Сны о молодости... Нет, не снятся мне ни золотое веселое солнце, ни цветочные поляны, ни улыбчивые загорелые девушки. Я был строителем и молодость свою отдал великим стройкам коммунизма, и до сих пор мне снятся и снятся без конца дожди со снегом, грязь по колено, залитые водой котлованы, лабиринты каких-то нескончаемых темных подвалов... Вот один из таких снов, длинный и подробный - потому что видел я его уже не однажды.
Сначала - будто стою я у кассы: дают получку. Полтора часа отстоять пришлось, еле досталась. Да еще и не зря стоял: только это мне отойти - какая-то баба подходит и говорит:
- В магазин колбасу завезли! И рыбу красную.
- Какую колбасу? - спрашиваем, едва ли не всей очередью.
- Чайную, вареную.
- А рыбу какую? - все допытывался кто-то дотошный.
- Да откуда я знаю? - отвечает, уже раздраженно. - Красную, да и красную! Одним словом, не зеленую!
Красной тут называют лососевых - про осетровых тут и слыхом не слыхивали. Причем кету завозят редко, и до прилавка не доходит, чаще - горбушу: демократическая рыба... А я думаю себе: вот и прекрасно - надо бы и колбаски, и красной рыбки купить, побаловать себя и домашних с получки. И сидорок как раз с собой, вместительный такой сидорок: пол-пуда затолкать можно. Представляю, как дома до потолка прыгать будут, когда с таким уловом припилю... И как был: в кирзачах и телогрейке, - от кассы прямо в магазин; ну его начисто, идти переодеваться - не успею, не хватит; да и темно уже, и подмораживает к ночи.
Магазин - одно название: дощатый барак, как всё тут; хотели временно, да так и остался... Захожу - народу видимо-невидимо; лампочка еле светит, пар изо ртов. И - почти одни женщины. Галдеж. Прислушался: нет, галдеж спокойный; значит, вроде бы хватит всем. Хотел без очереди втереться - так бабы сразу, как пчелиный улей, затревожились, загалдели сильнее. Пошарил глазами: знакомых, чтоб примазаться, никого. Спросил, кто последний, встал, да так хорошо подгадал: только занял, а за мной уже длинный хвост - прибежали следом... Стою, тихонько о стенку оперся; главное, ни о чем не думать - так время быстрей идет; можно даже вздремнуть под бабий галдеж. А они ртов не закрывают - прямо птичий базар.
Время и вправду быстро пролетело; всего-то два часа, если прикинуть, и стоял. Стоял и двигался. И даже не сам двигался-то: очередь, стиснувши, тихонько несла меня к прилавку.
Хорошо, что две продавщицы: одна колбасу и красную рыбу отпускает, а чуть продвинешься - там водкой и консервами отоваривают.
И вот я совсем уже близко - вижу и продавщицу, шуструю бабенку в грязно-белом халате поверх телогрейки, с папиросой во рту и с хриплым простуженным голосом, и весы ее различаю в полумраке на каком-то шатком подобии прилавка из тарных ящиков, и даже ворох колбасы на полу, свитый из тонких полуколец, на расстеленной сырой клеенке, и, само собой, бочку, из которой продавщица выхватывает вилкой мятых тощих рыбин с капающим с хвостов рассолом.
Но чем ближе - тем тесней и шумнее; возле весов бабы становятся совсем злые - лаются, кричат на продавщицу:
- Чего ты мне эту дохлую суешь? Вон Маньке какой толстой накидала!
- Да пошла ты! - отбрехивается та. - Где я вам всем толстой наберу? Вырожу, что ли?.. - причем она, кажется, сказала не "вырожу", а посолонее и покрепче.
А тут еще нетерпеливые бабы наперли на шаткий этот прилавок и сбили весы. Продавщица матерится, поносит очередь; бабы отлаиваются, но вяло - знают, что виноваты, да и продавщицу заводить круче боязно: взбрыкнет и торговать откажется, а утром найди ее, эту колбасу!
Продавщица зовет на помощь грузчика:
- Гош, а Гош!
Грузчиков почему-то трое, хотя работа не потная - даже позавидовал: теплое местечко себе надыбали - стоят кружком позади продавщицы, явно уже поддатые, травят что-то и ржут до икоты, хотя понять, о чем это они, нет возможности: мат через каждое слово, поэтому и так, и этак все понять можно; один из них - этот самый Гоша, видать - отозвался продавщице с раздражением: "Да иди ты!.." - и что-то добавил дружкам, и те опять заржали. И только когда она гаркнула: "Я те щас пойду! Иди ты сам туда!" - этот самый Гоша оторвался, наконец, от компании, сдвинул сапогом край колбасного вороха, перешагнул через него и стал выправлять прилавок из ящиков и ставить заново весы, а остальные двое тем временем вышли через заднюю дверь на улицу и продолжили разговор там, мочась при этом на стенку: отчетливо слышны были через доски их голоса и журчание струек.
А на меня, пока я стоял, такой вдруг голод навалился - а тут еще ворох колбасы рядом дразнит - что не выдержал: пока продавщица с грузчиком налаживали прилавок, нагнулся и незаметно отломил в темноте наощупь кусок.
Только он мокрый оказался, склизкий, холодный - противный, одним словом, но я все же незаметно очистил его от шкурки и, перемогая себя, откусил и стал жевать; колбаса пахла сырым мясом и, к тому же, на зубах землей скрипела - видно, слишком грязный попался; но есть-то хочется, да и не пропадать же куску: пересилил себя, проглотил, снова откусил. А женщина, что за мной, заметила мои манипуляции и спрашивает шепотом:
- Ну, и как?
- Да ничего, - говорю, - есть можно, - лень было подробно объяснять. А женщине, похоже, и достаточно, что - съедобная. Я же незаметно, незаметно, да весь кусок и умял, заморил червячка. Получилось, что и поспал, и поел - все в очереди. Зато полегчало: встрепенулся, смотрю вокруг соколиком.
И тут как раз моя очередь.
А продавщице, видать, надоело иметь дело с бабами - даже обрадовалась мне:
- Ну, наконец-то, - говорит, - хоть один мужик попался! - и приглашает к общению: - Сколь тебе чего? - намекая, что может из личного расположения ко мне отвесить больше нормы.
А я гляжу на нее вблизи: лахудра лахудрой, смотреть страшно, так и хочется глаза отвести: вытравленные перекисью белесые волосы торчат, как колтун, из-под какой-то немыслимой шляпчонки с перышком, губы намалеваны морковного цвета помадой, правый глаз насурмлен толстой черной каймой, а левого вообще не видать - заплыл от синего фингала.
- Да мне, - говорю, отводя глаза, - как всем вешай: того и другого по три кило.
- Вот, бабы, учитесь у мужиков скромности! А то из глотки лишнее выдрать готовы! - гаркнула она тогда женщинам, довольная моим ответом и при этом накладывая мне, в поощрение, того и другого сверх нормы.
- Знаем мы тебя! - со смешками откликнулись ей ближние женщины. - Мужика ты не обидишь!
- А чего ж его обижать? - тут же ответила она им беззлобно. - Вот вас, горлопанок, так прямо и чешется рука и обсчитать и, обвешать!..
Дальше, впереди - светлым-светло: там, словно кусочек рая - настоящий, высокий прилавок, а за ним в ореоле света - старшая продавщица, или, может, даже заведующая, вся в белом, тоже с вытравленными волосами, только - солидная, объемистая: прямо жрица торговли в алтаре храма!.. А за ее спиной, как иконостас - стеллаж с полками чуть не до потолка, и на стеллаже чего-чего только нет - глаза разбегаются: водка в бутылках, прозрачная, как слеза, папиросы "Беломор" в серо-голубенькой упаковочке, сигареты "Прима" - в серо-красненькой, и целые пирамиды консервных банок; тут тебе и "килька в томате", и "минтай в собственном соку", и "треска в масле". Тут же и темное повидло в стеклянных банках, а на этикетках - такие румяные яблочки нарисованы, что просто дух захватывает. И венец всего - пузатые трехлитровые банки с огурцами! Слюнки прямо так и текут вожжой, так и льются по кишкам с глухим рыком, как вижу сквозь баночное стекло эти вот хрустящие на зубах огурчики, да каждый пальцами не обхватить - такой толстый. Какое богатство, какая роскошь! Ох, и пиршество же я устрою сегодня, ох и отоварюсь на полную катушку - запомнят мои домашние на целый месяц сегодняшнюю получку!
Здесь, в этом святом, можно сказать, месте, в этом магазинном алтаре даже самые скандальные женщины говорят полушепотом. И сама продавщица, сознавая свое значение, почти ничего не говорит, а если и позволит себе словечко - то таким внушительным басом, что покажется, что ты в кабинете у начальника: хочется сразу подтянуться и - руки по швам. Причем на меня она даже не смотрит, и я рад, потому что вдруг да чем-нибудь не приглянусь и она откажется отоварить? Даже фамилию не спрашивает - сам тихонько называю, и она молча берет истрепанный, с загнутыми уголками многостраничный список, и я, затаив дыхание, слежу за медленно ползущим вниз кончиком карандаша, а сердце обрывается: вдруг моей фамилии там нет? Ведь ничем, кажется, не провинился ни перед кем... А, может, какая девчонка конторская, когда список печатала, меня упустила - ходи потом, доказывай...
Но нет, карандаш споткнулся на моей фамилии, поставил галочку; на сердце сразу потеплело; тот же карандаш затем в нескольких графах против моей фамилии решительно поставил несколько крестиков; графы эти я уже наизусть знаю: "водка", "рыбные консервы", "повидло", "маринад"; только перед графой "табачные изделия" карандаш опять запнулся, и продавщица посмотрела на меня пронзительно. Я, даже не моргнув, выдержал взгляд и сказал твердо: "Беломор"! Тогда она поставила последний крестик и, ни о чем не спрашивая, начала выкидывать на прилавок консервные банки, затем - ставить стеклянные, с повидлом и огурцами, и вывалила аж тридцать пачек "Беломора" - на каждый день по пачке! И самым последним движением выставила две бутылки водки. Будто две жирных точки поставила.
Небрежность эта, я знаю, совсем не оттого, что она меня не любит или, упаси Бог, ненавидит - просто так привыкла.
Но вот сверх всего она спросила меня, сколько времени, и я, довольный ее доверием: могла ведь спросить любого, а выбрала меня! - перестал совать в сидор банки, отодвинул рукав телогрейки, посмотрел на часы и ответил вполне почтительно. Она от моей почтительности сразу, чувствую, подобрела. И хотя ничем не выдала доброты ко мне, я все же уловил это нечто вроде возникшего между нами доверия. А внимание к мужчине у продавщиц - это, как всем уже известно, значит только одно: я, стало быть, могу позволить себе некоторую свободу по отношению к ней: сказать, к примеру, лишнюю фразу без страха, что меня одернут, или просто пошутить, или даже флиртануть, и вполне могу рассчитывать на ответ, а, может, и на большее: ведь продавщица - существо независимое, всегда сытое и с чисто по-женски изменчивым характером, так что любой мужчина может рассчитывать на ее особенное внимание к нему и, рассчитав, прийти вечером к ней домой, и она выставит ему лишнюю бутылку водки и ужин, и оставит у себя - сумей он только прочесть в ее ответе на свой "закидон" намек на благосклонность.
Но я, от греха подальше - ну их к шутам, как-то страшновато заниматься таким делом с лицом почти что официальным - у меня на это жена дома, в бараке, имеется, а жены не хватит - соседка через дверь есть. Так оно как-то спокойнее...
Стоящие позади меня напряглись - ждали, что же я ей отвечу, и облегченно разом вздохнули: очереди не задерживаю, не начинаю любезничать на глазах у всех, не клюнул; значит, кому-то из мужиков позади фарт подвалит. И, как бы отторгая меня, продавщица уже нетерпеливо кричит Гоше, чтоб срочно принес еще два ящика водки, и Гоша, не ломаясь, тотчас отзывается: "Щас!" - и уже бежит, бережно обняв их, с огромным почтением и к ноше, и к продавщице, и суетливо спрашивает, куда поставить - сразу видать, что эта начальница над водкой, а не какая-то там лахудра с колбасой и рыбой - главная и единственная властительница и над ним, Гошей.
А я тем временем быстренько, не привлекая ничьего внимания, завязал свой сидор, подхватил свободной рукой банку с огурцами, отодвинулся от прилавка и канул со света в гущу толпы; женщины теперь, с явным уважением ко мне, почтительно расступились; только я не понял, за что такое почтение: то ли за мою стойкость, то ли что отмечен вниманием продавщицы; во всяком случае, ни одна не посмела на меня рыкнуть: "Куда прешь по ногам-то?" - пока я пробирался к выходу, задевая, естественно, всех сумкой. А одна так, жалея меня, нервно крикнула остальным:
- Пропустите же его - видите, мужчина нагружен как!
И в самом деле, когда я, вспотевший и расхристанный, вышел на улицу и вздохнул полной грудью - то почувствовал: действительно, так нагружен, что не знаю, как и донесу. Впрочем, тут же и устыдился: да ведь, чай, каждая из этих женщин не меньше моего понесет - после трудовой-то смены! Хотя что это я о них? Они ведь к этому как-то более привычны...