Алёшина Тамара Филипповна : другие произведения.

Павел Иванович на фоне Ада и Рая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Проснуться, глянуть в окно, как на икону, а там деревья, те же, что вчера, позавчера и десять лет назад. Совсем не изменились, в отличие от тебя. Тянут голые ручки к небу, уже упругие, с бродящим соком внутри, машут облакам и птицам.

  Проснуться, глянуть в окно, как на икону, а там деревья, те же, что вчера, позавчера и десять лет назад. Совсем не изменились, в отличие от тебя. Тянут голые ручки к небу, уже упругие, с бродящим соком внутри, машут облакам и птицам. "12 марта", - скажет радио и специально для меня год назовёт, чтоб тебе опять удивиться запредельным цифрам. Ведь при Сталине родилась, прям как при Хеопсе, и пирамиды строила - железную дорогу на Урале, первые хрущёвки во Владивостоке, и даже Морской вокзал, к которому теперь пришвартовываются приплывающие из всех заграниц десятиэтажные лайнеры-города, белоснежные и нелепые, как мечты.
  Сталин, Хрущёв, Брежнев... чудесное было время для тех, кого не посадили! С утра по радио и уличным громкоговорителям: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью! Преодолеть пространство и простор! Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор!" Никогда такого уже не будет! Чтоб мечтали о подвигах, не о деньгах. Идёшь в школу зимой в тапочках, больше обуть нечего, и улыбаешься, потому что решила ехать на стройку в Сибирь. И пишешь об этом, захлёбываясь от восторга в школьном сочинении, а оно как-то проникает в "Приокскую правду" - городскую газету, и у тебя десятиклассницы-шмакодявки берут интервью, и уже целый вагон рязанских романтиков вместе с тобой в поезде дальнего следования уносится на волю от мещанских родителей под песню "Зарю встречает поезд наш, летят тропинки светлые. Мы взяли в путь один багаж, свои мечты, свои мечты, мечты заветные". И скажи мне тогда какой-нибудь циник, что я уезжаю из-за тесноты в крошечной комнате на троих и потому что спать на жёстком сундуке вполовину моего роста больно и неудобно, и в институт я не пойду, кормить меня некому, я бы возмутилась до слёз, до драки. Я хочу строить Сибирь, хочу подвигов, хочу необыкновенной жизни - я не хочу оставаться в родном городе, как в колыбели! И вот мне дали бесплатный билет в далеко-далеко и не вмещающиеся в карман деньги - подъёмные. Значит, чудеса уже начались! И земля закружилась вместе со мной, и подвигов оказалось немерено, слава Богу, мирных, по мирному времени. Ветра, тайфуны, морозы, туманы и дожди усложняли любую работу на свежем воздухе, а для нас, приезжих, только такая и была, для комсомольцев-добровольцев. Даёшь Родине производственные рекорды с темнадцати до темнадцати на ветру и морозе, ужинаешь в общежитии кефиром с булкой, руки и ноги в мозолях, спишь, как бревно, на железной койке под казённым одеялом - значит, живёшь как надо, молодец! Один выходной в неделю, с утра идёшь глядеть, куда тебя занесло? Владивосток - сплошные косогоры, называются сопками, с них - море в тумане. На главной площади, сейчас даже трудно представить, огромный, дощато-брезентовый, пыльный, со щелями для безбилетников цирк-шапито, но знаменитый памятник - чугунная толпа с винтовками - уже воздвигнут. Трамваи на Луговую бредут цепочкой вплотную к частным домикам и видно в окна, как кто-то одевается, кто-то пьет чай. Это были таинственные аборигены, счастливцы, имеющие свой дом, таких было мало. 9/10 владивостокцев обитали или в общежитиях, или на тысячах больших и малых морских судов, или на вокзале. Через сорок лет дошло, что живём хоть и в России, но как бы в эмиграции. Дальний Восток для России - это как Австралия для всего мира: далеко, отдельно и нереально. Прибывающие поезда упирались в Тихий океан, переставляли локомотивы наоборот, с востока на запад и с журавлиными кликами мчались за новой порцией мечтателей о подвигах. Народ ста семнадцати национальностей говорил на всех акцентах но все же по-русски.
  Помню двухметровую прибалтийку с фамилией Грибайте, поднявшую нас на смех, когда спросили, замужем ли она: - Тогда бы я была не Грибайте, а Грибене! Личности со всех концов Отечества были сплошь харизматические, или ищущие или уже испытавшие трудную судьбу, поэтому Владивосток, если сравнивать его с жанрами искусства, был похож на полууголовную, полуромантическую песню, которая теперь - шансон. Когда Хрущёв дал зелёный свет поездам с романтиками, городу только-только исполнилось сто лет, а он успел обрасти богатой историей, мифами, легендами, воспоминаньями, как какой-нибудь Клондайк, и если бы не советская власть, которая навесила на него огромный военный замок, он давно бы стал русским Сингапуром или Гонконгом.
  Какой Сингапур! Законным жителям этой закрытой зоны приходилось хлопотать о дополнительных пропусках на острова Русский, Попова, Рейнеке, которые видно из окна.
  Странно, но мои рязанские, не прошло и года, где-то растворились. Скорее всего, устроились на суда, там был и стол, и дом, и заработок, и замуж можно выйти. Однажды на плавбазе какой-то паренёк: - Ты из Рязани ? Тогда скажи, как называется главная улица? - Почтовка, - говорю. И он пошёл смахивать слёзы в море...
  Все ждали отпуска и, как птицы, летели в одну сторону, налево, на запад. Наш муж и отец, когда в море, зарабатывал 400 р. в месяц, это много, хватает на авиабилеты всем троим туда и обратно, Но долго в море он не любит, все время каким-то образом прибывает из рейса домой на попутных судах, поэтому живём мы то богато, то нище. Часто, а я почти всегда, ездим на поезде, не из экономии, а как дополнительное приключение. Считалось непрестижным, но билеты добывались в огромной очереди за месяц до отправления, если доберёшься на вокзал к кассе в полпятого утра. На это способны только женщины, поэтому очередь была зоркой и склочной, но с билетами в руках я прыгала от счастья. Семидневный маршрут постепенно выучился наизусть, станция "Петровский завод" за Читой с памятником декабристам стала любимой, стояли долго, ели горячую картошку с солёными огурцами, запивали газировкой, разминались игрой в салочки с детьми, сами, как дети, дул летний ветерок, пахнущий полевыми цветами, шуршала непрекращающимся трепетанием листва высоченных деревьев, может быть, посаженных ещё декабристами, вагоны с раскрытыми дверями ждали нас, как дома на колёсах, гулкий голос диспетчера сообщал что-то неразборчивое. Уютнее этого всего не было ничего на свете...
  -Ты встала? Включай скорей телевизор! - Зачем? - Включай! - Ладно,- говорю. - Включила? - Да, - говорю, лишь бы отвязался, и кладу трубку, отключившись от "мужа-отца". Ему 70, а он доверчиво смотрит на мир глазами телевизора. А был когда-то "газетным киллером", вскрывал, обличал, боролся с советскими начальниками и несправедливостями, всё время лез на рожон, вызывал на бой и уходил от тяжёлой артиллерии монстров с помощью одесского юмора и украинской хитрости. Вот только что вышла в газете крамольная статья, а вчера ещё и по радио выступал с репортажем о безобразиях на рыбацком флоте, а сегодня уже не найдёшь, ушёл в рейс на каком-нибудь сээртэшке. В общем, герой местного масштаба, а масштабы Дальнего Востока - ого-го!
  А по телевизору-то, действительно, что-то ужасное. И явно не кино, такое нарочно не сотворить, даже режиссёру Михалкову за миллион долларов. Кто-то вламывал не шутя какому-то народу со всей космически-планетной силы. Пригляделась, народ японский. Чистенькая, ухоженная Япония на глазах преображалась в грандиозную свалку мусора из разрушенных домов, улиц, парков, мостов, а на вершине свалки стояло, накренившись, заброшенное волной морское судно с голой мачтой, похожей на крест. На второй день землетрясения по всем каналам японцы сидят на развалинах и погибших уже не четверо, как объявили сначала, а в тысячу раз больше. Сидят молча, как неродные всему миру, без вопросов к Богу и стихии. Не рвут волосы, не причитают, слёзы - только невидимые. Таинственный народ, стоики! "Материки плавают по поверхности Земли, как листья кувшинок по воде пруда", красиво сказал кто-то, наверно, японец. Сидят среди осколков, лоскутов, обрывков, которым никогда не собраться в прежнее, целое. Думаешь, не ты это, они? Всего-то в тысяче километров от этого ужаса? Да у нас в общежитии в 1967 на улице Ленинской ночью койки сами сдвинулись с места, все заголосили: - Ой, девки, землетрясение! Во мне нет японского пренебрежения к жизни, надо готовиться! деньги, документы - главное. Любимый друг - цифровой фотоаппарат, кассеты, диски, флешки, лекарства. Тряпки не надо, навезут вагонами из близлежащего Китая. А вот фоточки, они единственные, в них вся жизнь. Фотографий много, но не нашего поколения, наш народ не фотографировался, зато черно-белых сына и цветных внука - полно! Защищу, как сумею. Тем более, телевизор показывает всё новые кучи мусора на месте городов и взорвавшуюся АЭС в Фукусиме. Вот он, за окном, чудовище Океан со своими цунами, несколько взмахов - и они тут. "Радиоактивные птицы не страшны Приморью",- успокаивает радио. Знаем мы эту беспечность! Пора собирать котомки.
  Ничто так не мирит с действительностью, как рассматривание фотографий. - Здравствуй, жизнь! Оказывается, ты и вправду была, а я уж тебя забывать стала. Как дальнего родственника. В ближних у нас теперь телевизор с сериалами. Так, всего два снимка матери, три - отца (одна - в гробу), выученные, просмотренные наизусть, встроенные в голову, обоим было бы уже больше ста лет. В конверт их из целлофана, туда же незабываемую тётю Олю, давно умерших и ещё живых сестёр, со старшей разница в 18 лет, вот как рожали! Племянников и племянниц туда же. Одного убили в 90-е, в поезде. Другую муж подсадил на наркотики, стала инвалидом. Моих детских всего пять штук. Самая любимая - выпуск 4-го класса женской школы, я в нижнем ряду, сидим на весенней траве, 32 ангельских лица, бедно одетые учителя, некоторые фамилии помню, через 50 лет. Ой, а это кто? Стройная темноволосая хохочущая девушка с раскинутыми в танце руками и припавший к её руке, галантно склонивший голову, худощавый мужчина на высокой крепостной стене, кое-где разрушенной до обрывания в пропасть, а внизу море-лиман с лодками и колышущиеся волны крон деревьев. В руках у развесёлой девки белый цветок, а мужчина - таких выражений лица сто лет не встречала! похож на рыцаря, величественного и смешного одновременно.
  На обороте ч/б снимка дата - 1974, июль, г. Белгород-Днестровский. Эти двое так самоупоённо счастливы, что снимок запечатлел и обернувшиеся на них лица. На мой смех. В компаниях меня специально смешили, чтоб услышать его. Оказывается, и себя можно вспомнить. Как совершенно чужого человека. Сравнить с сегодняшней, подивиться. "Память - это наше бедное бессмертие", мужчина, с которым я хохотала, а теперь хочется плакать, это Павел Иванович Наниев. Он теперь по ту сторону, выдумывай, что хочешь, но с ним это грех. Ко времени появления этого снимка прошло всего 18 лет, как он вернулся после лагеря и поселения. При своём немаленьком росте он весил 29 килограмм, напуганная плоть решила не возвращаться, но сильный, крепко-костлявый, с нехилыми прямоугольными плечами и жилистыми руками, он имел облик Дон Кихота. Ещё улыбка или оскал на загорелом лице, блеск глаз, как на мгновение блеснувший нож или ледяная вода зимнего Енисея. Лагерь назывался "СИБЛОН". Та глупая танцующая переспросила: нейлон? - Сибирский, особого назначения, - мягко расшифровал, был интеллигентом, классическим, всех звал на "вы", начиная с ходячего возраста. Одет: советские брючата, которые всегда и всем или коротки, или длинны, очень чистая и выглаженная тенниска, летние сандалии, на руке массивные часы цвета очень тогда распространённых железных зубов, из карманчика коротко-рукавной тенниски торчит трёхцветная шариковая ручка. Он бывший до 1944-го, когда забрали, поэт, теперь экскурсовод в Белгород-Днестровской крепости бывшего древнегреческого городка Тираса, бывшей Украинской ССР. В общем, оглянуться не успеешь, как всё вокруг тебя - бывшее, а сам ты и подавно, поэтому тем, кто изобрёл фотографию, не просто, а большое спасибо!
  Все приезжали сюда, чтобы увидеть эту древнюю крепость, отдельный страшноватый город из полуразрушенных башен с бойницами, высоких и широких крепостных стен с провалами-пропастями, с какими-то подземными этажами, где эхом переговаривались призраки древних народов от греков до османских турок и фашистов. А мы приезжали к родителям мужа, всего-то десять тысяч км из серо-стального, ветренного Владивостока, который никому не родина, даже если он родился там, в котором все живут, как бы присев на краешек стула, а гордые чайки, краса морей, пасутся на помойках, гортанными криками отгоняя ворон и голубей.
  Нет, мы не приезжали, мы прилетали, потому что - в Рай. В первый раз - мы с сыном, без мужа-отца. Никогда не была на юге! В Рязани, на Урале, на Сахалине, в Магадане, в Бристольском заливе возле Аляски, даже в Японии. Дорога подвигов на юг не шла. Жили бедно, на съёмной квартире, но на билет наскребли. Я с грудным младенцем, с истекающей молоком грудью, пелёнки сушатся в закутке возле стюардесс, за иллюминатором перламутровые облачные картины, грудничок кричит, соседи косятся, сердце трепещет от неизвестности. Лечу туда, где я всем чужая, только младенец - родной, по нему и узнал в аэропорту брат мужа, сказал: "Вылитый папа!" Оказался таким тихим, умным и чудесным этот брат, я успокоилась. Благодаря Владику я заранее полюбила и свёкра, и свекровь, и других родственников. Однажды на прогулке с младенцем мимо проехал мотоцикл, за рулём мужчина, сзади - черноволосый, черноглазый мальчик лет семи, очень похожий на фотокарточку в кармане пиджака нашего мужа-отца. "Витя!" - крикнула я на всю улицу, и мотоцикл подъехал к нам. Поздоровались, Витя строго поглядывал на сводного брата в пелёнках, мужчина улыбался, спросил, как долетели? Я ощутила городок одной семьёй, куда и меня теперь встроили, и моего младенца, как, наверное, недавно этого отчима Вити. Дерево разрасталось, ветвилось, переплеталось с другими. Свёкор, как и положено патриарху семьи, командовал и покрикивал, но рулил на стороне, в каких-то ветеранских организациях. 67-летняя свекровь каждый день ходила на пляж, в чёрном купальнике, плавала и загорала, к патриарху относилась с юмором, но постельное бельё (я на таком никогда не спала!) было таким ослепительным, накрахмаленным, отглаженным, жалко было ложиться, На нас не обращала внимания, любила Витю и мать Вити. И слава Богу, думала я, укладывала в коляску сына, бутылку с водой, запасные ползунки, и мы часами колесили по дорогам, паркам, садам, улицам, новые места всегда завораживают меня до восторга, я открываю их, как Колумб Америку, и я не знаю, что делать с этим восторгом, кто я, художник, писатель, кто-то ещё? Я пишу и рисую, делаю наброски каждый день, иногда прямо на людях, посреди дороги, и вижу, как дико люди смотрят на меня, чуть ли не крутя пальцем у виска. А ты, в свою очередь, удивляешься им, что не видят, не слышат, не восторгаются.
  Сын то засыпал, то просыпался, садился в коляске, агукал, улыбался мне, я брала его и кормила грудью на лавочке под зелёными шатрами деревьев, он один был за меня и такой же, как я, и коляска с ребёнком была мне лучшей опорой и защитой. Мне никогда не было скучно с собой, в одиночестве я - царь и бог, но со своим ребёнком ещё лучше. От него идут волны чего-то волшебного, первозданного, даже если он просто спит.
  После многих лет подвижнической жизни в общежитиях ни варить, ни печь я не умела, стирать до голубизны и крахмалить тоже, свекровь доверяла мне только воду после стирки выносить и помои, да ещё полы мыть, старинный их дом с венецианскими окнами был без удобств. Я без конца улыбалась, твердила "спасибо", мы устали друг от друга, и очень скоро, прижав к себе младенца, уже без коляски полетела обратно. Но эти две недели, пустив по ветру ненужную шелуху, как-то незаметно вошли в золотой фонд воспоминаний.
  Потом несколько лет эти несомненно добрые и великодушные люди, свёкор и свекровь, слали нам огромные посылки. Я тащила, сынок косолапил рядом, муж-отец был в море. Там, в посылках, было всё! Невиданная во Владивостоке колбаса - сервелат, шоколадные конфеты, сгущёнка и тушёнка, простыни и полотенца, ползунки и детские колготки. Только с любовью можно собрать и прислать столько необходимых вещей! А времена были такие советские, что лучше бы уж карточки ввели, очередь в продуктовый занимали ещё на улице, метров за 50 до прилавка, шла настоящая охота на яйца, сметану, колбасу, не говоря о мясе. Сыр и шоколад вообще никто в глаза не видел, фрукты, то есть яблоки, только перед праздниками. Но теперь я знала, где всё это есть! Два года прошло с первого посещения, Белгород-Днестровский прочно стал образом мечты перед засыпанием. Мясо и фрукты, думала я, - моим бледным, недокормленным дальневосточным сыну и мужу, мне - всё остальное, чего не выразить словами, короче, то, что я испытала тогда, объезжая с детской коляской и спящим младенцем весь городок, особенно один пронзительный момент, когда мы выехали на окраину. Там шла большая стройка, дорога в цементной белой пыли, и та же белая пыль в воздухе. Меня пронзило какое-то электромагнитное поле в этой зоне перехода, в разломе двух миров: древнегреческого города Тирас и медленно поднимающего этажи нового, современного Белгорода. А над этим перекрёстком миров стояли ослепительные стоэтажные башни-облака, не облака, а величественные статуи древних богов. Пришли поглядеть... и я столкнулась с их взглядом, это сравнить не с чем!
  Через два года я уже умела и варить, и даже печь пирожки. Свекровь немного сдала, и я бралась за всё. Однажды, моя полы, хотела, наконец, отмыть и почистить разношенные летние сандалии свёкра, но пятна масляной краски (после ремонта что ли?) не отмылись. Я не знала, что ещё сделать, как отблагодарить за этот рай? С утра под птичье пение, щёлканье и нежный свист по только что политым улицам со свекровью на рынок, я - только носильщик, запрещено даже рот раскрывать. Смотрю с недоумением и ужасом, как чудесные яблочки по 30 копеек за килограмм Полина Кирилловна с брезгливым взглядом на них сторговывает за 20.
  - А у нас, - говорю как бы в сторону, - два рубля килограмм, самые дешёвые.
  - Вот-вот, всё из-за вас, северян, - громко ворчит она, - теперь уже к прилавку не подступиться, такая дороговизна...
  Мне просто физически больно смотреть, как она торгуется с каждым продавцом за 5, 10, 20 копеек. Ходим долго, медленно, пока большая сумка не наполнится. На обратном пути встречаем свёкра с нашим двухсполовинойлетним малышом. Он в одних трусах и широкополой шляпе, уже лижет мороженое, оба сияют глазами и улыбками. Прямо хоть плачь от этого зрелища, во Владивостоке у нас с ним ни одного родственника, малыш знает только меня и изредка, когда тот на берегу, отца. А здесь с ним носятся все. Он подрос и понемногу выявляет свой характер: совершенно не капризный, не жадный, спать и есть не любит, иногда, наклонив головку, как умная собака, вглядывается в мелкие детали мира. Любимая игрушка - пластмассовый, с облупленной краской Ванька, человечек с оторванными руками, нашёл на улице и прижал к сердцу. Всё одушевляет, разговаривает на своём языке с камушком, веточкой, короче, сокровище! Тьфу-тьфу, как бы не сглазить!
  Ребёнок присмотрен, и мы можем шататься с утра и до утра, Дальний Восток - для подвигов, а эта земля - для удовольствия. Здесь не встречаются в квартирах, и муж водит меня из сада в сад, из цветника в цветник, из дворика в дворик. Его все знают, вплоть до шариков и тузиков. Он весёлый, шустрый, загорелый, в отличие от меня, белокожей рязанки. Он небольшого формата, но необъятный духовно, в общем, креативный, все ему рады. Стоит открыть калитку, черешни тянут к тебе светло-жёлтые, а вишни темно-красные ягоды. Бутылки с виноградным вином сами вспрыгивают на столы под тенью листвы, а за столами вперемешку взрослые, дети, старики. Все, как древние греки, загорелые, почти босые, в светлых тряпках на голое тело. Пьют, а не пьяные, едят, а еды не убавляется, жары не боятся, спят в саду под звёздами. Вина и вкусной еды так много, что после Владивостока, где очереди за всем и всегда, просто начинаешь задумываться о несправедливостях жизни, потом снова впадаешь в нирвану. То ли здесь жизнь нереальна, то ли там, то ли вообще? Но есть люди, легко переходящие любые границы, запросто соединяющие всё со всем и всех со всеми. Вчера стоял на ледяном ветру в Охотском море, в тулупе и валенках, ворочал рычаги судовой лебёдки, перегружая косяки минтая или селёдки с СРТ на плавбазу, а сегодня на белом горячем песочке играет в волейбол с друзьями детства. Один, правда, стопятидесятикилограммовый красавец отвалился от компании, но наш рыбацкий муж-отец тут же заменил его знойной хохлушкой в бикини. Дьявольское обаяние, в котором он уверен до неприличия, позволяет ему делать с людьми что хочет. Невдалеке десятилетняя Люда, дочка Владика от первого брака, пасёт нашего малыша, Витя тоже к нам подходил, ревниво вглядывался в неродного братика, потом угостил его грушей. Мы со свекровью сидели на пляже одетые, она со своей, наконец-то настигнувшей её старостью, я со своей астмой. Дед где-то бегал, добиваясь благ для своих ветеранов, Владик, закованный в форму заместителя начальника железной дороги, парился на работе, молодая его жена сидела с новорождённым ещё одним родственником. Нет, она накрывала на стол, и мы шли в незнакомый пока дом знакомиться и обедать. Вспоминался почему-то Гоголь, жена Владика была вылитая Панночка, красивая и опасная. Большая семья сидела за сдвинутыми столами. Пили виноградное из трёхлитровых банок, наверно, самодельное, от закусок ломился стол. Я помогала Панночке и вдруг увидела её, жадно пьющую рассол из банки с огурцами.
  - После вчерашнего... - пояснила она, - мама приезжала, Валерочку забрала на недельку, хоть отдохну...
  Мы были одни на кухне, вполне симпатичные друг другу молодые новые жены двух замечательных братьев.
  - А тебе пишут письма? - спросила она как-то робко.
  - Конечно, из Рязани, сёстры. Ну и дедушка с бабушкой отсюда, из Белгорода, редко подруги.
  - А я никогда писем не получала. Ты напишешь мне? Напиши!
  Тридцать с лишним лет прошло, а я забыть не могу, и совесть мучает.
  В 1995-ом нам написали, что Панночка умерла, ей было 45. Владик добавил, что с радостью ушёл бы за ней. Как Орфей за Эвридикой. Конечно, на свете много причин для уходов, но вспомнился ещё один эпизод. И мысль: уж не алкоголь ли перешёл дорогу даже ей, такой прочной и победительно уверенной? Опять лето, опять мы у неё в гостях. Когда я увидела робко пробирающегося мимо большого стола с бутылками и закусками Владика, такого щуплого, интеллигентного, с трудом вылеченного от алкоголизма, я просто обалдела. Он боялся потревожить эту пьющую, гогочущую, чавкающую компанию на празднике живота, пробирался после своей железнодорожной работы в крошечную комнатёнку с красным светом.
  - Печатает фотки, - сказала Панночка. - Хочешь, я тебе своего покажу?
  - Покажи, - выдавила я.
  Огромный громогласный мужчина с жёлтым опухшим лицом вёл себя за столом как хозяин. Панночка тоже была здесь царицей. Боевой, весь в маму, Валерка, вбегал, выбегал, лазил под столом, в общем, наслаждался по-малолетски. Выглядел сиротой только бедный Владик. А может, и не бедный. Судя по его спокойствию, он привык. Какие радости у вылеченного алкоголика? Пить нельзя, есть не хочется, загорать и путешествовать некогда, надо зарабатывать на семью. А здесь, рядом кипит такая жизнь, распространяя какие-никакие энергетические флюиды. И ты к ним каким-то боком причастен. Тем более, Владик писал рассказики, сказки, эссе, печатался в местной прессе, с Эвридикой ему было интереснее, чем с какой-нибудь добропорядочной Матрёной.
  Я отвлеклась, до этого ещё лет двадцать, а пока, после суровой, скитальческой юности я никак не могу привыкнуть к дарам судьбы - свалившейся с неба любимой семье из мужа и сына, к сердечному теплу, к дружественному многолюдью, к тому, что, оказывается, мир создан для счастья, ну или для удовольствия. Когда величественный свёкор уводит малыша, и они, как два ровесника, разговаривают, лижут мороженое, катаются на аттракционах для самых маленьких, играют в прятки и догонялки, а потом ещё фотографируются возле парковых скульптур, я убегаю одна с альбомом для рисования в Крепость, в этот страшный средневековый город.
  Презрев туристские тропы, в траве по пояс, хватаясь за цветущие капельками крови кусты, я неожиданно проваливаюсь в подножье жутковатой башни из замшелых каменных плит. Я нашла ужас, который и искала, хотя там не было ни змей, ни призраков, но кто-то, что-то было. Оно дышало мне в лицо сырой пылью всех минувших веков, земляным запахом могил, тоской прошедших и забытых жизней и смертей. Я вдруг сказала что-то сама себе на каком-то языке, какое-то ЭО, ЭО, ЭО... В верхних ярусах надо мной из окна в окно перелетали, свистя, стрижи, по стенам с торчащими балками и крючьями ходили то свет, то тени, конус потолка чернел и шевелился какой-то нечистью, а я внизу самозабвенно, как загипнотизированная, пела: ЭО, ЭО, ЭО. И озноб тряс меня, Потом в сборнике стихов поэтов Древней Греции я встретила это "ЭО" - припев их песен.
  Что счастье не зависит от наличия или недостатка денег, я знала с рождения, потому что выросла в бедной семье, но от чувства счастья частенько просто задыхалась, и рыдала, и летала. Как будто вернулась с другой планеты, из чёрного, безжизненного космоса и насмотреться не могла на родную землю с бесчисленным количеством её чудес. Как первозданному идиоту, мне нравилось всё: снег, дождь, гололёд, поля, овраги, рощи, запахи цветов и навоза, каменные городские дома и деревенские развалюхи, дороги, свалки, мосты, не говоря уже об уходящих вдаль железнодорожных рельсах. Я не плакала от горя и обиды, а от восторга запросто, конечно, со временем мир потускнел, но иногда сверкание всех красок возвращалось. Например, в этой картине.
  Солнце уже на западной стороне, воздух незаметно из голубоватого становится золотым и как царь Мидас делает золотым всё вокруг. Сегодня с утра ещё услышала выход родителей мужа на партийное собрание. Белые блузы, чёрные советские пиджаки до колен красиво оттеняют россыпь медалей, орденских ленточек, юбилейных значков. Благородная седина маленькой, как девочка-пятиклассница, свекрови и лысина свёкра золотятся в косо падающем из окна луче закатного солнца. Взявшись за руки, торжественные и таинственные не хуже древних греков, они выходят по деревянной лестнице, по двору за ворота и медленно растворяются в глубине вечерних улиц. Я слежу за этим таинством из окна и знаю, что у нас никогда так не будет. Наш муж-отец стариков своих, конечно, любил, а партию КПСС совершенно, безоговорочно, активно и даже агрессивно - наоборот. Я вообще о таких материях не думала и приняла их ссору в один, наверное, неблагоприятный по солнечной активности день за что-то нелепое и смешное.
  - За строчку стихов! - кричал сын отцу. - Мужик весил как десятилетний мальчик... ни одного зуба своего... сломали, растоптали, всех боится, до сих пор согреться не может...
  - Так ему и надо!- рычал отец, вражине! Незалежну Украину захотел! Шпион!
  - У твоего НКВД - все шпионы, все враги, он поэт был, поэт! А вы - убийцы!
  Стало несмешно. Отец схватил изящный венский стул, в моём детстве именно такие стулья были проиграны моим отцом в карты, можно сказать, единственная роскошная вещь в нашем доме, и с ним наперевес принялся неуклюже бегать вокруг стола за молодым, спортивным сыном, пока тот не выбежал во двор и, матерясь и закурив, пошёл неизвестно куда. Слава Богу, что свекровь с малышом гуляли в парке. Странно, - думала я, - венские стулья, скандал, всё повторяется. Тогда, с мамой мы всё-таки отбили у нашего отца один стул. Я делала, сидя на нём, уроки. Такой красивый, вишнёвого цвета.
  Характеры в этой семье были отходчивые и даже склонные к юмору. Наверно, только я и помню этот эпизод. Конечно, свёкор знал, как народ относится и к партии, и к НКВД, где он прослужил много лет, и вообще знал побольше своего сына обо всём этом, и боялся за него, и ужасался его нетерпимости. Вон Владик какой молодец, ведь никогда не лезет в политику, а этот, этот... Как будто шило у него в жопе, ищет на свою голову...
  В 90-ом году моя свекровь спросила у Владика, почему ей не несут медаль "60 лет в партии"? У неё есть " 30 лет в партии", "40 лет...", "50 лет...", а "60" - нет!
  - Мама, партии уже нет, - сказал Владик.
  ...Свёкор не дожил. А если бы дожил - не жалко. Этот как бы местный наполеон абсолютно никогда, даже за год до смерти, не вызывал жалости. Он сидел за столом в майке и пижамных штанах, читал газеты, больше не вскидывался, как петух, на всё, что ему не нравится, и выглядел гораздо лучше, чем сейчас его 70-летний младший сын. Как говорит наш сын, его внук, "Крутизну не скроешь!" Не то что не скроешь, а она бросалась в глаза, в его 75. А его маленькая жена прожила на десять лет дольше в компании со знакомой женщиной, которой за уход отписала квартиру. Мы были очень далеко, а Панночке было некогда ухаживать за свекровью.
  Но пока, и ещё надолго, все живы, дети и проблемы маленькие, кругом дешёвая советская жизнь с доступными всем путешествиями и партсобраниями. Святая парочка и не догадывается, что творится в их чисто прибранной квартире, где каждая вещь уже лет 50 лежит на своём и только своём месте. По кроватям, сметая тюль и покрывала, бегает внук, подушки летают, мы сидим на широченном подоконнике (строили же когда-то!), свесив ноги на улицу, и курим или все втроём валяемся и боремся на полу, на пёстрых деревенских половиках. Или ловим по транзистору музыку и танцуем. Главное, всё успеть до возвращения древних греков. Иногда звонит телефон, предмет гордости и большая редкость. Например, наша очередь на телефон подошла в 1996-ом, мы так радовались! Как дикари. Наш "соединяющий всех со всеми" звонил или ему звонили, и вот мы уже идём куда-то, я никогда не знала - куда. Мужчины впереди, мы сзади. Как хорошо, когда ты тащишься, а кто-то рядом бежит вприпрыжку! Как быстро растёт здесь наш малыш! Какой-никакой художник, я любуюсь впереди идущими, ладными, загорелыми древними греками, даже приезжие запросто ими становятся, избавившись от лишней одежды, забот, переживаний и дум о пропитании. Вот так, не зная куда, я оказывалась то на Каролино-Бугазе, то в близлежащей Одессе, то на плавнях, то на лодке в лимане, чистящей сотню только что пойманных бычков и обжирающейся ими. А однажды в этой круговерти безостановочного отдыха, как бы потеряв сознание от ужаса и восторга, я обнаружила себя в рубке летящей изо всех своих моторных сил лодки. Судорожно схватившись за что-то, я стояла рядом с "лётчиком", и он всё прибавлял и прибавлял. Мотор ревел диким зверем, ветер сдирал скальп с головы, брызги всех цветов радуги хлестали в лицо, а впереди солнечной дорогой без конца и края лежал лиман-океан, перекатывая свои мускулы, играя ими, каждую секунду обещая красивую и мгновенную гибель. Надо же, как смерть похожа на счастье! Или наоборот? Как только мы не вылетели из лимана в космос, было бы что написать современному Гоголю, следящему с украинского берега за этим полётом. И сотня головастых бычков, порхающих плавниками, вокруг. Сквозь прищуренные от брызг глаза я видела или чувствовала, что и сам "лётчик" в диком восторге, что он настоящий маньяк таких полётов над водой, и он дарит мне, делится со мной этим восторгом, зная, что я никогда не забуду этот подарок.
  У Павла Ивановича не было в запасе таких демонических развлечений для своих дальневосточных друзей. Внешне похожий на Дон Кихота, ни пафоса донкихотского, ни героизма, ни малейшей самовлюблённой рисовки, обычной для мужика, в нём не было. "Лагерная пыль"? Нет, он был - как гвоздь! Сухой, прямой, смуглый, с узловатыми руками, невозмутимо-интеллигентным лицом, после рюмки виноградного мгновенно краснеющим и оживляющимся. И только в глазах не таял "Сиблон", синевато-льдистый, сибирский. Двадцать лет как человек вернулся и живёт в раю, но, видно, уже никогда не растает.
  Я не знаю, как ему удалось занять такую замечательную должность экскурсовода Белгород-Днестровской крепости, неужели после лагеря закончил институт, получил диплом? И что он делает зимой, когда туристов нет? Но однажды он приглашает нас в поездку на шикарном автобусе своей экскурсионной конторы в какую-то деревенскую Венецию с названием Вилково и ещё куда-то, где в 18 веке воевал Суворов и его армия. Пока доехали, солнце встало в зенит.
  - Плюс 42, - сказал кто-то с транзистором, - вот по радио объявили, а будет до 44-х!
  - Может, остаться в автобусе?
  - Пошли, пошли, Тамарица, - Павел Иванович махнул мне рукой, придётся идти, назвал меня по-древнему, наверно, по-гречески или по- старославянски?
  Я люблю ходить за этими мужчинами, слегка сзади, чтобы они как бы забыли обо мне, подслушиваю их "умные речи", расшифровываю. Например, слышу:
  - Он скурвился...
  Наверно, о том партийном деятеле в Одессе, бывшем однокласснике. "Партия не имеет права жрать большой ложкой, если народ ест маленькой" - хороший афоризм, надо запомнить.
  - Культура - это способность не обжираться. Ничем...
  Я - некультурная, я обжираюсь. Всем!
  - А вы знаете, Шаламов просочился, наконец, напечатали рассказ... Читал, читал и вдруг поймал себя, что удивился... что меня не бьют по морде. Потом, ё-моё! Я ж боксёр! И начинаю отвечать... Я в Литинституте слышал, что он того... куски хлеба под матрасом прячет, ну, это понять можно. Тем более, говорят, каждый четвёртый в СССР - бывший зэк.
  - Может, и больше.
  - Смотрите, автомат с водой, напьёмся!
  Мы нашли и по копейке, и по три, и напились из общего стакана, как "все люди-братья". Я, как самая никудышная, вылила чистой газировки на лицо и шею, но сил хватило только поглазеть в музее на какие-то батальные картины. На грани теплового удара слушала про крестьянское восстание в прошлом веке, еле различила, кто есть кто в дикой смеси людей, лошадей, пушек и знамён, опять поняла, что никакие войны, ни расовые, ни религиозные, ни морские, ни воздушные, ни даже космические меня не трогают и хуже - отвращают. Разве что освободительные. Даже розы не люблю, ни алые, ни белые, раз ими назвали войну, мой отец ушёл на святую, Отечественную высоким, красивым, 42-летним, вернулся жёлтым и ссохшимся, как мумия, инвалидом, за два дня мог ни слова не сказать и нас, детей, почти не замечал. В одиннадцать моих лет у меня, у нас, его уже не стало, и мы с сестрой, школьницы, работали на трёх работах, которые набирала мама. Как хорошо было караулить ёлку на площади, вникая детским умом в ужас, красоту и тайну ночи. Стеклянные игрушки под новогодним ветром звенели так нежно!
  Ну вот, как война, хотя бы на картинке, так мой отец, которого 57 лет как нет, снова тут, рядом. И перед Павлом Ивановичем неудобно, так далеко нас привёз, старался, а я сварилась на этой жаре, на этом Килийском рукаве Дуная, и ничего не чувствую. Хоть бы не умереть! Рядом стоял мой отец, благодарно смотрел на Павла Ивановича, мол, спасибо вам, дочка вспомнила.
  В обратный путь автобус шёл почти пустым с открытыми окнами, продуваемый насквозь зелёным, синим, золотым, душистым, летним. Ветер, как всегда, возвращал жизнь. Мужчины сидели впереди, беседовали, сын, привалившись ко мне, спал, я, прикрывая маленькое ухо от сквозняка соломенной шляпой, блаженствовала во всем этом. Очень красивая, сливочного цвета с бледно-голубой лентой, широкополая шляпа была куплена ещё в девичестве на уличной распродаже в конце октября под северном ветром? но в предвкушении летнего счастья в будущем. Чугунные герои, окончившие свой поход на Тихом океане, смотрели с завистью с главной площади Владивостока, особенно чугунная девушка в длиннополой шинели, наверно, из-за этой девушки, хотя она и революционерка, наш памятник устоял в перестройку и дальше устоит. Вообще-то что-то мистическое есть в этом нашем памятнике, особенно вечером и ночью. Эта вооружённая толпа полна неизрасходованной напряжённой силы, которая, кажется, вот-вот материализуется и покажет своё нутро. Да и днём выглядит мертвечиной на фоне разноцветного вихревого многолюдья в дни ярмарочных, выставочных, праздничных, концертных, спортивных представлений на главной площади. Не то, что не вписывается, а прямо враждебна.
  Лет через шесть после моего знакомства с Павлом Ивановичем, он вдруг появился на пороге нашей квартиры в старинном доме на улице Суханова, 20. Всё тот же красивый, вежливый, с лицом сильно бывалым и интеллигентным одновременно. Из-за длинного демисезонного пальто ещё более прямоугольный, плечистый и сильный. По зимнему времени на голове шапка, при взгляде на которую можно было рыдать. Наверно, именно в ней он 30 лет назад вернулся из "Сиблона". Ушанка с остатками вытертого седого волоса и лысыми проплешинами, вещь, прошедшая огни и воды. Стояли последние брежневские времена, и все мы одевались неважно, но это... Это значило: в Белгороде, как в раю, шапок-ушанок не носят, а эта вот, как раз кстати, завалялась с 50-х годов. Да и приехал-то Павел Иванович не туристом, а чтобы друг устроил его в море на работу. А там все по-крупному, лишь бы голову укрыть от Северно-ледовито-океанских ветров, красота побоку. Я, как бывшая работница плавбазы, например, помню лебёдчика-чеченца с рогожным мешком на голове, ворочающего рычаги, перегружая селёдку с СРТ. Из прорезанных дыр сверкали неистовые глаза. Иначе бы и лицо, и борода покрылись льдом. Терроризм ледяной чёрной воды под утлой сээртэшкой был страшнее исламского и требовал именно такой экипировки. Впрочем, ни про ислам, ни про терроризм мы тогда и духом не слыхали.
  Приехавшему за одиннадцать тысяч км Павлу Ивановичу было тогда два года до шестидесяти, и он уже ничего не боялся, кроме близкой крошечной пенсии и того, что выучившейся в Киеве дочке приходится скитаться без своего угла. Кажется, уже тогда он приступал к своей большой книге о голоде на Украине. Думал, вряд ли напечатают, а семью кормить надо.
  И он прошёл здесь все инстанции, наверняка, поражая всех чиновных, кадровых и медицинских людей своим абсолютно чуждым всем морским рыбодобывающим делам видом. Несмотря на налёт бывалости, вылитый старый ребёнок. Образование, надо же - Литературный институт им. Горького. Да... Пойдёте библиотекарем, - вынесли вердикт. Я тоже была библиотекарем на плавбазе, в молодости, похожей на сказку. У меня кожу рук разъело солью в рыбообрабатывающем цеху, перевели на "лёгкий труд". Висела в сетке над пучиной, меняя сээртэшкам кинофильмы, включала музыку на праздниках, ловя осколки пластинок в качку, в авралы, которые через день, трафаретила бочки в ночные смены и т.п., и т.д.
  Павел Иванович справлялся. В море халявных денег не бывает, зато и труд, и деньги без границ, и скучать некогда. Где-то я прочитала, что в лагере музыкантов-зэков для концерта одели во фраки, а сверху из-за мороза пришлось напялить телогрейки. Из-под них торчали фрачные хвосты... Рыбообработчики, а особенно обработчицы, наверняка чувствовали у Павла Ивановича подобный хвост, "А старик-то непростой", - думали рыбачки, горя красными лицами и руками от ледяного ветра и ледяной воды. И кто-нибудь выматерившийся рядом с ним обязательно слышал свой мат именно как мат, а не привычные слова. Да и не старик вовсе, глаза молодые, и всех только на "вы". Прямо не мужик, а романтический образ героя своего времени. Сидел за стихи, значит, ещё и поэт. Каким ветром занесло? А не надеть ли мне сегодня любимое синее платье в пол и не встретить ли его случайно в длинном всегда малоосвещённом коридоре по дороге в столовую на ужин? Некоторые потянулись в библиотеку. Даже если хотелось спать после ночной смены, но общения хотелось сильней. А то ведь опередят! Всякой хочется чего-то тёплого, человеческого после мороженых рыбьих морд. А таких, как он, встретить в наше время большая редкость и просто счастье. Бывший политический зэк, ух ты!
  Татьяна Поликарповна за все 11 тысяч км это почувствовала и через год, переборов свою тихую, неэкстремистскую натуру, уволившись из больницы, где проработала 30 лет медсестрой, прилетела на самолёте в Сахалинский Корсаков и добралась на перекладных судах в район путины на плавбазу "Пограничник Леонов" к своему Павлику. Морячки не знали, что этот джентльмен - однолюб, а она никому не отдаст своего встреченного в "Сиблоне".
  А ведь я её не помню, вернее, помню только раз появившуюся у нас, когда они возвращались на свою Украину. Я должна была её видеть в Белгороде и не раз, но не видела. Есть такие люди, которых не видно. Слишком ярок был фон города, слишком много было ярких, весёлых, шумных людей, чтобы заметить небольшое, бледное, немолодое и не очень здоровое создание, как бы созданное для одного только в мире человека. Люди встречаются где угодно, в Рязани, во Владивостоке, в Венеции, в родном селе, а им и встреча случилась тоже в единственном таком месте на земле - "Сиблон", река Енисей, остров Проклятый, на котором, в любом месте копни - наткнёшься на скелет. Чудеса происходят редко, но никакое место для чуда не заказано. Для него её арестовали, посадили, потом сослали. Они шли вдоль Енисея, как две тени, поддерживая друг друга, чтобы не упасть. Весенний ветер гнал льдины в Северный Ледовитый океан, небо и вода меняли зимние цвета на синеву и лазурь, проклёвывалась первая трава. Они начинали верить, что еще живы и есть ещё немножко чего-то впереди. Подойди, устань, присядь, Таня, дай поглажу эту прядь, заверну лицо в ладони, Таня, оглянись-ка, нет погони! Таня, ты не бойся, ты не майся, Таня, ты целуйся, обнимайся, Таня, утопи ребячьи страхи, Таня, на груди в моей рубахе, Таня...
  Две прихлопнутые птицы оживали медленно, раскрывали крылья осторожно, оттаивали в райском Белгороде. Он был сильнее, она никогда не смеялась, он учился в Москве, она, бесшумная и быстрая, в белом халате, с утра до ночи в больнице, он водит толпы туристов, она - с дочкой. Лагерный ад забылся настолько, что когда маленькая дочка задушила котёнка, он как бы впал в ступор ужаса и недоумения, словно произошло сверхъестественное. Я, как всегда, шла позади и слушала, как утешают отца девочки. Мол, некоторые рождаются с готовыми знаниями, а некоторым нужно самим всё открыть. Например, задушить котёнка и что-то понять о жизни и смерти. Павел Иванович слушал, опустив голову, потом пошли запивать горе виноградным.
  Наверно, на плавбазе, где женщины ого-го какие(!), сильно удивлялись новенькой медсестре судового лазарета: маленькая, сильно старушечьего вида, бесцветная и в лице и в одежде, поджатые губы, строгий взгляд. Узнавали, что это жена Павла Иваныча, библиотекаря, говорят, даже сидела вместе с ним... отступали, догадываясь, именно такие и есть настоящие каменные стены для мужика в семейной жизни.
  Опять они бродили вдвоём под завывание ветра и шорох льдин, как в молодости. Эта вечная, бодрая свежесть Севера рождала бесконечные "дежавю", забытое ощущение опасного счастья. Где-то внизу стучала судовая машина, горели лампы в бессонных цехах, бежал конвейер с сырой рыбой, окрашенной кровью, кипели огромные котлы на камбузе, стирались горы белья и сохла в сушилках роба с облетающей чешуёй, а они, счастливые, под ручку, по деревянной палубе, как по берегу Енисея. Огни сээртэшек, разбросанные в Тихом океане, - как огни изб в их поселении.
  Нелинейное течение воспоминаний - обычное дело, увлекаешься, захлёбываешься, и заносит в будущее, но тут выпали из альбома ещё несколько фото нашего советского турецко-древнегреческого городка Аккермана - Тираса - Белгорода, в котором Пушкин писал "Руслана и Людмилу", стихи и письма друзьям. Почти, как мы. Только для него это была ссылка, а для нас, наоборот, рай. Всё та же крепость над широким лиманом Днестра несокрушимыми серокаменными рёбрами врезается в воду, за ними и круглые, и квадратные с зубцами, с окнами и без, башни-рыцари, стены, арки, переходы, ступени лестниц, монументально-устрашающее рядом с разрушенным, осыпающимся прямо на глазах. Наша троица - на головокружительной высоте ещё сохранившегося, я на самом краю, буквально на одном кирпиче, в полном спокойствии, Павел Иванович с другом тоже безмятежно улыбаются. А вот кусок стены, упавший таки в лиман, задирающиеся к небу глыбы образовали раскрытую пасть крокодила - любимый объект фотографов. Павел Иванович прилёг на верхней челюсти, друг стоит, скрестив руки, в позе Наполеона. Действительно, и моему свёкру, и сыну его наполеоновского в характере было не занимать, хотя один реализовывал это в единении с властью, а другой - наоборот. Шло андроповское короткое время, мы опять отдыхали в Белгороде, назад я прилетела одна, раньше своих, и вошла в незапертую, полуоткрытую дверь. Всё было перевёрнуто, но ничего, кроме двухсот рублей, не пропало, а это - двухмесячная зарплата, я побежала в милицию, телефона у нас не было. Милиция, конечно, вора не нашла, но один сосед, бывший уголовник, на которого я грешила, рассказал странное: какие-то люди сидели в кабинете нашего мужа-отца и читали какие-то бумаги, долго... Я так и представила вполне правдоподобную картину, как эти таинственные люди позвали соседа со словами: пошли, тебе - твоё: деньги или что найдёшь из добра, а нам - наше, не боись, ничего тебе за это не будет... Может, свёкру на том свете было за своих стыдно, но он никому не приснился и ничего не сказал. Земные дела его больше не волновали.
  Но пока ещё на портретах Брежнев, на дворе лето, то есть сплошное слабоумие, дурацкое блаженство ничегонеделания, мы ничего не читаем, смеясь глупеем и тупеем, ходим в чём попало, на босу ногу, или спим два раза в день, или спать вообще некогда в обществе полуголых туземцев с дарами природы в руках. А ещё ездим в Одессу, катером и поездом, там тоже знакомые, друзья, однокурсники по институту водного транспорта. Любвеобильные южане новой жене друга не удивляются, тем более и новый малыш, значит, серьёзно, однажды мы уходили из гостей, нас вышли провожать, я никого не знала и просто улыбалась, держась в тени креативного мужа-отца. Солнечный, но не жаркий день, узор лёгких, воздушных теней на песчаной дорожке, запах цветов, небольшая нарядная толпа возле открытой калитки - прямо картина какого-нибудь французского импрессиониста. Какой-то мужчина засмотрелся на нашего малыша в широкополой шляпе из соломки, из-под которой сияли живые, любознательные, всё время меняющие цвет глаза, и сказал:
  - Счастливый ты, Борька, у тебя такое чудо, что ещё надо!
  Одесса, конечно, настоящий, старинный, красивый город, дымчато-голубой, иногда растворяющий этой своей дымкой дома, парки, бульвары до состояния миражей. Однажды облако божьих коровок накрыло набережную, и мы шли, отмахиваясь, хрустя каждым шагом давлеными коровками и ужасаясь. Как-то зашли к партийному начальнику, бывшему однокурснику мужа. Своей чопорно-чёрной одеждой и одесскостью лица он был вылитый мафиози. Но поразило то, что туалет и ванна размещались на закрытом балконе и вода журчала прямо над головами прохожих. Знаменитый рынок "Привоз" не впечатлил, куда ему было до владивостокских тогдашних барахолок! Например, незабываемая, до сих пор снящаяся, как детективный роман с уголовщиной, фантастикой и странными личностями барахолка-коридор из продавцов, тянущаяся в сопку на несколько километров от улицы Баляева до... нет, не до, а вокруг земного шара /в снах/, полная невиданных неотечественных товаров. В общем, Одесса-мама и переросший её сынок - Владивосток.
  Но такого не встретилось больше нигде. Существо стояло у Одесского оперного театра, подпирая небо над ним. Огромное, старое, обнажённое существо из рода богов с могучим телом мужчины - это было дерево Платан. На виду у всех была выставлена анатомия рук, ног, коленей, локтей, суставов и мышц, кое-где искривлённые временем и артритом. На стволе цвета человеческого тела можно было бесконечно рассматривать нервы, сухожилия, родимые пятна, плохо зажившие переломы, впадины, трещины и утолщения, которые складывались в морщины, гримасы, выражения эмоций этого голого великана.
  Листва темнела где-то вверху, а внизу, чтобы как-то прикрыться, платан выпустил несколько отростков с ярко-зелёными ладошками. Я стояла и рисовала с натуры это дерево, муж-отец назначил здесь свидание, прошёл час, шёл второй, надо было сообразить, как самостоятельно вернуться в Белгород. Как хорошо, что иногда про нас забывают, предоставляют самим себе, дают осмотреться вокруг, и глупая обида вдруг переходит в острое счастье быть независимым! Как свободно душе и телу без удавки чрезмерной любви и заботы, сколько простора и воли в одиночестве! Ничего без них не нарисуешь, не напишешь. Вот нарисованный платан жив до сих пор...
  Потом, наконец, пришёл тот, кого ждали, и это тоже оказалось хорошо! "Хожу по прошлому, брожу, как археолог, наклейку, марку нахожу, стекла осколок". Прошлое ничуть не хуже будущего, одинаково нереально и таинственно, того ещё не было, а это уже забыто. Раскопаешь и любуешься, как, оказывается, молодость щедра! Прибежит, высунув язык, наш муж-отец откуда-нибудь, похлебает маминого борща и снова готов вести нас то в домик-музей в тени абрикосовых деревьев (рвите, рвите, ешьте на здоровье! - приглашает смотритель), то проведать уже не встающего учителя математики... Мы сидим у постели старика с жёлтым лицом в бедной комнате с деревенскими половиками, я вижу в окно здание вроде шкатулки с башенкой, бегу смотреть, альбом с карандашом всегда с собой. Конечно - это церковь, красно-кирпичная, многовековая, диковинная, на месте креста торчит замшелая доска под острым углом к равнодушному небу. Математик и эта церковь - как два уходящих навек близнеца. И это выглядело в Белгороде естественным, в вечном городе вечный круговорот. И вечные боги в виде стоящих в небе, стоэтажных, объёмных, сделанных из мрамора облаков. Боги-облака без устали развлекались, превращаясь из бородатых старцев в стоящих на задних лапах львов. Не успеешь полюбоваться, лапы льва стали уже колоннами античного дворца, а сам лев раздробился на массу человеческих голов, поклоняющихся храму. На твоих глазах, но непонятно как колонны отплывали в сторону, и на них взгромождались химеры с точно вылепленными мордами и хвостами. Нет, уже колесница и возница на ней, и кнут сверкнул молнией, и громыхнуло, и кони сошли темными полосами где-то немыслимо далеко, над Средиземным морем, а над Украиной ни капли, здесь дождь - это народная мечта. Я слежу за небесным театром без устали, и никто, кроме меня, наверно, привыкли. Эх, мне бы тогда мой сегодняшний цифровой фотоаппарат!
  Да что облака! Нет, может быть, лучшего снимка моей жизни, который больше тридцати лет только в моей голове. На нём двое мужчин идут по пыльной дороге в косом луче низкого, закатного солнца. В этом странном освещении их брюки и рубашки сливаются в одно, похожее на хламиду или тогу - золотые одеяния, а головы то в появляющихся, когда солнце, то в пропадающих, когда в тени, нимбах. Нимбы пульсируют от мечущихся в них пылинок, как живые.
  Меня нет на этом снимке, я только наблюдатель, фотоаппарат, охотник за впечатлениями, я крадусь сзади, боясь спугнуть чудо. С нами нет малыша, потому что он обиделся и раскапризничался - отец повесил ему на ушки пару черешен на сросшихся черенках, и все смеялись. Он зарыдал, а я перевесила черешни на себя и стала хвалиться ими. Малыш успокоился, но идти с нами не захотел, только рукой нам помахал, показав, что простил. А шли мы к Павлу Ивановичу в крепость на археологические раскопки. И раскопанный квадрат ямы, и выступающие в глубине какие-то стены, углы и детали не впечатлили, и было всё это просто фоном для собственных ощущений этого странного городка, такого небольшого в пространстве и явно бесконечного во времени, и не русский, и не советский, совершенно чужестранный, но зэки и майоры НКВД - наши. Как написал Борис Рыжий в другом времени: "Здесь, в Греции, всё, даже то, что ужасно, мой друг, пропитано древней любовью, а значит - прекрасно". С Владивостоком, Сахалином, Иокогамой с Гонконгом всё ясно - занесло судьбой, которая в молодости удержу не знает. Но Белгород-Днестровский - это какой-то крюк назад и не в мои края. Во Владике я научилась штукатурить и обрабатывать рыбу, на Сахалине -выживать, в Иокогаме поняла, что заграница - это не Советский Союз, а наоборот, в Гонконге накупила уйму вещей на какие-то мелкие нерусские деньги. А Белгород пока что загадка. А может, я здесь только нянька, а город - это у малыша "лето у бабушки с дедушкой", единственных, ведь моих-то родителей уже нет. Опять забегая вперёд, вспомню, что сын ездил сюда все школьные годы, иногда только с отцом, а уже взрослым вдруг восхитился дедом, прочитав его автобиографию, и членство в НКВД не помешало, в другой уже эпохе...
  Итак, я кралась за ними по какой-то неизвестной мне дороге из крепости. Не прямо, а вкось, вбок, по древней, пыльной, какой-то библейской улице. Двое мужчин 20-го века, преображённые закатными лучами в древних греков, тихо беседовали, курили, поворачивали друг к другу освещённые солнцем лица. Оба стройные, загорелые, высокий старше на семнадцать лет и, наверно, мудрее, но никогда не покажет этого. Он жёсткий, отдельный, не умеет ни беспечно болтать, ни от души веселиться, и в отличие от молодого такой естественный, без единой претензии к миру, ни обид, ни амбиций, ни грамма показухи ни в одном движении. Они слились с этой безлюдной улицей, словно созданной только на этот вечер и для них двоих, вписались сюда, как в картину, ничего не надо было ни убирать, ни добавлять. Город был общим еле видным фоном, а слева вдруг выдвинулось что-то кирпичное, цвета запёкшейся крови с трубами, акведуками, башенками, кусками крыш разной высоты, похожее и на фабрику, и на церковь, и на инопланетный корабль, явилось силуэтом, без деталей, одним таинственным куском, неразличимой массой. Кажется, время от времени этот городок просто возвращал свои прежние лица, играл, лепил, забавлялся, рисуя миражи-картинки из своей вечности, которые вот-вот растают вместе с попавшими в мираж людьми. Но нет, не страшно, слишком живыми были стайки стрижей, последним виражем прощающиеся с солнцем и уносящиеся к стенам крепости в миллионы своих гнёзд. Улица явно шла над Днестровским лиманом, но потом я не нашла её, хотя часто искала, даже во снах. Видно, всё дело было в освещении, в ракурсе, природа ничего не повторяет. Даже если не изменится ничего вокруг, изменишься ты сам, ты ведь тоже природа.
  Однажды мы по обычаю приехали на летние каникулы, а декорации рая сменились - старикам дали квартиру со всеми удобствами в новеньком, с иголочки, многоквартирном доме. Вместо двухэтажного старинного, с венецианским окном, с туалетом и пахучей помойкой во дворе, упорно зарастающей яркими цветами, Рая нас встретили тёмные от деревьев за окном комнаты, крошечная прихожая, кухня с нелепой щелью окошка под самым потолком и больничным запахом лекарств всюду, возле обеих перевезённых железных коек стояли тумбочки с пузырьками, коробками, баночками и рассыпанными таблетками. Стариков перевозить нельзя! Они мгновенно состарились, а от свёкра, который ещё год назад ходил в пижаме, как в кавалерийской шинели, явно пахло смертью. У него было ещё полгода, он ещё успел похвалить мои крошечные пирожки с капустой, бабушка, правда, обиделась: "Да что в них такого?" Дул ветер, не бродили праздные, нарядные туристы, вместо гипнотизирующих античных облаков рваными клочьями метались над крепостными башнями тучи. Во Владивостоке сентябрь надёжно оправдывал своё название - бархатный сезон, а здесь сентябрь - осень. Как-то съёжились в осенней одежде все древние греки, законсервировались в банки вишни-черешни, разъехались друзья и знакомые, Павел Иванович уже героически зарабатывал на плавбазе в Охотском море дочке на квартиру. Наш малыш, которого мы отпросили на сентябрь, уже рвался в свою школу с изучением китайского языка, школа была хорошей. Весело было только у Панночки. Валерка подрос, в своём первом классе был лидером, а Панночка собирала дома компании. Помню большие вазы с разными сортами винограда, графины с вином, в общем, раблезианские пиршества.
  Я убегала от них рисовать крепость, лиман, затоны с камышом, наше потерянное, райское: старинный дом, скрипучие лестницы с шаткими перилами, деревянные, тёплые полы, двор с цветами, заборы с дырами, царственных кошек под ногами, птиц под застрехами, и даже вспомнила, как свекровь ставила нам на стол маленькие букетики из нескольких цветочков в какую-то почти игрушечную вазу, наверно, заметив, что я приношу отовсюду целые веники цветущих сорняков и живописной травы, от которой мусор... Теперь хоть плачь от бабы-Полиных букетиков! А дед Семён со своими номенклатурными посылками! Только из них и больше ниоткуда можно было попробовать такую вкусную еду - колбасу сервелат. Вкусная еда ведь тоже улучшает вкус жизни, хотя бы на несколько мгновений. А как хорошо, что я была такой, которая так смеялась, так танцевала на полуразрушенной крепостной стене, как на танцплощадке, что и его подвигла, этого сталинского зэка. Танцуют ли побывавшие на том свете, где никто не знает, что с ним будет на следующий день? И вот он, следующий день, пусть через сорок лет, но прекрасный. Танцующий человек - это бог, ему вся Вселенная по колено вместе со смертью, огнём и космическим холодом, что там "Сиблон" с овчарками и забором из проволоки под током. Мы молодцы, мы будем танцевать назло всем Сталинам и Гитлерам, нет, просто потому, что радость в крови и всегда готова вспыхнуть и озарить любую нашу убогость своим светом. Я есть! Или - Я был! Пусть меня больше не будет, но я был! Был! "Жил-был я, стоит ли об этом? Шторм бил в мол. Молод был и мил. В порт плыл флот с выигрышным билетом. Жил-был я, помнится, что жил. Зной, дождь, гром, мокрые бульвары. Ночь, свет глаз, локон у плеча, Шли всю ночь, листья обрывая, мы, ты, я, нежно лепеча".
  И растаял Белгород, как Фата Моргана. Он для нас, мы для него. Сдвинулась стрелка часов с молодых, быстрых делений, и не полетели больше туда наши самолёты, не помчались поезда, другие времена и для России, и для Украины, отдельно. В этой Украине напечатали книгу Павла Ивановича про голодомор "Лозинова труна" ("Гроб из лозы") и даже дали Государственную премию Украины. Его Тани уже не было, но в соседней комнате спало следующее поколение, его род не прервался. Он говорил: "Я круглый двоечник, родился 2.2.22-го". Умер, дожив до 80-ти, когда все двойки сложились. Патриархом.
  Ходят ли новые поколения по крепости, танцуют ли на древних танцплощадках над Днестром? С зэками. Нет уже этой странной породы людей, зэки-поэты, зэки-художники, зэки-учёные, которым командовали: "Руки по швам!" и "Смирно!" В конце концов, как сказал один современный писатель, всё, созданное Гулагом, перешло в руки новых русских, новых украинцев, в общем, нуворишей и их братвы. А что не от Гулага, то от нас, счастливых романтиков из страны трудовых подвигов. Мы вкалывали и верили, что счастье валяется на дороге, но неизвестно - на какой. Без этапа и конвоя добровольно прошли нашу землю до края, остановившись в последнем городе, на рубеже. Высшие силы послали красивую природу, любовь и детей, за это и спасибо! А улицы у нас называются Шилкинская и Тунгусская, Енисейская и Нерчинская, Бежецкая и Выселковая, Жертв Революции и Читинская, Ишимская и Сахалинская, Хабаровская и Чукотская. Выговариваем без всякого угрюмства и даже гордимся внутри, озирая каждое утро титанические окрестности. Как-то заезжий юморист озвучил на всю страну насмешку над владивостокскими девушками, слишком легкомысленно одетыми. Прямо как советский парторг. Московский человек из города умеренного климата не смог понять, что это - ответ тем, кто десятилетиями ссылал сюда (а мы живём добровольно), а также - ветрам, морозам и тайфунам. Жить на краю земли - совсем не то, что в тёплой середине.
  В Японии вообще нет середины, одни края со всех сторон, но градусов на двадцать теплее. Мартовское цунами отступило, утащив за собой в океан у кого всю жизнь, у кого часть, некоторые ещё сидели на бедственном восточном берегу, не глядя ни в небо, ни в море, только в себя. Природа опять сказала без слов, что нет в ней ни жалости, ни справедливости, ни закона, ни запрета, а если и есть, то нечеловеческие, природа - сама по себе и не встаёт ни на чью сторону. "Территория загрязнения до сих пор неизвестна", - признаётся телевидение и включает видеоряд с места событий. "В спортзале одной из школ, - говорит диктор, - ждут своих хозяев фотографии и другие памятные вещи, найденные среди развалин домов. Группа волонтёров очищает их от грязи и развешивает. Натори - один из тех городов, которые больше всего пострадали от землетрясения и цунами. Большинство домов были затоплены и разрушены, погибли тысячи жителей. Пока права на своё имущество почти никто не заявляет". Большой школьный спортзал был похож на любовно собранную, весело-разноцветную, из тысяч и тысяч предметов свалку - мечту детства, сказку-сон для детей всех возрастов. Гирляндами на ярких прищепках висели фотокарточки, картинки, вырезанные из бумаги фигурки, в ящиках и коробках лежали мячи, куклы, игрушки, книги, стоял велосипед и детская коляска...
  И никого. Никто не искал своё. Тут никому ничего не было нужно. В открытом на все стороны пространстве, где ни кола, ни двора, одни фотографии. Из них и построить дом, чтоб не дрожать на ветру? Если планета начала войну с людьми, скоро весь мир будет сидеть на чемоданах. "А что японец? Тих, как крот. Да, нынче зябко, нынче сыро. Давай-ка выпьем - всё пройдёт. У нас проходит всё, Акира!"
  Как на виду тяжёлая чья-то судьба, так неосознанно, где-то сбоку почти прозрачная тень. Это Павел Иванович. И похож не только на древнего грека, но и на японца, сурового, сдержанного, закрытого. При мне ничего никогда не рассказывал, не хотел омрачать наш Белгородский рай. То есть и вспоминай, и плачь, и молчи, и забудь одновременно. Цунами или двенадцать лет за колючей проволокой - всё едино, и без твоей вины. "Сиблон славился особой жестокостью и бесчеловечностью, - это через полвека! передача по телевизору, - ослабленных не кормили, хоронили живьём, из-под земли слышались стоны. Там содержалось много репрессированных священников со всех концов СССР. Это был лагерь смерти". Все несчастья учат одному - счастью "просто Быть!" И Павел Иванович вышел из-под земли и продолжил свой род. Он отсидел за нас, вместо нас, чтобы у нас было счастливое советское детство и наполненная до краёв приключениями и подвигами юность. Эти тысячи репрессированных Павлов Ивановичей ничего не рассказывали, и мы не знали, да и не по уму нам, деткам, это было, если уж специалисты говорят, что "не одному поколению историков, психологов, антропологов предстоит ломать головы и копья над загадками Советской эпохи".
  А я вот представляю ещё одну не сделанную никем историческую фотографию: Павел Иванович и его Таня прощаются с Владивостоком, уезжая навек от нас на свою Украину, в старость, пенсию, покой. Февраль, колючий снег в лицо, памятник Борцам за власть Советов на огромной площади, за ним - незамерзающий, дымящийся Тихий океан. Они, как два туриста, смотрят на эту группу товарищей, выжившие - на так и оставшихся железными. А из динамиков на столбах - песня: "Очень хочется в Советский Союз..." На фотографии, жаль, она не получится.
  
  Май - сентябрь 2011
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"