Аннотация: Читайте и не пожалеете. Это произведение заставит Вас смеяться и плакать.
Холдор Вулкан
Далекие огни
(Повесть в мемуарах)
Глава 13
Полет
Я люблю слушать в уединении симфоническую музыку Баха, Моцарта, Штрауса, Вагнера, Джузеппе Верди, Фредерика Шопена, Петра Ильича Чайковского, Рахманинова и других выдающихся композиторов. Когда я слушаю симфонию, я забываю мир, который полон горя, страдания, обмана, предательства, гнета и зла и улетаю ввысь, отделяясь от своего тела. Вот и сейчас я лечу над городом туда, где прошло мое детство и юность. Лечу я, паря в воздухе, словно степной орел, и гляжу вниз. Весна. Во-о-он там, сижу я в нашем дворе, крепко держа за ноги нашу овцу, с которой мы с моим отцом стрижём шерсть. В руках у отца специальные ножницы, предназначенные для стрижки шерсти овец. Ягненок нашей овцы, которая недавно родился, кружится вокруг своей мамы, жалобно мыча и показывая свой оранжевый язык. Он то и дело пытается сосать соски лежащей матери. Бедная овца, видимо, думая, что мы её режем, пытается освободить свои ноги, которые крепко завязаны арканом, и мычит, как бы оставляя завещание своему ягненку и прощаясь на своём овечьем языке. Отец, трудится, нахлобучив на бритую "под фантомас" голову потертую тюбетейку, словно член какой-то фашистской организации, стрижёт шерсть жестяными ножницами и вдруг - о боже - ножницы, некрасиво урча, режут добрую часть кожи нашей овцы.
- Ох, беллат! - сказал отец, ругая ножницы по-русски.
Бедная овца наша задергалась от боли. Отец взял стебель гузапаи, намотал вату на кончик и мокнул её в черную жидкость с острым запахом. Потом положил это лекарство, останавливающее кровь и дезинфицирующее, на оранжевую рану овцы, как фашист, который пытает партизана, попавшего в плен, в годы второй мировой войны в лесах далекой Рязани. Овца снова задергалась от боли, жалобно мыча. Отец снова начал стричь её, потом снова нечаянно порезал ей кожу, и произнёс:
- Ух! Опять порезал!
Овца дергалась, как преступник, который приговорен к смерти во время приведения приговора в исполнение у плахи, где блестит острый, кровавый, звенящий, стальной топор беспощадного палача. Отец снова помазал черной и вонючей жидкостью рану овцы и усердно продолжал стрижку. Хотя это сцена была трагической, но мне почему-то хотелось смеяться. Я еле сдерживал смех.
Когда мы закончили стрижку, наша овца стала похожа на пятнистого оленя, ей богу...
Я опять поднимаюсь на небо и летаю среди облаков. Лечу я, лечу, и затем медленно спускаюсь в село "Оразий", где находится низенький дом моей бабушки, мамы моей матери. Вот, чорпоя, где мы с бабушкой лежим рядом летней ночью, когда на небесах, словно алмазы, сверкают бесконечные звезды, и где-то там, над виноградником, бродит тихая луна. Я любил спать без подушки, а бабушка моя, смотрю, лежит, подложив под голову четыре подушки. Как будто не лежит, а сидит. Я спрашиваю у бабушки:
- Бабушка, а, бабушка, а зачем ты сидишь, подложив под голову столько подушек? И почему не спишь? Она отвечает:
- Эх, девона (в смысле дервиш, для которого мир не имеет никакого интереса, человек, который горит в огне любви к богу). Мне скоро в могилу. Я хочу взглянуть на это прекрасный мир. Она молча смотрит на звездное небо и на тихо сияющую луну, освещая сельские дома, сады, огороды, где лежат спелые арбузы и дыни, подальше от хлопковых полей и полевого стана, который грустно и одиноко белеет вдали. Мы оба лежим, молча слушая пение сверчков и доносящееся издалека дружное кваканье лягушек. Бабушка спрашивает меня:
- Девона, не спишь?
- Нет - говорю я.
Бабушка хитро улыбается и продолжает:
- Ты, это, когда я умру, будешь плакать?
- Конечно, а как же иначе? - отвечаю я, глядя на звезды.
- А как ты будешь плакать? Мне очень интересно знать об этом - говорит она.
- О, моя бабушка! О, бабушка-аа! Ты была прочной балкой нашей хибары и единственной неповрежденной частью моей печени!
Смотрю - бабушка моя смеётся сквозь слезы беззвучно, тряся тощими плечами и сверкая языком при свете луны. Её седые волосы тоже блестят, словно серебро...
Я опять поднимаюсь в небо, продолжаю свой полет и вдалеке вижу людей, которые траурными шагами идут в сторону кладбища, подняв деревянный тобут. В тобуте лежит моя любимая бабушка. Впереди толпы иду я со своими дядьями, Машрабом и Мухаммадом. Мы идем с посохом в руках и громко плачем. Особенно я. Я плакал, хрипя:
- Энаммо-о-о, энаммо! Уйимизнинг устуни энаммо! Жигаримнинг бутуни энаммо! О, моя бабушка! О, бабушка-аа! Ты была прочной балкой нашей хибары и единственной неповрежденной частью моей печени, которая вся в рубцах и шрамах!