Астраханцев Александр Иванович : другие произведения.

Короткие рассказы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ

РАССКАЗ О ПЕРВОЙ ЛЮБВИ

Мне исполнилось тогда восемнадцать, я был студентом, и не знаю, как назвать то, что со мной случилось, но произошло это не в институте, а в деревне, на уборочной, куда нас ежегодно отправляли на весь сентябрь.

Эка, скажете вы, у кого в восемнадцать не было амуров! - что же, про все их раззванивать? На каждый чих, как говорится, не наздравствуешься. Истинная правда, отвечу я - влюбленности переживал и аз грешный, все эти хи-хи-ха-ха с подружками, танцульки в тесном зале, поцелуйчики, попытки тисканья в темном углу, - но сам я воспринимал это всего лишь как игру, в которую, приходит время, играют все, и правилам которой надо подчиняться. Не более того. Но то, что случилось со мной тогда, все-таки было, смею думать, настоящим. Во всяком случае, с моей стороны - за другую сторону не ручаюсь: слишком еще был юн и душевно слеп... Впрочем, времени прошло достаточно - можно спокойно выложить карты на стол.

А было так: глухая деревня, убогая, будто вымершая - когда-то, видимо, большая и цветущая: угрюмые бревенчатые дома, замшелые тесовые крыши, слепые окна с тряпьем и фанерой вместо разбитых стекол, глухие заплоты, крапива выше их, улицы в пахучей ромашке и коровьих лепехах, после захода солнца - темнота, как в гробу, собачий лай в темноте да гогот встревоженных домашних гусей. И - мы, студенческая группа, в бревенчатом клубе; ночуем вповалку на дощатых нарах прямо в зале, разгороженном на женскую и мужскую половины весьма условно: старой пыльной занавесью, за которую на женскую половину парням проникать было строго-настрого девчонками запрещено, и мы этот запрет, надо сказать, честно блюли.

И жила в том же клубе, только за стеной, еще одна группа - из дюжины городских фабричных девушек и женщин - которая менялась раз в полмесяца. В одну из вновь прибывших девушек я и влюбился.

Не красавица. Или, точней, неяркая красавица. Но статная и добротная. Чистая светлая кожа лица, правильный, ровный овал, мягкие черты, карие глаза, и, главное, коса, русая девичья коса, тугая, толстая, хоть и недлинная, с плеча на грудь - во всем ее облике было что-то такое трепетно щемящее и донельзя родное, будто вот сестру встретил среди чужих людей... Не слыл я робким среди своих девчонок, любил и позубоскалить, и дружил с ними - не с одной, а со всеми сразу, не зная, кого предпочесть; да так оно было и спокойнее. А тут вдруг непременно захотелось подойти, побыть рядом, заговорить - просто места себе не находил; казалось, случится что-то ужасное, если не подойду. И страшно в то же время: какая-то сила поднимает ее, простую фабричную девчонку, так высоко, что делает ее недосягаемой, дает ей власть надо мной, и ноги мои перед этой властью слабеют, немеет язык... Однако же на второй день, не помню как, но все ж я втерся рядом с нею за обедом (обедали мы все вместе), решился выдавить из себя какой-то вопрос, и она запросто улыбнулась мне и ответила. И уж больше я от нее не отходил - я сделал все, чтобы привлечь к себе ее внимание.

Но ведь не только я сам делал шаг к ней - наверное, и она тоже каким-то образом выделила меня? А выбирать было из кого: наша студенческая группа полна была парней и старше, и солиднее меня, да еще вечерами приходили и терлись возле клуба задиристые деревенские ухажеры в кепках набекрень, приезжали на грузовиках и предлагали покататься, приставая к девчонкам, окрестные шоферы. Видно, и я ее чем-то зацепил, если выдерживал столь жесткий конкурс? Чем? Может, тем, что не торопился запустить ей руку за пазуху, а, напрягая интеллект и интуицию, искал, в первую очередь, общения на их девичьем языке, добираясь таким образом до сердца? Или, может, тем, что, выросши в селе и умея управляться с лошадьми, я, единственный из нашей группы, в то время как остальные парни крутили веялки и лопатили зерно на току, наравне с матерыми деревенскими мужиками возил на пароконной бричке зерно от комбайна на ток и, выгрузив его, уезжал, погоняя лошадей и лихо стоя в бричке, воображая себя этаким римским патрицием в боевой колеснице?

Во всяком случае, после того обеда рядом с ней я, злоупотребляя положением возчика, предложил ей, несмотря на то, что лошади порядком измотаны, прокатиться в бричке до комбайна, и она согласилась, и я не торопился ни к комбайну, ни на ток, позволяя лошадям идти абы как, активно осваиваясь в то же время рядом с нею, и даже давал ей вожжи и учил править. При этом я старался изо всех сил смешить ее, мобилизуя остроумие, и мы много смеялись, а к концу поездки, были друзьями. Так что вечером, после работы и ужина, сам Бог велел нам идти гулять вместе по ночной деревне.

Ее грубоватая простота и доверчивость, так непохожая на манерность наших девчонок, не только ставила меня в тупик, но и колдовала. Оттого, наверное, что я был моложе: она прямо спросила, сколько мне лет, и я ответил, не виляя, а затем спросил сам, и она тоже ответила честно; то, что она взрослее меня, ее, видно, вполне устраивало, - она вела себя со мной так, будто я ее младший братик, или, может, вовсе приняла за подружку? То она вдруг стала жаловаться, что у нее месячные, и какие неудобства из-за них терпит... Я спросил: а что такое месячные? - никто никогда не посвящал меня в эти тайны, и она без ложной стыдливости, но и, обходясь без грубых слов, тут же мне все объяснила; то вдруг заявила, пока гуляли:

Подожди, я пописаю, - и, отойдя к изгороди, присела на корточки; я, чтобы не смущать ее, решил пройти дальше, но она взмолилась: - Не уходи, я боюсь! - и я стоял, слушая журчание ее ручейка, и моя ошалелая голова начинала непонятно отчего кружиться...

А тем временем нас влекло вперед, и наш роман, несмотря на мою неопытность, неудержимо развивался: к середине ночи я уже сладко целовался с моей подружкой, притиснув к шершавому тополю; потом, уже сидя на лавочке у чьих-то ворот, целовал ее в шею и, не без ее молчаливого согласия, добирался до ее мягкой теплой груди... Все это осваивалось шаг за шагом - некуда было торопиться, я был неимоверно счастлив от переживания каждого поцелуя, каждого прикосновения... Потом, чем-то вспугнутые, мы вновь гуляли, уже в обнимку, ища уголков поукромней, а она тем временем что-то рассказывала про подружек, сестренок, про маму и папу в каком-то районном городишке... Кажется, именно тут она, вся, до ноготков, с ее девичьими проблемами, стала до того мне близка, что ближе ее уже - никого: ни родителей, ни друзей, ни сокурсниц, - заслонила их всех напрочь, заняв собою небо до горизонта... А уже, кажется, на третью ночь, изучив все улочки и переулки, мы не сговариваясь, побрели в сжатое поле с копнами свежей соломы на них (оно окружало деревню с трех сторон; с четвертой была тинистая речушка под косогором).

Меж тем за эти три дня ненастье сменилось лунными ночами. Было тепло, тихо и светло, почти как днем. Лунный свет серебрился на стерне, все вокруг было затоплено зеленоватым сиянием, будто водой - с размытыми очертаниями предметов, с глубокими тенями. Тишина полнилась значением и тайной; собачий лай и тревожный гусиный гогот доносились из деревни далекой музыкой: звучанием струн, пением труб. Солома в копнах блестела, как вороха золотых и серебряных нитей... Мы целовались и, хохоча и дурачась, барахтались в соломе, растрепывая свежую рыхлую копну; потом моя волшебная красавица с возгласом: Фу, устала! - лежала на золотой соломе, закинув руки и загадочно глядя в лунное небо, а я неумело расстегивал ее грубый комбинезон и блузку под ним, и мне открывались певучие линии ее плеч и груди, ослепляла белая алебастровая кожа и крупные розовые бутоны сосков - лунный свет был таким, что ясно виден был не только их розовый цвет, но и тончайший рисунок на них. Я немел и задыхался; кружилась голова от запаха ее девичьего тела и от родных, древних запахов спелого хлеба, полыни, мятой зелени - то пахла уже солома под нами. Я жадно целовал, терзал и тискал ее тело и не спеша открывал для себя часть за частью этот неизведанный материк, на котором я уже бывал когда-то - в другой жизни, что ли?.. А-ах, к-какой ты нетерпеливый!.. Мне щекотно!.. Мне больно, - то смеялась, то грубо отбивалась моя прелестница, то судорожно вцеплялась в мою шевелюру пятерней и придерживала мой любовный пыл, и я останавливался на уже занятом участке материка, обживая его, и снова терпеливо и настойчиво устремлялся дальше, пока, наконец, не покорил его весь, до того пушистого бугорка, до точки на материке, в которой сосредоточился для меня тогда весь смысл, весь белый свет, вселенная...

Никогда, ни до, ни после я не чувствовал такого блаженства, такой радости, такого восторга, как в ту ночь - я был оглушен и растерян; я находился в совершенно новом для меня состоянии: странно и непонятно: что же мы, как мы теперь?.. И даже был слегка разочарован: мне казалось почему-то, что такие победы достаются труднее... Я понимал, что не первый у нее; однако же, и сама она, кажется, толком еще ничего не понимая, отдавалась потоку радости и возбуждения вместе со мной с каким-то спокойным фатализмом: а-а, будь что будет!..

И так теперь - каждую ночь... Устав от серьезности нашего положения, мы снова принимались дурачиться: то она, дразнясь, не давала для поцелуя губ, то, хохоча, щекотали друг друга до икоты, то она, пытаясь доказать, что сильнее меня, бралась положить меня на лопатки; она и в самом деле почти не уступала мне в силе, и мы барахтались, пока я, наконец, не одолевал ее; а кончалось все всегда одинаково: поцелуем, объятиями и всем прочим...

Надо ли говорить, что оставшиеся нам дни мы жили только ночами, которые пролетали мгновенно: не успеем оглянуться - луна на закате, надо идти спать; только придешь и повалишься на нары - пора вставать; встаешь сомнамбулой, идешь, качаясь... И все же ночей я ждал с нетерпением и не мог дождаться; дни, яркие, солнечные, тащились через пень-колоду и не хотели кончаться. Я жил на пределе сил; спать хотелось нестерпимо. По-прежнему возя зерно от комбайна, я, пока тащился туда и обратно - давал лошадям волю, а сам тем временем вздремывал, поскольку дорогу они знали сами - только чтоб не останавливались, и этих вздремываний набиралось за день часа три, так что вечером я снова был готов к бдению.

Ночные эти мои бдения не остались незамеченными одногруппниками. Было замечено всё: и опухшие губы, и засосы на шее, и то, что я, как они говорили, весь светился; парни ехидничали - завидовали, что ли, готовые в любой момент сменить меня на посту? Девчонки посмеивались добродушней: Наш бедный Ромео! - жалели и даже, дежуря на кухне, подкармливали: клали лишний кусок мяса, наливали лишнюю кружку молока...

Давно известно: счастливые дни уходят для бедных смертных первыми; кончились две моих недели счастья - мою красу увезли вместе с их группой прямо посреди дня; я даже проститься не успел. Хотя и взял загодя ее адресок - знал, что со дня на день уедут.

Началась безумная тоска и скука, тем более что погода снова испортилась: пошли дожди. И опять я считал каждый час, ожидая, когда же, наконец, кончится день, только чтоб скорее наступило завтра - чтобы, наконец, прошла когда-нибудь эта тягостная, бесконечная неделя одиночества... А над нами будто издевались: из-за ненастья мы никак не могли закончить нашего задания; нас задерживали.

И все равно день окончания работы наступил; нам выдали заработанные деньги, и мы вернулись в город.

Моя любовь была уже где-то рядом: сесть в трамвай, проехать с полчаса, найти общежитие, подняться в комнату... Сколько раз, закрыв глаза, я видел этот маршрут; голова кружилась, спирало дыхание, заходилось сердце, как только я представлял себе, что будет дальше...

Мне не хотелось идти к ней в старой заношенной одежде - хотелось праздника; все заработанное в колхозе я просадил на новые туфли, брюки и светлую курточку - а купить все это в те годы было не так-то просто; уж я порыскал по магазинам... И, наконец, вымытый, выглаженный, благоухающий одеколоном Шипр, с деньгами в кармане на парк, кино и мороженое в выходной с утра еду к ней, ищу и быстро нахожу общежитие - все именно так, как она рассказывала: дорога сама ведет меня к ней.

В вестибюле преграждает путь суровая вахтерша; я рвусь к моей милой, но та, блюдя подопечных девушек, уперлась: "Нет, и всё - только пригласить! И, вообще, кто ты такой?" - "Друг". - "Х-хэ, др-руг! - язвит она, с сомнением качая головой. - Много тут вас, таких! Вот придет сама, признает - пущу!" Пришлось писать записку: "Меня к тебе не пускают - приди, помоги!" - и передать с какой-то девицей.

И вот она спускается по лестнице, моя царевна! Она еще краше, чем в деревне: высокая на высоких каблуках, стройная в городской одежде: в осеннем костюмчике-букле, с сумочкой, со светлой косой через плечо, строгая, прекрасная! И - приветливо улыбается мне!.. Обалдевший, я рвусь обнять ее; однако же, сойдя с лестницы, она плавным движением останавливает меня и всего только товарищески крепко и тепло пожимает руку. Я понял: она не хочет открываться при чужих людях, моя застенчивая царевна!

Ну, здравствуй! - низким своим певучим голосом говорит она, подхватывая меня под руку и увлекая на улицу. - Приехал, да? Здорово, что пришел! Какой ты нарядный!

Да получил деньги, приоделся. Куда идем? - спрашиваю весело.

Знаешь, куда мы сейчас пойдем? - мы уже вышли в это время на улицу. - В ателье на примерку - мне там свадебное платье шьют.

Свадебное? - я невольно остановился, как вкопанный; мои глаза и даже, кажется, рот открылись от изумления. - Свадьба? - опять спросил я, ничего не понимая. - Наша, что ли?

Да ты что - какая наша, дурачок? - она не просто рассмеялась - она покатилась со смеху. Просмеявшись, она просто и доверчиво ответила мне: - У меня жених приехал - из армии вернулся. Торопит вот.

Мое лицо застыло в гримасе возмущения и обиды.

А как же я? - вырвалось у меня.

Ты хороший, но ты же еще маленький!.. Юный, - поправилась она. - Найдешь еще себе! Не обижайся, ладно? - она бодро подхватила меня под руку и повлекла за собой.

Куда она меня тащит? Зачем? Что же я теперь у нее, в роли пажа Керубино? Или - раба при римской матроне, любовь которого никто не принимает всерьез?.. Она продолжала что-то возбужденно говорить, но я уже ничего не слышал - я шел, как каменный.

Ты расстроился, да? - догадалась она. - Не обижайся!.. Хочешь, приглашу тебя на свадьбу?

К-как же это?.. - я не мог выговорить продолжения: ты можешь решиться на такое?

Да очень просто! - догадывается она, что я хотел сказать. - Скажу Витьке, что ты - школьный товарищ, на одной парте сидели...

Я что-то промычал... Господи, если б эта ситуация - да лет бы этак через пять: о, как бы я посмеялся и над своим, и над жениховым простодушием! Просто забавно - гульнуть за его счет, сплавляя ему свою подружку! А потом еще стать ее советчиком и другом... Не обязывающее ни к чему занятие - срывать розочки с чужого куста, когда уход за кустом достался другому, - ситуация, над которой уже тысячи лет не смеется только ленивый. Но тогда мне было не до смеха: это видение ее нагого тела, это чудо, на которое глаза мои смотрели, не уставая - оно что, ушло навсегда? Как та луна, которая светила нам ночами, а на ее месте в небе теперь черная дыра?.. Больно и стыдно было и за луну, и за нее, и за себя, и за жениха: он-то тут причем?..

А она меж тем уже дотащила меня до ателье, и мы там ждали своей очереди, а потом она кружилась в белом свадебном платье, сияя от удовольствия, перед зеркалом, перед закройщицей и мною, веля мне держать булавки, пока они с закройщицей болтали наперебой, где что убавить. А мне было плохо: от духоты, пыли, запахов тканей и женского тела мутило и тошнило, и кружилась голова; и было мерзко, мерзко, мерзко...

Наконец, кончилась эта пытка; вышли на свежий воздух.

А пойдем-ка в кинцо, а? - предложила она. - Девчонки говорят, кино хорошее идет - итальянское, про любовь!..

Она еще что-то щебетала, довольная тем, что платье получалось красивое и - в срок, а я, тащась рядом, слушал ее с пятого на десятое; просто вот жить не хотелось - так мне было все неприятно; я думал о том, как бы сбежать под благовидным предлогом, а найти предлог был не в состоянии.

Знаешь что? - наконец, начал я, краснея от придуманной глупости. - Вообще-то я забежал к тебе по пути - я должен тут, недалеко, навестить тетушку. Сейчас сбегаю, а потом приду, и пойдем в кино. И билеты возьму.

Только недолго, ладно? А то имей в виду, - лукаво пригрозила она мне, - вечером жених явится; тебе придется иметь дело с ним!

И я легко согласился, что буду у тетушки с час, не больше - на этом она меня и отпустила. А я пошел, пошел от нее в одиночестве и тоске и шел целый день, пройдя город насквозь, забравшись в какие-то немыслимые трущобы, которым в те годы было несть числа, а потом выбирался обратно, и все колесил и колесил - до изнеможения, до полного бессилия. И все думал о своей избраннице.

Не настолько мне было тягостно, чтобы что-то с собой сотворить, однако, честно признаюсь, слезы капали. Их и было-то, может, всего несколько штучек, и были они, кажется, последними в моей жизни.

Нет, я не наказывал ее в своем возбужденном мозгу за коварство, обман и измену, не придумывал кар; я догадывался, что она - еще не проснувшаяся для жизни зверушка, но ей уже не проснуться, не выбраться из этого состояния; страшно жаль было ее, ее жениха и горько оттого, что стал персонажем дурацкой комедии... Уже потом до меня дошло, что за каждый миг счастья надо платить; чем - это уж у кого какая наличность: разочарования ли то - или горечь, скепсис или цинизм, или сама жизнь...

Но с той поры дружить с нашими девчонками я перестал - как отрезало - а начал присматриваться к ним и прикидывать: а может ли вот эта - или та? - совершить подобную подлость? И после некоторых наблюдений и размышлений делал вывод: может! И та, и эта. И вон та...

Тогда я еще не знал, что три года не буду подходить к ним. Однако время - хороший лекарь: все сглаживает. После этого я встречал - и не раз! - прекрасных женщин. Во всех отношениях прекрасных... Но до конца излечить меня от синдрома недоверия - пока еще! - не смог никто.

Я И ОНА

Иду, задумавшись о своем посреди полдневного многоголосого шума, по городскому проспекту в людской толпе и, уже пройдя мимо автобусной остановки, спохватываюсь: мне ж надо ехать! И тотчас, как только остановился - об меня начинают задевать чужие плечи, сумки, края одежд, будто я мешаю здесь стоять. И почудилось, что я попал в некий лязгающий, пыхтящий громадный конвейер, и люди вокруг - лишь частички, сегменты этого конвейера, невидимого, но отчетливо слышимого, разветвленного во все стороны: текут, движутся безликой, безглазой тысячеголовой массой, заполняют тротуары, переходы, втекают в магазины, в трамваи, троллейбусы, их головы торчат в легковых машинах, текущих конвейерным потоком по мостовой, и никуда не деться от этой неистребимо однообразной текучей массы на улице; никто ни на кого не глядит, никто никому не нужен.

Вхожу в автобус. Господи, и тут полно! Чтобы меньше толкали, прохожу вперед. Немного погодя освобождается место на переднем сиденье у окна, лицом к салону, и я сажусь: ехать далеко. Передо мной небольшая площадка, и на уровне моих глаз - людские животы и спины; чтобы не видеть их, отворачиваюсь и смотрю в окно; но за окном - тоже люди.

На какой-то остановке часть пассажиров схлынула, стало просторней, и прямо передо мной, в двух шагах, открылась сидящая лицом ко мне женщина. Четкие, не лишенные мягкости черты лица - не лицо, а лик: чистая, свежая еще кожа, никаких красок, и куда-то глубоко в себя ушедшие глаза. Женщине лет двадцать пять, не больше.

Нет ничего прекрасней молодого женского лица, именно в том возрасте, когда женщина уже очнулась от глупой, бездумной юности и почувствовала в полной мере вкус к жизни; вспышки страсти, отсвет материнства, горечь первых разочарований, первый зябкий холодок в душе - все пока внове, но и живы еще, не угасли ни девичье бесстрашие и порывистость, ни детская подвижность души и чуткая на всё реакция. Я смотрю на это лицо, пользуясь тем, что владелица его не замечает моего взгляда, и мои глаза отдыхают на нем от безликой толпы, как отдыхали бы на лицах мадонн старых мастеров: Мадонны Кантабиле или Литты, к примеру. Только, ради Бога, не Сикстинской - Сикстинская для меня слишком сюжет и слишком символ.

Видно, взгляд мой невольно впился в ее лицо: владелица лица (прошу прощения за невольный каламбур) почувствовала его, забеспокоилась, резко взметнула глаза, наткнулась на мой взгляд и - явно растерялась. Я поспешил отвести его и, притворившись равнодушным, повернулся к окну.

Но смотреть туда вдвойне скучно, когда перед тобой - вот оно! - милое лицо, и я, выждав время, когда владелица его, не выказав ко мне никакого интереса, опять задумалась, снова потянулся к ней взглядом.

А она - притворщица: опустила глаза, затаилась, как кошка затаивается в ожидании жертвы: зажмурится, замрет, сожмется вся в неприметный комок, а потом, метнувшись - цап воробьишку, самого наглого! - так и она: молниеносно стрельнула глазами, поймала мой взгляд, и в ее глазах мелькнуло торжество. А мои глаза, пойманные и уличенные, уже не прячась и не увиливая, едва заметно улыбнулись и просигналили: Сдаюсь, поймала!

Глаза - это зеркало души - афоризм старый, затрепанный и, как мне кажется, неточный: ведь зеркало - всего лишь неподвижный кусок холодного, мертвенно-ледяного стекла. По-моему, глаза - это, скорее, живой, текучий язык души. При условии, конечно, если таковая есть и если ты внимателен, если умеешь читать на этом языке и понимать его. Причем язык глаз - куда точнее и откровенней своих хозяев; в нем тоньше, чем в языке словесном, оттенки и нюансы, меньше пустых и лживых слов... В общем, та женщина в автобусе, прочитав мой сигнал, спросила, в свою очередь, взглядом: Что, нравлюсь?

Да, очень! - откликнулся мой взгляд.

От этого откровенного признания она смутилась: ее взгляд заметался, и она, чтобы спрятать смущение и справиться с собой, повернула голову к сидящему рядом какому-то бесцветному, безглазому субъекту и что-то сказала. Неужели жалуется на меня? - подумал я.

Нет, субъект рядом с ней поворочался на сиденье и, даже не удостоив ее поворотом головы, что-то ей ответил бесцветным голосом.

Я же, пользуясь заминкой у них там, успел его разглядеть: рослый, упитанный, молодой - явно ее сверстник. Куда мне против него!.. А она сидит, опустив глаза, обескураженная такой бесцеремонностью с нею спутника на виду у меня: ей стыдно. А мне - больно за ее унижение.

Наконец, усилием воли она подняла глаза и сказала мне: Извините, я - замужем. Вот он, рядом.

Понимаю, - с сочувствием ответил я. - Я и не ожидал иного. Да, честно говоря, ни на что и не претендую: семья для меня - святое; мне просто нравится смотреть на вас, и все.

Вам хорошо так говорить, а мне что делать? - выкрикнули ее глаза неожиданное признание. - Мне с ним скучно!

Простите меня, - продолжал я, - но я, кажется, зря затеял эту игру и вас вовлек. Не принимайте всерьез!

Да понимаю, что игра, - разочарованно ответили ее глаза, - но она такая интересная, так увлекает!

Интересная, да - но надо уметь вовремя остановиться, - рассудил я как старший и как некоторым образом виновник.

Почему надо, если это интересно?

Милая моя, вы же взрослый человек, а у взрослых бывают долги, обязанности.

Ах, ну почему надо сразу про долг, про обязанности? Это же так скучно! - ее глаза туманились, пытаясь навязать ситуации драматизм, даже патетику. Но мне-то зачем эта патетика и этот драматизм! - ситуация слишком проста и банальна, и я пытаюсь обернуть диалог в шутку: Что делать, милая - даже у пташек небесных есть свой должок перед природой!

К-какой вы!.. - в глазах ее блеснула искра обиды и гнева.

Да, вот такой! - демонстративно дал я ей твердый отпор. - Меня заставляет быть таким мой возраст и мое достоинство!

Да нет, вы не поняли, я не то хотела! - почувствовав отпор, сразу смягчилась она. - Я хотела сказать: вы такой умный, чуткий, все понимаете - с вами так интересно!

Н-ну, такой поворот знаете куда нас заведет? - все еще старался я быть твердым, безнадежно между тем размякая от ее откровенной, неприкрытой лести.

Вы что, трусите? - подначивала она меня.

Милая девочка! Ты позволишь тебя так называть?

Конечно!

Извини, но я не имею права давать тебе никаких надежд.

Вы что, напопятный? Вы - как все? - ее вызов тотчас сменился досадой. - Скажите слово, одно слово, и я сейчас же встану и подойду к вам, и пойду за вами!

Не делай глупостей, моя девочка! Ты молода, а я? Взгляни внимательно! Моя дочь - уже как ты. Что мне, интересно, с тобой делать, и что будешь делать со мной ты?

Ах, какой вы!.. Да разве в возрасте дело, если люди понимают друг друга без слов? Разве души имеют возраст?

Не имеют, ты права - но они вынуждены обитать в этом насквозь материальном мире.

А скажи, куда деться, если кругом одни мертвецы, серые, незрячие, без глаз, без языков? Если в городе миллион людей, и ни живой души - как в диком лесу?

У тебя все впереди. Еще встретишь - мир широк.

Когда это будет? Когда я состарюсь, да? Знаешь: я тебе не прощу, что ты прошел мимо, не протянул руку и не забрал меня от них!..

Наши взгляды, кажется, слишком раскричались; сонный субъект, что сидел с ней рядом, что-то вдруг понял, встрепенулся, разул, наконец, свои гляделки, поймал луч ее глаз, проследил за его направлением, наткнулся на меня и засек наш немой разговор, затем что-то хмуро ей сказал, и ее взгляд сразу потух и съежился. Она еще раз взглянула в мою сторону и послала украдкой мощный, насыщенный текстом импульс: Теперь он будет меня терзать: кому строила глазки? - и мне придется врать, что вы - отец моей бывшей сокурсницы. А ночью он, помня мои взгляды в вашу сторону, будет мстить мне в постели: распалять меня и заставлять удовлетворять его - но я, даже распаленная, даже удовлетворяя его, буду помнить о вас!..

Мужчина, сидящий рядом с ней, чувствуя, видимо, что перегнул, милостиво заговорил с ней о чем-то, переключая ее внимание на себя и в то же время хмуро и испепеляюще взглянув на меня однажды, будто заявляя своим взглядом: Не суйся сюда - тебе тут делать нечего!

Далее была их остановка; он церемонно и демонстративно взял ее под руку, они поднялись, прошли около меня и шагнули к двери; он выходил первым, и в то мгновение, пока он мешковато сходил, она оглянулась; взгляды наши встретились, скрестились вновь; диалог наш был стремительным и торопливым - уже отбрасывая все предосторожности, она прямым текстом сигналила мне: Ну что же ты сидишь? Поднимись, сделай что-нибудь!

А что я мог? Я не имел на нее никакого формального права!

Я не могу! - крикнул я растерянно.

Тогда ищи меня!

Где? На звезде? - глупо усмехнулся я.

Почему на звезде-то, дурачок - там нет жизни: далеко, холодно и неправда - не верю в жизнь на звездах; здесь, на Земле, в городе ищи!

Только береги душу! - еще успел я крикнуть, и она напоследок ответила мне с отчаянием:

Я хочу надеяться, что мы встретимся!

Да как встретимся - мы же как иголки в сене!

Какие иголки - у нас глаза, души, сердца! Помни! Ищи!.. - глянула она напоследок, уже с улицы, и ее тотчас смыло потоком чьих-то спин.

А я сидел еще какое-то время под впечатлением немого разговора с ней, взволнованный, ничего вокруг не видя. Зато в душе моей теперь светило солнце, даже два: это ее глаза все еще глядели в мою сторону, ослепляя не только меня, но и весь город разом; он празднично теперь сиял; появились откуда-то яркие краски, живые текучие пятна, кругом стало вдруг полно женщин, детей, зелени, цветов - мир кружился вокруг веселым ярмарочным хороводом, праздничным и бесконечным, и от этой праздничности легко было дышать и легко жить...

Вдруг я пришел в себя и спохватился: а какая же остановка, не проехал ли?.. Нет, оказывается: до моей еще далеко-далеко, - и удивился: это что же, наш с попутчицей разговор занял всего три остановки, шесть минут? Боже, как много может вместить в себя минута!..

Я до сих пор помню ее. И ищу. Не то что бы очень уж настойчиво, но все же... Увижу иногда женщину, напомнившую ее каким-то легким неприметным движением или силуэтом, и, будто нечаянно, загляну в ее глаза - но нет, не та! Так что найти пока не могу... Может, и она точно так же ходит и ищет - кто знает!

Ж А Р А

Ох и жаркое было тогда лето - просто с ума сойти, какая стояла жара: целыми днями ни ветерка, ни облачка; дождя не было, наверное, недели три.

Мы тогда спасались с тобой от жары на даче; жили лениво: так и помнятся от тех дней только жара и лень, лень и жара, и полное изнеможение от нее. Что-то делали, занимаясь дачными хлопотами, по утрам, пока свежо и прохладно и обильная роса, покрывающая седым бусом каждый зеленый лист, каждую травинку и висящая на концах их готовыми сорваться радужными каплями, приятно обливала босые ноги и одежду до пояса; шевелились, что-то делали и под вечер, когда немного спадал жар, а днем дремотно отдыхали, читали или расслабленно переговаривались каждый со своей лежанки, не в силах перебраться ближе друг к другу; а ночами, когда жара уступала не то что бы прохладе, а какому-то состоянию легких дуновений воздуха, дающих передышку и отдых, я питался твоей сладкой человечиной.

Но иногда я не мог дождаться ночи и, нечаянно задев твое полуобнаженное тело (а, может, ты нарочно попадалась мне на пути?), начинал жадно твое тело ласкать и лапать - такое оно было сочное и налитое - затем молниеносно срывал с тебя жалкие купальные причиндалы или застиранное ситцевое платьишко, под которым ничего не было, или даже не успевал сорвать и их и хватал, хапал, и ел, ел, ел... Разморенная жарой, ты терпеливо переносила все это и только усмехалась лукаво и загадочно, томно выговаривая мне с видом невинной жертвы: К-какой ты! - и у тебя не хватало ни слов, ни духу сказать до конца, какой же я все-таки...

Но однажды среди этой жары что-то стало медленно меняться: ночь была до того душной, что даже утро не принесло свежести и облегчения; утренний росы не было, зато откуда-то налетели злющие оводы и слепни и безжалостно кидались на все открытые части тела, так что мы спрятались от духоты, слепней и оводов в доме, открыв окна, и только по очереди ходили под душ, но вода в нашей самодельной душевой с бочкой наверху только что не кипела и облегчения не приносила.

К обеду пустое небо стало заполняться кучевыми облаками; они быстро росли вверх пухлыми белоснежными столбами, простреливая небесную синь насквозь, до самого ледяного космоса. Потом вся эта рыхлая облачная масса уплотнилась настолько, что закрыла собою солнце и превратилась в сплошную свинцовую тучу, которая заблистала тут и там молниями и заворчала угрюмыми рокотами.

Проходил час за часом, туча рычала и рычала, и крутилась на месте, гоняя по дачным садам то душные, то прохладные ветерки; мы все ждали дождя - даже не дождя, а хорошего, бурного ливня - а его все не было и не было. Вот-вот, кажется, начнется - уже барабанили по крыше, по стеклам, по листве тяжелые капли, словно зарядом дроби выстреливало по ним, но - нет, снова все стихало, и это гнетущее, томительное, не дающее никакой разрядки ожидание приносило только досаду и раздражение. Не читалось, не хотелось ничего делать - все валилось из рук.

Я ведь, когда ехали сюда, собирался работать за письменным столом в закутке, и на столе лежала работа, которую я планировал не то что бы закончить, но хотя бы значительно продвинуть, на которую возлагал определенные надежды. Но проклятая жара разрушила этот план до основания, и теперь вот, по прошествии трех недель, именно в те часы, когда над нами висела эта чертова туча, на меня вдруг навалилась страшная досада на жару, а больше - на себя самого, на свое слабоволие и слюнтяйство, на то, что так бездарно поддаюсь обстоятельствам и настроению, что рассиропился и растаял под твоими уговорами плюнуть на всякую работу и отдохнуть по-настоящему и что никак не могу взять себя в руки; досадовал, конечно, и на свой взыгравший ни с того ни с сего, от безделья и пустоты в голове сексуальный раж: господи, думал я, да когда же эти мои железы дадут мне, наконец, покой и возможность жить всерьез, без унизительной зависимости от таких пустяков! Досадовал, честно говоря, и на тебя, на то, что раздражала меня своей властью надо мной, из плена которой не мог выкарабкаться. Хорошо хоть, в городе я с утра до вечера на работе - что было бы, если б я и там еще сидел целыми днями дома? Превратился бы, наверное, в жалкого мозгляка, в тупое животное, совершенно бесполезное, кроме единственной надобности, вроде быка-производителя или пчелиного трутня...

Интересно, что и ты тоже рассиропилась рядом со мной, тоже пустилась во все тяжкие; совсем тебе не стало дела до моих мыслей, занятий, успехов - принялась обнажаться, кокетничать, беспардонно вертела передо мной бедрами - меня же и топила, вместо того чтоб протянуть руку поддержки-то, выкарабкаться вместе из этого болота инстинктов.

Результатом этих убогих медитаций стало то, что я сказал себе в тот день: Хватит! - и решил сейчас же, не откладывая, собраться с силами, встать и идти за стол, чего бы это ни стоило... Однако сосредоточиться на этом ты же и мешала, тут же передо мной мельтеша - тебе понадобилось вдруг выбить всех мух в комнате, налетевших с улицы: ходила и хлопала по стенам и стеклам сложенной газетой. Я старался не реагировать, но не реагировать не получалось - слишком ты много создавала шума, хлопанья, возгласов. Наконец, помню, я сказал тебе, что уже устал от этой мушиной войны, и ты, было, притихла. Зато теперь занялась тем, что легла животом на подоконник и стала тянуться вниз на улицу, пытаясь достать какие-то цветы, и звала меня взглянуть, какие они выросли там сами собой, несеяными.

Отстань, - сухо сказал я. - Я занят!

Чем это ты, интересно, занят? - обиженно отозвалась ты. - Слонов считаешь?

Я думаю о предстоящей работе, - ответил я.

Ну и думай! - фыркнула ты. - Индюк тоже думал...

Вообще-то я в тот самый момент следил за тем, как ты тянулась куда-то там за окном и была так этим занята, что могла слишком перевеситься и вывалиться вниз головой, и, остановив взгляд, смотрел на то, как задравшийся подол стираного платьишка обнажил тыльные стороны твоих коленей, все в ямочках и выпуклостях игравших под кожей от напряжения мышц и сухожилий, и медленно полз все выше и выше, продолжая обнажать твои сильные загорелые бедра, подернутые легким жирком, который придавал им мягкость щедрой женственности. И меня опять захлестывала горячая волна желания. Но поверх него жгучим светом в сознании полыхала рефлексия: Да сколько же, черт возьми, можно быть таким скотом, такой тряпкой!..

А подол твой поднимался все выше, выше. Это ведь она надо мной издевается, меня дразнит! - понял я и крикнул тебе раздраженно:

Ведь упадешь сейчас, грохнешься!

Ага! - отозвалась ты, и не думая пошевелиться. - Сейчас упаду! Падаю уже! - и хохотала зазывно и лукаво - знала ведь, чувствовала, как жадно и как напряженно я слежу за тобой. А я не мог больше смотреть на это - нет, не желание, а самая настоящая злость обуяла вдруг меня; я вскочил, подошел к тебе и рявкнул:

Ну-ка дай сюда руку!

Ты, еще улыбаясь, лениво протянула обнаженную, хорошо загорелую свою руку; я взял ее и с силой - нарочно, чтоб тебе было больно, чтоб сбить с тебя эту самодовольную власть надо мной - дернул на себя; ты ойкнула, свалилась с окна на пол, испуганно и недоуменно глянула на меня снизу вверх, все еще продолжая улыбаться, хотя и неуверенно теперь, даже, я бы сказал, жалко улыбаясь, думая, что это я так неловко с тобой шучу. И вот эта твоя глупая, непонимающая улыбка решила все.

Ах ты, дрянь, сука ты, тварь базарная! - рявкнул я, стараясь оскорбить тебя как можно гаже и обиднее, и, в довершение всего, уже сам от себя не ожидая - совсем озверел! что это со мной? - размахнулся и сильно ударил тебя по щеке, так что щека сразу густо заалела.

Выражение твоих глаз мгновенно изменилось: страх и недоумение сменились ненавистью, лицо исказила гримаса злости; пружинисто, как кошка, ты вскочила и ринулась на меня с растопыренными пятернями. Одну из них я успел перехватить, но вторая больно впилась мне прямо в лицо всеми своими острыми ногтями, и я почувствовал, как потекла по моим щекам теплая кровь, капая на грудь. Я оттолкнул тебя, но ты кинулась снова, опять целясь в лицо. Но уж тут я был наготове: поймал обе твои руки и крепко сжал, а поскольку ты билась и вырывалась, мне ничего не осталось, кроме как закинуть их тебе за спину и прижать тебя к себе. Твои разъяренные, ненавидящие глаза были совсем рядом; ты лишь бессильно ругалась:

Ах ты, подонок, ах ты сволочь! Ты меня - бить, да?..

Все же ты сумела вырвать одну руку и стала меня отталкивать, но я держал тебя еще крепче, и - странное дело! - в этой ужасной борьбе мной овладело совсем неуместное сильное желание - я стал домогаться тебя, да так, что мы оба рухнули и возились теперь на полу.

Ты? Меня? Насиловать? - хрипела ты от возмущения, извиваясь.

Да, да! - рычал я и, чтобы заглушить твой поток брани, всосался в твои губы. Ты мотала головой, чтобы стряхнуть их, но ничего не получалось. И вдруг - странно как: говорят, что в подобных состояниях аффекта плохо соображают и ничего не помнят; чушь: все до мелочи сознанием регистрируется и отчетливо помнится потом! - я почувствовал, как и твои губы впились в мои с такой яростной силой, что я с глупой ухмылкой вспомнил отчего-то в тот момент старинный рисунок из школьного учебника, на котором конные упряжки пытаются разорвать торичеллиевы банки, спрессованные вакуумом. Не только наши губы - нас самих прессовал этот вакуум...

Господи, какое это было сумасшествие! Влажные от пота, испачканные оба моей кровью, мы бились с тобой на полу в грубом, неистовом пароксизме акта; теперь ты уже держала меня так крепко, что оба мы задыхались, губы наши терзали друг друга, а сами мы выли и рычали, как звери. Никогда еще у нас с тобой ничего подобного не было.

Но, помнится, я успевал отмечать в мозгу перетекания своего состояния даже в эти мгновения, и мне представилось, будто мое сознание - умненькое, слабосильное, пугливое существо, чужое в этой моей звериной плоти, и как же ему в ней сейчас уныло и неприютно! Но я-то, я был с ним, с пугливым и слабым, а не с этим безобразным зверем!..

И когда, наконец, все это кончилось - мы с тобой, усталые, пришибленные, отпрянули друг от друга, еще не в состоянии как следует понять, что произошло. Мы были оглушены и испуганы...

Я попросил у тебя прощения. Но мне было не то что стыдно - а, скорее, дискомфортно на душе: будто я жил до сих пор этаким беззаботным Адамом в райских садах, а вот теперь нагружен - нет, не грехом, какой тут грех? - а бессмысленным знанием, с которым непонятно что делать: оно мне не нужно, но я знаю, что не смогу его теперь выбросить - так и буду таскать до могилы, как уродливый горб.

Придя в себя, мы встали, наконец, вымылись. Затем ты достала походную аптечку, велела мне лечь и начала обрабатывать раны на лице - они продолжали кровоточить и страшно теперь болели. Ты была то серьезна и суетливо заботлива, то вдруг, вспомнив детали недавней нашей борьбы, возбужденно всхахатывала, и снова становилась серьезной. И - ни слова упрека. Но, ей-богу, ты стала посматривать на меня с невольной опаской: что, интересно, я могу вытворить еще?

Фрейд, Юнг, Хорни... Знаем мы сии интеллигентские уловки для оправданий своей совести и своих немочей. Но нам ли с тобой, здоровым, сильным, было лелеять в себе эти комплексы? - мы смеялись над ними, даже не подозревая, какие безумия и какие звери рвутся из нас наружу, когда не держишь их на крепкой привязи, когда дремлет разум...

Ты сама отправила меня потом за письменный стол. И принялась с усердием готовить настоящий обед - а то ведь и есть-то шибко не хотелось, и в той удушливой жаре питались кое-как: яблоки, помидоры, колбаса, сыр, квас, - все вперемешку.

Сначала у меня за столом ну никак ничего не клеилось: нервничал, был на грани того, чтобы опять бросить все к чертям. А потом зацепился-таки за одну крохотную мыслишку - и пошло, пошло потихонечку, так что, когда ты позвала меня обедать - а ты так старалась, что готовка заняла у тебя часа три, не меньше, так что обед обещал мирно перетечь в ужин - я уже с сожалением отрывался от работы. Зато точно знал теперь, с чего начну работу утром.

А перед сном мы снова были вместе, уже без вытья и борьбы, и с тех пор бывали много-много раз, и все было прекрасно. Это такое наслаждение: знать, что в тебе есть зверь - и держать его на привязи, иногда поддразнивать, чуть-чуть отпускать поводок и чувствовать, как этот зверь тебе повинуется. Это чувство власти - необыкновенно.

МЫ ЖИВЕМ В МИРЕ МОДЕРНА

Несколько лет назад в нашем подъезде поселился молодой человек с женой и малышом. С виду - обыкновенный парень без особых примет; единственное, что я заметил: когда я поначалу пытался здороваться с ним, как это заведено у нас в подъезде - он мне не отвечал и даже отворачивался. Странный молодой человек. Странный и скрытный.

Долго никто не мог догадаться, чем он занимается: вечно куда-то спешит, рано уезжает, возвращается поздно, и даже когда дома - машина его всегда стоит у подъезда, - пока я, искусствовед со своим довольно развитым шестым чувством, помогающим мне открывать таланты в безвестных молодых людях, не установил, что наш новый жилец - художник, причем художник с недюжинным талантом, с буйной фантазией, всегда в поиске, всем своим творчеством доказывающий приверженность модернизму, а если точнее - его самому интересному и удивительному по разнообразию формотворчества жанру - поп-арту.

Думаю, излишне объяснять вам, что поп-арт берет для своих композиций самые обыкновенные, давно использованные предметы: связку старых консервных банок, сломанные кофейники, велосипедную раму со свалки, - и вычленяет их в пространстве, перенеся в тишину выставочного зала, заставляя зрителя остановиться в изумлении, задуматься о вечных основах бытия и вспомнить, наконец, что все гениальное - до неприличия просто. И все вы, разумеется, знаете имена патриархов поп-арта Раушенберга, Энди Уорхола; да вы и сами назовете вереницу имен их изобретательных соратников, материалом для которых служит все, что только можно найти на всех свалках мира. Мало того, им стало не хватать выставочных залов - они вышли на улицу, на природу и заставили зрителя благоговейно затихнуть после повседневной суеты перед такими произведениями искусства, как простая канава, вырытая посреди зеленого луга, или окаменевшая куча конского дерьма.

Впрочем, что я вам говорю! - ведь вы, мои более молодые и мобильные сограждане, объехали уже весь свет и, конечно же, сподобились увидеть эти чудеса искусства сами - вы так любознательны относительно всех проявлений культуры и так рветесь за границу пополнить свой и без того богатый интеллектуальный уровень, а я по недостатку средств все еще только мечтаю об этом и едва ли сподоблюсь увидеть - в родном Отечестве нашем этот жанр как-то не был до сих пор в чести. Может, оттого, что согражданам моим и так слишком часто приходится зрить всякого рода мусорные свалки и помойки, чтобы смотреть на них еще и в музеях? А, может, эти самые свалки и помойки и есть особенная, не понятая еще никем тяга моих соплеменников к прекрасному? Кто знает? Не одна ли это из мировых загадок необъяснимой русской души?

И как же приятно был я удивлен, когда обнаружил, что талантливый художник, яростный приверженец поп-арта, живет бок о бок со мною!

Любопытно заглянуть в его святая святых, в его, так сказать, творческую лабораторию. Встав рано утром, пока все еще нежатся в постелях, он выходит из своей квартиры с полным полиэтиленовым пакетом и высыпает на лестничную площадку между этажами груду пустых бутылок, консервных банок и пластиковых емкостей из-под кока-колы; иногда, словно кокетливый живописный мазок, мелькнет среди этой груды сломанная детская игрушка, ношенная женская туфля, осколок разбитой фарфоровой чашки... Акт творчества его молниеносен: высыпал, подправил ногой слишком вырывающийся из композиции предмет - и тотчас уходит. И сразу пустая лестничная площадка, доселе пугавшая стерильной безликостью, становится так сочно, так колоритно эстетически завершенной, так философски содержательной, а лестничное пространство - композиционно организованным. Причем автор придает огромное значение игре с формой: иногда это - батарея водочных и винных бутылок, поражающая строгостью ритма и классической чистотой замысла; иногда - просто куча битого стекла, напоминающая о высоком драматизме нашей напряженной эпохи.

И вот так - каждое утро. Просто поражаешься неутомимости и энергии его художнической натуры: в жару и холод, в дождь, в снег, в темень - ежедневно! - он совершает по творческому акту.

Конечно, занятие искусством, причем нетрадиционным, не кормит его; ему приходится подрабатывать на стороне, где-то мотаться целыми днями, чтобы содержать себя, семью и, главное, покупать материалы для своих композиций - а они нынче дороги. Как я его понимаю!..

Сначала он оформил все пять этажей, затем принялся за оформление входа: крыльца, площадки перед входом, пустых уголков, образованных высоким крыльцом.

Над входом он трудился долго и терпеливо.

Закончив его и потратив на него уйму сил и времени, он приступил к оформлению сквера перед домом и детской площадки посреди сквера. Стараясь исправить унылое однообразие природы, бездушие и лень людей, устроивших этот сквер, под каждым кустом он создал по живописной композиции, так что сквер преобразился, а посреди детской песочницы вместо безликой кучи песка время от времени появлялась подаренная детям живописная коллекция из пустых пивных баночек с яркими этикетками.

Внося в свой труд разнообразие приемов, он иногда бросал отдельные предметы прямо с балкона. Необыкновенная творческая смелость!..

Вы думаете, жители нашего подъезда, а затем и дома поняли его творения? Как бы не так - они встретили их в штыки! Ну, да ведь известно, что все новое пробивает себе дорогу с превеликим трудом и находит глухое непонимание у современников. Более того, поскольку поп-арт слишком будоражит воображение и всем своим содержанием протестует против упорядоченного быта, на бедного моего соседа посыпались шишки, его искусство нашли скандальным.

А ведь он не случайно выбрал наш квартал, принадлежащий академическому институту, на тихой, чистой окраине города посреди березовой рощи, в окружении ромашковых и клеверных полян, институтского дендрария и опытных делянок, на коих произрастают диковинные растения - художник нес в наш тусклый, затхлый мирок ростки новой культуры, но - увы! - люди с первобытно-провинциальными нравами, живущие здесь, все поголовно, от седенькой старушки до ребенка, были тесно сплочены в неприятии любых проявлений самобытности: увидят, бывало, человек бросил на землю бумажку или сорвал цветок - тут же бегут, кричат, делают бестактное замечание! Чего же можно было от них ожидать, когда среди них оказался этот одинокий Дон-Кихот поп-арта? Естественно, ему запрещали заниматься им, его ругали, ему угрожали блюстители порядка от управдома до участкового милиционера - но он выстоял, защищая, как мог, от агрессивных обывателей свое творчество и свое достоинство!

Одиночество его, к счастью, было недолгим: вместо исчезающих в небытие старушек, вместо отъезжающих на заработки в далекие страны почтенных отцов семейств в каждом доме, в каждом подъезде нашего квартала стало появляться по художнику; они искренне полюбили этот тихий уголок земли, который вдохновляет их на неустанный труд.

Они подхватили знамя искусства, развернутое здесь моим бесстрашным соседом, и поп-арт теперь торжествует - последователи моего соседа развивают и обновляют разработанные им приемы: вместо скромных творений, которые можно унести в одном пакете, на лестницах, в скверах вокруг дома громоздятся теперь грандиозные композиции из старых шкафов, стульев, ванн и унитазов; а однажды, проснувшись поутру, мы обнаружили на газоне перед домом необычайную конструкцию из металла, которая при ближайшем рассмотрении оказалась остовом легковой автомашины, с которой снято все, что можно снять и отвинтить, а затем остов этот еще и тщательно обработали кувалдой и газовым резаком так, что он приобрел вид просто фантастический: белая когда-то машина да на зеленом газоне - зрелище незабываемое! Так по сию пору и стоит, не переставая удивлять умением и изобретательностью безымянной группы художников.

А тут как-то иду мимо, смотрю: стоит перед скульптурой старичок-пенсионер с палочкой - и плачет.

Ничего себе! - думаю. - С какой же силой и до какого состояния экстаза может современное искусство своей экспрессией пронять даже старенького человека. Подхожу поинтересоваться, проверить свою догадку, заговариваю с ним, а старичок отвечает мне, глотая слезы и показывая на скульптуру: Моя машина! Я узнал - это моя машина! Всю жизнь копил!..

Я, естественно, начинаю утешить его: печально, конечно, зато, в компенсацию утраты, вместо безликого автомобиля он может теперь любоваться уникальным творением!.. Так старичок, ей-богу, замахнулся на меня палочкой... Нет, не могут пока наши старшие поколения оценить по достоинству так широко шагнувший в нашу жизнь модерн и не хотят ничем жертвовать ради его торжества - все цепляются за старые догмы жизни и искусства...

* * *

А знаете ли вы, что такое инсталляция, излюбленный прием нынешних модернистов? Это непрерывно, на ваших глазах меняющаяся композиция. С помощью системы блочков и моторчиков по ящику с песком, скажем, движется железка на тросике, вычерчивая на песке сложный узор, тут же его перечеркивая. Этот создающийся на ваших глазах и тут же непрерывно меняющийся узор и есть произведение искусства, на которое можно смотреть завороженными глазами бесконечно.

Но наши модернисты шагнули дальше: что им ящик с песком! - они пишут узоры автомобильными шинами, въезжая на газоны, на детские площадки, исписывая таким образом весь двор.

Мало того, наш район облюбовали художники-модернисты всего города: они рисуют свои инсталляции автомобильными шинами на упомянутых выше ромашковых и клеверных полянах, на делянках с диковинными растениями, они оставляют после себя там огромные коллажи, панно и композиции из пивных бутылок, консервных банок и черных обгорелых коряг из свежесрубленных берез - художники неутомимо творят вторую природу, в которой им, их детям и внукам жить в ХХI веке.

А что же аборигены, коренные жители нашего квартала? Некоторых, как я заметил, идеи модернизма явно увлекли; они приняли их всем сердцем, ведут себя раскованно и даже взялись подражать высоким образцам, хотя, если честно, из этих неуклюжих подражаний торчат ослиные уши любительства и эпигонства - куда ж им тягаться с молодыми мастерами! Большинство же молчит: новых идей пока не восприняло и тихо надеется на возврат такого удобного, спокойного и чистого уюта.

* * *

Кстати, мы с женой поспорили по поводу этого явления в нашей жизни: она утверждает, что это никакой не модерн, а просто нашествие на наш микрорайон неандертальцев.

Она биолог, научный работник, и у нее на этот счет целая теория. Согласно ей, неандертальцы не вымерли, как утверждают некоторые антропологи, а сохранились в диких лесах, пещерах и прочих малодоступных местах, но по мере распространения человека по земле стали контактировать с людьми, подражать им, имитировать их и постепенно селиться среди людей, одеваться, есть и пить, как нормальные люди, ездить в машинах и даже учиться в университетах. Причем, по мнению жены, одетого неандертальца очень трудно отличить от человека - но только до тех пор, пока тот не откроет рот и не начнет говорить или писать: тут его отличает убогий словарь общения. В доказательство своей теории она показывает мне заборы, стены домов, лестницы, исписанные всего двумя-тремя, непременно нецензурными, словами (словарь этот, надо заметить, беден). Она показывает мне книги, написанные якобы писателями, пестрящие этими самыми двумя-тремя словами. Или - научную статью, а в ней - серьезное доказательство, что человеческая скромность, достоинство, вежливость, корректность и доброта изжили себя и совершенно человечеству не нужны...

Она даже затеяла со мной нечто вроде игры: когда смотрит телевизор, то зовет меня и спрашивает: Посмотри: похож? И, действительно, глянешь - вопит и извивается вроде бы человеческое существо женского ли или мужского пола, а как присмотришься-то - ба: этот злой взгляд, этот хищный оскал, хриплый голос, музыкальные фразы из трех нот, и особенно - тексты: если существо мужского пола - то непременно: Хочу тебя! Хочу!.. Любовь! - а если женского - то: Скучаю, жду, хочу!.. Любовь! - и норовит при этом укусить микрофон. Точно: они! Или смотришь, как коммерсант на экране выступает: ловко так и, вроде бы, правильно говорит (хорошо обучен!) - а повадки-то, а эти бегучие хитрые глазенки, а эти движения рук, которые невольно гребут к себе, - откуда они? Понятно, откуда...

И, конечно же, - добавляет она, - все эти ваши выставки авангардистов - никакой не авангард, а все те же не обремененные никаким культурным багажом неандертальцы!.. И если уж тебе так нравится непременно называть это каким-нибудь измом, назови это неандертализмом! По крайней мере, свежо и не затаскано, - сардонически смеется она надо мной.

Я бываю просто растерян: с ее аргументацией трудно спорить - система ее доказательств убийственна.

И все же, все же, все же... Если даже ее теория верна - она жестока! Я склонен смягчить ее: пусть неандертальцы, пусть! Зато они, как всякие дети природы - просты, непосредственны, свободны от всяческих моральных норм и правил. Закон их жизни прост, как каприз: Хочу так! - и все. И они победят; будущее - за ними. Они встанут в авангарде у отягощенного культурой и слегка уставшего от этого бремени человечества, примут у него эстафету и понесут ее дальше! Ибо капризу нет логической альтернативы.

Да, конечно, под напором их жизни исчезнут деревья, цветы, травы - но на их месте уже вырастает искусственная, рукотворная природа, и трудно сказать, что ценней и прекрасней! Мы, люди, с нашими традиционными, патриархальными взглядами, грустим по уходящему миру, зеленому и голубому - но на его месте растет и ширится мир иной - новый, невиданный: крашенный гарью и ржавчиной свалок, сверкающий консервными банками, цветным битым стеклом, пластиком из-под фанты и кока-колы, мир ярких наклеек, украшающих землю вместо однообразной зелени травы и деревьев. Поблагодарим же нынешних творцов за этот их терпеливый, неутомимый ежедневный труд!

ЖЕНЩИНА НА ПРОСЕЛОЧНОЙ ДОРОГЕ

О Женщине (с большой буквы) много написано, есть прекрасные образы ее и в мировой, и в русской литературе, однако у каждого из нас свое представление о ней.

Когда я думаю о Женщине, мне почему-то вспоминается случайная попутчица на проселочной дороге много лет назад. И видел-то я ее не больше четверти часа. Ехали мы тогда втроем: шофер, главный агроном района и я, - я приехал на так называемые "встречи с читателями", и меня свели с этим агрономом, чтоб прихватил с собой в дальний совхоз.

Пожилой и грузный, агроном сидел впереди, рядом с шофером, и, как только выехали, стал расспрашивать меня о литературных новостях; оказывается, он регулярно почитывал журнальную публицистику, неплохо ориентировался в текущей литературе и имел на все собственный, довольно критический взгляд. А перед указателем сворота к какому-то селу (помнится, к Творогову) сказал шоферу:

Давай-ка, Гена, завернем ненадолго, - и, повернувшись ко мне, пояснил: - Мое родное село.

Свернули с асфальта на гравийный проселок с выбоинами и лужами. Я сидел сзади и поглядывал в окошки газика. Сначала вдоль дороги тянулась сочная зелень пшеничных и картофельных полей, потом въехали в поле цветущего рыжика - будто в желтое пламя, разлившееся до дальних холмов и накрытое голубым небом сверху; от обжигающей желтизны поля небо казалось еще голубей, холодней и глубже. Красота!.. Ее надо было воспринимать только молча, и, слава Богу, мои попутчики, погрузившись в это желто-зелено-голубое сияние, тоже замолчали.

Впереди на пустом проселке замаячила одинокая женская фигура с ношей в руках. Когда до нее осталось метров сто и женщина оглянулась и сошла на обочину, агроном неожиданно сказал шоферу:

Да это же Елена! Она утром была у меня с отчетом! Вот дуреха - прется пешком!.. Давай-ка захватим.

Да ну ее, дойдет, - угрюмо отозвался шофер; это было первое, что он произнес за дорогу. - Бабу сажать - верняк, никуда не уедем!

Давай, не упрямься, уедем, - спокойно, но твердо приказал агроном.

Шофер нехотя подчинился - притормозил, поравнявшись с женщиной.

Она стояла на обочине, равнодушно дожидаясь, пока мы проедем; я хорошо видел ее сквозь окошко, словно в рамочке за стеклом, статную женщину в легком расклешенном платье. Она была босиком, а обе ее руки - предельно заняты: в одной - пузатая сумка, причем вместе с сумкой она держала еще и хвостатый букет из ромашек, колокольчиков, розовых лесных лилий и иван-чая, а в другой - босоножки, и - еще плащ на локте.

Садись! - приоткрыв дверцу, крикнул шофер.

Женщина обернулась на простецкое это приглашение, узнала, видимо, и шофера, и агронома и приветливо им улыбнулась. Взгляд ее зорко скользнул и по моему, совершенно незнакомому ей лицу.

Спасибо, дойду! - отозвалась она бодро. - Уже недалеко!..

Странная какая: тащит столько ноши, ноги, наверное, стерла - и отказывается ехать!.. В ней была какая-то нестандартность, несводимость в одно целое деталей. Я всмотрелся в ее лицо, затененное густыми волосами - волосы закрывали лоб, щеки, бежали по плечам, и все же бросалось в глаза - или только угадывалось? - что она очень красива.

То была не смазливость, не холодная фотомодельная красивость, и не законченная, классическая ясность мадонны со старинного холста; пышная женственность ее сильного тела, чистый, ровный загар лица и рук, темные брови, сочные губы, прямой ровный нос, остренькие скулы - все это составляло здоровую, грубоватую красоту молодой деревенской женщины, и все это освещено светом живых глаз, в которых приветливость и любопытство смешались с бликами солнца, неба и желтого поля.

Что ж босиком-то, ноги бьешь? - пожалел ее агроном.

Да-а... - нехотя махнула она рукой.

Ну ты че, как девочка, ломаешься-то? - грубо выговорил ей шофер. - Тебя люди просят!

Улыбка на лице женщины пригасла, она глянула на шофера с укором, еще мгновение поколебалась, смущенная тем, что ее, действительно, ждут и что у нее босые ноги, на которые она глянула сокрушенно; затем решительно подошла и распахнула заднюю дверцу. Я подвинулся, и она размашисто села, продолжая держать в руках и сумку, и букет, и босоножки, и сразу заняла собою много места, так что мне пришлось максимально ужаться.

Здрасьте! - сказала она мне, не поворачивая головы.

Машина тронулась... Вместе с цветами - или просто вместе с собой? - женщина внесла запах поля и ощущение здоровья и радости. Голос у нее был глубокий и сочный - я еще подумал: наверное, хорошо поет; и, будто в подтверждение этого, агроном повернулся ко мне и сказал:

Рекомендую: это наша Елена, - он называл ее фамилию. - Песни и стихи сочиняет. Не слыхал?

Я вежливо улыбнулся и отрицательно покачал головой.

Ну как же! - слегка возмутился агроном. - У нас все ее знают!

Женщина запротестовала, впрочем, не обидчиво, а, скорее, весело:

Да зачем вы, Юрий Андреевич? Скажете тоже: "все"!

Как зачем? Обязательно пошли им в город свои стихи - должны напечатать! У них же там журналы, газеты - пусть знают, что деревня не одной картошкой с салом жива!

Они еще немного попрепирались и умолкли, и тогда я - не только из вежливости, но еще и потому, что рядом сидела красивая, пышущая здоровьем и тяжеловесной грацией женщина - попытался завести с ней любезный разговор. Женщина отвечала односложно, странно при этом держась: не только не поворачивая ко мне лица, а даже наоборот - закрываясь от меня густыми волосами. Я еще подумал: мусульманка она, что ли?. Потом вдруг, удивленная какой-то моей фразой, она повернулась ко мне - скорей всего, проверить: не насмехаюсь ли я? - и я буквально запнулся об ее глаза непонятно какого - кажется, необычайно синего - цвета в пушистых ресницах. Глаза, в которых сразу увязаешь. Это их-то она прячет?.. То был не кокетливый, не обжигающий, не настырный взгляд женщины, знающей себе цену и привыкшей обольщать и покорять - а спокойный какой-то, даже терпеливый: ладно, мол, смотри, раз уж...

От резкого поворота головы волосы ее разлетелись, и я обратил внимание на то, что ее лицо испещрено мелкими шрамами; беглого взгляда хватало отметить их на скуле, на губе, в углу рта; шрамом изломана бровь - будто кто-то специально нанес их так, чтобы они бросались в глаза. Вот оно что! Сразу стала понятна ее маленькая хитрость - кутать лицо волосами.

Она, конечно же, поймала мой взгляд и больше уже свою ущербную красоту не прятала.

Отвечая на пожелание агронома непременно познакомиться с ее стихами, я предложил ей прислать их, вырвал лист из записной книжки, написал адреса, свой и - организации, и заверил ее, что стихи ее будут доброжелательнейше прочитаны, раз за них ходатайствует "сам Юрий Андреевич".

Вот и все. Мы едва успели обменяться дюжиной фраз, а газик уже затормозил: мы стояли посреди улицы.

Елена поблагодарила нас, распахнула дверцу, выпрыгнула, надела босоножки, подхватила вещи и пошла к ближайшему дому. Я смотрел ей вслед: оглянется? Нет, не оглянулась. А в душу вкрадывалась печаль. Было ощущение, будто посреди солнечного летнего дня меркнет солнце, уходит лето; будто что-то большое, значительное прошло мимо, оставляя пустоту.

Оставалось успокоить себя, заполняя пустоту рассуждениями: красота - что это, и откуда она берется, причем - как-то всегда неожиданно, врасплох, и зачем сгущается в природе и среди людей до опасных концентраций - настолько, что заставляет радоваться, печалиться, страдать? Не есть ли она всего лишь моя собственная тоска по несбывшемуся или утраченному, и я наделяю ею первую встречную женщину, цветок, закат?.. Нет, все было не то! А печаль оставалась...

Потом мы заехали в правление местного совхоза; агроном зашел туда ненадолго, а когда поехали дальше, я спросил у него: почему у их поэтессы такое - я не нашел более мягкого эквивалента слову "изуродованное" - лицо?

О, это целая история! - оживился он, отвлекаясь от своих мыслей. - И тянулась она много лет, на глазах у всего села, - продолжал он охотно. - Я ж хорошо знаю эту Ленку - она в одном классе с моей дочкой училась, вместе школу кончали. С ними учился один оболтус...

Да уж, оболтус! - влез в рассказ шофер. - Все у вас - одни оболтусы!

А кто он, по-твоему? - вскинулся на него агроном. - Оболтус. У меня и слова другого нет!

Человек как человек, - угрюмо пробормотал шофер.

Хм, "человек"! - недоверчиво усмехнулся Юрий Андреевич. - До человека еще дорасти надо... В общем, Олег его звали. А надо сказать, статный парень был, девичья погибель, и у Ленки с ним закрутился роман. Чуть ли не с восьмого класса. Черт их знает: что у них там было, чего не было?.. Известно, красота девок портит, головы кружит им самим сильнее, чем парням. Но Ленка - правильная была, ее уважали. Так, Гена? Ты ж тоже тогда учился?

Ну, было, - хмуро отозвался шофер.

В общем, парочка - баран да ярочка... И на тебе: этот Олег - а он задиристый был! - подрался прямо на выпускном вечере. Перепились, и измутузил там кого-то. И вот судьба потащила их с Ленкой в город, только врозь: ее, значит - в институт, а его - в каталажку... Переписывались они, она его ждала. Тот отсидел года полтора, вернулся. Тут его - в армию. А в перерыве между отсидкой и армией они расписались: нынче же это у них, как у кроликов - быстро. И вот он в армии, а она родила. Что делать? Отца у нее нет, мать - больная. Вернулась, пошла работать в лабораторию совхозную - все-таки два курса сельхозинститута. Он отслужил, приехал, стал шоферить.

Трактористом, - поправил шофер.

Верно; это потом он на шофера переучился. Второй ребенок появился... А он уже из заключения вернулся с червоточинкой: пил, дрался. Безобразно себя вел. В общем, влипла. А ведь отговаривали.

Настоящая, видно, любовь была? - предположил я.

Да-а, все там было, - махнул рукой агроном. - И любовь, и жалость, и легкомыслие тоже - когда не думают, каково будет их детям и детям детей на сто лет вперед... А из армии вообще садистом пришел.

Шофер, везший нас, как я заметил, по мере развития рассказа стал нервничать и злиться, а при слове "садист" демонстративно фыркнул. Тут Юрий Андреевич не выдержал - повернулся к нему и спросил в упор:

Чего фыркаешь? Не так, что ли?

Да нет, ничего, - отозвался тот, делая вид, что внимательно следит за дорогой; однако его выдал жест: он досадливо крутанул ручку радиоприемника, в котором негромкий спокойный бас исполнял "На холмах Грузии".

Оставь ты его, пусть поет, - сказал агроном.

Да ну, кота за хвост тянут! - раздраженно буркнул шофер и все крутил ручку, пока не нашел, чего хотел: под взвизги электронных аккордов разнузданный, сиплый женский голос, скорее, выкрикивал, чем пел: "Я тебя люблю! Я тебя люблю! Я тебя люблю!.."

Что, нравится? - снасмешничал агроном.

Да! - демонстративно рявкнул шофер.

И вот, - продолжал свой рассказ агроном, немного притерпевшись к музыке и оставив в покое шофера, - начал он ее избивать.

За что? - не понял я.

А просто так. За то, наверное, что красивая, талантливая. Она у нас в активистках была. Пока он в армии, стала в самодеятельность от скуки ходить, в хоре пела, потом сама начала песни сочинять, на аккордеоне играть научилась. А он что - быдло, серость. Быстро ряху наел, а умишка нет. Напьется с шоферами, придет домой и - колошматить ее.

Ревновал, что ли?

Не знаю. Поводов, насколько мне известно, она не давала... Причем бить ее, заметьте, старался по бровям, по губам. Поколачивают у нас мужики баб - но чтобы так...

А защитить, разумеется, некому?

А кому это надо? Кто когда был на стороне женщины? И вообще, у нас тут все по старинке: двое дерутся - третий не лезь.

Но ведь не двое дерутся - один?

А кто знает, что у них там? Она и не жаловалась никому; придет в понедельник на работу - и лицо прячет. А уж если совсем плохо, несколько дней людям глаз не кажет. Все молчком. Гордость ли, самолюбие?

Почему же она не ушла?

А куда? Село одно, не разминешься. Тебе сегодня, к примеру, ну никак неохота с человеком встречаться - так он тебе обязательно попадется... Это в городе у вас все проще, а село держит семейного человека крепко: дети, корова, поросенок - все в голос ревут, все есть-пить просят, куда ж от них? Душа-то болит... Да уходила! Он похолостякует месяц, придет - подарков принесет, прощения попросит, а сердце отходчиво... Такая вот женщина! - как-то очень эмоционально закончил свой рассказ этот пожилой человек, хлопнув по бедру ладонью, будто ставя жирную точку.

Красивые у нее глаза, - сказал я. - Удивительного цвета.

Ну что вы, "глаза"! - встрепенулся он. - Сейчас-то попритухли. Вот девичьи ее глаза - то были не глаза, а очи! Помните, у Тютчева, кажется: "Я очи знал. О эти очи!.." По ним, видно, и бил - не давали покоя... Чье-то счастье прошло мимо... - и такой в интонации этого человека прозвучал сплав горечи и сострадания, что, казалось, он говорит о чем-то глубоко личном...

Пока тянулся этот наш разговор, разговор с умолчаниями, повторами, паузами, какой бывают дорогой - мы успели въехать еще в одно село. И опять Юрий Андреевич остановил шофера возле конторы, и опять ушел.

Как только он исчез, шофер первым делом освобождено вздохнул и переключил приемник, в котором бравурную эстраду давно сменила скрипка. Пошарил в эфире, поискал новую волну, и снова завопила визгливая певичка.

Дед наш от Чайковского балдеет, мочи нет! - иронически усмехаясь, кивнул он в сторону ушедшего хозяина.

Поскольку Чайковского в его приемнике и близко не было, под ним явно подразумевалось все, что выпадало за рамки любезных ему звуков.

А он между тем не спеша, беспрепятственно услаждая себя музыкой, закурил. Но глядя сзади на его неспокойно подрагивающие плечи, было понятно: что-то мешает ему расслабиться.

И, действительно, затянувшись несколько раз, он запальчиво заговорил, не поворачивая головы, но обращаясь ко мне:

Все это чухня! Олег - правильный мужик, трудяга, и эту свистульку бьет за дело! Он же целый день за баранкой, дома двое пацанов, а ей, видишь ли, на аккордеоне надо, песни, видишь ли, петь, стихи сочинять! Это что, семейная жизнь?

Но почему она не может заниматься самодеятельностью? - спросил я.

Знаем, чем они там занимаются!.. Да ты посмотри на нее: чуть что - глазки строить, разговорчики всякие. Тьфу! - с величайшим презрением он сплюнул через открытую дверцу. - Пороть их надо, чтоб языками меньше чесали, а больше бы домом занимались! Чего с ними чикаться, верно?

Ну какое, казалось бы, мне дело до его воззрений на женщин, и зачем бы мне связываться с ним? - но уж очень он меня достал этим "верно": решил, видно, что раз я его сверстник, то и думать должен так же?

Нет, - сказал я, - неверно. Зачем бить-то? Красивая женщина - и изуродована!

Затылок его так и заходил от возмущения.

Это вам там красивые нужны, а здесь баба работать должна, дом держать, а не груши околачивать! - ответил он единым духом, не оборачиваясь.

Интересно: кому это "нам"? Городским, что ли, или людям, не занятым физическим трудом? Но в нашем мини-диспуте он мне объяснил по- простецки, что красота бесполезна и потому не нужна. Это была уже философская установка, над которой люди ломают копья не годами - тысячелетиями! Кажется, еще со времен Платона.

Я-то всегда, чуть не с младенчества, относился к ней с суеверным почтением: красивые люди, красивые вещи, природа вызывали во мне восторг и трепет, но обязательно пополам с грустью - в глубине ее явлений мне виделась полная тайны надматериальная сила: она, такая хрупкая и недолговечная, напоминала мне, что все на земле временно, в том числе и я сам, и что она не может никому принадлежать, а ее на моих глазах всегда хотели искорежить, украсть или присвоить. Так как же мне было с ним соглашаться?

Но вот Юрий Андреевич вернулся, и мы поехали во всеобщем молчании дальше, думая каждый о своем. Я, во всяком случае, думал о долготерпении русской женщины и о ее обидной доле; во всяком случае, моя голова была занята Еленой. В глазах все еще стояло видение одинокой женской фигуры с тяжелой ношей в руках; стало понятно, почему она сбивала босые ноги - только бы оттянуть время, не идти в ненавистный дом!..

Так мы ехали и ехали по дороге, которая то стелилась асфальтом, то вытрясала печенки на сыпучем гравии. Но в одном месте она скользнула вниз и пошла по сырой речной пойме; асфальт здесь был разбит и смешан с грязью, и Гена показывал теперь чудеса мастерства, то умудряясь прогонять газик одним колесом меж глубоких колей, а другим где-то сбоку, то съезжая прямо в трясину, успевая проскочить прежде, чем увязнут колеса. Миновали мостик и перед самым подъемом в гору, за тридцать метров до ровного сухого асфальта, угодив колесами в колеи, сели брюхом на чернозем.

Долго рассказывать, как мы выбирались: как по очереди с шофером копали под машиной землю, благо у него была с собой лопата (агронома по солидности возраста от трудовой повинности освободили), как, уже втроем, толкали ее и раскачивали и как ее потом выдернул из грязи встречный грузовик. И все это время Гена нудно гундел:

Вот говорил же: нельзя бабу брать! Кто, интересно, был прав? Сто раз проверено! Не слушают никогда!..

Да причем здесь женщины? - вяло возражал затюканный им Юрий Андреевич. - Дороги хорошие иметь надо, а тебе - крепче руль держать...

Однако его возражения только распаляли шофера... К тому же, когда нас выдернули, заклинило рулевую тягу, и он, продолжая нудить, расстелил дерматиновый коврик и полез с инструментами под машину. Неловко было стоять над его душой; хотелось чем-то помочь, но агроном незаметным жестом позвал меня; мы отошли шагов на двадцать и сели на травяной откос.

Оставь ты его в покое - в конце концов, каждый должен заниматься своим делом, - сказал он мне по-отечески снисходительно, тяжело опершись о мое плечо, когда усаживались. - А у меня ноги что-то совсем... Старость, что ли? На пенсию пора... Чего, думаешь, он злится? Жена у него - вертлявая бабенка, пьет, курит, с мужиками гыгыкает - кладовщица на базе; а мы уехали, заночуем - вот и нервничает. Жалко мужика. Я уж с ней беседовал: дура, говорю, чего тебе надо? Мужик изводится - любит тебя, значит; ты ж за ним как за каменной стеной - другого такого где найдешь?.. Да-а... "И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет"... Ужасно народ распущенный и бестолковый; я, знаете, отношусь к нему без иллюзий...

А я подумал о патриархальной простоте нравов, от которой уже отвык: все про всех знают, почти по-семейному. "Не судите..."? А, может, только чужим судом и жива здесь жизнь, и они судят друг друга, спасая себя?

Он, сорвав и внимательно рассмотрев зеленую травинку, вдруг снова заговорил о Елене. Без всякого перехода. Забавно получалось: все мы, втроем, каждый по-своему, только о ней и думали.

Я вот тебе рассказал про нее, а потом подумал, что ведь это не все. Да, колачивал он ее крепко. Но, по-моему, года четыре уже, как пальцем не тронул. А славушка осталась. Сдается мне, Ленка его переломила. Обворожила, или сумела внушить что-то такое?.. Те, кто хорошо знает, заметили перемену. Я сейчас заезжал, так нарочно спросил.

Может, милиция пригрозила, или начальство?

Ты не знаешь этого охломона. Увидел бы - понял: существо грубое и примитивное - одни звериные рефлексы, так что грозить начальством или милицией - все равно что дразнить носорога: говорят, самое непредсказуемое животное. Но вот нашла ключик. Я это отношу только на счет ее мудрости. Сделать из сырой заготовки человека - ох, терпение нужно! Многое должно женщине за это проститься. Да, думаю, и не было у нее больших грехов - злые языки навешали, из зависти: тебе хорошо - так пусть будет плохо... И ответь мне после этого: кто же все-таки был первый человек на земле: Адам или Ева? Я думаю, Ева. Она и вылепила для себя Адама... И когда, интересно, изживет себя на Руси матриархат? Что-то он, знаете, подзатянулся. В каком веке, в какой исторической формации мы затерялись?..

Он продолжал говорить, а я прилег на откос, закинув руки за голову - было жарко и так слепило глаза послеполуденное солнце, что меня разморило: я слушал и не слышал его бубнящую речь, жмурился и чему-то улыбался. И опять видел эту женщину идущей босиком по проселку со своей многоместной ношей и охапкой цветов... Нет, не думала она тогда, конечно, ни о муже, ни о доме с коровой и поросенком - она была просто счастлива и свободна; вот почему она с такой неохотой забиралась в машину с мужской компанией и была смущена: мы ей помешали!.. Ничего-то мы не поняли!..

* * *

Я ее больше не встречал; не получил от нее и стихов, и фамилию забыл. Может, где-то и публиковалась?

Но вспоминать - вспоминаю. Почему? Не знаю. Может, именно потому, что видел ее не более четверти часа, и она закрепилась в памяти этакой таинственной незнакомкой? Но ведь в довольно напряженной нашей жизни мимо каждого из нас проходят сотни, тысячи этих таинственных и не очень таинственных незнакомцев и незнакомок. Почему именно она?

Или наводит на мысли о ней по каким-то прихотливым ассоциативным зигзагам нынешнее беспредельное ерничанье и цинизм по отношению к женщине, и дискуссии о роли ее, и все эти наукообразные наставления разных радетелей за слабую половину человечества, задавшихся целью непременно научить ее "раскрепощаться", одни - чтоб сделать ее суперсексуальной жрицей любви, другие - бесполой деловой властительницей общества, третьи - чтоб превратить в резиновую игрушку для собственного употребления?.. Не знаю. Ищу ответа - и не нахожу.

ВАМПИР

У философа и богослова Павла Флоренского есть рассказ о вампире, с которым Флоренский учился в духовной семинарии и поначалу даже дружил с ним; семинарист этот высасывал из товарищей, и, в первую очередь, из самого Флоренского, интеллектуальные и духовные силы. По описанию автора, даже внешность его выдавала в нем пришельца из другого, нечистого, сатанинского мира: темное лицо, обильно растущие черные волосы на голове и в бороде, холодный взгляд и, что главное - ярко-красные губы.

У вампира, с которым знаком я, ничего подобного и в помине нет - скорей, все наоборот: круглое, с румянцем лицо, жиденькие светлые волосы с умилительной лысинкой на темени, простодушно-чистый взгляд серых водянистых глаз за стеклами очков в золоченой оправе, мягкий тенор с легкой детской картавостью; он невысок и склонен к полноте, одет всегда аккуратно: костюм, белая сорочка с галстуком; губы вообще никакие: бледные и невыразительные. Другие характерные черты: общителен, чуток к юмору и не чурается выпивки. Скажу более: подвержен этому нашему национальному пороку, может в критической ситуации крепко загулять и потому ненадежен. А поскольку это пристрастие частенько сходит у нас не за порок, а лишь за простительное шалопайство, то про моего знакомого и не подумаешь никогда, что он вампир. Но вот вам факты, только из тех, что известны мне.

В молодости он был аспирантом на кафедре философии в одном из вузов. А какая была у нас в те годы философия? Естественно, только марксистско-ленинская, и никакой другой быть не могла. Но где-то же надо было моему знакомому кормиться - а кормиться философией было нетрудно, если язык подвешен, а в кармане - партбилет. Хотя мой герой, почитывая про разные философские воззрения, этот марксизм-ленинизм и в грош не ставил. Про себя, разумеется.

А диссертацию ему писала молодая жена, тоже аспирант и тоже философ, только в другом вузе. Этакое тщедушное, бледненькое созданьице, она, несмотря на внешнюю невзрачность, была умницей, да, кроме того, еще самоотверженной и двужильной; за те несколько лет, что он после работы предпочитал общаться по кафешкам за бутылочкой винца с "единомышленниками", она, без отрыва, можно сказать, от работы, успела родить и вынянчить младенца и написать себе и мужу по диссертации, потеряв, правда, при этом изрядную часть зрения и зубов, что, разумеется, отразилось на ее и без того неяркой внешности.

А уж когда он защитил диссертацию - то обнаружил вдруг, что жена выглядит несколько непрезентабельно, причиняя сильную боль его самолюбию. Не выдержав этой боли, он загулял и ушел из дома; соответственно, и на кафедре у него начались неприятности.

Тут как раз вовремя подоспела "перестройка". Помните то время? Бесконечные шествия, митинги, речи... На этой волне начались везде послабления в дисциплине, и на кафедре его оставили в покое.

Мой герой во всеобщей эйфории свободы на одном из митингов, до которых оказался весьма охоч, публично сжег свой партбилет, неплохо, кстати, его доселе кормивший. И на кафедру он больше не пришел, заклеймив ее своим презрением.

В тот же вечер, когда он сидел с друзьями в кафе, обмывая столь смелый свой шаг, о котором торопился рассказать всем во всеуслышание, или, может, чуть позже, но на этой же эйфорической волне, ему пришла мысль издавать "свободный" литературно-философский журнал.

Демократы, а, точнее, либералы первой волны только-только брали в свои руки власть; все начальники были донельзя демократичны: заходи к любому, нигде никакой милиции, предлагай любой бред... Мой герой заявился к самому набольшому - только что назначенному главой областной администрации, к "губернатору", как их стали тогда величать, и, держась с апломбом, умея при этом убедительно говорить, как дважды два доказал, что нашей области позарез нужен литературно-философский журнал, своего рода интеллектуальный центр, призванный объединить и спаять воедино интеллигенцию, главный двигатель демократического движения - может быть, даже на всероссийском уровне: "Вспомните: ведь Ленин тоже начал с "Искры"!.."

Новоявленный губернатор, не имевший еще опыта отфутболивать случайных визитеров, сдался быстро... Мой знакомый проявил тут чудеса проворства: зарегистрировал журнал, открыл счет в банке, и деньги пришли. Не теряя взятого темпа, знакомец мой собрал компанию своих кафешных единомышленников, создал из них редакцию, назначив всем, в том числе и себе, приличные оклады, в знак того, что журнал затеивается солидный; арендовал комнату с телефоном, и работа закипела.

Сами же (привлекши еще нескольких молодых авторов) писали философские статьи, в основном ерничая в них над всеми "измами", полагая в этом основное философское новаторство; подобрали стихи и куски прозы всевозможных модернистских направлений, модернизм которых заключался, главным образом, в отрицании всяческих законов и правил литературного творчества и литературного языка. Выпустили первый номер, и номер удался: все в нем было свежо, ново и довольно глубокомысленно.

Вышел он тиражом в несколько тысяч экземпляров и был, как полагается, отдан в газетные киоски, а редакционный коллектив устроил по этому поводу пышную презентацию, на которую пригласили чинов администрации, много интеллигенции и журналистов; говорились речи о культуре и культуртрегерстве; при этом выпито было немало шампанского.

Но, видимо, журнал получился слишком необычным и серьезным - в киосках продали их всего с сотню экземпляров; остальные тысячи их были возвращены в редакцию, и они заполнили собою чуть не половину редакционной комнаты. Редакция стала раздавать их друзьям, хорошим знакомым и "сочувствующим", так что разошлось еще сотни две. Остальные просто не знали, куда девать. А тем временем выпустили еще один.

Надо сказать, что запас свежих идей редакция нерасчетливо выплеснула на страницы первого номера; статьи и модернистские тексты во втором были уже скучноваты и высосаны из пальца, так что второй номер получился бледнее первого, и история его распространения оказалась еще печальнее: продали всего несколько десятков штук, а при бесплатной раздаче знакомым те брали его с неохотой и даже увиливали - только чтоб не взять.

А кругом все катастрофически дорожало, в том числе и типографские расходы; обнаружилось, что на счету у нашего новоявленного журнала кончились деньги, и сколько мой знакомец ни ходил клянчить их снова - никто больше не дал ни рубля. Надо было думать, как жить дальше.

Редакция единомышленников разбежалась, а сам глава редакции нашел себе место руководителя редакционно-издательского отдела в Центре научно-технической информации (назовем его просто Центром).

Но финансовые дела страны шли все хуже и хуже; финансовый дефицит коснулся и этого Центра.

Наш новоявленный руководитель отдела, сделавший, между прочим, там быструю карьеру благодаря своему неотразимому умению убеждать, став заместителем директора, предложил своему директору, человеку осторожному, но удрученному безденежьем, идею: создать под "крышей" Центра коммерческую фирму по торговле патентами с заграницей, но с широким полем деятельности, в том числе, "для поддержки штанов", с правом торговли водкой, продуктами питания и всяческим ширпотребом. Чтобы недоверчивый директор быстрей согласился, мой знакомый предложил ему - "для надежности, чтоб облегчить личный контроль" - назначить генеральным директором новой фирмы какого-нибудь своего родственника, при условии, что автор идеи, мой знакомый, станет в ней коммерческим директором, и директор клюнул: подсунул в "генеральные директора" своего молодого племянника.

Поскольку ни у Центра, ни у самих учредителей денег на раскрутку не было, мой знакомый уговорил директора Центра пустить на уставной капитал коммерческой фирмы одну из двух автомашин, подержанную "волгу", заверив, что через пару месяцев они заработают на три, на четыре "волги".

"Волгу" эту новоявленные коммерсанты продали, назначили себе при этом приличествующие статусу оклады, взяв хорошие авансы в счет будущих прибылей, и начали раскручивать дело. Но, поскольку ни желания влезать в каждую мелочь и делать все самим, ни коммерческого опыта не было, им пришлось постепенно набрать штат работников: коммерческих агентов, кладовщиков, грузчиков, не считая обязательных бухгалтера и кассира, - причем все тоже требовали авансов... Через два месяца фирма прогорела.

Мой знакомец, не связанный с ней никакими личными обязательствами, тотчас покинул "генерального" директора расхлебывать кашу вместе со своим дядей, а сам тем временем с двумя товарищами (один из которых - директор небольшого завода, на котором, кстати, дела шли тоже из рук вон плохо, а другой - профессиональный коммерсант, успевший наторговать кучу денег, причем денег, по слухам, "грязных", которые надо было "отмывать"), учредил новую, самостоятельную фирму по перекупке и продаже уже не просто патентов, а любой интеллектуальной собственности, будь то изобретения, проекты, научные разработки, рукописи; и сам же возглавил ее, торопясь, видимо, использовать свой недолгий, словно блеск молнии в грозовом небе, деловой опыт в прежней фирме.

Не знаю, как у него шли теперь дела на самом деле, но я встретил его однажды в бытность его там, и в коротком доверительном разговоре он, возбужденный и распираемый замыслами, заявил мне, что дела у них идут блестяще и что они, все три учредителя, уже создают еще и коммерческий банк (он даже сказал мне по секрету его будущее название), и что он, мой знакомец, войдет в правление банка. А в перспективе - еще и дочерняя компания, страховая, и все это - детища его собственных творческих озарений!

Поскольку я потом своими глазами видел рекламу этого банка - банк этот действительно состоялся, хотя и просуществовал, кажется, месяца три. Но, надо думать, какой-то куш банк этот сорвать успел, а вместе с банком, надо, соответственно, догадываться, сорвал куш и мой прыткий знакомец.

Не знаю, что было дальше и кому он еще успел втереть очки на коммерческом фронте: совершенно потерял его на время из виду, - но вдруг, решив круто сменить поприще (на прежнем, как я понял, иссяк запас доверчивых простаков), когда были объявлены выборы в Госдуму - он выныривает кандидатом в депутаты. И опять у него дело пошло споро: сколотил группу поддержки из вынырнувших вслед за ним "единомышленников", рассчитывывавших, видимо, получить от его будущего успеха тоже какие-нибудь дивиденды; собрали они нужное количество подписей в его поддержку, и он зарегистрировался независимым кандидатом по нашему округу. Кажется, семнадцатым по счету.

Получил деньги из предвыборного фонда на кампанию, и работа закипела: выступал в рамках отведенного ему места и времени где только мог: на радио, на телевидении, в газетах - а писать и говорить, как я упоминал, он умел всегда блестяще, причем предвыборные обещания его были самыми щедрыми из всех: казалось, после избрания его он станет самим Господом Богом и всем всё, кто чего хочет, даст. Выпустил массу листовок со своим портретом и обещаниями, и этими листовками они обклеили каждую дверь и каждый столб в нашем районе.

Но на выборах он не прошел - где ж ему тягаться с нашими зубрами, съевшими в политических играх всех собак?.. Я специально поинтересовался тогда личными результатами моего знакомца и был, помню, весьма удивлен: среди семнадцати претендентов он занял четвертое место, опередив известных в городе людей, его соперников - это ли не пример того, что может сделать назойливая агитация, будь то хоть агитация за верблюда?..

Однако неудача его не обескуражила - кажется, даже наоборот, придала энергии: при очередных выборах в областную Думу он, конечно же, не преминул попытать счастья и здесь, опять по нашему округу, только теперь уже на демократической платформе.

Все повторилось: группа поддержки, сбор подписей, регистрация, получение денег на кампанию, речи, статьи в газетах, листовки, только теперь это все - на еще более беззастенчиво-профессиональном уровне, с еще большим размахом обещаний, хотя, казалось бы, что может обещать будущий член областной Думы, лицо весьма скромное по своим возможностям?..

И опять пролетел. Только теперь уже - чуть-чуть не дотянув до двух главных претендентов. Но пролетел он теперь по объективной причине: демократическое движение изрядно исчерпало доверие избирателей, во всяком случае, в нашей области; мой знакомец сделал политический просчет - поставил не на ту лошадку.

Что же предпринимает мой непотопляемый знакомец дальше?

Он открывает предков-казаков в своем генеалогическом древе и записывается в казаки! Вероятно, этот его явно политический ход был неожиданным и для него самого, потому что предскажи я ему это лет десять назад - разобиделся бы в пух и прах! Но, как я полагаю, ход этот был для него неизбежен - больше ему просто уже некуда было деваться: самый край.

При этом изменился он и внешне: еще более округлился, еще крепче заалел румянец на его щеках, и как бы в компенсацию катастрофически редеющим волосикам на темени лицо его украсили пшеничные усы и бородка.

Я никогда не видел его в казачьей форме, но кое-кто из моих друзей-зубоскалов весьма потешался, рассказывая, как он по выходным шествует в гарнизонный Дом офицеров на казачьи "круги", облекшись в полную казачью форму: в лохматой мерлушковой папахе, в гимнастерке с погонами, на которые он почему-то присобачил себе аж четыре звездочки, в синих шароварах с алыми лампасами и скрипучих яловых сапогах, за голенищем одного из которых торчал кнут, - поблескивая при этом очками в золоченой оправе и с портфелем в руке. Впрочем, другие уверяли, что кнута все-таки не было - кнут присочинили насмешники.

Но смех смехом, а мой знакомый, похоже, всерьез заморочил головы нашим казакам, потому что через некоторое время в городе стала выходить казачья газета, редактором которой, естественно, стал мой знакомец. Правда, он быстро подобрал небогатые казачьи финансы, потому что газета эта, успев выйти три или четыре раза, вскоре же и закрылась.

А уже совсем недавно, включив местную телепрограмму, я опять увидел моего знакомца, уже гладко выбритого, в европейском костюме с белой сорочкой и нарядным галстуком; блистая очками и излучая простодушное довольство и уверенность в себе, он красноречиво вещал о том, что организовал у нас местное отделение патриотической "партии порядка" и стал председателем отделения, что съездил уже в Москву на учредительную конференцию партии и стал членом ее центрального комитета и что у их партии весьма серьезные намерения в восстановлении порядка в стране и защите всех сирых и обиженных, и уж он-то, придя к власти, непременно всем всё даст: старым - хорошие пенсии, бездомным - квартиры, безработным - работу, у всех будет полно денег, а хлеб и водка, молоко и масло будут почти бесплатно - ну и так далее, из полного джентльменского набора лозунгов, которыми морочат головы простому люду и которые кочуют из программы в программу от самых правых до самых левых.

А я слушал его и думал о том, что, во-первых, у патриотов, стало быть, нынче неплохие шансы и есть денежки, раз мой знакомец оказался там - его мягкий носик безошибочно чует, где можно неплохо прокормиться; а во-вторых, учитывая его завидные молодость, здоровье, хорошую жизненную школу и деятельный характер, ох как далеко может он пойти и всё, чего захочет, успеет добиться: и членства в областной и Государственной Думе, и еще Бог знает чего - боюсь, моей фантазии не хватит предположить, на чьих бедах, ожиданиях и упованиях и какую немыслимую карьеру может он еще сделать и за чей счет сытно кормиться, наливаться соком и излучать свет довольства. Но, чует сердце, кончит он свои дни непременно в Москве, руководителем какого-нибудь всероссийского фонда, членом правления солидного столичного банка или акционерного общества с миллиардными активами, и членом ЦК какой-нибудь влиятельной политической партии, а по выходным его будут показывать по всероссийскому телевидению, где он будет учить бедных россиян, как жить и как стать богатым и счастливым.

В ПОТОКЕ ДНЕЙ

от adajio к presto

В автобусе на переднем сиденье - мама с малышкой на руках, трехлетней девочкой. Мама - флегматичная молодая женщина с миловидным, но статичным сонным лицом и гривой темных волос; малышка же - явно не в маму: хрупкая, с голубыми жилками сквозь полупрозрачную кожу на висках, со светлыми реденькими локонами, большим, почти уродливым ртом, огромными серыми глазами, и - очень живая. Она смотрит в окно, тычет в стекло пальцем и без конца дергает мать: "Мама, мама, матина!", "Мама, мама, батени кан!" Мама, не глядя, равнодушно кивает головой: "Да, машина... Да, башенный кран".

Но вот рядом с ними села еще одна молодая мама, с мальчиком лет четырех. У мамы мальчика - осмысленный, живой взгляд; мальчик - спокойный, воспитанный, с мамой разговаривает как равный; чувствуется, что они понимают друг друга с полуслова.

Девочка моментально преобразилась: отвернулась от окна и стала дружелюбно улыбаться мальчику, - но тот посмотрел на нее равнодушно и рассеянно - как на неразумного младенца.

Девочка стала то подмигивать ему, то прищуриваться, то широко распахивать глазищи, всеми силами стараясь привлечь его внимание, безусловно зная о привлекательности своих глаз - сама ли догадалась об этом, или при ней о них говорили? Она использовала весь свой запас мимики, чтобы привлечь внимание мальчика... Интересно, у кого эта обольстительница переняла приемы? Явно не у мамы. Или родилась с ними? А мальчик, ничего в этом еще не понимая, решил, видно, что она - просто глупая кривляка, и отвернулся.

Девочка же, перестав кривляться, стала возбужденно лопотать что-то ритмическое, покачиваясь в такт - похоже, декламировала стихи, ни к кому не обращаясь и все же бросая время от времени в его сторону быстрые взгляды, явно проверяя впечатление. Но мальчик и тут - никакого внимания. Тогда она просто взяла и изо всех сил заверещала. Терпеливая мама не выдержала: встряхнула ее как следует и рявкнула: "А ну хватит!" Но девочка даже не обратила на это внимания.

И, наконец, до мальчика дошло, что эти выступления посвящены ему - он повернулся и посмотрел на нее хоть и сдержанно, и снисходительно, и чуть-чуть свысока, но - приветливо, поощрив легкой улыбкой.

Что тут стало с девочкой! Она сползла с маминых широких колен, встала на сиденье, ерзая и оттесняя ее, держась за спинку кресла, и со сверкающими глазами, со счастливым лицом запела что-то и стала неистово прыгать. Мать прикрикнула на нее; девочка не слышала - она была упоена победой, она торжествовала, она исполняла некое подобие победного танца!

Но вот женщина с мальчиком встали и на очередной остановке вышли. Девочка была в отчаянии: она дергала маму, она трясла ее за плечи: "Пойдем, пойдем!" - и когда та объяснила, что еще не их остановка - у нее хлынули слезы: она разрыдалась. Это была истерика. Мама, наконец, разгневалась и отвесила ей шлепок; девочка продолжала реветь, рвалась из рук, колотила мать ручонками, возмущенно бормотала что-то, захлебывалась, пуская пузыри, и выглядела отнюдь не испуганной материнским гневом - а, скорее, разъяренной; и плакала, и капризничала она не от боли - от обиды, что ее не понимают.

Время было дневное, ехали в автобусе, главным образом, женщины с кошелками и старушки. Они смотрели и на девочку, и на мать с осуждением: вот, дескать, распустила ребенка... Занятые своими заботами, невнимательные, они, как, впрочем, и мамаша, совершенно не поняли, что на их глазах протекала захватывающая человеческая драма с вечным сюжетом: Она и Он, Он и Она.

А передо мной долго еще стояли глаза девочки, словно два наполненных до краев стакана, готовых пролиться, и я гадал: что же с ней станет, когда вырастет? Затюкают ли ее, сломают, сумеют впрячь в лямку будней - или, чтобы сохранить свое "я", ей придется все время рвать путы, ломать преграды, и она станет необузданной и будет постоянно врываться в чужие судьбы, ломать их и корежить? А, может, станет нежно любящей женой и хорошей матерью со всеохватным чувством материнской любви? Или - хищной блудницей? Или мощное и страстное ее, ничем пока не замутненное, не испачканное, беззащитное, искрящееся драгоценным камешком либидо перельется в творчество, и ей предстоит многое свершить?

Нет, думал я, слава Богу, что, вопреки прогнозам пессимистов и скептиков, человеческой жизни на земле пока что не грозит иссякнуть, по крайней мере, в ближайшие тысячи лет - здоровые, мощные инстинкты все-таки подскажут ей выходы из всех тупиков и вывезут.

На душе было немного тревожно, но - хорошо.

* * *

Рано утром - еще чуть брезжил серый свет - я ехал в аэропорт: сидел на заднем сиденье такси, завалившись в уголок, и подремывал.

Посреди совершенно пустой улицы на обочине стояли двое: мужчина и женщина; женщина отчаянно махала рукой - "голосовала". Шофер собрался, было, проскочить мимо, но женщина кинулась в отчаянии ему наперерез, и если бы шофер мгновенно не затормозил - ей-богу, не миновать несчастья.

Он скрипнул зубами и выругался. А женщина, как ни в чем не бывало, подлетела к машине, распахнула переднюю дверцу и, стараясь расположить шофера виноватой, заискивающей улыбкой, успев при этом еще и мельком глянуть на меня, стала торопливо говорить:

Извините, ради Бога! Вы в аэропорт?

Именно эта улица шла в направлении к аэропорту.

В аэропорт, - играя желваками и не поворачивая головы, угрюмо ответил шофер. - Вам что, жить надоело? Но меня зачем в это впутывать?

Простите, я вас умоляю - мы ужасно торопимся, мы опаздываем! Возьмите нас! - просила женщина, прижав к груди руки.

Спрашивайте у пассажира! Машину заказывал он, - сухо сказал шофер, продолжая смотреть прямо перед собой.

Я не стал возражать.

Женщина моментально повеселела, скомандовала топтавшемуся позади нее мужчине: "Вася, садись!" - и, шурша плащиком, впорхнула на переднее сиденье. Спутник ее забрался на заднее, рядом со мной, и как-то сразу заполнил собой все пространство, так что мне стало даже немного тесно. Пока он устраивался, пружины под ним жалобно скрипели и попискивали. Грузный мужчина.

Поехали дальше.

А новые пассажиры тотчас забыли о нас с шофером, окунаясь в свою ауру; оба, похоже, не спали всю ночь: на их утомленных лицах лежали тяжелые тени, а глаза в красноватых веках возбужденно блестели.

Женщина повернулась и через спинку кресла протянула мужчине открытые ладони; он протянул ей свою лапу; она взяла ее, быстро приложилась к ней губами, затем положила ее на спинку кресла и придавила подбородком, со счастливой улыбкой глядя на мужчину. Блуждая глазами по его лицу, она ласкала его взглядом, она поедала его, она им лакомилась.

Лицо у мужчины было простое и грубое. Но что-то же она в нем нашла? Обоим было где-то между тридцатью и сорока.

М-м-м? - вопросительно хмыкнула она, кивнув ему и шире распахнув улыбающиеся глаза, спрашивая взглядом о чем-то, понятном только им.

М-м-м, - утвердительно кивая и тоже улыбаясь в ответ, пророкотал мужчина грудным, урчащим баском.

М-м-м! - женщина строго погрозила ему пальцем.

М-м-м, - продолжал улыбаться в ответ мужчина, отрицательно помотав головой. Затем, не в силах, видимо, удержаться от нахлынувшего чувства, потянулся и, скрипя пружинами, свободной рукой заграбастал женщину за шею. Однако женщина вывернулась из его неловкого объятия и прикрикнула:

Ну-ка, сиди спокойно! - а затем укорила: - Тут же люди, Вася! - причем в укоре ее было столько горячей нежности, словно она давала понять, что если б не "люди", уж она бы ему дала волю - или бы сама тотчас перебралась к нему на колени, в его тяжелые руки. И уже с восхищением, даже не проговорила, а пропела, качая головой: - Ну, медве-едь! Ну и медве-едь!

А Люська меня вчера тоже медведем обозвала, - прогудел мужчина.

Так ты и есть медведь! - и прыснула: - Хи-хи-хи.

Мужчина помолчал и вдруг ни с того ни с сего мечтательно заявил:

Приеду - в баньку схожу. В баньку охота.

С лица женщины сошла блаженная улыбка, глаза ее затуманились - казалось, она возвратилась с небес на землю.

Смотри, к Аллке не ходи! - озабоченно сказала она. - Она только и мечтает, чтоб напоить тебя и в постель затащить!

Та-ань! - мягко упрекнул ее мужчина, сам взяв теперь ее руки в свои. - Не надо мне Аллки - мне с тобой хорошо.

В глазах ее, глядящих на него, боролись теперь радость и страдание - она прощалась с ним, она смотрела на него уже издалека-издалека.

И вдруг запела.

Пела она, помнится, простую и старую-престарую песню: "В далекий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят...", - и пела тихо-тихо, одному ему, однако при этом - вдохновенно и выразительно, очень точно выводя мелодию, глядя на него все так же затуманенно и печально.

Мужчина послушал-послушал, поерзал немного и тоже запел, подтягивая женщине, и у него это получалось тоже совсем неплохо: тихий густой бас его ненавязчиво вплетался, подобно органным аккордам, в голос женщины, обрамляя его, контрастируя с ним и делая объемным. Чувствовалось, что они не впервые поют вместе - так слаженно, так дружно, так хорошо они пели.

Машина, вырвавшись из города, мчалась по шоссе, с гулом взрезывая тугой стоячий воздух, а мужчина с женщиной пели и пели, забыв про все на свете; оказывается, простую и старую-престарую песню можно петь так, словно она - вдохновенный гимн любви.

* * *

Входишь в пустую квартиру, только что оставленную жильцами; от них остались лишь эхо в гулких комнатах да мусор и обрывки бумаг на полу. Что это были за люди, чья жизнь протекала здесь?

Каждый человек - если и не горючая звезда с косматой короной, с брызжущими протуберанцами лучистой энергии, то уж, во всяком случае, неизвестная, никем до конца не пройденная и не разгаданная планета со своими материками, морями и океанами, с лужайками и ручейками, с горными вершинами и дремучими лесами, кишащими зверьем. Планеты, проходящие мимо и исчезающие из вида. Иногда единственными тоненькими тропинками в их судьбы остаются письма, брошенные на полу в пустых квартирах. Единственные интимные свидетельства, остающиеся после них.

Бывает интересно заглянуть в эти анонимные для меня письма. И не стыдно - такая профессия: разгадывать, открывать и прослеживать судьбы.

В моих архивах лежит несколько таких случайных писем. Вот одно из них, без начала:

"... хоть бы письмо нам с Игорем написал когда, и то будем рады. Ты ведь знаешь, Петечка, как меня тянет к тебе. Была бы одна, села б да поехала, не глядя куда - хоть бы посмотреть на тебя, и то бы легче. Ты мне те разы говорил, что не можешь без меня, что, мол, тянет тебя ко мне, мол, будто присушила или приворожила чем. Я тебе верила и себя не жалела для тебя, миленький мой, а сейчас тянет меня, ну вот тянет меня всю, не могу без тебя, и не могу ничего с собой поделать, и никого мне не надо, одного тебя, а ты вот взял и уехал. Ну приедь, хоть на Новый год, хоть к маме своей поедешь когда, так заскочи. Ничего мне от тебя не надо, ни денег, ни подарков никаких, лишь бы увидеть твое лицо, голос твой услышать. Если не приедешь, то я после Нового года приеду сама, хоть на день, посмотреть на тебя, слово от тебя услышать ласковое. Не гони меня тогда, ладно, Петь?

А, может, ты уже там женился? Тяжело мне будет это знать, лучше и не знать вовсе. Но я выдержу, ничего твоей жене не сделаю, ты меня не бойся, живи, будь счастливый, если на то пошло, но Игоря и меня иногда вспоминай и хоть пару слов, но черкни когда, если больше ничего не можешь.

Галька, сестра твоя, говорит, что живешь ты там как попало, неухоженный, и пить будто начал. Зачем же так, Петечка? Ты ведь хороший и не пил же, с нами живя. Меня слушал, а я ведь добра тебе хотела. А тебе казалось, что давлю на тебя, твое мужское самолюбие унижаю. А женщина - она знает, что надо, и если уж любит, то все сделает, как тебе лучше.

Ты вот меня укорял, а я тебе сто первый раз скажу: не виновата я! Пусть я была не твоя сначала, что ж тут такого? Нынче многие так: сначала семейная жизнь не складывается, расходятся, а потом встречают суженых и живут, и еще как живут! Так и мы с тобой, встретились, и как еще жили, не псу под хвост! И не надо мне, что не расписанные были, хоть мать меня и поедом ела. Но ты уходил неизвестно куда и снова приходил, а потом меня же упреками мучил, что не знаешь, мол: может, я с десятью была. Неужели ж я такая? Кто-то тебе, может, и сбрехнет про меня что худое, так ты не верь, Петечка, разве мало злых людей да врагов у одинокой-то? Многие тут подкатывались уже после тебя, уговаривали: мол, кому это надо, одной куковать? А никому, одной мне. Конечно, я веселая в обществе - что попеть, что потанцевать, а никто не знает, как мучусь, и никто не скажет, что я на кого-то свое горе вешаю. А что за Колькой замужем была до тебя, так это же смех, а не замужество - в восемнадцать-то лет жених с невестой! Короче, попались мы в первый же раз, глупые. Я тебе, между прочим, все это как на духу рассказывала, ни капельки не скрыла. Игрой у нас с Колькой все было, а игра вон куда завела. Родителям-то что - им бы только детей с рук, а нам - жить. Потом он - в армию, а я родила. Он из армии вернулся, какой был, а я уже взрослая стала, два-то года намучившись с Игорешкой на руках. А теперь вроде как с двумя возись. Он же и недоволен стал, будто я ему жизнь сломала. Он, видите ли, еще света не видел, не со всеми перегулял. Учти, Петенька, сама его погнала в шею, раз не понимаем друг друга, и, считаю, правильно сделала. Не мужик еще. И Игорешки ему не надо.

Учти, Петечка, я ни с кем не гуляла после, хотя многие добивались. А ты сам сколько ко мне подкатывался да подмазывался, вспомни-ка! И какие слова говорил, и ласковый какой был - я же все-все до словечка помню и каждый денек с тобой пересказать могу. А когда ты мне нужен стал - то вроде как испугался: слишком много тебе моей любви, слишком горячая она. Конечно, я не очень-то красивая, и фигура у меня средняя, но у каждого свой талант. Тебе меня досыта хватало. А я вот полюбила тебя крепко, и сама не ожидала от себя такого, а тебе боязно стало, что сгоришь в моей любви, что раз я такая - значит, порченая, с любым, значит, пойду, что затяну тебя как в омут. Не бойся меня, миленький, ты же знаешь, я ведь всякой умею быть, и всех женщин тебе заменю, а самой мне ну вот ничегошеньки не надо - лишь бы ты сам был! Вот приехал бы - я бы тебя всего-всего, до пальчиков ног исцеловала бы, как деток малых целуют, всю бы себя отдала - пей на здоровье! И баловала бы тебя - только бы и света у меня в окне, что ты да Игорешка.

А если не хочешь, Петечка, не надо, насильно мил не будешь, и сами проживем. Но хоть письмо бы мог написать, не трудно же?

И еще к тебе просьба: пришли фотку. Ту, что у меня была, твоя же сестра Галька стырила. Была бы хоть какая - я бы глядела, и то легче.

Почему ты не пишешь? Обещал ведь - а как сделал? Бросил слово на ветер. А я тебе все равно писать буду, если даже тебя там уже нет. Верю, дойдет.

И еще раз прошу: ну приедь хоть на денек, хоть на часочек - поглядеть на тебя, рукой дотронуться. И фотку все-таки пришли - все легче жить будет.

Креко-крепко целую тебя всего, всего, всего.

Твоя навечно Катюха."

* * *

Целое лето, долго и мучительно я расходился с женой. А тут еще позвонили: умер товарищ. Надо идти хоронить.

Я давно его не видел и не мог представить мертвым - все во мне протестовало против его смерти, и идти не хотелось. Вот не несли туда ноги. Но идти надо - велят долг и обычай.

Пошел. А августовский солнечный день, сухой и теплый, и знать не знает о чьей-то смерти.

Уже почти дошел до места: вон его дом, вон окна. Даже страшно представить там сейчас смерть и тлен. И так тяжко на душе, так тоскливо, так трудно сделать последние сто шагов.

Сел на скамью среди жухлой травы и чахлых кустов посреди просторного двора - собраться с силами для встречи со смертью, которая, начиная с сорока, бьет и бьет, как артобстрел, по сверстникам, выкашивая по одному. Она ведь бьет и по мне. Однажды на рассвете и ко мне придут и прочтут приговор. И ни снисхождения не будет, ни отсрочки. И станешь считать минуты и часы, и торопиться надышаться и наглядеться на этот милый сердцу свет.

И вдруг прямо передо мной - все произошло в течение секунд - воробей сбил в воздухе крупного летящего жука, свалился вместе с ним на землю и стал остервенело в пылу охотничьего азарта расклевывать его, еще живого, судорожно скребущего жесткими лапками воздух.

В это время откуда-то из-за чахлых кустов выскочил большой и рыжий, как молния, кот и прыгнул на воробья. Воробей взлетел, бросив жука уже в воздухе, но кот в отчаянном прыжке, растопырив лапы и вертя хвостом, как пропеллером, взвился вслед за воробьем на целый метр, последним отчаянным усилием протянул лапу, зацепил его когтями, запихнул в рот, приземлился и двумя прыжками удрал в кусты.

Я даже не успел открыть рта, чтобы шугануть наглеца, и только потом, когда он уже исчез, удивился, как неожиданно, жестко и неприкрыто приходит в природе смерть.

Неожиданно моему телу стало нестерпимо больно, будто это меня терзал воробей и меня нес в зубах кот. Но одновременно - какая-то странная легкость и покой. Господи, да ведь все мы непреложно смертны; все - такая маленькая и трепетная частичка природы! Ты родился, процвел и умер - и уже величайшее счастье, что ты "проявился", "сподобился", был "включен" и "отмечен".

Ведь я это знал еще семилетним деревенским мальчишкой, потому что все наглядно и ежедневно проходило перед глазами: соития, рождения, смерти, да вот подзабылось здесь, в городе, где люди становятся по отношению к природе наивно самонадеянны и в то же самое время, трусливо страшась смерти, бьются над разгадкой тайн бессмертия. Одни, чтобы подойти к проблеме фундаментально, громоздят между собой и ею целые отрасли знаний: онтологию, танатологию, эсхатологию; другие ищут отгадки в религии, мистике, оккультных науках, готовые за глоток бессмертия продать душу кому угодно - да только кому их души нужны? Третьи решают вопрос практически: бегают трусцой, стоят на голове, изобретают специальные снадобья и диеты и опять же создают целое созвездие наук: геронтологию, диетологию и проч. И все-таки никто ни на шаг не приблизился к разгадке бессмертия, все равно каждому суждено шагнуть в смерть.

Жизнь оплетена трагизмом, как багрово-черной траурной каймой, и только когда осознаешь это, когда видишь, как смерть терзает близких, и чувствуешь ее легкое ледяное дыхание в ухо - именно тогда по-настоящему оцениваешь жизнь и тепло родных тебе существ.

Мне хочется тогда думать не о Боге, не о душе и бессмертии, а о родных существах, о том, что мы, люди, вместе с нашей гордыней и нашими страхами - всего лишь малая часть большого и общего. Что все мы на земле, от одноклеточной водоросли до человека - от одного корня на одном дереве жизни; у всех - двойная спираль ДНК, закрученная по одному принципу и из одного материала, все выросли из одной клетки на одной кочке посреди океана воды и воздуха и потому должны чувствовать родственную связь со всем и боль каждого живого существа, каждого растения, и все - безмерно любить и беречь это наше большое и общее, из чего проросли и куда уйдем: все мы так похожи на цветы в поле, растущие из собственного перегноя - только цветы, бегущие по полю на тоненьких шатких ножках, беспечно подняв глаза к солнцу...

Вот о чем думалось мне на той скамье посреди двора. Я встал и уже спокойно пошел через двор в дом напротив, на очередную встречу со смертью.

П Р Е З Е Н Т А Ц И Я

Спешу, уважаемые читатели, поделиться с вами впечатлениями о последней презентации в местном издательстве "Импульс".

Вызывает меня на днях редактор нашей газеты и вручает телефонограмму из этого самого Импульса: "Приглашаем сегодня в 16.00 на презентацию книги писателя Лютова "Тайна золотого ларца".

Давай, - говорит мне редактор, - иди, это по твоей части. - и добавляет тихо: - Что это за писатель? К своему стыду, не слыхал такого.

Я пожал плечами. Так он мне (я ведь, кроме журналистики, еще и в местных писателях числюсь) выговорил:

Ну, дорогой, своих собратий по перу ты должен знать!

Я, естественно, давай оправдываться: что-то, мол, мистификацией попахивает - во-первых, писателя Лютова, насколько я знаю, в природе не существует, во-вторых, если поворошить историю мировой литературы, можно найти с полдюжины "Тайн золотых ларцев", а копнуть глубже - так и дюжина наберется. А в-третьих, всем известно, что "Импульс" на ладан дышит - где это, интересно, он нашел такую уйму денег, чтобы издать книгу никому неведомого Лютова?

Ну, если мистификация, так тебе сам Бог велел идти! - говорит тогда редактор - он даже повеселел, оттого что из такого заурядного события, как презентация, которых в городе нынче по три на дню, можно выжать приличную газетную "клубничку". - Давай-давай иди, неси материал!..

Вернувшись к себе, я первым делом позвонил своему приятелю Андрею, тоже литсотруднику, только из соседней газеты - тот всё всегда знает: что это, интересно, за Лютов такой объявился?

Тут-то он мне и объяснил, что это полковник УВД; год назад он вышел на пенсию, от нечего делать заделался писателем, да так разошелся, что сварганил криминальный роман... Ну, теперь немного понятней.

Короче, взял я диктофон и пошел после обеда. Прихожу в издательство, спрашиваю, где тут конференц-зал, а мне говорят: иди в столовую.

Почему в столовую-то? - возмутился я. - Я на презентацию!

А она там и будет, - отвечают.

В столовую так в столовую; мало ли - может, в самом деле, конференц-зал на ремонте? Нашел столовую, заглядываю: все столы сдвинуты буквой "П", на столах - водка, вина, напитки, тарелки с закусью, за столами полно людей, и - галдеж! Явно не туда зарулил... Свадьба, что ли? Или одурачили? Хотел за разъяснениями вернуться, а тут как раз мой приятель Андрей идет, и - с ходу:

Чего не заходишь?

Да там какое-то застолье, - говорю.

Так это и есть презентация! - смеется. - Пошли!

Захожу, осматриваюсь: действительно, всё наша братия, журналисты. Раскупорили бутылки, пьют - правда, пока только напитки.

Андрей сразу в самую середку застолья забурился, а я - с краешку. Смотрю, передо мной, кроме столового прибора и бутылок - еще и толстая книга в желто-зелено-красной обложке, на ней - человек со страшным лицом - бандит, понятное дело! - с огромным ножом в руке и ларцем подмышкой; прочитал название - оказывается, это и есть "Тайна золотого ларца"! Подумал, было: только мне повезло, - да нет, гляжу, перед каждым по книге, а кое-кто успел и две захватить.

Чего-то ждали... Ах, да, виновников торжества еще нет: во главе стола свободны три места.

И вот ровно в 16.00 - с королевской точностью, надо сказать; только что церемониймейстера с жезлом нет - распахивается дверь, и стремительно входят трое. Одного я уже знал: директор издательства; другого, высокого, с седой шевелюрой и серьезным холеным лицом, я узнал по фотографии на задней обложке книги - то был автор "Тайны золотого ларца"; третий, пожилой, невысокий, сухощавый, в хорошо сшитом сером костюме с галстуком, шедший рядом с автором, был мне незнаком.

И как только они заняли места, директор издательства, не теряя времени, встал и - вилкой о бокал: дзинь-дзинь, - потому что словно ветер зашумел: это журналисты кинулись доставать свои блокноты, диктофоны, фотоаппараты и видеокамеры.

Директор дождался тишины и заговорил о проблемах книгоиздания, да какие они сегодня молодцы - сам он как директор и вся вверенная ему фирма; основательно похвалив себя, он произнес затем короткий, но эмоциональный спич в защиту изданной книги, выразив надежду, что книга эта пополнит золотую библиотеку отечественного детективного жанра, потеснив, наконец, поток всяких там Кристи и Сименонов, заполонивших наш книжный рынок.

Затем он представил журналистам автора книги (при этом Лютов встал и галантно раскланялся с журналистами), а также его бывшего соратника, а ныне полковника УВД Николая Ивановича Иванова, который оказался прототипом одного из героев романа и, как сказал директор, "продолжая успешно ловить жуликов, любезно согласился прийти на эту встречу". Тут встал и скромно кивнул головой невысокий сухощавый господин в сером костюме, что вошел с Лютовым; а журналисты с фото- и видеокамерами вскочили и, ринувшись во внутреннее пространство буквы "П", начали снимать обоих.

Следующим выступил автор. В пространной речи он поведал о том, что, много лет трудясь в уголовном розыске, он накопил уникальный опыт, которым набрался решимости поделиться с читателями, что это его первая книга, которую он между тем считает своей удачей, и теперь в планах у него еще семь-восемь книг, а уж сил и здоровья у него на них хватит, и что писал он про живых людей, что сюжет книги близок к реальным событиям, имевшим место в нашем городе лет этак пятнадцать назад. Чтобы подтвердить реальность описанных событий, он, во-первых, пригласил сюда своего старого товарища, который тогда был рядовым следователем и вел описываемое "дело", а теперь заведует крупным отделом (тут Лютов дружески похлопал по плечу сидящего рядом полковника Иванова, и они понимающе переглянулись); а, во-вторых, автор книги (тут он сделал долгую паузу, как бы предваряя сюрприз) "пригласил сюда двух человек, участвовавших в тех событиях, так сказать, с другой стороны баррикады". Тут Лютов показал рукой на двоих сидевших за столом недалеко от него мужчин; одного из них он отрекомендовал как Анатолия Лукича, другого - "просто" Василием (без отчества).

Анатолий Лукич, одетый в синий спортивный костюм от "Адидас" с желто-зелено-красными полосами на нем, прямо под цвет книжной обложки, был круглолиц и широк в плечах; на голове его топорщился бобрик, а массивные руки, сплошь в татуировке, спокойно лежали на столешнице, в то время как глаза его в узких прорезях век смотрели вокруг остро и настороженно. На Василии же, сухопаром и невзрачном, великоватая пиджачная пара стояла колом, и чувствовал он себя здесь довольно неловко.

Теперь журналисты кинулись с фотоаппаратами и видеокамерами к ним. Лютов подчеркнул, что оба были авторитетами в уголовном мире, "получили свое" по тому "делу" сполна, "отмотали срок", а теперь занимаются честным трудом, встав на путь исправления; оба очень помогли ему в процессе работы над книгой, припоминая и подсказывая мелкие перипетии события, а также детали воровского быта и нужные слова воровского жаргона, и оба могут подтвердить, что книга написана честно и объективно.

Вслед за Лютовым слово дали полковнику Иванову; пользуясь случаем лишний раз выступить перед журналистами, он посвятил свою речь главным образом тому, как они, работники правоохранительных органов, свято берегут традиции и продолжают умело ловить жуликов.

Затем журналисты задали свои вопросы и получили на них ответы...

Более всего вопросов, однако, было к Анатолию Лукичу и "просто" Василию. Василий, правда, молчал, как на допросе, так и не сумев выдавить из себя что-нибудь членораздельное, а вот Анатолий Лукич отвечал хоть и кратко, но охотно, и журналисты, пользуясь этим, закидали его вопросами:

Вам роман понравился?

Да, все написано правильно, - отвечал тот.

Вы участвовали в ограблениях, описанных в романе?

Было дело.

Что вы чувствовали при этом?

Читайте книгу, там все описано.

Как вы относитесь к тому, что вас описали в книге?

Нормально.

Вам не повредит то, что вас описали?

Нет, даже наоборот.

Сколько вы отсидели?

Сколько отсидел, все мое.

Как вы относитесь к правоохранительным органам?

У каждого своя работа.

А если снова попадетесь?

Не попадусь. У меня теперь опыт...

В общем, так бы, довольно заурядно, и прошла презентация, если б не два ошеломительных признания, которые сделал уважаемый Анатолий Лукич. Во-первых, он признался, что ему было интересно посмотреть, как работает над книгой Лютов, а, посмотрев, он понял, что, (цитирую) "оказывается, это очень даже просто", и потому сам подумывает, а не написать ли и ему тоже книгу, да, может, и не одну, потому что материала у него "в этой кости" (тут уважаемый Анатолий Лукич постучал себя пальцем по лбу, и звук был такой, словно стучали по чему-то деревянному), "будет поболе, чем у Виктор Петровича Лютова" (цитирую дословно). А чтоб дело пошло споро, он собирается нанять в подсобники себе (опять цитирую) "писучего журналиста, потому как с подельником работать сподручнее".

Во-вторых же, когда стали допытываться у автора, кто и сколько дал средств на издание книги, Лютов признался, что деньги дало УВД; но далее оказалось вдруг (дотошные журналисты тотчас прикинули стоимость книги), что хватило их только наполовину. Когда же встал вопрос о том, кто оплатил вторую половину - опять выплыл Анатолий Лукич. Да еще всплыло при этом, что Анатолий Лукич, с его бурным прошлым, теперь не просто статист - а лицо должностное: директор городского рынка.

И тут, когда интерес журналистов к "кухне" издания книги оживился, уважаемый директор издательства поторопился объявить, что "народ устал" и потому пора перейти к неофициальной части; все остальные вопросы предлагалось задать там.

Гости уговаривать себя не заставили; зазвенела посуда; рюмки и бокалы вскоре были наполнены, официантки разнесли горячие блюда, и был предложен первый тост: за совместную удачу автора и издательства (что-то примерно в этом духе). А дальше начался такой шум от застолья, что уже никто никого не слушал. Лишь один-единственный журналист все пытался выяснить: кто оплатил сегодняшнюю презентацию? - но на него уже просто не обращали внимания.

Как только партия спиртного на столе кончалась, на ее месте тотчас вырастала новая... Через некоторое время журналисты переключили свое внимание на соседей по столу: одни обнимались и клялись в солидарности, другие, поскольку представляли собою разные, часто с противоположными точками зрения органы печати - брали один другого за рукава и отвороты и высказывали друг другу старые и новые претензии и обиды.

Между тем директор издательства, внимательно следивший за всем, пошептался о чем-то с Лютовым и полковником, настоятельно попросил у публики внимания и объявил, что пора закругляться, поскольку рабочий день в столовой заканчивается. И добавил, что каждый может взять с собой со стола непочатую бутылку водки - хватит на всех!

Действительно, хватило на всех. Забрали и початые... А уж каким образом с презентации расходились и где допивали водку - к делу не относится.

Дома вечером я взялся читать эту книгу - надо же о ней писать! Но, к сожалению, смог одолеть только двадцать страниц: повороты сюжета ставили в тупик и озадачивали, между ними не прослеживалось связи, а все персонажи: грабители, милиционеры и следователи, - у меня перепутались, поскольку объяснялись на одном и том же блатном жаргоне и отличались между собой только именами... Или, думаю, это оттого, что я нетрезвый?

Взял для проверки впечатления томик Сименона - нет, читается!.. А в остальном книга как книга. Даже красивая - такую и в руки взять приятно: с четкой печатью, на отличной белой бумаге, в твердой желто-зелено-красной - под цвет полос на спортивном костюме Анатолия Лукича - обложке, так что, скорей всего, все десять тысяч экземпляров ее будут моими земляками расхватаны, и, надеюсь, читатели ее окажутся счастливее меня: доберутся-таки до конца и что-то же в ней обнаружат интересное? Ибо все мы уверены, что если текст набран печатными буквами, да на хорошей бумаге - значит, книга достойна того, чтобы ее купить и прочитать, иначе зачем она?..

Вот, собственно, и все о презентации. Остается только добавить, что на следующее утро я позвонил своему приятелю Андрею и спросил, написал ли он про презентацию?

Да! Уже в наборе! - ответил он.

А как тебе роман? - спросил я.

Да я его не читал! - ответил тот.

А как же ты писал?

Да что слышал, то и написал!

Но там же...

Извини, но я тороплюсь!.. Слушай меня и учись, пока я живой, раз не понимаешь! - раздраженно-весело продолжал он. - Ты не апостол и не учитель - ты журналист, ты холодное, но правдивое зеркало! Поставь его перед людьми, и пусть они в него на себя смотрят! И никогда не рассказывай о собственном мнении - оно никому не интересно! Только - то, что слышал!

Но ведь там же чушь несли!

Слушай! - уже всерьез взбеленился он. - Ты там пил? Пил. Бутылку взял? Взял. Книгу забрал? Забрал. Так чего ты теперь от меня хочешь?

Все понял! - сказал я. - Благодарю!..

Вот и решил я, дорогие читатели, пользуясь советом моего Андрея, собственного мнения не давать, а рассказать, действительно, как все было, что видел и слышал... Так что не обессудьте.

Еще через пару дней я просмотрел все местные газеты: во всех прошли отклики на презентацию, составленные из фраз, слышанных там. Так что, в целом, все нормально; у наших журналистов - хорошая школа. А для книги лучшей рекламы и не придумать.

В общем, уважаемые читатели, готовьте деньги на роман и его продолжение в семи или восьми томах, как обещал автор - скоро, совсем скоро они хлынут желто-сине-зелено-красным потоком на наш родной книжный рынок: джентльмены удачи на литературной ниве трудятся для вас, не покладая рук!

С О З Е Р Ц А Т Е Л Ь

Иногда спорят о тайне русской души - есть ли она, эта тайна, и в чем она состоит? Я считаю, есть, и суть ее - в излишней созерцательности, а созерцательность высекает в человеке, в свою очередь, целый фейерверк родственных ей качеств: повышенную эмоциональность, ранимость, чувствительность.

Хорошо это или плохо?.. Наверное - и да, и нет; с одной стороны, он бывает недостаточно тверд и упорен, излишне чувствен и сентиментален и легко увлекается; а с другой стороны, человек с такими качествами души более переимчив, понятлив, сообразителен, легко учится, чуток к красоте и страданию. Причем созерцатель как тип не вымирает с течением времени, хотя интенсивность жизни растет и русский человек становится по преимуществу горожанином - а ведь город, что ни говорите, человека сушит и нивелирует.

Но интересно то, что русский человек нынче стесняется своей созерцательности.

Одного такого созерцателя в его чистом, так сказать, виде я обнаружил в деревне Таловке, в которой теперь часто и подолгу живу.

Разговорился я с ним в электричке. Это мужчина лет за сорок, серьезный, начитанный, и говорить с ним интересно - на все у него свой, резко индивидуальный взгляд. Особенно заинтересовал он меня тем, что родился именно здесь, в Таловке; здесь и деды, и родители его похоронены, здесь прошло его детство; он прекрасно помнит, как здесь всё было раньше, знает таежные окрестности на полсотни верст вокруг: знает, например - что для меня очень ценно - где именно хорошие грибные и ягодные места...

Неоднократно с ним общаясь, я узнал его ближе. Закончил он технический вуз, работал в молодости в НИИ, учился в заочной аспирантуре; однако семейные обстоятельства (а, точней, жена) заставили его бросить малоденежную науку и поступить на завод, где он второй десяток лет одолевает ступенька за ступенькой иерархическую лестницу инженера, начав сменным мастером и добравшись до должности начальника цеха. Причем, как он сетовал, это его потолок до самой пенсии - дальше ему не продвинуться: дальше уже нет надежды на интеллект и личные качества. Чтобы двигаться в наше время дальше, нужны или мощные интриги, или влияние каких-то внешних сил, а использование того и другого - не в его правилах: человек он явно скромный и порядочный.

А что семейная жизнь его не совсем, видимо, задалась, я сделал вывод сам: ни разу не видел, чтобы с ним приезжали в Таловку жена или взрослые дети - всегда один.

Наследственный дом у него здесь - даже не дом, а классическая, чисто сибирская усадьба, хоть музей в ней устраивай: сложенная из смолистых лиственичных бревен цвета старой темной бронзы изба-пятистенок с тесовой кровлей и тяжелыми ставнями и резными наличниками; крытый двор, и двор этот вместо изгороди окружен бревенчатым, подобно мощным крепостным стенам, заплотом; огромные глухие ворота на метрового диаметра столбах-вереях; внутри двора - бревенчатые же сараи и навесы с высокими сеновалами наверху, - все это, некогда несокрушимо крепкое и могучее, теперь медленно и неотвратимо приходит в упадок, перекашивается, гниет и зацветает зелено-бурыми пятнами мха и лишайника, а немереный, бескрайний огород после смерти матери его зарастает высоченным, в рост человека, осотом.

Что-то у моего знакомого - назовем его условно Н. Н. - в огороде все-таки кем-то сажается, сеется и растет, но сам он, как я заметил, по чисто сибирской привычке, очень уж охоч до тайги: с весны до осени, как только приедет в выходной, с корзиной или рюкзаком - в тайгу, которая, кстати, не совсем еще вытоптана до сих пор: кормит, если побродить как следует, и сельчан, и дачников черемшой и жимолостью, малиной и грибами, а то и балует, если забраться подальше, кедровым орешком. Причем "мышкует" этот мой знакомец Н.Н. с азартом: уходит пораньше с утра, возвращается поздненько, и, смотришь, вроде и урожая нынче кот наплакал - а он несет себе полную большую корзину.

Я тоже уже изрядно исходил нашу тайгу и тоже теперь знаю, где что можно добыть, хотя и не так часто теперь отправляюсь, и далеко стараюсь не забираться: с возрастом начинаешь слишком ценить время, единственное, в чем теперь позволяю себе быть скупым; но иногда, увлекшись, забредаешь далеконько, и непременно открываешь для себя что-нибудь новенькое.

Нынешним сухим летом, например, когда грибов было мало и чтобы что-то набрать, приходилось делать большие крюки, так что я, зайдя в неведомый мне распадок, обнаружил там, посреди тайги, прекрасное местечко: понизу, среди болотистой топи, пробирается ручеек, но в одном месте близко к нему подступает каменистый взлобок, и ручеек этот, остановившись, образовал крохотное озерцо с чистым каменистым дном, а перед озерцом на пологом скате - сухая травянистая поляна, вся в розовом цветущем клевере и ромашках; и так хорошо после блуждания по чащобе, попив хоть и пропахшей травой и болотом, но все же чистой, родниковой, слегка прогретой солнцем воды, растянуться на этой поляне, раскинуть руки и заглядеться в голубое небо. И - полная тишина вокруг: самый громкий звук - пенье комарика надо лбом. Хотя видно, что и здесь бывают люди - есть следы... Нашел я это место, попил, полежал на поляне, да и пошел себе дальше, а место запомнилось - очень уж там хорошо: уютно как-то, добротно, солнечно - "растворенно" в природе - отдыхается. Так что, когда пошел за грибами в другой раз - опять потянуло завернуть туда.

Подхожу и еще не вижу, но уже чувствую: кто-то там есть. Даже не знаю - почему: то ли птичка впереди тревожно попискивала, то ли, наоборот, слишком напряженная, замершая тишина вокруг?..

Одиночество в тайге приучает к самодисциплине и осторожности; на контакт с человеком идешь не очень-то охотно: кто он такой и что у него на уме, когда он один? И, словно со зверем, хочется разойтись каждый своей дорогой. И под ноги, и по сторонам глядишь в оба: попробуй только, оступись, подверни ногу - и запросто сгинуть бесследно ни за понюх табаку. И как-то сам собой компьютер в голове заставляет считать часы, не терять сторон света, замечать ориентиры и чужие следы.

Словом, к той поляне со стороны леса я подошел осторожно, всмотрелся сквозь стволы - и в самом деле: лежит в траве человек, закинув ногу на ногу и, точно так же, как я недавно, грызет, запрокинув голову, травинку и смотрит в небо. Я даже почувствовал весьма остро, как он там блаженствует среди запаха трав, тепла, тишины и одиночества. Зачем, думаю, мешать? - повернулся и так же тихо удалился. Походил еще часа два, наполнил, наконец, корзину доверху и, чувствую, притомился, так что еще сильнее захотелось туда зайти - попить водички и отдохнуть: тот любитель тишины, наверное, уже взял свое? Теперь моя очередь.

Подхожу так же осторожно, смотрю сквозь деревья: черта-с-два!

Причем, во-первых, он теперь, разувшись и закатав штанины, стоял по щиколотки в воде и, наклонившись, шарил что-то по дну рукой, а во-вторых, всмотревшись, я узнал в нем моего знакомца Н.Н.! Вот так номер! А корзина его - совершенно, между прочим, пустая! - всё еще валяется в стороне.

Мне стало интересно: что же он ищет в воде? И что он вообще там делает? - присел за кустом на мшистую колоду и подсматриваю, а в голове - разные предположения, в том числе и подозрительные... Ну не может человек посреди тайги в полном одиночестве провести полдня просто так, ничего не делая - даже не сняв рубашки, чтобы позагорать! Что-то очень серьезное его там держит!

А Н.Н. между тем кого-то ловил: медленно-медленно, крадучись, опустит в воду руку, потом - хвать! - вытащит что-то, зажатое в кулаке, и рассматривает... Может, у него хобби такое - собирать водяных жуков?

Но нет, проделав так два или три раза, он спокойно отряхнул руки, вышел из воды, раскатал штанины и сел на траву с уже заметно скучающим видом. Потом упал на живот, положил голову на руки и, похоже, задремал.

Меня это его странное поведение настолько сбило с толку, что я так и не решился нарушить его покой: тихонько опять отошел и направился домой - время уже к вечеру, а идти еще часа два. И все думал о моем знакомце, пытаясь разгадать: что же он там делает?

Пришел домой, а через час, смотрю, вышел из леса и он, и корзину тащит полную, прикрытую сверху травой от любопытных взглядов. Но ведь не мог он ничего набрать за этот час! И меня осенило подозрение... Только надо было его проверить.

А тут начались дожди, ненастья, и продлились они чуть не с месяц. И все это время я не видел, чтобы Н.Н. ходил в лес.

Только в начале сентября погода, наконец, установилась. Правда, теперь уже прохладная - но солнечная, светлая, тихая; природа поблекла и начала мало-помалу вызолачиваться. И тут мой знакомец снова подался с утра с корзиной в лес.

Ага! - подумал я. - Кажется, мои предположения оправдываются!.. Выждал часа полтора и пошел следом, тоже прихватив корзину, хотя дел дома было невпроворот, да и уборку урожая пора начинать, пока погода стоит. Но уж очень хотелось проверить, прав ли я... И пошел прямиком к тому озерку. Подхожу, осторожно прячась, уже знакомым мне путем - точно! Корзина валяется, он лежит посреди поляны на животе и сосредоточенно гоняет кого-то там травинкой - муравья, или букашку?.. Наконец, ему это надоело; сорвал поздний одинокий цветок, поднес к носу и долго внюхивался в него, закрыв глаза; потом упал на спину и раскинул руки, блаженно подставляя лицо нежаркому, но необыкновенно ласковому сентябрьскому солнцу.

Я повернулся и, не теряя времени, пошел домой. Собирать грибы было некогда - брал только те, что сами лезли под ноги, да и тех - кот наплакал. Но я шел и улыбался, удовлетворенный: одной человеческой загадкой меньше. Человек становился понятней, и одновременно - мельче, проще, слабее. Но и - трогательней, и беззащитней. Ближе.

Вот вам тип созерцателя в его чистом, так сказать, виде. А сколько их, созерцателей попроще или - наоборот, глубоко прячущих свою суть не только от близких, но и от самих себя, живут, стыдясь своей тихой слабости, в больших и малых городах, в деревнях и селах - пялятся по многу часов подряд в "ящик", неторопливо, как в замедленном кинокадре, пьют пиво и курят в компании себе подобных или в одиночестве, сидят часами неподвижно по берегам рек и прудов с удочками или по паркам и скверам на скамейках, или в деревнях на завалинках, уставив взгляды в пространство... Мой Н.Н. по сравнению с ними - счастливец; в чем-то я ему даже завидую: по крайней мере, сам перед собой он честен.

И М Е Н И Н Н И К

Натаха, привет!

О, здравствуй, Костюнчик!

Это нечаянно столкнулись посреди людного тротуара в послеполуденную жару двое хорошо загорелых, красивых, улыбающихся друг другу, довольно молодых и счастливых на вид людей - мужчина и женщина.

Пара настолько заметна, что идущие мимо невольно задерживают на них взгляд: мужчина атлетически сложен, светловолос, в светлых брюках, светлых туфлях и светлой рубашке с короткими рукавами, из-под которых выпирают бугры тренированных мышц; на плече - спортивная сумка; у женщины - темные, короткой стрижки волосы; она - в черной гипюровой блузке без рукавов и черной же мини-юбке; на стройных ногах - черные босоножки на высоких каблуках, благодаря которым она - почти одного с мужчиной роста; черная щегольская сумка на ее плече сияет под солнцем полированными застежками так, что больно глазам... Мужчина улыбается; женщина решительно вскидывает руки, притягивает к себе мужчину и чмокает в щеку.

Что-то тебя давно не видно? Говорили, в Питер свалила? - сдержанно спрашивает он.

Да, было. Вернулась вот, - кратко отвечает она.

В гости, что ли, вернулась?

Нет, совсем. Нагостилась.

Что так? Ты же замужем?

Долго рассказывать... Мужа бросила.

Это, поди, он тебя?

Ну, считай, что так.

Ничего себе! Ты же вполне еще...

Моложе нашел. Ноги у той длиннее, и сексу по столицам училась - не мне чета. По новой надо жизнь устраивать.

Да устроишь - какие твои годы!.. Ты, помнится, пед кончала?

Педом нынче хорошо работать, когда навороченный муж под боком, так что не знаю еще... Как ты?

Слушай, а что мы - на жаре? Ты не торопишься?

Раз тебя встретила - нет: мне же интересно, как вы все тут.

Может, сядем вон там, в тенек, да поговорим по-людски, а то ты вся в черном - солнце тебя, смотрю, достает.

Это траур по прошедшей молодости, - усмехается женщина.

Они прошли шагов двадцать, где под большим тентом стоят пластиковые столики и стулья, сели. Тотчас к ним подскочила и встала над душой девица в белом фартучке.

Что будешь пить? - спросил мужчина женщину. - Сок? Газиру? Или, может, винца - за встречу?

В жару вино неохота, - покачала она головой. - Сок. Яблочный.

Прекрасно. А я алкоголя вообще в рот не беру... Литровую упаковку яблочного сока и два стаканчика, пожалуйста, - заказал мужчина официантке, и та убежала.

А чего ты так к алкоголю? - спросила женщина.

Хожу на бодибилдинг, подкачиваюсь. Алкоголь противопоказан. Да и не люблю я его.

То-то, смотрю, классно выглядишь - прямо культурист с картинки.

Ты - тоже ничего.

Только и всего, что "ничего"?

Да нет, конечно - ты по-прежнему шикарная девочка!

А помнишь, как вы, мальчишки, надрались в школе на выпускном вечере? Всё хвалились, кто больше выпьет. Потом всем плохо было, тошнило.

Да дурачки, перед вами выставлялись. Теперь я выпендреж этот в гробу видал.

Официантка принесла сок и пластиковые стаканчики. Мужчина раскупорил упаковку и налил в стаканчики сок.

Давай - за встречу, - поднял мужчина стаканчик и коснулся им того, который взяла женщина.

Давай, - женщина отпила несколько глотков. - Хороший сок: холодный, вкусный.

Наташ, дело прошлое, я все хочу спросить: почему вы меня в школе Костюнчиком звали? Ужасно не любил.

А ты был весь такой чистенький, причесанный, благополучный, что хотелось тебя зажать где-нибудь в уголке и немножко растрепать.

Юмор в том, - с грустной интонацией сказал мужчина, - что я никогда благополучным не был.

Прости. Сказала, как думала.

Ничего, все правильно... Так ты сейчас кувыркаешься с кем-нибудь - или свободна?

Да мне, знаешь, пока что не до кувырканья... Впрочем, что мы все обо мне да обо мне? Как ты?

Кстати, у меня сегодня день рождения, - ответил мужчина.

Ничего себе! И молчишь! Давай-ка за твои... сколько? - теперь женщина, в свою очередь, долила в стаканчики сока и притронулась своим к стаканчику мужчины.

Да как и тебе, наверное - тридцать один. Четвертый десяток повалил. Ни фига, да?

Да-а. Но все равно поздравляю. Как у тебя семейные дела?

Никак... То есть у меня есть дочка; семь лет. С Оксаной мы разбежались, уже четыре года как. Слишком рано поженились - торопились сдуру. А дочку люблю, общаюсь с ней, насколько Оксана позволяет. Такое оно чистое, беззащитное, пока мамочка испортить не успела... А живу теперь там же, где и жил - с матерью.

Я тебя, когда в прошлом году была, видела с какой-то блондинкой.

Дружим. На бодибилдинге сошлись.

Красивая. Сложена классно.

Ты права: красивее уже не бывает. Но ее сейчас нет: она из другого города, поехала на родину и, видно, не вернется.

Почему?

Да-а, романтическая история... Был у нее там друг и сколько-то лет назад сделал ей предложение, а она не хотела за него и, чтобы отмазаться, сказала шутки ради: Выйду, когда у тебя миллион зеленых будет, - а тот, не будь дурак, ловит ее на слове: Хорошо, жди. И вот позвонил на днях, говорит: Есть миллион! - он делец, коммерсант. Поехала проверять.

А ты бы взял да сам миллион заработал, чем отпускать.

Нет, мне не заработать: я не коммерсант по натуре - не хочу гробить себя этим миллионом, наживать инфаркт, гастрит или импотенцию.

А чем занимаешься?

Да так.... Ларек держу. Сегодня вот отгул себе устроил ради именин.

Ты же, помнится, на радиоинженера учился?

На радиоэлектронщика. А вот и держу ларек радиодеталей: дефицит разный. На нем миллион не сделаешь. Хотя квартиру все равно куплю. Так что... на день рождения, в общем, я один. Кстати, приглашаю на ужин.

Да у тебя, поди, компания будет, а мне, Костик, сейчас не до компаний: никого неохота видеть.

Никакой компании - я же сказал: один.

А почему так?

Отшил всех: пьянь, хамство и жеребятина, - надоело. Других знакомств как-то не нажил. От нечего делать склоняюсь больше к эстетике: книжки, стихи. Рисую немножко.

В смысле, учишься, что ли?

Нет, сам по себе.

Какой ты странный... Да ты меня, раз один, в постель потащишь?

Обижаешь, мать... Извини, но ты уже не проходишь мои кондиции: тебе бы пора подтянуть тело. У меня вкус строгий.

Что, расплылась?

Есть немного. Хотя в нашем возрасте еще все можно поправить.

Хорошо, Костюнчик - вот увидишь, тоже на бодибилдинг пойду!

Да-а, все вы так: пойду, но как-нибудь потом.

Нет, правда! Просто сейчас настроения нет, забот полно: дочку к школе подготовить; мать занемогла - по больницам протащить: она у меня старорежимная: пока не свалится, пальцем ради себя не шевельнет, - а мне зачем больная мать? Вот увидишь: раскручусь - и пойду. Возьмешь с собой?

Конечно, если новых забот не наживешь. Ты думаешь, вон они, - мужчина обвел пальцем, показывая на мельтешащую толпу, среди которой на переднем плане как раз ковыляла толстая женщина с тяжелой сумкой в руке, - не хотели бы сделать себя лучше? Так ведь некогда: сумки со жратвой таскать надо!

Но ведь и в самом деле надо.

Вот-вот, и я об этом.

А, честно-то говоря, мне надо сначала хандру сбить - я от нее сразу жиреть начинаю: жру и кофе пью тоннами, - да побегать на пляж, позагорать, пока жарко, чтоб хоть вид товарный был, и работу себе искать... Так что вот, заботы.

Но на ужин-то ждать? Или как?

Ну, раз обещаешь в постель не тащить, приду. Во сколько?

В восемь примерно.

Что принести?

Ничего не надо, и - никаких подарков: все это - плешь и предрассудки. Зато оценишь мои кулинарные таланты - я же сам готовлю, матушке не доверяю. И вообще ей сказал, чтобы сделала мне единственный хороший подарок: исчезла на весь вечер.

Экий ты строгий! Кстати, как она?

А что ей сделается? Зимой расхворалась - думал, сдохнет; нет, оклемалась, опять побежала.

Ну, ты и суров!

Да это жалкие крохи - теперь я добрее стал: если б, к примеру, встретил своего папашу...

А ты знаешь: я его помню. Мы девчонками, помнится, просто балдели: какой у Костюнчика папа красивый!

Так вот, если б я встретил папашу, которого, кстати, не видал уже лет двадцать, я бы его теперь не стал убивать - просто сбил бы кулаком, и пока он корчится, обоссал бы всего: помни, падаль, что у тебя родной сынок есть, кровинушка!

Ты для этого и мышцы тренируешь? - усмехнулась женщина.

Нет, просто красоту люблю во всяком виде... А мать что! Вечная общественница: Не расстанусь, бля, с комсомолом, буду вечно молодой.

Ну как так можно, Костюнчик? Я же помню и маму твою. Я тебя просто не узнаю!

Да скурвилась совсем. Опять хахаля привела, а он - прикинь! - вообще мой сверстник.

Мог бы и простить ей слабости - мать все-таки.

Ага, посоветуй еще левую щеку подставить, когда по правой хлещут! Я и так ей многое прощаю. Одного не могу: что меня родила.

Не кощунствуй, Костик, не надо.

А что делать, если я каждый вечер на них пялюсь?

Так уйди - ты же мужик, взрослый.

А куда я уйду? Да и одна комната по закону - моя. Им-то бы хотелось, чтоб я сдох или испарился - а я вот не испаряюсь. И вообще меня удивляет: как может мужик жить с женщиной, сплошь обвешанной целлюлитом? И как может женщина жить с таким вот мужичонкой? - мужчина показал скрюченный указательный палец.

Господи, да вы что там, голые, что ли, ходите?

Да нет, в трусах - жарко же... Они знают, что мне противно, и - назло... Да, имея такое тело, я бы с тоски удавился - или бы закрыл его так, чтоб ни одна душа не увидала до самой смерти.

Ой, Костюнчик, какой ты, прости меня, зануда стал!

Да знаю, что зануда. А хочешь, посмешу?

Ну, посмеши.

Помню, когда завод наш издох совсем - я там, в цехе, технологом был - месяц сидим, второй, третий; денег нет, а жрать охота - что-то надо делать. И тут меня осенило - в газете идею вычитал: попробовать себя в эскорт-услугах для дам; фактура, вроде, есть. Дал объявление в газете, сижу у телефона, жду. И в тот же вечер - звонок: женский голос - и так по-деловому: приезжайте, адрес такой-то! Ну, сажусь в троллейбус, еду, а денег - только-только на дорогу. Волнуюсь, конечно - в первый раз все-таки; а в мыслях: может, девица перезрелая, вся в комплексах - помочь разобраться, что с чем едят, или дама средних лет, но еще вполне: муж бросил, а потребности остались... Короче, приезжаю, звоню; открывают. Встречает семидесятилетняя бабка, рослая такая, мосластая, как лошадь, оранжевые кудряшки крашеные, полный рот золотых зубов, вся в чем-то полупрозрачном, и сквозь кисею синие телеса просвечивают. А глазки, как у кобры, которая жертву увидела. Во, блин, импрессион! Ну, я, естественно - напопятную: Ой, простите, я этажом ошибся! - а бабуля мне: Нет-нет, сюда, сюда! - и норовит когтистой лапой за руку цапнуть. Я глотнул воздуху полную грудь - да как сигану обратно за дверь, и - веришь ли? - шесть этажей кубарем летел, хотя там лифт был...

Женщине явно неприятно было слушать рассуждения мужчины о женском теле - она невольно взглянула на собственную руку, перевела затем взгляд на наручные часы и поднялась.

Извини, Костя, мне пора. Рада, что встретились. У тебя телефон есть?

Конечно, конечно! - мужчина вскочил следом, вынул из сумки пухлый потертый бумажник, достал из него визитную карточку и протянул ей: - Вот, возьми, тут и телефон, и адрес, если забыла.

Спасибо. Тебе куда?

Туда, - показал он рукой.

Жалко, не по пути: мне - туда, - показала она в другую сторону.

Так придешь?

Да-да, конечно! - кивнула женщина. - Пока! - она решительно протянула руку мужчине, и когда он ее пожал - опять, как при встрече, притянула к себе и чмокнула в щеку. Затем отстранила его, улыбнулась приветливо на прощанье и пошла прочь, подняв голову и четко ступая... Мужчина долго смотрел ей вслед, любуясь ее статью и озадаченно при этом о чем-то соображая. Затем повернулся и не спеша пошел в свою сторону.

Она знала, что он смотрит ей вслед, и не оглядывалась. Но, пройдя метров сорок, не выдержала: остановилась и стала смотреть, как он удаляется, тоже явно им любуясь. Мужчина уходил упругой походкой красивого, сильного, уверенного в себе человека с гордо поставленной головой, с фигурой, словно вылепленной античным скульптором. И все смотрела и смотрела, пока толпа не засосала его.

Но почему он казался ей таким нестерпимо одиноким, словно всеми брошенный ребенок-сирота, при такой-то стати? - что от жалости к нему у нее даже заныло сердце. Она знала, что к нему, конечно же, не придет, и от этого ей было печально. Знала даже, что скажет ему, когда позвонит вечером, чтобы поздравить: Милый Костюнчик, - будет врать она, - я, оказывается, не смогу прийти: представь себе, заболела тетя, надо срочно к ней ехать - пообещала маме! Я тебя поздравляю и желаю счастья впереди, большого-пребольшого - ты его достоин! И мы с тобой обязательно еще встретимся, правда? - а телефона своего она ему не даст, и адрес у нее теперь совсем не тот, что был в детстве, и никто из их общих друзей ее нового адреса не знает. Потом как-нибудь... Просто она не из тех, кто любит из жалости - а раз так, то какой смысл терять время и морочить головы друг другу? Проблем у нее и так полно - зачем ей еще? Ведь это его холодное, ледяное сиротство - при обоих-то родителях! - уже навечно. Сама-то она выкарабкается - но на него сил ей уже не хватит. И никакого тепла не хватит отогреть его - у самой почти ничего не осталось. Это она знает точно.

МАСТЕР КАРАТЭ

Да вы садитесь, ребята. Садитесь, садитесь, не робейте. С виду такие огневые... Что, ожидали сказочного богатыря увидеть, а, признайтесь?.. И поговорим поосновательнее. Согласны? А то мне с молодыми теперь нечасто приходится беседовать.

Значит, просите научить? Ну, хорошо, пусть не каратэ, а всего лишь нескольким приемам. Так?

И отказывать-то неловко!.. Я, безусловно, мог бы научить, и вы бы почувствовали себя уверенней. Даже сумели бы начистить рожу какому-нибудь негодяю. Мне, знаете, льстит, что меня, одного, можно сказать, из патриархов нашего каратэ, еще кто-то помнит. И вы вот не поленились, отыскали... Но послушайте, что я отвечу, и поймите правильно - очень хочу, чтоб вы меня поняли.

Вот вы говорите "хулиганы". А я вам скажу: как только он поймет, что вы его побьете, он просто вынет нож или пистолет, и все: против них ведь вы бессильны; вы же не настолько будете владеть искусством боя, чтобы противостоять пистолету или ножу? А если сумеете - он нападет на вас из-за угла или просто позовет на помощь, а против шайки вам не устоять: тогда придется принять вызов и умереть, потому что ведь они в раже вас просто-напросто убьют. В лучшем случае искалечат. А если струсите и убежите - вы, опять же, опозорите меня и мое искусство.

Да, искусство. И в нем, как во всяком искусстве - своя красота и свои законы. А всякому искусству надо учиться, причем - долго и терпеливо. А если нужна сумма приемов - идите в милицию или в ВОХР: морды бить там научат; там эту учебу так и называют: "мордобойкой". Причем бесплатно и с обязаловкой, дважды в неделю. И частных клубов, школ, секций разных по городу сейчас развелось - как клопов у моего соседа. Могу дать адреса, даже порекомендовать - знаю некоторых: когда-то ко мне хаживали. Хотя большинство - уже ученики моих учеников: этих я не знаю и знать не хочу. Тоже приемам научат. Но предупреждаю: никакое это не каратэ, а все тот же тупой солдатский мордобой, или чистой воды коммерция: не пошли впрок мои труды. Почему-то умение пинаться и ломать кирпичи они называют каратэ. Каратэ - это, в первую очередь, достоинство. И интеллект не в последнюю. И элегантность, если хотите. А красные сопли, разбитые брови, фингалы под глазом - это дикость! Если этого хотите - идите в бокс, он эффективнее: там, по крайней мере, бить и сносно держать удар научат быстрее.

Нет, мои юные друзья, каратэ - это когда на тебя прет накачанный громила, и его занесенная рука вдруг виснет, как сопля, а уж если он поднял для удара ногу - то быть ему на земле, да еще корчиться от боли. Потому что здесь не сила берет верх. Почему маленькая пуля эффективнее дубины? Да потому что энергия ее в тысячи раз больше!

Я видел японские учебные фильмы; особенно запомнился эпизод: сходятся в поединке могучий борец и сухонький каратист-профессионал, и голос за кадром предупреждает: смотрите внимательно, что сейчас произойдет! И вот они еще не успели сойтись - а борец уже падает. Просто вот как бревно валится. Почему? что произошло? - ничего непонятно!.. Потом этот же эпизод прокручивают медленнее; теперь видно, как каратист сделал какое-то движение рукой, - но видно плохо: просто на мгновение размазанный кадр. И вот когда прокручивают третий раз, очень медленно, то, оказывается, каратист нанес борцу удар! Удар, который ни глаз, ни киносъемка не успевают воспринять.

Или еще эпизод: тренированный каратист голыми кулаками и пятками за несколько часов пробивает брешь в кирпичной стене вот такой толщины! Это если только он сосредоточит все внимание, все усилия в одной точке - куда бьет. А то эка невидаль: стопку кирпичей раздробить! Тем более наших. Уж два-три и вы можете переломить ударом, без всякой подготовки.

Так что каратэ, друзья мои - это не сумма приемов; это оружие. Это действительно пуля, причем не та, что летит, абы лететь - а пуля снайперская: она должна попасть в миллиметровую точку. А для этого надо анатомию знать, причем - может, даже лучше, чем хирург. Или, там, невропатолог. А такие секреты разом не даются - это тайна из тайн, и открываешь ты их сам. Только сам - никто никогда вам этого не расскажет.

Вы, конечно, слыхали про Брюса Ли? Для нынешних-то он просто легенда, а когда я был вот как вы, его звезда еще вовсю сияла. Да, американец китайского происхождения, пришел в кино из профессионального спорта. Погиб в расцвете лет. А знаете, как? К нему пришел совершенно незнакомый старик-китаец и предложил сразиться: будто бы хочет показать свою школу. Ли согласился. Провели бой, Ли поблагодарил за поединок очень тепло, проводил старичка, был в отменном настроении. Принял душ. И вдруг почувствовал себя плохо. Прилег, уснул и во сне умер. Так эту историю рассказывают. Причем свидетели поединка утверждают, что старик ни разу сильно не ударил - всего лишь дважды коснулся Ли пальцами!

Это всё - кстати об анатомии... Так имею ли я право дать вам это оружие только потому, что вы просите? Где гарантия, что кто-то из вас, хоть единожды ослепленный - пусть даже благородным желанием кого-то защитить - не применит его во зло и не присвоит себе право распорядиться чужой жизнью? У меня такой уверенности нет и уже, наверное, не будет: жизнь научила. Не знаю, сколько зла я сотворил в мире, но знаю точно: однажды я воспитал убийцу, его руками убил человека, при этом искалечил жизнь самому убийце, и это будет лежать на моей совести до судного дня - ничем уже не отмыть себя и не оправдаться, понимаете?.. А такой хороший, такой честный с виду казался мальчик!

Это было давно - вас еще, как говорится, и в проекте не существовало. Тогда все эти восточные единоборства у нас были под запретом, а меня любопытство брало - вот будто бес какой шилом в ребра шпынял! Всей восточной культурой интересовался: Китай, Индия, Япония. Начал с Йоги, с Санкхьи, с Упанишад; потом - буддизм и все его ветви: ламаизм, чань, цзэн. А путь один - книги. Стал собирать. На русском до революции много издать успели. Но литература - тоже вся под запретом. За иную в мизинчик, знаете, толщиной приходилось месячную зарплату отдавать. Ну и, конечно, по библиотекам: сколько я просидел там, сколько шоколадок девочкам- библиотекаршам, спасибо им всем от души, передарил, чтоб не ленились книги из секретных фондов поднимать, сколько страниц переписал, переконспектировал! Годы ушли. И фотокопии сносные делать научился, и с немецкого переводил - немцы основательно в этих направлениях поработали, добросовестный народ.

В общем, докопался до единоборств, начал приемы изучать - тоже ведь хотелось никого не бояться. Ходили ко мне трое ребят-подростков, дети знакомых - вот с ними и занимался, отрабатывал приемы.

А система осведомителей, знаете, тогда работала четко - видно, были они и среди книжных жучков, и в библиотеках, и среди друзей даже - вычислили, и, чувствую, атмосфера начала вокруг сгущаться: какие-то личности проникают в дом с друзьями, странные вопросы, споры навязывают. Потом - бабах! - фельетон обо мне в газете: живет, будто бы, в нашем городе человек чуждой идеологии, чернокнижник, отвратительный двуликий Янус: среди честных людей прикидывается честным, а дома - сомнительные книжечки почитывает и, мало того, ими еще и спекулирует... Хотя, видит Бог, если я и продавал какую - то затем только, чтоб купить еще одну: вечно денег не было. И продавал-то всегда дешевле, чем покупал: другого такого дурака найти было уже трудно... Как я понимаю, на судебный процесс материал не потянул - решили фельетоном угомонить. Ну, у меня, соответственно, сразу неприятности: начальником отдела был, и не на плохом счету - пришлось снова в рядовые идти... Все это, между прочим, тоже к вопросу о том, как даются знания: что-то ведь и теряешь.

И венец всего - встреча в переулке. Темновато, помню, уже было; тут забор, тут кусты, и трое пьяных навстречу. Просят закурить. У меня, естественно, закурить нет. Один тогда заступает дорогу и начинает куражиться: "А-а, это про тебя писали? Сейчас тоже пропишем!" - прямо вот будто случайную троицу блатарей заботят мои домашние занятия, и будто у каждого в кармане мой словесный портрет лежит - так это все грубо, так посконно!.. Слово за слово, пугают и пытаются к забору прижать... Я старался достоинства не терять, а уж как раззадорились, понял, что они такие же пьяные, как я - какой-нибудь монарх государства Лесото... Ох и досталось мне тогда - ребята крепкие, одним ударом не свалить, и хлеб отрабатывали честно. Как молотками били - недели две потом все болело. Но выстоял. И, знаете, собою остался доволен: эти годы, оказалось, зря не терял. Только вот до сих пор не пойму: чего им было от меня надо? Испугать? Посмотреть, что умею? Или на стойкость проверяли?..

А потом уж, когда в семидесятых разрешили каратэ в спортивном варианте и в Москве затеяли показательные соревнования - вызывают меня и еще двоих, таких же, в областной спорткомитет и говорят: знаем, что энтузиасты, самостоятельно овладели, просим: поезжайте отстоять честь области, в вас верим!

Правда, мне нужно было для себя еще определиться: а должен ли я сотрудничать с ними после всего?

Подумал-подумал: а почему бы нет? Времена, похоже, меняются, люди - тоже. И, потом, очень уж хотелось выйти из подполья, посмотреть: чего люди достигли, что умеют?.. Согласился. И неплохо там, между прочим, выступил: чемпионом не стал, но призовое место в своей категории взял.

Возвращаюсь, мне тут - пышный прием, говорят: "Давай создавай областную федерацию, готовь смену!" Дело в том, что республиканская федерация уже планы спускает: юношеские, взрослые, зональные, союзные первенства... - одним словом, контора пишет.

Ладно, включаюсь; дают деньги, дают спортзал, набираю мальчишек, экипировку закупаю, начал тренировать.

И тут у меня появился мальчик Леня. Чернявый, худенький. Шестнадцать лет, но выглядел помладше, лет на четырнадцать. А парнишка упрямый, настойчивый.

Истинное каратэ - школа строгих правил, и я их старался внушить ученикам сразу: научись повиноваться, научись владеть собой; прежде чем постигнуть сложное - научись простому; путь к совершенству - через труд и терпение; на занятиях говорит только учитель; ученик молчит... Они у меня могли два часа, сидя на коленях, учиться правильно сжимать кулак, полчаса стоять в стойке на пальцах рук... Через пару занятий три четверти их как ветром сдувает. Но твердые остаются.

Причем Леня этот занимался со страстью, просто горел. И я прикинул: будет из парня толк. Только что слабоват - сильно недоедал, как я понял. Прошу, чтоб привел кого-нибудь из родителей... Папы, оказывается, нет, бросил; пришла мамочка, интеллигентная такая женщина; зарплатишка, конечно, мизерная, и ту тратят с сыном на книжки - очень они читать любили. А парнишка действительно серьезный, начитанный. Я с ней побеседовал, объяснил, что сейчас ему не только духовный, а еще и самый что ни на есть насущный хлеб нужен, усиленное питание: организм взрослеет, растут костяк, мышцы, идет активное половое созревание, перестройка нервной системы; нагрузки возросли... Надо отдать ей должное, поняла правильно: где-то она даже поощряла эти его занятия. И, смотрю, крепнуть стал наш Леня.

А почему я обратил на него внимание - удивительно талантливый парнишка.

Талант - это ведь не ум, не способность. Талант - это, как я понимаю, свойство души: умение мобилизовать себя от мозга и до кончиков пальцев на то, что хочешь сделать. Забывая все. Способный овладевает учебой быстро и делает всё хорошо. Но - как все. Талантливому скучно как все.

В моей группе не было неспособных - я их отбирал, и не в последнюю очередь - по школьным дневникам: растить тупиц с кулаками вместо мозга не хотелось. Но Леня был особенный: до того ловок, до того увертлив! Реакция - как у кобры, все схватывает на лету! И что хорошо, у него не было лишней мышечной ткани, этих нарощенных мускулов, которыми так любят гордиться юноши: все это пустой балласт, дикое мясо.

В общем, ученик идеальный, и характер бойцовский: этакое, знаете, в нем билось маленькое, но отважное и упорное сердце...

В любом поединке есть одна особенность: можно знать весь арсенал приемов, быть реактивным - и не побеждать. Потому что главное - это угадать ход партнера, выбрать контрприем и упредить. Та же шахматная игра, только "блиц": ходы обдумываются в доли секунды, и побеждает тот, у кого компьютер в голове быстрей считает.

Я иногда устраивал с ребятами возню: чтобы по-двое, по-трое нападали на меня, - и смотрю: там, где Леня - напор сильнее. А потом и одного против себя ставить стал, и я, взрослый, тренированный, не могу с этим заморышем справиться: словно в смерч попадаю - он кругом! Победить еще не может - но и не дается. Я его, знаете, просто полюбил.

Вообще-то учителю нельзя иметь любимцев. Ну не можешь любить всех - тогда люби хотя бы худших: во всяком случае, это морально оправдано. Но с ним у меня была тончайшая духовная связь - без слов, без взглядов: я всегда чувствовал ее, и он, несомненно - тоже.

А Система работала: уже должно было состояться зональное юношеское первенство, уже давят: давай выставляй команду; где график подготовки, какие призовые места взять собираетесь?.. Обычная чиновная рутина: планы, отчетность... Подобрал команду, начал тренировать. И чистым бриллиантом в ней был Леня.

И тут я совершил несколько ошибок. Я подпал под влияние этой рутины, я нарушил не только свои принципы, но и классические заповеди каратэ. Я забыл, что передо мной всего лишь подростки, дети улицы. Мне нужны были их тела, их мышцы, связки, рефлексы; я принялся делать из них роботов, упустив души; я поддался давлению этого монстра, европейского спорта, где душа - ненужный придаток, который мешает телу быть совершенным.

Я уж говорил, что в традиционном каратэ есть правило: ученик молчит. Больно - молчи. Хочешь спросить - молчи. Несправедливость? Нет, источник доверия: учитель должен уметь прочесть молчание!.. Но это и источник самодисциплины тоже: если ты научился молчать хотя бы два часа - у тебя есть возможность подумать, а когда хорошо подумаешь - может, уже и спрашивать не надо?

Пробовал я с ними и этакую синкретику из йоги, из даосизма, цзэна: правильно дышать, уметь управлять телом как инструментом воли, уметь насладиться глотком воздуха, воды, коркой хлеба - как сладчайшим даром природы, когда и яд становится нектаром; уметь отдыхать в позе лотоса, рыбы, змеи: принял позу - и думай себе о цветочных лугах, о голубом небе, о красоте добра. О Боге, конечно, я поминать тогда не смел - я еще вполне советским был, но все же учил думать. Думать о возвышенном, о прекрасном и любить это все без корысти. И только на один вид борьбы наставлял: на борьбу со злом.

Мы ведь не в лесу живем, и зло, насколько я понимал, неотъемлемо от людей и неисчерпаемо, хотя уменьшить его - в наших руках. Милосердие - это ведь не всепрощение; это именно борьба со злом. Ради слабых. Неустанная, бесконечная борьба.

Есть смирные люди - им нужны тень, покой, тишина, а есть - неуемные; они и рождаются такими - как кипящий вулкан, и вечно их заносит куда не надо. А ведь из каждого можно воспитать рыцаря Добра. Просто рядом должен быть Учитель.

Нет, я не собирался делать из них профессионалов - хотелось, знаете, чтобы они шли в милицию, в правоохранительные органы, где, как я понимал, все прогнило в затхлом мире марксизма, без притока воздуха, без свежих идей, без любви, без сострадания.

Вообще коммунизм сам по себе - прекрасная мечта, только не этим дубосекам ее воплощать. Я верю, он настанет. Может, через тысячу лет, а, может, через две. И если его именем гнобят людей, это еще ничего не значит: именем Христа не меньше загубили; самого Христа это не испачкало...

Я старался растить их души, ткать в них культуру сердца: учил радоваться, быть внимательными ко всему живому. Нет, не нудил, над душой не стоял - пошутить, посмеяться после занятий всегда было у нас правилом. И они, знаете, ко мне тянулись... А тут поддался Системе, пошел на компромисс: пришлось отбросить свои принципы (на время, думал, раз так надо) - участил тренировки, усилил нагрузки.

Особенно Леней занялся - верил: он у меня станет чемпионом. Я поставил на него; я решил: он прославит наш город, область, может, даже страну. И меня, конечно же! Этот соблазн искупаться в славе, пусть даже отраженной, эти амбиции собственных нереализованных возможностей ох как знакомы всякому тренеру! Нет, мне не нужны были ордена, звания - это ни с какой стороны моих бугорков честолюбия не щекотало. Квартира, хорошая зарплата, машина? - да ради них я бы и в Систему впрягаться не стал; единственное, чего хотелось - проехать по миру. Даже не в Парижи, не в Америки - ужасно жаждал своими глазами увидеть Восток: Японию, Индию, Китай; было время - в снах видел, бредил ими.

Да, поставил на него! И поплатился.

Оставалась неделя до первенства; все готово, все напряжены до предела. И вдруг Леня преподносит такой сюрприз, что у всех челюсти отпали: убил человека.

Это был удар и по мне тоже - я так и не смог оправиться. До сих пор.

А как случилось? Возле кинотеатра "Октябрь" есть пятачок; не знаю, как сейчас, а тогда там вечно табунились подростки, юношество со всего околотка; и вот мой Леня схватился там с тремя. Результат самый плачевный: у одного разрыв печени и кровоизлияние в полость живота; то ли неудачно, то ли слишком поздно прооперировали - сразу после операции скончался; у второго - перелом лучевой кости; третий остался цел только потому, что дал деру. Ну, судебное разбирательство... Сначала думали, что - из-за девчонок. Нет, все сложней.

Все они были знакомы чуть ли не с первого класса; поскольку он слабей их, замкнутый и одинокий, они избрали его постоянной жертвой: раздавали пинки, шелобаны, отбирали деньги, а если не было, плевали в лицо и мочились ему в карманы.

Он и в каратэ-то пришел, как я потом понял, чтобы отомстить. А я не разгадал. И на "пятачке" появился не случайно - не в кино шел, некогда ему было в кино ходить. И пришел, только когда почувствовал, что созрел, а те дурачки не поняли и стали по привычке задирать.

Леню судили, дали пять лет изоляции. До совершеннолетия - в детской колонии. Я пытался его защитить, повлиять на приговор: хоть бы дали условно - уж за эти пять лет я бы поработал над его душой, я бы многое успел! Но куда там - родители умершего очень уж хотели его засудить.

Представляете, каково было это пережить Лёниной матери?..

Пытались привлечь к ответственности и меня тоже, запретить вести секцию: учу, мол, подростков жестокости. Я защищал себя сам: вы ж не запрещаете держать в доме кухонные ножи, выпускать на заводах кирпич, ездить в машинах - а ведь все это в любой момент может стать орудиями убийства! Орудия не имеют воли; мотивы убийства - в сердце человека... Были свидетельства моих учеников, родителей. Выяснили все же, что жестокости я не учу, хотя и чувствовал я себя препакостно: понимал, что выкручиваюсь, что, по-хорошему-то, мне с ним пополам срок делить надо. Да и разделил бы, если б позволили.

Перед отправкой его в колонию я добился свидания с ним. Он был в ужасном состоянии: потрясен содеянным, совершенно не ожидал, что все так случится, что у него в руках теперь страшное оружие.

Да я и сам был потрясен: никак не предполагал за ним таких фантастических способностей и моей роли в этом. Мне стало страшно за свои знания, я готов был раскаяться, что посвятил им жизнь, что связался с Востоком, что руковожу федерацией, юношеской секцией. Кто мог осудить меня суровей, чем моя совесть? Ведь на ней - не только тот хулиганишка, что умер, но и самого Лени судьба! Я был близок к тому, чтобы бросить всё и заняться чем-нибудь более полезным.

В общем, поговорили мы с ним; мне хотелось подбодрить его; я сказал, что верю в него, буду ждать, что мы все-таки доведем наш с ним замысел до конца - он будет чемпионом! При хорошем поведении его могли года через три освободить, и он мне это обещал. А я обещал не терять с ним связь, писать, поддерживать морально.

Я свое обещание выполнил. Писал. Ждал его.

Много я за эти годы воспитал учеников. Но и сомнений пережил много.

Думал над словами Будды: "Бесполезное возмущение стихий пусть не будет занятием мудрого". Но, видно, я не был еще готов...

А Леня... В общем, пропала Лёнина головушка. Он там опять крупно набедокурил; именно этого я и опасался: не выдержит, покажет нрав.

Ведь писал ему: смирись, вытерпи; хотя, с другой стороны, знаю, как там ломают хребты и души... Может, действительно судьба приперла к стене, и сам сделал выбор? Парень, говорю, был толковый, аналитика у него работала четко... Во всяком случае, тварью дрожащей быть у него не получилось: не только отмотал весь срок, а еще и набавили.

Вышел - от встреч со мной всячески уклонился. Помнил ведь я о нем - он у меня как заноза в сердце сидел! Очень хотел его видеть. Просто посмотреть в глаза, и все бы стало понятно. Потому что о чем говорить?

Так и не свиделись. По слухам, стал он законченным уркой, "авторитетом" в их кругах, возглавил банду. Естественно, снова посадили. Больше и не слыхал.

Вот такие, друзья мои, кирпичи. А вы говорите...

Еще когда узнал, что ему накинули срок - я отказался от секции каратэ: нельзя же, в самом деле, без конца ковать оружие; при перепроизводстве оно становится слишком дешево и доступно и из оружия защиты становится оружием разбоя.

Мои питомцы, конечно, не опускались до этого, но... Взрослели, уходили в армию, в милицию, в большой спорт, и везде, как я заметил, извлекали они из того, чему я учил, главным образом пользу для самих себя. Кое-кто, ставши чемпионом - я, видно, все же неплохим был тренером, они у меня умели побеждать, ко мне шли, ко мне вели отпрысков - сами торопились стать тренерами, и я видел, как они легко отбрасывают моральную сторону моего воспитания - как шелуху с луковицы. Скорей, скорей научить мордобою! А там уже и ученики учеников великими учителями заделались: кто крепче бьет, тот и учитель!.. Мои усилия - как вода о камень. Результаты воспитания - ужасно хрупкая материя, а жизнь - материал твердый.

В общем, кругом проиграл.

У каждого учителя есть на совести погибшие души. Иначе откуда берутся десятки, сотни тысяч, миллионы несчастных, этих воришек всех мастей, хулиганов, проституток, грабителей, убийц? И каждый учитель хоть раз в жизни, но усомнился в своем умении и своем праве на учительство.

Понимаете, ребята, есть знания, которые нельзя вычитать, или купить, или передать словами; эти знания - из разряда таких, как умение чувствовать души людей, животных, самой природы, умение любить, радоваться... Эти знания передаются без слов - только примером, только в долгом общении. Но человек должен быть открытым для этого. Созреть. Нужны две Личности: Учителя и Ученика, - два сосуда, два вместилища, и тогда эти знания начинают вибрировать и перетекать...

Неудобно - о себе, но вот я с той поры, как научился приемам, никого не ударил, кроме, может, того раза, когда на меня напали; ни на кого не "наехал", хотя, казалось бы, жизнь дает столько поводов! Наоборот: зная свои возможности, я стараюсь не задираться, не давать никому повода рисковать собой. Разве можно наступить на муравья, если он не может защититься?

Видите ли, зло ведь никогда не побеждает; оно, в конечном счете, жалит себя само. Если ты его сотворил и оно не успело обернуться и настигнуть тебя - оно найдет твоих детей, внуков: цепь замкнется. В старину об этом хорошо знали; это теперь, когда привыкли жить единым днем, подзабыли, но закон-то работает! Поэтому на зло надо отвечать добром. Это даже не Христос первым сказал - у китайцев, у индусов, у того же Платона эти азбучные истины записаны лет на пятьсот раньше.

Так что ж, значит, зря я каратэ изучал?

Нет. Может, именно поэтому никто никогда даже не был со мною невежлив: от меня, видимо, исходит некая энергия уверенности в себе; может, ее излучает мой взгляд, или она проявляется в осанке, в походке, в поступках? Не знаю. Только от этого мне легко жить: кажется, я свободен от зависти, от жадности, от злобы - они остались где-то там, внизу... В конце концов, что такое жизнь, ребята? Это луч над бездной, сияющий, тонкий, как струна, луч, и по этому лучу - нам идти. Идти бережно, легко и стремительно, иначе - бездна. Это - искусство жить достойно и отвечать перед собой за свое достоинство... Вот что такое, ребята, каратэ, если коротко...

У меня есть приятель, этакий домашний философ, а у него - дачный участок, который он превратил в сад. Только сад и гудение пчел - и больше ничего. Причем сад особенный: есть там и яблони, и вишни, и калина с рябиной - но есть еще цветы со всего света, лесные, альпийские, полярные, и подобраны они так, что сад цветет с весны до осени: весной прямо из-под снега лезут первоцветы, крокусы, нарциссы - кругом еще грязь пополам со снегом, а у него уже все цветет; осенью белые мухи летят - а у него все еще доцветает. Даже для зимы у него есть оранжерейка - и там полыхают цветы!

Я люблю бывать в том саду и беседовать с приятелем; там столько света, так дышится, думается, такое, вроде бы, неторопливое, прозрачное общение - но оно насыщает...

По мне, так нет на земле места лучше этого сада. Мы с приятелем даже подозреваем, что цветы - это радары, которые ловят свет солнца, луны, звезд, это флаконы, в которых копится дыхание космоса. Представляете, как это здорово - вглядываться в их свет, дышать их дыханием, общаться через них с космосом? Как говорил один великий китаец: не выходя со двора, познать мир. Разве эта радость недоступна каждому?..

Но сад, я вам скажу - это еще и образ самого человека. Хочется, знаете, чтобы жизнь была таким вот садом: чтоб он цвел в каждом. Потому что если у меня сад, а у тебя - куча камней или дерьма, мне будет совестно за свои радости. Как засадить сухие каменоломни душ садами? Долго ждать, пока кто-то придет и сделает; самим надо: засучить рукава - и за работу. Жизнь - одна, ребята, и такая быстрая: ты еще только собрался - а она уже машет тебе рукой: прогрохотала на стрелках. Все, что не стало тобой - уходит бесследно. Как не было.

А когда говорят, что жизнь - непременно борьба, так это, скорей всего, демагогия; сразу спросите себя: а с кем борьба, и за что? Может, она не стоит усилий? Потому что борьба - это, чаще всего, пустая злоба, это - уничтожать и мучить друг друга. Представьте себе: только у насекомых во всем свете особи одного вида убивают себе подобных. У насекомых, и еще у человека.

Юность - она, конечно, бывает жестока: неподавленные инстинкты, неистраченные силы, зуд в мошонке... Но злую энергию в себе надо как-то переливать в иные русла. Как?.. Если бы, как говорится, знать, где упасть... Это большая работа, ребята. Если не главная. И никто ее за нас не сделает. Причем в стае, в стаде - невозможно: из стада - стадо и выйдет.

Подумайте. И приходите. Хотите, как предлагаю - пожалуйста.

Путь долгий, но верный. Это - как эстафета с олимпийским огнем, только - в будущее. И я, пожалуй, возьмусь.

Надо, конечно, объединяться; наши поражения - от одиночеств... Всякое зло, как я заметил, быстро объединяется. Но нам-то - тоже как-то надо, а? Подумайте, ребята...

С Н Ы О М О Л О Д О С Т И

Сны о молодости... Нет, не снятся мне ни золотое веселое солнце, ни цветочные поляны, ни улыбчивые загорелые девушки. Я был строителем и свою молодость отдал великим стройкам коммунизма, и до сих пор, как наваждение, как назойливый больной бред, мне снятся и снятся дожди со снегом, грязь по колено, залитые водой котлованы, лабиринты каких-то нескончаемых темных подвалов... Вот один из таких снов, длинный и подробный - потому что видел я его уже не однажды.

Сначала - будто стою я у кассы: дают получку. Полтора часа отстоять пришлось, еле досталась. Да еще и не зря стоял: только это мне отойти - какая-то баба подходит и говорит:

В магазин колбасу завезли! И рыбу красную.

Какую колбасу? - спрашиваем, едва ли не всей очередью.

Чайную, вареную.

А рыбу какую? - все допытывался кто-то дотошный.

Да откуда я знаю? - отвечает, уже раздраженно. - Красную, да и красную! Одним словом, не зеленую!

Красной тут называют лососевых - про осетровых тут и слыхом не слыхивали. Причем кету завозят редко, и до прилавка не доходит, чаще - горбушу: демократическая рыба... А я думаю себе: вот и прекрасно - надо бы и колбаски, и красной рыбки купить, побаловать себя и домашних с получки. И сидорок как раз с собой, вместительный такой сидорок: пол-пуда затолкать можно. Представляю, как дома до потолка прыгать будут, когда с таким уловом припилю... И как был: в кирзачах и телогрейке, - от кассы прямо в магазин; ну его начисто, идти переодеваться - не успею, не хватит; да и темно уже, и подмораживает к ночи.

Магазин - одно название: дощатый барак, как всё тут; хотели временно, да так и остался... Захожу - народу видимо-невидимо; лампочка еле светит, пар изо ртов. И - почти одни женщины. Галдеж. Прислушался: нет, галдеж спокойный; значит, вроде бы хватит всем. Хотел без очереди втереться - так бабы сразу, как пчелиный улей, затревожились, загалдели сильнее. Пошарил глазами: знакомых, чтоб примазаться, никого. Спросил, кто последний, встал, да так хорошо подгадал: только занял, а за мной уже длинный хвост - прибежали следом... Стою, тихонько о стенку оперся; главное, ни о чем не думать - так время быстрей идет; можно даже вздремнуть под бабий галдеж. А они ртов не закрывают - прямо птичий базар.

Время и вправду быстро пролетело; всего-то два часа, если прикинуть, и стоял. Стоял и двигался. И даже не сам двигался-то: очередь, стиснувши, тихонько несла меня к прилавку.

Хорошо, что две продавщицы: одна колбасу и красную рыбу отпускает, а чуть продвинешься - там водкой и консервами отоваривают.

И вот я совсем уже близко - вижу и продавщицу, шуструю бабенку в грязно-белом халате поверх телогрейки, с папиросой во рту и с хриплым простуженным голосом, и весы ее различаю в полумраке на каком-то шатком подобии прилавка из тарных ящиков, и даже ворох колбасы на полу, свитый из тонких полуколец, на расстеленной сырой клеенке, и, само собой, бочку, из которой продавщица выхватывает вилкой мятых тощих рыбин с капающим с хвостов рассолом.

Но чем ближе - тем тесней и шумнее; возле весов бабы становятся совсем злые - лаются, кричат на продавщицу:

Чего ты мне эту дохлую суешь? Вон Маньке какой толстой накидала!

Да пошла ты! - отбрехивается та. - Где я вам всем толстой наберу? Вырожу, что ли?.. - причем она, кажется, сказала не "вырожу", а посолонее и покрепче.

А тут еще нетерпеливые бабы наперли на шаткий этот прилавок и сбили весы. Продавщица матерится, поносит очередь; бабы отлаиваются, но вяло - знают, что виноваты, да и продавщицу заводить круче боязно: взбрыкнет и торговать откажется, а утром найди ее, эту колбасу!

Продавщица зовет на помощь грузчика:

Гош, а Гош!

Грузчиков почему-то трое, хотя работа не потная - даже позавидовал: теплое местечко себе надыбали - стоят кружком позади продавщицы, явно уже поддатые, травят что-то и ржут до икоты, хотя понять, о чем это они, нет возможности: мат через каждое слово, поэтому и так, и этак все понять можно; один из них - этот самый Гоша, видать - отозвался продавщице с раздражением: "Да иди ты!.." - и что-то добавил дружкам, и те опять заржали. И только когда она гаркнула: "Я те щас пойду! Иди ты сам туда!" - этот самый Гоша оторвался, наконец, от компании, сдвинул сапогом край колбасного вороха, перешагнул через него и стал выправлять прилавок из ящиков и ставить заново весы, а остальные двое тем временем вышли через заднюю дверь на улицу и продолжили разговор там, мочась при этом на стенку: отчетливо слышны были через доски их голоса и журчание струек.

А на меня, пока я стоял, такой вдруг голод навалился - а тут еще ворох колбасы рядом дразнит - что не выдержал: пока продавщица с грузчиком налаживали прилавок, нагнулся и незаметно отломил в темноте наощупь кусок.

Только он мокрый оказался, склизкий, холодный - противный, одним словом, но я все же незаметно очистил его от шкурки и, перемогая себя, откусил и стал жевать; колбаса пахла сырым мясом и, к тому же, на зубах землей скрипела - видно, слишком грязный попался; но есть-то хочется, да и не пропадать же куску: пересилил себя, проглотил, снова откусил. А женщина, что за мной, заметила мои манипуляции и спрашивает шепотом:

Ну, и как?

Да ничего, - говорю, - есть можно, - лень было подробно объяснять. А женщине, похоже, и достаточно, что - съедобная. Я же незаметно, незаметно, да весь кусок и умял, заморил червячка. Получилось, что и поспал, и поел - все в очереди. Зато полегчало: встрепенулся, смотрю вокруг соколиком.

И тут как раз моя очередь.

А продавщице, видать, надоело иметь дело с бабами - даже обрадовалась мне:

Ну, наконец-то, - говорит, - хоть один мужик попался! - и приглашает к общению: - Сколь тебе чего? - намекая, что может из личного расположения ко мне отвесить больше нормы.

А я гляжу на нее вблизи: лахудра лахудрой, смотреть страшно, так и хочется глаза отвести: вытравленные перекисью белесые волосы торчат, как колтун, из-под какой-то немыслимой шляпчонки с перышком, губы намалеваны морковного цвета помадой, правый глаз насурмлен толстой черной каймой, а левого вообще не видать - заплыл от синего фингала.

Да мне, - говорю, отводя глаза, - как всем вешай: того и другого по три кило.

- Вот, бабы, учитесь у мужиков скромности! А то из глотки лишнее выдрать готовы! - гаркнула она тогда женщинам, довольная моим ответом и при этом накладывая мне, в поощрение, того и другого сверх нормы.

Знаем мы тебя! - со смешками откликнулись ей ближние женщины. - Мужика ты не обидишь!

А чего ж его обижать? - тут же ответила она им беззлобно. - Вот вас, горлопанок, так прямо и чешется рука и обсчитать и, обвешать!..

Дальше, впереди - светлым-светло: там, словно кусочек рая - настоящий, высокий прилавок, а за ним в ореоле света - старшая продавщица, или, может, даже заведующая, вся в белом, тоже с вытравленными волосами, только - солидная, объемистая: прямо жрица торговли в алтаре храма!.. А за ее спиной, как иконостас - стеллаж с полками чуть не до потолка, и на стеллаже чего-чего только нет - глаза разбегаются: водка в бутылках, прозрачная, как слеза, папиросы "Беломор" в серо-голубенькой упаковочке, сигареты "Прима" - в серо-красненькой, и целые пирамиды консервных банок; тут тебе и "килька в томате", и "минтай в собственном соку", и "треска в масле". Тут же и темное повидло в стеклянных банках, а на этикетках - такие румяные яблочки нарисованы, что просто дух захватывает. И венец всего - пузатые трехлитровые банки с огурцами! Слюнки прямо так и текут вожжой, так и льются по кишкам с глухим рыком, как вижу сквозь баночное стекло эти вот хрустящие на зубах огурчики, да каждый пальцами не обхватить - такой толстый. Какое богатство, какая роскошь! Ох, и пиршество же я устрою сегодня, ох и отоварюсь на полную катушку - запомнят мои домашние на целый месяц сегодняшнюю получку!

Здесь, в этом святом, можно сказать, месте, в этом магазинном алтаре даже самые скандальные женщины говорят полушепотом. И сама продавщица, сознавая свое значение, почти ничего не говорит, а если и позволит себе словечко - то таким внушительным басом, что покажется, что ты в кабинете у начальника: хочется сразу подтянуться и - руки по швам. Причем на меня она даже не смотрит, и я рад, потому что вдруг да чем-нибудь не приглянусь и она откажется отоварить? Даже фамилию не спрашивает - сам тихонько называю, и она молча берет истрепанный, с загнутыми уголками многостраничный список, и я, затаив дыхание, слежу за медленно ползущим вниз кончиком карандаша, а сердце обрывается: вдруг моей фамилии там нет? Ведь ничем, кажется, не провинился ни перед кем... А, может, какая девчонка конторская, когда список печатала, меня упустила - ходи потом, доказывай...

Но нет, карандаш споткнулся на моей фамилии, поставил галочку; на сердце сразу потеплело; тот же карандаш затем в нескольких графах против моей фамилии решительно поставил несколько крестиков; графы эти я уже наизусть знаю: "водка", "рыбные консервы", "повидло", "маринад"; только перед графой "табачные изделия" карандаш опять запнулся, и продавщица посмотрела на меня пронзительно. Я, даже не моргнув, выдержал взгляд и сказал твердо: "Беломор"! Тогда она поставила последний крестик и, ни о чем не спрашивая, начала выкидывать на прилавок консервные банки, затем - ставить стеклянные, с повидлом и огурцами, и вывалила аж тридцать пачек "Беломора" - на каждый день по пачке! И самым последним движением выставила две бутылки водки. Будто две жирных точки поставила.

Небрежность эта, я знаю, совсем не оттого, что она меня не любит или, упаси Бог, ненавидит - просто так привыкла.

Но вот сверх всего она спросила меня, сколько времени, и я, довольный ее доверием: могла ведь спросить любого, а выбрала меня! - перестал совать в сидор банки, отодвинул рукав телогрейки, посмотрел на часы и ответил вполне почтительно. Она от моей почтительности сразу, чувствую, подобрела. И хотя ничем не выдала доброты ко мне, я все же уловил это нечто вроде возникшего между нами доверия. А внимание к мужчине у продавщиц - это, как всем уже известно, значит только одно: я, стало быть, могу позволить себе некоторую свободу по отношению к ней: сказать, к примеру, лишнюю фразу без страха, что меня одернут, или просто пошутить, или даже флиртануть, и вполне могу рассчитывать на ответ, а, может, и на большее: ведь продавщица - существо независимое, всегда сытое и с чисто по-женски изменчивым характером, так что любой мужчина может рассчитывать на ее особенное внимание к нему и, рассчитав, прийти вечером к ней домой, и она выставит ему лишнюю бутылку водки и ужин, и оставит у себя - сумей он только прочесть в ее ответе на свой "закидон" намек на благосклонность.

Но я, от греха подальше - ну их к шутам, как-то страшновато заниматься таким делом с лицом почти что официальным - у меня на это жена дома, в бараке, имеется, а жены не хватит - соседка через дверь есть. Так оно как-то спокойнее...

Стоящие позади меня напряглись - ждали, что же я ей отвечу, и облегченно разом вздохнули: очереди не задерживаю, не начинаю любезничать на глазах у всех, не клюнул; значит, кому-то из мужиков позади фарт подвалит. И, как бы отторгая меня, продавщица уже нетерпеливо кричит Гоше, чтоб срочно принес еще два ящика водки, и Гоша, не ломаясь, тотчас отзывается: "Щас!" - и уже бежит, бережно обняв их, с огромным почтением и к ноше, и к продавщице, и суетливо спрашивает, куда поставить - сразу видать, что эта начальница над водкой, а не какая-то там лахудра с колбасой и рыбой - главная и единственная властительница и над ним, Гошей.

А я тем временем быстренько, не привлекая ничьего внимания, завязал свой сидор, подхватил свободной рукой банку с огурцами, отодвинулся от прилавка и канул со света в гущу толпы; женщины теперь, с явным уважением ко мне, почтительно расступились; только я не понял, за что такое почтение: то ли за мою стойкость, то ли что отмечен вниманием продавщицы; во всяком случае, ни одна не посмела на меня рыкнуть: "Куда прешь по ногам-то?" - пока я пробирался к выходу, задевая, естественно, всех сумкой. А одна так, жалея меня, нервно крикнула остальным:

Пропустите же его - видите, мужчина нагружен как!

И в самом деле, когда я, вспотевший и расхристанный, вышел на улицу и вздохнул полной грудью - то почувствовал: действительно, так нагружен, что не знаю, как и донесу. Впрочем, тут же и устыдился: да ведь, чай, каждая из этих женщин не меньше моего понесет - после трудовой-то смены! Хотя что это я о них? Они ведь к этому как-то более привычны...

Ох, сны, сны - сны молодости нашей...

КОЕ-КАКИЕ МЫСЛИ О ПРИРОДЕ И ВООБЩЕ

Уважаемая редакция!

Пишет вам неизвестный читатель из Сибири, с далекой таежной реки Тянигус. Эту речку вы не найдете на карте: длиной она всего около ста км от истока до устья, шириной, как говорится, в два курих шага, и ни единого населенного пункта на ней нет, так что более точных координат о себе сообщить не могу. Да они к делу и не относятся, потому что я хочу всего лишь высказать несколько мыслей по поводу дискуссии на страницах вашей газеты. А сам я для вас интереса не представляю - человек не передовой, и даже наоборот: в данный момент не в ладах с милицией, поэтому предпочитаю держаться в тени.

Ну, чтобы не быть совсем уж безымянным, зовут меня, предположим, Константин Пряхин. А, может, и еще как - неважно. Мне полных двадцать семь лет, из них восемь учился в школе, еще два года в техникуме (не доучился), два года - в армии, и три года сидел (надеюсь, понятно, где). Ну, работал еще в разных местах с перерывами. После отсидки попал, как говорится, в дурную компанию, с которой связался еще "там". Пытался честно трудиться, не получилось. И вот один неосторожный шаг, и ты зарабатываешь еще восемь-десять лет. Дело путаное, так что ворошить его тут не будем. Скажу только, что в компании меня самого подколоть собирались, да вышло не по-ихнему. Но сидеть придется как миленькому - ранее судим. Короче, родственники погибшего подали в суд, а я не выдержал - дал тягу. Так что, с одной стороны, меня ищут менты, с другой - родственники погибшего, с третьей - прошлые дружки, и поди, докажи им всем, что не верблюд.

Пишу вам не потому, что каюсь или жалуюсь на судьбу, или боюсь возмездия. Может, и каюсь, и кляну свою нестойкость характера, но до этого вам дела нет - пишу все это, только чтобы объяснить, почему сюда попал. Места здесь глухие: как говорится, тайга - прокурор, медведь - хозяин, милиция свой нос не сует, и самое большое начальство - действительно Михал Потапыч: он тут, за сопкой, живет, и мужик, в общем-то, спокойный, только страсть как любит муравьев зорить и жрать их яйца, а когда они облепят ему морду - ревет на всю тайгу. Но мы друг другу не мешаем, правим сообща; стало быть, Тянигус - уже вроде как не монархия, а республика. Шучу.

А теперь хочу высказать свои мысли. Я имею склонность их развивать - это заметила еще моя школьная учительница литературы по прозвищу Дрататья. Если вам понравится - могу расширить контакты, т.е. писать еще, потому что мне здесь приходят мысли, и я рад поделиться. Знак, что вам понравилось, будет, если вы их напечатаете. Ну не обязательно все, а хотя бы некоторые. Мне газеты приносят, и вашу тоже, и я их читаю. Живу, как фраер, в общем.

Вот мой автопортрет: оброс бородой, смахиваю на геолога. Или на интеллигента. Большой крест на груди ношу. Для понту.

Вы спросите: а как и чем я живу в тайге? А вот как. Тут через каждые тридцать-сорок км охотничьи избушки. Если, скажем, один охотник умирает, другому настоящему охотнику западло занять ее: свою строит. Вот и живу в одной такой. Печка есть, полати, пол. И банька по-черному рядом, у ручья. Культура, одним словом!

Теперь о прочей жизни. Думаете, если в тайге нет населенных пунктов, она, значит, безлюдная? Фуиньки! Только живя здесь, можно понять, какой настырный этот русский человек - от него никуда не спрячешься: прет и прет через этот дуролом. В тайге, в дуроломе этом, попробуй только, оступись: нога - хрясь, и хана, зверюги растащат по жилке, по косточке. Погибнуть - ни за понюх, а он, этот человек, лезет и лезет из любопытства в самую-то глухомань, и чем глуше, тем ему кайфа больше. И по одному ходят. Теперь я понимаю, как была Сибирь освоена, как наши до самой Америки дотопали. Вы, конечно, скажете, что это сброд, бичи по-нынешнему. Да, бичи. Но, сидя в кабинете, ничего не откроешь.

В общем, первым у меня нарисовался Кащей. Это я его так назвал. Смотрю как-то, шлепает мужичонка; за спиной алюминиевый короб литров на шестьдесят. Я ему: "Давай, земеля, к моему шалашу. А выпить найдется, так дорогим гостем будешь. Как там власть? Стоит?" - "А хто она тебе? - спрашивает, хитрюга. - Сестра, ай теща?" Подошел, разболокся, стер пот со лба. А ни ружья, ни даже порядочного ножа с собой: прямо как у себя дома - любой из наших сейчас бы начал над ним свою власть качать. Харчишки раскладывает; достает, в самом деле, бутылку, меня приглашает.

А у меня как раз тоскливо было с харчем: хлеб да черемша, - но чайник с теплым пойлом всегда на таганке стоит. Выпили с ним, разговорились. Он ягоду берет и возит продавать в город. Спрашиваю: а стоит ли овчинка выделки? Ближняя остановка поезда - сорок км, да и то если прямо через перевал. Стоит, говорит, и - точную арифметику мне: возле дороги ведро в день наширкаешь - хорошо; короб наполнить - неделю надо. А ежели нетронутая она - шесть ведер в день напластать - и делать нечего, плюс два дня - дорога туда-обратно. Четыре дня выгадываешь. Вот и ищет нетронутые места.

Я и подумал: мне такая компания кстати. Говорю: давай, буду собирать, а ты таскай и продавай в городе; навар - пополам; приноси мне продукты, курево, водяру, газеты и журналы; для этого ты, мол, должен принести полиэтиленовые мешки - ягоду в ручье хранить. Предупредил только, чтобы зубы не замок и хитрить со мной не пытался. Кое-чем припугнул, кое на что намекнул. И пошло дело; кооператив заработал.

Потом еще двоих принял. Первый из них - Вовка. Я его Смоктуном окрестил: он, когда жрет, смокчет, чавкает, значит, а я нервный, терпеть этого не могу, и чтоб постоянно не поминать: "Не смокчи!" - вот тебе кликуха: "Смоктун", - и носи на здоровье. А как появился-то: лежу вечером у костра, азобышек потягиваю, кайф ловлю перед сном, слышу треск в кустах. Неуж Хозяин, соседушко? - думаю. И встретить нечем. Головню в руку взял, жду. Смотрю: вроде, человек из кустов выломился, подходит осторожно. "Можно, - спрашивает, - ночь у костра покемарить?" - "Разрешаю, - говорю. - Покемарь". Он молчком присел, разулся, прилаживает носки сушить. Приглядываюсь: вроде, пацан еще, и совсем не таежник: штанишки хэбэ, пиджачок, на ногах плетенки, с собой - ничего, как будто он мне в городском парке встретился. Только мокрый по самое не могу. Но черт его знает, чего ему тут надо? Поди, набедокурил дома да сбежал подальше от отцова ремня? По фене ботает, но не натурально - кино мне тут гонит. Посидел, вынул из кармана сухарь, почавкал, сходил к ручью, напился. Начинаю прощупывать - от прямого разговора уходит: "Да тэ-эк...", "Да ничего..." Ну, думаю, ладно, молчи. Пошел в избу спать, его не зову - на кой он мне: есть и такие, что за краюху хлеба замочит. Оставил дверь открытой, лег, сплю вполглаза. Пацан раскочегарил костер, лег возле него, ворочается... Вышел на зорьке, смотрю: ужался весь, как собачонка, лежит калачиком прямо на земле у потухшего костра - даже жалко его стало, ей-богу.

Я чай заварил, сел завтракать, его не зову. Тот проснулся, сидит. Сухарей, видать, больше нет, и зубами от холода клацает. Потом встал. "Ну, я пошел", - говорит. Я ему тогда: "Нет, стой! Что-то мне твоя ряха не нравится. Может, сейчас пойдешь и заложишь? А я не хочу, чтоб меня закладывали. Знаешь, что с такими делают?"... Сопит молча.

"Сядь!" - говорю и показываю глазами на чурбак рядом. Помялся, сел. Спрашиваю - отвечает, а самого аж корежит - не любит, видать, когда ему рака за камень запускают. А мне чихать: любит - не любит? - мне знать надо, с кем дело имею... "Так что привыкай, - говорю, - придется тебе, при твоей-то жизни, к нашему брату притыкаться. А наш брат такого фраерства не то что не любит - оно ему, как все равно красная тряпка быку: дразнит". А история у него, оказывается, простая, как одиножды один: их, гавриков, у матери трое, сама - проводница на поезде, то на работе, то в загуле, отец по тюрьмам затерялся. Так мой гостенек, оказывается, зимой на буровых кантуется, а летом бродяжит. Сейчас идет смотреть, какой нынче кедровый орех уродился - хочет с кем-то шишковать по осени. "Ладно, - говорю, - садись завтракать, потрёкаем". Предложил жить у меня, сказал условия. Он согласился; только, говорит, можно кореша приведу? Ух, ты, думаю - ловок! Потом понял: один он меня боится. "Какой такой кореш?" - спрашиваю. "Да-а, - отвечает, - тут один ошивается возле железной дороги. Москвич". - "Ну, - говорю, - веди, посмотрим, что за москвич". Ушел, через два дня вернулся, привел. Посмотрел я: точно, москвич - он москвич и есть, я их за километр чую: ученый, видать, да недоученный маленько; там их миллион, таких, по вокзалам кантуется. Лысый, облезлый, сюсюкает по-московскому, болтает много без толку: все-то он знает, про все слышал, - и весь пришибленный какой-то, а водку пьет - так аж дрожит. Спрашиваю его: "Ну, и как сибирская тайга?" - "Да ну ее, - говорит, и дальше - складно, но матерно. - Только, - говорит, - водочкой и спасаюсь: засадишь - страху нет, ляжешь под пенек и спишь, как ангел".

Угостил обоих как следует - у меня уже снабжение налажено: Кащей бесперебойно работает. "Но, - говорю, - тунеядцами у меня не будете!" И начали жить, как в сказке: Смоктун с Москвичом ягоду рвут, Кащей только успевает таскать коробами в город. Иногда Москвич или Смоктун по очереди с ним ездят. Когда разрешу. Проветриться.

Сначала красная смородина шла, потом жимолость, сейчас черника идет, потом малина будет, потом черная смородина, потом брусника, потом орех... Ягоды - завались, организация у меня четкая: день работаем, два гужуемся, отдыхаем: ждем Кащея. Подозреваю в себе крупные организаторские способности.

Не без ЧП, конечно. Как-то поехал Москвич с Кащеем в город, деньги у Кащея выманил и пропил, а сказал, что потерял. Пришлось учить уму-разуму - три дня потом кровью сморкался. А как иначе?

А то Смоктун намерился смыться. Москвич же его и продал - испугался один на один со мной остаться. А мы договорились до белых мух жить обща, потом разбежаться. Тоже поучить пришлось.

А то еще Москвичу со Смоктуном показалось, что я их сильно эксплуатирую - настоящее восстание подняли, р-революционеры. Сидим это однажды, ужинаем, бутылочку прикончили, все так хорошо, мирно, и на тебе: вдруг, слово за слово - сцепились: как поперли они на меня! Я, соответственно - на них. Они - за ножи, я - за топор. Смоктун изловчился, достал меня дрыном по голове, я упал, они навалились, ногами побуцкали, связали. Наутро протрезвели - давай извиняться и по новой договариваться. Договорились, развязали, выпили мировую.

Сейчас дожди наладились. Балдеть обрыдло, уже опухли все. Смоктун с Москвичом в очко режутся, а я вот почитал вашу газету и письмо вам решил замастырить: возмутило меня некоторое, и вот какие мысли хочу высказать.

Мы, конечно, с вашей точки зрения, нетрудовой элемент, паразиты. Паразиты, мол, и спекулянты. А я считаю, что наш труд вполне эквивалентен деньгам, которые вы платите за наш товар, как говорится на языке политэкономии - тоже изучали кое-что в свое время. Вы на базаре, когда покупаете у Кащея ягоды, всяко его обзовете: шкурой, куркулем, жмотом. Но к вам же никто в карман не лезет - возьмите да соберите сами! Нет, вы толстые, вы боитесь свои мягкие жопы растрясти, а ягодку таежную любите. Поэтому сколько мы с вас запросим, столько и дадите. Вполне можно спекульнуть на вашей слабости и сделаться миллионерами, была бы охота. Расчистить маленько тропу, пригнать мотоцикл, и - вози ягоду тоннами: ее тут, я прикинул, три четверти пропадает. Орехи - те на пятьдесят процентов, остальное белкам да кедровкам остается. Грибы - на все сто, никто их тут не берет, идешь и пинаешь, как футбол, а потом и пинать надоедает. Интересно, почем у вас грибы на базаре? Надо, чтобы Кащей узнал. Тоже, поди, денег стоят? А скорей всего их там у вас совсем нет, дефицит.

В общем, можно запросто заработать на вас миллионы - я тут прикинул, и мы поспорили на этот счет. Но все сказали, что скучно это: копить миллион. А я так даже не знаю, что с этим миллионом делать, кроме как пожрать, выпить и одеться поприличней. Напишите в вашей газете: как его можно употребить с толком? Или вам слабо написать про это - пусть лучше сгниет все? По-вашему, знаю, хорошо бы создать здесь какой-нибудь "Тянигус-трест" по добыче даров природы. А если трест, то обязательно пришлете директором туза-ворюгу на "Волжанке", а у него - пять человек замов, секретарши, кадровики, а потом на карте нашей Родины появится новый поселок в пять тыщ жителей, какой-нибудь Светлогорск, а ни природы, ни даров уже не будет, все выкорчуют, вытопчут и разворуют.

Кстати, про природу, про экологию вашу тоже - трубите, трубите в каждой газете: кто-то вам воздух портит, воду, землю. Прямо даже смешно читать. Кто тебе портит-то? Я к тебе обращаюсь, к тому, кто эти статейки пишет да во всяких комиссиях заседает! Ты же сам себе все портишь! Ты на чем на работу ездишь? На машине? Или хотя бы в автобусе? А ты каждый день на работу пешком ходи, вот и будет воздух чище. Ты ведь, наверное, толстый, жрешь много? А ты жри поменьше - знаешь, сколько земли чистой сохранишь? И в тепле-то ты любишь жить, и при электричестве, да каждый день под горячим душем или в ванне мыться, и чтобы квартира твоя вся мебелью была заставлена. А откуда все берется? Папа Карло на бумаге, что ли, рисует? Ты хочешь, чтоб на всем этом твой сосед экономил, а сам бы ты жрал и тратил все это от пуза? Дураков ищешь? Не найдешь - все нынче если и не умные, так хитрые. Вот и дыши собственной вонью, и пей собственные помои - на кого обижаться-то?

Или вот еще. Так много сердобольных стало! Чуть не в каждой газете: одному какие-то лесные орхидеи жалко - мало осталось, другому жалко бездомных котов, третьему - лебедей: читал, как целым городом однажды пару лебедей спасали. Интересно! А как насчет того, чтобы человека пожалеть? Того самого, которого давят, калечат каждый день на улицах, на заводах, на стройках? Понятно, что ни Смоктуна, ни Москвича вам не жалко. Хотя почему бы не пожалеть? Недоделанные они и тоже судьбой обиженные. Но вот написал бы кто-нибудь из вас хотя бы маленькую статеечку: как, мол, мне жалко простого стропаля Ивана Ивановича Иванова, которого придавило вчера плитой на стройке! Или даже про неизвестного прохожего, которого на улице машиной сбило. Не напишете ведь, слабо вам написать - никому не интересно! Ну, хорошо, неинтересно. Тогда хоть отведите в газете маленький уголок и сообщайте каждый день, кого угробили вы за день. Но каждого помяните, и я поверю в вашу жалость! А пока нет, не верю: играете в свои игры. Только кому мозги пудрите? Мне? Или себе?

Знаю, ткнете в меня самого: чья бы, мол, корова мычала - сам человека убил! Ну, предположим. Но меня-то закон преследует, найдет - не помилует; да я сам себя казню, я в бегах, я прячусь, как лесной зверь, от погони. А у вас ваши начальники, которые одним движением руки убивают, калечат, душат людей отравой - они же сидят себе в креслах, а вокруг них - шума-то, разговоров! А пусть бы побегал, как я, от закона. Эх вы, балаболки!

Вот он, ваш город и ваши правила жизни. Я понял кое-что, живя здесь. Может, и пишу затем, чтоб вас подразнить, в кошки-мышки сыграть: ау, поищите меня! Самому-то идти навстречу своей судьбе неохота. Хоть и чует сердце, что скоро мне крышка. Мало чего я получил от жизни, но ни за какие деньги не нужны мне ваши блага, чихал я на них, потому что город - это когда много людей, а жить, когда вас много, вы не умеете. Там, где много людей - всегда кто-то впереди, а кто-то сзади. Ну, состояние того, кто впереди, понять легко. Можно понять и того, кто посередине. А как - того, кто сзади? У кого не хватило чего-то, чтобы быть хотя бы посередке? Да еще если он понимает, что ему чего-то недодано? Вроде бы и от голода не страдает, и выпить найдется, но, думаете, уже облагодетельствовали его этим? Он же страдает. Он все равно страдает, запомните это! Ему не нужны ни ваши доказательства, что все равны, ни ваш дешевый хлеб, чтобы не подохнуть с голоду - он презирает вашу жалость и ваше равнодушие, и ваше презрение тоже. Ваши города заставляют жить по вашим законам, стремиться куда-то, а когда все стремятся в одном направлении, тут-то и оказывается, что все устроены по-разному, что не могут все одинаково. А если я не хочу никуда стремиться? Если я не хочу со всеми одинаково?

Вот здесь, в тайге, стремиться некуда - везде кругом она, матушка. Здесь нервы успокаиваются, здесь не чувствуешь себя сявкой, бичом или уголовником - здесь просто начинаешь чувствовать себя собой.

В общем, природа - это лучше всякого курорта. Слабо вам придумать что-нибудь взамен ее. Слабо взамен - и города, и всякие занюханные ваши чудеса и радости, и ваши удовольствия! Эх, если бы навсегда остаться в лесу! Но не можем уже навсегда, ни я, ни Смоктун, ни Москвич - порченые уже, вечные квартиранты на этом свете. Тыкаемся, как слепые щенки в сучье вымя, а оно - пустое, оно не для нас: чужие мы на земле, брошенные, не свое место заняли. Вот так-то!

Это моя последняя мысль на сегодня. Хватит, день кончается, темнеет. Другие мысли сообщу в следующем письме. Понятно, что мысли мои вы не напечатаете - скажете: бред сивого мерина. Вы грамотные и толстые и, конечно, думаете поэтому, что самые умные, что по-другому уже и думать нельзя. Но я-то тоже кое-что понял. Например, что человек хитер, но природа умнее человека. Только она слаба. Так жизнь устроена - есть тут какой-то тайный закон: умному сила не дается. И вы, дураки, задавите ее. Навалитесь разом и задавите своей дурной силой. А я хочу открыть вам глаза.

С пламенным приветом - житель великой сибирской реки

Тянигус Константин Пряхин, в народе - Талда.

Н Е Л Е П Ы Й Ч Е Л О В Е К

Удивительно, какие бывают на свете нелепые люди! Причем бывают они двух типов: нелепо смешные - и нелепо неприятные; о случайной встрече с одним таким и хочу рассказать. Состоялась она давно, теперь уже ровно десять лет назад; все порывался написать о ней и каждый раз останавливался: художественная проза нелепыми случаями не занимается - это удел медицинской и уголовной хроники, однако мой случай, по-моему, не подпадает ни под то, ни под другое... Надеялся встроить в какой-нибудь текст, - но стоит он в памяти наособицу и никуда не вписывается. И заняла-то встреча не более получаса - а так впилась в память, что не избавиться иначе, как только описать: проверено многократно.

Я даже число запомнил, когда это произошло: в самый канун Крещения, вечером 18 января. Был, как и полагается о такую пору, добротный, градусов за двадцать, морозец; я припозднился с зимними делами на даче, приехал на электричке часов в десять вечера, причем - с объемистой хозяйственной сумкой, сошел, не доезжая до главного вокзала, на посадочной платформе, спустился к автобусной остановке и жду автобус. В это время со стороны жилого квартала подошел к остановке невысокий мужчина, одетый слишком форсисто для крещенского морозца: в кожаной курточке с белым кашне, в перчатках, в кепке, и - с полупустым пластиковым пакетом в руке. Постояв немного, он ринулся прямиком ко мне, самому ближнему - там стояло еще двое или трое - и, опахнув меня алкогольным дыханием, спросил:

Скажи, отец: как доехать до Николаевской церкви?..

Не ведая того, он поставил меня перед дилеммой: отвечать - не отвечать? К тому времени я уже держался привычки не заговаривать на улице со случайными людьми, тем более - пьяными, тем более - если к тебе обращаются так развязно-запанибратски; легче всего буркнуть: "не знаю", - и отойти подальше от докучных разговоров. Однако больно уж нетривиальный вопрос задал мне человек: он, кажется, ищет дорогу к Храму? Так что я ему ответил, но лишь - вопросом на вопрос, да еще - с ироническим ударением на последнем слове:

А чего тебе там делать, сынок? - потому что, хотя на остановке было полутемно и я не мог определить его возраста - однако за сыновний возраст он уже явно перевалил.

Да, я спровоцировал его на диалог, не знаю, зачем. Может, просто скучно было стоять и ждать автобус, который в столь позднее для зимы время неизвестно когда придет - или человек и в самом деле заинтересовал меня столь неожиданным вопросом?.. Только он придвинулся ближе и, еще гуще дыша алкогольным смрадом, горячечно заговорил, чуть ли не исповедуясь:

Да, понимаешь: пили, пили с зятем, и - дай, думаю, съезжу, помолюсь - может, грехи отмолю? - да свечку поставлю! Сегодня же, говорят, всенощная будет? Не молился никогда! Бутылку вот взял, - тряхнул он пакетом.

Как же так: поехал в церковь и не знаешь, где она? - рассмеялся я. - Ты ее там не найдешь. Поезжай лучше в центр - там большой храм есть...

Тут я должен пояснить для плохо знающих наш город: Николаевское кладбище вместе с крохотной церковкой окружено со всех сторон "частным сектором". Не знаю: санитарные ли нормы не позволяют строить там крупные дома или сами дольщики не хотят там селиться? - только вокруг кладбища остался большой квартал этой самой, реликтовой, так сказать, частной застройки с избами, палисадниками, тяжелыми воротами и глухими заборами, а саму церковку за домами почти не видать.

Да нет, мне именно туда надо! - все так же горячечно объясняет собеседник. - Мать у меня там лежит, давно не был - забыл дорогу!

Ладно, - говорю, - покажу, где сойти - мне в ту же сторону ехать, а там спросишь, - и тут как раз подошел наш автобус. - Садись, поехали!

Забрались мы с ним в полупустой автобус, рассчитались; я сел на ближайшее к двери сиденье; он уселся рядом и, всмотревшись в меня попристальней при более ярком, чем на улице, свете, спрашивает:

Слушай, земеля, а сколько тебе лет?

Какая тебе разница? Сколько есть - все мои! - отвечаю грубовато - не хватало еще отчитываться перед ним за свои годы!

Нет, а все-таки? - допытывается болтливый собеседник.

Ну, скажем, пятьдесят семь, - невольно подчиняясь ему, отвечаю нехотя. - Удовлетворяет?

Слушай, земеля, а ведь мы с тобой погодки! - и норовит меня пьяно обнять. Я отстраняю его, пытаясь утихомирить:

А чему тут радоваться? - и, невольно всматриваясь в его лицо с пьяно поблескивающими темными глазами, очень, однако, бледное, и - без единой морщинки, говорю строго: - Только брось заливать: по-моему, ты не досчитал себе лет пятнадцать.

Во, гадом буду, честно! - энергично чиркнул он пальцем по шее и забормотал, уже без прежней горячности - а, скорей, с чувством превосходства над моей неосведомленностью: - Я тебе совет дам: никогда не волнуйся, спи спокойно - и станешь, как я! Решай свои проблемы сразу, махом: р-раз, и всё! - и всегда молодой будешь, как ангел!

Да не получается - сразу, - говорю.

А надо сразу, с первого шага: ты - или они! Я всегда так делал - а потом спал спокойно!..

И тут я относительно него кое-что понял. Выдавали его и лексикон с земелей и гадом буду, и умение мгновенно знакомиться и назойливо навязывать себя, и состояние некой нервной взведенности...

В молодости, приехав после института на "комсомольскую стройку", я несколько лет проработал с заключенными-уголовниками; между собой мы, "линейщики", так их и звали: "наши комсомольцы", - а фактически-то все эти годы и сами провели за проволокой, в их компании, приезжая домой лишь ночевать. И чего только я за эти годы ни насмотрелся и ни наслушался! И научился бегло распознавать типажи тамошних насельников. Знаю, что после длительных, не менее шести-семи лет, отсидок на их характерах и лицах остается несмываемая лагерная печать, и как ни прячь ее потом - человеку опытному легко ее распознать по стати, по походке, по выражению глаз, по интонациям в голосе и уж тем более - по лексикону; и я понял: мой автобусный попутчик - один из этих несчастных, причем самый неприятный: взрывной и непредсказуемый; на зоне такие рвутся в паханы, но им не хватает для этого выдержки и силы характера; оставаясь в шестерках у паханов, они, вечно не удовлетворенные своим положением, бывают злы, коварны и жестоки до садизма... И, будто в подтверждение моей догадки, он, горячо дыша мне в ухо, продолжил бормотать свою пьяную исповедь:

Хотел на Рождество - пропустил: бухаю по-черному. Зятя звал - не хочет... Взял вот бутылку и пошел... Тринадцать лет, две ходки... Надо же когда-то, верно?.. Только ты это, смотри, не пропусти - скажешь, когда?..

А бутылка-то зачем? - спрашиваю насмешливо.

Для смелости, - улыбается, и тут же мрачнеет: - Страшно: я же все проблемы махом решал: р-раз - и всё, и спал спокойно... Слушай! Пойдем со мной, а? Ты мужик, смотрю, нормальный.

Да ты что! - говорю. - Мне еще пять остановок. Пешком, что ли, потом пилить? Меня дома ждут.

И тут мы подъехали к остановке; автобус встал, распахнулась дверь.

Всё, - говорю ему, - выходи! - и пока он выходил, я через распахнутую дверь глянул на улицу. Остановка была освещена, но совершенно пуста; дальше, за ней, густо темнело пространство "частного сектора" - взгляд едва различал в темноте домики... А мой спутник, выйдя и тотчас оценив обстановку, ринулся обратно, встал в двери и взмолился ко мне:

Проводи, а? Ничего не вижу и не знаю, куда идти!

Конечно, мне было его немного жаль - но выходить не хотелось. Между тем водитель повернулся к нам и рявкнул через микрофон:

Решайте быстрее - мне ехать надо!

Ладно, - сказал я, взял сумку и вышел, весьма недовольный тем, что невольно становлюсь исполнителем чужой воли...

На самом деле на улице было не так уж и темно, как виделось из автобуса: в легком морозном тумане горели фонари, кое-что освещая. Осмотревшись (бывал я в этом районе давно и случайно) и, разобравшись, куда идти, говорю попутчику хмуро: "Давай за мной!" - и иду вперед, слыша лишь, как он торопко хрустит сзади снегом в своих легких туфлишках.

Вошли в неширокую улицу. Кругом за заборами и палисадниками - засыпанные снегом избы со светящимися окнами, тусклыми от морозных узоров; посреди улицы - укатанная дорога, а меж дорогой и заборами - сугробы, как в деревне. На улице - ни души. И тишина.

Метров через сто я остановился.

Вот, - говорю спутнику, - так прямо и иди. Метров через триста - отсюда, к сожалению, не видать - улица упрется в забор. Это - кладбищенский забор. Перед забором - проулок; повернешь по нему налево, пройдешь еще метров двести, и тут тебе - церковь. Понял?

Понял, - отвечает он, не решаясь, однако, тронуться с места.

Ну, так и иди, - повторяю, повернувшись и собираясь уходить.

Проводи, земеля, а? Вот чегой-то страшно мне - не идут ноги.

Иди-иди, сам дойдешь! - уже строго прикрикнул я на него.

Отец, ну ты чего? Не уважаешь? - вцепился он в мой рукав.

Какой я тебе отец! - фыркнул я и попробовал освободить свой рукав, но он вцепился в него мертвой хваткой. Я сильно рванул и освободил его.

Ты чего, отец? Я же с тобой по-хорошему... А могу и по-плохому, - добавил он, уже с угрозой.

Я тоже могу по-плохому, - сказал я, по возможности, спокойно, однако всё во мне на всякий случай напряглось, и сильно застучало сердце.

Ах ты, падло, ты мне угрожаешь? - ни с того ни с сего взревел он, выхватил из сумки бутылку и, держа ее за горлышко, стал подступать ко мне.

Давным-давно, в студенческие времена, я две зимы ходил в спортивную секцию бокса. Больших успехов я там не достиг; проведя четыре или пять настоящих боев на ринге и получив самый низший спортивный разряд, решил, что для самозащиты этого вполне хватит, а потому бокс бросил для более интересных занятий, и в течение почти целой жизни мне ни разу не довелось использовать это умение, так что я даже сокрушался: столько золотого времени потратил впустую!..

И вот на закате, можно сказать, жизни, совершенно случайно оно мне пригодилось: в то время как он шаг за шагом подступал ко мне, готовясь ударить - я отступал, не вставая в стойку, чтобы не выказать своего умения, и в то же время быстро соображал: куда ударить; потом бросил сумку, резко уклонился в сторону и нанес ему точный - как учили когда-то! - удар в челюсть. Мой попутчик (или кто уж он мне теперь?) выронил бутылку и классически: пластом, - раскинув руки, рухнул спиной в снег.

А я разогнулся и вдруг почувствовал: мое сердце остановилось! - а потом, через три-четыре секунды, бешено и совершенно беспорядочно поскакало куда-то; и, будто стальным обручем, сковало грудь - не вздохнуть.

Я испугался: во-первых, мне показалось, я сейчас потеряю сознание, а во-вторых, если встанет мой противник - а он рано или поздно встанет! - я перед ним совершенно беспомощен: он может сделать со мной все что угодно, даже убить... И пока он оставался неподвижен, я поднял сумку и, по-прежнему не в силах глубоко вздохнуть, осторожненько, но в то же время и торопливо поковылял обратно, к остановке... Выйдя туда, я сел на лавку и стал мысленно успокаивать сердце.

Просидел я так минут двадцать, пока оно не успокоилось; осталась только острая игольчатая боль. И все думал о том, что же произошло? - кляня и себя, и своего нелепого спутника, и уже жалея его. Успел за это время продрогнуть и вдруг спохватился: да ведь он там, если только не очнулся, может замерзнуть! Я вскочил и побежал обратно, на место поединка, еще издали с тревогой всматриваясь: лежит он там - или нет?

Но, слава Богу, его там уже не было; я даже вмятину в снегу нашел, куда он упал: или сам поднялся - или кто-то поднял его и увел?.. Я повернулся и, успокоенный, побрел домой - больше этот нелепый человек меня не интересовал: усилием воли я постарался вычеркнуть его из своего сознания.

* * *

Вот и вся пустяковая история встречи с тем нелепым человеком.

Разве еще вот что - в ту ночь мне приснился странный сон, могущий дать богатую пищу для психоаналитика: будто бы лето, сумерки; я иду по людной улице и догоняю невзрачно одетую женщину; в руке у нее тяжелая сумка (уж не та ли, которую я сам вечером нес?), и я предлагаю женщине помощь: беру, несу ее сумку и заговариваю с ней; она довольно молода, но не красавица, и при этом - темные глаза; а лицо неулыбчиво.

Посреди пустенькой болтовни, какая обычно сопутствует знакомству, женщина говорит мне, что гадает на картах, знает обо мне что-то такое, что непременно хочет рассказать, и приглашает к себе домой. И я с ней иду, при этом объясняя, что не верю в ее колдовские способности: ей не хватает для этого загадки, тайны... Я и в самом деле не верю в колдовство - я понимаю: меня завлекают, - но тащусь за ней из чистого любопытства: что она, интересно, предпримет дальше? Словом, нарываюсь на приключение.

Поднимаемся по лестнице, входим в стандартную городскую квартиру, пустую и обшарпанную, проходим в комнату, и я вижу: по голой стене в трех метрах от меня ползают крупные пауки - пять или шесть - с мохнатыми членистыми лапами и тугими, как буро-желтые гнойники, животами. Но я этой живности не боюсь: в детстве, увлекаясь биологическими наблюдениями, я их много переловил и перетрогал, - а потому говорю ей, рассмеявшись и кивая на них: "И это всё, чем вы хотели меня удивить?"

Тогда она складывает пальцы руки в щепоть и швыряет что-то этой щепотью в одного из пауков; паук вспыхивает и мгновенно сгорает, оставляя дымок. Точно так же она расправляется с остальными. Я зачарованно смотрю на это, и когда сгорел последний - поворачиваюсь и говорю: "И этим меня не удивите: просто у вашего биополя - сильная энергетика".

Тогда она оборачивается ко мне, впивается в меня неподвижным взглядом, и взгляд ее - все мрачней и тяжелее; хуже всего, что я узнаю его; мне становится страшно - и я просыпаюсь. Сердце быстро колотится; в него впились уже знакомые мне иголочки. Я лежу в темноте, стараюсь себя успокоить: не такой уж сон и страшный - бывают страшней, - и хорошо понимаю: он - от боли, а боль - от вчерашнего нелепого происшествия и моих сердечных перебоев; понятны и прозрачны и мотивы, и сюжет сна...

Только, помню, меня удивило, даже восхитило тогда: как точно улавливает реалии и странно преображает их мое сонное подсознание, и как сон в сравнении с реалиями ярок и многозначен: каждая деталь в нем становится символом - и поди, угадай, что означает эта деталь или та? - и сколько аллегорических смыслов замешано в один сюжет из подоплек короткой встречи и короткого затем поединка с тем нелепым человеком - даже то, как он готов обернуться женщиной, лишь бы заслужить мое внимание и доверие; даже - как он старается собрать в пучок свою внутреннюю энергию и сжигает в ней пауков своей души... И как трудно, в отличие от легкого и подвижного сонного подсознания, доходит до осмысления явлений мое сознание, продираясь сквозь толщу привычек и предрассудков...

Вот какими бывают случайные встречи...

* * *

Однако не потому я о ней рассказываю сейчас.

Дело в том, что, по мере того как детали встречи со временем в моей памяти год от года слабеют - вышелушивается из деталей сам тот человек, по завязку, что называется, нагруженный душевным мраком, в каком-то смутном порыве, слепо, тяжело, наощупь, можно сказать, искавший дорогу к Храму, жаждя в своей мутной душевной стихии продраться к Богу; искал, а вокруг - никого: лишь бесплотные человечьи тени! И у меня - все больше и больше сочувствия к нему и сожалений по поводу того инцидента.

Но только теперь я готов сказать ему открыто и вслух: прости меня, мой собрат, дорогой мой, нелепый мой соплеменник, за то, что на твоем, таком шатком, трудном и долгом пути я взял и ударил тебя! Дошел ли ты тогда? Не обозлился ли еще страшнее и безнадежней?

Прости мне мое высокомерие, мой снобизм ("о чем мне с ним говорить!"), мою суетность ("как же, торопился домой!") и мое нежелание подать тебе руку, сказать несколько ободряющих слов и довести до самых ступенек Храма, пусть ты и полупьян, и - с нелепой бутылкой водки в руке. Прости мне мое презрение к тебе, такому дикому и нелепому, своей дикости и нелепости не разумеющему! Прости мне мою интеллигентскую гордыню и столь долгое нежелание изживать ее в себе!

Сколько же надо было еще прожить лет, прочитать книг, пережить передряг, народных и своих собственных, сколько передумать всего - чтобы понять, наконец, его и себя, связать себя с ним в единый узел и дойти (чуть не сказал "опуститься") до такого простого желания: попросить прощения у незнакомого человека за причиненное ему мимоходом зло. Сколько же я еще сотворил зла, не ведая того - и легко простив себя за него, и тут же про него забыв?.. Прости меня, если слышишь! И если даже не слышишь, все равно - прости!

СНЕГ ИДЕТ

За окном идет снег, первый в этом году.

Обычно он падает на еще сырую землю, тает, потом идет снова, и снова тает - пока не ляжет окончательно. А нынче он припозднился - идет, что называется, "набело", на уже подготовленную к снегу, стылую землю, и таять, кажется, не собирается; да вся природа как будто подготовилась к зиме: поблекла, посерела, подернулась холодной сизой дымкой.

Смотрю в окно - как робко он начинается: в восходящем потоке воздуха перед моим многоэтажным домом закружилась сначала одна снежинка, настолько легкая, что никак не хочет падать вниз; потом - вторая, третья, а потом уже и хоровод их закружился, так что силуэты ближних домов и деревьев за окном стали блекнуть и расплываться в серой мгле. И это в самой-то середине дня!

Полюбовавшись кружением снежинок, я, однако, спохватился: сколько можно пялиться - не насмотрелся, что ли, за жизнь? - и взялся, было, за дела, но тут ритм снегопада резко сменился: снежинки стали крупней и падали все гуще, и, наконец, снег повалил хлопьями, падая теперь быстро и - только вертикально. Он словно тек белыми струями. Сделалось совершенно темно и ничего за окном не видно.

Есть в любой мощной природной стихии своя дикая красота, даже величие; такая стихия - захватывающее зрелище, и я опять не мог оторваться, глядя на снегопад...

Теперь он будет идти едва ли не каждый день и уже не будет столь захватывающим, но первый снег для меня всегда - явление необыкновенное, не знаю почему. Может быть, с того самого дня, когда я впервые, лет в семь, кажется, не просто увидел его - а пережил как удивительное событие, не забытое мною до сих пор.

Я сидел тогда за столом, чем-то занятый, и при этом тоскливо глядел в окно нашего деревенского дома: я был простужен, и меня не пускали на улицу. Прямо напротив окна росла молодая стройная черемуха с тонкими аспидно-черными ветками, совершенно голыми по случаю глухой осени. И в это время пошел снег, точно такой же, как сегодня: сначала легкий и редкий, потом - все крупней и гуще. Хлопья падали отвесно, скользя вдоль ствола черемухи и оседая на какой-нибудь из веточек. Забыв про занятия, тоску и все остальное, с ощущением, что я - зритель чего-то необыкновенного, затаив дыхание, я глядел на то, как вся природа за окном безмолвно, с какой-то трагической неизбежностью преображается на моих глазах, становясь черно-белой и торжественно-праздничной, и как снежинки на черемуховых ветках лепятся в высокие снежные валики, превращая саму черемуху в фантастически громоздкое и при этом легкое и уязвимое сооружение: чуть тронь, - и эта красота порхнет белым облачком и осядет на землю... Разумеется, я тогда еще не мог думать такими словами - но я чувствовал и понимал происходящее именно так.

Вообще снег - удивительнейшее явление природы: когда из каждой бесцветной капельки воды рождается белый лучистый кристалл, игольчатая звездочка, - и, обладая в шесть или семь лет абсолютным зрением, я без конца рассматривал эти крохотные звездочки, словно под микроскопом: схожие между собой только своими шестью лучами - ни одна из них не была похожа на другую!.. А чудо мгновенного преображения всего обозримого пространства во время первого снегопада! Когда даже воздух становится другим - благодаря тому, что мириады мохнатых кристаллов, падая, фильтруют его так, что к концу зимы он становится настолько чистым и прозрачным, что небо начинает сиять глубочайшей синевой - как никогда больше.

Так что с той поры и поныне день первого снега для меня - мой маленький праздник, Праздник Первого Снега. Именно так, с большой буквы.

* * *

Правда, есть у меня еще один праздник - Праздник Первых Цветов. Они, эти два праздника - самые большие у меня и самые любимые. Что же до всеобщих государственных, политических и религиозных праздников - то для меня это всего лишь даты, весьма условные. И Новый год, и дни рождения, по поводу которых нынче, по сравнению со временем моей юности хотя бы, устраиваются теперь настоящие беснования и шабаши с неимоверным количеством еды, сладостей, спиртного, с безумной трескотней ракет и фейерверков - то какие же это, если хорошо подумать, праздники? Для детей, конечно - да: для них это - сказочно украшенная елка, подарки и - глаза, распахнутые навстречу неведомому, жгуче таинственному будущему, - но для взрослых-то?.. Для них это просто даты, к тому же еще и не очень веселые, если учесть, что даты эти с точностью метронома отсчитывают годы нашей жизни, которая становится на год короче, с каждым годом накапливая при этом груз знаний, забот и хворей, - так что бывает просто грустно смотреть на эти шабаши. Нет, я не против того, чтобы отмечать все эти даты, но, как хотите - они не повод для безумного веселья.

Более того: в этих праздничных беснованиях мне видится невыразимая тоска людей по чему-то прекрасному, к чему современный человек хочет изо всех сил протолкаться в ежедневной людской толчее, прорваться к самому себе, чтобы содрать с себя штампы поведения, навязанные ему извне, и услышать пусть робкий, но собственный голос свой души - и никак не может протолкаться...

Причем ведь и Праздник Первых Цветов пришел ко мне из детства, из того самого возраста в шесть или семь лет и из того же природного окружения, что и Праздник Первого Снега. Надо заметить, что я счастлив тем, что вырос в деревне и многим обязан одному из первых моих учителей, природе - у нее есть очень умелый педагогический прием: брать тебя, невзирая на твое малолетство, за руку и уводить в свои классы, оставлять там одного и задавать вопросы, на которые ты должен отвечать, только хорошо подумав, и - без подсказок. Это она надоумила меня насчет моих праздников.

Хорошо помню, как состоялся мой первый Праздник Первых Цветов; он был настолько будничным, что я даже не понял поначалу, что это - праздник. На задах нашего огорода была широкая межа; межа эта была, видно, кусочком оставшегося с каких-то далеких времен дикого леса: кроме нескольких берез, там, сменяя друг друга по времени, цвели яркие лесные цветы: сначала - белые подснежники-прострелы, потом - оранжевые, огнеподобные огоньки-купальницы, потом распускались крутые розовые кудри лесных лилий; цвел там и пышный куст диких лиловых пионов, и шиповник, - не считая одуванчиков, незабудок, лютиков и прочей мелочи, и я с ранней весны и до той поры, пока все это разнотравье не выкашивалось посреди лета на сено, бегал туда чуть не ежедневно - радоваться встрече с каждым новым распустившимся цветком.

Но однажды я пришел на ту межу в первый же солнечный день ранней весны - в нетерпении поскорей увидеть что-нибудь необычное. Но ничего необычного там пока не было: все те же, еще голые, березы, вдоль заборов - серые остатки сугробов, жухлая прошлогодняя трава под ногами... И вдруг среди жухлой травы я увидел фиолетовый глазок лесной фиалки размером не больше детского ноготка. Скромнее этого цветка, кажется, уже не бывает. Я наклонился, сорвал его вместе с короткой цветоножкой и, держа в ладони, внимательно рассматривал, жадно насыщая свое зрение его густо-фиолетовым цветом; потом понюхал; он пах просто свежей зеленью. Но когда я поднял голову и оглянулся вокруг, всё странным образом изменилось: солнце стало жарче, небо - синей, всё вокруг стало радостным, ярким, праздничным, а в сердце моем зазвучала музыка, не знаю, какая именно - тогда я в ней еще не разбирался; но она во мне звучала!.. И с тех пор, даже став взрослым, не могу удержаться, чтобы весной, хоть однажды, бросив все дела, не пойти в лес или в поле и не встретиться там со своими цветущими друзьями. Без этих встреч никак не уверуешь, что она уже пришла и утвердилась.

И удивляюсь: как люди могут месяцами - да что месяцами! - годами жить, не видя живых цветов? По-моему, даже если ты беден и на столе у тебя в праздники нет ни богатой еды, ни вина, ни фруктов, пусть на столе лежит один лишь хлеб - но пусть там стоят цветы!..

Однако, когда я впервые прочел про ритуал всенародного любования цветением сакуры в Японии - я был разочарован японцами. Ритуал - это обязательный для исполнения обычай; есть ритуалы, которые приходится исполнять обязательно: скажем, здороваться и прощаться со знакомым человеком, даже если тебе не очень хочется это делать; но когда обычай заставляет любоваться каким-то явлением, пусть даже прекрасным - моя душа внутренне сопротивляется обязаловке!.. Это - во-первых. А во-вторых, я тогда начинаю думать: какое бы цветущее растение могло быть избрано для общего любования у нас: черемуха? яблоня? сирень? ландыш?.. - и прихожу к выводу: не дай Бог делать такой выбор! - перессоримся вдребезги. Если не передеремся. Потому что за праздник русский человек голову оторвет. А праздник цветов у каждого из нас непременно будет свой, собственный.

Сейчас чуть не на каждом углу есть цветочные магазины или цветочные киоски, а в них охапками - роскошнейшие оранжерейные цветы богатейших расцветок, и я люблю их все, особенно зимой; нелюбимых у меня просто нет; но веснами мне не хватает наших скромных первенцев полей; весна без них для меня - как, наверное, обед без хлеба, лето без тепла. А если нет возможности сходить или съездить за город - остановлюсь прямо посреди улицы, на асфальте, рядом с которым на пятачке земли распустилась веселая семейка одуванчиков, и гляжу на них, насыщая свое зрение их интенсивно-желтым цветом; а то и не удержусь - сорву один и понюхаю, вбирая в себя флюиды солнца, которые он успел-таки наловить, даже здесь, - с меня и довольно: праздник в душе обеспечен на целый день...

А уж если как-то обобщить эти праздники для себя, то получается, что один из них немного печально сигналит мне о том, как все в мире неизбежно уходит и покрывается чистым снегом забвения, а во втором - мне видится подчеркнуто веселый символ обновления жизни, вечной - несмотря на такую ее хрупкость...

* * *

Но начал-то я разговор о первом снеге и о том, что даже теперь, прорву лет спустя, он волнует меня так же, как в детстве. И уж вовсе взбудоражил меня снегопад сегодняшний: густой, пышный, - настолько взбудоражил, что я не выдержал: бросил всё, оделся и пошел гулять по первому, чистому, нетронутому еще снегу.

Ну, вышел - и что? Городской микрорайон; кругом, несмотря на снег, полно людей: идут, торопятся в своем броуновском движении кто куда. Но ведь это мой личный, мой собственный праздник - хочется пережить его в полном уединении, благо это несложно: рядом с микрорайоном начинается настоящий березовый лес. И я направляюсь туда.

Миновал последний дом, вошел в лес. А снег все валит; березовые кроны сквозь него проступают бесформенно-серыми тенями; глухую тишину нарушает лишь почти бесплотный шорох снега в сухой траве. Хорошо знакомую тропу уже запорошило - идти трудно: ноги на свежем снегу разъезжаются, путаются в поникшей траве. И все же это так здорово, так приятно - пройтись по первозданно-чистому снегу!

Но что это?.. Мою тропу пересекает другая тропа, и на ней - свежайший человеческий след! Ну что за суетные люди: даже в непогоду им некогда отдохнуть - непременно надо куда-то спешить, что-то делать в своем приземленном практицизме, даже здесь!

Свернул на чужой след - взглянуть из любопытства: куда этот хлопотун так разогнался, и что ему здесь нужно?.. Прошел метров тридцать, смотрю: владелец следа явно остановился тут и долго топтался на месте. Что же его остановило?.. Осмотрелся вокруг - и вдруг: ух ты-ы! - метрах в двух от тропы стоит высокий куст шиповника, еще не облетевший, и лимонно-желтые его листья, накрытые снежной шапкой, так неожиданно - солнечно! - сияют на фоне матовой белизны снега, и горит на ней рубиновой каплей одинокая ягода... И тут до меня дошло: да ведь он, этот ходок, точно так же, как и я, пришел на встречу с первым снегом - он мой собрат, родственная душа! - и я почувствовал необыкновенное расположение к этому неведомому человеку, успевшему на этот праздник раньше меня...

Первой мыслью было догнать его - он не мог далеко уйти! - взглянуть на него, может, даже поговорить; и вообще, как бы это было здорово: собираться где-нибудь здесь и отмечать Праздник Первого Снега сообща!... А потом одумался: да зачем же? Переживание чего бы то ни было не бывает полным, если - сообща; пусть сообща будут Новый год, дни рождения и прочие даты - их полно! - а Первый Снег пусть будет моим собственным праздником, моим маленьким языческим торжеством во имя горячей благодарности жизни, природе, прекрасной планете Земля и неиссякаемой ее красоте, родителям, подарившим мне счастье явиться на свет со всем моим чувственным аппаратом и возможностью радоваться всему этому...

А на обратном пути нашел еще два следа, пересекшие мой, и не может быть, чтобы владелец хоть одного из них меня не видел - но ведь сумел от меня увернуться, не встретился! Спасибо тебе за это. И за то еще, что ты живешь где-то рядом, себя не обнаруживая - у меня от этого теплей и радостней на душе: значит, я в этом мире не одинок.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"