Золотое правило: помогай тому, кого любишь, от тебя освободиться.
Фридрих фон Хюгель
Глава 1
Чемпион по боксу в тяжелом весе, по национальности турок, неторопливо идет по улице Гамбурга вместе со своей матерью, держащей его под руку, не замечая, что за ним, как тень, следует долговязый парень в черном пальто, но не будем осуждать его за это.
Большой Мелик, названный так его ревностными почитателями в квартале, этот великан с непослушными черными лохмами, заплетенными в косичку, добряк по природе, готовый улыбаться во весь рот, со своей вальяжной походкой, даже не будь рядом матери, занял бы полтротуара. В свои двадцать лет он стал местной знаменитостью, и не только за счет удали на ринге: избранный молодежный представитель исламского спортклуба, трехкратный серебряный призер северогерманского чемпионата по стометровке баттерфляем и, ко всему прочему, как будто этого недостаточно, классный вратарь футбольной команды, играющей по субботам.
Как все большие люди, он привык не столько глазеть по сторонам, сколько ловить на себе чужие взоры, и это была еще одна причина, почему долговязый парень, ходивший за ним три дня подряд, остался незамеченным.
Первый раз их взгляды встретились, когда Мелик с Лейлой вышли из туристического офиса «Аль-Умма»,1 где они только что приобрели авиабилеты до Анкары, чтобы уже оттуда добраться до близлежащей деревни на свадьбу сестры Мелика. Почувствовав спиной на себе чей-то неотрывный взгляд, Мелик обернулся и оказался лицом к лицу с высоченным, с него ростом, безнадежно худым парнем с клочковатой бородкой и воспаленными глубоко посаженными глазами, в долгополом черном пальто, в котором запросто поместились бы трое иллюзионистов. Черно-белый кефийе вокруг шеи, через плечо переметная сума из верблюжьей кожи. Он перевел взор на Лейлу, а затем снова на Мелика, словно взывая к нему своими немигающими, горящими, глубоко запавшими глазами.
Но этот затаенный крик отчаяния не должен был так уж встревожить Мелика, поскольку турагентство находилось в двух шагах от площади перед железнодорожным вокзалом, где целыми днями ошивались заблудшие души — бродяги немцы, азиаты, арабы, африканцы и те же турки вроде него, только более незадачливые, не говоря уже о безногих в инвалидных колясках с электроприводом, наркоторговцах и их клиентах, попрошайках с собаками и семидесятилетнем ковбое в стетсоновской шляпе и кожаных штанах с серебряными инкрустациями. Всю эту безработную шушеру, которой нечего было делать на немецкой земле, в лучшем случае терпели в рамках взятого курса на борьбу с нищетой, но только, как правило, до рассвета следующего дня, когда они все скопом должны были подвергнуться массовой депортации. Только новички да закоренелые упрямцы шли на риск. Нелегалы со стажем обходили вокзал за версту.
Другой причиной проигнорировать парня была классическая музыка, которую вокзальное начальство из батареи точно направленных громкоговорителей врубало на полную мощность, — не столько для умиротворения слушателей, сколько для того, чтобы они поскорее убрались отсюда.
Невзирая на все помехи, лицо этого долговязого отпечаталось в сознании Мелика, и на короткое мгновение он устыдился собственного счастья. А чем, собственно, оно было вызвано? Произошло нечто замечательное, и ему не терпелось позвонить сестре и рассказать ей, что их мать Лейла после шести месяцев ухаживания за умирающим мужем и года безутешного траура нынче вся светится по поводу предстоящей свадьбы дочери и все ее разговоры теперь сводятся к тому, в чем ей ехать, и достаточно ли за дочерью приданого, и действительно ли жених так хорош собой, как об этом говорят все, включая Мелика.
Так отчего бы ему не поддерживать непринужденную беседу с матерью, что он с воодушевлением и делал всю дорогу до дома. Позже он придет к выводу, что в долговязом его поразило застывшее лицо. И старческие морщины на нем, хотя они как будто сверстники. От этого парня дохнуло зимой в разгар чудесного весеннего дня.
#
Это было в четверг.
А в пятницу вечером, когда Мелик и Лейла покидали мечеть, история повторилась — тот же парень в своем кефийе и безразмерном пальто жался в тени грязного портика. На этот раз Мелик отметил про себя некую особенность: у долговязого был вид человека, согнувшегося после серии увесистых ударов и долго пробывшего в этом положении, пока ему не сказали, что можно разогнуться. Глаза его горели еще ярче, чем накануне. Мелик заставил себя выдержать прожигающий взгляд, прежде чем отвернуться.
Вероятность этой второй встречи была крайне мала, так как Лейла с Меликом практически не ходили в мечеть, даже в турецкую умеренного толка. После 11 сентября гамбургские мечети стали небезопасны. Один раз приди «не в ту» мечеть или «не к тому» имаму, и ты можешь на всю жизнь вместе с семьей, угодить под полицейский надзор. Никто не сомневался, что в каждом ряду молящихся есть свой информатор, прикормленный властями. И никто, будь то мусульманин, или шпик, или оба в одном лице, еще не забыл о том, что свободный город Гамбург невольно пригрел троих угонщиков самолетов перед атакой 11 сентября, не говоря уже об их дружках-подельниках, и что Мухаммед Атта, протаранивший первую из башен-близнецов, молился своему грозному богу в скромной гамбургской мечети.
Правда и то, что после смерти мужа Лейла и ее сын не слишком ревностно исполняли обряды. Да, покойный был мусульманином светского толка. Но еще и ярым борцом за права рабочих, за что и был выслан из родной страны. Единственной причиной их прихода в мечеть в тот день было импульсивное желание Лейлы. Она почувствовала себя счастливой. Скорбь ослабила свой гнет. Но приближалась первая годовщина смерти. Ей хотелось поговорить с мужем, поделиться с ним хорошими новостями. Они уже пропустили главную пятничную молитву и, в принципе, могли помолиться дома. Но слово Лейлы было законом. Справедливо заметив, что персональное обращение к Богу скорее может быть услышано в вечерний час, она настояла на посещении последней молитвы, гарантировавшей, ко всему прочему, что мечеть будет практически безлюдной.
Так что вторая встреча с долговязым, как и первая, несомненно, была совершенно случайной. Разве нет? Так, по крайней мере, полагал простодушный Мелик.
#
На следующий день, в субботу, Мелик отправился автобусом через весь город к своему богатому дяде по отцу, владельцу семейного бизнеса, небольшого свечного завода. Отношения между дядей и его отцом временами бывали натянутыми, но за этот год, прошедший со смерти отца, он научился дорожить дружбой с дядей. И что вы думаете, когда он вскочил на подножку, то увидел на скамейке в плексигласовом отсеке автобусной остановки долговязого, провожавшего его глазами! А когда шестью часами позже он сошел с автобуса на этой же остановке, парень ждал его на прежнем месте, ссутулившись в углу в своем кефийе и необъятном пальто иллюзиониста.
Мелика, взявшего за правило с одинаковой любовью относиться ко всему человечеству, охватило нехорошее чувство антипатии. Долговязый как будто обвинял его в чем-то, и это вызывало у него протест. Хуже того, парень при всей своей жалкости держался с ощущением собственного превосходства. О чем он думал, напяливая это дурацкое черное пальто? Что оно превратило его в невидимку? Или мы должны сделать вывод, что он настолько далек от западного образа жизни, что ему и в голову не приходит, какое он производит впечатление?
В любом случае Мелик принял твердое решение от него избавиться. Поэтому, вместо того чтобы подойти и спросить, не болен ли незнакомец и чем он может ему помочь, что Мелик сделал бы в других обстоятельствах, он направился домой широким шагом, пребывая в уверенности, что долговязый уж точно за ним не поспеет.
День был не по-весеннему знойный, от тротуара, запруженного людьми, несло жаром. Но долговязый каким-то непостижимым образом не отставал от Мелика; хромая и отдуваясь, потея и хрипя, то и дело подпрыгивая, словно от боли, он все же умудрялся оказываться рядом на пешеходных переходах.
Мелик переступил порог скромного кирпичного дома, который принадлежал его матери и после десятилетий жестокой экономии теперь был почти свободен от долгов, но не успел он толком перевести дыхание, как заиграли дверные колокольчики. Он вернулся в прихожую и увидел на пороге долговязого с переметной сумой через плечо; после гонки глаза его пылали, пот струился по щекам, как потоки летнего дождя, а в дрожащей руке он держал кусок светлого картона, на котором по-турецки было написано: «Я студент-медик, мусульманин. Я устал и хочу найти приют в твоем доме. Исса». Словно в подтверждение сказанного, его запястье украшал браслет из чистого золота с болтающимся на нем миниатюрным Кораном в золотом окладе.
Мелик уже весь кипел. В школе он не блистал интеллектом, пусть так, но он не собирался комплексовать по этому поводу или испытывать чувство вины, а мысль, что за ним ходит по пятам какой-то нищий, возомнивший о себе невесть что и желающий его использовать, была ему глубоко неприятна. Когда умер отец, Мелик с гордостью взял на себя роль хозяина дома и защитника матери и, как бы в доказательство новообретенного авторитета, предпринял действия, на которые его отца не хватило: будучи турецким резидентом во втором поколении, он ступил вместе с матерью на длинный и тернистый путь к немецкому гражданству, когда каждый твой шаг рассматривается под микроскопом и первым условием является твое безукоризненное поведение на протяжении восьми лет. Только этого им с матерью не хватало — чтобы какой-то полоумный бродяга, называющий себя студентом-медиком, что-то выклянчивал на пороге их дома.
— Убирайся к черту! — грубо приказал он долговязому по-турецки, загораживая грудью вход. — Проваливай. Прекрати ходить за нами и не смей возвращаться.
Не увидев никакой реакции на изможденном лице, разве что гримасу боли, как будто от пощечины, Мелик повторил свое требование по-немецки. Он уже собирался захлопнуть дверь, как вдруг увидел за собой Лейлу; она спустилась по лестнице и сейчас глядела через плечо сына на парня с картонкой, отчаянно дрожавшей в его руке.
И в ее глазах стояли слезы жалости.
#
Прошло воскресенье, а в понедельник утром Мелик придумал предлог, чтобы не выходить на работу в бакалейной лавке своего кузена в Веллингсбюттеле. Надо потренироваться дома перед открытым чемпионатом любителей по боксу, сказал он матери. Надо поработать с грушей в зале и поплавать в олимпийском бассейне. На самом же деле он посчитал, что небезопасно оставлять ее наедине с верзилой психопатом, страдающим манией величия, который либо молился или просто бессмысленно смотрел в стену, либо шатался по дому, с любовью трогая вещи, как будто он их помнил с детства. Лейла в глазах сына была женщиной особенной, но слишком уж подверженной настроениям и руководствующейся исключительно чувствами, особенно после смерти мужа. Те, кого она решала одарить своей любовью, не могли совершить ничего дурного. Исса с его мягкими манерами, с его застенчивостью и внезапными проявлениями безмятежного счастья тотчас попал в ее круг избранных.
Весь понедельник, а затем и вторник Исса только и делал, что спал, молился и принимал ванны. Говорил он на ломаном турецком со своеобразным гортанным акцентом, как бы исподтишка, короткими фразами, словно разговоры были под запретом, но при этом умудрялся непостижимым образом, на слух Мелика, звучать назидательно. А еще он ел. Куда только все это уходило? Когда бы Мелик ни зашел в кухню, он заставал долговязого склоненным над миской с бараниной, рисом и овощами, ложка ходила туда-сюда, как челнок, а сам он все время косился по сторонам, точно боясь, как бы кто-нибудь не увел жратву у него из-под носа. Закончив, он тщательно вытирал миску куском хлеба, который затем отправлял в рот, и, пробормотав «хвала Аллаху» с едва заметной улыбкой на губах, как будто он знал некий важный секрет, коим нельзя было с ними поделиться, относил миску в мойку и самолично вымывал ее под краном при молчаливом попустительстве Лейлы, не разрешавшей ничего подобного ни сыну, ни мужу. Кухня была ее вотчиной. Никаких мужчин.
— И когда же ты рассчитываешь начать занятия медициной, Исса? — словно невзначай спросил Мелик, так что их могла слышать мать.
— Скоро, с Божьей помощью. Я должен быть сильным, а не нищим.
— Для этого, между прочим, нужен вид на жительство. А еще студенческое удостоверение. Не говоря уже о доброй сотне тысяч евро на жилье и пропитание и хотя бы маленьком двухместном автомобиле, чтобы катать своих подружек.
— Бог всемилостив. Когда я перестану быть нищим, он обеспечит меня всем необходимым.
Подобная самоуверенность, на взгляд Мелика, выходила за рамки простой набожности.
— Он обходится нам недешево, мама, — заявил он, заглянув в кухню, когда Исса был у себя на чердаке. — Смотри, сколько он ест. И эти постоянные ванны.
— Не больше тебя, Мелик.
— Да, но он не я. Мы даже не знаем, кто он.
— Он наш гость. Когда он восстановит свое здоровье, мы с Божьей помощью подумаем о его будущем, — произнесла Лейла со значительностью в голосе.
Неубедительные попытки самоумаления со стороны Иссы казались Мелику нарочитыми. Когда он шел бочком по коридору или собирался подняться по приставной лестнице на чердак, где Лейла устроила ему ложе, он, по словам Мелика, то и дело оглядывался — его голубиный взгляд словно вымаливал разрешение, а если мимо него должны были пройти Мелик или Лейла, он распластывался у стены.
— Исса сидел в тюрьме, — торжественно объявила Лейла сыну как-то утром.
Мелик пришел в ужас:
— Ты это точно знаешь? Мы укрываем уголовника? А полиции это известно? Это он сам тебе сказал?
— Он сказал, что в стамбульской тюрьме заключенному дают в день кусок хлеба и миску риса, — сообщила сыну Лейла и, опережая его дальнейшие протесты, произнесла одну из любимых фраз покойного мужа: — Надо привечать гостя и помогать страждущим. Всякое доброе дело будет вознаграждено в раю, — продолжала она в том же тоне. — Разве твоего отца, Мелик, в Турции не бросили за решетку? Не всякий, кто сидит в тюрьме, — преступник. Для людей вроде Иссы и твоего отца тюрьма — это знак отличия.
Но Мелик понимал, что у нее на уме совсем другие мысли, которыми она не спешит с ним поделиться. Аллах услышал ее молитвы и послал ей второго сына взамен отобранного мужа. А то, что он был нелегалом и полоумным уголовником, возомнившим о себе незнамо что, похоже, ее просто не интересовало.
#
Он был из Чечни.
Это выяснилось на третий день, когда Лейла ввергла в шок их обоих, связав пару фраз по-чеченски, что явилось для Мелика полнейшей неожиданностью. Изможденное лицо Иссы на секунду осветилось озадаченной улыбкой, которая, впрочем, тут же погасла, а сам он словно онемел. Но ее лингвистические способности объяснялись просто. В детстве, в турецкой деревне, она играла во дворе с чеченскими детьми и усвоила какие-то азы чужого языка. С первой минуты, только увидев Иссу, она подумала, что он чеченец, но оставила эту мысль при себе, потому что с чеченцами надо держать ухо востро.
Он был из Чечни, его мать умерла, и все, что от нее осталось, — это золотой браслет с мини-Кораном, который она надела ему на руку перед смертью. Но когда и как она умерла и в каком возрасте он унаследовал браслет — эти вопросы он либо не понимал, либо не желал понимать.
— Все ненавидят чеченцев, — объясняла Лейла сыну, в то время как Исса с опущенной головой наворачивал еду. — Кроме нас. Ты слышишь меня, Мелик?
— Я тебя слышу, мама.
— Все, кроме нас, преследуют чеченцев, — продолжала она. — Это стало нормой в России и в мире. И не только чеченцев, но всех российских мусульман. Путин подвергает их гонениям, а Буш его поощряет. Пока Путин называет это войной против террора, он может делать с чеченцами все, что ему заблагорассудится, и никто его не остановит. Разве не так, Исса?
Но короткий миг радости давно миновал. На лице снова залегли тени, в голубиных глазах светилась тоска, костлявая ладонь легла на браслет, словно защищая его от посягательств. Не молчи, черт долговязый , негодующе потребовал Мелик, но не вслух. Когда кто-то неожиданно заговаривает со мной по-турецки, я отвечаю на том же языке, по закону вежливости! Так почему бы тебе не сказать моей матери несколько учтивых слов по-чеченски, или ты слишком увлечен поглощением даровой жратвы?
Были вещи и посерьезнее. Тайком проинспектировав чердак, который Исса теперь считал своей суверенной территорией, — в это время парень, по обыкновению, беседовал в кухне с Лейлой, — Мелик сделал несколько разоблачительных открытий: скрытые запасы еды, свидетельствовавшие о возможном плане бегства; украденная из семейного альбома в гостиной фотография-миниатюра помолвленной сестры Мелика в восемнадцать лет — женская головка и плечи, в позолоченной рамке; а еще отцовская лупа, лежащая на раскрытом телефонном справочнике Гамбурга, в разделе многочисленных банков.
— Господь дал твоей сестре чудесную улыбку, — радостно отреагировала Лейла в ответ на бурные возмущения сына, утверждавшего, что они приютили не только нелегала, но еще и извращенца. — Ее улыбка снимет тяжесть с сердца Иссы.
#
Итак, говорил Исса по-чеченски или не говорил, родом он из тех краев. Его родители умерли, но на все конкретные вопросы он отвечал озадаченным выражением лица, таким же, как у тех, кто его приютил, и туманным взглядом куда-то в угол. Экспатриант, бездомный, бывший преступник и нелегал, он, однако, не сомневался в том, что скоро его нищенству придет конец и Аллах обеспечит его всем необходимым для занятий медициной.
Когда-то Мелик тоже мечтал стать врачом и даже добился от отца и дядьев обещаний совместно профинансировать его обучение, что означало для семьи немалые жертвы. Сыграй он футбольных игр поменьше и покажи результаты на вступительных экзаменах получше, сегодня был бы студентом-первокурсником медицинского факультета и вкалывал до седьмого пота, дабы им гордилась его родня. Поэтому можно понять, что легкомысленные слова Иссы о том, что Аллах позволит ему осуществить то, в чем он, Мелик, потерпел очевидную неудачу, заставили последнего махнуть рукой на предупреждения матери и устроить нежелательному гостю допрос с пристрастием — но со всей мягкостью, продиктованной его великодушным сердцем.
Они были в доме одни. Лейла ушла за покупками, и раньше полудня он ее не ждал.
— Ты, наверно, изучал медицину? — предположил он, усаживаясь рядом с Иссой для большей доверительности и представляя себя в роли изощренного следователя, какого еще белый свет не видывал. — Это здорово.
— Я бывал в больницах, эфенди.
— В качестве практиканта?
— Пациента, эфенди.
«Эфенди». Откуда это у него? Не иначе как из тюрьмы.
— Но ведь это не одно и то же, не правда ли? Врач должен разбираться в чужих болезнях. А пациент просто ждет, когда врач поставит ему диагноз.
Исса обдумывал это утверждение, как он обдумывал любые утверждения, даже самые невинные, демонстрируя сложную гамму чувств: ухмылочка куда-то в пространство, поскребывание бородки тонкими пальцами и, наконец, лучезарная улыбка… без ответа.
— Сколько тебе лет? — Мелик задал вопрос в лоб, неожиданно для самого себя. — Если мне позволено спросить, — добавил он не без доли иронии.
— Двадцать три, эфенди, — ответил парень, опять-таки после долгого раздумья.
— Не так мало. Даже если ты завтра получишь вид на жительство, ты сможешь стать квалифицированным врачом не раньше тридцати пяти. И тебе необходимо выучить немецкий, что тоже потребует денег.
— А еще я, с Божьей помощью, женюсь на хорошей женщине, и у меня будет много детей, два мальчика и две девочки.
— Боюсь, что не на моей сестре. У нее в следующем месяце свадьба.
— Пусть Господь пошлет ей много сыновей, эфенди.
После короткой паузы Мелик сделал новый выпад:
— А как, собственно, ты оказался в Гамбурге?
— Это малосущественно.
Малосущественно? Откуда он знает такое словцо? Да еще по-турецки?
— Разве ты не знал, что в этом городе к беженцам относятся хуже, чем где-либо в Германии?
— Гамбург — это мой дом, эфенди. Именно сюда они меня привезли. Таков божественный промысел.
— Кто тебя привез? Кто они?
— Это целая цепочка, эфенди.
— То есть?
— Отчасти турки. Отчасти чеченцы. Мы им платим. Они берут нас на борт. Прячут в контейнер. В контейнере нечем дышать.
Лицо Иссы покрылось испариной, но Мелик слишком далеко зашел, чтобы вдруг отступить.
— Мы? Кто это мы?
— Такая группа, эфенди. Из Стамбула. Плохие люди. Их не уважают. — Опять этот тон превосходства, даже когда он говорит на ломаном турецком.
— Сколько же вас было?
— Может быть, двадцать. Холодный контейнер. Через два-три часа очень холодный. Корабль шел в Данию. Это удача.
— Ты хочешь сказать, в Копенгаген? В столицу Дании?
— Да, — расплывается, как будто услышал приятное слово, — Копенгаген. Так договорились. Там меня избавят от плохих людей. Но не сразу Копенгаген. Сначала Швеция. Гётеборг. Правильно?
— Есть, кажется, такой порт в Швеции, — кивнул Мелик.
— В Гётеборге корабль должен зайти в док, взять груз, идти в Копенгаген. Когда приходим в Гётеборг, мы все очень больные и очень голодные. Нам говорят: «Сидеть тихо. Шведы страшные. Шведы вас убьют». Мы сидим тихо. Но шведы с собакой. Им не понравился наш контейнер. — Следует пауза. — «Ваша фамилия?» — произносит Исса громким голосом, заставляющим Мелика подскочить. — «У вас есть документы? Вы сидели в тюрьме? За какое преступление? Вы бежали из тюрьмы? При каких обстоятельствах?» Врачи хорошие. Мое восхищение. Дают нам спать. Я их благодарю. Когда-то я буду такой врач. Но сейчас я должен бежать. В Швецию невозможно. НАТО оцеплять колючей проволокой. Много охранников. Остается туалет. В туалете окно. Потом ворота в гавань. Мой друг может открыть ворота. Мой друг с корабля. Я снова на корабль. Плывем в Копенгаген. В конце концов. В Копенгагене грузовик до Гамбурга. Я люблю Аллаха. И Запад, эфенди, я тоже люблю. Здесь свободно поклоняться Аллаху.
— Тебя привезли в Гамбург на грузовике?
— Такой уговор.
— Чеченский грузовик?
— Мой друг сначала должен вывести меня на дорогу.
— Твой друг с корабля? Ты говоришь о нем?
— Нет, эфенди. Другой. На дорогу выйти трудно. Сначала мы должны провести ночь в поле. — Он поднял глаза, его изможденное лицо на мгновение озарила чистейшая радость. — Столько звезд. Божья благодать. Хвала Аллаху.
Тщетно пытаясь связать концы с концами этой неправдоподобной истории, одновременно огорошенный жаром рассказчика и раздраженный намеренными пропусками, как и собственной неспособностью восстановить их, Мелик почувствовал, как досада заставляет его кулаки сжиматься и как напрягся его боксерский пресс.
— Где тебя высадил этот волшебный грузовик, появившийся из ниоткуда? В каком месте?
Но Исса его уже не слышал, если вообще слушал. Неожиданно — по крайней мере для глаза наблюдателя, тщетно пытавшегося уяснить для себя картину, — исподволь поднимавшаяся в недрах волна прорвала-таки плотину. Исса поднялся на ноги, точно пьяный, с ладонью у рта, пошатываясь, добрел до двери, не сразу открыл ее, хотя она была не заперта, и ринулся по коридору в ванную комнату. Через несколько мгновений раздались животные звуки, каких Мелику не доводилось слышать со времени смертельной болезни отца. Через какое-то время звуки прекратились, пророкотал сливной бачок, открылась и закрылась дверь в ванную, заскрипели ступеньки, по которым Исса поднимался к себе на чердак. После чего дом погрузился в глубокую тревожную тишину, нарушаемую каждые четверть часа чириканьем настенных часов в виде птицы.
#
В четыре вернулась Лейла, нагруженная покупками, и, правильно оценив гнетущую тишину, набросилась на Мелика с обвинениями, что он нарушил законы гостеприимства и запятнал доброе имя отца. Затем она тоже ушла к себе и демонстративно не выходила из комнаты до вечера, когда пришло время готовить ужин. Вскоре по дому распространились запахи еды, но Мелик продолжал лежать на кровати. В полдевятого зазвучал медный гонг, драгоценный подарок, который Лейла получила на свадьбу; эти призывы к ужину Мелик всегда воспринимал как личные попреки. Отлично зная, что в такие минуты мать не терпит промедления, он поспешил в кухню, стараясь не встречаться с ней взглядом.
— Исса, дорогой, спускайся, пожалуйста! — прокричала Лейла. Не получив ответа, она схватила трость покойного мужа и постучала в потолок резиновым набалдашником, не спуская с сына глаз, в которых читался обвинительный приговор. Под этим ледяным взором Мелик собрался с духом и полез на чердак.
Исса, весь мокрый от пота, лежал на боку в одних трусах на своем матрасе. В потной ладони он сжимал материнский браслет. На шее у него висел засаленный кожаный мешочек на ремешке. Хотя глаза его были широко открыты, на Мелика он никак не отреагировал. Тот протянул было руку, чтобы тронуть его за плечо, и тут же в ужасе ее отдернул. Весь торс Иссы представлял собой одно большое желто-синюшное поле, испещренное рубцами. Какие-то, судя по всему, были оставлены плетьми, другие — ударами дубинки. На подошвах лежащего — тех самых, что ступали на мостовые Гамбурга, — Мелик разглядел гноящиеся отверстия, по форме очень похожие на следы от зажженных сигарет. Обернув вокруг чресел Иссы одеяло из соображений благопристойности, Мелик со всеми предосторожностями взял его на руки и пролез через люк вместе с безжизненным телом, которое внизу у него приняла Лейла.
— Положи его на мою кровать, — прошептал он. В глазах у него стояли слезы. — Я буду спать на полу. Мне безразлично. — Тут он вспомнил про украденную Иссой маленькую фотографию. — Я хочу, чтобы ему улыбалась моя сестра, — добавил он и полез за ней обратно на чердак.
#
Изуродованное тело, завернутое в купальный халат, лежало на кровати Мелика, сожженные ступни нависали над краем, неподвижная рука продолжала сжимать золотой браслет, а невидящие глаза Иссы были устремлены на «стену боевой славы» с газетными фотографиями Мелика-триумфатора, его чемпионскими поясами и победными перчатками. Рядом на корточках сидел сам Мелик. Он хотел оплатить визит врача, но Лейла запретила ему приглашать кого-либо. Слишком опасно. И для Иссы и для них. Ведь они подают на гражданство. К утру температура спадет, и больной пойдет на поправку.
Но этого не произошло.
Закутав лицо платком и проделав часть дороги на такси, чтобы не привлечь внимания воображаемых преследователей, Лейла нанесла неожиданный визит в мечеть на другом конце города, где, по слухам, совершал намаз новый доктор-турок. Спустя три часа она вернулась домой в ярости. Молодой доктор оказался дураком и шарлатаном. Он ничего не знает. У него отсутствуют элементарные врачебные навыки. Не говоря уже о сострадании к единоверцу. Она не удивится, если он вообще не врач.
За время ее отсутствия температура у больного немного упала, и теперь Лейле пришлось вспомнить простейшие навыки сиделки, которые она приобрела еще тогда, когда семья не могла себе позволить профессионального врача. Если бы у Иссы были внутренние повреждения, сказала она, он бы не смог поглощать столько еды, поэтому она без всяких опасений дала ему аспирин и сварила бульон на рисовой воде с настоем из турецких трав.
Зная, что Исса ни при каких обстоятельствах не позволит ей притронуться к обнаженной плоти, она обеспечивала Мелика полотенцами и марлевыми повязками, припарками и холодной водой в миске — надо было постоянно смачивать разгоряченное тело. Чтобы выполнить эти предписания, охваченному раскаянием Мелику пришлось развязать ремешок на шее у Иссы.
После долгих колебаний и исключительно в интересах больного гостя — по крайней мере, он сам себя в этом уверил — Мелик дождался, когда Исса повернется к стене и впадет в забытье, бормоча отрывочные фразы по-русски, и ослабил тесьму, на которой висел кожаный мешочек.
Его первой находкой оказались выцветшие вырезки из русских газет, свернутые трубочкой и перехваченные резинкой. Сняв ее, он разложил вырезки на полу. Общим для них был портрет офицера Советской армии — брутального, широкоплечего, с тяжелой нижней челюстью, лет шестидесяти пяти. Две вырезки представляли собой некрологи с православным крестом и знаками воинского отличия.
Второй находкой Мелика стали новехонькие американские пятидесятидолларовые банкноты, числом десять, в специальным держателе. При виде этой суммы все прежние подозрения вновь на него нахлынули. У бездомного, избитого, находящегося в бегах и умирающего от голода нищего в кошельке лежит пятьсот новеньких долларов ? Он их украл? Подделал? Не они ли привели его в тюрьму? Это то, что осталось после того, как он расплатился с контрабандистами в Стамбуле, и с судовой командой, прятавшей его в контейнере, и с водителем грузовика, доставившим его тайно из Копенгагена в Гамбург? Если у него осталось пятьсот, то сколько же было в начале путешествия? Как знать, может, его фантазии о карьере врача не так уж и беспочвенны.
Третьей его находкой был испачканный белый конверт, превращенный в комок, как будто кто-то собирался его выбросить, но потом передумал: ни марки, ни адреса, клейкий треугольник сорван. Расправив конверт, Мелик выудил из него измятый листок с напечатанным кириллицей текстом. На листке, сверху, были крупно напечатаны — по разумению Мелика — адрес, дата и имя отправителя. Внизу, под недоступным для его понимания текстом, стояла такая же недоступная роспись синими чернилами и рядом написанное от руки шестизначное число, причем каждая цифра обведена несколько раз, словно человек хотел этим сказать: запомни.
Последней находкой стал трубчатый ключик, не больше одного сустава на его боксерской пятерне. Ключик, изготовленный на станке, со сложными трехсторонними зубцами, слишком маленький для тюремной камеры или для ворот в гётеборгской гавани, решил Мелик. А вот для наручников в самый раз.
Снова сложив все в мешочек, Мелик засунул его под мокрую от пота подушку, чтобы Исса сразу нашел его, когда придет в себя. Но поселившиеся в нем угрызения совести поутру овладели им с новой силой. Всю ночь, которую он провел, бодрствуя на полу подле больного, его мозг терзал вид прожженных ступней гостя и осознание собственной неадекватности.
Как боксеру ему была знакома боль — во всяком случае, так ему до сих пор казалось. Как уличный мальчишка в Турции он бил других и получал сдачу. Во время недавнего чемпионского боя, после града ударов, он провалился в черно-красную дыру, из которой боксеры боятся не вернуться назад. Соревнуясь на плавательных дорожках с коренными немцами, он испытал себя на выживаемость. Так ему до сих пор казалось.
Но в сравнении с Иссой все это было ничто.
Исса — мужчина, а я еще мальчишка. Я всегда мечтал о брате, и вот сама судьба привела его ко мне, а я его отверг. Он претерпевал муки, защищая свои убеждения, пока я добывал в ринге дешевую славу.
#
Ближе к рассвету судорожное дыхание, всю ночь продержавшее Мелика в напряжении, перешло в ровный хрип. Меняя припарку, он с облегчением отметил про себя, что жар спадает. Утром Исса уже полусидел, как паша, обложенный золотисто-бархатными, с кистями подушками, принесенными из гостиной, и Лейла кормила его жизнетворным пюре собственного изобретения. Материнский золотой браслет снова украшал запястье больного.
Мелик, сгорая со стыда, дождался, когда мать закроет за собой дверь, и опустился перед Иссой на колени, склонив голову.
— Я заглянул в твой кошелек, — признался он. — Мне очень совестно. Да простит меня всемилостивый Аллах.
Исса, по обыкновению, погрузился в молчание, а затем положил на плечо Мелика исхудавшую руку.
— Никогда, мой друг, не признавайся, — сказал он сонно, сжимая ему плечо, — если не хочешь, чтобы тебя держали в камере вечно.
Глава 2
В пятницу, в шесть часов вечера, частный банк «ОАО Брю Фрэры», ранее работавший в Глазго, Рио-де-Жанейро и Вене, а ныне в Гамбурге, закрылся на выходные.
Ровно в пять тридцать здоровяк-сторож запер входную дверь красивой виллы с террасой на берегу озера Биннен-Альстер. В считанные минуты главный кассир запер помещение для хранения ценностей и поставил на сигнализацию, старшая секретарша, спровадив всех девочек, проверила их компьютеры и мусорные корзинки, а ветеран банка фрау Элленбергер переключила телефоны, надела свой берет, вышла во двор, разомкнула кольцо, которым ее велосипед был пристегнут к стойке, и поехала забирать свою внучатую племянницу из танцевального класса.
Но прежде она задержалась на пороге офиса своего начальника мистера Томми Брю, единственного из оставшихся в живых владельцев банка и носителей славной фамилии, чтобы игриво ему попенять.
— Мистер Томми, вы хуже, чем мы, немцы, — «возмутилась» она на своем безупречном английском, просунув голову в его святая святых. — Зачем вы изводите себя работой? За окном весна! Вы не заметили крокусов и магнолии? Вы, наверно, забыли, что вам уже шестьдесят. Идите домой и выпейте вина с госпожой Брю в вашем прекрасном саду! В противном случае вы рискуете износиться до последней нитки , — предостерегла она его больше из желания продемонстрировать свою любовь к Беатрис Поттер, чем в надежде наставить начальство на путь истинный.
— Идите с богом, фрау Элли, — произнес он с наигранным смирением. — Если мои подчиненные отказываются выполнять свою работу в течение рабочей недели, мне ничего не остается, как подчищать за ними хвосты по выходным. Tschüss 2 — Он послал ей воздушный поцелуй.
В реальности все обстояло иначе, и оба это знали. Сейчас, когда телефоны умолкли и коридоры обезлюдели, а его жена Митци весь вечер играет в бридж с друзьями фон Эссенами, Брю царит здесь безраздельно. Он может подвести итоги уходящей недели или заняться предстоящей. А то и, по настроению, заглянуть в свою бессмертную душу.
#
Невзирая на необычно жаркую погоду, Брю сидел в рубашке с длинными рукавами и подтяжках. Пиджак от пошитого на заказ костюма был аккуратно расправлен на старинной деревянной раме для сушки белья, стоявшей возле двери; «Рэнделлы из Глазго» шили костюмы для семейства Брю вот уже четыре поколения. Стол, за которым он трудился, в 1908 году Данкен Брю, основатель банка, прихватил с собой, отплывая из Шотландии и имея лишь надежду в душе да пятьдесят золотых соверенов в кармане. Огромный, во всю стену книжный шкаф из красного дерева тоже был фамильной реликвией. За декоративным стеклом покоились шеренги шедевров мировой культуры в кожаных переплетах: Данте, Гёте, Платон, Сократ, Толстой, Диккенс, Шекспир и несколько загадочным образом затесавшийся среди них Джек Лондон. Этот книжный шкаф, вместе с книгами, дед Брю принял в счет безнадежного долга. Пришлось ли ему прочесть их? Семейная легенда отвечает на этот вопрос отрицательно. Он просто положил их в банк.
Напротив Брю, как постоянный дорожный знак-предупреждение, висело в золотой раме художественно выполненное изображение фамильного древа. Корни этого древнего дуба уходили в берег серебристой реки Тай. Ветви распространялись на восток в Старую Европу и на запад в Новый Свет. Золотые шишки обозначали города, в которых иностранные браки обогатили родословную Брю, не говоря уже о банковских счетах.
Брю был достойным отпрыском этого древа, пусть даже и последним. В глубине души он должен был понимать, что «Фрэры», как говорили о своем бизнесе члены семьи, — это обреченный оазис. Он, Брю, еще какое-то время продержится, но сам бизнес Фрэров умрет естественной смертью. Да, была еще дочь Джорджи от его первой жены Сью, но ее последним известным ему местом обитания был ашрам под Сан-Франциско. Банковское дело явно не входило в ее планы.
Внешне Брю отнюдь не выглядел мастодонтом. Он был хорошо сложен и в меру привлекателен, с высоким веснушчатым лбом и непокорной рыжей шотландской шевелюрой, которую ему каким-то образом удалось укротить и расчесать на пробор. В нем чувствовалась свойственная богатым людям уверенность в себе, не переходящая, однако, в высокомерие. Лицо, когда его не приходилось «задраивать» в профессиональных целях, приятно удивляло открытостью и, вопреки долгой карьере банкира, а может быть — благодаря ей, отсутствием морщин. Когда немцы называли его типичным англичанином, он от души смеялся и обещал стерпеть это оскорбление с шотландским мужеством. Будучи вымирающей породой, он втайне этим гордился: Томми Брю, соль земли, надежный поводырь в ночи, не биржевой игрок, и слава богу, у него образцовая жена, что особенно ценно за столом в солидной компании, и ко всему прочему он прилично играет в гольф. Так, во всяком случае, гласила молва, и, по его разумению, правильно делала.
#
Последний раз взглянув на показатели закрывающихся рынков и прикинув, как это отразится на банковских накоплениях, — типичное пике в конце рабочей недели, еще не повод вытирать испарину, — Брю выключил компьютер и посмотрел на стопку папок с закладками, сделанными фрау Элленбергер, чтобы обратить его внимание.
Всю неделю он размышлял об этом загадочном банковском мире, где ты знаешь о человеке, которому даешь деньги, в сущности, не больше, чем о том, кто их напечатал. Что касается этих пятничных сеансов, то его приоритеты, по контрасту, определяло настроение не в меньшей степени, чем целесообразность. В хорошем настроении Брю мог провести вечер за реорганизацией благотворительного фонда своего клиента и даже не выставить ему за это счет; в игривом состоянии его могло потянуть к делам фермы по разведению племенных жеребцов, или какого-нибудь спа, или сети казино. Когда же приходило время сводить балансы — эти навыки пришли к нему не столько с семейными генами, сколько с тяжелым опытом, — он предпочитал под музыку Малера анализировать перспективы брокеров, венчурных капиталовложений и конкурирующих пенсионных фондов.
Сегодня, однако, у него не было свободы выбора. Один его ценный клиент стал объектом расследования со стороны гамбургской фондовой биржи, и, хотя Брю получил заверения от Хауга фон Вестерхайма, председателя комитета, что все обойдется без судебной повестки, он чувствовал необходимость вникнуть в последние нюансы этого дела. Но прежде, откинувшись на спинку стула, он еще раз посмаковал удивительную ситуацию: старина Хауг нарушает им же установленное железное правило строгой конфиденциальности…
Мраморное великолепие англо-американского клуба, шикарный ужин в разгаре, дресс-код — черный галстук. Сливки гамбургского финансового общества празднуют юбилей своего коллеги. Сегодня Томми Брю исполнилось шестьдесят, и сомневаться в этом не приходится; его покойный отец Эдвард Амадеус говаривал: «Томми, сынок, в нашем бизнесе не лжет только арифметика». Настроение приподнятое, еда хороша, вино превосходно, толстосумы довольны, Хауг фон Вестерхайм, семидесятилетний судовладелец, могущественный брокер, англофил и острослов, произносит тост в честь именинника.
— Томми, мальчик мой, нам кажется, что ты пристрастился к Оскару Уайльду, — распевает он по-английски с бокалом шампанского в руке, стоя под портретом королевы в молодости. — Помнишь Дориана Грея? Ну конечно помнишь. Не иначе как ты вырвал страницу из этого романа. Мы подозреваем, что в подвалах твоего банка спрятан устрашающий портрет истинного Томми, каким он должен выглядеть сегодня. Ты же, в отличие от дражайшей королевы, почти не подвластный старости, сидишь перед нами, как двадцатипятилетний эльф, и улыбаешься так же, как улыбался семь лет назад, когда ты приехал сюда из Вены, чтобы отнять у нас наши богатства, добытые тяжелым трудом.
Пока звучат аплодисменты, Вестерхайм берет изящную руку супруги Брю, и, поцеловав ее с особой галантностью, поскольку Митци — урожденная венка, сообщает присутствующим, что красота ее, даже в сравнении с Брю, воистину бессмертна. По-настоящему растроганный, Брю встает со своего места, чтобы пожать Вестерхайму руку, но старик, опьяненный своим триумфом, как и вином, заключает его в объятия и сипит ему в ухо: «Томми, мальчик мой… этот запрос по поводу твоего клиента… мы этим займемся… сначала отложим дело по техническим причинам… а потом бросим в Эльбу… с днем рождения, мой мальчик… ты славный малый…»
Надев очки в полуоправе, Брю принялся заново изучать обвинения против его клиента. Другой банкир на его месте, вероятно, позвонил бы сейчас Вестерхайму и поблагодарил за успокоительный шепоток, тем самым поймав его на слове. Но Брю так не поступил. Он не мог оседлать старика, давшего поспешное обещание на волне общих поздравлений.
Взяв ручку, он написал записку фрау Элленбергер: «В понедельник первым делом прошу позвонить в секретариат комиссии по этике и узнать, назначена ли дата рассмотрения дела. Благодарю! ТБ».
Ну вот, подумал он. Теперь старик может подумать на досуге, устраивать ли слушания или спустить все на тормозах.
Вторым неотложным делом на вечер была Безумная Марианна, как называл ее Брю, правда, исключительно в разговорах с фрау Элленбергер. Вдова преуспевавшего гамбургского торговца древесиной, Марианна была, так сказать, самой долгоиграющей мыльной оперой «Брю Фрэров», живым воплощением всех расхожих истин относительно частной банковской клиентуры. Последняя ее эскапада — религиозное обращение, не без помощи тридцатилетнего лютеранского пастора, датчанина, и, как следствие, намерение отказаться от всего земного — что составляет, между прочим, одну тридцатую всех его золотовалютных запасов — в пользу некоего загадочного некоммерческого фонда, контролируемого самим пастором.
Результаты частного расследования, инициированного банком «Брю Фрэры», лежат сейчас перед ним, и выглядят они неутешительно. Недавно пастор обвинялся в мошенничестве, однако, после того как свидетели отказались выступить в суде, обвинение с него было снято. А еще он прижил нескольких детей от разных женщин. Но как бедняге Брю раскрыть глаза охмуренной клиентке и при этом не лишиться ее вклада? Безумная Марианна и в лучшие-то времена плохо переносила неприятные новости, в чем он уже не раз убеждался себе в убыток. Ему пришлось пустить в ход весь свой шарм — не переходя последнюю черту, разумеется! — чтобы отговорить ее от перевода ее личного счета в «Голдман Сакс» с подачи тамошнего сладкоречивого юноши. У нее есть сын, рискующий потерять целое состояние, и в редкие моменты у Марианны просыпаются к нему нежнейшие чувства, но — вот вам еще одно осложнение! — в настоящее время он лечится от наркозависимости в горах Таунус. Возможно, тут не обойтись без законспирированной поездки во Франкфурт…
Брю пишет вторую записку неизменно преданной ему фрау Элленбергер: «Пожалуйста, свяжитесь с директором клиники и выясните, в состоянии ли мальчик принять посетителя (меня!)».
Отвлеченный невнятным бормотком включившегося автоответчика, Брю бросил взгляд на мигающие лампочки. Если это входящий звонок на его «горячую линию», то он ответит. Но нет, то был обычный звонок, поэтому он сосредоточился на проекте полугодового банковского отчета, вполне толкового, но нуждавшегося в шлифовке. Не успел он толком продвинуться, как его снова отвлек телефонный аппарат.
Интересно, это новый звонок или просто автоответчик каким-то образом активировал предыдущее сообщение? Кому он понадобился вечером в пятницу? По обычной линии? Наверно, ошиблись номером. Поддавшись любопытству, он нажал на кнопку воспроизведения. После сигнала голос фрау Элленбергер вежливо предложил по-немецки и по-английски оставить свое сообщение либо перезвонить в рабочие часы.
А затем раздался молодой женский голос, чистый как у мальчика-певчего в церковном хоре. Женщина говорила по-немецки.
#
Смысл жизни частного банкира, любил пофилософствовать Брю в хорошей компании после второго стаканчика скотча, заключается не в деньгах, как можно было бы предположить. Не в росте или падении рыночных котировок, не в хеджированных фондах и не в деривативах. В готовности. В постоянном, чтобы не сказать ежеминутном ожидании того, что в любой момент, по известной английской поговорке, комки дерьма могут попасть в лопасти твоего вентилятора. Так что если жизнь на осадном положении вам не нравится, скорее всего, профессия частного банкира не для вас. Именно об этом он не без успеха сказал тогда в ресторане коллегам в своей ответной речи.
Брю, для которого готовность стала второй натурой, с годами выработал две ярко выраженные реакции на всякие «сюрпризы». Если что-то случалось во время производственного совещания, когда на него устремлен десяток глаз, он вставал, засовывал за пояс брюк два больших пальца и прохаживался по комнате с выражением полнейшей невозмутимости.
Без свидетелей он отдавал предпочтение второй реакции, а именно, застыв в той позе, в которой его застигла новость, постукивал себя по нижней губе указательным пальцем, что он сейчас и делал, прослушивая запись по второму и по третьему разу.
— Добрый вечер. Я Аннабель Рихтер, адвокат, и хочу поговорить лично с мистером Томми Брю как можно скорее от имени клиента, интересы которого я представляю.
Представляет, но не называет, педантично в третий раз отмечает про себя Брю. Четкий южнонемецкий выговор, речь образованного человека, не желающего ходить вокруг да около.
— Мой клиент поручил мне передать наилучшие пожелания мистеру… — пауза, она как будто заглядывает в шпаргалку, — мистеру Липицану. Повторяю фамилию: Липицан. Как название породы лошадей, правильно, мистер Брю? Знаменитые жеребцы белой масти испанской школы выездки в Вене, где прежде находился ваш банк? Я полагаю, вашему банку эта фамилия хорошо знакома.
Затем она переходит на высокие тона. Бесстрастную фактологию о жеребцах белой масти сменяет озабоченная интонация мальчика-певчего.
— Мистер Брю, у моего клиента очень мало времени. Это все, что я могу сказать по телефону. Возможно, о его статусе вы осведомлены лучше, чем я, тогда это могло бы ускорить дело. Я буду вам благодарна, если вы по получении этой информации перезвоните мне на мой сотовый телефон, чтобы договориться о личной встрече.
Она могла на этом остановиться, но нет. Голос мальчика-певчего делается резче:
— Если это будет поздний звонок, ничего страшного, мистер Брю. Даже очень поздний. Только что я прошла мимо вашего офиса и увидела свет в окне. Если не вы сами, то кто-то сейчас еще работает. Я очень прошу этого человека передать данную информацию мистеру Томми Брю как можно скорее, поскольку никто, кроме него, не уполномочен предпринимать действия в этом деле. Благодарю вас за ваше внимание.
А я благодарю вас, фрау Аннабель Рихтер, подумал Брю, вставая — его большой и указательный палец сжимали нижнюю губу — и направляясь к эркеру, как будто это был самый короткий путь к спасению.
Да, мадам, моему банку фамилия Липицан хорошо знакома, если под словом банк вы подразумеваете меня и мою конфидентку фрау Элли, исключая всех остальных на свете. Мой банк заплатил бы хорошие деньги за то, чтобы последний из здравствующих Липицанов прогалопировал из своего далека назад в Вену, откуда они родом, и там благополучно сгинул. Возможно, для вас это не новость.
Тут в голову ему закралась тошнотворная мысль. Хотя не исключено, что она жила в нем последние семь лет и только сейчас решила выйти из тени. Может, хорошие деньги — это все, что вам нужно, фрау Аннабель Рихтер? Вам и вашему причисленному к лику святых клиенту, у которого очень мало времени?
Уж не собираетесь ли вы, часом, меня шантажировать?
И не намекаете ли вы, несмотря на свой ангельский голос и высокое профессиональное предназначение, — вы и ваш сообщник, то есть, простите, клиент, — на то, что липицанские лошади отличаются одной любопытной особенностью — на свет они являются черными как вороново крыло и лишь со временем становятся совершенно белыми, — откуда, собственно, и пошло негласное название некоего экзотического банковского счета с благословения достославного Эдварда Амадеуса Брю, кавалера ордена Британской империи и моего дражайшего, ныне покойного отца, которым, во всех прочих отношениях, я продолжаю восхищаться как столпом неподкупности на излете поры его юношеской неопытности в Вене, когда грязные деньги из терпящей крах «империи зла» вовсю утекали через дыры прогнившего железного занавеса?
#
Брю медленно обошел комнату.
Зачем, скажи на милость, ты это сделал, дорогой отец?
Зачем, когда во все времена ты ставил на доброе имя, свое и своих предков, и не отступал от этого ни в частной жизни, ни в публичной, в лучших традициях шотландской осмотрительности, практичности и надежности? Зачем ты поставил все это под удар ради шайки уголовников и авантюристов с Востока, единственной заслугой которых было разграбление богатств своей страны в тот момент, когда она в них больше всего нуждалась?
Зачем ты открыл перед ними двери любимого банка, своего главного детища? Зачем предоставил надежный схрон для их награбленного добра вместе с беспрецедентными условиями сохранения тайны и максимальной защиты?
Зачем выворачивать наизнанку, до полной профанации, все нормы и правила в отчаянной и, как понимал Брю уже тогда, безрассудной попытке связать себя, респектабельного венского банкира, с шайкой русских гангстеров?
Да, ты ненавидел коммунизм, и вот он оказался на смертном одре. Тебе не терпелось увидеть его похороны. Но ведь жулье, которое ты приветил, было частью этого режима!
Не надо никаких имен, товарищи! Просто вручите нам свою добычу, а мы дадим вам номерок! А когда вы к нам в следующий раз наведаетесь, ваши липицаны предстанут отмытыми добела, вымахавшими в полный рост неподконтрольными инвестициями! Мы, британцы, берем пример со швейцарцев, но делаем еще лучше!
Вранье, с грустью подумал Брю, сцепив руки за спиной и глядя через эркерное окно на улицу.
Мы не делаем лучше, потому что великие люди с годами выживают из ума и умирают; потому что деньги переезжают с места на место и банки тоже; и потому что вдруг появляются особые люди, специалисты по урегулированию проблем, и твое прошлое исчезает бесследно. Ой ли? Неожиданно в трубке раздается ангельский голос мальчика-певчего, и прошлое врывается в твой дом.
#
Внизу, в каких-то двадцати метрах под ним, четырехколесные всадники богатейшего города Европы с ревом мчались домой, чтобы обнять детей, поесть, посмотреть телевизор, заняться любовью и отойти ко сну. По глади озера в кровавых сумерках скользили скифы и яхты.
Она стоит где-то там, подумал он. Она видела свет в моем окне.
Она и ее так называемый клиент, вооружившись весами, спорят сейчас о том, на сколько потянет чаша, когда они предложат мне откупиться в обмен на обещание помалкивать о липицанских счетах.
Возможно, о его статусе вы осведомлены лучше, чем я.
Обратное тоже возможно, фрау Аннабель Рихтер. Откровенно говоря, я совсем не горю желанием быть более осведомленным, хоть вы и пытаетесь представить дело именно таким образом.
А поскольку по телефону вы мне больше ничего не скажете о своем клиенте — благоразумно, согласен, — и поскольку я не обладаю сверхъестественными способностями и, следовательно, едва ли смогу опознать его среди полудюжины выживших Липицанов — если предположить, что кто-то из них выжил, — не застреленных, не брошенных за решетку, да просто не забывших в своем печальном уделе, где, черт возьми, они когда-то заперли несколько случайных миллионов, мне не остается ничего другого, в лучших традициях шантажа, кроме как принять ваши условия.
Он набрал номер.
— Рихтер слушает.
— Говорит Томми Брю, банк «Брю Фрэры». Добрый вечер, фрау Рихтер.
— Добрый вечер, мистер Брю. Я бы хотела переговорить с вами при первом удобном случае, если не возражаете.
Например, сейчас. Чуть менее мелодичный голос и чуть более нервный тон, чем когда она его разыскивала.
#
К отелю «Атлантик», в десяти минутах ходьбы от банка, вела многолюдная гравиевая дорожка, опоясывавшая озеро. Рядом тянулась другая, наполненная шуршанием шин и стуком спиц, — это велосипедисты, тихо чертыхаясь, возвращались по домам. Холодный бриз усиливался, сизоватое небо почернело. А вот и морось, прозванная жителями Гамбурга «серой пряжей». Семь лет назад, когда Брю был здесь новичок, остатки британской чопорности не позволили бы ему смело врезаться в толпу. Сегодня же он прокладывал себе путь, выставив вперед локоть в качестве защиты от нахальных зонтов.
У парадного входа в отель швейцар в красной накидке приподнял перед ним цилиндр. В вестибюле к нему подлетел консьерж, герр Шварц, и повел его к столику, за которым Брю встречался с клиентами, предпочитавшими беседовать о делах не в стенах банка. Столик находился в дальнем углу, между мраморной колонной и написанной маслом картиной, изображавшей ганзейские корабли под желчным взглядом кайзера Вильгельма II, в обрамлении кафельной плитки цвета лазури.
— Петер, у меня здесь встреча с дамой, которую я не имел счастья прежде видеть, — доверительно сказал Брю как мужчина мужчине, с улыбкой заговорщика. — Ее зовут фрау Рихтер. У меня есть подозрение, что она молода. Постарайтесь, чтобы она оказалась также красивой.
— Я сделаю все, что от меня зависит, — торжественно пообещал герр Шварц, ставший богаче на двадцать евро.
Неизвестно почему Брю вдруг вспомнился болезненный разговор с дочерью Джорджи, когда той было девять лет. Он втолковывал ей, что мама и папа, хотя они по-прежнему любят друг друга, теперь будут жить врозь. Что лучше жить врозь в любви, чем постоянно ссориться, объяснял он ей по совету психиатра, которого терпеть не мог. Что два счастливых дома — это лучше, чем один несчастный. И что Джорджи сможет видеть маму и папу, когда захочет, только не вместе, как раньше. Но Джорджи в этот момент больше занимал ее новый щенок.
— Если бы у тебя остался один-единственный австрийский шиллинг, что бы ты с ним сделал? — спросила она, в задумчивости почесывая щенячий животик.
— Разумеется, вложил бы его. А что бы, дорогая, ты с ним сделала?
— Дала бы его кому-нибудь на чай, — был ему ответ.
Больше озадаченный собственным, чем ее ответом, Брю пытался понять, почему он именно сейчас вспомнил эту больную тему. Вероятно, из-за схожести голосов, решил он, не спуская глаз с вращающихся дверей. Будет ли на ней прослушка? Будет ли прослушка на ее «клиенте», если она его приведет с собой? Если да, то им ничего не светит.
Он припомнил последний случай, когда он имел дело с шантажистом: другой отель, другая женщина, англичанка, живущая в Вене. По настоянию клиента банка, который не мог доверить эту деликатную проблему никому больше, Брю встретился с ней за чаем в незаметном павильончике отеля «Сашэ». Это была респектабельная матрона во вдовьем одеянии и при ней молоденькая дочь Софи.
— Софи — для меня всё, поэтому у меня язык бы не повернулся обсуждать эту тему, — начала дама в черной соломенной шляпке. — Но, видите ли, она подумывает о том, чтобы обратиться в газеты. Я ей говорю — не надо, но она еще совсем молоденькая, разве она меня послушается? Он позволил себе грубые вольности, ваш друг, вполне предосудительные. А ведь никто не хочет прочитать о себе в газетах что-то такое, правда? Особенно когда ты управляешь большой публичной компанией. Это удар по репутации.
Но Брю заранее проконсультировался с шефом венской полиции, который, по счастливому совпадению, был клиентом его банка. По совету полицейского он покорно согласился на громадную сумму отступных, а в это время переодетый детектив за соседним столиком записал на магнитофон весь их разговор.
Увы, в этот раз на его стороне не было шефа полиции. В этот раз мишенью был не его клиент, а он сам.