Потому что когда никого дорогого тебе не остаётся больше в этом мире, единственное, за что ты ещё цепляешься - это ты сам. Ты сам себе бог и дьявол.
Да, её звали Злата. Точнее, так её звал только я. До неё больше никому не было дела. И никто никогда не давал ей имени.
У неё были огромные тёмные глаза и влажный чёрный нос. Она была бездомной собакой.
Я был почти бомжом, влачащим жалкое существование в утлой каморке по соседству с неизменной кодлой алкашей.
Сейчас я не знаю, кто я. Наверное, никто. После того как ...
Я хочу запомнить её. Ведь у меня нет ни одной её фотографии. На фотоаппарат у меня нет денег. У меня и своей-то собственной фотографии нет. Были только те, что остались в детдоме - групповые снимки псевдосчастливых и псевдопристроенных человеческих щенков. Я появился, жил и исчезну незаметно для людей, не оставив ни малейшего следа. В этом есть что-то успокоительно-сладостное - в один прекрасный день затеряться в толчее и суматохе; умереть на парковой скамье в самой толпе гуляющих. Они подумают, что ты алкоголик и просто спишь...
Всё забывается. И я боюсь забыть её.
Мы встретились просветлённым декабрьским днём. Я сидел на скамейке у подъезда моей закопчённой "хрущёвки" в прескверном расположении духа. Меня покинула некая особа, не достойная упоминания здесь. Я считал её своим другом. А она считала, что она моя девушка. Она вертела мною, как хотела. Мне казалось, для друга можно и нужно сделать всё. Она сказала, что ей со мной скучно. И что она не видит своего будущего со мной. Кричала что-то про деньги и их вечное отсутствие у меня. Она ушла, рассыпая вокруг себя приторный запах духов и дробные стрекочущие ругательства.
Мне было больно. Горло сдавливала жгучая обида. И тут я ощутил возле себя чьё-то присутствие. Я поднял глаза и увидел её. Она стояла в паре метров от меня, устало оглядываясь по сторонам и делая вид, что ей нет до меня дела. Но я чувствовал, что она следит за мной и чего-то ждёт. Худая, взлохмаченная. Жалкая и одновременно завораживающая, чем-то похожая на волчицу. Она поймала мой взгляд. Не знаю, что она прочла в нём. Она просто подошла, неторопливо, с чувством собственного достоинства, и положила голову мне на колени, кося на меня тёмно-янтарными изменчивыми глазами. Она ничего не просила. Она ждала, чтобы я понял её. Ведь она устала так же, как и я. Там, откуда она пришла, её никто не ждал. Воплощённое "сейчас" - без прошлого и будущего.
Я положил ей на голову руку. Вредная особа как-то незаметно испарилась из моих мыслей. С тех пор я больше не вспоминал её.
Каждый вечер Злата ждала меня у начала полей, простиравшихся едва ли не прямо у моего дома. Я никогда не видел, чтобы она бродила по дворам. Людей она сторонилась с горделивым и замкнутым пренебрежением. Я не строил иллюзий на счёт её интересов. Наверняка Злата выбрала меня, почувствовав мою доброту к ней и поняв, что доить меня на предмет пищи будет много легче, чем толстозадых хозяев жизни из соседних домов. Да, я кормил её. Изголодался по дружескому и доброжелательному вниманию. Она благодарила меня глубоким и внимательным взглядом. Она почти всегда молчала. Вывести из себя её могли только толпы ментов в почти чёрной форме, временами бродившие по нашему району. Тогда она заливалась истеричным надрывным лаем, будто менты чем-то провинились перед ней на три воплощения вперёд.
Так было зимой. А когда наступила весна, Злата приснилась мне. Неподвижная, напряженная. Смотрела неотрывно мне в глаза, что редко бывало наяву. У её светло-рыжих жилистых лап было выложено не то карточками, не то кубиками (сейчас уже не помню):
"Следы начинаются там, где кончается асфальт".
Мы отправились с нею на поля. Целыми днями пропадали среди неухоженных полысевших огородов и колючих зарослей. Я забросил работу. Жил на накопленные за несколько лет гроши. Хлеб-чай, да Злате пару косточек. Она не роптала. Неустанно чертила круги вокруг меня, временами исчезая, но всегда появляясь на тропе в некотором отдалении - разгорячённая, с радостно сверкающими глазами. Ни дождь, ни ветер не могли загнать нас в ненавистный нам обоим город.
В то время я впервые в жизни начал петь. На музыку это, конечно, мало походило, но мне хотелось как-то выразить переполнявшие меня чувства. Злата терпеливо слушала мои певческие излияния, недоумевающе поглядывала на меня и молчала. Её гораздо больше занимали запахи, чем производимые мною невнятные звуки. Люди вообще производят огромное количество ненужного шума. То, что он не нужен, становится ясным, когда оказываешься в чистом поле наедине с собакой. Слова теряют свой смысл, да и надобность в них отпадает. Достаточно взгляда - и всё понятно. Людям в городах непременно нужно с кем-нибудь разговаривать. Если говорить не с кем - они говорят сами с собой. Вот и я не мог удержаться от того, чтобы не вываливать на аристократическую голову Златы свои размышления о жизни, ибо она была моим единственным слушателем. Она обращала внимание только на интонации. Слова ей были непонятны и безразличны.
Наверное, со стороны дико смотрелись бегущие по волнующемуся морю травы две фигуры: убористого, невзрачного человечишки и поджарой длинномордой собаки. Человечишка прыгал, подобно шаманствующей макаке, выкрикивая какие-то слова, понятные только ему да его верной собаке. Собака звонко лаяла, вертелась подле богом и людьми забытого обломка человеческой расы, вторила его песне... Голос у Златы был высокий, лаяла она с привывом, как женщина с надорванной душой. Злата была женщиной до мозга костей. Более женщиной, чем все виденные мною доселе человеческие самки.
Злата молчала, когда пел я. А когда запела она, у меня не нашлось слов, чтоб ей ответить. Мы тогда поссорились с нею - в первый и последний раз. Мы забрели в редкую, чахлую тополиную рощицу, ютившуюся возле дубовой лесополосы. Злата насторожилась, понурилась, с каждым шагом всё более замыкаясь в себе. Медленно, опустив длинную морду к самой земле, она подошла к развилке тополиных корней. Долго внюхивалась, осторожно трогала лапой и в итоге извлекла из дёрна какую-то тряпицу, часть бомжацкого убранства. Улеглась и, сунув нос в складки буроватой ткани, застыла, уставившись мрачным взглядом в подёрнутую дымкой даль. Я подошел, протянул было руку к её находке со словами "Что у тебя здесь, Злат?" и едва успел отдёрнуть руку от клацнувших в воздухе зубов. Я подумал, что мне показалось. Никогда прежде Злата и не помышляла укусить меня. Я хотел примирительно погладить её, и тут она довольно сильно прихватила мою руку. Я вскрикнул и отскочил. Меня словно кипятком окатили. Чувствуя, что краснею, как обиженный школьник, я смотрел расширенными глазами на её сосредоточенную, замкнутую морду. Значит, мы не друзья? Значит, это всё обман и я по-прежнему один? Она молчала. Она не смотрела мне в глаза.
Я ушел. Сел под деревом на почтительном расстоянии от моей золотистой предательницы. Спиной к ней. На глаза наворачивались слёзы, а в душу заползал, возвращал себе свои исконные владения жгучий холод. Подобрав ноги и свернувшись в клубок, в ту минуту я хотел умереть.
Потом я услышал вой. Низкий, скорбный, почти волчий. Моя Злата выла. Она оплакивала кого-то. Кого-то, единственное воспоминание о ком лежало у её лап. Кого-то, кто ушел навсегда.
Спустя какое-то время что-то ткнулось мне в руку. Я открыл глаза и увидел Злату. Озарённая призрачным золотистым светом суровая морда. Злата легла рядом, подсунула под мою ладонь свою тёплую мордаху. Низко, укоризненно ворчала, кося на меня тёмными печальными глазами. "Ты не понимаешь" - хотела сказать она. И я действительно не понимал. Я тогда ещё не знал, что значит терять. У меня и так ничего не было. Единственным моим сокровищем была Злата.
А ещё мне было немного больно от того, что были в Златиной душе уголки, куда она не пускала даже меня. Не пускала никого.
На следующий вечер она снова ждала меня у начала полей.
Пока Злата была в моей жизни, меня не покидало ощущение абсолютного счастья.
Когда её не стало, жизнь моя кончилась. Началось существование.
СРАЗУ ЖЕ. НИКОГО.
Я пришел к ней под вечер, как всегда. Было лето, зной потихоньку растворялся над рассохшейся землёй. Она не встретила меня. Её не было нигде. НИГДЕ. С того дня я часто пишу это слово заглавными буквами на полях тетради, как неоспоримую реальность, с которой приходится мириться. Я долго искал её. Я нашел её. Быть может, если бы не нашел, ничего бы не случилось и я кончил бы своё существование на парковой скамье, как и планировал. Она лежала под деревом, на боку, как и все мёртвые собаки. Она стала почти вдвое меньше. Странно, почему после смерти все существа как будто оседают, усыхают, что ли. Будто при жизни именно душа придавала им те размеры, к которым мы привыкли. Выступающие под поблёкшей шерстью рёбра. Сведённое смертной судорогой поджарое тело. Бессильно поникшая на сухую землю длинная морда. Полуприкрытые, лишенные выражения глаза. У мёртвых в глазах нет ничего мистического. У мёртвых в глазах пустота и застывшее стекло. Осколками стекла рассыпался мир вокруг меня. Быстро темнело, перед глазами плыли пятна. Мне казалось, что в тот миг весь мир канул в тишину. Я медленно опустился к ней, не осмеливаясь притронуться, не желая верить. Всё самое страшное всегда происходит неожиданно. Раз - и ты осознаёшь, что ничего не будет как прежде. Никогда. НИКОГДА. Ещё один печальный мэм. Видимо, какие-то звуки я всё же производил, потому что на меня обратили внимание. Как сквозь толщу воды до меня донеслись старушечьи голоса, по-бабьи сетовавшие над случайно увиденным.
- Вот сволочь Егорыч! Отравил-таки животину! И кому она мешала... Ишь ты как убивается!
- А кто таков тот Егорыч?
- Да дворник, алкаш придурошный! Как выпить нечего, так весь свет ненавидит...
Я застыл как вкопанный. Егорыч. Дворник. Алкаш. Сдавленный стон, похожий на рык, вырвался у меня. Я стиснул зубы. Не сейчас, не сейчас... Злата.
Туман окутывал меня с ног до головы. Я шел, пошатываясь, боясь споткнуться и уронить Злату, лёгкую как пушинка. Я хотел похоронить её на полях. Там, где мы провели столько счастливых дней. Я положил её на траву. Долго, неотрывно всматривался в её осунувшуюся морду. Мне невыносимо больно и страшно было видеть её такой, но это был мой последний шанс запомнить её. Ветер шевелил её шерсть совсем не так, как раньше. Ветер отгонял мух. Это очень страшно, когда обожаемое тобой существо становится пищей для мух.
Её могилу я отметил небольшим камнем. Но и без камня я запомнил это место навсегда.
Егорыч. Дворник. Алкаш. Последующие два дня меня вело. Я не мог думать ни о чём другом. Никогда ещё я не действовал так слаженно, причём на каком-то подсознательном уровне. Словно Злата с того света внушала мне отомстить за неё. Я купил чекушку водки - впервые в жизни. В каком-то магазине купил крысиный яд (чем ещё могут отравить собаку, как не орудием дератизации, которое у дворников почти всегда под рукой?) Выследить Егорыча не составило труда. На три окрестных двора оказался всего один дворник - опустившийся, грязный и мерзкий алкоголик с пропитой и - что главное - омерзительно-злобной и наглой физиономией садюги.
Светило солнце. Было утро. С яркого света в полумраке подсобки, провонявшей мусором и гнилью, я не сразу разглядел Егорыча. Он сидел на полусгнившей табуретке у заваленного макулатурой колченогого стола и вполголоса матерился, схватившись руками за голову. Очевидно, только что проснулся.
- Егорыч? - на всякий случай уточнил я. Откуда только спокойная уверенность в голосе взялась!
- Да... Мужик, тебе чего? - воинственно скривился на меня Егорыч, пытаясь сфокусировать на мне взгляд.
- Плохо? - я попытался изобразить сочувствие и в подтверждение своих добрых намерений достал из-за пазухи водку.
Егорыч сразу дружелюбно осклабился.
- О, вот это дело! Садись, мужик, выпьем... - он схватил бутылку, извлёк откуда-то объедки, видимо, закуску.
- Егорыч, а это часом не ты собак травишь?
- А чё?
- Да так, правильно делаешь. А то совсем задолбали: гадят где попало, да и с домашним псом не выйдешь... Гвалт на весь двор.
- Ну вот, наконец-то нормальный человек выискался! А то всё носятся истеричные курицы со своей защитой животных! Слыхал, что депутаты говорят? Бродячих собак на улицах быть не должно - и точка!
- А рыжую ты прихватил? Уже два дня как не видно её. Та ещё тварь. Того гляди и кинется...
- Я! А кто ж ещё... Одному мне это и надо, одного меня это и беспокоит. Тут же дети гуляют...
Я усилием воли заставил себя сохранять невозмутимое спокойствие. Дети. Такие, как ты, прикрываются детьми всегда. Даже когда лишают их всего. Даже когда уничтожают их. Дети. Расскажи о своей заботе в том детдоме, что научил меня жизни - там немало удивятся!
Ещё пару минут я занимал его разговором, пока он наконец не приложился к бутылке. Жадно. В захлёб. Именно так, как надо. Сначала я хотел уйти, чтобы не видеть того, что будет происходить дальше. Притворить дверь подсобки и раствориться в утренней дымке. Не очень, впрочем, опасаясь правосудия. Не потому, что не найдут, а потому, что всё равно. Но, как завороженный, я не мог оторвать глаз от хрипевшего и бившегося в конвульсиях на грязном полу грузного, бесформенного тела. Я смотрел на этого урода, а видел Злату. Её боль. Её страх. Её смерть.
Егорыч затих тёмным сгустком на склизком полу.
Дома я повалился на кровать и заснул глубоким сном, зарывшись лицом в одеяло.
***
В психушке я многое понял. Слава богу, здесь не запрещают писать. Здесь, в тишине, в неспокойном и отчуждённом окружении, я упорядочил разрозненные размышления об увиденном за свою недолгую жизнь. Мне хватило смерти одной собаки, чтобы предельно ясно и чётко увидеть этот жестокий мир, его искусство, его бесконечную и бесплодную войну.
О вы, пишущие о насилии и смерти! Как можете вы писать о том, что знаете лишь по своим не в меру разыгравшимся фантазиям?! О том, что не перенесли вы на собственной шкуре, да и не перенесёте, ибо, испытай вы это на себе, писать вы уже ничего не смогли бы! Имеете ли вы хоть малейшее представление о том, что чувствует умирающий, что испытывает девушка, которую насилуют, что приходится переносить истязаемому? Знакома ли вам боль, которую невозможно выразить ни словами, ни даже криком? Боль, от которой можно только умереть. Вы, живописцы садизма и крови, вы воспринимаете страдания и уродства только как картинку, как произведение искусства - необычное, шокирующее, но оставляющее вас равнодушными. Вы мните себя эстетами, продвинутыми ценителями, никем не понятыми и от того ещё более недосягаемыми. Вас следовало бы отправить туда, где гнездятся описываемые вами чувства. Например, в морг. Но не в чистенький, образцово-показательный, а в самый захудалый, для бомжей и утопленников. Туда, где витает ни с чем не сравнимый дух смерти, туда, где медленно разлагающиеся тела свалены в несколько слоев, превращены в бесформенные кучи гниющей плоти. А что, привыкайте, прочувствуйте на себе всё, подробности чего вы смакуете в своих книгах!
А самое интересное, что вас самих вынесут оттуда вперёд ногами. Большинство из вас устроены так, что, попав в описываемую вами среду, вы сами стремительно начнёте терять человеческий облик.
О вы, пишущие о безумии во всех его красочных проявлениях! Вы, делающие из болезни зрелищное остросюжетное кино! Вы, психиатры и лекари душ человеческих, подводящие бесконечное множество отклонений под единую черту! Что вы знаете о безумии? Я, просидев в этих белых, поглощающих каждый звук, стенах уже много дней, долго размышлял над этим. Безумие - это бегство. Когда реальность становится абсолютно непереносимой, когда боль, причиняемая тебе каждым словом, каждым движением, каждым косым взглядом окружающих тебя людей становится невыносимой, единственный способ утихомирить эту боль, хоть чем-то одурманить сознание - это уйти в себя настолько глубоко, что потерять возможность связно выражать и формулировать свои мысли. Оборвать последние нити, связывающие тебя с обществом. Не каждому дано умение и смелость покончить с собой. Кому-то это и в голову не приходит. Сумасшедшие бегут от себя. Всматриваются в такие тёмные глубины своей души, где нормальный человек ничего бы не увидел. Глубины, медленное течение которых приносит мнимое облегчение. Глубины, на поверхности которых временами всплывают навязчиво и загадочно отдельные слова. Мэмы, которые обязательно нужно писать через точку, иначе они утратят свою трагическую полноту и завершённость. Я сам себе стал казаться испорченным телефоном или сломанным радиоприёмником, который транслирует что-то непонятное и бессмысленное, отрывочное, словно мне в голову наметает космическим ветром обрывки несчастливого и незаконченного романа моей жизни. Я знаю, что мэмы мои никто не поймёт. Но мне это безразлично. Если я перестану составлять их в уме, если перестану записывать их неспешным каллиграфическим шрифтом на полях моей тетради, случится что-то страшное. Ещё страшнее, чем всё, что произошло со мной до сих пор.
СРАЗУ ЖЕ. НИКОГО. - так будет выглядеть конец света. Так выглядел мой, персональный, конец света.
И ещё два слова непрерывно крутятся в моей истерзанной голове со дня смерти Златы. НЕВМЕНЯЕМ. ОТОМСТИЛ. Первое слово слишком часто звучало над моим ухом в день суда, чтобы не отпечататься навеки в моем больном мозгу. Второе я беззвучно и упрямо твердил на том же суде, уставившись невидящим взглядом в пол и игнорируя все направленные на меня взгляды и вопросы. Весь мир тогда поглотил мрак. Размытые, непременно серые, полубредовые силуэты окружали меня, куда-то тащили, о чём-то спрашивали. Что я мог им ответить? Только - ВАШИ ЗДОРОВЫЕ МЫСЛИ НЕ ЛЕТАЮТ В НАШИХ БОЛЬНЫХ НЕБЕСАХ. Именно заглавными буквами, но почему-то без точек... Психи в чём-то здоровее тех миллионов нормальных, что обросли носорожьей шкурой и ничего не чувствуют, прикрывшись, будто щитами, шаблонами общественных мнений. Психи - это люди, с которых заживо содрали кожу и выгнали на мороз. Они всё чувствуют и на всё отзываются каждым нервом. А самый пуленепробиваемый носорог - это наш главврач. Когда кому-нибудь из моих соседей опять мерещится что-то страшное или снится дурной сон, главврач непременно появляется в сопровождении своей безликой садистической свиты и говорит неизменное:
- Сначала сделайте ему укольчик, а как проснётся - дайте таблеточку.
Или наоборот... Не важно. Но - всегда именно "укольчики и таблеточки", смакующим, предвкушающим тоном... Кто тут ещё невменяемый...
Психушка - это край парадоксов. Здесь больные лечат здоровых. По крайней мере, мне всё чаще так кажется.
Жизнь похожа на реку. Она течёт мимо меня, а я стою на берегу. На стене моей палаты, где я живу ещё с тремя людьми, тоже, впрочем, не буйными, висит рисунок. Тетрадный листок. Неумелое изображение собаки, Златы - я не художник. Листок неоднократно срывали санитары, но он неизменно появлялся снова. В итоге мне позволили эту маленькую слабость. По вечерам я часто напеваю чуть слышно песню, всплывшую откуда-то из глубин моей памяти и с тех пор не покидавшую меня:
В комнате с белым потолком
С правом на надежду.
В комнате с видом на огни
С верою в любовь...
Слова давным-давно ничего для меня не значат. Но мои соседи иногда подпевают мне. Тихонечко, опасаясь "укольчиков и таблеточек". Значит есть что-то созвучное их судьбам в этой песне. Если мы поём, быть может, для нас ещё не всё кончено?..