Многие считали, там пытают. Хотя точно никто ничего не знал. Невероятные эти слухи вспыхивали в голове всё чаще по мере приближения к длинной очереди. Само её появление вызывало нехорошие предчувствия. Все знают, как упорно надо жить неправильно, чтобы существовали очереди. Там, где есть очереди, есть и правители, живущие по иным правилам, нежели народ. Их личная жизнь их исключает все очереди. Кроме единственной, невидимой: в ад...
Но сейчас очередь предстояла мне. Самое худшее - то же предстояло и сыну. Хвост очереди оказался у вагонного депо. Отсюда ясно, что до здания, куда войдёт каждый из нас, километра три, - ровно две трамвайные остановки. Люди стояли между вагонами - ниточкой, один за другим, и небольшими группками; многие с детьми.
Я знала, этой очереди можно было избежать. Способ только один - продираться сквозь тайгу, через горный перевал в другой мир. Другой мир существовал. Но не каждый созревал для него, не каждый решался, не каждый и годился для такого броска. Те, у кого получалось, исчезали навсегда, и любая очередь в оставленном ими мире становилась всё безвольней, безропотней...
Для меня преграда заключалась не в решимости. Нам с сыном не добраться даже до перевала - никто ж не повезёт туда 'за красивые глазки'. Своего транспорта у нас нет. Мы родились в тех краях, где люди от рождения до смерти день за днём думают лишь о выживании. Необходимые для броска в другой мир ресурсы в виде денег, связей и подходящего образования за одно поколение не нарабатываются. Поэтому к худшему я умею готовиться только морально... Да и к чему вообще все эти мысли, если нет, уже нет главного ресурса - времени?
И всё же была минута - когда я чуть не повернула назад. Но страх возможных пыток давно уравнялся с невозможностью иной судьбы, поэтому мы с сыном продолжали двигаться вперёд. Да и за что нас пытать?! Мы безвольны и законопослушны. Разве за внутренне несогласие? Но разве кому-то известно о нём?.. Наивный вопрос, - они знают, что с такой жизнью согласиться нельзя.
На каком-то этапе люди в штатском делили очередь на две - мужскую и женскую. Мужчин было меньше, и вскоре худенькая юношеская фигурка сына затерялась далеко впереди. Я огляделась - рядом стояли три девчушки лет десяти-двенадцати. Их тоже было жалко.
С неясным, но внутренне твёрдым чувством абсурдности происходящего, в предбаннике я оттеснила девочек за спину и обратилась к распорядителю: где узнать, зачем я тут, зачем здесь эти дети, что с ними будет, если они пойдут дальше - что там, впереди, наконец?!.. Он прокричал в ответ что-то невразумительное, в том смысле, что дети тоже люди, из которых вырастают нелюди, а если я ни в чём не чувствую себя виноватой, мне нечего бояться - вперёд, вперёд!.. И указал на дверь предметом, напоминавшим короткий кинжал или, скорее, крест.
А виноватой я себя чувствовала во многом...
Прежде всего, в бездарности существования и невозможности защитить кого-то - этих девчушек или хотя бы собственного сына. А также в том, что не я управляла своей судьбой. Моей судьбой управляли те, у кого было 'всё схвачено' на три поколения вперёд. У меня ничего нет, кроме возможности подчиняться законам, которые они для нас придумали, и жить тем, что они у меня не отняли ещё до рождения.
И вот я уже в маленькой комнате без окон. Навстречу из-за серой портьеры выходит женщина с такими же грубыми чертами лица, как у мужчины, только что указавшего путь крестом-кинжалом. 'Это ваш персональный доктор' - сказала похожая на тень девушка, появившаяся откуда-то сбоку. 'Доктор' оказалась огромного роста и в чёрных кожаных штанах. Выходя из-за портьеры как из-за кулис, она отбросила полотенце, на котором горели пятна крови
И всё-таки это женщина - значит, можно попытаться поговорить с ней о происходящем. Я даже почувствовала некоторую симпатию к великанше. Мы были уже наедине, испытывать симпатию больше просто не к кому.
'Да что с тобой будет? Ничего такого, чего бы не было с другими, - рассматривая какие-то инструменты на столике за полупрозрачной ширмой, произнесла гренадёрша. - Убегать и не думай, раньше надо было бежать. Я отлучусь, а потом займусь тобой... Пока ещё не знаю, что именно предписано тебе'. - 'Понимаешь, у меня сын, а ты ведь, наверное, тоже не бездетна? Я ничего не знаю о нём, можешь ты хоть что-то сказать мне?' - голос уже предательски дрожал. 'А что - сын?.. Его как бы уже и нет, уймись уже, сама виновата!' - 'Да в чём же, наконец?!' - 'В том хотя бы, что родила, а сейчас не знаешь, где он и что с ним - этой вины тебе мало?' Женщина тряхнула меня на плечи, близко поглядев в лицо. В глазах её мелькнуло что-то похожее на муку. Это подарило надежду на возможность человеческого контакта, но гренадёрша тут же добавила: 'И это ещё не всё. За тобой - неразумное использование языка! Ты писала стихи, боюсь, за это у тебя будет отнято всё. Надо было творить молитвы!' - 'Стихи это те же молитвы, неужели не ясно?' - 'Вот именно, - прошептала громадина, глядя на меня с уже откровенной мукой и ужасом. Стало понятно, что она тоже 'виновата' в чём-то, что делает её жизнь мучительно-подневольной...
Дальше долго ничего не происходило, только время шло. Девушка-тень в какой-то момент дала понять, что вот этот инструмент на столике - аж с двумя зазубренными лезвиями, должен, в случае чьего-то решения, коснуться моей головы, и это будет мучительно больно. 'Нет, анестезии не будет, на таких, как ты, она не действует. Вместо этого будет укол в икроножную мышцу, после которого ты не сможешь издавать звуки и двигаться'. От девушки нельзя было добиться большего - она и в самом деле была тень. Тень хозяйки, которую мы дожидались в этой комнате без окон.
Когда дверь, наконец, открылась, и та вошла, узнать её можно было только по высокому росту. Вместо спутанных волос до плеч шевелюра её оказалась короткой и мастерски уложенной, а грубые черты лица изменены умелым макияжем до неузнаваемости. На лице блуждала улыбка. Одета она тоже как-то иначе. Прошла к зеркалу и села вполоборота к нему на стул. Вид её, несмотря на внешние изменения к лучшему, был вполне опустошённый. Подумалось: 'Вот так должен выглядеть человек, из которого вынули душу'.
В зеркале отразилось, как я, пленница, подошла и опустила руку ей на плечо, потом почти прижалась щекой к её щеке. Почему-то вспомнилась милая детская игра с сестрой. Когда одна из нас входила в дом с мороза, другая прижимала теплую, домашнюю щёчку к румяной от мороза, обжигающе холодной щеке сестры, обмениваясь не только теплом и холодом, а чем-то большим.
Но теперь рядом была не сестра - палач. А я всё равно испытала к ней острую жалость. Это единственное, кроме страха, чувство, оставшееся в душе на тот момент, тут же обнаружило полную ненужность и никчёмность. Несчастная палачиха подняла руки и легко сняла голову с плеч, положив её на подзеркальник. Под шевелюрой тускло блеснул металлический лейбл, и я успела прочитать слова: 'Для тех, кто не заснул'.
...И тут же почувствовала укол в икроножную мышцу.
И всё-таки со мной у них, кажется, не получилось. Последнее, что помню - безголовая палачиха, как безвольную куклу, положила меня в кресло и занесла над моей головой тот инструмент о два полотна, отстоящих друг от друга сантиметра на три. Не знаю, что было потом, и было ли, но очнулась я в комнате одна. Дверь открыта настежь, оттуда несутся звуки, похожие на всхлипывания, смешки, какие-то повизгивания. Я выхожу в соседний зал. Он огромен и полон людей.
Собственно, это не зал - казарма невероятных размеров, но койки с панцирными сетками стоят не рядами, а как попало, и на каждой - по несколько человек. Я вижу, что им ни плохо, ни хорошо, а как-то бессмысленно весело. Они не разумеют, что несчастны, не помнят, что было, и не знают, что будет - но оживлены и чем-то явно довольны.
Разговаривать с ними не о чем, лучше вернуться в ту комнату без окон, и плотно закрыть за собой дверь.