Аннотация: "Слепая женщина. Это ее мир, вглядитесь. Это другой мир, зрячие. Немецкий леворадикальный террор. Перевернутый мир? Или мы в перевернутом мире?" Д. Бабкин
Женщина с золотыми волосами
(повесть)
Посвящается Ульрике Бломберг и всем, кто видит, но не слышит, слышит, но не видит, - тем, кто воспринимает мир иначе, чем мы.
Но можно с полной уверенностью сказать, что человек, родившийся слепым, не видит во сне никаких зрелищ.
Дайянанда Саравити
Слепец, думая о мире, представляет его мягким или твердым, холодным или жарким.
Свами Вивекананда
I.
Голос в трубке был женский, неприятно-резкий, высокий, громкий, с придыханием. Иногда в трубке что-то потрескивало. Ульрика слушала молча.
Было уже, пожалуй, за полночь, и в здании стояла тишина необычайная, лишь в конце коридора разговаривали приглушенными голосами. Там, в конце коридора, располагалась редакция какой-то молодежной газеты; здание все битком набито было редакциями, офисами благотворительных организаций, люди здесь частенько засиживались допоздна, правда, за полночь редко случалось. Всю ночь сидели здесь только сотрудники добровольного телефона доверия.
Ульрике нравилось оставаться здесь по ночам. Здание становилось гулким, как пустой деревянный ящик. Любой звук, шаги по коридору, иногда раздававшиеся тупые удары или хлопанье дверей, шевеление - все отдавалось по этажам. Бывало, здесь дежурили по двое, но сегодня Ульрика была одна - если не считать Рекса, который инертной массой валялся на полу, облокотившись мохнатым боком на ногу Ульрики. От Рекса пахло собакой, но к этому запаху Ульрика так привыкла, что уже и не замечала его. И от стола тоже пахло - так, как пахнет обычно от полированных поверхностей, если провести по ним мокрой тряпкой, - неприятный запах. И еще немного пахло пылью. За окном иногда слышался шум проезжающих машин, далекий и печальный, как крики птиц осенью. В конце коридора начал мерно вжикать и взвизгивать старенький матричный принтер. Щелкнула и клацнула неустойчивая легкая дверь, резиново-твердо простучали каблуки. Кто-то прошел по коридору, размерено и спокойно, и свернул на лестницу. Шаги затихли внизу. Принтер все работал.
Ульрика попрощалась с женщиной в трубке и вернула трубку на место. Под столом Рекс шумно зевнул, пошорохался и затих. Ульрика и сама невольно зевнула, потерла шею под прядками мягких волос. Нащупала на столе заколку, собрала воздушно-мелкие щекотливые кудри наверх и зацепила. Снова зевнула. Зазвонил телефон.
Ульрика сняла трубку и, едва подавив зевок, сказала:
- Телефон доверия общества "Колокольчик". Здравствуйте.
Звонил мужчина. Он начал задавать вопросы, которые задавали довольно часто: можно ли просто поговорить? Даже если ничего не случилось, а просто одиноко и хочется поговорить с кем-то? Ульрика заученно объясняла в ответ, что сидит здесь именно для этого, что если у него действительно были бы проблемы, она, Ульрика, могла бы лишь выслушать его. А советы имеет право давать только человек с дипломом психиатра, каковым она не является.
Голос у мужчины был не высокий и не низкий, самый обычный, с легкой глухотцой. Приятный довольно-таки голос, но несколько безликий. Ульрика чувствовала, что такой голос легко спутать с любым другим, ей не часто доводилось слышать такие голоса.
- Как вас зовут? - спросила мужчина.
- Ульрика. А вас?
- А вы знаете, Ульрика, что бывает с теми, кто помогает полиции?
Она обмерла.
- Знаете? - продолжал мужчина, - Что бывает с осведомителями-доносчиками-полицейскими прихвостнями знаете?
- Вы меня... с кем-то... путаете, - сказала Ульрика прерывистым голосом.
- Петер Хаек, март восемьдесят девятого, Сюзанна Мозер, Кристофер Альбрехт, Курт Вайс, сентябрь девяностого. Не припоминаете?
- Вы меня путаете... с кем-то.
Голос ее, и без того не звонкий, стал слабым, будто у ребенка.
- Вы не боитесь жить, Ульрика? Ваш пес вас не защитит.
- Кто вы? Чего вы хотите? - но в голосе ее не хватало напора, она говорила лишь для того, чтобы не молчать и не чувствовать себя уличенной и виноватой.
- Я привет вам хочу передать, - сказал мужчина, - С того света.
Она задохнулась, но страх ее неожиданным образом прошел. Словно Трусливый Лев из "Волшебника страны Оз", она верила, верила, верила в привидения.
- От... кого?
Мужчина на том конце трубки, казалось, удивился.
- А тебе, принцесса, так часто приветы оттуда передают?
Ульрике вдруг почудилось, что это сказал не он, не тот, с кем она говорила вначале. Голос стал моложе и выше. Но это ей просто почудилось, ибо это не могло быть правдой. Сердце ее почти не билось. Она сидела, зажмурившись, ничего не ощущая вокруг, и лишь боялась, что кто-нибудь войдет или разговор каким-то образом прервется.
- Что вы... сказали?
- Поберегись, принцесса. Ты живешь одна. Твой пес тебя не защитит. И друзья твои из Бундескриминальамта тебя не защитят.
Из-под плотно сомкнутого века вдруг выползла слезинка и покатилась по щеке, оставляя за собой прохладный влажный след. Голос Ульрики обычно был слабый и тихий, но тут неожиданно позвончел.
- Ян. Карл, - сказала Ульрика. Вот так, раздельно. Звенящим голосом, - Ян. Карл.
- А помнишь, какой дождь был тогда, принцесса? - сказал молодой, высокий, давно не слышанный ею голос. И в ухо ей ударил длинный гудок.
Ульрика опустили трубку, не на рычаг, а на стол рядом с телефоном. Рот у нее был приоткрыт, и слезы катились по щекам. Она верила в привидения. А помнишь, какой дождь был тогда, принцесса? Я помню. Я помню, господи боже, я помню.
Она плакала беззвучно, не шевелясь, просто слезы катились по ее щекам. Взрыкнула под окнами машина и с глухим ворчанием уехала. Потом в коридоре раздались шаги, Ульрика вздрогнула, вытерла лицо ладонями, с силой растерла. Шаги прошлепали по коридору и забежали в одну из комнат, стукнула дверь. Принтер давно затих. Ульрика даже не заметила, когда. Она не об этом думала.
Медленно-медленно она положила трубку на место. Телефон тут же зазвонил снова, но Ульрика уже знала, что это - обычный звонок, которых по десятку бывает за ночь. Шок и боль проходили, разговор уже таял в ее бедной голове, будто вчерашний сон. То ли приснилось, то ли причудилось - чего только не почудится за полночь человеку, уже три десятка лет прожившему на этой земле. Это всего лишь бред взбудораженной совести. Неужели ты действительно думала получить от него привет, Улль?
О, этот голос! Ульрике никогда и в голову не могло прийти, что, услышав по телефону угрозы, она будет тревожиться не о них, а совсем о другом. То, что теперь тревожило ее, было - мираж, несбыточность и нереальность, то, что тревожило ее, было всего лишь - голос давно умершего человека, послышавшийся ей в телефонной трубке. Вся беда была в том, что Ульрика никогда не забывала голосов.
Ульрика принадлежала к тем нервным людям, которые склонны тревожиться по любому поводу, а то и вовсе без повода. Она боялась бы собственной тени, если бы способна была ее увидеть. Ульрика тревожилась за своего отца, пока он был жив, теперь он умер, и ей оставалось тревожиться за саму себя - что она и делала. Она была безумной трусихой, а с тех пор, как началось ее "сотрудничество с полицией", Ульрикой беспрестанно владела неясная тревога - хотя участие Ульрики в программе "Растерфандунг" была таким незначительным. Ну кто мог узнать об этом? Но она все равно боялась. День за днем она слушала голоса тех, на кого велась охота, она чувствовала этих людей гораздо лучше, чем сама осознавала это. И - да, она боялась, что однажды они все узнают и придут к ней. Ее участие было так незначительно, о, да, но несколько человек оказались в тюрьме именно благодаря ее усилиям. Наверное, ей было чего бояться.
Как сказал этот голос в телефонной трубке? "Что бывает с осведомителями-доносчиками-полицейскими прихвостнями знаете?" О, да! - она знала, что бывает с такими, как она, - с полицейскими прихвостнями, ведь именно это название подходило ей большего всего. И она боялась именно так, как и должны бояться полицейские прихвостни.
Как ее угораздило взлезть в программу "Растерфандунг", Ульрика и сама не знала. После смерти отца она окунулась в настоящее одиночество; о таком одиночестве и не подозревают те, кто вынужден пребывать в окружении людей. Она и в общество "Клингель"1 попала всего три месяца назад. А в то время она никуда не ходила, и к ней никто не приходил. В ее доме перестало пахнуть живыми людьми.
Нельзя сказать, что это ее действительно тяготило. Не то чтобы она любила, но она привыкла быть одна. Вся ее жизнь была одним сплошным одиночеством, не таким, правда, безумным, каким оно стало в то время. Ульрика погружалась в свое одиночество, будто в омут - все глубже, глубже и глубже, а потом вдруг пришел Зигфрид, бывший подчиненный ее отца, перешедший в "Бундескриминальамт"2, и предложил ей поработать на правительство.
Боже, конечно, она согласилась. Эта мелодия не прозвучала бы в ее жизни диссонансом. Отто Шлезинг, ее отец, был оперативником ведомства по охране конституции3, а не нашлось бы в мире человека, которого Ульрика обожала сильнее. Делать то, что делал ее отец, - она согласилась, не раздумывая, она не могла не согласиться.
В немецких переплетениях полиции и спецслужб смогли бы разобраться, пожалуй, только сами немцы. На ощупь все это напоминало высохшие и спутанные рыболовные снасти. Федеральное ведомство по охране конституции, как ни странно, тоже, как и Бундескриминальамт, расследовало дела, связанные со шпионажем и терроризмом, и тоже подчинялась министерству внутренних дел. Шефом ведомства по охране конституции даже как-то стал бывший заместитель шефа БКА. Кроме немцев только англичане, могли бы, пожалуй, создать такую путаницу - у англичан от природы все запутанно. И тоже пахнет рыбой. Впрочем, один знакомый Ульрики, работавший в британской МИ-5, начинал плеваться, стоило речи зайти о немецкой правоохранительной системе. "Нет! - говорил он своим трескуче-сухим голосом, - просто посчитай. БКА занимается полицейской работой? А чем занимается это ведомство по охране конституции? Тоже полицейской работой. А чем занимается пограничная служба4? Тоже полицейской работой, я знаю, сам им в розыск пару приятелей передавал. Нет, ты скажи, я еще могу понять, почему пограничная охрана занимается чуть ли не таможенным сыском, но почему у вас пограничники охранят президента и канцлера? И министров? А почему отряд специального назначения у вас тоже принадлежит пограничникам? Нет, дорогуша, черт ногу у вас сломит - в вашей дурацкой системе. А еще говорят, мол, немцы аккуратные, и у них все по полочкам разложено. Знаю я, какие вы, знаю. Такую чертову путаницу могли бы создать только ирландцы, если бы у них было нормальное государство, а не этот робкий британский придаток. У англичан все как раз просто, дорогуша. У нас самая простая система и самая эффективная. А вас, дорогуша, моток ниток, в которых поиграл котенок. Именно так, моток ниток, в которых поиграл котенок".
В пятьдесят втором году, вплетаясь в общую мелодию гармоничными аккордами, в добавление к центральной кельнской конторе ведомства по охране конституции были образованы и земельные управления. Отто Шлезинг пришел туда из полицейского управления Бонна, быть может, надеясь на быстрый карьерный рост. Туда многие уходили из полиции - шлеп-шлеп, тук-тук, множество шагов, воздушных и грузных, увесистых и легких, сливающихся в однообразный гул. Но дорасти Шлезинг сумел лишь до начальника отдела - даже не северно-рейн-вестфальского земельного управления, находившегося в Дюссельдорфе, в паре часов езды от Бонна, а всего лишь его боннского отделения. Дальше двигаться ему мешало отсутствие образования, но и за партой Отто Шлезинг сидеть не хотел. А может быть, ему просто нравилось работать "на земле", а не сидеть в чертовом начальническом кабинете.
Конечно, Ульрика согласилась работать на БКА. К тому же она скучала без всего этого. Когда ее отец был жив, дом был полон сослуживцев Отто Шлезинга и сыскных проблем. Это ведь дело обычное. Она могла вырасти дочерью врача или учителя, но выросла она дочерью оперативника. Ей и отец приносил иногда записи чьих-то телефонных разговоров: Ульрика очень чутко ловила манеру произношения разных местностей, не зря она окончила Боннский университет по классу языкознания. Отчего же ей теперь было отказываться от того, что ей приходилось делать уже не раз - и не два? А все же она не могла понять, как это случилось, как ей вообще пришло в голову ловить террористов. Как ей могло такое прийти в голову? - это ей, Ульрике Шлезинг! Она продолжала недоумевать, но работала - и с удовольствием. Все-таки она продолжала оставаться дочерью оперативника.
Она родилась в 1961 году, когда в Западной Германии только зарождались марксистские бригады. Она взрослела в осеннем горьком воздухе, когда отовсюду пахнет дымом. Запахи тех лет были перемешанными, резкими, странными. Могло одновременно пахнуть духами и рыбой, или розами и кровью - страшное, ужасающее сочетание, заставляющее желудок выворачиваться наизнанку. В то время мальчики и девочки из зажиточных семей под знамением борьбы с загнивающим капитализмом похищали и убивали немецких промышленников и полицейских, стреляли в американских солдат, грабили банки, устраивали взрывы поблизости от американских военных баз. В те дни тихие нежные аккорды обычной жизни нарушались звоном и треском, в жизненные запахи улиц, домов, офисов врывалась резкая вонь. Люди зажимали носы и продолжали жить, как ни в чем не бывало, затыкали уши - и продолжали жить.
Но жить в таком состоянии невозможно, и люди впускали в себя запахи и звуки . не понимая до конца, что происходит, что издает эти запахи и звуки, люди просто жили в этой атмосфере.
И Ульрика тоже выросла в ней. Но Ульрика не знала, что такое терроризм, она и до сих пор не знала, не понимала - что такое терроризм. Он был бесконечно далек от нее. И - в то же время - так близок.
Все это было так сложно! Ульрика не смогла бы даже сказать, что терроризм - это бесспорно плохо: совсем как гробовщик, которому не придет в голову ругать смерть - ведь она кормит его и дает занятие его уму и сердцу. Ульрика решительно не знала, плохо ли это, когда стреляют в американских солдат, богатых промышленников и федеральных прокуроров. В нее-то, слава богу, никто не стрелял! И немало было людей, которые думали точно так же.
А временами ей даже казалось, что это неплохо - когда стреляют в федеральных прокуроров. В ее крови был яд, порождающий почти неосознанную неприязнь-ненависть к полиции-прокуратуре-государству, ко всему официальному. Ах, этот яд! - сцеженная горечь первой любви, закономерный результат вполне обычной истории: ну, влюбилась маленькая девочка в парня, который потом умер в тюрьме, - в семидесятых такое могло случиться с кем угодно. В семидесятые мир был полон идеалистами, а нет на свете никого смертнее идеалистов - особенно если это идеалисты с оружием в руках.
Но именно к ней со всей этой путаницей в ее душе пришел однажды Зигфрид и сказал: ведь у тебя отличный слух, детка, я знаю, поэтому давай-ка поработаем, ты же лучше любого компьютера, для программы "Растерфандунг" ты - то, что нужно.
Ульрика несказанно удивилась тогда. Она знала, что такое "Растерфандунг"5: в свое время эта программа дискредитировала себя насколько, что в восемьдесят первом году Хорст Херольд, президент Бундескриминальамта, вынужден был уйти в отставку. Вокруг Растерфандунг было столько шума - житель какого-нибудь тоталитарного государства, вроде России или Китая, даже вообразить себе такого не сможет. И левые и правые верещали в один голос, и все об ущемлении гражданских свобод и прочей чепухе, о которой так любят говорить политики в демократических государствах.
А ведь в сущности в программе "Растерфандунг" не было ничего особенного, полиция и спецслужбы во всех странах занимаются чем-то подобным. Иначе непонятно, зачем они - полиция и спецслужбы - нужны? МИ-5, говорят, хранит досье на всех ирландских экстремистов; многочисленные спецслужбы США прямо-таки соревнуются в слежке за гражданами своей страны. Весь секрет здесь состоит в том, что суть полицейской работы вовсе незачем разглашать на потеху обывателям. Тогда, в восемьдесят первом, Ульрика выслушала немало желчных высказываний Отто Шлезинга, заключавших в себе немудреную мысль: полицейская работа - это полицейская работа, и всем подряд знать о ней не обязательно. Если бы суть военных операций разглашалась с такой же легкостью, военных давно бы закидали тухлыми яйцами - или устроили бы над ними Нюрнбергский процесс. У каждого своя работа, в конце концов.
Программа "Растерфандунг" создавалась в начале семидесятых, когда компьютерные технологии еще не рвались помогать людям в их работе; и требовала программа "Растерфандунг" кропотливой работы множества полицейских. Ульрике сразу понравилась эта невероятная, дьявольская игра, требовавшая цепкого внимания, фантазии и аналитического склада ума. Это было, пожалуй, именно то, что давалось Ульрике лучше всего.
Ульрика согласилась на сотрудничество с "Растерфандунг", не раздумывая. Она согласилась играть в эти игры - и с удовольствием играла, а в крови ее все дремал яд, заставивший ее плакать от радости в день гибели федерального прокурора Зигфрида Бубака.
О, боже, как же ты порой сложна, жизнь человеческая!
В шесть утра ее смена в "Клингель" закончилась. В здании было еще тихо. Ульрика услышала, как внизу с завывающим стоном открылась и захлопнулась тяжелая дверь. Здание сотряслось. По лестнице кто-то поднимался, медленно и размеренно, шаркая подошвами. Издалека-издалека, но этот звук все приближался. Ульрика сразу узнала Петера. Так ходят люди пожилые или грузные, так ходит Петер. Вот он поднялся на этаж, зашаркал по коридору. Дверь отворилась почти бесшумно, но звук открываемой двери ни с чем нельзя спутать - звук и поток воздуха из коридора. Клокочущее глубокое дыхание Петера вошло в комнату, плотно-влажно зашуршал полиэтиленовый пакет, что-то с шорохом поставили на пол.
- Хорошее утро, Ульрика, - сказал Петер густым, словно сметана, голосом и закряхтел, что-то делая в углу возле вешалки.
Внизу послышался шорох, и мягкий бок исчез. Клацнули когти об пол. Ульрика сменила туфли на полусапожки, прицепила к ошейнику Рекса короткую металлическую палку. От стола до вешалки пришлось сделать всего два шага, комната была невелика. Ульрика запуталась в необъятном пальто Петера, потом в его же шарфе, колючем, рыхлой домашней вязки. Наконец, Ульрика выпуталась, нашла свое пальто, оделась. Потеплело еще не настолько, чтобы ходить в легком жакете. Весна в этом году была ранняя, но неожиданно затяжная. Солнце пригревало, и становилось почти тепло, но ветер был ледяной.
Петер испустил долгий затрудненный вздох, заскрипел стулом, наверное, усаживаясь. Ульрика обмотала шею шарфом, взялась за палку, попрощалась с Петером и вышла за дверь. На прощание дверь скрипнула и с тихим стуком закрылась.
Вязкий звук человеческих голосов окружил Ульрику в вестибюле. От входной двери пахнуло сыростью и холодом. Воздух на улице был влажным, словно половая тряпка. Свободной рукой Ульрика поправила шарф. Здесь совсем близко был "длинный Ойген"6, но казалось, будто находишься где-то на окраине Бонна. Шумел город, как он шумит всегда, даже ночью, но улица была тиха. Так тиха.
Вдруг завелся мотор, и кто-то посигналил.
- Улль! Это я, Зигфрид.
Ульрика остановилась и повернулась в сторону говорившего, потянув за собой Рекса.
- Что случилось? - спросила она.
- Да ничего, собственно. Я тебя подвезу, садись.
К ней приблизились шаги, спокойные и молодые, легкие. Зигфрид был подвижным человеком. Чужие пальцы обхватили ее запястье, и Зигфрид повел Ульрику за собой. Шли они недолго. От Зигфрида пахло лосьоном для бритья и влажной пальтовой тканью. И пахло еще им самим, Зигфридом, - давно знакомый и приятный ей запах. В давние времена, когда Зигфрид еще работал под началом Отто Шлезинга, у Зигфрида с Ульрикой был небольшой, но довольно милый роман.
Как только Зигфрид выпустил ее руку, Ульрика остановилась. С пчиканьем открылась дверь машины. Ульрика, нагнувшись, отцепила палку от ошейника, мельком погладила густой мех.
- Садись назад, Рекс, - сказал Зигфрид.
Шаги его снова приблизились, и запах его приблизился.
- В машину, Рекс, - сказала Ульрика.
Собака исчезла из-под ее руки, послышалось движение и плюхающий звук. Твердо стукнула и с щелчком захлопнулась дверца машины. Зигфрид взял Ульрику за руку и, заставив ее сделать два шага, положил ее руку на крышу машины. Поверхность была холодной и мокрой. Ульрика поморщилась, поправила сползший ремень сумки и села в машину. Нащупав ручку, закрыла дверь.
С другой стороны с плюхом сел Зигфрид, хлестко хлопнул дверцей, но двигатель не завел.
- Что случилось, Зиг?
- Ничего. Просто я тут рядом был, вот и решил подвезти. Заодно и пленки заберешь.
Ульрика разглаживала на коленях пальто. За несколько минут на улице ткань успела отсыреть.
- Знаешь, - сказала Ульрика, - сегодня ночью мне позвонили. На номер телефона доверия. И... звонил мужчина, средних лет, пожалуй. Знаешь, на редкость неощутимый голос, просто призрачный какой-то. Он сказал: знаете, что бывает с теми, кто помогает полиции? И назвал мне имена. Петера Хаека, Криса Альбрехта и еще с ним.
- О, господи, - сказал Зигфрид.
- Я страшно перепугалась, - сказала она со смехом, - Ты же знаешь, я такая трусиха! - в смехе ее вдруг послышались слезы. Ульрика сердито тряхнула головой, - Понимаешь, мне.... Мне почудилось, понимаешь, что в конце разговора со мной кто-то другой заговорил. Он мне привет передал. С того света, сказал, тебе привет.
- И это сказал не тот, что вначале?
- Да. Не тот. Только...
- Ты его узнала?
- Хуже, - сказала Ульрика, - Тот человек умер. Это был голос... он умер, этот человек. Давно уже, в семьдесят седьмом.
- Тебе показалось.
- Мне не могло показаться. Он сказал: а помнишь, какой дождь был тогда, принцесса? Меня никто не называл принцессой, кроме него. И это был его голос, Зиг. Я же слышала, это был его голос! Вот так. Такая вот глупость. Вечно со мной глупости всякие случаются, да?
- Да не скажи. Я постараюсь все выяснить. Плохо, если тебе начинают угрожать. Еще хуже, что не на домашний номер, а на номер "Клингель". Значит, этот тип уже что-то о тебе знает. Постараемся выделить тебе охрану.
- Не надо, - откликнулась она обречено, - Захотят убить - убьют.
- Ну, еще не хватает, Улль!
- Я так испугалась сначала, - продолжала она, словно не слыша, - Так испугалась. А потом... этот голос. Будто мне действительно с того света позвонили. Понимаешь, я так скучаю. По тому времени. По папе скучаю. Я была маленькой, и со мной знакомились в парке, звали меня принцессой...
- С тобой и сейчас знакомятся в парках, спорю на что хочешь.
- Теперь я не бываю в парке, - сказала Ульрика.
- А почему, собственно? Хочешь, чтобы с тобой знакомились, ходи. А если не хочешь, то на что же ты жалуешься?
- Я не жалуюсь. Или да, жалуюсь. Ну, просто то время не вернуть. Я была такая маленькая влюбленная девочка.
- А теперь ты не маленькая и не влюбленная, - сказал Зигфрид.
- Ха! - сказала Ульрика. Она уже успокоилась, - Ты заведешь, наконец, машину? Я домой хочу. А что это за пленки, кстати сказать? Что ты даже помчался в шесть утра мне их отвозить.
- Да нет, - сказал Зигфрид, - Ничего там нет важного, обычная прослушка. Просто я сейчас уезжаю. Но ты не беспокойся, с этим звонком я разберусь.
- Да ладно, забудь, - сказала Ульрика с досадой, - Охрана меня не спасет. Да и звонки наши отслеживать - с ума сойдешь. Зря я тебе рассказала.
- Ну, нет. Тебя убьют, ты и не заметишь, Улль. Разве так можно?
Она усмехнулась.
- Когда меня убьют, я замечу, Зиг, поверь мне.
Он, наконец, завел двигатель. Ульрика откинулась на сиденье. Сзади сопел Рекс, в шуме движения слышный почему-то особенно отчетливо.
Ехали они недолго. Ульрика запихала пакет с кассетами в сумку, вышла из машины, поймала Рекса и отправилась к своему дому по хрусткой гравийной дорожке. Зигфрид ее не провожал, она в этом не нуждалась, она каждый день ходила по городу без всяких провожатых, с одним только Рексом. Правда, Рекс в свое время прошел подготовку в школе собак-поводырей. Немецкая овчарка Рекс - как ни верти. Он был немецкой овчаркой и жил в Германии, собака-поводырь, очень мягкая на ощупь и с большим мокрым носом.
Ульрика Шлезинг была слепой от рождения.
II.
Она родилась в шестьдесят первом, в том самом году, когда семнадцатилетний Ян-Карл Распе, будущий мученик за дело РАФ, бежал из восточного Берлина в западный. Родилась весной, когда любой чувствует: как много запахов в мире. Зимой запахов мало, они замерзают. Зима пахнет лишь талой водой - или замерзшей водой. А по весне вдруг все просыпается, и запахи просыпаются и мечутся повсюду. Бедные, испуганные весной, неожиданно выпущенные на свободу запахи.
Она родилась именно тогда, когда мир начинал потихоньку сходить с ума. Она родилась тогда, когда в сердцах многих уже звучал плач другого ребенка, когда зарождался новый немецкий терроризм, терроризм искателей справедливости и вечных немецких романтиков. Тянуло кислым ядовитым дымом: то сгорали последние надежды на демократию. Повсюду царил прокисший спертый воздух пустых политических дискуссий, звучали ворчливые холодные звуки общественной лжи. И эту вот атмосферу разорвал ясный и звонкий плач ребенка, имя которому было - протест.
Ведь это было совсем другое время. Из циничных и слегка усталых девяностых трудно даже представить себя, какое оно было - то время. Шестидесятые. Европа, расколотая пополам, едва приходила в себя после этого раскола. Взрослело первое послевоенное поколение. Как понять, прислушиваясь из холодных, деловых девяностых, о чем думали, что чувствовали повзрослевшие дети первых послевоенных лет?
Ульрика не помнила этого. Она родилась в шестьдесят первом, она была ребенком в шестидесятые и не просто, а слепым ребенком. Она не замечала ничего, кроме себя самой и своих попыток сладить с неуправляемым миром. А все же коллективный неуверенный стыд вошел и в нее - вместе с речами учителей, вместе с книгами, написанными после войны. Как ни крути, а ее отец начинал свой путь в полиции - при Гитлере. О, Ульрике-то было все равно. Фашизм, коммунизм, якобы демократия - для нее все было едино, любой строй устраивал ее, она не знала меж ними никакой разницы. Все они издают одинаково грустные и жалобные звуки существ, названных слишком сложно.
Люди слишком много суетятся, вместо того, чтобы подумать о себе и своей душе, - это Ульрика поняла еще тогда, когда ей не исполнилось и десяти лет, поняла в те безумные и полные тайного стыда шестидесятые.
Ульрика родилась, и отцу ее, Отто Шлезингу, сообщили две безрадостные новости.
Его жена умерла при родах.
Его дочь родилась слепой.
Весной тоже бывают холода. Весной тоже налетают ледяные дожди. Стылая сырость разливается повсюду. Жестяной стук, водяной шорох, вздохи, всхлипы - дождь идет, не кончаясь ни днем, ни ночью. И земля начинает пахнуть осенью, прелью, словно не стоит на дворе весна.
Роза Шлезинг за время своего военного не слишком счастливого детства приобрела множество болезней, среди которых не последнее место занимал сахарный диабет. Ей и вовсе нельзя было рожать, врачи твердили ей это в один голос, но порою люди не склонны слушать врачей. Вот так все и вышло. Вот так и появилась на свет незрячая дочь новоявленного вдовца. Ульрикой он назвал ее в честь врача, принимавшего роды, имя тому было - Ульрих Бек.
Вряд ли отец радовался ее рождению. И хлопот она доставляла, наверное, немало. Но Ульрика никогда по-настоящему не замечала этого, и отца своего она обожала. Ее совершенно не трогал тот факт, что у всех есть мамы, а у нее - нет. У нее был отец, и этого ей вполне хватало.
А ведь не так-то просто вырастить слепого ребенка. Ведь он всегда будет отличаться от остальных. Но когда он вырастет, то уж сам будет определять свою судьбу, - а в детстве! Да если еще родитель вполуха слышал, вполглаза читал, что у слепых детей все не так, что у них и мышление не так формируется, и воображение отстает, и двигательные функции, а если уж и сам таких слов не слишком разумеешь, то уж тут, пожалуй, кинешься к врачам, взмолишься: научите моего ребенка, воспитайте вместо меня, я ведь обычный родитель, нет у меня ни времени, ни чувства ответственности, не гожусь я для этого.
И первые годы своей начинающейся жизни Ульрика провела в интернате, под опекой врачей и педагогов, знающих, как надо воспитывать слепых детей. Потом она считала, что ей скорее повезло. Ей случалось сталкиваться со слепорожденными, жизнь которым искалечили неумелые родители. В семье таких детей обрекают на роль инвалидов, делая за них все. А что будет, когда такой ребенок, повзрослев, останется один? Незрячий ребенок с детства должен учиться обслуживать себя сам, только так он сможет научиться - жить.
Отец забирал ее на выходные - когда мог, а при его работе случалось, что и не мог. Интернат Ульрика почти и не помнила, так, отдельные только моменты. Но кто же, извините, помнит все, что случалось с ним в двухлетнем, к примеру, возрасте, а то и раньше?
Первый поход в театр - вместе с педагогами интерната. Десять слепых детей. Сколько ей было лет тогда? - бог его знает. Два или три года. Спектакль назывался "Красная шапочка", самая простая сказка, из тех, что знают даже трехлетние дети. Перед походом в театр они долго готовились. Изучали фигурки волка, бабушки, охотника и Красной Шапочки. Играли с ним. Все вместе слушали, как воспитательница читает сказку, а потом пересказывали своими словами. И вот, наконец, они отправились в театр, гулкое и страннопахнущее место. Там царили сквозняки, и стены были гладкие, холодные, чудные, и назывались эти стены мраморными, а мрамор - это такой камень. А еще в театре есть зал, там хлопающие кресла и сцена, с которой звучат выразительные голоса.
В театре Ульрике не понравилось, и она пронесла это отвращение через всю жизнь. У нее были незрячие знакомые, которые много и с удовольствием ходили в театр, но Ульрика их не понимала. Странные запахи, сквозняки, не слишком натуральные речи, множество дышащих людей - чего же приятного?
Она помнила, как ссорилась с воспитателями из-за машин. Когда детям объяснили, что у каждой машины впереди бывает водитель, Ульрика загорелась. Она вырастет и обязательно станет водить машину, это так здорово, ты сидишь и крутишь руль туда-сюда, а позади тебя болтают пассажиры. К тому времени Ульрика успела освоить трехколесный велосипед, конечно, в пустом зале и под чутким руководством взрослых с дипломами. Ульрика просто влюбилась в этот способ передвижения в пространстве. Ей говорили:
- Ты не сможешь водить машину.
- Почему? - отвечала она с железной логикой трехлетнего ребенка, - У велосипеда три колеса, и я не падаю. А у машины четыре, там я и подавно не упаду.
Тогда ей подстроили аварию, Ульрика и по сей день была уверена, что подстроили. Она врезалась в стул, перевернулась вместе с велосипедом и разбила глиняного мишку, которого везла с собой. И ей долго внушали, что она может попасть на машине в аварию, и тогда пассажиры пострадают. "Бедный мишка!" - плакала Ульрика весь остаток дня. Перед сном она созрела и пошла к воспитательнице.
- Я не буду водить машину, а то врежусь, и все разобьются на мелкие кусочки.
- Ну и хорошо, - отвечал ей глуховатый, с бархатинкой женский голос.
- Я буду водить самолет! В небе пусто, там ни во что не врежешься.
А когда они лепили из пластилина копии тех фигурок, что перед занятиями тщательно изучали, Ульрика упорно накрывала пластилиновую собаку пластилиновым забором - "собака лежит под забором". Ульрика не понимала, почему "собака под кроватью" - это действительно собака под кроватью, а "собака под забором" - это собака около забора. Только когда у нее появился Кри, Ульрика поистине познала соотношение собак и заборов.
О нет, она вовсе не сразу осознала, что лишена чего-то. В том, самом раннем своем детстве, она думала, что все люди на свете живут точно так же, как она, путаются в собаках и заборах и, приходя в театр, проводят руками по мраморным стенам, ощупывают их ледяную гладкость. А потом кто-то из педагогов ляпнул ей про ее слепоту и еще догадался добавить, утешая: ничего, деточка, это просто болезнь. Отца своего Ульрика в тот раз встретила рыданиями:
- Папочка, вылечи меня!
И очень долго втайне она думала, что это излечимо - будто грипп.
После того инцидента Отто Шлезинг забрал ее домой, теперь уже в полной уверенности, что никто не воспитает его ребенка лучше, чем он, Отто Шлезинг. Надо же додуматься сказать его доченьке, что она слепая!
Ульрике тогда исполнилось пять лет, и она была в полном восторге. Жить вместе с папой! Правда, почти сразу - как сюрприз из шкатулки - появилась фрау Миллер, поскольку Отто Шлезинг уже на следующий день понял, что слепую дочь он воспитывать не способен. Впрочем, будь она хоть трижды зрячей, все равно пришлось бы нанимать няню или кого-то в этом роде.
И это был дом, папин дом, вечером отец приходил, а фрау Миллер уходила, и они оставались вдвоем. Играли, Отто читал ей книжки. Спали они вместе. Ульрика, попав домой, сразу превратилась в капризулю и решила, что одна она спать не желает.
Это было чудесное время.
Тогда Ульрика еще не знала, что новый немецкий терроризм родился и взрослеет вместе с ней.
Это было время, когда прокатило по всему миру. На планете звучал ясно и отчетливо выраженный акцент политического страха, типический акцент растерянности. Половина молодых американцев училась убивать, сходить с ума и умирать в стране под названием Вьетнам; другая половина баловалась наркотиками, пацифизмом и вечной любовью. Прокатило по всему миру, прокатило и по Европе. Прокатило по Германии. То было время немецкого бунта, немецкой весны, немецкого лета, за которыми последовала осень государственная. Демократия издала пронзительно-сверлящий протяжный вой и - слегка умерла. Или переродилась в существо, умеющее выть басисто, беспрерывно и заглушать своим воем все вокруг.
Прокатило по Германии.
А Германия была расколота пополам. Разрезана, словно пирог с земляникой. И с той, и с другой стороны жили немцы. Просто немцы. Были и те, кто служил в армии при Гитлере, были многие. Карл Маркс тоже года-то родился здесь, в этом пироге с земляникой, и здесь все еще отыскивались его последователи - по обе стороны границы. Может, по одну сторону они появились не без помощи с другой стороны, а может, сами по себе. Лет через десять канцлер ФРГ сказал, что никогда еще у молодежи Германии не было так много прав и свобод. И это было правдой. Во всем мире у молодежи в то время стало необычайно много прав и свобод, и все эти права и свободы молодежь взяла себе сама. Быть может, в шестидесятые в мире просто произошла революция.
Быть может, наконец, в мире выросло поколение, которое решило, что оно не хочет воевать в третьей мировой?
В те годы по Европе бродил новый призрак, с утробным вязким воем, шаркая несуществующими ногами, и звался это призрак - страх нового фашизма. Вся Европа предчувствовала грядущие перемены, все понимали - еще немного, и что-то случится. Сырой рыхлый ветер нес с собой страх. Этот ветер продувал всю Европу, и вся Европа холодела на этом ветру. Мир снова был в кризисе, а диктатура - это так просто, так выгодно власть предержащим. Все ждали - то ли военного переворота под началом НАТО, а может, переворота тихого и гражданского. В Италии и Германии, странах виноватых, странах растерянных, страх нового фашизма становился просто паническим. И повзрослевшие дети вчерашних фашистов слишком остро чувствовали вину за деяния отцов.
А отцы-то были при деле! Шла холодная война, и страной рулили люди опытные, люди, поднабравшиеся опыта при Гитлере. Боже, да куда не ткни, повсюду они были, в их руках была политика, бизнес, газеты, города, в их руках была вся страна - будто в сорок пятом фашизм одержал победу, а не поражение. А что было, по-вашему, делать? Эти люди умели держать страну в руках, а страну нужно было держать, шла холодная война, шла война, очередная война. Грубый сочный аромат политических интриг чувствовал каждый нос в этом мире. И никто не заметил, что в Германии тоже началась война - и совсем другого рода, и фронт пролег, расколов друзей и семьи.
Поколение взрослое, поколение, пережившее войну и Гитлера, желало покоя и забвения всех грехов. Казалось, рухнувший режим и проигранная война погребли под обломками грехи каждого немца, казалось, все народились вновь - с чистой совестью и ангельской душою. А неуемная молодежь все рвалась куда-то, надеялась на слово "демократия", недоумевала, натыкаясь на политическую жестокость и ложь. Длинные тягучие аккорды политической жизни нарушились звонкими криками протестов, но одинокие эти крики терялись во всеобщем гудении. С пятьдесят пятого всем нацистским военным был открыт путь в бундесвер - с сохранением прежнего чина, иначе им выплачивали пенсию. О, почему бы и нет? Только дети думают, что политика пахнет сухо и чистоплотно. На самом деле от нее идет запах тухлый, рвотно-жирный. В шестьдесят первом эту привилегию распространили и на СС. Да что там СС и военные, они-то люди подневольные, а как процветала фирма Дегусса, при Гитлере переплавлявшая золотые коронки в слитки! Военных преступников, осужденных в других странах, передавали в ФРГ и тут же выпускали на свободу, выпустили и Карла Оберга, приговоренного во Франции к сметной казни, выпустили и врача Кремера из Освенцима. Вернера Беста, палача Дании, не судили и вовсе, всю жизнь он прожил, работал юристом и зарабатывал прекрасно, а суд над ним все откладывали и откладывали - по причине слабого здоровья ответчика, а потом и вовсе дело прекратили, так как состарился ответчик, а стариков судит грешно. Стариков бог судит.
Если же в Германии процессы и были, то давали они нацистам смешные сроки. Будто в музыкальном произведении - густые низкие аккорды разрывают тишину, а за ними вступают гулкие звуки, и завершается все громовыми оглушающими раскатами. А потом что-то вдруг пискнет в конце что-то дрожаще-тонко. Столько пафоса, а все кончается писком. Комендант Дахау получил восемнадцать месяцев. А уж из тех, кто в конце войны посылал на смертную казнь паникеров, отказников и дезертиров, уж тех-то не судили и вовсе. А потом это же государство осудило первых лидеров РАФ на пожизненное - за пять убийств. О, не считаться, конечно, кто больше, кто меньше, хоть одного и не до конца добей, а все равно уже много натворил. Все равно убийца. Да и потом не глупо ли ждать от государства, от жизни, от мира справедливости? По справедливости потом получим, а здесь уж получай, как политика велит. Да, действительно у власти были те, кто жил при фашизме, поддерживал фашизм, - а кто его не поддерживал, скажите на милость? - при любом строе диссидентов бывает меньшинство.
Кудахтающий смех бывших нацистов, клохчущий рассыпчатый смех военных преступников, избежавших наказания, царил над Западной Германией. Жить в этом звуке, слышать его повсюду было невыносимо. Молодежь сходила с ума, слыша подобное. Им, детям первых послевоенных лет, никто не объяснял еще, что демократия - всего лишь слово. И они пытались разоблачать, это была игра шестидесятых, радикально настроенные студенты выпускали списки нацистов, не понесших никакого наказания. Тысячи имен, часто известных всей стране, политики, бизнесмены, газетные магнаты. К семидесятому году таких имен набралось больше трехсот тысяч. И любой, взявший в руки подобный список, мог прочесть все: имена, должности, доказанные преступления, - но неужели кто-то принимал подобную наивность всерьез?
В шестидесятые жажда свободы вдруг прокатилась по миру, словно гигантский шар, пущенный чьей-то рукой. В шестидесятые, в разгар холодной войны, жажда мира прокатилась по планете, и жажду эту нельзя было не утолять.
Конфликт поколений.
Сказать кому, не поверят.
Неужели немецкий терроризм вырастал из конфликта поколений?
Так легко романтизировать прошлое. Так легко обобщать и обвинять прошлое, а ведь и тогда жили люди, и они не желали поддаваться обобщениям. Тонкий, претенциозно-отчетливый стук часов, казалось, убыстрялся, а потом затихал. Как вообразить, что они чувствовали тогда, жители Германии, разрезанной, словно пирог с земляникой? Ведь эта была страна проигравших, страна, разделенная пополам непреодолимой силой. Что ж, можно сказать, что западным немцам сделали прививку от милитаризма, и вот вырастало первое поколение, носившее иммунитет к милитаризму в своей крови. В мире шла холодная война, ее железные шорохи раздавались повсюду, но молодежь не желала больше брать под козырек. Она желала думать сама, а собственные мысли заводят порой ох как далеко. Молодые здесь хотели правды, мира, справедливости. Старые и усталые продолжали воевать. И молодых возмущало все - нацисты у власти, ядерное вооружение, война во Вьетнаме, эксплуатация стран третьего мира. Звучали повсюду надорванные крики молодежных протестов. И может, с другой половины пирога их подтолкнули куда-то, подтолкнули в определенном направлении? А может, они сами думали так, как думали. В капитализме всегда есть что-то, что дает пищу коммунистическим идеям. В шестидесятые свобода носилась в воздухе, но это была свобода сердец, а не свобода государств. Шла холодная война. И у власти все еще стояло то, другое поколение, которое желало ломать шеи своим врагам. Может, все дело было в этом? В том, что повсюду в Западной Германии были американские военные? В том, что жестоко подавлялись демонстрации протеста? Молодые вязли в душном тяжелом аромате безысходности, они барахтались в теплых и затхлых волнах непонимания. Но как же скоро волны эти стали оглушительными, ревущими, ледяными. Непонимание очень быстро превратилось в неприятие и ненависть.
Ульрика часто думала: как странно, именно тогда, в шестьдесят седьмом-шестьдесят восьмом, когда здесь, в Западной Германии, конфликт поколений перерос в конфликт молодежи и государства, когда прозвучали первые выстрелы, именно тогда в Северной Ирландии тоже пошли первые демонстрации и зазвучали выстрелы - после долгого почти мирного перерыва. Ирландцы были слабостью Ульрики.
Тогда в Северной Ирландии тоже начинали студенты, создававшие Ассоциации борьбы за гражданские права. Однако - за свои права, за права католиков. Немцам же своих проблем не хватало, и они боролись за права вьетнамцев, колумбийцев, лаосцев.
Все зависит от того, с какой стороны подойти. Есть люди, которые подбирают на улице бездомных собак, всегда подают нищим и могут пустить в свой дом чужого человека, если ему некуда идти. Есть люди, которые заткнут уши, услышав крик о помощи. Есть люди, которые рассмеются, услышав крик о помощи. Все люди разные.
Ульрика никогда не понимала этого. Нет, понимала - рассудком, знала причины, знала, где крылись корни РАФ, Д-2, Тупамарос Западного Берлина, всех анархистских и левых группировок, начинавших с полуневинного политического озорства. Они были просто молоды, они просто не могли оставаться равнодушными, они хотели справедливости, правды, свободы. Захотели! Сердцем Ульрика не могла понять их.
Она знала о благотворительности не понаслышке, к ней самой всю жизнь пытались применять эту - благотворительность. Она работала в телефоне доверия, казалось, помогала людям. Однако сердце у нее было черствое, и люди были ей безразличны.
Немецкий терроризм начинался в экологических обществах, антиядерных обществах, на студенческих митингах. Щебечущий смех студенческой жизни они меняли на ватную тишину политической опалы. Они уходили от благозвучных мелодий буржуазной жизни. Но не только, нет, не только. Немецкий терроризм начинался на анархистских тусовках, немецкий терроризм вышел из недр берлинской Коммуны, где практиковался групповой секс и всеобщее равноправие, из мюнхенской Коммуны, из пьяных загулов и колючего аптечного запаха коммунарного жилья.
Ульрика никогда не смогла бы понять их. А вот осуждать - не осуждала. Ведь люди все разные.
Эти - хотели что-то сделать. И они делали. Они были пацифистами. Они любили весь мир, они хотели помогать людям, работали в приютах и больницах, им не давали покоя липкие запахи чужой боли. Они стояли в антиядерных пикетах, а им кричали деревянными голосами: "Если вам здесь не нравится, убирайтесь в ГДР!", а то и вовсе: "Таких, как вы, при Гитлере отправили бы в печь!". Их вызывали в Ведомство по охране конституции и допрашивали, называли коммунистами, а не было в Западной Германии, во всем западном мире в то время ругательства хуже, их клеймили, как продавшихся Советам. Зычные крики, неистовые крики, охрипшие крики - они неслись со всех сторон. Словно собаки в концлагере.
Они начинали с шаров, заполненных краской и заварным кремом, а кончили - бомбами.
Игры кончились, когда полицейские застрелили первого демонстранта.
Слишком много свободы и слишком много страха.
Конфликт поколений.
Конфликт идеалистов и реалистов.
Все так просто.
Стоит лишь вспомнить, как прокатило по всему миру в шестидесятые.
А иначе ничего не понять.
III.
Голоса. Ульрика сидела на диване, облокотившись на подушку и подвернув под себя одну ногу. Наконец, потеплело настолько, что Ульрика пооткрывала окна. Где-то во дворе, не уставая, чирикала и чирикала какая-то птица. С тех пор, как стало тепло, птицы не умолкали совсем, и воздух был переполнен стеклянным их писком и свистом.
С окна - будто дуновение ветра - прохладный воздух вливался в теплую комнату широким потоком. Он пах пылью, этот воздух. Странно это было, ох, как странно, - ощущение живого воздуха, почти позабытое за время зимы, когда дом закупорен, будто банка, и воздух в нем затхлый и вяжущий. И вместе с живым сквозняком в комнату входили звуки и наводняли ее. Раньше им приходилось проходить сквозь стекло, и они становились мертвыми и скрипливыми, будто вата. А теперь окружающий мир со всеми звуками и запахами вошел в дом и поселился здесь, вовсе не собираясь уходить. В этом и состоит отличие зимы от лета. Зимой ты выходишь к миру, лишь обмотав шею шарфом, летом же мир становится неотделим от среды твоего обитания, ты ешь и спишь, и мир вечно находится вокруг тебя.
Порыв холодного воздуха прошелся по комнате, задел босую ногу Ульрики. От этого свежего и влажного прикосновения Ульрику передернула нервная дрожь. Рекс сопел где-то внизу, наверное, лежал на домашних туфлях, он очень любил это делать. А Ульрика просто сидела, полусонная, и слушала голоса и шорох магнитофонной пленки. Ульрика не понимала ни слова из тех, что произносили голоса, не замечала слов. Магнитофон бормотал, Ульрика потихоньку дремала, качаясь на окружающих ее звуках. Звуки колебались, мужские и женские голоса сменяли друг друга.
Они бормотали и бормотали, путаясь, сливаясь в неразличимый гул и снова распадаясь на отдельные голоса. Они переругивались и миловались, говорили о делах, о ерунде, о детях и родителях. Ульрика не вслушивалась в смысл разговоров, она ловила интонации, особенности звучания.
Шел 91-й год, и в Соединенных Штатах сотни твердых, гладких, гудящих компьютеров анализировали записи прослушиваемых разговоров, сличая индивидуальные речевые склады. Впрочем, Отто Шлезинг не уставал повторять, что огромные деньги и технические возможности мало что дают спецслужбам США, и Ульрика вслед за своим отцом тоже верила в это.
Сотни компьютеров. А здесь сидела всего лишь слепая женщина с абсолютной памятью, теплая, тихая, живая, и слушала шорох магнитофонной пленки. Вряд ли у федерального управления криминальной полиции недоставало средств на то, чтобы оснастить компьютерами и прочими игрушками каждый метр своего здания под Бонном - чтобы они гудели и щелкали. Все здание БКА в Висбадене гудело и щелкало с утра и до вечера. Техники у Бундескриминальамта хватало, - о, господи! - конечно, хватало. В свое время их обвиняли именно в этом. Быть может, мысль о компьютерах, в которых хранятся мегабайты и мегабайты информации о потенциальных террористах, слишком напоминала немцам фантастические книги о безрадостном будущем человечества. Никому не понравится, если информация о тебе вдруг окажется в каких-то там компьютерах. Потенциальный террорист - понятие растяжимое.
Но компьютеры никогда не заменят человека, американцы поставили на это и проиграли, - Отто Шлезинг повторял это изо дня в день. Американцы слишком шумные люди, слишком шумное государство, а любой пустой и шумный человек может создать о себе впечатление значительности, - нет ничего проще. На самом деле, говорил Отто Шлезинг, спецслужбы и армия США проваливают операцию за операцией, оказываются замешанными в тысячи скандалов, но для создания репутации нужно лишь уметь устроить вокруг себя шумиху. Боже, да где же их профессионализм, когда он проявлялся? В кисло-сладкий день Д, когда американских парашютистов раскидало в ста километрах от места десантирования, а пехота умудрилась высадиться на единственном действительно укрепленном клочке нормандского побережья? Во время бездарной, воняющей гнилью войны во Вьетнаме? Во время одуряюще-смрадного Уотергейта или попытки покушения на Фиделя Кастро, во время горькой, словно редька в меду, попытки освобождения заложников в Тегеране? Кто-нибудь хоть раз слышал, чтобы британская остро-свежая льдистая САС лопухнулась так, как кислые американцы в Тегеране? Отто Шлезинг всегда восхищался британцами - вопреки немецкой якобы нелюбви к этой нации. Британских специалистов приглашали, когда создавали американский спецназ. Британских специалистов приглашали в Германию, когда создавали ГСГ-9. Британские спецслужбы тоже работают лучше многих, - говорил Отто Шлезинг, - и это потому, что личные связи у них действуют вернее официальных. Англичане всегда были глубокими индивидуалистами, и людям они доверяют больше, чем любому официозу или тем более достижениям техники. Хорошо работает и перечно-острый Моссад, например, вот уж кто действительно знает, что главное - это люди. Ведь всех евреев в мире заставили на себя работать.
Наконец-то тепло. Помню, папа читал мне Мопассана. Папа очень любил Мопассана, мне-то он никогда не нравился. Папа вообще любил французскую литературу. Как он там писал, этот Мопассан? Не дословно, конечно, но вот так примерно.
"Отчего мы приходим в восторг, когда появляется солнце? Почему лучи его, падая на землю, пробуждают в нас такую радость жизни? Небо синеет, вокруг все зелено, дома ослепительно белы, и наш восхищенный взор упивается яркими, веселящими душу красками. Хочется танцевать, бегать, петь, мысль обретает блаженную легкость, и в порыве всеобъемлющей нежности мы, кажется, готовы расцеловать наше дневное светило.
А вот слепые, у которых привычка к вечному мраку переросла в безучастность, остаются невосприимчивы к всеобщему ликованию; они не понимают его и, сидя на пороге, успокаивают своих собак-поводырей, когда те норовят побегать".
Что-то в этом роде. Та-тата-тата-тата. Что я об этом думаю? Что господин Ги де Мопассан слишком высокопарен, как, впрочем, и все французы. Рекс и правда в солнечные дни "норовит побегать", впрочем, он рад побегать в любую погоду. А память у меня все-таки хороша, раз я до сих пор помню, что там написал этот французский господин. Глупости он написал, вот что. Люди могли бы реагировать так на солнце, если бы оно появлялось раз в десять лет, ну, пусть даже раз в год. Глу-по-сти. Ерунду, в общем.
И потом, как он был высокомерен, этот французишка! Он думает, раз он видит, то это его возвышает над незрячими? А я, например, думаю, что если ты видишь, то все остальные органы чувств у тебя не работают в полную силу, и даже в половину не работают. Ты видишь, и все. Подумаешь, экая привилегия. Зато я слышу. И чувствую запахи. И ощущаю...
Как-то раз я спросила у папы, на что похож его солнечный свет, тот солнечный свет, который он видит, и он сказал: на твои волосы, Улль. Да, он щекотится, как они. Вечный мрак, тоже мне. Солнечный свет пахнет. Он, конечно, не имеет своего запаха, но он пахнет, отражаясь от вещей. Он пахнет отраженными запахами. Я учила в школе физику, и я помню, что и свет невозможно увидеть сам по себе, он виден только тогда, когда отражается от предметов. Так же он и пахнет - запахами других вещей, которые под его влиянием приобретают иные, свойственные только солнечной погоде, оттенки. Солнечный свет пахнет разогретой травой, или теплым асфальтом, или мокрым тающим снегом, или.... Ну, много чем. Снег в солнечные дни тает совершенно не с тем запахом, как в пасмурные. А господин Мопассан.... Впрочем, черт с ним, он уже умер, как ни странно. Как подумаешь иногда, сколько людей умерло за все время существования мира, даже странно, как это мы еще не ходим по костям. Может быть, людей больше умерло, чем успеет родиться до конца света. Верю ли я в конец света? Для меня свет и не начинался, так что - не знаю. Может, и верю. Мой отец умер от рака. Распе покончил с собой, причем совсем не тем способом, которым следовало бы умирать. Мой Кри - моя первая собака - немецкая овчарка, как и Рекс, но привезенная из Парижа... Кри тоже умер - от старости. Моя мама умерла еще раньше, раньше, чем я успела родиться, так что она для меня - лишь абстрактное понятие. В общем, все умерли...
И я... Я тоже умру. Сегодня, завтра, на той неделе. Через пятьдесят лет. Имеет ли это значение? Веришь ли ты, Улль, что после смерти ты встретишь своего отца, свою мать? И.. Как странно, но я никогда не была в церкви. Папа не верил в бога. Но я?.. Мой отец - это одно, а я, я верю? Наверное, нет, но эта мысль - о том, что я смогу снова встретиться с папой, эта мысль... очень соблазнительна. И что греха таить - я хотела бы встретить еще кое-кого. А ведь он, наверное, даже не помнил меня. И вообще, это детское, очень детское, но разве женщина, в детстве влюбленная в актера, услышав его голос, когда ей уже сравнялось тридцать, не почувствует волнения - пусть легкого? Разве нет? Зря я вспомнила о нем, ох, зря.
Как я плакала, когда он умер. А теперь? Что я чувствую теперь? Ни-че-го. Нет, мне очень жаль его, утраченный кумир моего детства. Умереть такой смертью и - в общем-то - так рано. Но я выросла из этого чувства - так давно, что даже не помню, как это было. В сущности, наверное, уже тогда, в 77-м, я уже не любила его. Просто, когда это случилось, когда об их смерти кричали повсюду, все это как-то нахлынуло на меня, все воспоминания, - а память у меня хорошая. Я любила его, может быть, лет до двенадцати, почти два года - немалый срок для меня даже сейчас. Я любила его, конечно, не сильно, примерно так, как любят девочки актеров и певцов. Я и знакома-то была с ним недолго, а потом... Я просто, наверное, придумывала его, опираясь на свои воспоминания. А эти чертовы воспоминания до сих пор так отчетливы, я помню все - его голос, запах, я помню, какими были на ощупь его волосы и лицо. А все это уже тринадцать лет гниет в земле. Господи, как это все глупо. Зачем я его вспомнила?
Но я действительно хотела бы встретиться с ним - на небе или скорее в аду. Самоубийцы и террористы ведь идут в ад, и дочери сотрудников спецслужб - тоже. Почему я все еще хочу этого - теперь, когда я младше его всего на три года, а ведь когда-то была младше на шестнадцать? Первая любовь. Кое-что это значит даже в мире, где есть РАФ и Штази, да и БКА. Кое-что это значит в том мире, где когда-то очень давно были "Баадер-Майнхоф". Банда "Баадер-Майнхоф". Будто к Фракции они не имеют никакого отношения. Странно, нигде больше террористов не называют так уничижительно. Да и у нас так не зовут большего никого, только их, первое поколение РАФ. Все хотят заглушить тот отзвук мученичества, который само же государство им и подарило.
Первая любовь, самая глупая.
Мы сталкивались - всегда под дождем. И так Распе и остался в моем сознании связан с шумом и плеском дождя, с запахом воды, насытившей воздух, таким я его и запомнила. Был ли он каким-то иным? Был. И я.... Теперь я знаю этих людей, я знаю, какими они были, я знаю, каковы они теперь. Это теперь моя работа, ибо я начала с того, чем кончил мой отец. Я слушаю каждый день записи телефонных разговоров - зачем? Потому что я могу уловить то, что не уловит электроника. Система, которую придумали американцы, та самая, которая включает запись разговора, как только кто-то произносит что-нибудь типа "бомба" или "аллах", эта система, конечно, хороша - для большой страны, население которой невозможно контролировать иным способом. В маленьких странах все иначе. Говорят, у МИ-6 есть досье на всех ирландских террористов. У нас, по-моему, таких досье нет, хотя кое-что есть, конечно, иначе чем бы мы тут занимались. Я слушаю их - сотни и тысячи голосов (странно, что они мне еще по ночам не сняться) и ищу слова и фразы.... Не так явно, как та американская система, но ведь я и не система, я человек. Я могу услышать то, чего не услышит аппаратура. Акцент, даже неявный акцент, призрак далеких городов, где люди жили в детстве, учились. Не бог весть какая работа. Но это тоже помогает. Искать их. Это помогает их искать. О, боже мой.
Рекс засопел сильнее. Ульрика насторожилась, протянула руку, выключила магнитофон. Среди множества звуков, наполняющих дом и двор, она слышала - даже не звуки, а надзвучие чьего-то присутствия. Возле дома кто-то был. не слышно было шагов и шуршания гравия. Кто-то был рядом с домом, и этот кто-то стоял неподвижно. Рекс шорохнулся.
Звук, наконец, донесся до нее. Что-то двигалось возле входной двери - так тихо, так странно тихо, будто кто-то таился от нее, Ульрики. Сторожкий призрачный шорох. Она спустила ноги с дивана, нащупала домашние туфли, отпихнула ногой шерстяного Рекса. По ногам ее прошла мягкая истома приятности, когда они окунулись в теплоту нагретых Рексом туфель. Жизнь состоит из мелочей. Жизнь рассыпается на множество мелких ощущений.
Ульрика замерла. Пушистый хвост Рекса скользнул по ее ногам. Ульрика облизала губы. Кто-то несомненно открывал входную дверь с тихо-скрежещущими, осторожными, быстрыми звуками: как странно, или это Зигфрид решил пошутить? Обычно он к шуткам был нерасположен, тем более к таким сомнительным.
В отдалении отворилась входная дверь, испустив тихий звук движения и почти незаметную волну сквозняка, отправившуюся гулять по дому. В коридоре послышались тихие, но ощутимые шаги, скорее даже не звук, а легкое сотрясение пола, которое Ульрика ощущала не слухом, а подошвами туфель.
Ульрика сидела ни жива, не мертва. Она только и сделала, что взяла Рекса за складку на загривке. Хотя позвонить в полицию ей было проще простого, телефон стоял на журнальном столике рядом с магнитофоном, Ульрика даже движения к нему не сделала. Но и в то, что это может быть Зигфрид, она уже не верила. Это был - не Зигфрид, его манеру ходить она узнала бы из тысячи. Этот человек в коридоре весил больше Зигфрида, но двигался не в пример легче. Будто бабочка.
Ульрика почувствовала уже и запах, еще неразборчивый, общий запах человека, расслышала резиновый шорох подошв об пол. Тут запах и звук оказались в комнате, рассыпавшись на множество запахов и звуков. Рекс зарычал, и запах оружейной смазки и тяжелого металла прибил Ульрику к дивану.
Она пережила мгновенный ужас, который после даже не удается с чем-то сопоставить. Будто тебя окатили ледяной водой: дыхание прерывается, все тело переживает короткий взрыв эмоций, - а после даже не можешь словами описать свои ощущения. Будто все клетки тела на мгновение взрываются жизнью.
- Велите собаке сидеть, - произнес мужской глуховатый голос.
- Он сидит, - сказала Ульрика особенно тонко, - Это поводырь, не охранник. Я слепая.
Мужчина молчал. Ульрика улыбнулась: он сдерживал дыхание. Ее все не оставлял в покое запах оружие, непередаваемая смесь запахов, вызывавшая у нее почти ностальгию. В этом доме уже три года не хранилось оружие. Ульрика и боялась этого запаха, и так приятен он ей был, что она уже совершенно запуталась.
- Кто еще есть в доме?
- Никого нет, - удивилась Ульрика. Ей даже в голову не могло прийти, что в этом доме есть кто-то, кроме нее.
- Вы живете одна?
- Да, - согласилась они и прибавила скороговоркой, - Никто сюда не придет. Деньги наверху, в первой комнате справа, в письменном столе.
Рекс положил морду ей на колено и издал мягкий хлипающий звук. Дыхание мужчины, его необычные мягкие шаги и запах приблизились и оказались совсем рядом. Ульрика закрыла глаза. Этот запах, вдруг нахлынувший на нее и оказавшийся со всех сторон, тихий и усталый, странно-тревожный запах, он сводил ее с ума. Так неожиданно, так глупо.
- Не нужно бояться, - сказал мужчина, - Я ничего вам не сделаю. Я всего лишь побуду здесь немного и все. На улице меня ищет полиция. Не нужно бояться, я не собираюсь вас грабить. Слышите?
- Я слышу, - сказала Ульрика, - И я не боюсь.
Она действительно не боялась, ни капельки.
- Прекрасно. Вставай-ка, я оставил открытой входную дверь.
Мужчина повел ее прямо, потом свернул. Походка его действительно была странной - этакий ритмический упругий и легкий шаг. Нет, Ульрика не смогла бы объяснить, в чем отличие его шагов от сотен других, у нее просто не находилось для этого слов, но она чувствовала это отличие всем телом - теперь, когда шла, притиснутая к мужчине его крепкой рукой.
Запах мужчины окружал Ульрику со всех сторон, смешанный с неприятно-сладким густым железистым запахом оружие. Ее ноги подгибались - давно запах и тепло живого тела не оказывали на нее такого влияния. Ульрике казалось, их путешествие до входной двери будет продолжаться вечно.
Но прогулка по коридору неожиданно кончилась. Домашний запах, сильный в коридоре, здесь мешался с уличной свежестью. Рука Ульрики наткнулась на дверь, закрыла ее и, нащупав, защелкнула дверной замок. Прохлада и свежесть остались за дверью.
- Оружие вам ни к чему, - сказала Ульрика, - Да уберите же его, ужасно этот пистолет пахнет.
Невеселый и резкий смешок был ей ответом, но запах оружия ослаб: пистолет парень убрал. По голосу трудно было судить о возрасте этого странного грабителя, но Ульрике казалось, что он молод. И еще он был очень подвижным. Легоньким, как Рекс.
Они вернулись в гостиную. Он больше не прикасался к ней и не угрожал, просто шел, словно обычный гость.
- Слушаешь музыку? - спросил он в гостиной.
Ульрика и не заметила, когда он успел перейти на "ты".
- Да-а... - Ульрика отступила к дивану, едва не споткнувшись об Рекса. В последний момент уловила его сопение у своих ног и перешагнула через собаку. Аккуратно села на диван, безошибочно выдернула из ящика кассету с записями Штрауса и вставила в пустующее гнездо двухкассетника.
- Ты не против классической музыки?
- Нет, - сказал он.
Ульрика затаенно-долго вздохнула. Ей вовсе не хотелось, чтобы он узнал, что она здесь слушала. Палец ее нажал на воспроизведение. Полилась музыка - словно вода из крана.
В груди Ульрики нарастало тревожное, странное, давно не посещавшее ее чувство - чувство полноты бытия. Ах, как давно не было с Ульрикой такого! - она успела уже позабыть, как это, что это такое, когда влюбляешься мгновенно, в запах, в ритм дыхания. Когда кажется, что был в мире единственный для тебя уготованный этот запах и жар чужого тела.
По тем книгам, которые Ульрика читала или которые читали ей, Ульрика знала, что у зрячих все это происходит иначе. Играла здесь роль какая-то непонятная внешность, глаза, цвет волос. Нет, Ульрика вовсе не отказалась бы ощутить под своими пальцами его трепещущее веко, тоненькую кожу, прикрывшую натяжение глазного яблока, ощутить щекотку ресниц - или полураскрытые губы со влажной эмалью зубов. Но с незнакомым человеком ведь так не поступишь.
Впрочем, Ульрика подозревала, что и у зрячих происходит все так же, как у нее, просто они не отдают себе в этом отчета, запутанные более важными и бессмысленными вещами. Своей зрячестью, например. Но эта мгновенная истома, жар и холод, перемешанные в твоем теле, и неизъяснимое чувство полноты и законченности, - все это должно быть единым для всего человечества, и только это стоит называть любовью, Ульрика считала именно так. Для всего должны быть свои имена, иначе как же разобраться в том, о чем ты говоришь? Привязанность - это привязанность, страсть - это страсть.
Любовь - это любовь.
- Как тебя зовут? - спросила Ульрика.
Он молчал. А когда Ульрика уже почти перестала ждать ответа, он сказал:
- Карл Хольман.
Ульрика рассеянно поглаживала Рекса. Рука ее не дрогнула, не замерла; Ульрика не удивилась тому, что он сказал. Чего-то в таком роде она и ожидала. Да, ей казалось - казалось! - что это призрак пришел в ее дом, не человек, а призрак. Карл! Ничего общего, ни голос, ни запах, лишь имя - ах, это имя!
Он почти не шевелился. Стоял там и не шевелился, только и слышно было, что его затаенное неровное дыхание. Карл. Карл.... От того, что он был здесь и дышал, от этого ее жизнь начала вдруг представляться осмысленной.
- Ты хочешь кофе? - сказала внезапно Ульрика, подумав о чем-то, - Если ты хочешь, кухня направо. Ты не мог бы сварить его себе сам?
Карл хмыкнул и ушел на кухню. Ульрика слушала, как удаляются его легко-ритмичные шаги. Шаги удалились. Ульрика выключила магнитофон, вытянулась на диване и закинула руки за голову. Ульрика явственно ощущала, как колыхается подол ее шелковой юбки - в такт порывам прохлады, ходившим по комнате. Рекс просунул мелко-пушистую голову Ульрике под руку. Мокрый нос коснулся щеки Ульрики.
Ульрика слушала, что делается там, на кухне.
Скрипнул стул. Раздался еле слышный звук шевеления, удар обувью об пол, мгновенное шарканье. Все стихло. Потом с неописуемым тихо-протяжным вздохом открылся и закрылся холодильник, звякнул металл об металл. И все это быстро и приглушенно.
Ульрика потянула Рекса за теплое ухо.
- Он ест, - сказала она шепотом. И тихо засмеялась.