И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он - бабочка, то ли бабочка, которой приснилось, что она - Чжуан Чжоу.
Я знала его, как слепого провидца,
а он, может быть, не заметил меня:
его окружали восторженность в лицах
и море улыбок в фальшивых краях.
Когда он домой возвращался, усталый,
лишь тень приходила безмолвно за ним,
как будто бы спутницей верною стала,
ему примеряя рога или нимб.
Он очнулся на полу восьмиугольной беседки, залитой разноцветным светом. Фонари, причудливо расписанные, похожие на крохотные разноцветные домики со светящимися окнами медленно раскачивались под потолком, хотя ветра не было - казалось, будто они подчиняются движению какой-то невидимой руки, направляющей несуществующий танец. Вправо-влево, а теперь два раза вокруг себя...
Колокольчики, привязанные к фонарям длинными шёлковыми лентами, звенели тихо и мелодично, и этот звук вызывал пронзительную печаль. Снаружи царила непроглядная ночь, но она как будто была отделена от беседки невидимой кисеей, и ни шороха, ни вскрика птицы, ни дуновения ветра не долетало из императорского сада, погружённого в темноту.
Во рту было сладко, в голове - пусто, сердце разрывала тоска.
Отчего тоска? Он не помнил.
Попытавшись пошевелиться, он обнаружил, что сжимает в правой руке бумагу - небольшой свиток, перевязанный узкой лентой. Но прежде, чем он успел развернуть его и прочитать, и даже прежде, чем взгляд переметнулся с раскачивавшихся фонарей вниз, чтобы удостоверить то, что ощущали пальцы, ему сообщили о назначении свитка:
- Это твоя предсмертная записка.
Он всё-таки заставил себя приподняться и, повернув голову, обнаружил своего собеседника, сидевшего на коленях и улыбавшегося улыбкой куклы. Длинные полы его узорчатого халата - белого с серебристым причудливым рисунком - невесомо стелились по полу и как будто бы плыли над землей; волосы, падавшие на одежду из-под остроконечной шапки, тоже были белыми, как снег.
- Если ты позабыл и это тоже, то я господин Маньюсарья, наставник дворцовой труппы манрёсю, - продолжило существо чуть насмешливым тоном. Или это только так казалось из-за вечно улыбающегося рта, нарисованного на лице, покрытом толстым слоем грима? - По совместительству, спаситель отчаявшихся и даритель надежды тем, кому уже не на что надеяться в этой жизни. Милосердный, ах-ха-ха, скажите об этом пророку Энсаро, который, кажется, уже готов потерять свою веру. Так вот, в свободное от поиска талантов время я ищу тех, кто готовится нанести себе смертельный удар, чтобы избавиться от тягот бренного мира. Вечно искать - вот моё проклятие, от которого я не могу освободиться ни в одном из подвластных мне миров.
Существо помолчало, и на какой-то миг показалось печальным, но уже в следующий момент визгливый, искусственный смех разрушил эту иллюзию.
- Ты, как и многие другие, счёл свои надежды разрушенными, своё отчаяние - беспредельным, а свою душу - уставшей от невыносимой тяжести телесной оболочки, - продолжил господин Маньюсарья, закончив смеяться. - И уже готов был занести над собой кинжал, но в этот момент появился я. Я сказал тебе: раз уж ты всё равно готов расстаться с жизнью, то не стоит ли попробовать сделать то, на что ты не решился бы, будучи связан желаниями обычного человека и его представлениями о морали? Раз уж тебе всё равно нечего терять, то можно без особых опасений взять то, что предлагают, и, вероятно, обрести свой последний шанс - шанс доказать себе, что есть ещё в этой жизни что-то, что представляет интерес и ценность. Иными словами, я предложил тебе стать актёром, и ты согласился.
В этот момент ему удалось что-то вспомнить, но воспоминания были текучими и смутно-расплывчатыми, как утренний туман.
Привкус во рту был привкусом отчаяния, доведённого до предела и превратившегося в пустоту. Горько-сладкий, как от лекарства, дарующего забвение. Да, вероятно, это оно и было - баснословно дорогое средство забвения, доступное лишь жрицам, высшей знати и членам императорской фамилии. Господин Маньюсарья посулил ему освобождение от воспоминаний?
В самом деле, тот, кто ищет смерти, ищет избавления от памяти, только и всего.
Так не проще ли выбрать бесчестье, если оно принесёт такой же желанный результат?
Стать актёром... продавать своё тело женщинам, а душу - этому странному человеку, который обретает право распоряжаться ей, как своей собственной. Который может отныне заглядывать в неё в любой момент, а также перекраивать там всё по своему вкусу и желанию.
Он не знал, откуда ему известен последний факт. Может быть, господин Маньюсарья сообщил ему об этом прежде, чем он выпил средство забвения, и это осталось в памяти, в отличие от событий прежней жизни.
- Теперь тебя зовут Миреле, - сообщил наставник дворцовой труппы.
- Миреле, - повторил он безучастно, и собственный голос показался чужим и неузнаваемым. Впрочем, он ведь и в самом деле был теперь незнакомцем для самого себя.
Бумага зашуршала в его пальцах, но прежде чем он снова обратил внимание на свиток, господин Маньюсарья поспешно замахал руками, полностью скрытыми под длинным белоснежным шёлком. Рукава его взлетали в воздухе, как крылья перепуганной лебеди.
- Нет-нет-нет! - воскликнул он. - Я забыл сказать тебе единственное условие. Ты можешь делать всё, что хочешь, даже попытаться покончить с собой повторно - этой возможности у тебя никто не отбирает. Кроме одного. Ты ни в коем случае не должен заглядывать в этот свиток, чтобы узнать, по какой причине ты собирался расстаться с жизнью. Иначе мой "способ спасения" не подействует, и ты потеряешь абсолютно всё. Тебе понятно?
- Да. - Он раскрыл ладонь, посмотрел на последний отголосок прежней жизни, запечатлённый на листке плотной бумаги шафранного цвета, и, не испытав никакого чувства, попытался отдать его господину Маньюсарье. - Тогда заберите его у меня, он мне не нужен.
Несколько мгновений они находились в застывшей позе - он протягивал наставнику дворцовой труппы свиток, тот смотрел на него непроницаемым взглядом хитрых тёмных глаз, маслянисто сверкавших на белоснежно-белом загримированном лице. Но потом вдруг прикрыл лицо своими длинными шёлковыми рукавами, как будто пытаясь скрыть вечную, нестираемую с лица улыбку.
- Нет уж! Твоё искушение должно постоянно находиться при тебе. Не пытайся облегчить себе жизнь, избавившись от него, у тебя всё равно ничего не выйдет. Ты не сможешь ни порвать, ни сжечь, ни выкинуть свой свиток, ни, тем более, отдать его кому-то другому. Ты должен носить его с собой, но никогда - слышишь? никогда! - не разворачивать его и не смотреть, что там написано.
- Да, - повторил он снова.
Необходимость такого условия была ему понятна. В самом деле, если он пришёл сюда, чтобы избавиться от воспоминаний, то зачем же делать то, что сведёт на нет все усилия и обесценит принесённую жертву? Даже говорить об этом не следовало, настолько это было очевидно.
Господин Маньюсарья удовлетворённо хмыкнул.
- Тогда иди по этой дороге, и она приведёт тебя в ту часть сада, в которой располагается наш квартал. С сегодняшнего дня ты можешь жить весёлой, беззаботной жизнью актёра, который оставил позади все печали.
Он вышел из беседки, и ночной ветер, столь долго остававшийся отделённым от беседки, коснулся его лица. Подняв руку, он дотронулся до своей щеки, сам не зная, что хочет обнаружить - кожа была шелковистой и прохладной.
На небе была полная луна, но её бледноватого света хватало лишь на то, чтобы подсветить дорогу из белого камня, уводящую от беседки в никуда - или, может быть, в "куда-то". Стволы деревьев, обступавших аллею с обеих сторон, причудливо изгибались в темноте, будто существа, застывшие в бессильной попытке выразить свои чувства - стремление к чему-то неизвестному, отчаяние, скорбь. Любовь.
Мысли его, против воли, обратились к последним словам господина Маньюсарьи.
Веселая и беспечная жизнь актёра...
Весело ему не было, впрочем, особенно грустно - тоже. Ему было никак.
Однако казалось, будто он скинул с плеч большую тяжесть. Восторга или просто радости это облегчение не принесло, но с ним, по крайней мере, можно было жить. Передвигаться, смотреть на небо, на луну и звёзды, вдыхать сладковатый аромат цветов - и ничего не чувствовать.
Вероятно, память о перенесённом отчаянии навсегда осталась с ним, в то время как остальные воспоминания исчезли, чтобы он мог не сомневаться: счастье - это отсутствие страданий.
Счастье - это небытие.
Счастье - это возможность ощущать весь окружающий мир и при этом не ощущать себя.
Он застыл посреди сада и закрыл лицо руками - не потому, что плакал, а потому что так казалось правильно.
В главном павильоне императорских манрёсю, больше похожем, с его многочисленными коридорами, на запутанный лабиринт, Миреле всё-таки остановился напротив большого зеркала во всю стену, чтобы посмотреть самому себе в глаза.
Отражение показало ему мальчишку, вряд ли достигшего хотя бы семнадцати лет, темноволосого, бледного.
"Я настолько молод?!" - поразился он.
Почему-то это совершенно не согласовалось с внутренним ощущением.
Однако ощущение как будто подчинялось образу, отразившемуся в зеркале, и вскоре чувства, свойственные юности, сменили владевшую Миреле отрешённость.
Как оказалось, избавление от воспоминаний совсем не означало избавление от эмоций, как он надеялся поначалу.
Оказавшись на пороге большой залы, в которой командовал помощник господина Маньюсарьи и распорядитель по части всех хозяйственных дел, к которому его отправили, Миреле ощутил себя неуверенно и неуютно.
Красивый юноша-блондин с надменным выражением лица и недовольно искривлённым ртом был, очевидно, осведомлён о появлении в квартале нового актёра, потому что не сказал ему ни слова - только окинул его неприятным, оценивающим взглядом, в котором были в раной степени смешаны снисходительность и пренебрежение.
Потом, сделав какие-то свои выводы, он хмыкнул и написал приказ о том, чтобы новичку выдали одежду и прочие необходимые вещи. Карту дворцового сада, на которой были весьма искусно нарисованы принадлежавшие господину Маньюсарье павильоны, распорядитель подал Миреле сам.
- Ты будешь жить вот здесь, - сказал он, не глядя на него, и ткнул холёным пальцем в изображение домика на берегу пруда, находившегося в некотором отдалении от остальных строений. - Запомни имена своих соседей: Ксае, Ихиссе, Лай-ле. Второй раз я повторять не буду, а если вздумаешь случайно перепутать и обозвать кого-то чужим именем, то неприятностей не оберёшься до конца жизни. Здесь все обидчивы и мстительны, за редким исключением. Меня зовут Алайя, кстати. И этого я повторять тоже не стану.
Всё это распорядитель проговорил совершенно спокойным, равнодушным тоном, но губы его кривились и выдавали раздражение.
- Первое время ты можешь развлекаться, придумывая для себя цвет волос, макияж и узор, который будешь использовать в одежде, - добавил Алайя напоследок. - Каждый сам выбирает свой облик, здесь ты будешь совершенно свободен. Но твой образ должен быть привлекателен. Он должен разжигать в женщинах страсть, любопытство и прочие чувства, которые они хотят испытать, или же будить их воображение, ведь именно для этого они к нам ходят. Если сможешь придумать что-то, что будет одновременно нравиться и тебе самому, и всем окружающим, ты найдёшь своё счастье.
С этими словами он развернул Миреле и толкнул его в спину, весьма неделикатно намекая на то, что аудиенция окончена.
Тот покинул зал и вышел в сад.
За то время, что он провёл в главном павильоне, успело рассвести, и теперь он получил возможность оглядеть императорский сад и ту часть, в которой селились манрёсю, при свете солнца.
Вокруг не было видно ни одного человека, но что-то подсказывало Миреле, что актёры живут, в основном, ночной жизнью, и время сна для них наступает, в противоположность всем обычным людям, после рассвета. Квартал бы мог даже показаться необитаемым, если бы не какие-то мелкие детали, говорившие о присутствии людей - неровно задёрнутые занавески в окнах, сквозь которые проглядывали листья комнатного растения, пёстрая накидка, позабытая на верёвке от белья и слабо развевавшаяся, так что при каждом порыве ветра широкие шёлковые рукава подметали землю, яркие разноцветные ленточки, привязанные к тёмно-розовым ветвям удивительного дерева...
Проблеск воспоминания заставил Миреле остановиться - у него закружилась голова.
Священное дерево абагаман.
Оно росло в некотором отдалении от других посадок, и по-другому не могло быть - хрупкое деревце не выносило чужого соседства и моментально хирело, если рядом оказывалось другое дерево, более сильное, накрывавшее его своей тенью и тянущее из земли все соки. Зато оказавшись в одиночестве, так, чтобы ему было достаточно солнечного света, абагаман чувствовал себя привольно и быстро рос, переплетая свои тонкие, гибкие ветви в причудливые узоры. Листва тёмно-фиолетового цвета сама по себе делала его непохожим на остальные деревья, но абагаман обладал и другими удивительными особенностями.
К примеру, он зацветал лишь раз в год, всегда в разное время, которое невозможно было угадать, и то всего лишь на четверть часа, не больше. Говорили, что желание, загаданное во время недолгого цветения абагамана, непременно сбудется... Но так как застать этот момент удавалось лишь редчайшим, остальные люди придумали уловку - писали желания на лентах и привязывали их к ветвям дерева в надежде на то, что хотя бы так им удастся поверить свои тайные мечты цветкам абагамана, когда те распустятся.
Миреле показалось, что он вспомнил самого себя - торопливые движения пальцев, расплёсканная тушь, заливающая белоснежную узорчатую поверхность бумаги, подложенную под ткань. Он поспешно выдёргивает испятнанный лист, вытирает запачканные руки изнанкой рукава и садится писать заново.
Выводит дрожащей от волнения рукой: "Пожалуйста, пусть..."
Несколько мгновений спустя лента с только что написанными на ней словами сушится у распахнутого окна, на солнце, с величайшей осторожностью расстеленная на подоконнике и придавленная с обеих сторон мраморными фигурками. Он смотрит на неё и нервно барабанит пальцами по столу, комкает заляпанные краской рукава - быстрее, быстрее!
Наконец, цвет фразы на тонкой ткани превращается из травянисто-зелёного в густо-изумрудный - верный признак того, что краска высохла. Тогда он хватает ленту, выскакивает из дома и несётся через весь город, расталкивая людей. Вслед ему несутся окрики, ругань, смех... в небе ярко сияет солнце, весна - а, может быть, и осень - вступает в свои права.
Всё это пронеслось в голове Миреле чередой смутных, обрывочных воспоминаний, из которых самым чётким было ощущение тепла яркого солнца, пригревающего затылок, а остальное развеивалось, как дым от благовонных палочек, при любой попытке всмотреться вглубь своей опустошённой памяти.
Он бросил это бесполезное занятие.
Одно было ему ясно - каким бы ни было это желание, запечатлённое на шёлковой ленте весенне-зелёного цвета, в итоге именно оно привело его к попытке самоубийства. А, значит, думать о нём не следовало.
Миреле вновь перевёл взгляд на абагаман - тёмно-фиолетовые, глянцевито блестевшие листья, развернувшиеся навстречу утреннему солнцу, казались залитыми золотой краской, пролившейся с небес. Священное дерево в квартале таких низких, падших созданий, как актёры - удивительное дело! Как это могло случиться, кто мог позволить это?
Не придумав ответа на свой вопрос, Миреле полюбовался абагаманом ещё немного и отправился дальше. Вокруг по-прежнему не было ни души, если не считать за души растения и животных - цветы благоухали, листья шелестели, из-за стены деревьев неслись бесчисленные птичьи крики, по зеленоватой поверхности пруда, занимавшего добрую половину квартала, плыли утки, то и дело встряхивая крыльями.
Миреле остановился на берегу пруда в тени огромного дерева и, опустившись на землю, преклонил голову к шершавому, прохладному, не успевшему нагреться за недолгий утренний час стволу.
"По какой бы причине я здесь ни оказался, мне спокойно и хорошо... - думал он, прикрыв глаза, вдыхая запах земли и зарывая пальцы в мягкую, влажную поверхность берега. - От кого или от чего бы я ни сбежал сюда, в это красивое и диковинное место, которое якобы проклято Богиней и находится под покровительством демона Хатори-Онто, я рад, что поступил именно так. Я не хочу возвращаться обратно и не хочу ничего вспоминать".
Ободрённый этой мыслью, он поднялся на ноги и отправился к павильону, белевшему позади деревьев и казавшемуся издалека кружевным, ажурным и лёгким, словно вырезанным чьей-то искусной рукой из бумаги. Этот новый дом, одиноко располагавшийся на противоположном берегу пруда, в самой удалённой части квартала, и этим напоминавший дерево абагаман, так же сторонившееся соседей, сразу понравился Миреле.
Однако когда он вошёл внутрь и отодвинул первую из шёлковых занавесок, заменявших в тёплое время года двери в комнатах, иллюзия спокойствия, тишины и одиночества рассеялась.
Из глубины дома неслись голоса и смех.
Поколебавшись, Миреле пошёл на звуки.
Его новые соседи обнаружились в просторной комнате, располагавшейся в задней части дома. Противоположная к двери стена представляла собой, как это принято, ряд огромных, от пола до потолка, окон, зимой затягивавшихся бумагой или плотной тканью, а летом освобождавшихся от неё. Теперь все окна были распахнуты, тяжёлые парчовые занавеси белого цвета раздвинуты, наружная стена, служившая в зимнее время года дополнительным источником тепла, разобрана, и из сада в комнату свободно лились солнечные лучи.
Стены были обиты светлым шёлком, кое-где красовались картины с нежными пейзажами.
Обитатели дома не спали, а, расположившись кто где, предавались ленивому утреннему безделью.
Миреле остановился на пороге комнаты, разглядывая троих своих соседей.
Один из них лежал головой на коленях у другого, и его длинные волосы неестественного, ярко-синего цвета растекались по полу волнами жидкого кобальта. Юноша лежал, закинув одну ногу на другую и покачивая босой ступней, а его друг, обладавший такой же роскошной шевелюрой, однако огненно-алого цвета, занимался тем, что заплетал синие волосы в мелкие косички, сосредоточенно вытаскивая из рассыпанной на подставке горы бисера и жемчуга нужные бусины и вплетая их в пряди.
Синеволосый что-то напевал и то и дело тянулся рукой к блюду с фруктами, аппетитно поблескивавшими в свете солнца.
- Хватит жрать, - одёрнул его приятель и, не отвлекаясь от своего занятия, с силой хлестнул по руке, сжимавшей виноградную кисть. - Сколько можно, на тебя сладкого не напасёшься! Твоя госпожа не любит толстых.
Первый юноша скривился, однако положил виноград на место.
- А твоя - зануд, - парировал он скучающим тоном. - Впрочем, должен заметить, что зануд никто не любит.
Приятель оставил его колкость без ответа, однако в этот момент со стороны подушек и покрывал, в беспорядке разбросанных в западной части комнаты, послышался третий голос.
- Вы способны заткнуться хоть на мгновение? - меланхолично спросил юноша с глубокими тенями под глазами и тоскливо-обречённым выражением лица, однако обладавший копной роскошных волос медово-золотистого цвета, несколько искупавших его болезненный и бледный вид. - Я когда-нибудь смогу поспать в этом, прости владычица, приюте милосердия?
Последний вопрос был произнесён с патетической скорбью в голосе и обращался, очевидно, в пустоту, однако юноша с синими волосами решил на него ответить.
- Эй-эй, ты сейчас не на сцене, - заметил он, строго покачав длинным пальцем и снова потянулся к кисти винограда. - Так что хорош комедию ломать, солнце ты наше золотое. Никто тебе не мешает спать, иди в другую комнату и смотри свои радужные сны хоть до заката.
- Оставь виноград в покое, кому сказал! - рявкнул красноволосый и рывком передвинул блюдо с фруктами поближе к себе.
- Ай! - взвизгнул его приятель, схватившись за не до конца заплетённую прядь. - Поосторожнее там, волосы мне выдерешь!
- Было бы что жалеть...
"Ксае, Ихиссе, Лай-ле", - повторил про себя Миреле.
Оставалось решить, кто из них кто, но ему почему-то представлялось, что Ксае - это красноволосый, Ихиссе - любитель сладкого, а Лай-ле - меланхоличный блондин.
Когда приятели, наконец, назвали друг друга по именам, оказалось, что догадка Миреле была верной.
Сам он по-прежнему стоял на пороге комнаты и ждал, когда же его заметят, но всё было бесполезно: разговор, то и дело прерывавшийся ленивой перепалкой, тянулся и тянулся, как тянется послеполуденный день в золотистом сонном мареве летнего солнца. На Миреле никто не обращал внимания, как не обращают внимания на птицу, которая прячется в тени листвы, а затем предпринимает осторожную попытку подобраться к весёлой компании, пирующей на природе, в надежде поклевать рассыпанные по траве крошки хлеба.
Да он и внешне был похож на такую птицу... коричневый, неприметный воробей.
Миреле пришёл к этому выводу, случайно заметив собственное отражение в стеклянной дверце шкафа, расписанной яркими волнообразными линиями. В этих волнах он отражался нечётким, размытым пятном скучно тёмного цвета - каштановые волосы, тёмная одноцветная одежда.
Глаза троих актёров, привыкших к разноголосице красок, попросту не видели его, не различали среди окружающей их пестроты. Пропускали мимо сознания как нечто, не принадлежащее к их миру.
"Но скоро я стану таким же, как они, - подумал Миреле. - И тогда им придётся со мной считаться".
Он вышел вперёд, на середину комнаты, и его, наконец, заметили. Три взгляда, непохожих, но в то же время таких одинаковых в своём оценивающем равнодушии, заскользили по нему, и эта пытка длилась не меньше нескольких минут.
- Ты - наш новый сосед, - констатировал, наконец, Лай-ле. - Ну здравствуй.
Особой радости в его голосе слышно не было.
- Постельные принадлежности в шкафу, - добавил Ихиссе с едва заметной ноткой уныния в голосе. Так встречают неизбежное, понял Миреле - неизбежного соседа, который вторгается в уютный мирок, разделённый на троих, и становится обузой, помехой, незваным гостем. - Выбери себе угол в соседней комнате и обустраивайся. Но только не вздумай занимать место у окна! И у правой стены, я всегда раскладываю там свою одежду на ночь. Шкаф у нас, к сожалению, один, и туда я складывать её не стану. Не хватало ещё чтобы она пропахла духами Ксае, терпеть не могу аромат, который он использует! - Юноша капризно скривил лицо и получит в ответ тычок под рёбра. Лицо красноволосого Ксае при этом оставалось каменным. - А в остальном располагайся.
Он даже попробовал изобразить на лице улыбку, но уже в следующее мгновение вновь отвлёкся, напрочь позабыв о госте - схватил с низкого комода зеркальце с перламутровой ручкой и принялся пускать солнечные зайчики, заливаясь весёлым и беззаботным смехом, как ребёнок. Ксае продолжал немилосердно драть волосы приятеля, искрившиеся и сверкавшие в солнечном свете как ярко-синяя шёлковая пряжа, усыпанная алмазной крошкой.
Солнечный луч, отражённый зеркальцем, попал Миреле прямо в лицо, на мгновение ослепив его, и он отшатнулся, как от удара в глаз.
Потом пришёл в себя, потоптался ещё немного на пороге и, развернувшись, отправился стелить себе постель в другую комнату.
Последующие дни, проведённые в кругу соседей, почти ничем не отличались от первого.
Миреле милостиво терпели, он старался лишний раз не попадаться на глаза.
Смутным надеждам его на гостеприимство, тёплое отношение и новую семью не суждено было сбыться - спасало только то, что он осознал эти мечты уже после того, как они развеялись, и избежал мучительного разочарования.
Первое время он никак не мог привыкнуть к ночному образу жизни, который вели актёры. Раннее утро, помимо выходных дней, было занято репетициями, после полудня квартал окончательно погружался в сон, от которого пробуждался уже ближе к вечеру.
Тогда наступало время представлений, которых Миреле ещё ни разу не видел, и встреч актёров со своими возлюбленными. Те, кому повезло иметь постоянных любовниц, называемых покровительницами, освобождались от основных занятий и отправлялись на свидания, все прочие репетировали роли, либо же принимали девушек, желавших приятно провести время в квартале развлечений.
Миреле пока что не приходилось участвовать ни в чём.
Ранним утром он отправлялся вместе с соседями в танцевальный зал, где главенствовал уже знакомый ему Алайя. Хмурый и невыспавшийся - он явно ненавидел если не свои обязанности, то, по крайней мере, необходимость бодрствовать в такое время суток - главный распорядитель и он же главный учитель манрёсю появлялся позже всех учеников, в однотонной короткой рубашке, наброшенной поверх штанов, со стянутыми на затылке в узел светлыми-светлыми, как льняная пряжа, волосами.
Усевшись на подушки, разложенные в дальнем конце залы, он, не вставая, руководил учениками, так что Миреле, находившийся в задних рядах и будучи невысокого роста, чаще всего, его не видел - только слышал резкий, недовольный голос, периодически заставлявший вздрагивать всех остальных танцовщиков, как одного человека.
Довольно-таки равнодушный в обычное время, в качестве учителя Алайя становился воистину беспощаден: неуклюжий, неловкий или позабывший о своих движениях ученик получал такую порцию злых и ядовитых насмешек, что любое физическое наказание становилось на этом фоне желанным.
Хвалить Алайя не хвалил никого из принципа, зато ругал с большим удовольствием и выдумкой.
Вдоволь отчитав провинившегося танцовщика, он обычно на какое-то время затихал и молча следил за учениками из-под прикрытых, опухших от недосыпа или злоупотребления напитками век. Со стороны могло бы показаться, что он впадает в полудрёму и перестаёт наблюдать за танцем, но ученики Алайи прекрасно знали, что это только видимость - и что не приведи Богиня кому-нибудь из них допустить оплошность, как малиново-красные глаза их учителя вспыхнут, как у коршуна, увидевшего добычу, а налёт сонливости тут же слетит с его лица, красивого и утончённо-яркого даже без макияжа.
Больше всего на свете Миреле боялся попасть под раздачу, и этот страх, будучи к тому же обоснованным - успехами он, как новичок, похвалиться не мог - выматывал ему всю душу. После трёх часов тренировки он, со вздохом облегчения покинув танцевальный зал, плёлся по аллее позади всех и чувствовал себя так, будто ночь напролёт, не останавливаясь, наматывал круги вдоль гигантской стены, опоясывающей императорский сад.
Остальные же актёры, казалось, сбрасывали своё напряжение вместе с лёгкими однотонными одеждами, в которых репетировали танцы, и обратно шли, щебеча как птицы - разноцветная процессия тянулась по саду, как длиннющий павлиний хвост.
Миреле всё ещё не менял своего тёмного одеяния - боялся, ждал и откладывал то время, когда ему придётся, наконец, сделать выбор и остановиться на определённом решении насчёт своего будущего образа, который включал в себя цвет глаз, волос и одежды, а также узор на ткани.
Возвратившись домой, он не принимал участия в забавах, которыми награждали себя за изматывающие часы тренировки остальные актёры - Ихиссе, как обычно, набрасывался на сладкое и фрукты, Ксае развлекался, придумывая ему всё новые и новые причёски, Лай-ле лежал в постели с томным видом и листал книги с картинками.
Миреле пытался издалека разглядеть, что на них изображено, но это ему не удавалось, а мысль о том, чтобы подойти ближе и спросить, даже не приходила ему в голову. В такие часы он устраивался на полу возле распахнутого окна, поодаль от всех, наполовину спрятавшись за тяжёлой шторой, и делал вид, что полностью поглощён созерцанием сада. Когда соседи, утомившись, засыпали - обычно это случалось ближе к полудню - он глядел на них искоса и предавался размышлениям.
"Очутились ли они здесь так же, как очутился я? - в смятении думал он. - Есть ли у кого-нибудь из них такая записка, как у меня?"
Но Ихиссе довольно часто принимался болтать о своём детстве - он был самым младшим сыном в большой многодетной семье - так что, если он только всё это не выдумал, выходило, что воспоминания оставались с ним. Ксае с его каменным лицом и редкостной уверенностью в себе, чаще всего, молчал, если только не препирался с приятелем, но представить себе, что такой человек, как он, захочет от отчаяния свести счёты с жизнью, было сложно. Лай-ле, постоянно пребывавший в меланхолии, наверное, был на это способен, и Миреле порой надеялся, что сможет хотя бы в нём обрести родственную душу, но эта надежда каждый раз разбивалась об очевидную реальность, заключавшуюся в том, что никто из троих актёров, обитавших в павильоне, не имел ни малейшего желания подпускать к себе нового соседа.
После полудня дом и квартал окончательно затихали, и это было для Миреле большим облегчением. Жертвуя часами сна для того, чтобы насладиться одиночеством, он выбирался из дома и бродил по берегу пруда; иногда он подходил к абагаману и с тоской дотрагивался до одного из фиолетовых листьев, гладких и плотных, как шёлковая ткань, сложенная вчетверо.
Это дерево, единственное во всём квартале, было здесь большой святыней, и вокруг него постоянно находились люди, исключая редкие часы дневного затишья. Миреле ощущал свою близость с ним, вот только ему, в отличие от абагамана, никто поклоняться не собирался, и даже кроху чужого внимания он заполучить не мог.
В один из дней, когда тоска и неприкаянность в нём усилились, он отправился в павильон, в котором мог бы преобразить свою внешность - если бы, наконец, решился это сделать. Его пропустили, как новичка, которому давно уже следовало выбрать свой образ, и он долго бродил между полками, уставленными стеклянными баночками. Сухая краска для волос искрилась в них, похожая на драгоценную пыль или на толчёное разноцветное стекло. Миреле остановился напротив склянки с изумрудным содержимым, но воспоминание о ленте, на которой он написал желание краской такого же цвета, вызвало у него мучительное чувство, и он отступил. Красная, синяя и золотая краска были для него под запретом - соседи никогда бы не простили ему такого же цвета волос, как у них самих.
Поколебавшись, Миреле взял в руки баночку с лиловой краской, некоторое время вертел её, наблюдая, как фиолетовая пыль пересыпается внутри стеклянного сосуда и то и дело вспыхивает аметистовыми искрами, а потом воровато огляделся вокруг себя и сунул склянку в рукав.
Стараясь дышать ровно и не выдать себя выражением лица, он вернулся в предыдущий зал, гардеробный, и некоторое время бездумно перебирал шёлковую материю самых разных цветов и с разными узорами, сдерживая желание зарыться в неё лицом.
Удача сопутствовала ему, и кражи, которую он совершил, не обнаружили - или же не стали придавать ей значения. Выбравшись из павильона, Миреле без оглядки бросился прочь и остановился только на берегу озера, тяжело дыша и не вполне понимая смысла своего поступка.
Тем не менее, сделанного было уже не воротить.
Он достал из рукава украденную драгоценность и, наклонившись над гладью озера, дёрнул шнурок, связывавший волосы на затылке. Несколько прядей, упав, всколыхнули воду, и ясное отражение собственного лица замутилось, превращаясь в смутное белое пятно в тёмном, будто траурные ленты, обрамлении. Миреле высыпал на ладонь немного аметистовой пыли из стеклянной баночки, наклонился ещё сильнее и, обхватив пальцами одну из прядей, повёл руку вниз. Ему не верилось, что волосы так легко изменят цвет, как ему рассказывали, однако разжав ладонь, он увидел в ней ярко-лиловую, как лепестки ириса, прядь.
Некоторое время он смотрел, почти не веря своим глазам, и нечто смущало его в этом зрелище - может быть, чересчур яркий, броский оттенок.
"Не хочу, - понял Миреле. - По крайней мере, не сейчас. Может быть, это всё-таки не тот цвет, который мне нужен".
Оно огорчённо спрятал баночку обратно в рукав и, всматриваясь в озеро, как в зеркало, попытался как-то спрятать окрашенную прядь под другими волосами. Второй чрезвычайно глупый поступок за день: мало того, что он неизвестно зачем совершил кражу, так ещё и испортил себе причёску - что, теперь, так и ходить с одной лиловой прядью в каштановых волосах?
Миреле представил себе, как соседи будут тайком посмеиваться, глядя на его двухцветную гриву, и ему стало совсем тошно.
Вернувшись домой, он отсиживался до вечера в тёмной комнате, стараясь не попадаться никому на глаза, однако вечером его ждало новое испытание: господин Алайя велел передать ему, что ждёт его на репетиции пьесы. Это был первый раз, когда Миреле предстояло испробовать себя в качестве актёра, и, с одной стороны, он давно уже ждал этой возможности, а с другой - худшего момента для её появления сложно было себе представить.
Тем не менее, отказаться он не мог и отправился в главный павильон, от души надеясь, что во время репетиции ему удастся прийти в лучшее расположение духа.
Всё, впрочем, не заладилось с самого начала: когда он пришёл, оказалось, что все остальные уже давно были в павильоне и теперь ждали одного только его. Переступив через порог новой для него залы, Миреле нервно огляделся и увидел остальных актёров, в том числе, незнакомых ему, рассевшимися по периметру комнаты на подушках. Он хотел было последовать их примеру и незаметно проскользнуть куда-нибудь в уголок, однако резкий окрик Алайи остановил его.
- Ты что, до сих пор не выучил расположение всех павильонов в квартале? - спросил он холодно и раздражённо. - Почему мы были вынуждены тебя дожидаться?
Миреле мог бы оправдаться тем, что ему сообщили о необходимости появиться на репетиции только что, но счёл за лучшее промолчать.
- Если твоя память оставляет желать настолько лучшего, то не знаю, каким образом ты будешь запоминать текст роли, - продолжил Алайя, по видимому, раздражаясь всё больше и больше. - Как можно было опоздать на первое же занятие? Впервые встречаю такую безответственность и, я сказал бы даже, наглость! Вознамерился показать здесь всем, что ты плевать хотел на установленные правила?
"Я не знаю, чего оставляет желать моя память, - думал Миреле, глядя на него широко распахнутыми от потрясения глазами. - Я лишился её тогда, когда выпил снадобье господина Маньюсарьи".
И он инстинктивно сжал свою записку, которую он, как и приказал ему наставник труппы, постоянно носил с собой, пряча в шёлковом подкладе рукава.
На несколько мгновений в зале повисла тишина.
Миреле буквально физически чувствовал прикованные к нему взгляды десятков человек - точно так же все смотрели и на любого другого ученика, получавшего выговор от Алайи, но от этого было не легче. К тому же, сейчас дело обстояло хуже: если во время танца провинившийся хотя бы находился в толпе, то Миреле, стоя один-одинёшенек в центре зала, напротив злившегося на него наставника, особенно остро ощущал свою отчуждённость и никчёмность. Друзей у него не было, и никто не сочувствовал ему, никто не готовил слов, чтобы подбодрить его после того, как всё закончится. Миреле знал, что чувствуют все остальные: радуются, что это не они сейчас на его месте и, в принципе, совсем не прочь послушать, как учитель разгромит в пух и прах самолюбие очередного несчастного новичка.
Он наклонил голову ниже, стиснув зубы.
- Ладно, - сказал Алайя, по-видимому, смягчившись. - Читай нам роль. Посмотрим, на что ты способен, кроме как опаздывать на репетицию. Давай, не заставляй меня снова ждать!
И он сунул Миреле в руки свиток.
Тот разве что не выронил его из рук.
"Как, прямо сейчас?! - чуть было не закричал он. - Но я не готов!.."
В тёмно-красных, сузившихся глазах учителя он прочитал ответ на свой вопрос ещё раньше, чем вопрос был задан вслух.
"Ты должен быть готов всегда, в любое мгновение! - говорили эти глаза, метавшие молнии пурпурно-ледяного оттенка. - Ты актёр, ты только ради этого и существуешь!"
"Ладно, - подумал Миреле, отступив на шаг назад и стараясь прийти в себя. - Ладно, я попытаюсь. У меня должно получиться, я ещё могу всё сделать хорошо".
Он попробовал забыть о том, что только что получил выволочку на глазах у десятков человек, что по-прежнему стоит один в центре зала, и что не имеет ни малейшего понятия о том, как проходит репетиция, и как нужно читать роль, чтобы понравиться учителю.
- Быстрее! - закричал Алайя, раздражённо постукивая о низкий столик кончиком гибкой указки, которой он обычно отбивал ритм во время танца.
Миреле сильнее вцепился в края бумаги. Ему пришлось поднести её ближе к лицу, потому что строчки путались, а слова расплывались у него перед глазами; где-то на краю сознания вертелась мысль о том, как глупо он выглядит, уткнувшись носом в бумагу, хоть он и обещал себе не думать о том, как смотрится со стороны.
Текст роли - монолог героя - казался ему пафосным и вычурным; он не представлял, чтобы когда-нибудь произнёс подобные слова в обычной жизни.
- Смерть моя близка... - наконец, произнёс он, справившись с собой. - Смерть моя близка, и неизвестно, в каком обличье мне придётся возродиться. Закон Богини милосерден: я позабуду всё о прежней жизни, и пусть я совершил ужасное злодеянье, я снова буду чист, как младенец. Приди, о смерть. Пусть смоет кровь мои грехи.
Дочитав, Миреле судорожно вздохнул и прикрыл глаза, чувствуя, как по спине стекают струйки холодного пота. Он не питал иллюзий о том, что выступил блестяще, но, по крайней мере, ему удалось справиться с дрожью в голосе и ни разу не заикнуться.
- Чудовищно. Худшего исполнения я в жизни не слышал, - отрезал Алайя, утомлённо прикрыв глаза. И вынес решающий вердикт: - Ты абсолютно бездарен.
Это было последней каплей.
Вспыхнув, Миреле скомкал в руках лист бумаги и вылетел из зала, не попрощавшись и ни на кого ни глядя. Вероятно, такой поступок был гораздо худшей провинностью, чем простое опоздание, но, в конце концов, ему только что объявили о том, что он совершенно непригоден для того, чтобы быть актёром - так есть ли разница?
"Бездарен? - колотилось в его голове. - Тогда что я вообще здесь делаю?!"
Он бросился куда-то вперёд, не разбирая перед собой дороги, и аллея привела его в центральную часть квартала - туда, где проходили представления для гостей, и где он прежде никогда не решался появляться. Вероятно, он и не имел на это право - в своём тёмном одеянии и без макияжа, но, получив только что один публичный разнос, Миреле уже не боялся другого.
Впрочем, ночная прохлада быстро остудила и его злость, и его смелость.
Освещённые светом многочисленных фонарей, аллеи были почти пусты. Из центральных павильонов доносились голоса и звуки музыки - очевидно, все гости сейчас смотрели представление. Некоторые дамы прогуливались со своими возлюбленными из числа актёров, но число таких пар было невелико. Тем не менее, Миреле старался не попадаться им на глаза, понимая, что один его вид может испортить всякое впечатление от "Сада Роскоши и Наслаждений", как неофициально именовали квартал императорских актёров.
Он юркнул на одну из боковых аллей и пошёл вдоль длинного бассейна. Дно бассейна было выложено лазурной плиткой, и прозрачная вода, наполнявшая его, казалась ярко-голубой. Лёгкий ветер колыхал её поверхность, огонь фонарей расплывчато отражался в волнах, пронизывая их ярко-золотыми искрами. Слева от Миреле темнела живая изгородь, и цветы, огромные, но почти невидимые в темноте, источали сладкий дурманный аромат.
Миреле остановился, почувствовав, что воздуха не хватает, и прижимая руку к груди.
"Как бы там ни было, но Алайя прав, - с горькой обречённостью думал он. - Моё исполнение было бездарным, да и в танцах я тоже не особенно искусен. Но, что хуже всего, мне это не нравится и не нужно! Текст роли был ужасен, и я не представляю, чтобы мог произносить такие глупые слова с чувством, я просто не верю в них. Жизнь актёра для меня невыносима, я привык вставать с рассветом, а ложиться спать вечером, а не наоборот. Одна половина дня - бесконечный страх в ожидании унижения и вымученные усилия, вторая - бессмысленные развлечения. Здесь нет ни одного человека, с которым я мог бы поговорить, который испытывал бы ко мне симпатию. Что касается возлюбленной, то всё ещё хуже: совершенно ясно, что ни одна женщина никогда не прельстится мной. То есть, я абсолютно непригоден в качестве манрёсю, я не нужен этому кварталу, и этот квартал не нужен мне. Я хочу быть подальше отсюда, я ненавижу это место!"
Он наклонился и кулаком ударил по воде, так что ярко-голубые брызги, пронизанные золотом, полетели во все стороны, создавая иллюзию россыпи драгоценных камней. Но это была иллюзия: спустя мгновение "драгоценности" обратились в мокрые точки, испятнавшие мраморные бортики бассейна и тёмно-коричневое одеяние Миреле.
"Я пойду к господину Маньюсарье, - решил он, несколько успокоившись. - Я скажу, что хочу уйти отсюда. Вряд ли он станет держать меня силой".
С момента появления в квартале манрёсю он ни разу ещё не видел главного наставника труппы, и это казалось странным, но Миреле решил, что, вероятно, сможет найти его в той самой беседке, в которой очнулся несколько недель назад - без имени и без воспоминаний.
Он не помнил, где находится эта беседка, и проплутал по саду добрых полтора часа, но обретённая решимость его не покидала - казалось, что это единственно возможный выход.
"Это была дорога... Широкая дорога из белого камня, - вспоминал Миреле, закрыв глаза. Хотя он шёл по аллее, ведущей к беседке, уже после того, как выпил снадобье, воспоминание всё равно было туманным, как во сне. - Была ли она прямой и ровной, как след от пущенной стрелы? Или же, наоборот, извилистой, путаной и сворачивающей то направо, то налево? Я помню лунный свет... Лунный свет был разлит, как молоко, белоснежный и тихий, и было темно и светло одновременно".
Он остановился, почувствовав, как внутри что-то замерло.
И пошёл дальше, не открывая глаз, ориентируясь на своё странное, щемящее чувство, как на волшебную стрелку, указывающую направление. Он натыкался на стволы деревьев и царапал о ветки кустов руки, под ногами была уже не поверхность аллеи, а рыхлая земля, пару раз он споткнулся и чуть не упал навзничь, но ощущение всё нарастало - звенело внутри и переполняло грудь, подступая к глазам, как невыплаканные слёзы. Оглушало, как рокот далёкого океана, которого он никогда не видел. Накатывало, как гигантская пенная волна, с шумом разбивающаяся о берег и снова отступающая - каждый раз, когда он делал шаг, чтобы приблизиться к ней.
Миреле остановился, когда понял, что это больше, чем он может вынести.
"Всё, - пронеслось в голове с пугающей отчётливостью. - Всё, это оно".
Он открыл глаза и увидел беседку, а внутри неё - человека.
Тот стоял к нему спиной, и Миреле видел только волосы, струившиеся до самого пола - тёмный янтарь, пронизанный золотыми сполохами. Человек стоял, раскинув руки, и ветер трепал длинные рукава его тёмно-зелёного одеяния, расписанного причудливыми узорами, и было совершенно отчётливое ощущение, что это не рукава, а крылья.
Миреле задохнулся.
Тогда незнакомец повернулся к нему лицом, и та волна, которую Миреле ощущал всем телом, и к которой пытался приблизиться, закрыв глаза, наконец-то налетела на него, накрыла с головой, и он утонул. Но если это была смерть, то ничего, прекраснее, чем смерть, не существовало в жизни.
"Я лечу", - думал он с улыбкой и летел через звёздные пространства, а где-то далеко внизу вспыхивали узоры созвездий, рождались и умирали чужие солнца, рассыпались искры северного сияния.
Тысячи человек прожили жизни, тысячи невиданных животных пронеслись по саду, тысячи растений расцвели и увяли, оставив терпкие плоды. Очертания континентов ожили на карте мира и начали двигаться, распадаясь и сливаясь вновь; их узор менялся беспрестанно, и этот танец был неостановим.
Миреле всхлипнул и повалился в мокрую от росы траву.
Много времени спустя он увидел лицо незнакомца вблизи. Тот подошёл к нему и наклонился, глядя участливо, но в то же время свысока. У него были большие глаза, удивительного сине-зелёного оттенка, как чистейшая морская гладь в лагуне, подсвеченная солнцем.
Несколько прядей каштаново-золотистых волос, обрамляющих лицо, были, в тон глазам, выкрашены в изумрудный. А также в другие цвета - лиловый, алый, синий; тоненькие прядки, льющиеся по ровному шёлку волос, как разноцветные, сверкающие ручейки.
"Надо же, а я ещё боялся испортить себе причёску тем, что покрасил прядь", - промелькнула в голове у Миреле первая сознательная мысль.
- Что ты здесь делаешь? - спросил незнакомец. Не удивлённо и не укоризненно, скорее, по-прежнему участливо.
Миреле облизнул губы и попытался подняться на ноги.
- Я... искал господина Маньюсарью, - произнёс он с некоторым трудом. И едва удержался от того, чтобы добавить: "Я искал его, но теперь он мне не нужен".
- Зачем? - тонкие брови чуть приподнялись.
Миреле ёрзал на месте.
Ему хотелось соврать или, по крайней мере, не рассказывать о своих прежних целях, но нечто заставляло его, как будто кто-то дёргал за невидимые ниточки. И он, подчиняясь, говорил правду.
- Я хочу уйти из дворцовой труппы.
- Почему?
Ответ на каждый новый вопрос давался с трудом, словно его вытягивали силой, и Миреле мучился, как никогда прежде.
- Потому что мне здесь плохо, - наконец, заставил себя признаться он. - Мне здесь не место. Это не мой дом.
- А где твой дом?
- Нигде... - обречённо сказал Миреле и закрыл глаза. - Его не существует.
Несколько мгновений он ощущал себя провинившимся и сплоховавшим учеником - хуже, чем на репетиции у Алайи, потому что теперь никто не собирался ругать его, но в то же время с плеч как будто упала невидимая тяжесть.
А потом руки Миреле коснулась чужая рука, и прохладные пальцы совсем немного потянули его вперёд, но он ощутил себя так, словно совершил гигантский рывок и взлетел в небеса. Он не осмелился открыть глаза: казалось, что что-то готово растерзать его на части - невидимые существа, окружившие его со всех сторон. Откуда-то издалека потянуло прохладой, как бывает, когда приоткрывается дверь.
- Пойдём, - позвал его чужой голос.
Миреле с радостью кивнул, сделал несколько шагов и переступил через невидимый порог - в этот момент он готов был отправиться за удивительным незнакомцем хотя бы даже и в Подземный Мир. Но он был уверен, что тот зовёт его в какое-то гораздо более прекрасное место - волшебное, необычайное...
Он открыл глаза, и его окружили шелест платьев, шум голосов и характерное щёлканье, с которым раскрываются и закрываются дорогие веера. Что-то подсказало ему, что это - центральный павильон манрёсю, в котором даются представления, хотя Миреле никогда и не появлялся в нём. Да, это был центральный павильон, вокруг сидело множество роскошно одетых дам, и на сцене давалась пьеса.
- Смерть моя близка... - услышал Миреле те самые слова, которые сам прочитал из рук вон плохо, и ему стало дурно.
"Я лунатик, - подумал он, холодея от ужаса. - Я сумасшедший. Иначе как бы я мог здесь оказаться?!"
Но в этот же самый миг он понял, что незнакомец, которого он уже готов был счесть плодом своего больного воображения, по-прежнему держит его за руку.
А ещё спустя мгновение люди вокруг заволновались и повскакивали со своих мест.
- Хаалиа, - неслось отовсюду нестройным хором.
И тогда Миреле, наконец, понял, кого он встретил. Это имя он слышал часто, и принадлежало оно человеку необычному - не только могущественному фавориту Императрицы, во многом распоряжавшемуся дворцовой жизнью, но и, если верить слухам, настоящему волшебнику, который знал секреты, доступные лишь жрицам.
"Это правда, - подумал сейчас Миреле, не решаясь больше поднимать глаз. - Это и в самом деле так..."
А Хаалиа, тем временем, кланялся и улыбался, и улыбка его не была ни горделивой, ни чрезмерно дружелюбной. Он протискивался сквозь разноцветное море людей, колыхавшееся вокруг него, и тащил вслед за собой Миреле. Оказавшись около сцены, он остановился, сделал знак, и гомон прекратился.
- Благодарю вас за приветствия, - сказал он, продолжая улыбаться. - Мне хотелось бы посмотреть на представление. Я давно здесь не бывал.
После этого он повернулся к гостям спиной, опустился на подушки, разложенные перед сценой - это было одно из почётных мест - и обратился во внимание. Пьеса, прерванная появлением высокопоставленного гостя, продолжилась.
Миреле тоже посмотрел на сцену и узнал в одном из актёров Ксае.
Играли одну из трагедий древности, действие которой происходило во времена полулегендарной владычицы Аэрис, подчинившей независимые княжества, вначале располагавшиеся на территории Астаниса, и, фактически, ставшей первой из Императриц. Одним из её многочисленных "подвигов", о которых слагались легенды, была чрезвычайная любвеобильность - количество связей, которые ей приписывали, исчислялось сотнями, и только официально она имела более двадцати мужей. Последним из них, уже в конце жизни Аэрис, стал двенадцатилетний мальчик...
Ксае изображал Давахарлана - телохранителя и возлюбленного одной из местных правительниц, вынужденного стать любовником Аэрис, а в дальнейшем, по приказу новой госпожи, и убить свою прежнюю возлюбленную. Миреле увидел замкнутого, жёсткого, сильного человека - не бесчувственного, однако никогда не проявляющего своей боли. Эта роль казалась подходящей Ксае с его немногословностью, но в то же время как будто раскрывала его с совершенно другой стороны - иногда у Миреле возникало странное чувство, будто это не Ксае открывает для зрителей Давахарлана, а Давахарлан показывает настоящего Ксае, совсем не такого, к какому Миреле успел привыкнуть. Со своего места он вглядывался в знакомое лицо с тёмно-алыми бровями, сдвинутыми у переносицы, и крепко стиснутыми губами, из которых не могло вырваться ни одного стона боли - ни во время физических пыток, ни в момент тяжелейшей душевной муки - и ему казалось, будто он видит Ксае впервые. Этот эффект усиливали одежда и причёска: ярко-алые волосы были стянуты в высокий хвост и перехвачены на лбу узкой лентой, вместо разноцветных шёлковых халатов было тёмное одеяние с узкими рукавами, облегавшее фигуру Ксае и шедшее ему гораздо больше.
Ихиссе исполнял роль правительницы, первой возлюбленной Давахарлана, и в качестве любовной пары они смотрелись хорошо. Талант соседа стал для Миреле настоящим открытием - вплоть до сегодняшнего дня он бы и не поверил, что этот капризный, жеманный и болтливый юноша способен столь убедительно сыграть женщину, погружённую в глубочайшую скорбь. Потерявшую свои земли, свиту, любовника, а после и жизнь... и до самого последнего момента не лишившуюся чувства собственного достоинства и превосходства над всеми прочими.
Но помимо них двоих, были и другие актёры, чья игра заставила Миреле замереть и напряжённо вцепиться в подушки - это были те, кто исполнял роль великолепной властительницы Аэрис и Энис, её советницы, женщины, безусловно, очень мудрой и отстранённо наблюдающей за происходящими вокруг трагедиями.
Миреле казалось, будто он знает эту историю давным-давно. Быть может, в своей прежней жизни он читал её в книге, но теперь он точно знал наперёд, чем всё закончится - и в то же время до последнего переживал за героев, надеялся на чудо, которое может изменить их судьбу.
Однако рок был неумолим: сначала погибала правительница, которую изображал Ихиссе, потом казнили и её возлюбленного-убийцу, прогневавшего новую госпожу. Властительница Аэрис довольно быстро забывала о них обоих, не получив от судьбы никакого наказания и даже ни разу не раскаявшись в своих поступках - меж тем как это было именно то, чего ждали зрители; по крайней мере, Миреле.
Боль за неотомщённых героев и чувство несправедливости нарастали в его груди - хоть он и прекрасно понимал, что это всего лишь пьеса, временами ему хотелось вскочить и самолично броситься с кинжалом на Аэрис. Он не понимал, что будет делать с этим жгучим чувством после того, как пьеса завершится.
Однако концовка разрешила всё. На сцене внезапно появилась советница Императорицы Энис и несколькими словами умудрилась достигнуть того, что обида, ярость и боль в одно мгновение покинули Миреле. Энис говорила о том, что всё это - жизнь, в которой каждому достаётся его собственная роль, уникальный путь, непохожий на путь других, и что невозможно говорить о наказании или о справедливости, и даже о добре и зле, потому что никто не знает замыслов Великой Богини. Каждый исполняет то, что ему предначертано, и лишь то, насколько хорошо он это делает, может быть мерилом ценности его жизни. Но так как никто не знает чужих предначертаний, то и судить другого человека невозможно... Человек рождается, чтобы вплести данную ему драгоценную нить в великое полотно жизни, и только тот, кто выбрасывает данное ему, заслуживает порицания.
Миреле внимал этим словам с трепещущим сердцем - даром, что фактически они были направлены именно против него, неудавшегося самоубийцы.
Он слушал и слушал, и ему казалось, будто душу его омывает драгоценный поток, а человек, который говорит все эти слова, знает о жизни гораздо больше, чем он - что-то такое, что способно разрешить все противоречия и заставить позабыть о любой перенесённой боли.
После того, как всё закончилось, он ещё долгое время смотрел на пустую сцену с широко открытыми глазами и бешено колотившимся сердцем. В чём-то охватившее его умиротворение было болезненным, но это была хорошая боль - быть может, в чём-то схожей с болью смирения, когда ты принимаешь выпавшие на твою долю испытания и перестаёшь задавать мучительный вопрос: "Почему именно я?!" И тогда душе на мгновение кажется, что она вернулась в отчий дом, и её охватывает невероятная лёгкость...
Много позже, когда способность рассуждать вернулась к Миреле, он подумал, что постановка была превосходной. Да что там - потрясающей, роскошной, великолепной!.. Никаких эпитетов не могло хватить, чтобы описать представление. Миреле и в голову не приходило, что все эти актёры, которых он видел вокруг себя и успел посчитать ленивыми, избалованными и никчёмными созданиями, умеющими только трепаться между собой и набрасываться на сладкое, способны сотворить такой шедевр.
Он поднялся на ноги, всё ещё чувствуя лёгкую дрожь в коленях, и тут только его пронзила неожиданная мысль. Вздрогнув, он бросил взгляд направо - но место рядом предсказуемо оказалось пустым. Хаалиа давно ушёл, а он этого не только не заметил - даже не вспомнил о нём ни разу за всё представление. Миреле охватила лёгкая грусть, но в то же время он знал, что так и должно быть - вот до чего прекрасной была пьеса!
Он вышел из павильона, воодушевлённый.
"Как я счастлив, что я здесь оказался, - думал он, вне себя от радости. - И как же глуп я был несколько часов назад, когда сам, по своей воле, хотел уйти отсюда! Отсюда, где живут настолько талантливые люди, где я и сам могу постараться хотя бы немного приблизиться к ним... До чего же слеп я был, когда видел лишь поверхностное и не замечал самого главного, что скрыто в их душах!"
Несмотря на эти самообвинения, он был полон радужных надежд. Помня, что однажды он уже чувствовал то же самое, Миреле осаждал себя и повторял, что всё не будет слишком легко и просто. Но теперь у него была цель, было желание, было восхищение перед талантом людей, которые его окружали! Да и к тому же, в предыдущих своих трудностях он во многом был виноват сам...
"Как же мне теперь сказать Ксае и Ихиссе, что моё мнение о них изменилось? - думал Миреле, закусив губу. - Прежде я относился к ним пренебрежительно, с первого же взгляда отнёсся, так что чего удивляться, что и они не почувствовали ко мне симпатии? Я должен отбросить гордость и сказать, что думаю на самом деле. Что они по-настоящему талантливы, оба, что я считаю их очень хорошими актёрами..."
Размышляя обо всём этом, он брёл по саду, наполненному ночными шорохами и ароматами, почти наугад, но ноги сами вынесли его на нужную аллею. Радостный, он кивнул абагаману, темнеющему в стороне, как своему давнему знакомцу и сообщнику по какой-то приятной тайне. Вокруг листьев дерева, сейчас казавшихся не фиолетовыми, а чернильно-черными, кружились зеленовато-золотистые искры - светлячки, и Миреле не удержался от того, чтобы не попытаться, подобно самому маленькому ребёнку, поймать несколько из них ладонью.
У него ничего не получилось, но эта неудача только заставила его почувствовать себя ещё более счастливым - он тихонько засмеялся, прижимаясь к стволу деревца.
"Я стану здесь самым лучшим актёром, - пообещал он сам себе. - Однажды кто-нибудь увидит мою игру и ощутит то же самое, что ощутил сегодня я!"
Разумеется, дорога до самой вершины, особенно с той ступени, на которой Миреле находился - слова "Ты абсолютно бездарен" вновь прозвучали в его ушах - не могла быть лёгкой, но сейчас, в этот момент, наполненный почти беспричинным счастьем и упоительной ночной свежестью, Миреле свято верил, что однажды он сможет достигнуть своей цели.
Насладившись ещё немного ночью, одиночеством и радостью, он поспешил вернуться в павильон. Его соседи были уже в сборе, но никто из них не потрудился зажечь свет - наткнувшись в потёмках на одного из них, Миреле едва удержался от испуганного крика.
Это оказался Ксае.
Когда глаза Миреле чуть привыкли к темноте комнаты, он увидел, что лицо его было бледным, злым и усталым. Переодевшийся в свою привычную одежду и распустивший волосы, он снова выглядел привычным Ксае, мрачным и не обременённым какими-то глубокими чувствами или, уж тем более, страданиями.
- Осторожнее, малявка, - сказал он хмуро. - Смотри куда идёшь. Чуть с ног меня не сшиб.
Слово "малявка" не обидело Миреле - в конце концов, он и в самом деле был маленького роста и, к тому же, совсем молод. Однако он не почувствовал в Ксае ни воодушевления, ни радости, ни удовлетворения от хорошо выполненной работы, ни даже облегчения от того, что время этой работы подошло к концу. Казалось, что если Ксае сейчас напомнят про пьесу, в которой он так хорошо сыграл, то его лицо исказит гримаса раздражения, а похвала его таланту и вовсе вызовет приступ бешенства - и слова, которые Миреле тщательно готовил, застряли у него в горле.
Ксае скрылся в одной из внутренних комнат, но Миреле не хотел так просто сдаваться. Преодолев болезненную оторопь, вызванную первой неудачей, он попытался отыскать Ихиссе - тот бы вряд ли оказался недоволен аплодисментами в свой адрес.
Ихиссе спал в большой комнате - прямо на полу, на груде подушек, не переодевшись и не накрывшись одеялом. Волны его волос беспорядочно растеклись по полу, халат был запахнут небрежно, возле "ложа" валялись недоеденные сладости и фрукты: по всей видимости, Ксае на этот раз воздержался от своей привычной роли - отбирать у приятеля еду. То ли он устал, то ли пожалел Ихиссе, то ли это было его "наградой" последнему за хорошее выступление...
Миреле вдруг почувствовал укол печальной зависти к их отношениям: эти двое всегда были вместе - и друзья, и партнёры на сцене. Как бы они не препирались и не ругались, они были близки друг другу, а он, Миреле, по-прежнему был один.