Чайки должны быть белыми
Журнал "Самиздат":
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь]
|
|
|
|
Аннотация: "Умирая, возвращай клочки жизни, взятые когда-то взаймы. Быть может, кто-то сумеет подобрать их, и они не пропадут. А если нет, всё равно возвращай. По крайней мере, это будет честно по отношению к себе."
|
ЧАЙКИ ДОЛЖНЫ БЫТЬ БЕЛЫМИ
Las gaviotas tienen que ser blancas.
Nico, un niño gallego de ocho añitos
In order to arrive there
To arrive where you are, to get from where you are not,
You must go by a way wherein there is no ecstasy.
In order to arrive at what you do not know
You must go by a way which is the way of ignorance.
In order to possess what you do not possess
You must go by the way of dispossession.
In order to arrive at what you are not
You must go through the way in which you are not.
And what you do not know is the only thing you know
And what you own is what you do not own
And where you are is where you are not.
T. S. ELIOT
Ты можешь утонуть сейчас, а всплыть через три столетия, но это не означает, что ты непременно должен измениться. Ты останешься прежним, твои недостатки будут старыми, твои достоинства, радости, печали, страхи будут всё так же клубиться внутри тебя, даже если ты получишь новое лицо, миллион новых лиц в бессрочное пользование. Если захочешь, ты получишь другую жизнь, других спутников, другие времена и события, но где-то внутри тебя всегда будет оставаться крохотный уголок, вечно пребывающий неизменным. Твоё настоящее "я", твоё истинное лицо будет преследовать тебя, даже если ты ни на секунду не сбросишь своей защитной брони, даже если ты отгородишься от него Великой Китайской Стеной, даже если тебе будет казаться, что между вами - сотни вселенных, сотни побегов в неизвестность. Оно всегда будет стоять за твоим левым плечом и ускользать за секунду до того, как ты обернёшься, но ты будешь точно знать, что оно не отстало, не исчезло, не искрошено временем на миллиарды сверкающих стеклянных обломков, не превратилось в полустёртое воспоминание, не умолкло навсегда. Нет, оно пребывает на своём законном месте, постоянно нашёптывая тебе на ухо правду о тебе самом, и однажды ты просто не сможешь не услышать его. И тогда твой уютный мирок, взятый взаймы у Вечности, разлетится вдребезги; тогда ты осознаешь наконец, к чему должен стремиться, о какие камни тебе предстоит споткнуться, где ты упадёшь, чтобы вновь и вновь подниматься; тогда ты наконец поймёшь, что если уж ты утонул, всплывать нужно сразу же - или не делать этого никогда.
Поля Мёртвых Детей
А потом на меня обрушился дождь из мёртвых бабочек. Сотни, тысячи пёстрых, ярко раскрашенных бабочек кружились, танцевали в воздухе, медленно опускаясь на землю. Их высохшие крылышки с шелестом скользили по моему лицу, по волосам, легонько щекоча и царапая кожу; хрустели под ногами, хотя я старался ступать туда, где ковёр хрупких тел был не таким плотным. Топтать их казалось кощунством: они так безжалостно, так безнадёжно падали на горячий песок. Они застывали, образуя прихотливые орнаменты; застывали, чтобы никогда уже не взлететь, и в этой картине было нечто, убивающее всякую надежду. Я пошёл быстрее, потом почти побежал, уже не заботясь о том, куда ступать, и стремясь поскорее вырваться из зоны досягаемости этого ливня мёртвых тел, но бабочки, казалось, заполнили весь мир. Они были повсюду, они танцевали перед глазами, застилая солнце, они гасили любой звук. Я крикнул, но не услышал ничего, кроме мертвенного шелеста крыльев. Я уже мчался, давясь безотчётным ужасом, пока не выдохся окончательно. В конце концов я споткнулся о торчащий из песка камень и рухнул вниз лицом, подминая под себя высохшие крылышки, рассыпавшиеся в пыль от моих прикосновений. Когда я очнулся, был уже вечер. Солнце сползало ниже линии горизонта, воздух ощутимо похолодел, а вокруг был только песок. Бабочки исчезли.
Зайдя столь далеко, повернуть назад уже нельзя, если хочешь сохранить уважение к себе. Ночью я перешёл некую границу, хотя не двигался с места. Ибо утром проснулся уже на подступах к Полям. А потом, сам не знаю как, очутился посреди их обжигающей безысходности.
Я шёл дальше и видел вокруг то же самое: мёртвых детей. Сотни, тысячи мёртвых детей на песке - как вчерашние бабочки. Они лежали в разных позах - на боку, на спине, на животе. Лица одних искажала гримаса боли, другие выглядели такими спокойными и безмятежными, что казались спящими, а у некоторых лиц вообще не было. Только застывшая гипсовая маска, приросшая к коже. Здесь были дети всех возрастов, всех рас и национальностей. Их объединяло лишь одно: все они были трупами. Настоящими телами из мёртвой плоти, а не пластиковыми манекенами. Я в этом убедился, несколько раз нагнувшись и рассмотрев тела поближе. Самым же страшным было то, что трупы не разлагались. От них не было никакого запаха, над ними не роились мухи, хотя лежали они под открытым небом на палящем солнце. Почему-то это ужасало больше всего. Тела словно бы хранились в ожидании чего-то, но кто сложил их здесь и с какой целью?..
Меня стало трясти как в ознобе, хотя песок вокруг плавился от жара. Я чувствовал себя в ловушке и лихорадочно заозирался, но во все стороны до самого горизонта простирались эти Поля Мёртвых Детей, не желающих отпускать забредшего к ним путника. Наверное, сюда редко заходили посетители, и такой случай не стоило упускать. Глаза многих детей были раскрыты, и мне чудилось, что эти застывшие взгляды начинают шевелиться, ища меня, и в них светится приглашение присоединиться к ним, разделить их судьбу.
- Я уже не ребёнок, - не желающими повиноваться губами выговорил я, обращаясь неизвестно к кому и борясь с желанием мчаться прочь без оглядки, теряя рассудок. Вчера это ещё было возможно, сегодня - нет. - Я не могу быть таким, как вы. Я давным-давно вырос.
- Верно, ты не ребёнок. Тебе никогда не стать одним из них, - произнёс резкий голос, такой же резкий и сухой, как ветер пустыни. - Ты давно присоединился к другой армии - убийц детей.
Говоривший был похож на жителей пустыни: невысокий, высохший и почерневший на солнце; только взгляд был уж слишком пронзительным для обычного человека. Обычные люди в таких местах не живут.
- Я приглядываю за этим местом. Если угодно, можешь называть меня Смотрителем, - представился он.
- Почему ты назвал меня убийцей?
- Потому что ты им являешься. Ты можешь сказать, что никого не убивал, но это ничего не значит. Здесь лежат те, кого лишили жизни с тех пор, как ты родился. Войн было много. Например, вон там лежат дети с Балкан, убитые во время междоусобной грызни. Там - убитые во время бомбёжек Ирака, прежних и нынешних. Видишь, здесь приготовлено свободное местечко, потому что новые поступления у нас ежедневно. Ту семимесячную кроху прошило пулями насквозь, пока она сидела на своём детском стульчике. А вот лежит девочка, погибшая от взрыва на автобусной остановке. Войны тогда не было, а она мертва. Этих засыпало обломками взорванных зданий. Тех пристрелили выродки, порой от нечего делать принимающиеся палить из автоматов в школах. Они умирают каждый день, а знаешь, кто виноват в их смерти? Я и ты, Маноло, потому что мы взрослые. Все мы виновны, ибо мы ничего не сделали для того, чтобы спасти их. Никто ничего не делает, за редким исключением. Мы можем ахать и возмущаться, бесконечно рассуждать, или издавать грозные законы, или произносить правильные речи, глядя на мир с экранов телевизоров, - но на самом деле мы не делаем ничего. Их убивает наше равнодушие, пассивность, трусость, алчность, наша жажда власти и мания величия. Мы стали взрослыми, следовательно, виновны перед ними. Потому что они никогда уже не вырастут, но ещё и потому, что в страну Нетинебудет они тоже не попадут, ибо мёртвым путь туда заказан. Им заказан путь всюду, кроме этих полей, где они обретают убежище. Свой последний дом, а у некоторых он вообще является единственным. Они лежат здесь и будут лежать до скончания времён, до тех пор, пока не умрёт последний ребёнок и последний взрослый. Наверное, тогда они почувствуют себя отомщёнными, только им это не поможет. Им уже никто и ничто не поможет. Помогать им нужно было, когда они ещё были живы, а теперь мы убили их, и они мертвы. Мы несём ответственность за их смерть, даже если не согласны с этим. Мы принадлежим к армии убийц, а противостоит нам горстка тех, кого мы считаем мечтателями, безумцами или святыми.
Я разлепил спёкшиеся губы:
- Ты великодушен, говоря "мы". Мне кажется, ты давно уже принадлежишь к этой самой горстке, раз уж ты - смотритель Полей.
Он не ответил на мои слова, но через какое-то время предложил:
- Ты пока поброди здесь, Маноло, осмотрись, подумай. Может статься, ты отыщешь тут что-то значительное. Если тебе повезёт, ты даже сумеешь вернуться назад.
Сказал - и пропал, словно унесённый порывом горячего сухого ветра. Я утёрся рукавом рубашки, размазывая по лицу пот вперемешку с прилипшей пылью. И побрёл вперёд, невольно подчиняясь распоряжению Смотрителя. Я осторожно обходил раскинувшиеся на песке тела и смотрел, смотрел, смотрел... Не знаю, прошли часы или тысячелетия, но ощущение возникало такое, что само время успело бы поседеть, что уж говорить обо мне. Странно, но я не поседел, а что до времени - не знаю.
Когда я, выбившись из сил, опустился на обжигающе-горячий песок, рядом со мной мгновенно возник сидящий Смотритель, будто давно ожидавший этого момента.
- Страшно не то, что они мёртвые, а то, что они - дети, верно? - выговорил он хрипловато, продолжая наш давешний разговор.
Я кивнул, с усилием сглотнув, хотя вся слюна во рту давным-давно высохла.
- Знаешь, я признаю себя виновным по всем пунктам.
- Так ведь и я тоже в своё время... признал. Потому и говорю "мы". Убиваем мы, убивали наши предки, будут убивать наши потомки. Бесконечный поток. Когда я сюда попал, мне стало жутко. Что же мы делаем? Все мы, люди, которые вместо того чтобы заботиться о своём будущем, с маниакальным упорством истребляем его? Убивая их, мы убиваем себя, нашу память, нашу историю. Зачем мы это делаем, Маноло? Зачем мы убиваем этих детей, которые должны смеяться и играть, а не лежать с раскрытыми глазами, в которых отражается всё убожество нашего мира? Самое страшное, что мы даже не замечаем, как превращаемся в убийц. Как вся наша хвалёная цивилизация потворствует этим убийствам. Как мы ежедневно, ежесекундно переступаем через эти трупы и преспокойно идём дальше. Что мы делаем? Разве есть у нас хоть одна цель, которая оправдала бы убийство ребёнка, мирно играющего во дворе своего дома? Хоть одна убедительная причина?.. Нет ведь ни одной, ни одной распроклятой причины, а мы всё равно находим себе кучу оправданий и продолжаем этот кошмар. Вот тогда-то я, стоя над ними, убитыми ни за что, и спросил себя: а если не я, то кто им поможет?
- Если не я, то кто им поможет?.. - эхом откликнулся я, глядя на скорчившегося подле меня мальчишку лет пяти-шести. Светловолосого мальчишку с остановившимся взглядом, с крепко прижатыми к животу руками, из-под которых виднелись развороченные внутренности. - Всё на свете поправимо, кроме смерти... Это аксиома.
Когда я поднял глаза, Смотрителя уже не было. Я только сейчас ощутил, как устал: эмоционально и физически я был опустошён, выжат, выжжен дотла. Этот бесконечный день, наверное, испытывал схожие ощущения, потому что наконец-то решил закончиться, позволив солнцу скатиться куда-то в песок.
Я распростёрся на земле лицом вверх. И сразу же на меня навалилась плотная, тяжёлая тишина, погасившая абсолютно все звуки. Ни шороха, ни шёпота; даже моего собственного дыхания не было слышно, будто я тоже превратился в некое подобие мёртвого тела, не успев толком умереть. Быстро наступившая темнота слилась с этой тишиной, и вместе они образовали непроницаемую завесу, отделившую меня и это странное место от всего остального, что существовало когда- и где-либо. Даже Смотритель остался где-то за гранью круга, а внутри были мы: я и застывшие фигурки на песке.
Песок начал медленно остывать; я спиной ощущал идущий от него ледяной холод и думал о том, что они, должно быть, тоже сейчас мёрзнут. А одеял у них нет. У них вообще ничего нет, кроме них самих и собственного одиночества. И они вынуждены ночь за ночью лежать на ледяном песке и видеть над собой одни и те же звёзды: тоже ледяные, бесконечно далёкие, яркие, равнодушные. Звёзды тоже их предали, превратившись из ласковых серебряных светлячков в колючие, больно ранящие осколки, разбросанные по вымазанному сажей небу.
Щемящее одиночество. Они одни в этом мире равнодушных теней, отделившихся от их тел и заживших собственной, непонятной никому жизнью. Тени кружатся, скользят над нами, почти невидимые, неосязаемые; лишь иногда - легчайшее дуновение возле самого лица или тихий-тихий шелест. Королевство теней; торжество не-бытия. Быть может, моя тень тоже давно уже отстала от меня и затерялась на своих собственных дорогах, а следы её медленно-медленно погружаются в песок.
В песок уходит всё. Исчезает без остатка. Дождевые капли впитываются, не сумев оживить умирающую землю. Высохшие скелеты деревьев, выбеленные временем кости животных медленно засыпает песком. Он наступает, неуклонно поглощая ещё живые земли, но ни за что не отдаёт обратно того, что позаимствовал когда-то. Звёзды, упавшие с неба в цветущий сад, утром станут каплями росы, но звёзды, упавшие в пустыне, утонут в песке, и никто никогда не найдёт даже их осколка. Смех, сорвавшийся с твоих губ в пустыне, бессильно повиснет в воздухе, а потом с грохотом рухнет вниз, чтобы застыть, превратившись в обветренные потрескавшиеся валуны. Твои слёзы, если ты почему-то заплачешь, уйдут в песок, так что ты никогда не узнаешь, было ли это на самом деле. А впрочем, надо ли тебе это знать?..
В песне ветра пустыни слышится плач. Ветер тоже проливает слёзы, но они высыхают прежде, чем успевают коснуться песка. Сами песчинки - это окаменевшие слёзы, принесённые сюда всеми ветрами мира. Каждая песчинка - это чья-то непрожитая жизнь, незажившая рана, ненаписанная поэма. Каждая песчинка - чья-то смерть, чья-то боль, чьё-то одиночество. Плакать в пустыне - единственный способ присоединить свою боль к боли миллионов других, когда-то никем не услышанных или услышанных слишком поздно. Плачь в пустыне, если испытываешь потребность в этом; твои слёзы растворятся в песке, сольются с мириадами других песчинок.
Я сам не знал, катились ли по моим щекам слёзы. Но я плакал. Впервые за много лет. Это был плач по всем исковерканным миром взрослых детям, по всему, что для них не сбылось и уже никогда не сбудется; по Марге, для которой даже Палестра оказалась чересчур реальной; по Канеле, которая сама загнала себя в крысоловку; по мне, потому что я сумел из этой крысоловки ускользнуть. Плач по всем разделённым временем, непониманием, болью и обидой. Плач по осыпавшимся листьям и оголённым ветвям деревьев; по мёртвым бабочкам, чьи крылья рассыпались прахом на песке; по съёжившимся лепесткам роз и пеплу угасшего огня. Плач по пустоте, не осознающей своей обделённости. Плач по всему нашему несовершенному миру, в котором с каждым днём становится всё невозможнее выживать. По мне, по нам, по ним.
Вновь был день и палящее солнце над нами, а Смотритель всё продолжал начатый накануне - или тысячелетия назад?.. - разговор, впечатывая в меня свои Поля каким-то сухим, будто шершавым от песка голосом:
- На этом поле валяется всё: все наши религии, течения, поучения, всё наше безверие, наши чаяния и наши отчаяния, наши иллюзии - изломанные, исковерканные, перекрученные. Здесь свалено наше прошлое и настоящее, вот только будущего здесь нет и быть не может. У них нет будущего, а это означает, что его лишены и мы. Пока мы продолжаем бездействовать, мы лишены права на будущее. Эти поля... мы превратили их в огромную чудовищную свалку, а должны были - в залы памяти. Этих детей мы сделали заложниками своего безразличия. Они гибнут не потому, что их убивают, а потому, что нам - тем, кто мог бы попытаться остановить эту машину смерти, - нам проще забиться в угол и делать вид, что мы ничего не знаем. Мы притворяемся, что нам неизвестно о Полях Мёртвых Детей, хотя каждый день мы слышим из новостей о новых и новых жертвах, смертях, войнах. О войнах священных, справедливых, крайне убедительно обоснованных, целесообразных - исторически, экономически, политически, и как там ещё!.. И никто не говорит о том, сколько новых тел появится здесь, на песке, сколько историй оборвётся в самом начале, сколько сюжетов не разовьётся. Об этом говорить не принято, верно? А между тем, всё ведь так просто. Надо только, услышав о начале очередной жутко справедливой войны, задать себе один-единственный вопрос: а сколько детей никогда не станут взрослыми, сколько их останется лежать в этой пустыне? Сколько? И когда ты в полной мере осознаешь, что означает начало очередной войны, ты уже никогда больше не сможешь остаться равнодушным, ты уже никогда больше не пополнишь ряды армии убийц. Больше всего этим детям вредит именно наше безразличие. Не так уж виноваты солдаты, стрелявшие в них или сбрасывавшие бомбы на их дома, ибо солдаты выполняли приказ и, скорее всего, искренне верили в необходимость подобных действий; не так уж виноваты политики, преследовавшие свои цели и старавшиеся урвать ещё немного власти, ибо политики для того и существуют, чтобы вечно грызться за власть. Истинные виновники мы: те, кто способен что-то сделать, но не делает ровным счётом ничего, оберегая свой покой, свой затхлый обособленный мирок, свой эгоизм.
Я был таким же, Маноло, пока однажды не попал сюда. И когда я увидел этих детей, я понял, что не смогу бросить их лежать здесь в полном одиночестве. Я решил, что они не должны больше оставаться одни, достаточно и того, что когда-то однажды взрослые уже бросили их, позволив им умереть. Тогда ещё у этих Полей не было смотрителя, они ведь только начинали заполняться. И я остался. Моё прошлое покинуло меня, моё время остановилось, моё имя засыпало песком. Я превратился в простого Смотрителя новых Полей Мёртвых Детей. Произошло это приблизительно в год твоего рождения или около того, не знаю теперь точно. Так было всегда, с тех пор как человечество стало называть себя цивилизованным: велись войны, насилие порождало насилие, дети умирали и навечно переселялись в Поля, на которых никогда и ничто уже не могло вырасти. Там появлялся свой смотритель, Поля постепенно заполнялись до отказа, и тогда последняя дорога, ведущая к ним из реального мира, перерезалась. И где-то возникали новые Поля, куда продолжали поступать новые дети, ведь этот однажды запущенный конвейер остановить невозможно. Так было всегда, и мы, Смотрители, могли лишь ждать редких посетителей, сумевших найти к нам дорогу. После посещения Полей невозможно остаться прежним, это, ты, разумеется, уже понял. Вот мы и ожидаем визитёров, потому что знаем, что каждый, ушедший отсюда, сумеет спасти от ухода в Поля хотя бы нескольких.
Смотритель помолчал.
- Только, похоже, мир в последнее время сошёл с ума. Никто из нас и представить себе не мог, с какой чудовищной скоростью начнут заполняться Поля. Что происходит с человечеством, кто-нибудь может мне сказать? Детей убивают уже не сотнями тысяч - миллионами. По-моему, это уже чересчур, ты не находишь, Маноло? Обратись к вашей статистике, у тебя волосы встанут дыбом. Если уж это называется цивилизованным миром, то я рад, что навсегда покинул его. Мой нынешний мир гораздо человечнее того, в котором я родился, так что лучше уж я останусь здесь.
Смотритель вынес свой приговор нашему миру, нашему времени, и было окончательным. Без права на апелляцию, разумеется. Этот человек, больше чем кто бы то ни было, имел право судить. Для него всё было ясно и просто: мир, в котором творится подобное, безнадёжно испорчен и жить там невозможно. Для меня же в самом этом вердикте прозвучало нечто вроде призрачной надежды на возможность возвращения. Возвращения к себе самому, и к своим истокам, и даже - к Канеле. Будто само осознание того факта, насколько чудовищен мир, в котором мы обитаем, странным образом развязало мне руки. Моё собственное преступление против Канелы и против Ратеры словно изрядно выцвело на общем фоне человеческих деяний. Когда в глубине картины прорисовываются эти смутные силуэты на песке, мои прегрешения уже не выглядят такими злодейскими, какими их изобразила Канела в тот день на берегу моря. Я не оправдывал себя, я всё равно был виновен перед Канелой, но теперь понял, что не настолько уж сильно.
Я бежал от самого себя, я оставил позади, как водится, лишь выжженные развалины - так мне думалось, - и призраков, танцующих над ними, но вдруг оказалось, что Чёрный Прилив - это далеко не самое страшное, что может с тобой случиться. Гораздо страшнее - бежать, спасаться от, в сущности, надуманных ужасов, а потом вдруг наткнуться на эти самые Поля и понять, насколько глупо было вообще пускаться в бега. Утрата моего личного мирка теперь представлялась весьма мелкой неприятностью - перед этими невидящими взглядами, застывшими гипсовыми масками, перед их скомканным прошлым и искрошенным будущим. Да и могло ли быть иначе, раз уж я оказался здесь?..
Чего я точно лишился, так это наивной уверенности в том, что никогда не смогу заставить себя увидеть обломки того, во что должна была превратиться Ратера из моего прошлого, Ратера, которую я знал. Оказалось, ещё как смогу. Я согласился бы даже поселиться там навсегда, забыв о своём вечном стремлении к побегу - в обмен на то, чтобы здешние воспоминания стали менее острыми.
И когда Смотритель спросил, что я собираюсь делать теперь, я ответил:
- Уйти отсюда. Вернуться в Ратеру. И написать об этом, если сумею. На большее я не способен, ты ведь знаешь. Думаю, ты знал это до того, как я очутился здесь.
Он мотнул головой, не то соглашаясь, не то собираясь возразить, но в последний момент передумал. Потом сказал как-то неохотно, не отрывая взгляда от мёртвых тел:
- Быть может, это не совсем то, на что я рассчитывал, но зато абсолютно не то, на что рассчитывал ты, хотя сумел найти сюда дорогу. Ты искал здесь своё потерянное "я", а нашёл совершенно иное. Но их ты не забудешь. Уже нет. Беги, если сможешь, ты это заслужил.
- Знаешь, мне показалось, что своё утраченное было "я" мне всё-таки отыскать удалось. Рядом с ними.
- Выходит, тебе повезло, - пожал плечами Смотритель. - Повторяю: беги. Тебе дали возможность расплатиться твоей гипотетической книгой, потому что ты в принципе не способен на активные действия. Чтобы попытаться улучшить мир, надо быть либо идеалистом, либо законченным эгоистом, убеждённым, что модифицированный вариант будет более комфортным. А ты, Манолито, хоть и эгоист, но эгоист на редкость ленивый и равнодушный. Для тебя гораздо проще выстроить свой собственный мирок, нежели постараться исправить уже существующий реальный мир.
- Может, его беда в том, что он всего-навсего реальный мир, напрочь позабывший о том, как быть миром естественным? Не хочу я ничего улучшать, потому что попытка заранее обречена на провал.
- Я это знал всегда, потому и остался здесь. Но это не значит, что я перестал надеяться улучшить его чужими руками. Каждый делает что может, Маноло.
Я наконец добрёл до того места, где тел на песке уже не было. Она лежала на самом краю, и я медленно склонился над ней. Темноволосая девчонка, тоненькая, хрупкая. Джинсы на коленке порваны, сквозь прореху виднеется ссадина - свежая, кровь ещё не успела подсохнуть. Уже не успела. И никогда не успеет. Руки исцарапанные, под ногтями тоже кровь вперемешку с грязью. И спереди на светлой футболке вместо рисунка - большое расплывшееся пятно. Рот навеки застыл в беззвучном крике, перекошенные губы мучительно исказились. А крика всё нет. Где она погибла - в собственном доме, в отеле, на вокзале, в вагоне подземки? Куда ей не нужно было идти, ехать, заходить? В какой стране не нужно было рождаться, чтобы не умирать - подобным образом?.. В глазах - недоумённое выражение, за которым чётко проступили ужас и боль; глаза полны слёз, так и не успевших пролиться, размазаться по пыльным щекам. Но нет; одна-единственная блестящая капелька всё-таки застыла на коже, почему-то не высыхая под выжигающим всё вокруг солнцем. Может, потому, что жара всей этой пустыни, и всех прочих пустынь Вселенной просто недостаточно для того, чтобы согреть эту девчонку, обречённую на вечное одиночество - горчайшее, колючее, льдистое одиночество ребёнка, так и не принятого миром взрослых?..
Я протянул руку, и капелька охотно скользнула на палец, обожгла кожу холодом. Я медленно, словно во сне, зачем-то дотронулся кончиком пальца до своих губ и ощутил на них леденящую влагу. Губы чуть онемели; слезинка мгновенно впиталась в мою кожу, а на щеке девочки тут же засверкала новая капля.
Это вам не восковые слёзы лить.
This is the way the world ends
This is the way the world ends
This is the way the world ends
Not with a bang but a whimper
Вот как кончится мир
Вот как кончится мир
Вот как кончится мир
Вовсе не взрывом а всхлипом
Т.С.Элиот (пер. С. Степанова)
Город-Которого-Нет
Я - тот, кого заставили стать героем этой истории, - родился на берегу лучшего из морей. Оно было таким древним и видело столько событий, что могло считаться самым надёжным свидетелем истории нашего биологического вида. Mare Nostrum. Мы действительно оказывались связанными с ним прочными узами и были навсегда обречены носить его внутри себя, куда бы ни пошли, где бы ни попытались скрыться. Наверное, оно имело на это право. Наверное, мы слишком хорошо помнили, что миллионы лет назад выбрались из него на сушу и по-настоящему принадлежали лишь ему, а вся наша жизнь на поверхности земли - это жизнь взаймы. Многие до сих пор жили морем, как их предки сотни лет до того, и практически всецело зависели от него.
В нашем городке почти все были такими. Исключение составляли несколько владельцев магазинчиков, баров, гостиниц, едва сводивших концы с концами, ну и ещё несколько человек побогаче. И мой отец. Почти все остальные жители были рыбаками, либо так или иначе были связаны с морем. Потому что других источников доходов у них не было. Объяснялось это некой странной особенностью нашего городишки пропускать стремительно несущуюся жизнь мимо себя, оставаясь этаким островком древности в ревущем потоке современности. Внешне Ратера ничем не выделялась из массы прочих приморских городков, в общем-то, походивших друг на друга как близнецы. Только она умела быть незаметной, сливаться с окружающим её пейзажем, так что казалась невидимой, несуществующей. Она не любила впускать в свою жизнь посторонних. Большинство туристов проезжали мимо, словно не замечая её, а те, кто всё-таки заворачивал к нам, старались побыстрее убраться прочь. Не то чтобы здесь витала атмосфера враждебности, просто каждый приезжий ощущал свою чужеродность и неуместность. Некоторые чувствовали это острее, другие лишь подсознательно отмечали некоторый душевный дискомфорт, но уезжали все. Наш городишко хорошо умел оберегать свою неприкосновенность. Жители-то, разумеется, были рады любому туристу, ведь это означало дополнительный заработок, но городу на это было плевать. Это жители должны были о нём заботиться, а не наоборот - так он считал. Это явственно ощущалось. В сущности, он был прав.
В Ратере было несколько человек, приехавших сюда и задержавшихся на довольно долгое время, но они так и не сумели прижиться здесь. Они продолжали чувствовать себя чужаками, городишко не позволял им забыть об этом. Он их выживал - медленно и целенаправленно, и они рано или поздно сдавались и уезжали. Или умирали. Единственным, сумевшим здесь прижиться, был мой отец. Он приехал в Ратеру около тридцати лет назад, да так и остался. По неизвестной причине городишко отнёсся к нему благосклонно и принял как своего. Быть может, потому, что почуял родственную душу. У них было много общего.
Мой отец прожил в Ратере больше трёх лет, а потом зачем-то женился на дочери одного из местных рыбаков, забеременевшей от него. Зачем он это сделал, не знаю. У отца уже тогда было достаточно денег, чтобы найти более простой выход из положения. Можно было заплатить за аборт или откупиться от семейства девицы, которое за определённую сумму с радостью бы оставило у себя ещё одного отпрыска, которых и так было много. Судя по тому, что я слышал, моя мать и спала-то с моим отцом лишь для того, чтобы немного подзаработать, настолько её семья была бедной. Так что жениться отца никто не заставлял. В чём тут дело, никто не знал, и я подозреваю, что даже он сам не знал толком, зачем это сделал. Ни о каких шекспировских страстях речи тут быть не могло. Мать с отцом были людьми абсолютно разными по образованию, воспитанию и привычкам, между ними не было и не могло быть практически ничего общего. На мнение окружающих отцу было плевать, к бессмысленной благотворительности он тоже никогда склонности не питал. Но - женился, и в результате этого несуразного брака на свет появился я, а мать умерла родами. Если вдуматься, это было наилучшим выходом для всех, в том числе и для неё самой. Уж слишком сильно она не вписывалась в эту жизнь, да и с отцом она, скорее всего, была бы несчастлива. Нельзя соединять вместе двух столь неподходящих друг другу людей и ожидать от этого хорошего, уж отец-то должен был это понимать. Как бы то ни было, она умерла, и этим избавила себя и окружающих от массы проблем. А отец остался с грудным младенцем, который был ему нужен, как дыра в заднице, пардон за прямоту. Надо отдать отцу должное, он позаботился о том, чтобы у меня появилась нянька и я был обеспечен всем необходимым, а потом благополучно забыл о моём существовании.
Меня вырастила вдова рыбака Пепа по прозвищу la Marquesa, Маркиза. Мой отец нанял её в качестве няньки, и она очень привязалась ко мне. Её собственные сыновья были уже подростками. Года через три они вместе со своим отцом вышли в море и утонули во время шторма. С тех пор мы стали для Пепы единственной семьёй. Я стал. Отца можно было не принимать в расчёт, хотя к Пепе он относился хорошо. Более того, он регулярно спал с ней, пока она была помоложе, дарил ей какие-нибудь приятные мелочи. Доверил весь дом и меня в придачу. Но никогда не позволял сократиться той дистанции, что он установил меж собой и остальными. Насколько я знал его, он мог бы дружить только с Ратерой - в силу их схожести. Впрочем, Пепа это понимала и никогда не претендовала на большее. Она всегда оставалась тем, кем была - вдовой рыбака, нянькой сына владельца двух третей Ратеры. Любовницей этого владельца, наконец. Но не более. Она тоже умела держать дистанцию с той особой, врождённой гордостью людей, проживших всю жизнь в бедности и не имеющих практически никаких перспектив. Я для неё был почти что сыном, потому что она вырастила меня. Потому что с ней я не умел держать дистанцию, а она не стала учить меня этому. Но отец был для Пепы Хозяином, ибо у бедных людей всегда должны быть Хозяева. Как у бездомных собак. Они не продаются, но станут преданно служить в обмен на проявление заботы. Маленькое-маленькое, но искреннее проявление. Пепа тоже не продавалась. Я уверен, она служила бы в нашем доме даже без всякой платы, хотя иных средств к существованию у неё не было, но при одном-единственном условии: чтобы отец изредка вёл себя как настоящий Хозяин. Искренне заботящийся о благе тех, кто обитает под крышей его дома. К чести отца надо сказать, что он никогда не забывал это проделать как минимум дважды в год - на Рождество и день рождения Пепы. Он действительно искренне заботился о Пепе, и она это знала.
Сколько себя помню, Пепа всегда была рядом. Неизменно заботливая, ласковая, любящая. Самое моё раннее детское воспоминание: Пепа, сидящая ночью у моей постели и напевающая старинные nanas [колыбельные (исп.)]. Свет ночника падает на её мокрые щёки и крепко зажмуренные веки; голос её срывается, но она не прекращает пения, словно от этого зависит что-то очень важное. Это было вскоре после того, как её сыновья и муж утонули в море. Каждый спасается по-своему. Пепа обрела во мне смысл жизни. Мне тоже повезло. Она была мне лучшей матерью, чем могла бы стать моя родная мать. Во всяком случае, та робкая, забитая, неграмотная девочка, что произвела меня на свет, никогда не стала бы мне ближе Пепы, так мне кажется.
Пепа была моим первым другом. Я рос довольно одиноким ребёнком из-за своего статуса "príncipe heredero", наследного принца Ратеры. Дети местных рыбаков относились ко мне с некоторой опаской, не принимая полностью за своего, да и я не слишком стремился общаться со сверстниками, потому что попросту не нуждался в них. Мне больше нравилось с Пепой, старавшейся разделять все мои интересы, хотя со временем ей становилось всё труднее делать это. Я уже с пяти лет очень много читал, а Пепа, естественно, не могла быть тут равноправным партнёром из-за того, что выросла в совершенно иной среде, так что мы с самого начала были в разных весовых категориях. Но недостаток образования Пепа с лихвой восполняла своим редкостным здравомыслием и философским отношением к жизни.
Что же касается отца, то он с самого начала выдал мне carte blanche. Я мог делать практически что угодно, не выходя, впрочем, за некоторые определённые рамки. Самое смешное, что рамки эти устанавливал себе я сам. Поскольку никто не удосужился связать меня по рукам и ногам строгими правилами поведения, правила эти я придумывал самостоятельно и ревностно следил за их соблюдением, чувствуя себя при этом совершенно свободным. Я знал, что мог бы, например, разгромить весь дом, а отец лишь пожал бы плечами и молча выписал чек на покупку новой мебели или там посуды. Для него это было бы в порядке вещей - не обращать внимания на подобные мелочи и волноваться по пустякам. Так что я действительно был свободен, и именно эта свобода ограничивала меня надёжнее любой цепи, состоящей из Правил Хорошего Тона. Для меня не существовало запретов, а поскольку я от природы был относительно разумным типом, то не стремился совершать совсем уж идиотских поступков и влезать в какие-нибудь авантюры. И себя я ценил достаточно для того, чтобы не стараться угробить себя, например, наркотиками или чересчур обильной выпивкой. Я с детства занимал в мире своё собственное место и мне не нужно было выпендриваться, как прочим подросткам, чтобы доказать, что я уже взрослый. Хоть в этом мне повезло.
Книги заменяли мне весь мир, и я не чувствовал себя обделённым общением с другими людьми. Одиночество всегда нравилось мне больше, потому что мне было скучно со сверстниками. Их интересы и мои настолько не совпадали, что мы казались выходцами с разных планет. Точнее, я казался. Они-то были вполне нормальными, обычными ребятами. Но мне почти не о чем было с ними говорить. Просто я был другим. No tenían culpa de eso, ni yo tampoco. [Ни они, ни я не были в этом виноваты (исп.)]
Мир одиночества имел для меня особую прелесть. В своих поступках я зависел лишь от себя, подчинялся исключительно своим прихотям и капризам, не имея нужды подстраиваться под желания других. Я шёл, куда хотел, говорил и молчал, когда вздумается, смеялся или грустил по своему собственному выбору, а не потому, что мне это навязывали извне. Для большинства людей слово "одиночество" звучит слишком грозно; от него бегут, от него стараются избавиться любыми доступными способами. Для меня это слово означало свободу; свой собственный мир, принадлежащий мне одному. Мир, куда я впускал очень немногих и лишь за особые заслуги. Для большинства одиночество было символом боли, пустоты, страха, отчаяния; для меня это было надёжным домом, куда не было хода посторонним. В мире моего одиночества не могло быть пустоты, ведь я наделил этот мир всеми красками, звуками, запахами, которые любил и которые были мне необходимы. В мир моего одиночества боль, страх и отчаяние не допускались, они не имели там никакой власти. В мире моего одиночества я никогда не был одинок, ведь у меня всегда оставался я. С другими я мог скучать, но мне никогда не было скучно наедине с собой, потому что никто лучше меня не знал моих вкусов, привычек и потребностей. Я не умел ходить в ногу с другими и всегда задавал свой собственный темп, а если он кого-то не устраивал - что ж, я никого с собой не звал.
Когда я пошёл в школу, моя изоляция от остального мира нарушилась, но дистанцию между собой и сверстниками я сохранил. Очень долгое время у меня не было ни одного друга-ровесника. Иногда я принимал участие в играх и развлечениях других детей, но большую часть времени я всё-таки предпочитал посвящать своим собственным делам. Они казались мне более важными и интересными; наверное, так оно и было - для меня.
Обычно я брал книжку, плеер с несколькими кассетами, сэндвичи, приготовленные Пепой, и отправлялся на берег моря. У меня было своё укромное местечко, где почти никогда никто не появлялся, кроме меня. Это был небольшой пляж, со всех сторон окружённый скалами. Спуск к морю вёл по довольно крутой тропинке, двигаться по которой было довольно непросто, особенно после дождя. Наверное, поэтому мало кто посещал этот пустынный заброшенный пляжик, ведь на побережье было много местечек поприятнее. Ну а для меня уединённость пляжа стала главным доводом в его пользу. Тут было моё истинное королевство, где я был единственным хозяином. Редкие вторжения посторонних лишь подчёркивали это.
Я валялся на песке, купался, искал выброшенные морем сокровища или строил замки из песка - тогда я ещё умел их строить. Если шёл дождь, я укрывался в небольшом гроте в скалах. Я обнаружил его давно, когда обследовал своё королевство, выбросил оттуда весь скопившийся мусор и натаскал сухих водорослей, сделав из них подстилку. Я прятал в гроте свою добычу: оплавленные солнцем стекляшки, раковины и найденные на берегу диковинки, что во множестве появлялись после каждого шторма. И упивался своим одиночеством. Я смаковал его, отхлёбывал понемножку или погружался в него с головой - в зависимости от настроения. За это время я так привык считать это место своей собственностью, что каждое вторжение реальности я воспринимал как набег мавров на побережье. И защищался соответственно, всеми доступными способами отгораживаясь от неприятной мне действительности. В детстве я делал это чисто инстинктивно, со временем научился ставить защиту целенаправленно, чтобы мой тайный мир остался неприкосновенным. Он не нуждался в посетителях. Я слишком ценил эти минуты полного одиночества, полного слияния с окружающими меня скалами, горячим песком, резким запахом моря, чайками, белыми клочками выделявшимися на фоне синевы неба, чтобы согласиться поделиться ими с кем-либо. Я ревниво оберегал их от постороннего взгляда, потому что хотел, чтобы они оставались только моими. Но всё изменилось, когда я познакомился с Канелой. Внезапно оказалось, что постепенно открывать свой мир другому человеку не менее интересно и увлекательно, чем упражняться в возведении крепостных стен и укреплении своего тайного прибежища. Для тогдашнего дикаря, каким я был, это стало настоящим откровением.
В то лето, когда я подружился с Канелой, мне было двенадцать. Жара тогда стояла выдающаяся, и весь мир, казалось, высох, съёжился и покрылся пылью. Все вокруг ходили вялые и сонные и мечтали только о том, как бы дотянуть до вечера, когда станет чуточку попрохладнее. Днём же все прятались как можно дальше от солнца, и Ратера вымирала. Я практически всё время проводил на своём пляже, приходя домой только чтобы переночевать, ну и показать Пепе, что ещё не расплавился от этой жары.
Как-то однажды я задержался дома и пришёл на пляж около полудня. Спускаясь вниз, я с раздражением увидел, что вновь кто-то вторгся в мой рай. На песке растянулась чья-то фигурка. Подойдя ближе, я увидел, что это девчонка примерно моего возраста, очень загорелая, одетая в простенький купальник. Она лежала на животе, болтала ногами в воздухе и смотрела на море, подперев голову руками.
Я редко прибегал к открытой агрессии, если её можно было избежать. Моим главным оружием было равнодушие. Обычно я подчёркнуто, демонстративно не обращал внимания на оккупанта, всем своим видом словно говоря: "Не трогай меня, и я тебя не трону. А ещё лучше будет, если ты как можно скорее уберёшься отсюда подальше". На местных ребят это, как правило, действовало, и я обычно одерживал победу без единого выстрела. Но сегодня эта тактика никакого успеха не принесла. Я забросил пакет с провизией и вещами в грот, подошёл к воде и принялся стаскивать с себя шорты, когда девчонка окликнула меня:
- Эй, привет!
Я неприветливо оглядел её и пожал плечами, надеясь, что этого будет достаточно, и она отвяжется. Ничего подобного, она подошла ближе и продолжала, как ни в чём не бывало:
- Слушай, а я тебя, кажется, знаю. Ты - Маноло, верно? Ты сын дона Алехандро.
- Ну и что? Знаешь ли, отцы бывают у всех людей, - саркастически заметил я.
Она с весёлым любопытством взглянула на меня:
- А ты, похоже, ужасно этим недоволен? Ты предпочёл бы, чтобы как раз у тебя его вовсе не было?
Я хмыкнул. Ни одна местная девчонка никогда бы не додумалась спросить меня об этом. Я посмотрел на неё внимательнее. Определённо, я раньше не встречал её в Ратере. Она была вся такая тоненькая, худенькая, совсем ещё ребёнок, хотя грудки уже начали понемногу округляться. Руки и коленки у неё были в ссадинах, как у мальчишки; волосы - тёмные, с чуть заметным рыжеватым отливом, были подстрижены неровно, кое-как, и свободно рассыпались по спине; нос её был чуть великоват, чтобы считаться красивым, зато глаза - как две круглые шоколадинки, весёлые, живые, тёплые. Мне она сразу понравилась, хотя я, конечно, не подал виду и буркнул только:
- Я тебя раньше не видел.
- Мы совсем недавно переехали в Ратеру, и теперь будем здесь жить. Меня зовут Канелой. То есть на самом-то деле моё имя Мария, но мне не слишком нравится, потому что Марий на свете - миллионы. И потом, я очень люблю корицу, вот меня и прозвали так.
На мой взгляд, прозвище ей очень подходило. Её загорелая кожа имела точь-в-точь коричный оттенок, и пахло от неё корицей и ещё чем-то пряным, ароматным.
Она рассказала, что раньше они жили в большом городе, где у её отца был свой бар, а потом отец решил найти местечко поспокойнее.
- Это из-за меня, - с гримаской пояснила она. - Квартал, где мы жили, считался довольно опасным, а на меня уже стала заглядываться местная шпана. Я согласилась с отцом, потому что не жажду в один прекрасный день оказаться изнасилованной стадом ублюдков или лечь под какого-нибудь главаря местной бандочки.
Они с отцом переехали в Ратеру и купили здесь бар, продав свой старый. Мать её умерла пять лет назад, братьев и сестёр у Канелы не было, и они с отцом жили только вдвоём.
- Значит, вы купили бар старика Панчо? Он давно собирался уйти на покой, - сказал я.
Я уже видел её отца, но не знал, что он приехал в Ратеру с дочерью. Я не стал ничего говорить Канеле о неприятии Ратерой чужаков, потому что понимал, что это прозвучало бы как детская страшилка или нечто в том же роде. Если Ратера не примет их, они сами это почувствуют, а если Канеле с отцом вдруг удастся здесь прижиться - что ж, тем лучше для всех. Подсознательно я уже не хотел, чтобы Канела уезжала отсюда, потому что она меня заинтересовала. Как я говорил, она не была похожа на местных девчонок, чем и привлекла моё внимание.
- Я слышала, ты тоже живёшь только с отцом?
- Моя мать умерла, когда я родился, - коротко ответил я и объявил: - Я иду купаться.
- Я с тобой! - тут же сказала она.
Плавала она замечательно, пожалуй, даже получше меня, что лишь прибавило ей очков. Когда я небрежно похвалил её, она ответила, чуть запыхавшись:
- Обожаю плавать! Я готова часами сидеть в воде. Я и на этот пляж приплыла во-он из-за тех скал. У меня там одежда осталась. А ты всегда здесь купаешься?
- Всегда. Это мой пляж.
- А я слышала, что ваш частный пляж находится там, возле вашей виллы.
- Мне там не нравится, - ответил я тоном, исключавшим дальнейшие расспросы.
Канела это поняла и сменила тему. Она рассказывала о своей прежней жизни, а я, пользуясь случаем, внимательно её изучал. Она нравилась мне всё больше, потому что я почуял в ней "свою". Странное ощущение, непривычное для меня.
Она ещё немного поболтала о каких-то пустяках, а потом вдруг заявила мне очень серьёзно:
- Знаешь, Маноло, а ведь я - Та-Что-Хранит Ратеру. Прежняя женщина, выполнявшая эту... работу, умерла недавно. Её звали Каролина, как мне говорили. Теперь я вместо неё буду следить за тем, чтобы всё шло как полагается. Ратера нуждается в Той-Что-Хранит, потому что иначе перестанет быть зачарованным местом. И тогда она погибнет. А до тех пор, пока я буду "завязывать узлы" и направлять потоки, Ратера будет жить. У меня очень ответственная работа, сам видишь. Так что ты должен меня уважать!
Странно: манеры и голос Канелы внезапно резко изменились, словно её устами вещало некое божество, сошедшее на землю и удостоившее меня беседы. На какой-то пугающий миг мне почудилось, что это сама Ратера доводит до моего сведения то, что мне надо знать. Мудрость и спокойная убеждённость в своей правоте никак не подходили к облику обычной двенадцатилетней девчонки с расцарапанными коленками, так что контраст меня буквально потряс. Однако её последние фразы, произнесённые шутливым тоном, всё расставили по своим местам. Реальность вступила в свои права, чары развеялись, передо мной снова сидела моя новая подружка и весело болтала всякую чепуху. Тогда я был твёрдо уверен, что всё это представление - просто некая милая шутка. Признанию Канелы я не придал никакого значения.
Меня занимало совсем другое. Я уже знал, что знакомство с этой девчонкой многое изменит для меня. Я мгновенно почуял, что нас связывает некая общность интересов.
Мы оба - дикие зверьки, каждый на свой лад. И вдруг эти зверьки встретились - настороженно, робко обнюхивая друг друга, почти соприкасаясь носами. Первые чувства: недоверие, восторг узнавания, экстаз от почти невыносимого сходства. Так не бывает! Так не бывает, чтобы двое разных людей оказались настолько похожими. Мы - "свои". Мы - странные. Мы - странники. Мы открываем пути и создаём новые миры, потому что не способны устроиться в том единственном, старом, где родились. Он отвергает нас, мы отвергаем его. Мы ведём вечную яростную борьбу и чаще всего - в одиночку. И вдруг случается маленькое чудо: мы находим друг друга, чтобы бороться с реальным миром вдвоём, плечом к плечу. И отныне уже не будет того отчаяния, что охватывало нас порой, не будет той безнадёжности, той обречённости на поражение, что всегда сопровождало нас, даже тогда, когда - и если - мы выигрывали отдельные матчи. Для таких, как мы, мир, как правило, оказывается слишком сильным противником, чтобы мы могли надеяться победить его в поединке. И поэтому нам приходится изворачиваться, хитрить, приспосабливаться и скрывать свою истинную сущность. Поэтому мы вечно обречены быть творцами своих собственных миров, ведь в реальном для нас не было и не будет места, пока мы остаёмся самими собой. О, благословенное слово "эскапизм"! Это самое близкое, самое необходимое нам слово, ведь если мы не будем упорно ускользать от реальности, она схватит и уничтожит нас на следующий же день.
Пожалуй, примерно такие ощущения, пусть даже выраженные другими словами, я испытывал тогда. И, по-моему, Канела тоже.
С того дня мы с ней подружились и стали почти неразлучны. Я подарил ей мир своего одиночества, а она понемногу учила меня вылезать из своей раковины и выходить на свет. Канела, в отличие от меня, любила других людей и была очень общительной. Она старалась убежать от реальности вовсе не из-за них, а потому, что этот мир зачастую бывал слишком жесток для неё. Она не выносила насилия, она слишком сильно сопереживала окружающим, она жила с обнажёнными нервами, так что у неё просто не было другого выхода, кроме периодического бегства из реальности.
Ратера приняла их обоих - и Канелу, и её отца. Впрочем, мне порой казалось, что последнего Ратера лишь терпела возле себя исключительно из-за его дочери. Хотя я мог и ошибаться. Но я впервые видел, чтобы чужаки так легко прижились в нашем городишке и сделались своими, словно они родились здесь.
Отец Канелы сумел не разориться и остаться на плаву, хотя доходы от крошечного бара в Ратере были, конечно же, мизерными. Но он имел неунывающий нрав, умел довольствоваться малым и получать удовольствие от самого факта своего присутствия на этом свете. Он обожал свою дочь и был для неё лучшим другом. Мне было странно видеть такие отношения, у меня-то в семье всё было с точностью до наоборот. Но, по крайней мере, я убедился, что они вообще существуют в природе, а не являются вымыслом писателей.
Я любил заходить в бар дона Кико и сидеть где-нибудь в уголке, потягивая колу или что-нибудь покрепче, когда стал старше, и наблюдать за тем, как Канела помогает отцу обслуживать немногочисленных клиентов. Отец с дочерью обменивались шутками, подбадривали друг друга, если дела шли не очень хорошо. Мне приятно было смотреть на них, хотя я никогда не испытывал зависти к их дружбе. В конце концов, у меня была Пепа.
С моим отцом Канела познакомилась не сразу и, по-моему, слегка опасалась встречи с ним, хотя я пытался уверить её в том, что опасаться нечего. Кажется, она слишком много наслушалась местных, для которых всесильный дон Алехандро был богом, хозяином, источником доходов, но одновременно - странной, непонятной фигурой, от которой надо держаться подальше, ради собственного блага. Отец не делал ровным счётом ничего, чтобы уверить их в обратном. Он не был чересчур уж высокомерным, просто терпеть не мог общаться с людьми, которые были ему неинтересны. А таковыми являлись почти все жители Ратеры, за исключением нескольких его близких приятелей. Друзей у него не было, разве что раньше, когда он ещё жил в Палестре - городе, где родился. Но о том периоде его жизни мне ничего не было известно. Он никогда не рассказывал о своём прошлом, а я никогда не спрашивал его об этом. Если уж на то пошло, то мы вообще редко с ним беседовали, а уж о серьёзных вещах разговаривать не были расположены ни я, ни он. До знакомства с Канелой мне в голову не приходила мысль об ущербности наших отношений с отцом, да и впоследствии я не желал бы ничего менять, потому что меня вполне устраивало его равнодушие, порой окрашенное лёгкой симпатией. Я никогда не испытывал к нему сыновних чувств, поэтому не страдал от отсутствия с его стороны чувств родительских. Бедняжку Канелу поначалу это шокировало; она пыталась доказать мне, что это ненормально, и жалела меня. Прошло немало времени, прежде чем она смирилась с моим решительным нежеланием сближаться с отцом.
Я уже несколько раз приводил Канелу к нам домой, к удовольствию Пепы, обожавшей кого-нибудь опекать, но опасавшейся слишком явно докучать мне своей заботой, потому что, по её твёрдому убеждению, мужчины этого не любили. А вокруг Канелы она могла суетиться сколько угодно, что она и проделывала с нескрываемой радостью. Её неистребимый материнский инстинкт нашёл здесь благодатную почву и расцвёл пышным цветом.
Как-то однажды отец оказался дома во время очередного визита Канелы и наткнулся на неё на кухне, где мы уплетали какую-то вкуснятину, приготовленную Пепой. Отец рассеянно кивнул в ответ на приветствие Канелы, некоторое время задумчиво изучал её, а потом заявил:
- Я смотрю, Мануэль у нас уже совсем взрослый. Пожалуй, пора произвести перестройку левого крыла и оборудовать ему отдельные апартаменты, чтобы он мог там без помех уединяться со своими подружками. Пепа, напомни мне, пожалуйста, чтобы я позвонил Рамосу насчёт этого. Кстати, я рад, парень, что у тебя оказался хороший вкус. Это ты от меня, пожалуй, унаследовал.
После чего он прихватил с блюда пару пирожных и преспокойно удалился. Канела мучительно покраснела и сидела за столом, боясь поднять взгляд. Мне стоило большого труда уверить её, что это всего-навсего обычная манера моего папочки вести беседы и что он не имел в виду ничего плохого - наоборот, Канеле был сделан комплимент. Пепа ворчала что-то о бесцеремонности некоторых типов, которые болтают, не подумав, и смущают бедных девочек, не привыкших к таким глупостям. Вечером я слышал, как она примерно то же высказывала в пространство в непосредственной близости от виновника этого маленького инцидента. Это был излюбленный благопристойный способ Пепы доводить свои претензии до сведения работодателя.
Между прочим, апартаменты с отдельным входом я всё-таки получил и оборудовал там всё по своему вкусу. Я жил там до самого своего отъезда в университет.
Пубертатный период, мучительный для большинства подростков, мы с Канелой миновали без особых проблем. Совсем как Наоко и Кидзуки у Мураками. Если нам хотелось ласк, мы ласкали друг друга. Теоретических знаний о сексе нам хватало - мой отец регулярно снабжал нас нужной литературой, видеокассетами и пачками презервативов. Когда он вручил мне их в первый раз, я с независимым видом заявил, что пока в резинках не нуждаюсь.
- Ну так скоро они тебе понадобятся, - пожал он плечами. - Тебе уже тринадцать, в конце концов.
Но мы с Канелой долгое время довольствовались простыми ласками и поцелуями, потому что она настаивала на этом. Она говорила, что пока не чувствует себя готовой к активному сексу, и мне пришлось согласиться с её решением. Канела была единственной девчонкой в Ратере, кто нравился мне так сильно. Я не хотел никого другого, только её.
Впервые мы с Канелой по-настоящему занялись любовью, когда нам было по пятнадцать. Мы уединились на нашем пляже, пили вино и ласкали друг друга. Дальнейшее я плохо запомнил; мы оба пылали, нас переполняла нежность и дрожь нетерпения. Помню, что наши тела и губы были шершавыми от песка. Ресницы Канелы отбрасывали игольчатые тени, и я целовал эти тёмные силуэты, ощущая на языке их солёный вкус. Когда я вошёл в неё, глаза Канелы широко распахнулись; в них отражались звёзды, мерцая и переливаясь. Я впервые испытал настоящий оргазм и был очень горд тем, что сумел удовлетворить и Канелу. На самом-то деле мы были слишком неловкими и торопливыми, чтобы получить максимальное удовольствие, но нам казалось, что ничего лучше и быть не может. Тогда мы ещё только учились любить. No sabíamos nada, teníamos quince años... ["Мы ещё ничего не знали, нам было по пятнадцать..." - строка из песни Жоана Мануэля Серрата]
Какое-то время я был совершенно доволен своей жизнью и просто бездумно наслаждался, но, разумеется, так не могло продолжаться долго. Я взрослел, и по мере своего взросления постепенно вырастал из Ратеры и прежнего окружения. Для любого юнца было бы естественно стремиться "покинуть родное гнездо", как говорится, но для меня подобное желание оказалось сюрпризом. Я никогда не думал, что мне захочется уехать отсюда. Что ж, рано или поздно всё надоедает, даже безопасность. Бедная старая Ратера вдруг сделалась слишком тесной. Меня стала раздражать даже её обособленность и уединённость - качества, которые прежде столь сильно меня привлекали. Беспокойство, скука, aburrimiento [скука, тоска; утомление (исп.)] таскались за мной хвостом, куда бы я ни пошёл. И когда отец спросил меня, хочу ли я продолжать своё образование, я почти сразу согласился. Мне было всё равно, что и где изучать, но предлог уехать был шикарный. Готовое объяснение для Канелы, потому что я не хотел её обижать. Я всячески старался скрыть от неё это, но она тоже начала мне надоедать. Вина была исключительно моя, Канела не давала ни малейшего повода разочароваться в ней. Но поделать я с собой ничего не мог. Наши разговоры с ней уже не доставляли мне прежнего удовольствия: мне чудилось, что мы просто в очередной раз перемалываем давным-давно размолотое зерно. Скорее всего, я ошибался, потому что интеллект Канелы нисколько не притупился, да и я сам как будто продолжал совершенствоваться. Мы многое давали друг другу, но мне этого перестало хватать. Даже секс с ней уже не казался таким захватывающим приключением, как это было прежде. Скука - на редкость опасная вещь.
Я сообщил отцу, в какой университет хочу поступить и что буду изучать, и он занялся формальностями. Я только попросил его ничего не говорить Пепе и Канеле раньше времени. Я хотел сам выбрать момент для этого. Естественно, отец не имел ничего против. Он считал, что это исключительно моё дело. Он, конечно, знал, что я не собираюсь учиться по-настоящему, стремиться получить диплом и всё такое прочее, но его это нисколько не заботило. Я мог заниматься чем пожелаю, как и всегда.
Я завёл разговор о своём отъезде как-то ночью, когда мы с Канелой были на своём пляже. Мы только что занимались любовью и теперь валялись на песке, отдыхая и лениво переговариваясь. Мне казалось, что в этот момент Канела, довольная и умиротворённая, воспримет всё гораздо легче. Я знал, что плакать и умолять меня остаться она ни за что не будет - это было несовместимо с её представлениями о чувстве собственного достоинства, - но, чёрт возьми, иногда молчание бывает много хуже слёз. Я заранее страшился этого молчания, втайне почти предвкушал его, а себя самого усиленно убеждал в том, что Канела, разумеется, поймёт меня и не станет страдать. Не знаю, почему я вдруг впал в такую наивность, но - факт! - я с глупейшим оптимизмом верил, что Канела едва ли не с радостью воспримет весть о моём отъезде. Я полагал, видимо, что если мне самому однообразие быстро приедается, то и другие постоянством не отличаются. Не понимаю до сих пор, почему я тогда пытался приписать Канеле собственную скуку. Она ни в коем случае не могла испытывать облегчения от нашего расставания - она любила меня больше, чем я её, только тогда я этого не понимал.
- Знаешь, я скоро уеду. В университет, - неловко начал я и, пока соображал, что сказать дальше, она меня перебила:
- Знаю. Ты столько дней ходишь с торжественным и вместе с тем виноватым видом... - Она хмыкнула и уселась на песке, подтянув колени к груди. - Я неплохо тебя изучила. Ты это давно задумал.
- Ну, не то чтобы очень давно, - пробормотал я, смущённый тем, что разговор направляется не по тому руслу, в какое задумал направить его я. - Но мне необходимо уехать.
- О да, - с иронией откликнулась она, - высшее образование - великое дело.
- Ты прекрасно знаешь, что дело не в высшем образовании. Плевать я на него хотел! - стараясь не злиться, заметил я. - Университет - это только предлог. Я просто не могу больше здесь оставаться. Ратера начинает меня раздражать. Я не могу всю жизнь провести здесь! Я люблю Ратеру, но она меня душит. Тут всё настолько банальное, затхлое, замершее в развитии, что просто оторопь берёт. Как убежище она идеальна, но я давно уже зализал все свои раны. Мне пора бежать дальше, если я хочу оставаться самим собой. Для меня это самое важное. Потеряю себя - утрачу всё, что имел. А ты... в общем...
- Ну, и что же ты решил со мной? Как ты обоснуешь необходимость оставить меня здесь, вместе с Ратерой? - Её тон был небрежен, но на меня она не смотрела.
- Ты можешь уехать со мной, если только захочешь, конечно. - Я вытащил из-под спины впившийся в неё камешек и машинально принялся его подбрасывать, неловко продолжив: - Если дело только в деньгах, так это не проблема. Ты же знаешь, отец охотно оплатит твоё обучение. С твоим-то интеллектом... Он уже пару раз помогал кому-то из местных талантливых ребят, вспомни.
- Дон Алехандро - щедрый человек... но дело не в деньгах. Во мне. - Она поёжилась и накинула на себя мою рубашку, наконец-то повернувшись ко мне лицом. - Я не могу покидать Ратеру. Я тебе уже говорила. Когда мы познакомились. Я - Та-Что-Хранит Ратеру, хоть и слово это какое-то претенциозное. Она меня хранит ничуть не меньше, чем я её. Просто я не знаю, как бы поточнее это назвать, вот и пользуюсь готовым шаблоном. - Она вздохнула и, протянув руку, отобрала у меня камешек, зашвырнув его в море. - Это не метафизическая чушь, Маноло. Знаю, что всё звучит по-дурацки, но что же я могу поделать? Ратера - это Город-Которого-Нет. Ты и сам знаешь. Таких мест не так уж много осталось. Это - Зачарованное Место, что-то вроде того. И законы тут действуют свои собственные, и время течёт по-иному... только жизнь почему-то лучше не становится. У большинства обитающих здесь людей и в мыслях нет, что с их городком что-то не так. Мало кто знает, что такое Ратера на самом деле. Я знаю, твой отец знает, ты догадываешься. Есть ещё кое-кто, но это всё. Беда в том, что теперь люди разучились отыскивать такие места, как Ратера, и пользоваться силами, здесь имеющимися. Это плохо для всех.
- Я помню, ты что-то такое говорила в тот день, когда мы встретились, только, честно говоря, значения не придал... Я не думал, что ты... - Я умолк, смутившись. Так бывает, когда сталкиваешься с чем-то, чему непросто найти рациональное объяснение. Разумеется, я и мысли не допускал, что Канела меня мистифицирует, просто она с того первого раза больше ничего подобного не говорила. Мне было не так просто сразу переварить не слишком-то приятную мысль о том, что, оказывается, не так уж много я знаю о своей подружке, с которой был неразлучен все эти годы. Банальная ситуация, но уязвлённое самолюбие это не утешает.
- Вот такая странная у тебя девчонка, - насмешливо пробормотала она, как всегда, угадав, о чём я думаю. - Не повезло тебе, а?
- Думаю, я сумею это пережить.
- Ну конечно, ведь ты уезжаешь.
- Канела, послушай, я... - начал было оправдываться я, но она снова перебила:
- Да не переживай ты так за меня. Я не собиралась держать тебя всю жизнь возле моей юбки. Если тебе нужно уехать, уезжай! Я по этому поводу восторга не испытываю, но не могу же я на тебя намордник надеть и поводок! Ты - не perrito fiel [верный пёсик (исп.)], никогда им не будешь.
Чувство неловкости, что я испытывал, ещё усилилось, и ощущения мои были не из самых приятных. Хотел бы я оказаться где-нибудь подальше... Не знал я тогда (о наивный мальчик!), что умение расставаться с женщиной - это целая наука. Впоследствии я овладел этим искусством почти в совершенстве, но в случае с Канелой оно потом ещё раз подвело меня. Впрочем, это произошло гораздо позже, а во время того моего первого расставания я мучительно подыскивал слова для оправдания собственного себялюбия и успокоения заболевающей совести. Я всячески стремился доказать себе, что уезжаю, завершив абсолютно все дела, что это мой сознательный выбор... а не школярский побег с уроков, каким он, по правде говоря, и выглядел.
- Я ещё хотел тебе сказать, чтобы ты не... В общем, я не знаю, когда вернусь, да и вернусь ли вообще. Ратера для меня слишком мала, как я уже говорил. Короче говоря, ты меня ждать вовсе не обязана, прости за излишний мелодраматизм.
- О, как это чертовски любезно с твоей стороны, Манолито! - приподняла брови Канела. Я с запозданием понял, что последних фраз мне не следовало произносить. Помолчав, она добавила, кажется, кого-то процитировав: - Ты не тот сценарий выбрал. У меня во рту вкус дешёвого мыла стоит.
Она неторопливо поднялась и начала одеваться, вернув мне рубашку.
- Уходишь? - глупо спросил я.
Она холодно улыбнулась:
- Знаешь, Манолито, когда тебя бросают, эту новость всё-таки лучше переваривать в одиночестве.
- О боги! Прости, я не хотел, чтобы всё так по-дурацки вышло... Я не хочу, чтобы у тебя создалось впечатление, будто я стараюсь тут от тебя отделаться, как от нежелательной помехи. Наоборот, сижу вот и мучаюсь, как бы исхитриться и не стать причиной твоих страданий.
- Боюсь, твой план блистательно провалился.
- Да я и сам знаю... Только намерения-то у меня были самые искренние... как раз те, какими вымощена широко известная дорога.
Я тоже оделся, но Канелу решил не провожать: она всё равно бы сейчас отказалась.
- Для тебя идеальной возлюбленной стала бы та, которая радостно благословила бы все твои начинания и своими руками собрала узелок в дорогу, - заявила она. - Прости, что не соответствую идеалу.
- Да не нужен мне никакой идеал! Ты мне нужна, понимаешь? Только ты. Но...
- "Но", как всегда, присутствует, куда ж без него? - саркастически усмехнулась она.
- Присутствует, - согласился я угрюмо. - В данный момент "широкий мир" мне нужнее тебя, как ни жестоко это звучит. Я не хочу с тобой расставаться, я правда желал бы, чтобы ты поехала со мной. Не моя вина, что ты так тесно связана с Ратерой, как ты говоришь.
- Моя, выходит? Спасибо. - Она помолчала. - Всё, хватит. Зря я так задержалась. Уйти надо было сразу, как только ты выпалил своё эпохальное заявление. Тут я сглупила. Ещё немного - и окажется, будто я вынуждаю тебя уехать. Не Ратера, а я тебя душу. Или ты так на самом деле думаешь?..
Пожалуй, она была ближе к истине, чем подозревала; больше даже, чем я готов был себе признаться. Я боялся заговорить, дабы не усугублять ситуацию. Я молил лишь об одном - чтобы она ни о чём не догадалась по моему молчанию. Но, кажется, эта молитва так и осталась неуслышанной.
Всё рушилось, весь мой маленький мирок. Да, я готов был его покинуть, но при этом должен был знать, что оставляю хотя бы что-то незыблемое, неизменное, что, помимо земли, "пребудет вовеки". Дружбу Канелы, например. Право, я в этом нуждался. Боюсь, гораздо сильнее, чем я воображал тогда.
Цепляться за обломки - дурацкая привычка всех потерпевших кораблекрушение. Иногда бывает милосерднее просто разжать руки и позволить себе пойти на дно.
Она уже готова была уйти, скрыться, затаив в себе извечную горькую обиду покинутой возлюбленной, но я успел в последний момент удержать её, позвав отчаянно:
- Не уходи, пожалуйста, только не уходи сейчас. Подожди ещё немного.
Она замерла, и я вновь позвал - осторожно, чтобы не спугнуть, словно птицу, боязливо берущую корм с ладони: - Канела, иди ко мне. Дай мне шанс объяснить. Только один, хорошо?
Подошла, хоть и неохотно, и я обнял её - бережно, аккуратно, потом усадил к себе на колени и заговорил тихо, с предельной искренностью, потому что поставил больше, чем мог себе позволить: - Умоляю, забудь все глупости, что я тебе наговорил. Я сегодня отмерил тебе порцию розовых слюней, но, видят боги, я этого делать не собирался. Я просто здорово растерялся, потому что не хотел причинить тебе боли, а как этого избежать, не знал, да и сейчас не представляю. Вот поэтому всё сказанное мной и прозвучало так фальшиво. Ужасно не хочу поступать с тобой как мерзавец, а всё, похоже, к тому и идёт. Что же делать-то, а? - Я нагнулся к ней ближе и сказал в самое ухо, будто доверяя некую сокровенную тайну: - Я люблю тебя, Канела, люблю, но беда в том, что мне и вправду необходимо уехать отсюда. Будто где-то в том "большом мире" спрятано нечто, что я должен отыскать. Какая-то частичка меня. Без этого нечто я - неполноценная личность. Придётся мне отправиться на охоту за сокровищами, другого выхода у меня нет.
Её губы чуть дрогнули в слабой улыбке:
- Привезёшь мне золотые монеты и драгоценности?
- Клянусь!.. И шёлковую шаль, непременно, - подхватил я, а потом добавил уже серьёзно: - Я не знаю, смогу ли вернуться. Только в том случае, если отыщу то, что должен. А эта возможность скрывается в таком густом тумане, в такой невообразимой дали...
- Вы, мужчины, чего только не напридумываете, чтобы получить возможность удрать, уплыть за море, искать золото и славу. А мы остаёмся на берегу и ждём. Вечно ждём.
Она покачала головой, осуждающе, но уже сдаваясь. То ли я сумел её убедить, то ли она сама решила сменить тон, устав спорить, но, когда чуть позже она всё-таки не удержалась, заплакала, то это были слёзы смирения: так плачут безнадёжно проигравшие. И мне не составило большого труда утешить её и уговорить заняться со мной любовью. Самоутвердиться-то я самоутвердился, только вот не знаю до сих пор: прокляли меня в тот день или благословили.
Больше мы с ней к этому разговору не возвращались, старательно избегая всяких упоминаний о моём предстоящем отъезде. Необходимыми приготовлениями я занимался в одиночестве, а Канела, быть может, чуть больше обычного помогала отцу в баре, всячески демонстрируя свою твёрдую решимость не виснуть на моей совести тяжким грузом. Что ж, она всегда была благороднее меня. Мне хватало ума скрывать от неё свою радость и облегчение по поводу удачно разрешившегося конфликта, но себе-то я не лгал. Я знал (или догадывался), что на самом деле немногого стою. Напыщенный юнец, только что переживший последнюю ювенальную линьку и желающий покрасоваться новообретёнными яркими пёрышками. Где красоваться, особого значения не имело, лишь бы не в родном гнёздышке.
Последний вечер перед отъездом мы провели в моей квартирке, укрывшись ото всех. Мы с Канелой пили вино и занимались любовью, как сумасшедшие. Оба мы знали, что прощаемся с чем-то очень важным, и прощаемся безвозвратно, поэтому постарались устроить достойные проводы. Мы лихорадочно цеплялись друг за друга, задыхаясь от горьковатой нежности, торопясь взять как можно больше, чтобы вычеканить в памяти всё, что с нами происходило тогда. Мы почти не спали в ту ночь: не решались.
И всё внезапно стало не таким, как прежде, и мы сами уже утратили нечто такое, что давало нам право зваться "мы". Два юных нагих тела, переплетённые на песке - они отодвигались всё дальше, а нам оставалось только смотреть им вслед. Чем теснее и отчаяннее мы прижимались друг к другу, тем острее чувствовали: мы уже не вместе, мы больше не единое целое, не те Канела и Маноло, которыми были когда-то, но два почти незнакомца, встретившихся ненадолго и готовых разойтись, как только настанет утро. Не знаю, кто из нас сильнее страшился прихода рассвета, но за себя могу сказать точно: я почти пожалел, что решил уехать. Но только почти: другая часть меня (более жестокая и реалистичная) бесстыдно радовалась освобождению.
Музыкальное сопровождение наших игр в ту ночь выбирала Канела. Коктейль получился диковатый: Стинг и Конча Пикер, "Блэкмор'с Найт" и Хоакин Сабина, "Сельтас Кортос", "Моседадес", Мари Трини... Но чаще всего она ставила "Penélope" Жоана Мануэля Серрата. Мы прослушали её, наверное, раз десять. Была в этом горькая ирония, только я в точности не мог сказать, над кем Канела больше насмехалась: над собой или надо мной.
Pobre infeliz, se paró su reloj infantil