Баимбетова Лилия: другие произведения.

Женщина с золотыми волосами

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:

Конкурсы: Киберпанк Попаданцы. 10000р участнику!

Конкурсы романов на Author.Today
Женские Истории на ПродаМан
Рeклaмa
Оценка: 8.94*6  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Слепая женщина. Это ее мир, вглядитесь. Это другой мир, зрячие. Немецкий леворадикальный террор. Перевернутый мир? Или мы в перевернутом мире?" Д. Бабкин

  Женщина с золотыми волосами
  (повесть)
  Посвящается Ульрике Бломберг и всем, кто видит, но не слышит, слышит, но не видит, - тем, кто воспринимает мир иначе, чем мы.
  
  
  Но можно с полной уверенностью сказать, что человек, родившийся слепым, не видит во сне никаких зрелищ.
  Дайянанда Саравити
  
  Слепец, думая о мире, представляет его мягким или твердым, холодным или жарким.
  Свами Вивекананда
  
  
  I.
  Голос в трубке был женский, неприятно-резкий, высокий, громкий, с придыханием. Иногда в трубке что-то потрескивало. Ульрика слушала молча.
  Было уже, пожалуй, за полночь, и в здании стояла тишина необычайная, лишь в конце коридора разговаривали приглушенными голосами. Там, в конце коридора, располагалась редакция какой-то молодежной газеты; здание все битком набито было редакциями, офисами благотворительных организаций, люди здесь частенько засиживались допоздна, правда, за полночь редко случалось. Всю ночь сидели здесь только сотрудники добровольного телефона доверия.
  Ульрике нравилось оставаться здесь по ночам. Здание становилось гулким, как пустой деревянный ящик. Любой звук, шаги по коридору, иногда раздававшиеся тупые удары или хлопанье дверей, шевеление - все отдавалось по этажам. Бывало, здесь дежурили по двое, но сегодня Ульрика была одна - если не считать Рекса, который инертной массой валялся на полу, облокотившись мохнатым боком на ногу Ульрики. От Рекса пахло собакой, но к этому запаху Ульрика так привыкла, что уже и не замечала его. И от стола тоже пахло - так, как пахнет обычно от полированных поверхностей, если провести по ним мокрой тряпкой, - неприятный запах. И еще немного пахло пылью. За окном иногда слышался шум проезжающих машин, далекий и печальный, как крики птиц осенью. В конце коридора начал мерно вжикать и взвизгивать старенький матричный принтер. Щелкнула и клацнула неустойчивая легкая дверь, резиново-твердо простучали каблуки. Кто-то прошел по коридору, размерено и спокойно, и свернул на лестницу. Шаги затихли внизу. Принтер все работал.
  Ульрика попрощалась с женщиной в трубке и вернула трубку на место. Под столом Рекс шумно зевнул, пошорохался и затих. Ульрика и сама невольно зевнула, потерла шею под прядками мягких волос. Нащупала на столе заколку, собрала воздушно-мелкие щекотливые кудри наверх и зацепила. Снова зевнула. Зазвонил телефон.
  Ульрика сняла трубку и, едва подавив зевок, сказала:
  - Телефон доверия общества "Колокольчик". Здравствуйте.
  Звонил мужчина. Он начал задавать вопросы, которые задавали довольно часто: можно ли просто поговорить? Даже если ничего не случилось, а просто одиноко и хочется поговорить с кем-то? Ульрика заученно объясняла в ответ, что сидит здесь именно для этого, что если у него действительно были бы проблемы, она, Ульрика, могла бы лишь выслушать его. А советы имеет право давать только человек с дипломом психиатра, каковым она не является.
  Голос у мужчины был не высокий и не низкий, самый обычный, с легкой глухотцой. Приятный довольно-таки голос, но несколько безликий. Ульрика чувствовала, что такой голос легко спутать с любым другим, ей не часто доводилось слышать такие голоса.
  - Как вас зовут? - спросила мужчина.
  - Ульрика. А вас?
  - А вы знаете, Ульрика, что бывает с теми, кто помогает полиции?
  Она обмерла.
  - Знаете? - продолжал мужчина, - Что бывает с осведомителями-доносчиками-полицейскими прихвостнями знаете?
  - Вы меня... с кем-то... путаете, - сказала Ульрика прерывистым голосом.
  - Петер Хаек, март восемьдесят девятого, Сюзанна Мозер, Кристофер Альбрехт, Курт Вайс, сентябрь девяностого. Не припоминаете?
  - Вы меня путаете... с кем-то.
  Голос ее, и без того не звонкий, стал слабым, будто у ребенка.
  - Вы не боитесь жить, Ульрика? Ваш пес вас не защитит.
  - Кто вы? Чего вы хотите? - но в голосе ее не хватало напора, она говорила лишь для того, чтобы не молчать и не чувствовать себя уличенной и виноватой.
  - Я привет вам хочу передать, - сказал мужчина, - С того света.
  Она задохнулась, но страх ее неожиданным образом прошел. Словно Трусливый Лев из "Волшебника страны Оз", она верила, верила, верила в привидения.
  - От... кого?
  Мужчина на том конце трубки, казалось, удивился.
  - А тебе, принцесса, так часто приветы оттуда передают?
  Ульрике вдруг почудилось, что это сказал не он, не тот, с кем она говорила вначале. Голос стал моложе и выше. Но это ей просто почудилось, ибо это не могло быть правдой. Сердце ее почти не билось. Она сидела, зажмурившись, ничего не ощущая вокруг, и лишь боялась, что кто-нибудь войдет или разговор каким-то образом прервется.
  - Что вы... сказали?
  - Поберегись, принцесса. Ты живешь одна. Твой пес тебя не защитит. И друзья твои из Бундескриминальамта тебя не защитят.
  Из-под плотно сомкнутого века вдруг выползла слезинка и покатилась по щеке, оставляя за собой прохладный влажный след. Голос Ульрики обычно был слабый и тихий, но тут неожиданно позвончел.
  - Ян. Карл, - сказала Ульрика. Вот так, раздельно. Звенящим голосом, - Ян. Карл.
  - А помнишь, какой дождь был тогда, принцесса? - сказал молодой, высокий, давно не слышанный ею голос. И в ухо ей ударил длинный гудок.
  Ульрика опустили трубку, не на рычаг, а на стол рядом с телефоном. Рот у нее был приоткрыт, и слезы катились по щекам. Она верила в привидения. А помнишь, какой дождь был тогда, принцесса? Я помню. Я помню, господи боже, я помню.
  Она плакала беззвучно, не шевелясь, просто слезы катились по ее щекам. Взрыкнула под окнами машина и с глухим ворчанием уехала. Потом в коридоре раздались шаги, Ульрика вздрогнула, вытерла лицо ладонями, с силой растерла. Шаги прошлепали по коридору и забежали в одну из комнат, стукнула дверь. Принтер давно затих. Ульрика даже не заметила, когда. Она не об этом думала.
   Медленно-медленно она положила трубку на место. Телефон тут же зазвонил снова, но Ульрика уже знала, что это - обычный звонок, которых по десятку бывает за ночь. Шок и боль проходили, разговор уже таял в ее бедной голове, будто вчерашний сон. То ли приснилось, то ли причудилось - чего только не почудится за полночь человеку, уже три десятка лет прожившему на этой земле. Это всего лишь бред взбудораженной совести. Неужели ты действительно думала получить от него привет, Улль?
  О, этот голос! Ульрике никогда и в голову не могло прийти, что, услышав по телефону угрозы, она будет тревожиться не о них, а совсем о другом. То, что теперь тревожило ее, было - мираж, несбыточность и нереальность, то, что тревожило ее, было всего лишь - голос давно умершего человека, послышавшийся ей в телефонной трубке. Вся беда была в том, что Ульрика никогда не забывала голосов.
  Ульрика принадлежала к тем нервным людям, которые склонны тревожиться по любому поводу, а то и вовсе без повода. Она боялась бы собственной тени, если бы способна была ее увидеть. Ульрика тревожилась за своего отца, пока он был жив, теперь он умер, и ей оставалось тревожиться за саму себя - что она и делала. Она была безумной трусихой, а с тех пор, как началось ее "сотрудничество с полицией", Ульрикой беспрестанно владела неясная тревога - хотя участие Ульрики в программе "Растерфандунг" была таким незначительным. Ну кто мог узнать об этом? Но она все равно боялась. День за днем она слушала голоса тех, на кого велась охота, она чувствовала этих людей гораздо лучше, чем сама осознавала это. И - да, она боялась, что однажды они все узнают и придут к ней. Ее участие было так незначительно, о, да, но несколько человек оказались в тюрьме именно благодаря ее усилиям. Наверное, ей было чего бояться.
  Как сказал этот голос в телефонной трубке? "Что бывает с осведомителями-доносчиками-полицейскими прихвостнями знаете?" О, да! - она знала, что бывает с такими, как она, - с полицейскими прихвостнями, ведь именно это название подходило ей большего всего. И она боялась именно так, как и должны бояться полицейские прихвостни.
  Как ее угораздило взлезть в программу "Растерфандунг", Ульрика и сама не знала. После смерти отца она окунулась в настоящее одиночество; о таком одиночестве и не подозревают те, кто вынужден пребывать в окружении людей. Она и в общество "Клингель"1 попала всего три месяца назад. А в то время она никуда не ходила, и к ней никто не приходил. В ее доме перестало пахнуть живыми людьми.
  Нельзя сказать, что это ее действительно тяготило. Не то чтобы она любила, но она привыкла быть одна. Вся ее жизнь была одним сплошным одиночеством, не таким, правда, безумным, каким оно стало в то время. Ульрика погружалась в свое одиночество, будто в омут - все глубже, глубже и глубже, а потом вдруг пришел Зигфрид, бывший подчиненный ее отца, перешедший в "Бундескриминальамт"2, и предложил ей поработать на правительство.
  Боже, конечно, она согласилась. Эта мелодия не прозвучала бы в ее жизни диссонансом. Отто Шлезинг, ее отец, был оперативником ведомства по охране конституции3, а не нашлось бы в мире человека, которого Ульрика обожала сильнее. Делать то, что делал ее отец, - она согласилась, не раздумывая, она не могла не согласиться.
  В немецких переплетениях полиции и спецслужб смогли бы разобраться, пожалуй, только сами немцы. На ощупь все это напоминало высохшие и спутанные рыболовные снасти. Федеральное ведомство по охране конституции, как ни странно, тоже, как и Бундескриминальамт, расследовало дела, связанные со шпионажем и терроризмом, и тоже подчинялась министерству внутренних дел. Шефом ведомства по охране конституции даже как-то стал бывший заместитель шефа БКА. Кроме немцев только англичане, могли бы, пожалуй, создать такую путаницу - у англичан от природы все запутанно. И тоже пахнет рыбой. Впрочем, один знакомый Ульрики, работавший в британской МИ-5, начинал плеваться, стоило речи зайти о немецкой правоохранительной системе. "Нет! - говорил он своим трескуче-сухим голосом, - просто посчитай. БКА занимается полицейской работой? А чем занимается это ведомство по охране конституции? Тоже полицейской работой. А чем занимается пограничная служба4? Тоже полицейской работой, я знаю, сам им в розыск пару приятелей передавал. Нет, ты скажи, я еще могу понять, почему пограничная охрана занимается чуть ли не таможенным сыском, но почему у вас пограничники охранят президента и канцлера? И министров? А почему отряд специального назначения у вас тоже принадлежит пограничникам? Нет, дорогуша, черт ногу у вас сломит - в вашей дурацкой системе. А еще говорят, мол, немцы аккуратные, и у них все по полочкам разложено. Знаю я, какие вы, знаю. Такую чертову путаницу могли бы создать только ирландцы, если бы у них было нормальное государство, а не этот робкий британский придаток. У англичан все как раз просто, дорогуша. У нас самая простая система и самая эффективная. А вас, дорогуша, моток ниток, в которых поиграл котенок. Именно так, моток ниток, в которых поиграл котенок".
  В пятьдесят втором году, вплетаясь в общую мелодию гармоничными аккордами, в добавление к центральной кельнской конторе ведомства по охране конституции были образованы и земельные управления. Отто Шлезинг пришел туда из полицейского управления Бонна, быть может, надеясь на быстрый карьерный рост. Туда многие уходили из полиции - шлеп-шлеп, тук-тук, множество шагов, воздушных и грузных, увесистых и легких, сливающихся в однообразный гул. Но дорасти Шлезинг сумел лишь до начальника отдела - даже не северно-рейн-вестфальского земельного управления, находившегося в Дюссельдорфе, в паре часов езды от Бонна, а всего лишь его боннского отделения. Дальше двигаться ему мешало отсутствие образования, но и за партой Отто Шлезинг сидеть не хотел. А может быть, ему просто нравилось работать "на земле", а не сидеть в чертовом начальническом кабинете.
  Конечно, Ульрика согласилась работать на БКА. К тому же она скучала без всего этого. Когда ее отец был жив, дом был полон сослуживцев Отто Шлезинга и сыскных проблем. Это ведь дело обычное. Она могла вырасти дочерью врача или учителя, но выросла она дочерью оперативника. Ей и отец приносил иногда записи чьих-то телефонных разговоров: Ульрика очень чутко ловила манеру произношения разных местностей, не зря она окончила Боннский университет по классу языкознания. Отчего же ей теперь было отказываться от того, что ей приходилось делать уже не раз - и не два? А все же она не могла понять, как это случилось, как ей вообще пришло в голову ловить террористов. Как ей могло такое прийти в голову? - это ей, Ульрике Шлезинг! Она продолжала недоумевать, но работала - и с удовольствием. Все-таки она продолжала оставаться дочерью оперативника.
  
  Она родилась в 1961 году, когда в Западной Германии только зарождались марксистские бригады. Она взрослела в осеннем горьком воздухе, когда отовсюду пахнет дымом. Запахи тех лет были перемешанными, резкими, странными. Могло одновременно пахнуть духами и рыбой, или розами и кровью - страшное, ужасающее сочетание, заставляющее желудок выворачиваться наизнанку. В то время мальчики и девочки из зажиточных семей под знамением борьбы с загнивающим капитализмом похищали и убивали немецких промышленников и полицейских, стреляли в американских солдат, грабили банки, устраивали взрывы поблизости от американских военных баз. В те дни тихие нежные аккорды обычной жизни нарушались звоном и треском, в жизненные запахи улиц, домов, офисов врывалась резкая вонь. Люди зажимали носы и продолжали жить, как ни в чем не бывало, затыкали уши - и продолжали жить.
  Но жить в таком состоянии невозможно, и люди впускали в себя запахи и звуки . не понимая до конца, что происходит, что издает эти запахи и звуки, люди просто жили в этой атмосфере.
  И Ульрика тоже выросла в ней. Но Ульрика не знала, что такое терроризм, она и до сих пор не знала, не понимала - что такое терроризм. Он был бесконечно далек от нее. И - в то же время - так близок.
  Все это было так сложно! Ульрика не смогла бы даже сказать, что терроризм - это бесспорно плохо: совсем как гробовщик, которому не придет в голову ругать смерть - ведь она кормит его и дает занятие его уму и сердцу. Ульрика решительно не знала, плохо ли это, когда стреляют в американских солдат, богатых промышленников и федеральных прокуроров. В нее-то, слава богу, никто не стрелял! И немало было людей, которые думали точно так же.
  А временами ей даже казалось, что это неплохо - когда стреляют в федеральных прокуроров. В ее крови был яд, порождающий почти неосознанную неприязнь-ненависть к полиции-прокуратуре-государству, ко всему официальному. Ах, этот яд! - сцеженная горечь первой любви, закономерный результат вполне обычной истории: ну, влюбилась маленькая девочка в парня, который потом умер в тюрьме, - в семидесятых такое могло случиться с кем угодно. В семидесятые мир был полон идеалистами, а нет на свете никого смертнее идеалистов - особенно если это идеалисты с оружием в руках.
  Но именно к ней со всей этой путаницей в ее душе пришел однажды Зигфрид и сказал: ведь у тебя отличный слух, детка, я знаю, поэтому давай-ка поработаем, ты же лучше любого компьютера, для программы "Растерфандунг" ты - то, что нужно.
  Ульрика несказанно удивилась тогда. Она знала, что такое "Растерфандунг"5: в свое время эта программа дискредитировала себя насколько, что в восемьдесят первом году Хорст Херольд, президент Бундескриминальамта, вынужден был уйти в отставку. Вокруг Растерфандунг было столько шума - житель какого-нибудь тоталитарного государства, вроде России или Китая, даже вообразить себе такого не сможет. И левые и правые верещали в один голос, и все об ущемлении гражданских свобод и прочей чепухе, о которой так любят говорить политики в демократических государствах.
  А ведь в сущности в программе "Растерфандунг" не было ничего особенного, полиция и спецслужбы во всех странах занимаются чем-то подобным. Иначе непонятно, зачем они - полиция и спецслужбы - нужны? МИ-5, говорят, хранит досье на всех ирландских экстремистов; многочисленные спецслужбы США прямо-таки соревнуются в слежке за гражданами своей страны. Весь секрет здесь состоит в том, что суть полицейской работы вовсе незачем разглашать на потеху обывателям. Тогда, в восемьдесят первом, Ульрика выслушала немало желчных высказываний Отто Шлезинга, заключавших в себе немудреную мысль: полицейская работа - это полицейская работа, и всем подряд знать о ней не обязательно. Если бы суть военных операций разглашалась с такой же легкостью, военных давно бы закидали тухлыми яйцами - или устроили бы над ними Нюрнбергский процесс. У каждого своя работа, в конце концов.
  Программа "Растерфандунг" создавалась в начале семидесятых, когда компьютерные технологии еще не рвались помогать людям в их работе; и требовала программа "Растерфандунг" кропотливой работы множества полицейских. Ульрике сразу понравилась эта невероятная, дьявольская игра, требовавшая цепкого внимания, фантазии и аналитического склада ума. Это было, пожалуй, именно то, что давалось Ульрике лучше всего.
  Ульрика согласилась на сотрудничество с "Растерфандунг", не раздумывая. Она согласилась играть в эти игры - и с удовольствием играла, а в крови ее все дремал яд, заставивший ее плакать от радости в день гибели федерального прокурора Зигфрида Бубака.
  О, боже, как же ты порой сложна, жизнь человеческая!
  
  В шесть утра ее смена в "Клингель" закончилась. В здании было еще тихо. Ульрика услышала, как внизу с завывающим стоном открылась и захлопнулась тяжелая дверь. Здание сотряслось. По лестнице кто-то поднимался, медленно и размеренно, шаркая подошвами. Издалека-издалека, но этот звук все приближался. Ульрика сразу узнала Петера. Так ходят люди пожилые или грузные, так ходит Петер. Вот он поднялся на этаж, зашаркал по коридору. Дверь отворилась почти бесшумно, но звук открываемой двери ни с чем нельзя спутать - звук и поток воздуха из коридора. Клокочущее глубокое дыхание Петера вошло в комнату, плотно-влажно зашуршал полиэтиленовый пакет, что-то с шорохом поставили на пол.
  - Хорошее утро, Ульрика, - сказал Петер густым, словно сметана, голосом и закряхтел, что-то делая в углу возле вешалки.
  - Вставай, Рекс, - сказала Ульрика, подталкивая собаку ногой, - Рекс, вставай.... Хорошее утро, Петер.
  Внизу послышался шорох, и мягкий бок исчез. Клацнули когти об пол. Ульрика сменила туфли на полусапожки, прицепила к ошейнику Рекса короткую металлическую палку. От стола до вешалки пришлось сделать всего два шага, комната была невелика. Ульрика запуталась в необъятном пальто Петера, потом в его же шарфе, колючем, рыхлой домашней вязки. Наконец, Ульрика выпуталась, нашла свое пальто, оделась. Потеплело еще не настолько, чтобы ходить в легком жакете. Весна в этом году была ранняя, но неожиданно затяжная. Солнце пригревало, и становилось почти тепло, но ветер был ледяной.
  Петер испустил долгий затрудненный вздох, заскрипел стулом, наверное, усаживаясь. Ульрика обмотала шею шарфом, взялась за палку, попрощалась с Петером и вышла за дверь. На прощание дверь скрипнула и с тихим стуком закрылась.
  
  Вязкий звук человеческих голосов окружил Ульрику в вестибюле. От входной двери пахнуло сыростью и холодом. Воздух на улице был влажным, словно половая тряпка. Свободной рукой Ульрика поправила шарф. Здесь совсем близко был "длинный Ойген"6, но казалось, будто находишься где-то на окраине Бонна. Шумел город, как он шумит всегда, даже ночью, но улица была тиха. Так тиха.
  Вдруг завелся мотор, и кто-то посигналил.
  - Улль! Это я, Зигфрид.
   Ульрика остановилась и повернулась в сторону говорившего, потянув за собой Рекса.
  - Что случилось? - спросила она.
  - Да ничего, собственно. Я тебя подвезу, садись.
  К ней приблизились шаги, спокойные и молодые, легкие. Зигфрид был подвижным человеком. Чужие пальцы обхватили ее запястье, и Зигфрид повел Ульрику за собой. Шли они недолго. От Зигфрида пахло лосьоном для бритья и влажной пальтовой тканью. И пахло еще им самим, Зигфридом, - давно знакомый и приятный ей запах. В давние времена, когда Зигфрид еще работал под началом Отто Шлезинга, у Зигфрида с Ульрикой был небольшой, но довольно милый роман.
  Как только Зигфрид выпустил ее руку, Ульрика остановилась. С пчиканьем открылась дверь машины. Ульрика, нагнувшись, отцепила палку от ошейника, мельком погладила густой мех.
  - Садись назад, Рекс, - сказал Зигфрид.
  Шаги его снова приблизились, и запах его приблизился.
  - В машину, Рекс, - сказала Ульрика.
  Собака исчезла из-под ее руки, послышалось движение и плюхающий звук. Твердо стукнула и с щелчком захлопнулась дверца машины. Зигфрид взял Ульрику за руку и, заставив ее сделать два шага, положил ее руку на крышу машины. Поверхность была холодной и мокрой. Ульрика поморщилась, поправила сползший ремень сумки и села в машину. Нащупав ручку, закрыла дверь.
  С другой стороны с плюхом сел Зигфрид, хлестко хлопнул дверцей, но двигатель не завел.
  - Что случилось, Зиг?
  - Ничего. Просто я тут рядом был, вот и решил подвезти. Заодно и пленки заберешь.
  Ульрика разглаживала на коленях пальто. За несколько минут на улице ткань успела отсыреть.
  - Знаешь, - сказала Ульрика, - сегодня ночью мне позвонили. На номер телефона доверия. И... звонил мужчина, средних лет, пожалуй. Знаешь, на редкость неощутимый голос, просто призрачный какой-то. Он сказал: знаете, что бывает с теми, кто помогает полиции? И назвал мне имена. Петера Хаека, Криса Альбрехта и еще с ним.
  - О, господи, - сказал Зигфрид.
  - Я страшно перепугалась, - сказала она со смехом, - Ты же знаешь, я такая трусиха! - в смехе ее вдруг послышались слезы. Ульрика сердито тряхнула головой, - Понимаешь, мне.... Мне почудилось, понимаешь, что в конце разговора со мной кто-то другой заговорил. Он мне привет передал. С того света, сказал, тебе привет.
  - И это сказал не тот, что вначале?
  - Да. Не тот. Только...
  - Ты его узнала?
  - Хуже, - сказала Ульрика, - Тот человек умер. Это был голос... он умер, этот человек. Давно уже, в семьдесят седьмом.
  - Тебе показалось.
  - Мне не могло показаться. Он сказал: а помнишь, какой дождь был тогда, принцесса? Меня никто не называл принцессой, кроме него. И это был его голос, Зиг. Я же слышала, это был его голос! Вот так. Такая вот глупость. Вечно со мной глупости всякие случаются, да?
  - Да не скажи. Я постараюсь все выяснить. Плохо, если тебе начинают угрожать. Еще хуже, что не на домашний номер, а на номер "Клингель". Значит, этот тип уже что-то о тебе знает. Постараемся выделить тебе охрану.
  - Не надо, - откликнулась она обречено, - Захотят убить - убьют.
  - Ну, еще не хватает, Улль!
  - Я так испугалась сначала, - продолжала она, словно не слыша, - Так испугалась. А потом... этот голос. Будто мне действительно с того света позвонили. Понимаешь, я так скучаю. По тому времени. По папе скучаю. Я была маленькой, и со мной знакомились в парке, звали меня принцессой...
  - С тобой и сейчас знакомятся в парках, спорю на что хочешь.
  - Теперь я не бываю в парке, - сказала Ульрика.
  - А почему, собственно? Хочешь, чтобы с тобой знакомились, ходи. А если не хочешь, то на что же ты жалуешься?
  - Я не жалуюсь. Или да, жалуюсь. Ну, просто то время не вернуть. Я была такая маленькая влюбленная девочка.
  - А теперь ты не маленькая и не влюбленная, - сказал Зигфрид.
  - Ха! - сказала Ульрика. Она уже успокоилась, - Ты заведешь, наконец, машину? Я домой хочу. А что это за пленки, кстати сказать? Что ты даже помчался в шесть утра мне их отвозить.
  - Да нет, - сказал Зигфрид, - Ничего там нет важного, обычная прослушка. Просто я сейчас уезжаю. Но ты не беспокойся, с этим звонком я разберусь.
  - Да ладно, забудь, - сказала Ульрика с досадой, - Охрана меня не спасет. Да и звонки наши отслеживать - с ума сойдешь. Зря я тебе рассказала.
  - Ну, нет. Тебя убьют, ты и не заметишь, Улль. Разве так можно?
  Она усмехнулась.
  - Когда меня убьют, я замечу, Зиг, поверь мне.
  Он, наконец, завел двигатель. Ульрика откинулась на сиденье. Сзади сопел Рекс, в шуме движения слышный почему-то особенно отчетливо.
  Ехали они недолго. Ульрика запихала пакет с кассетами в сумку, вышла из машины, поймала Рекса и отправилась к своему дому по хрусткой гравийной дорожке. Зигфрид ее не провожал, она в этом не нуждалась, она каждый день ходила по городу без всяких провожатых, с одним только Рексом. Правда, Рекс в свое время прошел подготовку в школе собак-поводырей. Немецкая овчарка Рекс - как ни верти. Он был немецкой овчаркой и жил в Германии, собака-поводырь, очень мягкая на ощупь и с большим мокрым носом.
  Ульрика Шлезинг была слепой от рождения.
  
  II.
  Она родилась в шестьдесят первом, в том самом году, когда семнадцатилетний Ян-Карл Распе, будущий мученик за дело РАФ, бежал из восточного Берлина в западный. Родилась весной, когда любой чувствует: как много запахов в мире. Зимой запахов мало, они замерзают. Зима пахнет лишь талой водой - или замерзшей водой. А по весне вдруг все просыпается, и запахи просыпаются и мечутся повсюду. Бедные, испуганные весной, неожиданно выпущенные на свободу запахи.
  Она родилась именно тогда, когда мир начинал потихоньку сходить с ума. Она родилась тогда, когда в сердцах многих уже звучал плач другого ребенка, когда зарождался новый немецкий терроризм, терроризм искателей справедливости и вечных немецких романтиков. Тянуло кислым ядовитым дымом: то сгорали последние надежды на демократию. Повсюду царил прокисший спертый воздух пустых политических дискуссий, звучали ворчливые холодные звуки общественной лжи. И эту вот атмосферу разорвал ясный и звонкий плач ребенка, имя которому было - протест.
  Ведь это было совсем другое время. Из циничных и слегка усталых девяностых трудно даже представить себя, какое оно было - то время. Шестидесятые. Европа, расколотая пополам, едва приходила в себя после этого раскола. Взрослело первое послевоенное поколение. Как понять, прислушиваясь из холодных, деловых девяностых, о чем думали, что чувствовали повзрослевшие дети первых послевоенных лет?
  Ульрика не помнила этого. Она родилась в шестьдесят первом, она была ребенком в шестидесятые и не просто, а слепым ребенком. Она не замечала ничего, кроме себя самой и своих попыток сладить с неуправляемым миром. А все же коллективный неуверенный стыд вошел и в нее - вместе с речами учителей, вместе с книгами, написанными после войны. Как ни крути, а ее отец начинал свой путь в полиции - при Гитлере. О, Ульрике-то было все равно. Фашизм, коммунизм, якобы демократия - для нее все было едино, любой строй устраивал ее, она не знала меж ними никакой разницы. Все они издают одинаково грустные и жалобные звуки существ, названных слишком сложно.
  Люди слишком много суетятся, вместо того, чтобы подумать о себе и своей душе, - это Ульрика поняла еще тогда, когда ей не исполнилось и десяти лет, поняла в те безумные и полные тайного стыда шестидесятые.
  Ульрика родилась, и отцу ее, Отто Шлезингу, сообщили две безрадостные новости.
  Его жена умерла при родах.
  Его дочь родилась слепой.
  Весной тоже бывают холода. Весной тоже налетают ледяные дожди. Стылая сырость разливается повсюду. Жестяной стук, водяной шорох, вздохи, всхлипы - дождь идет, не кончаясь ни днем, ни ночью. И земля начинает пахнуть осенью, прелью, словно не стоит на дворе весна.
  Роза Шлезинг за время своего военного не слишком счастливого детства приобрела множество болезней, среди которых не последнее место занимал сахарный диабет. Ей и вовсе нельзя было рожать, врачи твердили ей это в один голос, но порою люди не склонны слушать врачей. Вот так все и вышло. Вот так и появилась на свет незрячая дочь новоявленного вдовца. Ульрикой он назвал ее в честь врача, принимавшего роды, имя тому было - Ульрих Бек.
  Вряд ли отец радовался ее рождению. И хлопот она доставляла, наверное, немало. Но Ульрика никогда по-настоящему не замечала этого, и отца своего она обожала. Ее совершенно не трогал тот факт, что у всех есть мамы, а у нее - нет. У нее был отец, и этого ей вполне хватало.
  А ведь не так-то просто вырастить слепого ребенка. Ведь он всегда будет отличаться от остальных. Но когда он вырастет, то уж сам будет определять свою судьбу, - а в детстве! Да если еще родитель вполуха слышал, вполглаза читал, что у слепых детей все не так, что у них и мышление не так формируется, и воображение отстает, и двигательные функции, а если уж и сам таких слов не слишком разумеешь, то уж тут, пожалуй, кинешься к врачам, взмолишься: научите моего ребенка, воспитайте вместо меня, я ведь обычный родитель, нет у меня ни времени, ни чувства ответственности, не гожусь я для этого.
  И первые годы своей начинающейся жизни Ульрика провела в интернате, под опекой врачей и педагогов, знающих, как надо воспитывать слепых детей. Потом она считала, что ей скорее повезло. Ей случалось сталкиваться со слепорожденными, жизнь которым искалечили неумелые родители. В семье таких детей обрекают на роль инвалидов, делая за них все. А что будет, когда такой ребенок, повзрослев, останется один? Незрячий ребенок с детства должен учиться обслуживать себя сам, только так он сможет научиться - жить.
  Отец забирал ее на выходные - когда мог, а при его работе случалось, что и не мог. Интернат Ульрика почти и не помнила, так, отдельные только моменты. Но кто же, извините, помнит все, что случалось с ним в двухлетнем, к примеру, возрасте, а то и раньше?
  Первый поход в театр - вместе с педагогами интерната. Десять слепых детей. Сколько ей было лет тогда? - бог его знает. Два или три года. Спектакль назывался "Красная шапочка", самая простая сказка, из тех, что знают даже трехлетние дети. Перед походом в театр они долго готовились. Изучали фигурки волка, бабушки, охотника и Красной Шапочки. Играли с ним. Все вместе слушали, как воспитательница читает сказку, а потом пересказывали своими словами. И вот, наконец, они отправились в театр, гулкое и страннопахнущее место. Там царили сквозняки, и стены были гладкие, холодные, чудные, и назывались эти стены мраморными, а мрамор - это такой камень. А еще в театре есть зал, там хлопающие кресла и сцена, с которой звучат выразительные голоса.
  В театре Ульрике не понравилось, и она пронесла это отвращение через всю жизнь. У нее были незрячие знакомые, которые много и с удовольствием ходили в театр, но Ульрика их не понимала. Странные запахи, сквозняки, не слишком натуральные речи, множество дышащих людей - чего же приятного?
  Она помнила, как ссорилась с воспитателями из-за машин. Когда детям объяснили, что у каждой машины впереди бывает водитель, Ульрика загорелась. Она вырастет и обязательно станет водить машину, это так здорово, ты сидишь и крутишь руль туда-сюда, а позади тебя болтают пассажиры. К тому времени Ульрика успела освоить трехколесный велосипед, конечно, в пустом зале и под чутким руководством взрослых с дипломами. Ульрика просто влюбилась в этот способ передвижения в пространстве. Ей говорили:
  - Ты не сможешь водить машину.
  - Почему? - отвечала она с железной логикой трехлетнего ребенка, - У велосипеда три колеса, и я не падаю. А у машины четыре, там я и подавно не упаду.
  Тогда ей подстроили аварию, Ульрика и по сей день была уверена, что подстроили. Она врезалась в стул, перевернулась вместе с велосипедом и разбила глиняного мишку, которого везла с собой. И ей долго внушали, что она может попасть на машине в аварию, и тогда пассажиры пострадают. "Бедный мишка!" - плакала Ульрика весь остаток дня. Перед сном она созрела и пошла к воспитательнице.
  - Я не буду водить машину, а то врежусь, и все разобьются на мелкие кусочки.
  - Ну и хорошо, - отвечал ей глуховатый, с бархатинкой женский голос.
  - Я буду водить самолет! В небе пусто, там ни во что не врежешься.
  А когда они лепили из пластилина копии тех фигурок, что перед занятиями тщательно изучали, Ульрика упорно накрывала пластилиновую собаку пластилиновым забором - "собака лежит под забором". Ульрика не понимала, почему "собака под кроватью" - это действительно собака под кроватью, а "собака под забором" - это собака около забора. Только когда у нее появился Кри, Ульрика поистине познала соотношение собак и заборов.
  О нет, она вовсе не сразу осознала, что лишена чего-то. В том, самом раннем своем детстве, она думала, что все люди на свете живут точно так же, как она, путаются в собаках и заборах и, приходя в театр, проводят руками по мраморным стенам, ощупывают их ледяную гладкость. А потом кто-то из педагогов ляпнул ей про ее слепоту и еще догадался добавить, утешая: ничего, деточка, это просто болезнь. Отца своего Ульрика в тот раз встретила рыданиями:
  - Папочка, вылечи меня!
  И очень долго втайне она думала, что это излечимо - будто грипп.
  После того инцидента Отто Шлезинг забрал ее домой, теперь уже в полной уверенности, что никто не воспитает его ребенка лучше, чем он, Отто Шлезинг. Надо же додуматься сказать его доченьке, что она слепая!
  Ульрике тогда исполнилось пять лет, и она была в полном восторге. Жить вместе с папой! Правда, почти сразу - как сюрприз из шкатулки - появилась фрау Миллер, поскольку Отто Шлезинг уже на следующий день понял, что слепую дочь он воспитывать не способен. Впрочем, будь она хоть трижды зрячей, все равно пришлось бы нанимать няню или кого-то в этом роде.
  И это был дом, папин дом, вечером отец приходил, а фрау Миллер уходила, и они оставались вдвоем. Играли, Отто читал ей книжки. Спали они вместе. Ульрика, попав домой, сразу превратилась в капризулю и решила, что одна она спать не желает.
  Это было чудесное время.
  Тогда Ульрика еще не знала, что новый немецкий терроризм родился и взрослеет вместе с ней.
   Это было время, когда прокатило по всему миру. На планете звучал ясно и отчетливо выраженный акцент политического страха, типический акцент растерянности. Половина молодых американцев училась убивать, сходить с ума и умирать в стране под названием Вьетнам; другая половина баловалась наркотиками, пацифизмом и вечной любовью. Прокатило по всему миру, прокатило и по Европе. Прокатило по Германии. То было время немецкого бунта, немецкой весны, немецкого лета, за которыми последовала осень государственная. Демократия издала пронзительно-сверлящий протяжный вой и - слегка умерла. Или переродилась в существо, умеющее выть басисто, беспрерывно и заглушать своим воем все вокруг.
  Прокатило по Германии.
  А Германия была расколота пополам. Разрезана, словно пирог с земляникой. И с той, и с другой стороны жили немцы. Просто немцы. Были и те, кто служил в армии при Гитлере, были многие. Карл Маркс тоже года-то родился здесь, в этом пироге с земляникой, и здесь все еще отыскивались его последователи - по обе стороны границы. Может, по одну сторону они появились не без помощи с другой стороны, а может, сами по себе. Лет через десять канцлер ФРГ сказал, что никогда еще у молодежи Германии не было так много прав и свобод. И это было правдой. Во всем мире у молодежи в то время стало необычайно много прав и свобод, и все эти права и свободы молодежь взяла себе сама. Быть может, в шестидесятые в мире просто произошла революция.
  Быть может, наконец, в мире выросло поколение, которое решило, что оно не хочет воевать в третьей мировой?
  В те годы по Европе бродил новый призрак, с утробным вязким воем, шаркая несуществующими ногами, и звался это призрак - страх нового фашизма. Вся Европа предчувствовала грядущие перемены, все понимали - еще немного, и что-то случится. Сырой рыхлый ветер нес с собой страх. Этот ветер продувал всю Европу, и вся Европа холодела на этом ветру. Мир снова был в кризисе, а диктатура - это так просто, так выгодно власть предержащим. Все ждали - то ли военного переворота под началом НАТО, а может, переворота тихого и гражданского. В Италии и Германии, странах виноватых, странах растерянных, страх нового фашизма становился просто паническим. И повзрослевшие дети вчерашних фашистов слишком остро чувствовали вину за деяния отцов.
  А отцы-то были при деле! Шла холодная война, и страной рулили люди опытные, люди, поднабравшиеся опыта при Гитлере. Боже, да куда не ткни, повсюду они были, в их руках была политика, бизнес, газеты, города, в их руках была вся страна - будто в сорок пятом фашизм одержал победу, а не поражение. А что было, по-вашему, делать? Эти люди умели держать страну в руках, а страну нужно было держать, шла холодная война, шла война, очередная война. Грубый сочный аромат политических интриг чувствовал каждый нос в этом мире. И никто не заметил, что в Германии тоже началась война - и совсем другого рода, и фронт пролег, расколов друзей и семьи.
  Поколение взрослое, поколение, пережившее войну и Гитлера, желало покоя и забвения всех грехов. Казалось, рухнувший режим и проигранная война погребли под обломками грехи каждого немца, казалось, все народились вновь - с чистой совестью и ангельской душою. А неуемная молодежь все рвалась куда-то, надеялась на слово "демократия", недоумевала, натыкаясь на политическую жестокость и ложь. Длинные тягучие аккорды политической жизни нарушились звонкими криками протестов, но одинокие эти крики терялись во всеобщем гудении. С пятьдесят пятого всем нацистским военным был открыт путь в бундесвер - с сохранением прежнего чина, иначе им выплачивали пенсию. О, почему бы и нет? Только дети думают, что политика пахнет сухо и чистоплотно. На самом деле от нее идет запах тухлый, рвотно-жирный. В шестьдесят первом эту привилегию распространили и на СС. Да что там СС и военные, они-то люди подневольные, а как процветала фирма Дегусса, при Гитлере переплавлявшая золотые коронки в слитки! Военных преступников, осужденных в других странах, передавали в ФРГ и тут же выпускали на свободу, выпустили и Карла Оберга, приговоренного во Франции к сметной казни, выпустили и врача Кремера из Освенцима. Вернера Беста, палача Дании, не судили и вовсе, всю жизнь он прожил, работал юристом и зарабатывал прекрасно, а суд над ним все откладывали и откладывали - по причине слабого здоровья ответчика, а потом и вовсе дело прекратили, так как состарился ответчик, а стариков судит грешно. Стариков бог судит.
  Если же в Германии процессы и были, то давали они нацистам смешные сроки. Будто в музыкальном произведении - густые низкие аккорды разрывают тишину, а за ними вступают гулкие звуки, и завершается все громовыми оглушающими раскатами. А потом что-то вдруг пискнет в конце что-то дрожаще-тонко. Столько пафоса, а все кончается писком. Комендант Дахау получил восемнадцать месяцев. А уж из тех, кто в конце войны посылал на смертную казнь паникеров, отказников и дезертиров, уж тех-то не судили и вовсе. А потом это же государство осудило первых лидеров РАФ на пожизненное - за пять убийств. О, не считаться, конечно, кто больше, кто меньше, хоть одного и не до конца добей, а все равно уже много натворил. Все равно убийца. Да и потом не глупо ли ждать от государства, от жизни, от мира справедливости? По справедливости потом получим, а здесь уж получай, как политика велит. Да, действительно у власти были те, кто жил при фашизме, поддерживал фашизм, - а кто его не поддерживал, скажите на милость? - при любом строе диссидентов бывает меньшинство.
  Кудахтающий смех бывших нацистов, клохчущий рассыпчатый смех военных преступников, избежавших наказания, царил над Западной Германией. Жить в этом звуке, слышать его повсюду было невыносимо. Молодежь сходила с ума, слыша подобное. Им, детям первых послевоенных лет, никто не объяснял еще, что демократия - всего лишь слово. И они пытались разоблачать, это была игра шестидесятых, радикально настроенные студенты выпускали списки нацистов, не понесших никакого наказания. Тысячи имен, часто известных всей стране, политики, бизнесмены, газетные магнаты. К семидесятому году таких имен набралось больше трехсот тысяч. И любой, взявший в руки подобный список, мог прочесть все: имена, должности, доказанные преступления, - но неужели кто-то принимал подобную наивность всерьез?
  В шестидесятые жажда свободы вдруг прокатилась по миру, словно гигантский шар, пущенный чьей-то рукой. В шестидесятые, в разгар холодной войны, жажда мира прокатилась по планете, и жажду эту нельзя было не утолять.
  Конфликт поколений.
  Сказать кому, не поверят.
  Неужели немецкий терроризм вырастал из конфликта поколений?
  Так легко романтизировать прошлое. Так легко обобщать и обвинять прошлое, а ведь и тогда жили люди, и они не желали поддаваться обобщениям. Тонкий, претенциозно-отчетливый стук часов, казалось, убыстрялся, а потом затихал. Как вообразить, что они чувствовали тогда, жители Германии, разрезанной, словно пирог с земляникой? Ведь эта была страна проигравших, страна, разделенная пополам непреодолимой силой. Что ж, можно сказать, что западным немцам сделали прививку от милитаризма, и вот вырастало первое поколение, носившее иммунитет к милитаризму в своей крови. В мире шла холодная война, ее железные шорохи раздавались повсюду, но молодежь не желала больше брать под козырек. Она желала думать сама, а собственные мысли заводят порой ох как далеко. Молодые здесь хотели правды, мира, справедливости. Старые и усталые продолжали воевать. И молодых возмущало все - нацисты у власти, ядерное вооружение, война во Вьетнаме, эксплуатация стран третьего мира. Звучали повсюду надорванные крики молодежных протестов. И может, с другой половины пирога их подтолкнули куда-то, подтолкнули в определенном направлении? А может, они сами думали так, как думали. В капитализме всегда есть что-то, что дает пищу коммунистическим идеям. В шестидесятые свобода носилась в воздухе, но это была свобода сердец, а не свобода государств. Шла холодная война. И у власти все еще стояло то, другое поколение, которое желало ломать шеи своим врагам. Может, все дело было в этом? В том, что повсюду в Западной Германии были американские военные? В том, что жестоко подавлялись демонстрации протеста? Молодые вязли в душном тяжелом аромате безысходности, они барахтались в теплых и затхлых волнах непонимания. Но как же скоро волны эти стали оглушительными, ревущими, ледяными. Непонимание очень быстро превратилось в неприятие и ненависть.
   Ульрика часто думала: как странно, именно тогда, в шестьдесят седьмом-шестьдесят восьмом, когда здесь, в Западной Германии, конфликт поколений перерос в конфликт молодежи и государства, когда прозвучали первые выстрелы, именно тогда в Северной Ирландии тоже пошли первые демонстрации и зазвучали выстрелы - после долгого почти мирного перерыва. Ирландцы были слабостью Ульрики.
  Тогда в Северной Ирландии тоже начинали студенты, создававшие Ассоциации борьбы за гражданские права. Однако - за свои права, за права католиков. Немцам же своих проблем не хватало, и они боролись за права вьетнамцев, колумбийцев, лаосцев.
  Все зависит от того, с какой стороны подойти. Есть люди, которые подбирают на улице бездомных собак, всегда подают нищим и могут пустить в свой дом чужого человека, если ему некуда идти. Есть люди, которые заткнут уши, услышав крик о помощи. Есть люди, которые рассмеются, услышав крик о помощи. Все люди разные.
  Ульрика никогда не понимала этого. Нет, понимала - рассудком, знала причины, знала, где крылись корни РАФ, Д-2, Тупамарос Западного Берлина, всех анархистских и левых группировок, начинавших с полуневинного политического озорства. Они были просто молоды, они просто не могли оставаться равнодушными, они хотели справедливости, правды, свободы. Захотели! Сердцем Ульрика не могла понять их.
  Она знала о благотворительности не понаслышке, к ней самой всю жизнь пытались применять эту - благотворительность. Она работала в телефоне доверия, казалось, помогала людям. Однако сердце у нее было черствое, и люди были ей безразличны.
  Немецкий терроризм начинался в экологических обществах, антиядерных обществах, на студенческих митингах. Щебечущий смех студенческой жизни они меняли на ватную тишину политической опалы. Они уходили от благозвучных мелодий буржуазной жизни. Но не только, нет, не только. Немецкий терроризм начинался на анархистских тусовках, немецкий терроризм вышел из недр берлинской Коммуны, где практиковался групповой секс и всеобщее равноправие, из мюнхенской Коммуны, из пьяных загулов и колючего аптечного запаха коммунарного жилья.
  Ульрика никогда не смогла бы понять их. А вот осуждать - не осуждала. Ведь люди все разные.
  Эти - хотели что-то сделать. И они делали. Они были пацифистами. Они любили весь мир, они хотели помогать людям, работали в приютах и больницах, им не давали покоя липкие запахи чужой боли. Они стояли в антиядерных пикетах, а им кричали деревянными голосами: "Если вам здесь не нравится, убирайтесь в ГДР!", а то и вовсе: "Таких, как вы, при Гитлере отправили бы в печь!". Их вызывали в Ведомство по охране конституции и допрашивали, называли коммунистами, а не было в Западной Германии, во всем западном мире в то время ругательства хуже, их клеймили, как продавшихся Советам. Зычные крики, неистовые крики, охрипшие крики - они неслись со всех сторон. Словно собаки в концлагере.
  Они начинали с шаров, заполненных краской и заварным кремом, а кончили - бомбами.
  Игры кончились, когда полицейские застрелили первого демонстранта.
  Слишком много свободы и слишком много страха.
  Конфликт поколений.
  Конфликт идеалистов и реалистов.
  Все так просто.
  Стоит лишь вспомнить, как прокатило по всему миру в шестидесятые.
  А иначе ничего не понять.
  
  III.
  Голоса. Ульрика сидела на диване, облокотившись на подушку и подвернув под себя одну ногу. Наконец, потеплело настолько, что Ульрика пооткрывала окна. Где-то во дворе, не уставая, чирикала и чирикала какая-то птица. С тех пор, как стало тепло, птицы не умолкали совсем, и воздух был переполнен стеклянным их писком и свистом.
  С окна - будто дуновение ветра - прохладный воздух вливался в теплую комнату широким потоком. Он пах пылью, этот воздух. Странно это было, ох, как странно, - ощущение живого воздуха, почти позабытое за время зимы, когда дом закупорен, будто банка, и воздух в нем затхлый и вяжущий. И вместе с живым сквозняком в комнату входили звуки и наводняли ее. Раньше им приходилось проходить сквозь стекло, и они становились мертвыми и скрипливыми, будто вата. А теперь окружающий мир со всеми звуками и запахами вошел в дом и поселился здесь, вовсе не собираясь уходить. В этом и состоит отличие зимы от лета. Зимой ты выходишь к миру, лишь обмотав шею шарфом, летом же мир становится неотделим от среды твоего обитания, ты ешь и спишь, и мир вечно находится вокруг тебя.
  Порыв холодного воздуха прошелся по комнате, задел босую ногу Ульрики. От этого свежего и влажного прикосновения Ульрику передернула нервная дрожь. Рекс сопел где-то внизу, наверное, лежал на домашних туфлях, он очень любил это делать. А Ульрика просто сидела, полусонная, и слушала голоса и шорох магнитофонной пленки. Ульрика не понимала ни слова из тех, что произносили голоса, не замечала слов. Магнитофон бормотал, Ульрика потихоньку дремала, качаясь на окружающих ее звуках. Звуки колебались, мужские и женские голоса сменяли друг друга.
  Негнущийся неуклюжий голос, хрупкий ломающийся, однозвучный и невыразительный, расслабленный и вальяжный, свистяще-щенячий, шмелиный бранчливый, въедливый жидкий, железный сухой, маленький медовый голосок.
  Они бормотали и бормотали, путаясь, сливаясь в неразличимый гул и снова распадаясь на отдельные голоса. Они переругивались и миловались, говорили о делах, о ерунде, о детях и родителях. Ульрика не вслушивалась в смысл разговоров, она ловила интонации, особенности звучания.
  Шел 91-й год, и в Соединенных Штатах сотни твердых, гладких, гудящих компьютеров анализировали записи прослушиваемых разговоров, сличая индивидуальные речевые склады. Впрочем, Отто Шлезинг не уставал повторять, что огромные деньги и технические возможности мало что дают спецслужбам США, и Ульрика вслед за своим отцом тоже верила в это.
  Сотни компьютеров. А здесь сидела всего лишь слепая женщина с абсолютной памятью, теплая, тихая, живая, и слушала шорох магнитофонной пленки. Вряд ли у федерального управления криминальной полиции недоставало средств на то, чтобы оснастить компьютерами и прочими игрушками каждый метр своего здания под Бонном - чтобы они гудели и щелкали. Все здание БКА в Висбадене гудело и щелкало с утра и до вечера. Техники у Бундескриминальамта хватало, - о, господи! - конечно, хватало. В свое время их обвиняли именно в этом. Быть может, мысль о компьютерах, в которых хранятся мегабайты и мегабайты информации о потенциальных террористах, слишком напоминала немцам фантастические книги о безрадостном будущем человечества. Никому не понравится, если информация о тебе вдруг окажется в каких-то там компьютерах. Потенциальный террорист - понятие растяжимое.
  Но компьютеры никогда не заменят человека, американцы поставили на это и проиграли, - Отто Шлезинг повторял это изо дня в день. Американцы слишком шумные люди, слишком шумное государство, а любой пустой и шумный человек может создать о себе впечатление значительности, - нет ничего проще. На самом деле, говорил Отто Шлезинг, спецслужбы и армия США проваливают операцию за операцией, оказываются замешанными в тысячи скандалов, но для создания репутации нужно лишь уметь устроить вокруг себя шумиху. Боже, да где же их профессионализм, когда он проявлялся? В кисло-сладкий день Д, когда американских парашютистов раскидало в ста километрах от места десантирования, а пехота умудрилась высадиться на единственном действительно укрепленном клочке нормандского побережья? Во время бездарной, воняющей гнилью войны во Вьетнаме? Во время одуряюще-смрадного Уотергейта или попытки покушения на Фиделя Кастро, во время горькой, словно редька в меду, попытки освобождения заложников в Тегеране? Кто-нибудь хоть раз слышал, чтобы британская остро-свежая льдистая САС лопухнулась так, как кислые американцы в Тегеране? Отто Шлезинг всегда восхищался британцами - вопреки немецкой якобы нелюбви к этой нации. Британских специалистов приглашали, когда создавали американский спецназ. Британских специалистов приглашали в Германию, когда создавали ГСГ-9. Британские спецслужбы тоже работают лучше многих, - говорил Отто Шлезинг, - и это потому, что личные связи у них действуют вернее официальных. Англичане всегда были глубокими индивидуалистами, и людям они доверяют больше, чем любому официозу или тем более достижениям техники. Хорошо работает и перечно-острый Моссад, например, вот уж кто действительно знает, что главное - это люди. Ведь всех евреев в мире заставили на себя работать.
  
  Наконец-то тепло. Помню, папа читал мне Мопассана. Папа очень любил Мопассана, мне-то он никогда не нравился. Папа вообще любил французскую литературу. Как он там писал, этот Мопассан? Не дословно, конечно, но вот так примерно.
   "Отчего мы приходим в восторг, когда появляется солнце? Почему лучи его, падая на землю, пробуждают в нас такую радость жизни? Небо синеет, вокруг все зелено, дома ослепительно белы, и наш восхищенный взор упивается яркими, веселящими душу красками. Хочется танцевать, бегать, петь, мысль обретает блаженную легкость, и в порыве всеобъемлющей нежности мы, кажется, готовы расцеловать наше дневное светило.
  А вот слепые, у которых привычка к вечному мраку переросла в безучастность, остаются невосприимчивы к всеобщему ликованию; они не понимают его и, сидя на пороге, успокаивают своих собак-поводырей, когда те норовят побегать".
  Что-то в этом роде. Та-тата-тата-тата. Что я об этом думаю? Что господин Ги де Мопассан слишком высокопарен, как, впрочем, и все французы. Рекс и правда в солнечные дни "норовит побегать", впрочем, он рад побегать в любую погоду. А память у меня все-таки хороша, раз я до сих пор помню, что там написал этот французский господин. Глупости он написал, вот что. Люди могли бы реагировать так на солнце, если бы оно появлялось раз в десять лет, ну, пусть даже раз в год. Глу-по-сти. Ерунду, в общем.
  И потом, как он был высокомерен, этот французишка! Он думает, раз он видит, то это его возвышает над незрячими? А я, например, думаю, что если ты видишь, то все остальные органы чувств у тебя не работают в полную силу, и даже в половину не работают. Ты видишь, и все. Подумаешь, экая привилегия. Зато я слышу. И чувствую запахи. И ощущаю...
  Как-то раз я спросила у папы, на что похож его солнечный свет, тот солнечный свет, который он видит, и он сказал: на твои волосы, Улль. Да, он щекотится, как они. Вечный мрак, тоже мне. Солнечный свет пахнет. Он, конечно, не имеет своего запаха, но он пахнет, отражаясь от вещей. Он пахнет отраженными запахами. Я учила в школе физику, и я помню, что и свет невозможно увидеть сам по себе, он виден только тогда, когда отражается от предметов. Так же он и пахнет - запахами других вещей, которые под его влиянием приобретают иные, свойственные только солнечной погоде, оттенки. Солнечный свет пахнет разогретой травой, или теплым асфальтом, или мокрым тающим снегом, или.... Ну, много чем. Снег в солнечные дни тает совершенно не с тем запахом, как в пасмурные. А господин Мопассан.... Впрочем, черт с ним, он уже умер, как ни странно. Как подумаешь иногда, сколько людей умерло за все время существования мира, даже странно, как это мы еще не ходим по костям. Может быть, людей больше умерло, чем успеет родиться до конца света. Верю ли я в конец света? Для меня свет и не начинался, так что - не знаю. Может, и верю. Мой отец умер от рака. Распе покончил с собой, причем совсем не тем способом, которым следовало бы умирать. Мой Кри - моя первая собака - немецкая овчарка, как и Рекс, но привезенная из Парижа... Кри тоже умер - от старости. Моя мама умерла еще раньше, раньше, чем я успела родиться, так что она для меня - лишь абстрактное понятие. В общем, все умерли...
  И я... Я тоже умру. Сегодня, завтра, на той неделе. Через пятьдесят лет. Имеет ли это значение? Веришь ли ты, Улль, что после смерти ты встретишь своего отца, свою мать? И.. Как странно, но я никогда не была в церкви. Папа не верил в бога. Но я?.. Мой отец - это одно, а я, я верю? Наверное, нет, но эта мысль - о том, что я смогу снова встретиться с папой, эта мысль... очень соблазнительна. И что греха таить - я хотела бы встретить еще кое-кого. А ведь он, наверное, даже не помнил меня. И вообще, это детское, очень детское, но разве женщина, в детстве влюбленная в актера, услышав его голос, когда ей уже сравнялось тридцать, не почувствует волнения - пусть легкого? Разве нет? Зря я вспомнила о нем, ох, зря.
  Как я плакала, когда он умер. А теперь? Что я чувствую теперь? Ни-че-го. Нет, мне очень жаль его, утраченный кумир моего детства. Умереть такой смертью и - в общем-то - так рано. Но я выросла из этого чувства - так давно, что даже не помню, как это было. В сущности, наверное, уже тогда, в 77-м, я уже не любила его. Просто, когда это случилось, когда об их смерти кричали повсюду, все это как-то нахлынуло на меня, все воспоминания, - а память у меня хорошая. Я любила его, может быть, лет до двенадцати, почти два года - немалый срок для меня даже сейчас. Я любила его, конечно, не сильно, примерно так, как любят девочки актеров и певцов. Я и знакома-то была с ним недолго, а потом... Я просто, наверное, придумывала его, опираясь на свои воспоминания. А эти чертовы воспоминания до сих пор так отчетливы, я помню все - его голос, запах, я помню, какими были на ощупь его волосы и лицо. А все это уже тринадцать лет гниет в земле. Господи, как это все глупо. Зачем я его вспомнила?
  Но я действительно хотела бы встретиться с ним - на небе или скорее в аду. Самоубийцы и террористы ведь идут в ад, и дочери сотрудников спецслужб - тоже. Почему я все еще хочу этого - теперь, когда я младше его всего на три года, а ведь когда-то была младше на шестнадцать? Первая любовь. Кое-что это значит даже в мире, где есть РАФ и Штази, да и БКА. Кое-что это значит в том мире, где когда-то очень давно были "Баадер-Майнхоф". Банда "Баадер-Майнхоф". Будто к Фракции они не имеют никакого отношения. Странно, нигде больше террористов не называют так уничижительно. Да и у нас так не зовут большего никого, только их, первое поколение РАФ. Все хотят заглушить тот отзвук мученичества, который само же государство им и подарило.
  Первая любовь, самая глупая.
  Мы сталкивались - всегда под дождем. И так Распе и остался в моем сознании связан с шумом и плеском дождя, с запахом воды, насытившей воздух, таким я его и запомнила. Был ли он каким-то иным? Был. И я.... Теперь я знаю этих людей, я знаю, какими они были, я знаю, каковы они теперь. Это теперь моя работа, ибо я начала с того, чем кончил мой отец. Я слушаю каждый день записи телефонных разговоров - зачем? Потому что я могу уловить то, что не уловит электроника. Система, которую придумали американцы, та самая, которая включает запись разговора, как только кто-то произносит что-нибудь типа "бомба" или "аллах", эта система, конечно, хороша - для большой страны, население которой невозможно контролировать иным способом. В маленьких странах все иначе. Говорят, у МИ-6 есть досье на всех ирландских террористов. У нас, по-моему, таких досье нет, хотя кое-что есть, конечно, иначе чем бы мы тут занимались. Я слушаю их - сотни и тысячи голосов (странно, что они мне еще по ночам не сняться) и ищу слова и фразы.... Не так явно, как та американская система, но ведь я и не система, я человек. Я могу услышать то, чего не услышит аппаратура. Акцент, даже неявный акцент, призрак далеких городов, где люди жили в детстве, учились. Не бог весть какая работа. Но это тоже помогает. Искать их. Это помогает их искать. О, боже мой.
  
  Рекс засопел сильнее. Ульрика насторожилась, протянула руку, выключила магнитофон. Среди множества звуков, наполняющих дом и двор, она слышала - даже не звуки, а надзвучие чьего-то присутствия. Возле дома кто-то был. не слышно было шагов и шуршания гравия. Кто-то был рядом с домом, и этот кто-то стоял неподвижно. Рекс шорохнулся.
  - Сидеть, - сказала Ульрика, странно встревоженная.
  Рекс зарычал, вдруг лайкнул и замолк.
  - Тише, тише, - сказала Ульрика, - Сиди.
  Звук, наконец, донесся до нее. Что-то двигалось возле входной двери - так тихо, так странно тихо, будто кто-то таился от нее, Ульрики. Сторожкий призрачный шорох. Она спустила ноги с дивана, нащупала домашние туфли, отпихнула ногой шерстяного Рекса. По ногам ее прошла мягкая истома приятности, когда они окунулись в теплоту нагретых Рексом туфель. Жизнь состоит из мелочей. Жизнь рассыпается на множество мелких ощущений.
  Ульрика замерла. Пушистый хвост Рекса скользнул по ее ногам. Ульрика облизала губы. Кто-то несомненно открывал входную дверь с тихо-скрежещущими, осторожными, быстрыми звуками: как странно, или это Зигфрид решил пошутить? Обычно он к шуткам был нерасположен, тем более к таким сомнительным.
  В отдалении отворилась входная дверь, испустив тихий звук движения и почти незаметную волну сквозняка, отправившуюся гулять по дому. В коридоре послышались тихие, но ощутимые шаги, скорее даже не звук, а легкое сотрясение пола, которое Ульрика ощущала не слухом, а подошвами туфель.
  Ульрика сидела ни жива, не мертва. Она только и сделала, что взяла Рекса за складку на загривке. Хотя позвонить в полицию ей было проще простого, телефон стоял на журнальном столике рядом с магнитофоном, Ульрика даже движения к нему не сделала. Но и в то, что это может быть Зигфрид, она уже не верила. Это был - не Зигфрид, его манеру ходить она узнала бы из тысячи. Этот человек в коридоре весил больше Зигфрида, но двигался не в пример легче. Будто бабочка.
  Ульрика почувствовала уже и запах, еще неразборчивый, общий запах человека, расслышала резиновый шорох подошв об пол. Тут запах и звук оказались в комнате, рассыпавшись на множество запахов и звуков. Рекс зарычал, и запах оружейной смазки и тяжелого металла прибил Ульрику к дивану.
  Она пережила мгновенный ужас, который после даже не удается с чем-то сопоставить. Будто тебя окатили ледяной водой: дыхание прерывается, все тело переживает короткий взрыв эмоций, - а после даже не можешь словами описать свои ощущения. Будто все клетки тела на мгновение взрываются жизнью.
  - Велите собаке сидеть, - произнес мужской глуховатый голос.
  - Он сидит, - сказала Ульрика особенно тонко, - Это поводырь, не охранник. Я слепая.
  Мужчина молчал. Ульрика улыбнулась: он сдерживал дыхание. Ее все не оставлял в покое запах оружие, непередаваемая смесь запахов, вызывавшая у нее почти ностальгию. В этом доме уже три года не хранилось оружие. Ульрика и боялась этого запаха, и так приятен он ей был, что она уже совершенно запуталась.
  - Кто еще есть в доме?
  - Никого нет, - удивилась Ульрика. Ей даже в голову не могло прийти, что в этом доме есть кто-то, кроме нее.
  - Вы живете одна?
  - Да, - согласилась они и прибавила скороговоркой, - Никто сюда не придет. Деньги наверху, в первой комнате справа, в письменном столе.
  Рекс положил морду ей на колено и издал мягкий хлипающий звук. Дыхание мужчины, его необычные мягкие шаги и запах приблизились и оказались совсем рядом. Ульрика закрыла глаза. Этот запах, вдруг нахлынувший на нее и оказавшийся со всех сторон, тихий и усталый, странно-тревожный запах, он сводил ее с ума. Так неожиданно, так глупо.
  - Не нужно бояться, - сказал мужчина, - Я ничего вам не сделаю. Я всего лишь побуду здесь немного и все. На улице меня ищет полиция. Не нужно бояться, я не собираюсь вас грабить. Слышите?
  - Я слышу, - сказала Ульрика, - И я не боюсь.
  Она действительно не боялась, ни капельки.
  - Прекрасно. Вставай-ка, я оставил открытой входную дверь.
  Он крепко взял Ульрику за локоть. Рекс зарычал.
  - Тихо, Рекс, - сказала Ульрика, поднимаясь, - Сиди.
  Мужчина повел ее прямо, потом свернул. Походка его действительно была странной - этакий ритмический упругий и легкий шаг. Нет, Ульрика не смогла бы объяснить, в чем отличие его шагов от сотен других, у нее просто не находилось для этого слов, но она чувствовала это отличие всем телом - теперь, когда шла, притиснутая к мужчине его крепкой рукой.
  Запах мужчины окружал Ульрику со всех сторон, смешанный с неприятно-сладким густым железистым запахом оружие. Ее ноги подгибались - давно запах и тепло живого тела не оказывали на нее такого влияния. Ульрике казалось, их путешествие до входной двери будет продолжаться вечно.
  Но прогулка по коридору неожиданно кончилась. Домашний запах, сильный в коридоре, здесь мешался с уличной свежестью. Рука Ульрики наткнулась на дверь, закрыла ее и, нащупав, защелкнула дверной замок. Прохлада и свежесть остались за дверью.
  - Оружие вам ни к чему, - сказала Ульрика, - Да уберите же его, ужасно этот пистолет пахнет.
  Невеселый и резкий смешок был ей ответом, но запах оружия ослаб: пистолет парень убрал. По голосу трудно было судить о возрасте этого странного грабителя, но Ульрике казалось, что он молод. И еще он был очень подвижным. Легоньким, как Рекс.
  Они вернулись в гостиную. Он больше не прикасался к ней и не угрожал, просто шел, словно обычный гость.
  - Слушаешь музыку? - спросил он в гостиной.
  Ульрика и не заметила, когда он успел перейти на "ты".
  - Да-а... - Ульрика отступила к дивану, едва не споткнувшись об Рекса. В последний момент уловила его сопение у своих ног и перешагнула через собаку. Аккуратно села на диван, безошибочно выдернула из ящика кассету с записями Штрауса и вставила в пустующее гнездо двухкассетника.
  - Ты не против классической музыки?
  - Нет, - сказал он.
  Ульрика затаенно-долго вздохнула. Ей вовсе не хотелось, чтобы он узнал, что она здесь слушала. Палец ее нажал на воспроизведение. Полилась музыка - словно вода из крана.
  В груди Ульрики нарастало тревожное, странное, давно не посещавшее ее чувство - чувство полноты бытия. Ах, как давно не было с Ульрикой такого! - она успела уже позабыть, как это, что это такое, когда влюбляешься мгновенно, в запах, в ритм дыхания. Когда кажется, что был в мире единственный для тебя уготованный этот запах и жар чужого тела.
  По тем книгам, которые Ульрика читала или которые читали ей, Ульрика знала, что у зрячих все это происходит иначе. Играла здесь роль какая-то непонятная внешность, глаза, цвет волос. Нет, Ульрика вовсе не отказалась бы ощутить под своими пальцами его трепещущее веко, тоненькую кожу, прикрывшую натяжение глазного яблока, ощутить щекотку ресниц - или полураскрытые губы со влажной эмалью зубов. Но с незнакомым человеком ведь так не поступишь.
  Впрочем, Ульрика подозревала, что и у зрячих происходит все так же, как у нее, просто они не отдают себе в этом отчета, запутанные более важными и бессмысленными вещами. Своей зрячестью, например. Но эта мгновенная истома, жар и холод, перемешанные в твоем теле, и неизъяснимое чувство полноты и законченности, - все это должно быть единым для всего человечества, и только это стоит называть любовью, Ульрика считала именно так. Для всего должны быть свои имена, иначе как же разобраться в том, о чем ты говоришь? Привязанность - это привязанность, страсть - это страсть.
  Любовь - это любовь.
  - Как тебя зовут? - спросила Ульрика.
  Он молчал. А когда Ульрика уже почти перестала ждать ответа, он сказал:
  - Карл Хольман.
  Ульрика рассеянно поглаживала Рекса. Рука ее не дрогнула, не замерла; Ульрика не удивилась тому, что он сказал. Чего-то в таком роде она и ожидала. Да, ей казалось - казалось! - что это призрак пришел в ее дом, не человек, а призрак. Карл! Ничего общего, ни голос, ни запах, лишь имя - ах, это имя!
  Он почти не шевелился. Стоял там и не шевелился, только и слышно было, что его затаенное неровное дыхание. Карл. Карл.... От того, что он был здесь и дышал, от этого ее жизнь начала вдруг представляться осмысленной.
  - Ты хочешь кофе? - сказала внезапно Ульрика, подумав о чем-то, - Если ты хочешь, кухня направо. Ты не мог бы сварить его себе сам?
  Карл хмыкнул и ушел на кухню. Ульрика слушала, как удаляются его легко-ритмичные шаги. Шаги удалились. Ульрика выключила магнитофон, вытянулась на диване и закинула руки за голову. Ульрика явственно ощущала, как колыхается подол ее шелковой юбки - в такт порывам прохлады, ходившим по комнате. Рекс просунул мелко-пушистую голову Ульрике под руку. Мокрый нос коснулся щеки Ульрики.
  Ульрика слушала, что делается там, на кухне.
  Скрипнул стул. Раздался еле слышный звук шевеления, удар обувью об пол, мгновенное шарканье. Все стихло. Потом с неописуемым тихо-протяжным вздохом открылся и закрылся холодильник, звякнул металл об металл. И все это быстро и приглушенно.
  Ульрика потянула Рекса за теплое ухо.
  - Он ест, - сказала она шепотом. И тихо засмеялась.
  Она чувствовала себя так, как никогда прежде. Легкой и пушистой, словно Рекс; и восторженный повизгивающий лай рвался из ее сердца. Она чувствовала себя - счастливой.
  Она действительно - впервые за много-много лет - вопреки всей мелкой жизненной тоскливости - чувствовала себя счастливой.
  Ульрика спустила ноги с дивана, отпихнув мягко-шерстяного Рекса, скинула туфли. И, легко ступая босыми ногами по холодному полу, пошла на кухню. Остановилась, коснувшись плечом косяка, и спросила:
  - А что ты сделал? Почему тебя ищут?
  - Ограбил банк, - сказал Карл мрачно.
  - Правда?
  - Не веришь?
  - Нет, - сказала она.
  - Ну, и черт с тобой.
  Что-то булькнуло утробно - будто кипящий чайник.
  - Будешь кофе? - спросил Карл.
  - Пожалуй, - отозвалась Ульрика, задумчивая до сонности. Она едва ощущала происходящее, но о чем она думала так глубоко, она и сама не смогла бы объяснить. Душисто-густой запах кофе пробудил, наконец, Ульрику.
  Звякнуло фарфором об фарфор. Кофе полился в чашку с дрожащим тонким звуком. Ульрика шагнула вперед, ударилась коленкой об табурет, поймала табурет и села на него. Ей страшно хотелось прикоснуться к тому, кто наливал ей кофе. Но он сам взял ее за руку и вложил в ее пальцы горячую чашку. Ульрика успела пальцем провести по его руке: длинная плоская ладонь, а пальцы твердые и гибкие. Музыкальные пальцы.
  Все разрушил дробный звон дверного звонка. Карл шорохнулся. От его движения задребезжали чашки на столе.
  - Это полиция? - удивилась Ульрика.
  - Поговори с ними.
  Ульрика снова ощутила запах металла и смазки.
  - Я поговорю, - сказала Ульрика, поднимаясь, - Я поговорю.
  - Помни, у меня пистолет.
  Голос его неожиданно стал твердым, и глуховатость исчезла. Ульрика удивилась еще больше, коротко рассмеялась и пошла из кухни. Рекс поплелся за ней, клацая когтями об пол.
  Что ж, полицейский не представлял для нее никакой проблемы. Обманув его, Ульрика почувствовала лишь удовлетворение.
  С появлением Карла она ощутила себя настолько живой, что ей страшно хотелось сделать хоть что-то, сделать еще и еще - это походило на зуд под лопатками: чем больше чешешь, тем больше хочется почесать. С полицейским она справилась без труда: да, герр, полицейский, нет, герр полицейский, я живу одна, герр полицейский, я слепая, но у меня острый слух, и моя собака, герр полицейский, она учуяла бы, появись здесь кто-то чужой. Замшевый голос полицейского ничуть Ульрике не понравился. Потом в полицейском вдруг что-то запищало.
  - А что случилось? - сказала Ульрика, - Кого вы ищете?
  Полицейский попрощался и ушел. Ульрика закрыла дверь и прислонилась к ней спиной.
  - Какой сегодня интересный день! - сказала Ульрика язвительно, - Как бы мой друг не сбежал, пойдем-ка, Рекс, к нему.
  Он не сбежал. С ним в кухне, ей-богу, было как-то уютнее.
  - Я их спровадила, - сказала Ульрика.
  - Спасибо.
  - Ты варишь вкусный кофе.
  - Я так и не спросил, как тебя зовут.
  - Ульрика.
  - Мне жаль, что все так вышло. Ну, что я к тебе ворвался.
  - Ничего, - сказала Ульрика с юмором, - Мне даже нравится.
  - Я тебя не слишком напугал?
  - А как бы тебе хотелось? Совсем не напугал, если честно. Я вначале только побоялась, что ты Рекса сгоряча застрелишь.
  Он молчал.
  - Мне кажется, грабить банки - неблагодарная работа, - сказала Ульрика. Грустно так сказала.
  - По-твоему, мне нужно сменить работу?
  - Угу.
  - Я подумаю.
  - Подумай.
  Он шелестнул, зашорохался. Скрипнул стул.
  - Я пойду, - сказал Карл.
  Ульрика закрыла глаза. Она почувствовала дуновение воздуха и тепло чужой кожи - близко-близко от своего лица. Но прикосновения не последовало. Лишь движение воздуха и все. Карл ушел. Ульрика слушала удаляющиеся шаги, слушала, как закрылась входная дверь.
  Запрокинув голову, Ульрика тихо рассмеялась. В кухне еще остались его запахи - уже, правда, призраки запахов, и они рассеивались, лишь один, непобедимый, царил над всем тоскливый запах кофе. Мягкая тяжелая голова Рекса ткнулась в колени Ульрики.
  Ее маленький роман кончился, не начавшись. Так думала Ульрика и смеялась сама над собой.
  
  IV.
  Когда Ульрика переехала к отцу, сразу появилась в жизни семьи Шлезингов фрау Миллер, психолог с дипломом, мягким голосом и несносными манерами вечного лектора. Ульрика, слишком обожавшая своего отца, чтобы не подслушивать его разговоров, прекрасно помнила, как Отто Шлезинг возмутился, выслушав новоявленную воспитательницу.
  - Зачем Ульрике учиться этому? Кто же учит слушать? Она же слепая, у нее должен быть отличный слух.
  - Герр Шлезинг, - ответила на это фрау Миллер своим мягоньким голосочком, - или вы будете выполнять все мои рекомендации, или я ухожу. Зачем вы меня пригласили? У слепых ничего не лучше, чем у вас - ни слух, ни осязание, ни обоняние. Повышенная слуховая чувствительность возникает только при усиленных тренировках. Но это необходимо, иначе вашей дочери трудно будет ориентироваться в пространстве.
  Дальше последовала вовсе не короткая лекция о том, что слух второе по важности после зрения, с помощью слуха человек может обнаруживать и опознавать, находить источник звука. Но слух, понимаете ли, надо тренировать. Поэтому с девочкой обязательно должны заниматься специалисты. Она должна научиться находить звучащий предмет, должна уметь определить, движется ли он и куда движется. Слух у девочки точно такой же, как у вас, но слепым приходится полагаться на слух больше, чем зрячим, потому они различают звуки лучше, чем зрячие, и лучше ориентируются в звуковом поле. У вас просто нет необходимости вслушиваться, и вы не обращаете внимания на посторонние звуки, они сливаются у вас в неразличимый гул. Вы живете в мире цвета, герр Шлезинг. А ваша дочь живет в мире звука. Вы ориентируетесь на изображение, а Ульрика на звук. И ей нужно учиться узнавать звуки, соотносить их с предметами. После этого фрау Миллер долго распространялась еще и о том, что у слепых детей формируются неправильные представления. В данном случае слово представление выступает как педагогический термин. Восприятие слепых неполноценно, оно не такое, как у вас. Слепые дети часто неправильно понимают названия предметов, путают их. Представления о предметах у слепых детей часто неверны. Слепые дети знают очень много слов, но гораздо меньше предметов. Часто они просто не знают, как применить какое-нибудь слово и путаются в описании формы, размеров, положения в пространстве. Слепые дети заучивают слова механически, часто не понимая их смысла. Поймите, если ваш ребенок знает, как что-то называется, это вовсе не значит, что ребенок правильно представляет себе этот предмет. Его незнание предметов спрятано за тем, что он знает слова. Вы представляете предмет зрительно, а ваша девочка знает часто лишь его название и не соотносит с ним сам предмет. Или, может быть, мы просто не можем понять, как именно слепые представляют предметы, мы можем разложить все по полочкам, но сами ощутить этого не можем.
  Так в жизнь Ульрики вошла фрау Миллер. И жизнь теперь пошла в правильном знании, а неправильное все день за днем искоренялось твердой рукой фрау Миллер, а также руками прочих специальных педагогов, и тоже руками не мягкими. У всех этих специальных преподавателей были мягкие голоса, но жесткие принципы.
  
  В шестьдесят седьмом Ульрике было шесть лет. Она не помнила шумихи тех лет, настроений тех лет, не помнила и трагедии 2 июня, породившей к жизни множество молодежных групп. А впрочем то, что случилось 2 июня, было таким обыденным. В Северной Ирландии, к примеру, полиция каждый день убивала кого-нибудь, но там и полицейских убивали - на войне как на войне. Да и Западная Германия на Ирландию ничуть не походила, alles Tierchen hat sich Plesierchen, у каждой зверюшки свои игрушки, и терроризм в каждой стране свой, и полиция в каждой стране своя.
  2 июня шестьдесят седьмого года случилась самая обыденная вещь на свете. Стесненное и без того дыхание демократии прервалось. На лицо ей положили перьевую подушку и долго держали, пока щекотные перья не забили ей и рот и нос до самого горла. В Берлин приехал иранский шах. Фигурой он был довольно одиозной, считалось, что пляшет он по указке Соединенных Штатов, а режим иранский был сродни чуть ли не фашизму. И добро бы только левые кричали, кто на левых внимание обращает, но возмущены были все. Отто Шлезинг вспоминал потом, что примерно за неделю до визита шаха все германские газеты писали о том, как пытают заключенных в Иране, статьи были громкие, с обвинениями в средневековой жестокости, и статьи эти подогрели общественное возмущение очень сильно.
  Вечером шах отправился в оперу, где давали "Волшебную флейту". А подле театра собралась уже разношерстная толпа, любители бомб с кремом и мукой, тогда еще все поголовно пацифисты. Наверное, им было весело. Они забрасывали машину шаха яйцами и помидорами, пакетами с мукой, кричали. Тогда-то, в давке, когда полиция разгоняла молодых, полицейский сержант застрелил парня по имени Бенно Онезорге.
  Начиналось лето, пели птицы. Пели повсюду, пели и рядом с оперой. Тиу-тиу-тиу - звуки кустарниковые, летние. Эти звуки живут в переплетении веток. На ветки натыкаешься рукой, и они не пускают дальше, а звуки всполошено шумят и теряются вдали. Никогда не удается потрогать эти звуки, коснуться их.
  Впрочем, есть в мире множество звуков, которые нельзя потрогать.
  Тиу-тиу-тиу - снова и снова, неуловимо и непознаваемо. Как сама жизнь.
  А наутро после событий 2 июня разразился скандал, ибо оказалось, что Бенно не имел никакого отношения к демонстрации, был студентом-теологом из Ганновера, к театру пришел просто так, и осталась у него беременная жена. Ульрика не помнила этой шумихи совсем. Отец потом рассказывал ей, что скандал подогрели газеты, что фотографии Онезорге, без рубашки лежащего на носилках, чем-то до странности напоминали снятие с креста. Булькающие звуки журналистских статей подогрели скандал, газеты раздули это так, что о происшествии знали все, даже те, кто на площади не был и кого бы туда ни в коем случае не занесло. То был взрыв оглушительный, с раскатами нестерпимого грохота.
  Правда, для тех, кто там был, не сыграли никакой роли статьи, фотографии; тем, кто был перед оперой, все стало ясно раз и навсегда. Для многих с пацифизмом было покончено, даже если они сами еще не понимали этого. Ночью на Курфюрстендамм собрались те, кого разгоняли на площади стальными прутьями, и тогда-то Гудрун Энсслин выкрикнула свое знаменитое: "Это - фашистское государство, готовое убить нас всех. Это - поколение, создавшее Освенцим, с ним бессмысленно дискутировать!".
  О, нужно знать Германию тех лет, чтобы понять почти истинную справедливость обвинения!
  Пора невинности заканчивалась, не успев начаться.
  Беззаботная мелодия Коммуны, анархистские забавы, цивилизованно-тихие протесты - все это кончилось раз и навсегда, сменилось скачущей мелодией взрывов и арестов.
  Ульрика не помнила тех лет, но знала о тех годах - все. Немецкий левый терроризм был ее работой, смыслом ее жизни. Ульрика знала все: события, факты, домыслы, биографии, психологические характеристики заключенных. Знала, что их толкает к террору, откуда они берутся: из университетов, из обществ протеста против чего угодно, из журналистской и адвокатской среды. Образованные и не очень, взрослые и вчерашние школьники, перебежчики из ГДР. Восточных немцев среди них действительно было полным полно, им говорили: "убирайтесь в ГДР", - а они уже знали, что такое ГДР, и не собирались никуда ехать. Руди Дучке и Бент Рабель из Социалистического союза немецкой молодежи, еще не террористы, но уже на грани, Михаэль "Бомми" Бауман из Движения 2 июня, Ян-Карл Распе из РАФ. Это лишь самые известные, а сколько было других, чьи имена прогремели не так. А многие обыватели считали, что всеми группировками руководит Штази, и может, так и было, да только Ульрика в это не верила. Они считали, что Советы предали идею коммунизма, да и не так много было среди группировок истинно коммунистических, марксистских. Всех их невозможно уравнять между собой. Их было так много. Они все были такими разными.
  Теперь, когда пора громких дел уходила в прошлое, о левых группировках начинали говорить пренебрежительно. Ульрика только улыбалась, слушая высказывания политических комментаторов по радио, хрустящие жадные звуки досужих разговоров. Она-то знала, о чем идет речь. Она-то знала, что их нельзя недооценивать. Просто общество становилось либеральнее, просто фашизм уходил, просто кончилась холодная война, и государство уже не преследовало так жестко инакомыслящих. Времена менялись. Государство научалось не быть безразборно жестким, научилось не кидать на любой звук, любой шорох. В который раз немцы доказывали миру, доказывали и звуком и запахом, что они - единственные из всех - умеют учиться на своих ошибках. Прекращались уголовные дела против тех, кто отходил от террора. Не давал показаний на своих, а просто уходил от этих дел. Таких случаев было немного, но они были, и звук этих событий ничто не могло заглушить. Германия перестала проповедовать британский принцип: с террористами - никаких переговоров. Переговоры были, и если обе стороны вели себя разумно, соглашения достигались. Просто шестидесятые ушли, и семидесятые ушли, да и восьмидесятые уже кончились. Как пел тот австриец с птичьим именем Falco - "нет времени для революции". Этого времени не было никогда, и уж точно этим временем не был девяносто первый год, который стоял нынче на дворе.
  Жизнь изменялась, государство изменялось, и не вызывало оно уже такой неудержимой ярости у неравнодушных.
  Но Ульрика знала, стоит государству вспомнить о жесткости, стоит снова подняться гнилому горячему ветру политической мести, и новая немецкая молодежь вспомнит тоже. Терроризм невозможно победить, ибо память о нем остается надолго, и внуки отсидевших борцов с империализмом могут вступить в те же ряды. Если только государство даст повод. Если только государство даст повод.
  Казалось, что беззвучная ледяная волна ударила и смела их. Но это неправда, никакая волна их бы не уничтожила. Они уходили сами, их не пугали ни лед, ни беззвучие, они просто ушли. Но они всегда могут вернуться.
  В шестидесятых они были еще невинны, как младенцы. О терроре не помышлял никто, хотя левых в ту пору было много, левизна считалась модной, прогрессивной. По всему миру, не только в Германии. То, самое первое поколение террористов, оно вырастало из любителей хэппинингов, обитателей знаменитых немецких коммун.
  Коммуна Љ 1 создавалась в Берлине летом шестьдесят седьмого, почти в то же время, когда произошло убийство Бенно Онезорге. В том же году родилась Коммуна 2, через год в Берлине возникла Коммуна Виланда, а в Мюнхене - мюнхенская Коммуна. Их было много. Они играли в ультраупрощенный коммунизм: общее все, включая жен и мужей, групповой секс и озабоченность политической обстановкой. Кто не жил в шестидесятые, тому этого не понять.
   На основе мюнхенской Коммуны в шестьдесят девятом возник Южный фронт действий (ASF), их еще звали "мюнхенскими коммунардами". Но в ними было покончено уже в семидесятом. Из берлинских коммун выходили будущие члены Движения 2 июня и Революционных ячеек (RZ), в РАФ из них не пошел практически никто, разве что Бригита Монхаупт. И Ян-Карл Распе. Сын бывшего фабриканта, умершего еще до рождения сына. Фабриканту, в сущности, повезло, ибо семья его в ГДР все равно лишилась всего, и повезло фабриканту, что он этого не застал. В шестьдесят седьмом Распе был одним из тех, кто создавал Коммуну 2.
  Что ж, если это был он, если это действительно был тот парень, с которым она когда-то гуляла в парке, то... ничего удивительного Ульрика в этом не находила. Он был - из тех, кто переводит слепых через улицу. Они все были такими.
  Эти мальчики и девочки были слегка сумасшедшими, но они все хотели добра людям. Все беды в мире происходят от тех, кто искренне хочет нести добро и свет. Такие люди всегда слишком деятельны, да и представления о добре у всех разные.
  С другой стороны, они были безумно популярны в Германии. ИРА такой популярности не видели и в лучшие свои годы. Почему? Потому что германские группировки не закладывали бомбы в метро или возле пивных. В первые годы больше жестокости проявляла полиция, чем они, в первые годы они еще были пацифистами. Они грабили банки, и во время ограблений кормили кассиров пирожными. Бомбы с краской и заварным кремом все еще пользовались большим спросом. Они стреляли в полицейских - когда они полицейские стреляли в них.
  Они убивали - американских солдат, политиков, судей. Но волны убийств не было. Отдельные случаи, каждый не без причин.
  Иногда гибли и невинные люди. От рук полицейских - тоже и, пожалуй, чаще.
  О, нет, они не были ангелами. Они были преступниками.
  Но их невозможно сравнить с "Черным сентябрем" или ИРА. Странности немецкого бытия - и терроризм не такой, как у всех.
  Мягкий терроризм.
  А какая истерия была у властей! Сколько в те годы было принято законов, которые позже пришлось отменять, как попирающие основы демократии. Сколько было перегибов! Правительство предчувствовало уже приторно-тухлый запах поражения.
  Как хорошо, что это время ушло безвозвратно.
  А с другой стороны, с другой стороны - в сердцах царила искренность, молодежь хотела изменить мир. Теперь молодежь хочет лишь получить хорошее образование, а после - хорошую работу, устроиться в жизни. Времена меняются, мир меняется, люди меняются тоже. Слышен бисерный звон перемен. А в говорливых волнах публичных заявлений так легко потерять тихую истину. Такой искренности теперь не найти.
  
  Все еще только начиналось. Коммуны, Тупамарос Западного Берлина. В шестьдесят восьмом родилась и РАФ. В мире всегда достаточно экстремистов в самом широком смысле этого слова. На смену анархистам и коммунистам приходят зеленые и антиглобалисты. В мир всегда будет полно людей, которые готовы отдать свое благополучие и самою жизнь за идею. Не важно - за какую. Они терпеть не могут грибной прелый запах политических интриг, визгливый звук политического вранья.Такие люди всегда были. Всегда будут. Их называют фанатиками, сумасшедшими или патриотами; название их зависит от того, какую идею они поддерживают.
  Такие люди всегда есть. И таким людям всегда найдется занятие. Четверке таких людей нашлось занятие теплым днем в начале апреля шестьдесят восьмого года.
  И не люби весну, а все одно - душа радуется птичьим трелям, и горьковатым живым запахам новой листвы. Кожа радуется теплу, ноги - легким туфлям, слух - четким звукам.
  Они все были очень молоды. Они все были очень разными. Гудрун Энсслин писала докторскую диссертацию. Андреас Баадер был недоучкой и альфонсом, что он делал на левых сборищах, не понимал порой никто. Может, в них просто играла дурь - как в тех ребятах, которые по ту сторону океана курили марихуану, проповедовали свободную любовь и порой забивали до смерти кого-то, поджигали дома или делали что-то еще.
  Но однажды, во второй день апреля Гудрун Энсслин и Андреас Баадер собрались вместе с некими Пролем и Зейнленом и заложили несколько бомб в здании франкфуртского универсама. Взрыв прогремел ночью, никто не пострадал, но пожар был не маленький. Еще через день начинающих террористов арестовали, судили и дали по три года тюрьмы. Весна таяла, оплывая птичьими трелями, теплой духовитой влажностью. На улицах начинало пахнуть пылью. Асфальт отдавался в ступнях и звучал твердым, отчетливым эхом любого звука. Невнятная, кашеобразная мягкость зимних звуков ушла в прошлое, а летняя лиственная множественность отзвучий еще не вступила в полную силу. Эхо шагов, шумов, любых звуков слышно было невероятно четко.
  Сейчас это кажется просто нелепым, глупым, бессмысленным. Зачем бомбы, почему бомбы? Чего им не хватало, этим молодым людям, в теплый и ясный апрельский денек, почему они не отправились за город, чтобы целоваться на фоне весны? Борьба с режимом - самое бессмысленное занятие на свете, да и была ли она вначале, эта борьба? Просто юношеская глупость: а давай-ка устроим что-нибудь, пусть они всколыхнутся, пусть встрепенутся, а почему бы не сделать наконец что-то? Протест даже не против режима, а просто - против всего. Но одно всегда цепляет за собой другое. Прошло лето. Проходила осень. Как звонко чирикнула птица! В октябре холода если и наступают, то ненадолго, и птицы все никак не могут сообразить, какое же сейчас время года. Наверное, птицам кажется, что стоит такое вот холодное лето.
  Спустя год, в феврале шестьдесят девятого их освободили до заседания кассационного суда, и они сбежали во Францию. Теперь они были вне закона.
  Так начиналась Фракция Красная Армия. На парижских улицах, в талом воздухе Парижа, где новоявленные террористы придумали это название.
  Это очень странно, очень, но Ульрика тоже была в Париже. Когда-то очень давно, на Рождество. В Бонне морозы тогда смягчились, и сменил их яростный ветер со льдистым снегом. Они ездили с классом на рождественские каникулы, и Отто Шлезинг поехал с ними. Ульрика боялась ехать без него, плакала так, что ее пришлось отпаивать сердечными каплями. И Отто Шлезинг поехал, хотя семейный бюджет и так трещал по швам.
  В детстве Ульрика очень часто уставала. Она была слабеньким, болезненным ребенком, а учиться приходилось так много. Ее учили и тому, и этому, ее учили языкам, математике и биологии, ее учили слушать, нюхать, ходить с тростью. А эти занятия музыкой и ритмикой! - слепой ребенок должен иметь чувство ритма. Ее заставили возненавидеть музыку так, как она только была способна. Ее учили немножко танцевать и просто двигаться, занимались с ней физкультурой - потому что слепые дети отстают в физическом развитии. Ульрика знала, что она невысока по сравнению со знакомыми ей людьми, и вполне искренне полагала, что это из-за ее слепоты. Впрочем, отец был выше ее намного, и мама, по словам отца, тоже была не маленькой.
  Париж не произвел на Ульрику никакого впечатления. Сырой вязкий, странно застывший воздух рождественского Парижа. Они ходили по музеям, пятнадцать слепых детей, и каждому разрешили потрогать статуи, чьи-то короны, старинное оружие. Ульрике не запомнилось ничего. Ей запомнилось совсем другое.
  В Париже отец купил ей собаку, специально обученную для слепых детей.
  Даже вывезти его в Германию и то оказалось хлопотно, зато какое это было чудо - теплый, пушистый, с мокрым носом - чудо по имени Кри. Он не был поводырем в обычном смысле этого слова, да и восьмилетней девочке слишком рано ходить с собакой-поводырем. Кри дрессировали именно для работы с незрячими детьми, и стоил Кри уйму денег.
  Ульрика была в Париже, когда Фракция Красная Армия рождалась в головах ее создателей. Но тогда Распе еще не было с ними. Он пришел в РАФ через год, осенью семидесятого.
  В те годы рождалось множество группировок. Множество голосов говорили как один: гудящие, натруженные, певучие и свежие, трескуче-сухие, въедливо-театральные, аккуратно-слащавые, покорно-сытые, - несметное множество голосов. Тупамарос Западного Берлина, Тупамарос Мюнхена, после из этих двух группировок и выросло полуанархистское Движение 2 июня. Социалистический коллектив пациентов, пропагандировавший странную истину: больно общество, а вовсе не пациенты психиатрических лечебниц. Организацию эту создал психиатр с дипломом - наверное, он в этом разбирался.
  Их было очень много. Сажали и убивали одних, им на смену приходили другие. Они познали луковый запах полицейских участков. Грохочущей протяжной канонадой грома звучало противостояние левых и правительства. Хмельной аромат вседозволенности ударил левым в голову. Они решили, что имеют право судить. Они надышались дурнопьяными запахами самосуда, винным одуряющим запахом первых побед. Создавались новые организации, звучали новые имена. Суть не менялась.
  
  V.
  Воздух был сыренький, прохладный и наполненный влагой, слегка даже душноватый. Дни наступили холодные. Казалось, в воздухе витает дождь, но вот только никак не соберется пролиться.
  Не было еще запахов листвы или цветения. Пахло лишь - совсем по-летнему - пылью и сухим, не навлажденным асфальтом. Пахло сыростью. И еще - если подойти близко-близко к деревьям - пахло совершенно неописуемо древесной живой корой, набирающей весенний сок. Горьковатый такой запах и полный жизни - летом, в пору полного облиствения, таких запахов не бывает.
  Накатывал и отступал далекий шум машин, печальный, словно звук дождя. И запах был у этого шума, тоже и горький, и терпкий - запах СО2, выпущенного в атмосферу, запах нагретой резины и движущегося металла; запах асфальта, взбудораженного колесами машин.
  Ульрике нравилось ходить с Зигфридом под руку - он был намного выше нее, и на его руку так удобно было опираться. Единственное, что ей не нравилось, так это его куртка. Сухая и неприятно плотная ткань рукава страшно раздражала Ульрику.
  Рекс бегал вокруг них, и запах и звук его возникали то с одной, то с другой стороны, то маячили где-то за спиной. В сущности, Ульрика шла на дежурство в "Клингель" и понимала, что немилосердно опаздывает: Зигфрид зачем-то повел ее через парк. Она шла с закрытыми глазами.
  - Смешно так вышло, - сказала она, наконец.
  - Ты совсем не испугалась?
  - Только вначале. Я боялась, что он сходу начнет стрелять во все подряд. И особенно в Рекса.
  - Ты сразу поняла, что у него оружие?
  - Да, - сказала Ульрика, открывая глаза, - Я знаю, как пахнет пистолет.
  - Если хочешь, я разузнаю что-нибудь об этом парне.
  Наступило молчание.
  - Не знаю, хочу ли я, - сказала Ульрика после паузы, - Никакого банка он, конечно, не грабил, но благонадежные граждане не врываются в чужие дома.
  - А если он маньяк? - хмыкнул Зигфрид, - Слушай, а это не он тебе звонил? Быть может, он не случайно в твой дом забежал, а, Улль?
  - Не знаю, но звонил точно не он.
  - Ты уверена?
  - Когда ты носишь мне пленки, ты меня по сто раз не переспрашиваешь, уверена я или нет, - огрызнулась Ульрика.
  Зигфрид тихонько погладил ее пальцы: мол, успокойся. Рука у Зигфрида была горячая, мягкая, что называется сдобная. Ульрика успокоилась. Некоторое время они шли в молчании, и сырой мягкий воздух обволакивал их, будто вата.
  - Пришли ко мне бригаду, - сказала вдруг Ульрика, - Не знаю, за что еще, но он точно брался за холодильник. За стол на кухне. Не думаю, что его фамилия действительно Хольман, хотя...
  - Все может быть. Но как ты умудрилась с ним подружиться! Я всегда подозревал, что у тебя криминальные наклонности, Улль.
  - Да, - сказала Ульрика, странно польщенная.
  - Кстати, у нас новенький. В наружном наблюдении.
  - Да? - сказала она без интереса, - И кто он, полицейский?
  - Нет, как ни странно, из ГСГ-9.
  - Да что ты! И что он у нас забыл?
  - Деньги, - меланхолично сказал Зигфрид.
  - А что, у нас больше платят? - удивилась она.
  - Видимо, больше.
  - Из ГСГ-9.... Ну, надо же! - пробормотала Ульрика.
  - Да, я тоже удивился. Но он ничего, нормальный парень. Очень такой уравновешенный. И для наружки подходит идеально, внешность у него неброская. Да и навыки слежки есть. Интересный он парень, смешной такой. Я-то думал, что они там, в ГСГ-9, все громилы, а тут пришел такой паренек худенький, невысокий, бледненький.
  - И как с ним сработались? Ребята как с ним сработались?
  - Да вроде бы неплохо. Я же говорю, он спокойный. По пустякам нарываться не будет.
  - Ты доволен?
  - Не знаю, - сказал Зигфрид, - Время покажет.
  - Странно все-таки, что он к нам пришел.
  - Просто, насколько я понял, у него проблемы в семье. Знаешь, не всякой жене нравится, когда у мужа такая работа, особенно если зарабатывает он при этом не слишком много. С другой стороны, клерком после спецотряда тоже больно-то не устроишься, да и не возьмут. А в полицию - пожалуйста.
  - Почему не в группу захвата?
  - Может, парень просто воевать устал. Ну, откуда мне знать, Улль?
  Ульрика только хмыкнула на это.
  - Да, - сказал Зигфрид, - совсем забыл. Помнишь Астрид Хирд? Ну, секретаршу из здешнего отделения БНД? Ее в прошлом году арестовали. Помнишь, нет?
  - Помню, - сказала Ульрика. Она, и правда, хорошо помнила Астрид Хирд.
  Эта женщинам была одной из тех, кого арестовали благодаря Ульрике. Словно снайпер на войне, Ульрика тоже вела свой счет. Она будто чувствовала себя виноватой перед этими людьми - которые никогда, может быть, не попали бы в тюрьму, если бы она не услышала того, что услышала. Она ощущала себя виноватой виной полицейского прихвостня; ей казалось, что она предает, ежедневно своей такой вот жизнью предает кого-то. И она хранила в памяти каждого, на кого услышала хоть что-то в пленках Зигфрида.
  На самом деле она помнила просто каждого. Каждый голос. И благонадежных граждан, случайно попавших под колпак, и горе-марксистов, умиравших в тюрьме; она помнила всех. Так уж она была устроена, и поделать здесь было нечего.
  О, да! - Ульрика помнила Астрид Хирд, помнила этот засахаренный приторный вкус шпионажа. Еще и потому, что это было единственное дело Ульрики, связанное со шпионажем, а не с терроризмом. Как ни странно это казалось самой Ульрике, но в "Растерфандунг" она считалась специалистом по РАФ, Д-2 и прочим группировкам левого толка. И единственный раз, в самом начале своего сотрудничества с "Растерфандунг", ей пришлось заниматься предполагаемой шпионкой.
  Астрид Хирд работала в северно-рейн-вестфальском управлении БНД в Дюссельдорфе, совсем недалеко от Бонна. Каким образом на эту женщину пало подозрение в шпионаже, Ульрика в свое время так и не поинтересовалась, в сущности, ей было все равно. День за днем она слушала совершенно невинные разговоры одинокой женщины средних лет, хорошо образованной, увлеченной театралки, слушала ее хорошо поставленный бархатно-усталый голос. Единственное, что Ульрика знала о ней точно, так это то, что на Астрид Хирд было брошено много сил. Хотя день за днем раскрывались все новые и новые шпионы Штази, все же агент в земельном управлении БНД был серьезным промахом спецслужб.
  Ах, из-за каких случайностей порой людям не удается уйти безнаказанными! Впору поверить в некую высшую справедливость. Хотя о какой справедливости может идти речь в таком деле. История Астрид Хирд словно сошла со страниц учебника - или шпионского романа. Женщина, привыкшая к сухому песочному запаху одиночества, встречает, наконец, мужчину. А мужчина этот был агентом Штази. На допросах Астрид Хирд говорила, что этот человек открылся ей и просил помочь, иначе у него могли быть крупные неприятности. Быть может, он обещал, что женится на ней. Сколько их было, таких женщин, в земельных управлениях БНД, БФФ или полиции - одному Богу ведомо. Астрид Хирд могла бы никогда не попасться, как не попались многие, причинившие гораздо больший вред, чем она, от которых куда яснее пахло кислым запахом государственной измены. За ней следили почти месяц, Ульрика прослушала десятки кассет с записями телефонных переговоров и не ожидала уже ничего нового, когда Зигфрид принес ту кассету.
  Астрид Хирд просто не повезло. О, да, Ульрика сразу уловила - говоривший мужчина долго жил в Берлине, но родился не там, а, пожалуй, в районе Хеймница, который совсем еще недавно носил дурацкое имя Карлмарксштадта. Восточная манера произношения - это давало повод следить за Хирд и дальше, искать интенсивнее, чем они искали до сих пор. Но Ульрика узнала не просто манеру произношения, она узнала голос.
  Ульрика знала по голосам, пожалуй, половину левых экстремистов Западной Германии, но никогда не имела дела со спецслужбами ГДР. Но голос, даже однажды услышанный, она не забывала никогда. И когда-то очень давно она уже слышала этот голос - когда Отто Шлезинг брал работу на дом. Господи, в мире был, быть может, лишь один человек, которого Ульрика могла опознать как офицера Штази, и именно он позвонил тогда Астрид Хирд.
  Человеческая жизнь порой зависит от таких случайностей.
  - Так что там с этой Хирд?
  - Она же подавала на апелляцию, ты слышала?
  - Нет.
  - Ее приговорили к штрафу.
  - Тюремное заключение отменили, значит? - сказала Ульрика.
  - Да.
  - А сколько она уже просидела?
  - Около года. Теперь, наверное, получит компенсацию за это, не знаю. Вчера суд закончился, я случайно узнал.
  - А-а... - сказала Ульрика.
  - Иногда я думаю, кошмар ведь что творилось. Мы за ними, они за нами. Шпионили, я имею в виду. У меня там, между прочим, родня есть.
  - А многие недовольны, что мы объединились, - сказала Ульрика, - На восточную часть уходит слишком много денег. Тащить за собой эти коммунистические развалины - мало приятного.
  Они расстались у дверей здания. Ульрика подозвала Рекса, но поводок к нему прицеплять не стала, здесь она ориентировалась и без собаки. Тупо-твердые шаги простучали мимо нее по вестибюлю. Гвоздичный горько-прохладный запах донесся до носа Ульрики - духи прошли мимо и растворились в запахе здания. Лязгнул лифт, Рекс прибился к ногам Ульрики, и они поехали наверх. Мысли Ульрики мешались: она думала о Хольмане, о новичке из группы слежения - бедный парень, несладкой должна быть жизнь, чтобы отряд специального назначения променять на группу наружного наблюдения в полулегальной полицейской программе. И еще Ульрика думала о своем отце. Роза Шлезинг умерла при родах, и Отто Шлезинг так и не женился - почему? Потому ли, что нелегко найти жену, если у тебя на руках слепая дочь? Или потому, что он не хотел иметь подле себя женщину, которая имела бы право указывать ему? Которая могла бы сказать: ты редко бываешь дома и приносишь мало денег, меня скоро доконает твоя работа, лучше бы ты был банковским служащим? А может, Роза Шлезинг, когда была жива, говорила это мужу и много другое тоже. Стоит ли полицейским и военным обзаводиться семьей?
  Коридор жил своей жизнью. С протяжным взвизгом открылась где-то дверь, щелкали тонко дверные замки, мелькали звуки беглых приветствий, шорох и шелест шагов звучал со всех сторон. Коридор заполнен был грустно-грязным тягостным запахом множества людей. Ульрика прошла наискосок от лифта, медленно и осторожно-задумчиво, все время ощущая Рекса если не ногой, то, по крайней мере, около ноги.
  Ульрика открыла дверь, и оттуда пахнуло теплом и телефонным сухим запахом. Что-то мелко-пластмассово брякнуло, шелестела бумага и шорохалась по шариковой ручкой. Раздался более звонкий и трескучий звук переворачиваемой бумаги, и Ульрике досталось:
  - Хороший день, - произнесенное звонко-твердым голосом Розы.
  Ульрика поговорила с Розой и сменила ее за столом. Роза Виммер была женщиной молодой и восторженной. Недавно ей исполнилось двадцать пять, и в будущем месяце она собиралась замуж. Ульрику Роза Виммер всегда как-то странно поражала: сама Ульрика и в двадцать лет, и в пятнадцать не смогла бы так легко относится к жизни. И так доверчиво. Ульрика всегда считала, что жизни нельзя доверять ни в коем случае, жизнь только и ждет, когда ты расслабишься, и уж тогда она выдаст тебе по полной. Роза же безоглядно верила в свое счастливое превосходство над жизнью, в своего жениха, в свою молодость.
  Сзади раздался звук открываемой двери, звук шагов и дыхания входившего человека. Ульрика не повернула головы. Сплетя пальцы, она оперлась на них подбородком. В комнату, судя по всему, вошел Мартин. К обычным запахам комнаты, в которой Ульрике предстояло провести большую часть дня, к запахам пыли, телефонов и книг, цветов в горшках и запаху Розы прибавился еще запах одеколона и мужского тела. Запах Мартина. Ульрика услышала, как Рекс зевает под столом, и его мягкая голова ткнулась в ее ногу.
  Вошедший человек заговорил голосом Мартина.
  - Как дела, Роза? - сказал он, - Поужинаем сегодня вместе?
  - Нет уж, - отвечал звонкий голос Розы, - Отстань от меня, Мартин.
  - Ну, почему мне здесь всегда отказывают?! Ну, хоть поцелуйчик, Роза!
  - Ладно, - сказала Роза, - И отстань!
  Раздался звук поцелуя.
  - Фу! - сказала Роза, - Хоть бы побрился!
  - А я отращиваю бороду. Знаешь, как у Карла Маркса.
  - У Карла Маркса была борода? - вполголоса удивилась Ульрика.
  - И еще какая, - сказал Мартин довольно, словно это борода Карла Маркса была причиной его хорошего настроения, - Побегу я, девочки. Дела.
  И ушел. Роза засмеялась. Ульрика улыбнулась тоже.
  Роза еще собиралась, шуршала чем-то, а телефон уже затрезвонил. Ульрика взяла трубку.
  - Телефон доверия общества... - начала она привычно.
  - Здравствуй, принцесса.
  И дыхание ее прервалось, и сердце перестало биться.
  Роза все не уходила. Ульрика сидела ни жива, ни мертва.
  О, этот голос.... Молодой и высокий, неразрывно связанный с шумом и запахом дождя. Дверь за Розой, наконец, закрылась, но Ульрика не могла говорить. Не представляла, что можно сказать. На том конце провода тоже молчали.
  - Пожалуйста... - вышло из Ульрики задушенным полушепотом, - Пожалуйста...
  Она сама не понимала, кого и о чем просит.
  - Все умерли. Все давно прощено и забыто, - отвечал ей собеседник, - Но что ты делаешь, принцесса? Зачем ты это делаешь? Ведь ты убиваешь людей, принцесса.
  - Я знаю, кто ты, - сказала она вдруг, - Ты бред моей чертовой совести. Тебя нет-нет-нет!
  - Меня нет, принцесса. И светловолосого парня в твоей жизни тоже скоро не будет. Он умрет, принцесса, очень скоро умрет.
  - Почему? Почему?!
  - О, девочка, почему умирают люди...
  - Я так скучаю, - вдруг заговорила она торопливым шепотом, - я даже не скучаю, но какая-то смутная тоска живет во мне и не отпускает. Во мне нет жизни, нет радости, нет ничего, есть только эта смутная тоска, она словно живет вместо меня, а я - я в тюрьме.
  - Так и должно быть, златовласка, - отвечал ей далекий голос, - так и должно быть. Ты заключена в башне, златовласка, иначе как же твой принц будет тебя спасать?
  И голос затих. Ульрика вытерла заплаканное лицо и положила трубку. Рекс утвердился головой на ее коленях. Ульрика рассеянно погладила собаку. Голос все еще звучал в ее сердце - о, этот голос!
  Смутная тоска. Да, смутная тоска, она не отпускает меня, она всегда со мной. Как объяснить это чувство? Так чувствуют себя эмигранты, вынужденные жить в чужой стране. Это чувство, оно как фон, не каждую минуту осознаешь его, но оно всегда есть - как звук твоего голоса, как запах твоего тела. Такое чувство живет в ирландцах, чьи песни всегда грустны, а войны веселы. "Вековая печаль ирландцев", - так говорил Отто Шлезинг. Вековая печаль - именно это она чувствовала. Вековая печаль.
  С открытого окна тянуло сырой прохладцей, и доносился оттуда беспрерывный звук подъезжающих и отъезжающих машин, пчиканье закрывающихся дверей, неразборчивые голоса. И птицы звенели - не летним обычным чириканьем, а каким-то совершенно неистовым звоном - встречали весну. Звонкий, остро-кристальный, ошеломительный звук птичьих трелей царил над всеми звуками. Фоном слышались из коридора шарканье и гулкие звуки далеких шагов. Ульрика провела пальцем по столу и поморщилась. Ей не нравились полированные поверхности: так и кажется, что кожа липнет к ним.
  Работа у меня очень глупая. То есть это, конечно, та работа, которую я могу выполнять - снять телефонную трубку ведь и я могу. Я могу отвечать на телефонные звонки и говорить бесконечно: да, фрау, да, герр, - я могу выслушивать их истории о проблемах, с которыми они не могут справиться. Но иногда это все смешит меня. Все эти проблемы так бесконечно далеки от моего понимания. И от меня. И от моих проблем. Одна позвонила, примерно моего возраста, постарше немного - тридцать с небольшим. Не могу выйти замуж. Годы идут, внешность лучше не становиться, а все одна. Любовники были, но жениться никто не хочет. Я ей сказала, что, может быть, она так страстно хочет замуж, что отпугивает этим мужчин. Я сказала, понимаете, мужчины, которым вы нравитесь, если они до сих пор не женаты, то наверняка убежденные холостяки или неуверенны в себе. Вы можете действительно им нравиться, и они могут искренне желать создать с вами семью, но когда дело доходит до решающего момента, они пасуют. Понимаете, сказала я, это как со школьниками. Иногда ребенок запускает какой-нибудь предмет и оттого перестает понимать его, но все его попытки в дальнейшем выучить этот предмет будут неудачны. Он будет заранее уверен в своей неудаче, потому что он уже вбил себе в голову, что он не понимает этот предмет. Эти мужчины, они уже уверены, что не смогут создать семью - по разным причинам. И ваше дело мягко разубедить их в этом, но это надо делать неспеша, осторожно, как бы вы делали это с ребенком, которому нужно выучить, скажем, английский. Это задача сложная, но вы должны с ней справиться, я же чувствую, что вы женщина умная. Я положила трубку и вдруг подумала - а я? Мне двадцать девять, и я не замужем, и вряд ли буду когда-нибудь замужем. Плакать ли мне по этому поводу или смеяться?
  Потом позвонила девушка. Голос такой наивный, как у детей в телепередачах. От меня ушел парень, я не знаю, что делать, я не могу дальше жить. И все по кругу. Я не могу без него жить. Я люблю его, я так люблю его, что готова умереть, лишь бы он вернулся. Меня никто больше не полюбит, мне незачем жить. Никакой логики, короче говоря. Я спросила, сколько ей лет, оказалось - моя ровесница. А проблемы, как у пятнадцатилетней, смех один. И рыдает, и рыдает. Я ее успокоила, но мне действительно было смешно. И много таких звонит. А я положила трубку и задумалась о том, как это - когда тебя никто не любит. Хорошо, наверное. Ты перестаешь чувствовать себя обязанным. Рамки, ограничивающие твою жизнь, исчезают. Когда тебя никто не любит, ты будто оказываешься в пустыне - и, наконец, можешь сосредоточиться на себе.
  В большинстве своем люди ведь заботятся не о себе - об окружающих. О том, что они, окружающие, подумают, о том, как им, окружающим, понравиться или, наоборот, не понравиться, как бы им угодить или досадить. А в сущности, это так утомительно - жить для окружающих тебя людей. И все мы занимаемся этим от рассвета да заката и даже во сне не может отделаться от человечества и побыть хоть немного собой.
  А чужие надежды! Порой можно потратить всю жизнь на то, чтобы оправдать возложенные на тебя надежды, чтобы не обмануть любящих тебя людей, не понимая даже, нужно ли тебе самому то, что ты делаешь.
  Да-а.... Интересно было бы попробовать, как это, когда тебя никто не любит.
  
  VI.
  Мое детство было полно чувственных открытий. Наверное, я была слишком эмоциональным ребенком: каждое новое ощущение, вошедшее в мою жизнь, доводило меня до слез. Фрау Миллер говорила: так и должно быть, деточка, так и должно быть, ведь ты живешь. Только мертвые не испытывают эмоций, впрочем, есть люди, которые хуже мертвых.
  ...в тот день я рано вернулась из школы. Папе надо было куда-то съездить, и он взял меня с собой. Велел посидеть в машине, а сам куда-то ушел. Я помню, я сидела и сидела, и мне казалось, что время тянется, как жевательная резинка - все длиннее и тоньше. Я жалела, что не взяла с собой Кри, - сиди тут одна, даже собаки нет, чтобы поговорить. По крыше шуршал дождь - совершенно особый звук, такого больше нигде не услышишь, только когда сидишь в пустой машине под несильным дождем вдали от оживленных магистралей. Мне стало совсем тоскливо, и я вылезла наружу. Совсем мелкий колко-холодный был дождь, но все-таки не морось. Падали мелкие и быстрые капли, наполняя воздух неясным звуком и запахом воды, наполняя воздух шелковистым шумом.
  Запахи... Мне стоит затаиться, притихнуть, успокоить свои мысли, и я могу ощутить все запахи и все звуки, окружавшие меня тогда. У меня, наверное, слишком хорошая память, этим все пользуются, а я иногда думаю, может, было бы лучше, если бы она была похуже. Стоит ли помнить все? Но я помню.
  Где-то рядом росли деревья. Пахло мокрой зеленью - слабенький тихий запах, проникающий в душу. Пахло сырой землей. Слышно было, как мерно и тихо шуршат по листве капли дождя. Пахло мокрыми древесными стволами. Будто бы я очутилась в лесу или скорее в парке - вокруг был асфальт, мне никогда не нравилось, как он пахнет в дождь. Далеко слышен был приглушенный шум множества едущих машин и визгливый звук тормозов - где-то там был город и улицы с машинами, но здесь ничего этого не было, только дождь и тихие растительные запахи.
  Я застегнула куртку и, вытянув вперед одну руку, медленно двинулось вперед. Я не так уж боялась ходить одна в незнакомом месте, и я привыкла ходить медленно.
  Фрау Миллер говорила, что обязательно, каждую минуту я должна иметь точку отсчета. Чаще всего эта точка - ты сам, и все ты воспринимаешь по отношению к себе: справа или слева, спереди или сзади, сверху или снизу. Как далеко. Но нужны еще точки: в комнате - шкаф, стол. Дверь, на улице - твой дом, дерево или клумба, поворот твоего пути. И каждый миг ты должна воспринимать себя в системе координат.
  Осознавание себя в пространстве оказывалось вдруг очень важным. Размеры шагов, положение рук и ног, напряжение мышц - все это давало сведения о том, где ты. Для меня всегда существовали я и весь остальной мир. И очень важным было знать, какое место ты занимаешь в этом мире, и как велико то место, что ты занимаешь.
  Я шла и шла и нашла скамейку. Она пахла мокрыми досками. Я села и, сложив руки на коленях, затихла.
  Вообще-то мне нравится дождь. В нем есть что-то очень успокоительное. И приятное. Он весь такой негромкий, приглушенный - и мокрый. И пахнет все в дождь так... даже не знаю. Дождь выявляет запахи. Сильные становятся спокойнее, тише, слабые, наоборот, проявляются.
  Всю свою жизнь я училась различать запахи и читать их. Иногда запахи не желали читаться.
  Я определяю по запаху знакомых людей, вещи, цветы и продукты, различаю остановки автобусов и станции метро. Мое обучение длится всю жизнь, мое познание длится всю жизнь. Оно не прекращается ни на миг.
  Я просто сидела на скамейке и мокла под дождем, но все равно мне было весело. Я словно ждала чего-то, покорно сложив руки на коленях, нюхала воздух, напоенный водой, и ждала. И дождалась - на свою голову. Впрочем, может быть... Нет, мне приятно вспоминать об этом. Это было как-то безумно и легко. Так безумно, и так легко! Я всегда была такой осторожной, даже в детстве, такой здравомыслящей, и это, наверное, была единственная из таких вещей, что случилась со мной за всю жизнь.
  Я сидела. Густо-сырой плотный ветер ударил мне в лицо. В шорохе и плеске дождя издалека ко мне стали приближаться шаги. Широкие шаги, и тот, кто шел, не разбирая, ступал и на асфальт, и в воду. Но шаги были не тяжелые. Мне показалось, что он почти бежит - так быстро он шел. Но, приблизившись ко мне, шаги затихли на миг, а потом изменили свое направление. Он пошел ко мне и уже не так быстро, как раньше.
  - Что случилось, детка, что ты здесь сидишь? - спросил молодой, высокий, немного хрипловатый голос.
  Я внутренне сжалась. Чужому человеку трудно, конечно, было объяснить, почему я сижу здесь одна под дождем. Он подошел ко мне. Я почувствовала еле заметный запах одеколона и более сильный запах кожи - на нем была кожаная куртка. Особый острый запах обувного крема. С тихим шелестом парень сел рядом. Я молчала, не зная, что сказать и как заговорить.
  - Что ты сидишь под дождем, детка?
  Молодой голос. Легкая хрипотца придавала ему что-то хулиганистое. Но не мальчик и не юноша; молодой парень, но уже не юноша. Я так ясно помню этот голос. Так ясно, словно все это было только сегодня, а не восемнадцать лет назад. Может быть, в этом и заключалась всегда моя проблема. Я помню ощущения. Однажды мы говорили с папой на эту тему. Он спросил как-то раз, почему я так долго помнила того парня, что было особенного в нем, и я сказала: ничего, но я не помнила, я помню и сейчас, как в первый день. Я сказала, ты же знаешь, папа, у меня хорошая память. Я легко это сказала - наверное, слишком легко, потому что папа сказал, что дело тут не только в памяти. Что он, как бы ни старался, не может сохранить чистоты и ясности воспоминаний о людях, хотя может и через двадцать лет вспомнить прочитанный текст. И тогда только впервые я высказала то, что всегда думала, но никогда не говорила - как-то случая не было. Я сказала, что я помню ощущения. Это безлично и в то же время так определенно. Я помню человека вместе с обстановкой. Я помню все. И я...
  - Я жду папу, - сказала я тоненьким голосом.
  - Что же он оставил тебя ждать под дождем?
  Я вздохнула и поежилась внутри слишком большой мне куртки. Мне стало тоскливо, мне хотелось, чтобы он поскорее ушел и оставил меня в покое. Тогда я еще не знала, что буду плакать, когда узнаю о его смерти.
  - Я сидела в машине, - сказала я все тем же тонким голосом. Мне хотелось провалиться куда-нибудь, только бы избавиться от этого человека.
  Некоторое время мы просидели в молчании. Я слышала его дыхание - тихое спокойное дыхание в мокро-шелковистом украдчивом шорохе дождя.
  - Почему ты на меня не смотришь? Ты боишься меня, что ли? - вдруг сказал он.
  - Н-нет, - сказала я неуверенно.
  - Я не сделаю тебе ничего плохого.
  "Типичная фраза для похитителя детей", - подумала я, едва не засмеявшись. Конечно, я не думала, что он собирается меня похищать, просто он это сказал так...
  - Что я такого сказал? Почему ты все-таки на меня не смотришь?
  - Я слепая, - сказала я тонко, поворачивая к нему лицо. Я знала, что он смутиться, и он смутился.
  - Ох, прости, - сказал он быстро.
  И снова мы замолчали. Теперь он был больше напряжен, чем раньше. Я чувствовала, что он сдерживает движения. И мне было смешно. Он затаился, как кролик Сюзанны, когда я протянула руку, чтобы потрогать его. Кролика Сюзанне купили только на этой неделе, позавчера, и вчера я заходила к ней. Когда я протянула руку и дотронулась до пушистой спинки, кролик немного присел и весь как-то притих. Он словно боялся шевельнуться, и этот человек, который сидел рядом со мной, вел себя точно так же.
  - Как тебя зовут? - спросил он, наконец.
  Голос его прозвучал весело.
  - Ульрика, - сказала я, поджимая губы. Он надоел мне, как может только надоесть взрослый девочке одиннадцати лет - сидит тут, словно у него других дел нет. Зануда. Но он начинал интересовать меня.
  - А меня зовут Карл, - сказал он, хотя на самом деле его звали Ян-Карл, и осторожно взял и пожал мою руку. Пальцы у него были шершавые, холодные и мокрые. И такое легонькое прикосновение, словно мои пальцы были из самого хрупкого хрусталя.
  - Ты любишь сказки? - вдруг спросил он.
  - Какие сказки? - растерялась я.
  Он отпустил мои пальцы. Раздался шелест, он встал и вдруг легко переместился вниз, я услышала его дыхание у моих колен. Потом папа сказал мне, что он встал на одно колено. Папа видел все в окно и сразу кинулся на первый этаж - с седьмого, лифт был занят. В общем, мы успели еще поболтать с Карлом...
  - Ты... - тихо и мягко сказал он, - ты похожа на принцессу, златовласка. Скажи-ка, тебя никто не похищал и не заточал в башню?
  - Не-ет...
  - Жаль, - сказал он весело, - А то бы я тебя с удовольствием спас.
  - Но ты же не принц, - сказала я глупо.
  - Откуда ты знаешь? Может, я переодетый принц? И знаешь, что я тебе скажу, Ульрика? Однажды я приеду и спасу тебя от дракона, ну, или злого короля, когда будет нужно. И тебе придется выйти за меня замуж. Принцессы всегда выходят замуж за спасителей, таков закон.
  - Ну я же не принцесса, - сказала я.
  - Ты уверена? - огорченно сказал он, - А так похожа. Ну, извини.
  Тут уж я не выдержала и засмеялась.
  - Что? - сказал он, - Все-таки принцесса? Так ты мне соврала?
  Я уже не могла и хохотала в полный голос, закрыв лицо руками и согнувшись пополам.
  - Детка, - сказал он, - ты меня извини, меня ждет мой верный конь. Может, еще увидимся. Да, принцесса?
  Я снова засмеялась. Неожиданно - для себя, для него, для дождя, падавшего на нас, - я коснулась руками его лица. Болотисто-влажные, слегка вьющиеся пряди легких волос. Жидко-вялые теплые губы. Мне кажется, я, умирая, и то буду вспоминать это невероятное ощущение - губы его были словно дольки увядшего мандарина.
   С легким звуком он встал.
  - Пока, - сказал он.
  И я сказала:
  - Пока...
  Он пошел прочь, а у меня все прорывался смех. И скоро его шаги затихли вдалеке среди шума и плеска дождя. Я все улыбалась - почти бессознательной легкой улыбкой. И тут же услышала, как открылась и закрылась дверь, и папины шаги стали приближаться ко мне. Уж его-то шаги я узнала бы из тысячи других.
  - Ульрика, - крикнул папа, - Зачем ты вышла из машины?
  Папа испугался за меня - глупо, но, наверное, родители всегда боятся, хотя в детстве мне всегда казалось, что он преувеличенно заботлив. Может быть, оттого, что я слепая. Он отругал меня тогда, велел не разговаривать с незнакомыми людьми и так далее. А я ехала в машине и улыбалась, вспоминая, как Карл говорил: "А то я бы тебя с удовольствием спас". Смешной все-таки...
  
  VII.
  На этот раз он постучал. К Ульрике так редко приходили без предварительной договоренности, что она просто удивилась, когда услышала стук. Впрочем, открыв дверь, удивляться она перестала.
  С самого утра зарядил редкий прохладненький дождик. Ульрика только вернулась из "Клингель", и ее зонт высыхал в гостиной, заставляя себя обходить. В этот раз Ульрика забыла о нем и мимоходом стукнулась об мягкую натянутую ткань и тонкую спицу зонта. День был легонький, безалаберный какой-то, все в доме валялось не на своих местах, Ульрика теряла вещи и мебель, находила и снова теряла - то Рекс оттолкнет стул, то сама она переставит и забудет. Ее сердце билось, как птичка, зажатая в руке; ее сердце ждало чего-то - и дождалось.
  Ульрика открыла дверь, почувствовала на лице вялый ветерок, ощутила влажный дождевой воздух. Услышала шептание и нежное пыхтение дождя и беспрерывный и всеобъемлющий, никогда не исчезающий уличный гул.
  Она узнала не запах. Хотя.... Очень мало существовало людей, которые могли прийти в ее дом; и никто из них не пришел бы без предварительного звонка по телефону. Но она вовсе не думала об этом, она просто отворила дверь и почувствовала - не носом, а словно сердцем - запах мокрых волос, непередаваемый, как аромат первой любви.
  Только призрак мог прийти к ней под дождем и принести с собой этот запах. Только призрак.
  В сущности, Ульрика была ужасно сентиментальна. И придавала значение незначительнейшим мелочам. Но это действительно оказался Карл Хольман.
  - Я хотел... извиниться, что ли, - сказал он.
  Глуховатый голос. Больше всего он напоминал Ульрике медицинскую вату, плотно свернутую в рулончик с бумажной оберткой сверху. От этой ваты у нее всегда шел мороз по коже.
  Ульрика уловила хрупкое шуршание, но не чувствовала запаха.
  - Что у тебя, цветы? - удивилась она вместо приветствия.
  - Конфеты.
  - Заходи, - сказала она, протягивая руки.
  И тут же оказалась в его мокрых объятиях. Запах его волос заполнил весь мир.
  - Ты весь промок, - сказала Ульрика.
  - Да-а...
  Что-то с шелестом шлепнулось на пол - конфеты. Рекс, пришедший обнюхать гостя, постоял немного и ушел. Слипшиеся, тонко-гладкие, мокрые пряди касались щек Ульрики. С его волос капала вода. Губы Карла были холодными, и руки его были холодными. И дыхание его тоже не показалось Ульрике теплым.
  Карл целовал ее долго-долго, и это были вовсе не школьные поцелуи. Ульрике казалось, она превратилась в кусок пластилина, который разминают умелые пальцы. И это было так прекрасно. Так - удивительно-хрупко.
  Они сползли на пол.
  - Дверь открылась.
  - Что? - удивилась Ульрика.
  - Входная дверь открылась.
  Ульрика уже и сама поняла. По полу тянуло прохладой, и отдаленный перекатисто-мерный гул машин стал громче.
  - Ну, и что?
  - Кто-нибудь увидит.
  - Мне все равно, - пробормотала Ульрика.
  Ей безразлично было и это непонятное ей удивит и даже вполне конкретное услышит. Она только что расстегнула куртку Карла и окунулась в сухой и пряный, вкрадчивый аромат его тела. Ульрике все уже стало безразлично.
  Карл тоже о двери больше не побеспокоился. Мучительно-ласкающие звуки разнеслись вокруг, и если кто-то их слышал или даже видел, ни Ульрика, ни Карл об этом не узнали.
  Руки у него были ледяные. У нее аж мурашки пошли по коже. Обжигающий лед - будто это руки призрака стаскивали с нее легкий свитер, подцепляли бретельки бюстгальтера, гладили и разминали чувствительную кожу грудей. Ледяные пальцы скользнули ниже, по талии и бедрам. Грудью Ульрика ощутила грубую шерсть его свитера. В живот ей уперлась холодная пряжка ремня.
  Холод разливался по бедрам и между ног. Затрещала тонкая ткань, колено Карла вклинилось между коленями Ульрики. Сразу стало холодно, обеими ногами Ульрика ощутила мокрую ткань его брюк.
  Ульрика совсем озябла. На обнаженную кожу капала вода. По полу тянуло зябкой свежестью. Карл задевал ее то мокрым рукавом куртки, то мокрой тканью брюк. Мокрые волосы касались ее шеи и плеч. Подвижный язык оставлял на грудях влажные холодные следы. Кто бы мог подумать, что можно настолько замерзнуть в мужских объятьях.
  Ульрика только вдыхала его запах - как духи. Запах мелькал, приближался и отдалялся. Единственное, что она сделала: нащупав, засунула руки под его куртку, обняла за колючий свитер. Руки постепенно согрелись.
  Наконец, низом живота Ульрика почуяла не мокрую ткань, а теплую живую кожу. До Ульрики донесся совсем другой - нижний запах. Теперь там стало тепло, потом и жарко. Запахи разгорались, перемешиваясь.
  Карл навалился на нее всей тяжестью. Его волосы защекотали Ульрике лицо. Она поймала губами прядь и потянула тихонечко. Снизу Ульрику бил горячий мягкий гвоздь. Казалось, вбивался до самого затылка. Груди у нее чесались, свитер Карла ее измучил, но бороться с этим было уже поздно.
  Сладкие карамельные волны разливались по телу до самого сердца - и сердце замирало-замирало-замирало. Карл приподнял ее за плечи, и по спине ее хлынуло холодным воздухом. Карл освободил ее от своего вторжения. Нижнее тепло постепенно проходило, и Ульрика поняла, что замерзла окончательно.
  
  Потом Карл обнял ее, и они устроились на полу. Ульрика лицом прижалась к мокрым волосам Карла и тихо вдохнула их запах. Мягонькими прикосновениями ощупала его длинноскулое лицо, хрящеватый нос.
  - У тебя светлые волосы? - спросила она.
  - Откуда ты знаешь?
  - Я просто спрашиваю.
  - Да, светлые.
  - И длинные.
  - Не такие уж они и длинные.
  - И мокрые, - сказала она и засмеялась беспричинно.
  - У меня сроду не было зонта, - сказал Карл, - Ты такая красивая.
  - Да? - сказала она.
  - Я никогда не видел никого красивее тебя. Я не думал, что такие женщины вообще бывают. Ты - будто принцесса...
  Она вздрогнула всем телом.
  Принцесса! Лучше бы мне умереть, чем жить день за днем. Жить так тяжело, Господи, жить так тяжело. Если бы ты спросил меня, Господи, разве я согласилась бы жить на этом свете.
  Лучше бы мне умереть, чем дожить до этого дня и снова услышать это слово - из других уст.
  Жить так тяжело, Господи, зачем же ты заставляешь меня делать это день за днем?
  Как хорошо быть ребенком, и если бы можно было никогда не взрослеть! В детстве все легко, даже любить, в детстве все легко, даже осознавать тяжесть жизни. Но отчего же неизбежно приходится взрослеть, отчего же человек обречен терять эту легкость и до конца жизни путаться в непонимании и тягости? Отчего ты все так устроил, Господи?
  Жить так тяжело, и главное - непонятно, зачем нужно жить. По какой причине я день за днем обязана волочь эту тяжесть? Неужели только из-за того, что меня родили на этот свет? Неужели одно это должно обязать меня жить, жить, жить - вопреки всем тяготам и боли, жить, словно в конце жизни меня ожидает некий приз, во имя которого можно все выдержать?
  Я не хочу больше жить, Господи! Не хочу, не хочу, не хочу!
  Зачем он сказал это? Будто призрак пришел в мой дом и любил меня - иначе отчего ему звать меня принцессой? Будто это призрак пришел в мой дом и обнимает меня....
  Если я дошла до этого, то зачем мне жить? Кто следующий придет ко мне? Может быть, завтра папа вернется ко мне и станет варить кофе рано утром, и запах полетит по дому и разбудит меня? Как бы я хотела проснуться, и чтобы папа был здесь, рядом со мной. Как бы я хотела вернуться назад, в свое детство.
  - Ты такая красивая...
  Ульрика задрожала. Она почти ненавидела этот глуховатый голос, говоривший ей такие вещи. Человек ли ты, Карл Хольман, или просто призрак?
   Обычный такой призрак, умеющий обнимать с любовной страстью.
  - Хочешь, я тебя в комнату отнесу?
  Ульрика удивилась.
  - Хочу.
  И ее подхватили и понесли. Он оказался сильнее, чем думала Ульрика, он нес ее как пушинку, и шаг его оставался все таким же танцующе-легким. Он нес Ульрику так, будто в жизни только тем и занимался, что носил девушек на руках. Ощущение было странное. Ей, слава Богу, через месяц исполнялось тридцать, и она уже успела забыть то время, когда Отто Шлезинг брал ее на руки.
  Она будто летела. Руки его согрелись, от них жаркое тепло шло по всему ее телу. Карл усадил ее в тяжело-твердое кресло. Спросил неловко:
  - Можно мне принять душ?
  - Да. Конечно. Это наверху, вторая дверь направо.
  Он ушел.
  - Рекс, - позвала Ульрика.
  Рекс прибежал со стороны кухни и лег возле кресла, защекотав ногу Ульрики.
  Она подумала, потянулась за телефоном. Набрала номер Зигфрида.
  - Ты узнал что-нибудь?
  - Ничего такого, Улль. Пока только одно - он профессиональный танцовщик.
  - Ты шутишь?
  - Нет. В балете с раннего детства. Родители умерли. Отслужил в армии. Сейчас он танцует в молодежном театре "Нойес" и ведет еще студию в западном районе. Одно меня радует во всем этом - он не террорист, Улль.
  - Да, меня это тоже радует, - пробормотала она. Положила трубку. Задумалась.
  Наверху не раздавалось ни звука. Ульрика снова набрала номер Зигфрида.
  - Ты забыл кое-что, - сказала Ульрика, - Его искала полиция.
  - Ты знаешь, сколько полицейских ищут кого-нибудь на улицах Бонна?
  - Нет, - честно сказала Ульрика.
  - На Карла Хольмана в нашей базе данных ничего нет. И банки в субботу тоже никто не грабил. Пока это все. Этим Милле занимается.
  - Кто?
  - Новенький. Помнишь, я тебе рассказывал.
  - А, которого прельстили наши заработки.
  - Да. Я тебе позвоню.
  - Я сама тебе позвоню, - сказала Ульрика.
  - Он у тебя?
  Она услышала шаги.
  - Да, - сказала она, - Я позвоню потом, Зиг. И не вздумай предпринимать что-нибудь, ясно?
  - А ты решила, я к тебе пришлю группу захвата? - развеселился Зигфрид, - Ну ты даешь! Кто я такой, в конце концов, чтобы мешать твоей личной жизни? Ты ведь за него не замуж собралась.
  - А вдруг?
  - Вот тогда-то я и пришлю к тебе полицию.
  - Как смешно! Извини, мне пора.
  Шаги затихли совсем рядом. До нее донесся запах мыла.
  - Кто звонил? - спросил Карл.
  - Никто. Это я сама звонила. Ты все нашел?
  - Да.
  Он ушел куда-то в сторону коридора, вернулся, шурша пакетом.
  - Я закрыл дверь. И принес конфеты. Хочешь, я сварю кофе?
  - Хочу.
  Скоро по дому пополз запах кофе. Ульрика закрыла глаза. Ей всегда хотелось, чтобы в доме был мужчина и варил кофе. Как Отто Шлезинг. Ведь, в сущности, варить кофе - это мужское дело. Но странно, в жизни Ульрики до сих пор не случались мужчины, которые изъявляли бы желание сварить ей кофе. Обычно, не смотря на ее слепоту, все ожидали, что будет наоборот.
  Ульрика сидела в сладкой полудреме. Облегчение, что она испытывала, было похоже на счастье. Больше всего на свете она боялась полюбить человека, а потом узнать, что он обречен. Своей жизнью. Своей связью с террористами. Ибо террористы обречены, ибо человек, идущий против системы, против общества, против государства обречен всегда. И они сами это знают - если не разумом, то сердцем.
  Но Карл Хольман не был связан с РАФ и прочими любителями Маркса. Впервые за долгое время Ульрики коснулась тень счастья.
  По дому плыл запах кофе.
  Сквозь шорох реденького дождя, сквозь стекла и двери в дом прорвался тающий звук синичьего пильканья. Этот одинокий птичий голос казался совсем странным и непривычным: слишком громкий и одинокий. И он все звенел, оплывая в сыром воздухе.
  
  На Ульрику неожиданно нашла страшная тоска. Кофе был выпит, конфеты съедены. Это оказались Praline, шоколадные конфеты с начинкой из марципана, именно те, которые Ульрика терпеть не могла. Но и они тоже кончились. Карл шорохнулся.
  - Ты уходишь? - спросила она.
  - Да.
  Он подошел. От него все еще пахло мылом. Дыхание его приблизилась, он поцеловал ее - еще и еще раз. Влажные прикосновения его губ и языка ввергли Ульрику в еще большую тоску. Ей хотелось умереть - прямо здесь и сейчас.
  - Я пойду.
  - Захлопни за собой дверь, - сказала Ульрика, - И приходи еще.
  - Когда?
  - Когда захочешь.
  - Я приду. Обязательно.
  И ушел. По щекам Ульрики катились прохладные слезы.
  - О, Карл, береги себя! - сказала она в полный голос, - Береги себя!
  О, она прекрасно знала, что он - не безобидный танцор. Чувствовала всю его бедовость.
  Она заплакала тоскливо-мелким плачем, но он все усиливался - словно дождь, начавшийся с тихого крапанья и превратившийся в ливень. По правде говоря, после ухода Карла с Ульрикой случилась настоящая истерика.
  А потом явились это двое и даже не дали ей спокойно поплакать.
  Они разминулись с Карлом всего минут на десять, и это ставило под сомнение заверения Зигфрида в том, что он, мол, не собирается вмешиваться в ее личную жизнь. А уж то, что они пришли вдвоем.... После Ульрика подумала даже, уж не собирался ли Зигфрид арестовывать Карла, если пришел к ней с парнем из спецотряда? Это могло быть, конечно, совпадением - просто Ульрика не очень-то верила в совпадения.
  Сначала она даже не поняла, что Зигфрид пришел не один. Она открыла дверь, негодуя: она только и делала, что ходила к двери и открывала всем подряд. Уж не проще ли выдать им всем ключи от ее дома - и полицейским, и террористам, и загадочным танцорам с пистолетами?
  Она открыла, и ей сразу досталось:
  - Я принес Eiswein7, - сказанное голосом Зигфрида.
  - Мне всегда было интересно, - отозвалась Ульрика, машинально принимая бутылку, ткнувшуюся в ее руки, - что такого случается с виноградом после первых заморозков, что даже вино из него такое уж особенное?
  И только мгновение спустя она осознала, что слышит двух человек. Два дыхания. Чувствует два запаха.
  За всю свою жизнь Ульрика еще не встречала человека, который бы мог стоять так тихо. С самого начала он произвел на нее впечатление.
  - Ты не один? - сделала она удивленный голос.
  - Ах, да! Знакомься, это Хайнц Милле. Помнишь, я рассказывал?
  - Да, я помню, - Ульрика протянула руку.
  После некоторого ожидания она ощутила осторожное пожатие твердой и шершавой руки. Прежде чем выпустить эту руку, Ульрика провела по ней пальчиком: короткие грубо-жесткие пальцы, а кожа такая, будто парень работает на стройке. Или, к примеру, копает что-то целыми днями.
  - Меня зовут Ульрика.
  - Я знаю, - сказал он.
  Ульрика ожидала услышать голос твердый, как рука, а услышала мальчишеский дискант. Впрочем, новые люди всегда удивляли Ульрику своей непохожестью на ее ожидания. У людей вечно все было не так. Запах не подходил к голосу, голос - к походке, а походка - к шороху одежды. Ульрика всегда сначала удивлялась, а потом просто привыкала.
  Пахло от него дешевыми сигаретами. И то ли шампунем, то ли мылом. Одним тем, что он оказался курящим, Хайнц Милле понравился Ульрике сразу и навсегда. Отто Шлезинг курил.
  Впрочем, в Милле ей многое понравилось. И его твердая рука. И то, что он умел стоять так бесшумно. Он был симпатичным человеком - по крайней мере, на ее вкус.
  - Ты пригласишь нас войти? - сказал Зигфрид, смеясь.
  - Заходите, - согласилась Ульрика.
  Мягко шелестящий звук собачьих шагов, животно-вкрадчивый плотный и нежный собачий запах возникли у нее за спиной: это Рекс прибежал обнюхать гостей.
  Походка Милле оказалась точно такой же, как у Рекса. Разве что Милле весил немного больше, и у него были две ноги в ботинках, а не четыре босые лапы. Ульрика подумала, что последнее время ей везет на необычно двигающихся людей. Взять одного только Карла с его балетным легким шагом...
  Ой-ой-ой! Стоит ли вспоминать одно это имя - Карл? Вовсе не стоит, Улль.
  Одно только имя...
  Иногда Ульрике казалась, что пусть лучше бы она была еще и глухая. И немая. И внешний мир не вмешивался бы в ее прекрасную, наполненную внутренними событиями жизнь.
  И Ульрика никогда не узнала бы о "Баадер-Майнхоф". Не узнала бы о Rote Armee Frakcion, не узнала бы о существовании терроризма. Никогда не узнала бы о Карле Хольмане, который танцует в молодежном театре "Нойес". У нее был шанс прожить великолепную, полную душевного спокойствия, счастливую жизнь, а она его упустила. И всего-то требовалось - родиться слепоглухонемой.
  Ульрика отправилась на кухню, и Рекс пошел за ней. Бархатистый звук его движения нарушало лишь тихое клацканье когтей об пол. Если бы Милле был собакой, он, наверное, ходил бы гораздо тише Рекса. И стриг бы себе когти.
  Если бы он был собакой, я бы обязательно его купила, пусть он и не поводырь. Он просто прелесть. И ему самому было бы так лучше, я уверена. Он наверняка умеет убивать, но он не умеет устраиваться в жизни. И он действительно очень мил.
  Слегка шаркающие шаги Зигфрида пришли на кухню вслед за Ульрикой. Шаги Милле остались в гостиной. Похоже, он сел, а может, просто положил что-то в кресло.
  Кофеварка была еще горячей.
  - Кофе или вино? - спросила Ульрика у подошедшего Зигфрида.
  - Я бы выпил кофе.
  - А Милле?.. Зачем ты его привел?
  - Так вышло. Да и пусть он сам рассказывает, чего он там накопал про твоего приятеля.
  - Какого приятеля? А-а.... Что-то плохое?
  - На твой вкус - не знаю. Может, тебе это и понравится. Но он не слишком законопослушен.
  - Кто бы сомневался, - пробормотала Ульрика.
  Достала чашки с верхней полки и приступила к процессу разливания кофе. Носик кофеварки она упирала в край чашки. Кофе тихонько булькал. Зигфрид и не подумал ей помочь.
  - Какой-то он грустный, - сказала Ульрика, - Он очень молодой?
  - Кто, Милле? Уж по крайней мере старше тебя.
  - У него голос как у школьника.
  - Да он и выглядит как школьник, - усмехнулся Зигфрид, - Он и в пятьдесят будет так выглядеть.
  - Бери, пожалуйста, чашки. Отнеси в гостиную и приходи резать.
  - Кого - резать?
  - Рулет, - буркнула Ульрика, открывая холодильник.
  - Может, я лучше Милле пришлю? Он, знаешь ли, убийца-профессионал, а я так, старый усталый полицейский. Где уж мне справиться с твоим рулетом.
  - Как хочешь, - сказала Ульрика, стараясь не рассмеяться.
  Хайнц Милле оказался вовсе не таким стеснительным, как Ульрике подумалось вначале. Зыбкой кошачье-мягкой, едва шелестящей походкой он явился в кухню, отобрал у нее молочник, отыскал сахарницу, которую Ульрика не жаловала, поэтому постоянно теряла в шкафу, отнес все в комнату. Вернувшись, он так же деловито вынул нож из рук Ульрики, оттеснил ее саму, и единственное, что спросил:
  - Куда положить рулет?
  - В правом шкафу - маленькие тарелки на нижней полке, - слабо сказала Ульрика, ошеломленная таким натиском.
  - Синие?
  - Не знаю, - созналась Ульрика.
  Он застучал тарелками. Ульрике самое время было развеселиться, но она ощутила лишь грусть. Он был, похоже, очень хозяйственным - в ее жизни редко встречались такие мужчины. Даже Карл был совсем не такой, хоть и сварил ей кофе. Карл был веселый, Карл за ней ухаживал.
  А этот странный парень из ГСГ-9 просто пришел в чужой дом и почему-то взялся накрывать на стол.
  В нем чувствовалось что-то горькое, даже более горькое, чем его мальчишеский голос и твердые шершавые руки.
  - У тебя есть дети? - спросила Ульрика.
  - Двое.
  Она все пыталась представить себе, чем он занимался в своей ГСГ-9, но не смогла. Она очень плохо представляла себе, чем могут заниматься спецподразделения. Когда она задумывалась об этом, у нее выходило, что они просто убивают, убивают, убивают всех подряд.
  Впрочем, Хайнц Милле действительно походил на человека, который убивает всех подряд.
  Если бы в гостиной не было Зигфрида, Ульрика не удержалась бы и стала Милле утешать. Уж больно он казался напряженным. Ульрике страшно хотелось обнять его и не отпускать, пока напряжение не спадет с него.
  - А почему ты ушел из ГСГ-9?
  Он промолчал. Ульрика не отступала.
  - Твоей жене не нравилось, что у тебя работа опасная?
  Сотрудничество с "Клингель" научило ее быть бестактной или она всегда была такой, Ульрика не знала. Но бестактность ей нравилась. Если не говорить то, что думаешь, зачем вообще говорить?
  - Моника сказала, еще раз загремишь в госпиталь, подам на развод, - он усмехнулся, - И дома я чаще бываю.
  - У тебя были уже ранения?
  - Угу. Один раз вообще чуть на гражданку не загремел. Такой вот я идиот, что ж делать.
  - Ш-ш, - сказала Ульрика серьезно, - Ты очень хороший, Хайнцель. Я знаю множество мужчин, которые не сменили бы работу, чтобы спасти семью, даже если бы работа ничего не давала им, кроме тоски. Это мужской мир, дружочек, и в нем царит мужское упрямство.
  - Ты так думаешь?
  - Я люблю мужчин гораздо больше, чем женщин, - сказала Ульрика, - С женщинами никогда не поймешь, о чем они думают.
  - О чем вы здесь разговариваете? - спросил подошедший Зигфрид.
  - О том, что легко угадать, о чем думают мужчины, - сказал Милле, и его шаги, запах и звон тарелок пошли в гостиную.
  Зигфрид остался рядом с Ульрикой.
  - Он очень мил, - сказала Ульрика, - Жалко, что он женат.
  - Ну, это дело поправимое. Особенно в его случае. Но боюсь, ты слишком для него легкомысленна, Улль.
  - Разве я легкомысленная?
  - Еще бы, - пробормотал Зигфрид, - Ты просто ужасно легкомысленная. А парню явно нужна стабильность.
  - Ну, и что там с Хольманом? - спросила Ульрика после того, как они наконец расселись по креслам и отзвенели чашками и тарелками.
  Нежно-остро пахло джемом из рулета. Рулет оказался таким мягоньким, что Ульрика ни за что не смогла бы его нормально разрезать, и был он, естественно, не домашний, а из соседней лавки.
  - Он служил в армии, - сказал Милле, - После обязательных десяти месяцев остался по контракту. Закончил курсы снайперов. Потом оказалось, что он распространял наркотики. Из армии его, естественно, выперли, но от тюрьмы он сумел как-то отвертеться.
  - Он торгует? Не принимает?
  - Может, и принимает, но по мелочи. Не законченный наркоман. Мозги у него вроде есть...
  - Его искала полиция...
  - Не знаю. Может, он просто покупал порошок на улице, какой-то не в мере ретивый полицейский заметил и решил побегать.
  - Может быть, - сказала Ульрика, - Может быть.
  Она была рада, что Зигфрид привел Милле с собой. Всегда легче становится, когда есть на свете кто-то, кому хуже, чем тебе. А Милле явно было хуже.
  
  VIII.
  Детство - это жесткая пора. Детство - это одинокая, бесконечная, страшная пора. А доверчивое детское сердце так легко открывает себя любви. А девочки в одиннадцать лет влюбляются во все на свете: в киноактеров, в преподавателей, в собственное ожидание любви.
  Сколько раз они встречались - пять, шесть? Или больше? Ульрика не помнила. Она часто гуляла одна возле дома - именно в том судьбоносном году. Отец ее вечно был на работе.
  Первый раз они встретились случайно, а потом - может быть, он приходил специально, надеясь встретить ее? Они болтали - ни о чем, просто болтали, о музыке, о погоде, он пересказывал ей книги и фильмы. Они ели мороженое и жареные каштаны. На детской площадке качались на качелях. Ели Studentenfutte, "студенческую еду", смесь орехов и сухофруктов - из бумажного кулька. Валялись на траве и нюхали цветы. Ульрике было весело с ним. Ей никогда и ни с кем не было так весело.
  Именно тогда отчего-то вышло, что Ульрика слишком часто оставалась одна. До десяти лет с ней сидела фрау Миллер, педагог со специальным образованием. Не то, чтобы Отто Шлезинг мог себе это позволить, не такое уж у него и большое было жалование, но куда же ему было тратить деньги, как не на Ульрику, единственную свою дочь? И - быть может - фрау Миллер действительно была Ульрике необходима, но сама Ульрика так не считала. Единственное, что устраивало ее, так это то, что фрау Миллер часто жарила arme Ritter, гренки из белого хлеба, вымоченные в молоке и фруктовом соке. А без arme Ritter - фрау Миллер надоела Ульрике ужасно, и, наконец, Ульрика взбунтовалась.
  Отто Шлезинг никогда не был сторонником религии, которую исповедуют многие родители; основная заповедь этой религии гласит: "Взрослые знают лучше". Отто Шлезинг (большинство родителей его не поймет) отчего-то решил, что Ульрика сама знает, что ей нужно, и фрау Миллер исчезла из семейной жизни Шлезингов - тихо и незаметно. С тех пор Ульрика слишком часто оставалась одна.
  У нее не было подруг - совсем. В свое время фрау Миллер старалась внушить герру Шлезингу, что это плохой признак, что у девочки должны быть друзья, но Отто, выслушав, лишь фыркнул в ответ. Ульрика сама разберется. Что за манера у этих психологов, нельзя всех людей стричь под одну гребенку, иным людям чье-то общество совсем не нужно. Отчего же обязательно девочка должна таскаться по друзьям и забивать свое время, свое сознание чьей-то пустой трепотней?
  Когда-то они с фрау Миллер проводили много времени в парках. Фрау Миллер учила Ульрику узнавать голоса птиц, шуршание растений. Фрау Миллер всегда объясняла, откуда берется звук, однажды они с Ульрикой даже разобрали будильник. У фрау Миллер, по мнению Ульрики, была страсть к разборке всяких механизмов. И к объяснениям. Казалось, фрау Миллер стремиться объяснить все на свете.
  - Ну, послушай, - говорила фрау Миллер, - вот у тебя два ушка. Два, не десять?
  Ульрике не нравилось, когда с ней разговаривают, как с ребенком, но приходилось соглашаться: да, два.
  - Когда что-то находится сбоку от тебя, звук сначала достигают одного уха, а потом другого. Поэтому сигнал в мозг тоже доходит не одновременно. Так ты определяешь, с какой стороны я стою. Слух - это очень важно. Вот я говорю, и когда ты слышишь тембр моего голоса, интонации, ты узнаешь, кто говорит и с каким настроением. По тембру голоса ты можешь узнать, какой у человека характер.
  Но, наконец, фрау Миллер исчезла, и Ульрика осталась предоставленной сама себе - и школьным психологам.
  Стоял май, холодный май 1972 года, то шли дожди, то переставали: гремучие и крепкие, обильные летние дожди.
  Они сидели на скамейках и слушали вздрагивающие и высокие, гибкие и гудящие детские голоса на площадке, протяжно-режущий скрип качелей, жидкий, разливистый, самозабвенный смех. Ульрике потом это часто снилось: запахи влажной, в короткие бездождные дни не успевающей просохнуть земли, до странности сытный и влажно-пряный запах зелени, щекочущий запах летного воздуха, детские голоса и ЕГО запах, ЕГО голос. Его голос! - высокий, с дребезжинкой, но обретающий иногда глубокие ноты.
  Что ему была одиннадцатилетняя девочка? Нет, он не пытался совратить ее. Тогда - Ульрика думала, что он школьный учитель или скорее социальный работник, вроде фрау Миллер. Чувствовалось в нем это - что он умеет и любит общаться с детьми.
  ЕГО голос. Ей часто снился просто один только голос, говоривший что-то в отдалении. Не разобрать слов, один только голос, интонации, знакомые до слез. Ее беда заключалась в том, что она никогда не забывала голосов.
  Ах, как хорошо, легко, просто в детстве - любить. Ничто не омрачает детского сердца, никакие заботы о приличии, мнении окружающих, общественном положении не вступают в голову. Лишь в детстве любят истинно, самозабвенно, не ожидая ничего в ответ. Ульрика каждый день садилась на одну и ту же скамейку, и Кри укладывался у нее в ногах. Ульрика сидела, слушала густой тягучий шум детской площадки, прорезаемый звенящими детскими голосами; слушала дремотный шум улиц; слушала людей, проходивших мимо торопливо и медленно, вялой стукающей и тугой четкой походкой, говоривших густыми, внятными, дряблыми, громовыми, деревянными, вязкими, грудными голосами. Вдалеке смутный слышался звон, иногда сосущий затяжной свист раздавался. Проходившие мимо люди смеялись рассыпчатым, бархатным, толстым, сочным или кудахчущим смехом.
  Она жила в океане звуков, который никогда не затихал, ни днем, ни ночью. Однажды Ульрика была с отцом на море, и точно так же, как она плавала в соленой, вязкой, пахучей воде, точно так же каждый божий день она плавала в звуках, и звуки обтекали ее и плавали вокруг. Ульрика учила физику и знала, что звуки отражаются от предметов. Звуковые волны! Она не понимала смысла этого слова - волны; ей казалось, что эти волны похожи на нитки, а паутину, в которой она, Ульрика, ходит. Нитки переплетались одна с другой, путались, сливались в одну или наоборот разделялись.
  Звуки были не просто отдельными звуками, а целой системой, на которую влияло все, кому не лень. Звуки отражались от стен, шкафов, людей, уходили в сторону, заглушали друг друга. Звуки жили своей жизнью, и Ульрика плавала в них, как рыбка, и ей была весело.
  Ульрика была уверена, что зрячие и вполовину не ощущают этого веселья, а все потому, что они все делают неосознанно. Им никто не объясняет, что с ними происходит, а слепым отчего-то объясняют. Наверное, те, кто объясняет, сами стараются понять, как слепые воспринимают мир, и говорят они, эти объясняльщики, для сами себя. Но все же в объяснениях есть свой резон. Фрау Миллер была жуткой занудой, но Ульрика готова была признать, что фрау Миллер была ей необходима. Дети ведь всегда не хотят учиться, да в жизни программа средней школы ни к чему, но учиться-то все равно необходимо. Не для чего, а просто для того, что не быть тупицей. Учеба здорово расширяет кругозор, да и думать учит.
  Жить тоже нужно учиться. Мы постигаем мир стихийно, а вот если бы кто-то рассказал нам заново то, что мы и так уже знаем, если бы кто-то упорядочил наши знания и научил нас ими пользоваться. Ведь смысл учения заключается именно в этом.
  Никто не учит зрячих видеть, зато слепых учат слушать. Но если ты не умеешь видеть, что толку от здоровых глаз? И я знаю, что их мир беднее, чем мой, знаю, что мир зрячих беднее, чем мой. Они летят по жизни, не останавливаясь ни на секунду, они не знают ста запахов снега и ста запахов дождя.
  Черт, как по-китайски это прозвучало!
  И язык, созданный зрячими, беден, я не могу рассказать на нем о том, что чувствую, мне не хватает слов в этом языке. Зрячие беднее, чем я, их нужно жалеть.
  Мы никогда не поймем друг друга. Я хожу среди них, словно инопланетянка. Она жалеют меня, а я жалею их, и мы никогда не поймем друг друга.
  Я хожу среди них, словно инопланетянка. Я всегда чувствовала себя чужой, отстраненной ото всех. Я всегда знала, что живу в ином мире и не старалась рассказывать о своем мире тем, кто проживал в другом. У них есть передо мной лишь одно преимущество: их много, а я одна. И даже своим землякам я не могу рассказать о том, что чувствую, ибо язык придумали зрячие, и в нем нет нужных слов. Вся языки мира придумали зрячие - о, они умеют придумывать, это правда, и может быть, поэтому они не умеют ощущать. Они слишком заняты придумыванием, заняты внутренним миром для того, чтобы замечать, как меняется внешний мир от утра к вечеру, от зимы к лету. Так уж они устроены, бедные.
  Вот если бы их учили видеть, как слепых учат слушать. Если бы они знали, что делают, когда их глаз вбирают свет, когда он теряется среди всех этих сетчаток, хрусталиков и радужек, а импульс идет в мозг, и мозг взрывается разноцветием красок. Но их никто не учит видеть, и потому они не умеют ловить мир в объятия души.
  
  Иногда он появлялся, иногда нет. Его торопливые, легкие, широкие шаги она узнавала издалека, и сердце ее замирало, затихало. Она сидела ни жива, ни мертва, оцепенение охватывало ее - пока не раздавался высокий хрипловатый голос, разбивая наваждение.
  Они болтали ни о чем. Ульрика никогда не веселилась так, как в эти их встречи. И от этого никуда не деться. Любовь там или не любовь, но никто не мог рассмешить ее так легко, как этот парень.
  Однажды он принес пирожных - и они сидели на своей скамейке и ели Schillerlocke, "локон Шиллера", трубочки из слоеного теста со сбитыми сливками. Позже, много позже - уже в пору своего сотрудничества с "Растерфандунг" - Ульрика с удивлением узнала, что так называется еще свернутый в трубочку ломтик рыбы горячего копчения. Неужели людям так трудно придумать разные названия для совершенно разной еды?
  Он все еще звал ее принцессой, по имени не назвал ни разу.
  Он всегда говорил: однажды, когда ты станешь взрослой, прекрасный принц приедет к тебе и спасет тебя. От чего? От этой жизни - думала она теперь. От этой жизни.
  Он всегда провожал ее до дома. И однажды они столкнулись-таки с Отто Шлезингом, рано вернувшимся домой. Скандала не было. Отто лишь сказал:
  - Молодой человек! Я хотел бы с вами поговорить. Ульрика, иди в дом.
  Ульрика потянула Кри за собой, и они ушли. Но Ульрика все слышала, эти двое говорили громко, и Ульрика слышала - глухой и твердый голос отца вперемешку с высоким и хрипловатым молодым голосом - слышала каждое сказанное ими слово.
  - Не приближайтесь к моей дочери, слышите? - сказал Отто, - Может, у вас и нет плохих намерений, молодой человек, но не подходите к ней больше, иначе будете иметь дело с полицией. Ясно вам?
  - Вполне ясно, герр Шлезинг. И знаете, что я вам скажу? Вашей дочери нужны друзья. Она у вас так одинока, будто живет посреди пустыни. Вы идиот, вы ей всю жизнь искалечите. Девочке нужно общение, а не это тюремное существование.
  - Убирайтесь отсюда!
  - Конечно-конечно. А то вы вызовете полицию. Жалко, нет еще закона, по которому можно было бы сажать придурков-родителей.
  Ульрика выслушала все это и ушла в свою комнату. Там она залезла с ногами на кровать, и Кри залез вместе с ней и положил тяжелую голову ей на колени. Здесь, в этой комнате, пахло ванилью и зеленью. Ванилью - оттого, что этот запах ей нравился. Зеленью - оттого, что Ульрика любила кактусы, главное, чтоб не слишком колючие, и кактусы эти стояли здесь повсюду: на подоконниках, на шкафчиках, на столе.
  О, она не видела и не знала, что такое видеть. Она воспринимала мир по-своему. И знала о том, что зрячие устроены точно так же, как она сама, что ей природа не дала ни на грамм больше кожной чувствительности или остроты слуха, даже наоборот - обделила на зрение. Но почему же зрячие не чувствовали того же, что чувствовала она сама, не слышали то, что она слышала? Или они просто не слушают и не чувствуют, а только тупо смотрят-смотрят-смотрят?
  Коснувшись мельком, можно лишь уколоться. Обведя ладонью, узнать размер и форму. А можно, осторожно касаясь, потрогать каждую колючку, узнать их расположение, понять, какая колючка выросла криво, а какая обломилась. Но кого же интересуют кактусные колючки?
  В детстве Ульрике казалось, что она изучает мир, будто ученый. Все было, конечно, из-за фрау Миллер. Ты делаешь то-то и то-то, так-то и так-то. Если бы зрячим детям все так объясняли, они тоже чувствовали бы себя космонавтами.
  Ведь каждый из нас космонавт, познающий сложный, незнакомый, странный мир. Любой ребенок изначально является космонавтом.
  Все предметы имеют свою температуру, все они нагреваются и остывают по-разному. У них разная структура. Разная форма. Коснувшись любой вещи, ты понимаешь ее индивидуальность. Фрау Миллер всегда говорила: береги руки. Так наверное зрячим говорят: береги глаза. Береги руки, это главное, что у тебя есть, главное, чем ты познаешь мир. Руки и слух. Любые порезы и воспаления снижают кожную чувствительность. Тактильные рецепторы разбросаны по коже неравномерно, и наиболее чувствительны кончик языка, ладони, нос и шея. Береги, Ульрика, свой нос. Иногда она чувствовала себя сродни собаке.
  И она могла, проведя пальцами по бумаге, ощутить даже буквы, написанные шариковой ручкой.
  
  Тяжелая неторопливо-четкая походка - по коридору. Ульрика подняла голову. С тихим вздохом отворилась дверь, и в комнату вошел запах табака, и неуловимо-мерное дыхание, и полновесные шаги Отто Шлезинга.
  С вкрадчивым меланхоличным шорохом Отто сел на кровать и сказал:
  - Прости, что я говорю тебе это, Улль, но тебе не нужно с ним встречаться. Насколько я понимаю, это не первый раз?
  - Нет, - сказала Ульрика.
  - Что нет?
  - Не первый.
  - Улль, надеюсь, ты понимаешь, что он взрослый человек, и неизвестно, какие у него намерения.
  - Он мне нравится, - сказала Ульрика.
  - Я понимаю, Улль. Но тебе нужно дружить с ровесниками, так будет правильнее.
  - Мне с ними скучно.
  - Да, милая. Но в жизни из необычных ситуаций редко выходит что-то хорошее. Подумай, Улль, если один человек, просто проходивший мимо, так тебе понравился, то это значит, что вокруг тебя много интересных людей, и среди твоих ровесников тоже. Просто ты не замечаешь их. А стоит тебе побольше обращать внимания на окружающих, и все изменится. Просто подумай об этом, хорошо?
  - Хорошо, - сказала Ульрика послушно.
  Но потом, когда отец ушел, она легла, обняла Кри и стала думать о своем приятеле. Просто думать, думать, думать. Но ни разу ей и в голову не пришло, что они больше никогда не встретятся, что это была последняя их встреча.
  Кончался май, и стрижи резали криками теплый неподвижный воздух. Нежный и терпкий собачий запах щекотал Ульрике нос. Стрижи резали ей сердце - бедное, детское, влюбленное сердце! Все в жизни ей казалось, смутно, непонятно, перепутано - и это было невыносимо! Она не понимала, что ей сделать, что предпринять, как выбраться из этой липкой перепутанности. А так хотелось выбраться - разорвать все, разорвать, разорвать!
  Кончался май, и стрижи резали криками теплый ароматный воздух. Появлялся сладостно-тихий ненавязчивый запах - зацветали липы.
  
  IX.
  Дожди все не кончались. Прохладные они были, медленно-тихие, именно те, которые обычно называют обложными. Правда, Ульрика никогда не могла понять, что означает это странное слово.
  Нежный стылый запах сырости царил в доме. Он пропитывал все вокруг, этот запах, и отделаться от него не было никакой возможности. Тем утром Ульрика проснулась одна. Даже Рекс не осчастливил ее своим присутствием, и его совсем не было слышно. В доме было тихо-мертво, и единственный звук, оставшийся в распоряжении Ульрики, был тихий и глухой тканевый шорох простыни.
  Потом раздался стук одиноких капель по карнизу, а за ним - тихий-тихий, еле слышный шипящий звук, похожий на пыхтение почти готовой каши. Редкие и тупо-звучные капельные удары об карниз будто несли с собой тоску, и с каждым ударом тоска высвобождалась и настигала Ульрику.
  Дождь забарабанил сильнее, чаще. В доме было так стыло-холодно, что Ульрике не хотелось даже вылезать из-под одеяла. Она просто лежала, не шевелясь, и слушала дождь - соло на маленьких жестяных барабанах.
  Вставать не хотелось совершенно. Пленки, которые ей принес Зигфрид, так и лежали в бумажном пакете - на ночном столике, рядом с магнитофоном, телефоном и прочими необходимыми вещами. Ульрика решила, что все это, конечно, хорошо, но надо же когда-то и делом заниматься. Вытряхнула из пакета коробку с кассетами. Поставила на одеяло магнитофон, скормила ему первую кассету и откинулась на подушку.
  Скоро пришел Рекс и полез на кровать. Ульрика согнала его, но он не сдался и залез на кровать снова, завозился с плюшево-глухим звуком, устраиваясь поудобнее. Ульрике лень было сгонять его вновь. Она лежала тихонечко, в полудреме, а голоса в магнитофоне менялись, бормотали что-то - ах, эти голоса!
  Клокочущие, маслянистые, надтреснутые, порывистые и легкие, свежие, ровные, старческие, трескучие, молодые и вялые, текучие, будто речка, прыгающие, лязгающие голоса - голоса-голоса-голоса. Жизнь Ульрики, казалась, сосредоточилась в слухе. Ульрика дремала, а голоса говорили, звучали, и Ульрика наполнилась этими голосами, и они поселились внутри нее.
  И вдруг она проснулась и нажала кнопку - не ту. Плотно-стонущим звуком отозвался магнитофон. Ульрика перещелкнула кнопки быстрыми пальцами.
  В тот, самый первый миг ей вовсе не было ни больно, ни тоскливо. Она чувствовала себя, словно Архимед, вскрикнувший свое знаменитое "эврика!", в ней разгоралась лихорадка, тот самый охотничий азарт, который подстегивает оперативников всего мира. Ульрика схватилась за телефон и защелкала кнопками.
  - Зиг? Приезжай.... Нет, ничего не случилось, но я кое-что нашла.... Приедешь? Ладно, я жду.
  Она вылезла из постели и отправилась умываться. Холодная вода немного остудила сжигавшую ее нескончаемую лихорадку. Ульрика была напряжена. Она ждала разгадки, она жаждала разгадки. Это было то самое чувство, которое питает сыскарей всего мира. Не будь этого чувства, вряд ли люди согласились так долго выполнять свою низкооплачиваемую, часто опасную, неблагодарную работу. Именно это чувство и заставляло Ульрику держаться за "Растерфандунг".
  Не будь этого чувства, как смогла бы она пережить эти сорок минут до приезда Зигфрида? Теперь, когда ее худшие опасений стали реальностью, как бы она ждала Зигфрида, чтобы рассказать ему?
  Когда Зигфрид, наконец, появился, со своей шаркающе-порывистой походкой, Ульрика сразу потащила его наверх, к магнитофону со вставленной кассетой.
  - Слушай, - сказала Ульрика и включила.
  Зигфрид сел рядом с ней на кровать, и они стали слушать. Разговор, осенивший Ульрику пониманием, был короткий и резкий, и начинался он без приветствий.
  - Ты уверен, что все будет в порядке? - произнес округлый, мягкий, слегка пришептывающий голос.
  - Да, - сказал зло глуховатый голос.
  - Ты уверен насчет стекла? Твой приятель не подведет?
  - Слушай, это мои проблемы, а не твои, мне это делать, а не тебе. И не будет со стеклом никаких проблем, это точно.
  - Ладно-ладно, не кипятись.
  - Ну, и что ты звонишь тогда?
  - Да я беспокоюсь. Это только ты у нас такой невозмутимый и непробиваемый, как медный таз.
  - Ладно, все, закончили. Пока.
  Разговор окончился. Ульрика машинально перемотала пленку назад.
  - Вот это - Хольман, - сказала она, - Который злиться.
  - Ты уверена?
  - Я всегда уверена, - сказала Ульрика, - ты же знаешь.
  Раздался странный, шипяще-свистящий тихий и резкий звук. Такой звук могла бы издать разве что змея - или черепаха. Ульрика замолчала в недоумении. Услышала характерный шорох ткани об бумагу и догадалась, наконец, - это Зигфрид чиркал по бумаге то ли карандашом, то ли ручкой. Скорее уж карандашом - шариковые ручки отличаются терпко-металлическим, ужасно неприятным запахом!
  - С кем он разговаривал?... Дай-ка кассету. А-а.... Петер Миллер. Интересно это, Улль. И странно.
  - Что - странно?
  - Парень этот, Миллер. Он вроде к серьезным акциям отношения не имеет, но крутиться где-то в этой среде. Раньше он тусовался с RZ, но теперь, кажется, ближе к РАФ подкатился. А Хольмана мы проверяли. Правда, не слишком серьезно.
  - И какое-то стекло....
  - Стекло меня и смущает. Такой безобидный разговор. Но в совпадение я тоже не очень-то верю.
  - Да. Знаешь, я с самого начала ждала чего-то плохого. Это отвратительная история, Зиг, я чувствую. Гораздо хуже, чем обычно.
  - Просто он тебе нравиться, - успокаивающе сказал Зигфрид.
  - Ну, да, он мне нравиться, - она переплела пальцы и потянула, сказала тоскливо, - Ты сам говорил, у меня криминальные наклонности. Мне нравятся бедовые парни, Зиг.
  - Армия. Наркотики. И терроризм. Странно, да?
  - В этом-то все и дело. В этом-то все и дело, что странно. Но он... я не удивлюсь, если окажется, что он действительно связан с кем-то из них. Он... как бы это сказать? - легкий. Из тех, кто над устоями общества. У него неустоявшийся дух....
  - У него проблемы с законом. Были, по крайней мере.
  - Понимаешь, про него я бы не сказала, что у него нет моральных ограничений, они есть и еще какие. Он строго относится к жизни.... В сущности, нашим идейным мальчикам и девочкам сам бог велел быть серьезными как методисты.
  Зигфрид засмеялся.
  - Но мне кажется, - сказала она, - что все куда хуже.
  - Зря ты так думаешь, Улль. Если парень ни в чем существенном не замешан, ему ничего не грозит. И даже если замешан, не факт, что мы его поймаем. Мы многих ведь не можем поймать и никогда не поймаем.
  - Это-то я знаю.
  - Тогда в чем дело?
  - Я и сама не понимаю, - сказала она, - Во всем этом есть какой-то странный аромат, знаешь, как у китайских благовоний. Незаметный и ненавязчивый, он проникает в душу и выматывает ее. Здесь что-то неправильно, Зиг, что-то неправильно.
  - Ты можешь объяснить внятно?
  - В том-то и дело, что нет!... Помоги открыть окно, - прибавила она вдруг.
  Зигфрид зашебуршался. На Ульрику хлынуло прохладой и сыростью. Она вздохнула, прикрыв глаза. Монотонного пыхтения больше не было слышно, и единственное, что доносилось из сада - одинокие и глухие удары капель об листья. Дождь докапывал, сходя на нет. Нежно-влажный воздух полон был тонким запахом - то ли зелени, то ли цветения. Что-то было не так, и вдруг Ульрика поняла: новый запах, которого не было еще вчера, и позавчера не было, тихий запах, слегка горчащий, будто разжевал какую-то травинку, вовсе не предназначенную людям для еды.
  - Что, уже листья? - спросила Ульрика недоуменно.
  - Да, прямо у тебя под окном.
  Уже листья! Ульрику охватило смятение. Листья, запахи - о, какое же странное, безумное, трансцендентальное время весна! Неожиданное тепло скользнуло по лицу Ульрики.
  - О, солнце выглянуло, - сказал Зигфрид, - Улучшается, наконец, погода. Я пойду, Улль. Мы займемся и Миллером, и Хольманом. Но не думаю, что здесь что-то серьезное.
  - Да, все больше похоже на совпадение. Но зачем тогда вообще нужен "Растерфандунг", если верить в совпадения?
  - Это верно, - удивился Зигфрид, - Мы их проверим. Я тебе позвоню, если что-нибудь найдем.
  Она проводила Зигфрида до двери. Начинался новый день. Начинался новый, плохой, невеселый день, и его ничуть не спасло появление листьев.
  О, какая неизбывная, липкая, бесконечная напала на Ульрику тоска!
  Есть ли у жизни хоть какой-то смысл? Да, в жизни случаются порой вещи, обладающие несомненным смыслом. Листья, появляющиеся каждую весну на ветках. Собака у твоих ног. Но вещи, обладающие смыслом, преходящи, а вот обладает ли сама жизнь хоть каким-то смыслом - неизвестно и даже сомнительно.
  Почему, если я становлюсь хоть немного счастлива, жизнь обязательно бьет меня по голове?
  Грубо, зато правда.
  Почему всегда оказывается, что жизнь - это всего лишь цепь больших и малых бед? Взять, к примеру, беднягу Хайнцельменхена8 - ведь он мучается, а не живет. И мне кажется, уж не знаю отчего, но мне кажется, что очень скоро с ним стрясется беда настоящая, а все его беды до сих пор были только малыми бедами, подготовкой к последней его беде. Мне кажется, что мой Хайнцельменхен очень скоро умрет. Это странно, и очень, но от него буквально пахнет близкой смертью.
  Что же мне делать, как мне быть? А впрочем, что я теперь могу сделать? Я могла утром - могла не говорить Зигфриду. Рано или поздно Карл все равно попался бы, но у меня был шанс не принять в этом участия. Боже, миленький, ведь я почти люблю его, и я же предаю его - почему так происходит, ну, почему? Как все это нелепо, Господи!
  До чего же жизнь наша нелепа, Господи! Все вокруг меня умирают, все, все, все - вот и Хайнцель скоро умрет, бедный мой Хайнцель. Бедный, тихий, с голосом мальчишеским. Больше всего на свете мне жаль Хайнцеля Милле. Есть такие люди, которые выбирают себе судьбу, знают о своем выборе, а есть люди, которые просто живут. И таких жальче всего. Особенно, если жизнь их постоянно бьет. А Хайнцеля жалко просто до безумия.
  Идиотка, почему он должен умереть - только потому, что ты так решила? Он не умрет, Улль, нет. Пусть он живет, пусть он с женой помирится и живет, детей своих в школу отводит по утрам. Пусть у него все будет хорошо. Я хочу, чтобы у него все было хорошо.
  Если бы он не был женат.... Я, наверное, действительно слишком легкомысленна для него, Зигфрид прав, но ради Хайнца я постаралась бы, стала бы серьезнее. Если бы он не был женат.... Ведь он, бедненький, наверное, единственный мужчина, за которого я могла бы выйти замуж, захотела бы выйти замуж. Ради него - не ради себя. В сущности, только ради этого и стоит играть свадьбу, все остальные причины бессмысленны и глупы. Вступая в брак по иным причинам, люди лишь потакают своим капризам.
  Я бы вышла за него - если б он только не был женат! Если бы развод мог принести ему счастье, я бы заставила его развестись с этой Моникой. Но он не будет счастлив, вот в чем беда. Да-а.... Странно, среди тех, кто звонит в "Клингель", редко встречаются по-настоящему несчастные люди. Странно, правда? Люди, звонящие в колокольчики, оповещая всех о своей беде, не бывают несчастливы по-настоящему. Подлинное несчастье тихо сидит в своем уголке и молчит о себе.
  А ведь у него, наверняка, есть кто-то, кроме жены. Я просто чувствую.
  Такая же дура - как и жена.
  Две женщины - одного несчастного парня успокоить не могут.
  Зря он ушел из ГСГ-9. Там ему, наверное, было хорошо. Застрелил кого-нибудь и успокоился.
  Какие только глупости не приходят в голову.
  Карл! Впрочем, он-то сам выбрал свою жизнь. И я... выбрала. И папа. Карл знал, на что идет.
  Ян... Карл... тоже... знал... наверное... да, Улль? Он тоже знал. Когда они там, в Штаммхайме, умирали, они, наверное, знали, ради чего.
  А за что умрешь ты, Улль, когда будешь умирать?
  За папу. За Яна-Карла. За моих собак, за Рекса и Кри. За Хайнца Милле тоже, наверное. Никого и никогда я не жалела так, как этого парня.
  Ах, если б я могла выйти за него замуж! Такое замужество помогло бы мне остепениться, пожалуй, стать спокойной, буржуазной. Мои криминальные наклонности сошли бы на нет. И я перестала бы влюбляться в террористов. Это мог бы быть прекрасный брак. Мы оба были бы счастливы, я уверена. Спокойны, довольны и счастливы. Я бы даже родила ему ребенка.
  Да что же это такое? Стоит встретить хорошего парня, так сразу оказывается, что он женат и несчастлив.
  Стоит тебе встретить плохого парня, Улль, так ты сразу в него влюбляешься.
  Может, мне выйти замуж за кого-нибудь из РАФ? Вот смеху-то было бы....
  Что это меня на замужество потянуло? Старею, что ли?
   Просто Хайнцельменхен такой домашний, что сразу хочется создать ему дом. Для него это опора, он без дома, без семьи не может.
  И все-таки мне кажется, что он скоро умрет.
  Не думай, не думай, не думай об этом!
  Лучше вообще ни о чем не думать.
  Раздался пушисто-сухой запах перьев. Ульрика замерла. Птица чвыркнула так резко-громко, так близко, словно вдруг оказалась в комнате. Вспрох крыльев - и запах исчез. Ульрика вытерла выступившие слезы. Листья, птицы - все так сложно...
  
  
  Ульрика собралась и отправилась в библиотеку для слепых. Время от времени Ульрика ходила туда - кроме аудиокниг там были и начитанные на кассеты старые газетные сообщения. Рекса она оставила дома.
  И впрямь погода улучшилась, впрочем, Ульрика была равнодушна к погоде - всякая погода ей была хороша. И дождь Ульрике нравился.
  Ульрика медленно и привычно шагала по асфальту. Прохожих почти не было. Изредка мимо проходили шаги, торопливые и медленные, мужские основательные и женские острые - от каблуков. Ульрика почти не обращала на них внимания, никто не прошел достаточно близко от нее, и она не беспокоилась.
  Запахло свежим хлебом.
  - Добрый день, госпожа Шлезинг, - сказал голос Людвига Майера, владельца булочной.
  - Добрый день, - отозвалась Ульрика тонким голосом. Ей нравился Людвиг Майер. В основном из-за низкого голоса и запаха свежего хлеба. Приятный господин. Но в лавку Ульрика не зашла. На ужин она планировала тушеные овощи, а вовсе не булочки. Правда, Рекс очень любил булочки, но разве можно кормить собаку такими вещами?
  Погода действительно улучшилась. Ульрика переходила из жары в холод. В иных местах припекало по-летнему, сильно и даже тяжело, с запахом разогретого асфальта и пыли - теми самыми запахами, из которых складывается запах лета. А в иных местах на Ульрику накатывала прохлада с несильным, но вполне явственным зябким ветерком, и запах жары сменялся запахом холодной свежести.
  Весна, как всегда, наступила нечаянно, неожиданно. Хоть птицы и пели как оглашенные в последние недели, а снегопады сменились холодными, но вполне весенними дождями, все это было еще не весна, а лишь ее суматошное ожидание. Весна, настоящая весна начиналась только сейчас.
  Сразу установилось множество запахов, которых зимой не было. Сухо и резко пахло уже просохшей землей, еще суше, но гораздо мягче - летней пылью, пахло асфальтом. Пахло деревьями, в которых начал бродить живой сок; зимой деревья пахнут совсем иначе - твердо и гладко. И еще - почти неощутимый - витал в городе тихо-горький запах первой зелени, проклюнувшейся из почек.
  В сущности, как и любого человека, весна Ульрику слегка тревожила. Такое многообразие звуков и запахов действовала и на Ульрику тоже. Зимой и звуков, и запахов было гораздо меньше. Трепещущие тонкие звуки птичьих голосов ввергали Ульрику в легкую, почти неосознанную тоску.
  На следующей улице, куда свернула Ульрика, оказалось шумно. Тупой звук ударов каблуками по асфальту то и дело обгонял Ульрику. Нестерпимые запахи женских духов и мужских одеколонов, смешанные с запахами одежды и человеческих тел, толкались отовсюду. Слева доносился перекатистый шмелиный гул проезжающих мимо машин. Плескались невнятные звуки чьих-то разговоров.
  Взрыкнул мотор совсем рядом, лязгающая музыка и шорох шин проплыли мимо. Ульрика остановилась в нерешительности, крепко сжав трость. И вдруг Ульрике в лицо ударил ветер.
  Она задохнулась от неожиданности. Ветер смел щекотные кудряшки с ее шеи, забился в длинной юбке. "Самый напористый любовник", - подумала Ульрика. Плотно-тугие прохладные волны обвевали ее, а она стояла, не шевелясь, и чувствовала слезы под веками. Но ветер успокоился прежде, чем она успела расплакаться.
  Ох, как хорошо было бы никогда не встречаться с людьми! Я была бы одна, совсем одна, и только ветер и дождь любили бы меня. Я лежала бы в траве и нюхала запахи, которые приносит ветер. Гудели бы шмели вокруг уютненьким басовитым гудением, будто я цветок. А хорошо, наверное, быть цветком. Пахнешь вкусненько и живешь недолго. И мед с тебя собирают.
  До библиотеки она добиралась полтора часа, и на душе у нее полегчало. Душа ее была умыта и приголублена - запахами, теплым воздухом, летними звуками.
  Ей бы самое время повернуть назад, но Ульрика иногда становилась очень упрямой - и она так привыкла мучить себя, что, пожалуй, получала от этого даже удовольствие.
  Она вошла в хлопающую дверь, миновала череду скачущих и тягучих, разнообразных разговоров, прошла по гулкому прохладному коридору и свернула. Назойливо-осторожный, сухой шелест, шорох и хруст бумаг окружили ее. Никто не разговаривал, здесь не было места разговорам.
  Боже, зачем? Зачем? Она устроилась с наушниками в кресле и крепко сжала подлокотники. Веки ее были плотно сомкнуты.
  Что был для нее терроризм? - пустое словно, абстрактное понятие, нечто вроде течения в искусстве. И еще это была ее работа, то, к чему она могла приложить свое умение, любопытство и азарт. Ульрика никогда не чувствовала, не ощущала на себе, что такое терроризм в действии. Здесь ведь был не Ольстер, не Израиль, здесь боролись не против оккупации - против власть имущих. Здесь убивали генералов, прокуроров, промышленников. Как та девочка, застрелившая генерала, который прекрасно знал ее и ее семью. "Идейные мальчики и девочки". Как Ульрика относилась к ним, она и сама не знала. Она никогда не задумывалась об этом.
  На самом деле... на самом деле Ульрика жалела их. Бедные мальчики и девочки.... Бедные идейные мальчики и девочки, несчастные последователи Маркса. Как бы ни были они плохи, в отличие от многих на этой планете они готовы были умереть за свои убеждения - и умирали.
  Она слушала, слушала, слушала, а бесстрастный голос нашептывал ей в уши историю гибели "Баадер-Майнхоф". Это была долгая, трудная, во многом печальная история, полная трагических подробностей. И политических. Большая политика свободной Европы - ах, как смешно! Ульрика сидела и слушала. Это была печальная и долгая, безысходная история о безрассудстве молодых. Это была история ее юности.
  
  X.
  Смутно-робко печально шипел телевизор - тогда в этом доме был еще телевизор. Отто Шлезинг всегда смотрел новости по вечерам. Животно-пряно и остро пахло Bayerischkraut, капустой по-баварски, тушенной с салом, сахаром и уксусом. Ульрика на полу возилась с Кри, пропуская мимо ушей и маслянистый голос диктора, и восклицания отца. Тогда Ульрику еще не волновала политика, ну, ни капельки не волновала.
  Но это сообщение она услышала и запомнила, а почему так случилось? - она и сама не понимала. Или это отец сказал что-то, что привлекло ее внимание?
  Сообщение было следующее, Ульрика и двадцать лет спустя могла повторить его слово в слово, маслянистый голос диктора так и звучал в ее голове - в ее сердце, в ее желудке и легких:
  - Вчера в ходе успешно проведенной полицейской операции были задержаны люди, ответственные за множество терактов последних лет. Благодаря сведениям, полученным от информаторов, полицейские обследовали гараж в окрестностях Франкфурта. В ходе обыска в гараже были обнаружена взрывчатка. Засада, оставленная полицейским подразделением, дождалась своего часа ранним утром, когда к гаражу подъехала машина с тремя террористами.
  - О, господи! - вдруг сказал Отто Шлезинг.
  Послышался неясный скрипучий шорох.
  Ульрика отпихнула Кри.
  - Что случилось, папа?
  - Ничего.
  А в телевизоре слышались шум и треск выстрелов, азартно-сдавленные выкрики полицейских. Диктор продолжал, по-людоедски довольный:
  - Ян-Карл Распе, перебежчик из ГДР, выстрелил несколько раз в полицейских, однако был быстро скручен.
  Шум продолжался, и вдруг хриплый голос, выкрикнувший что-то, остановил Ульрике сердце. В первый миг она не поверила. Она была ребенком, она не знала ничего о терроризме, о жизни, о себе. Она еще верила, что может ошибаться, что может забыть, спутать один голос с другим.
  А сердце все равно перестало биться, потом стукнуло робко - раз, другой, и потихоньку снова пошло. Будто часы, передумавшие ломаться.
  - Двое террористов укрылись в гараже. Ими были печально знаменитый Андреас Баадер и студент кинематографического института Хольгер Майнс. Наш корреспондент Петер Свенсон присутствовал при дальнейших событиях. Смотрим репортаж.
  Остальное Ульрику не интересовало. Ничего интересного больше не случилось, тех двоих арестовали тоже. Для Ульрики только и звучал, что тот странный выкрик, перевернувший ее жизнь.
  Она не верила, нет. Он не мог быть преступником.
  Или был им.
  Ульрика сердито отерла слезы и, не слушая отца, ушла во двор. Томительный запах зелени окружил ее со всех сторон. Она так и не заплакала по-настоящему, это просто дождь начался, и на запрокинутое лицо Ульрики падали редкие, почти и не мокрые капли. Теплые. Дождь начинался так издалека, как заводят свою речь политики.
  Прикосновение этих капель было неприятно - словно прикосновение слез, тихо ползущих по щекам.
  Дождь пошел сильнее, застучал по голове и плечам сильно-твердыми запрохладневшими ударами. Шум дождя почти не отличим от вечного шума проезжающих машин - или воды, льющейся в дальнем помещении. У дождя нет своего особенного звука, если только дождь не достаточно сильный и частый, чтобы стучать по карнизам и стеклам. Но у дождя есть запах, свой, особенный - запах пыли, растворенной в воде. Именно - запах пыли в каплях воды, именно это и есть запах весенних и летних дождей.
  Ульрика верила и не верила. Порой она казалась себе сумасшедшей. Сотни раз она слушала записи, ведь их было великое множество, одних только его выступлений на суде (она имела к ним доступ) хватило бы ей, что бы сопоставить и понять - он ли это был, с ним ли она смеялась в парке целую жизнь назад. Но понять она не могла.
  Не могла.
  Боже, единственный раз в жизни, когда это было действительно важно, память подводила Ульрику.
  И в детстве ведь было то же самое, голос его иногда прорывался в новостях, и она вздрагивала и замирала, пытаясь, пытаясь, пытаясь понять - не ошиблась ли. Годы шли, Распе умер, а Ульрика все еще решала эту загадку, ничуть не приближаясь к ее решению. Она так и не посмела спросить у отца, был ли ее приятель тем самым террористом, фото которого Отто видел по телевизору и в газетах так часто, так часто. Она до сих пор помнила пепельный запах газетных страниц. Единственный раз в жизни - она билась об свою слепоту, как бабочка бьется об стекло. А после Отто Шлезинг тоже умер и спросить больше было не у кого.
  Сотни раз Ульрика слушала записи, но записи эти ничего не говорили ей. Голос был как будто и тот, а вот берлинского выговора у приятеля ее не было. Распе родился в восточном Берлине, семнадцать лет там прожил, и на последних пленках выговор она слышала. Но такое ли произношение было у парня, с которым она встречалась когда-то, Ульрика вспомнить не могла.
  Может, просто не помнила. А может, и не Распе это был вовсе.
  Голос похож, а человек другой.
  Дикторы новостей не унимались. И через неделю, и через две.
  - Федерального прокурора Зигфрида Бубака, кроме прочего занимающегося координированием федеральных и государственных ассигнований на борьбу с терроризмом, приветствовали овациями после известия о задержании террористов, - изрекали их блеющие, воркующие, гнусавые, грудные голоса.
   Об их аресте говорили и говорили, говорили и говорили. Сверлящие крики газетных статей, стрекочущие заявления политиков. Так Ульрика впервые узнала это слово - терроризм.
  От единого выкрика по телевизору жизнь ее раскололась пополам. Одна половина - до "Баадер-Майнхоф", а другая - после.
  Их арестовывали одного за другим. Второго июня под Франкфуртом - Распе, Майнса и Баадера. Восьмого июня - Энсслин в Гамбурге. Пятнадцатого в Ганновере арестовали Ульрику Майнхоф и Герхарда Муллера, того самого, что усердно выбалтывал на допросах все, что только мог.
  Ульрика, дрожа, впитывала новости, голоса, особенности речи. Целовала отца на ночь и шла спать. Всем порою сняться ночные сны, но что снится слепым?
  Влюбленным снятся их любимые, но что снится тому, кто слеп?
  Ее детство было полно чувственных открытий. Но было единственное, чего ей не дано было познать уже никогда. Она знала кожу множества мужчин и женщин, выросшая рядом с одиноким отцом, знала самые затаенные мужские запахи Отто Шлезинга. Но такие запахи своего первого возлюбленного ей не суждено было познать никогда.
  Она не могла их даже придумать. Фантазии у нее не было ни на пфенниг. Даже став взрослой и познав множество мужских потаенных запахов, она не смогла бы сложить из них тот единственный непознанный.
  Но в детстве ей этот запах снился. С возрастом все позабылось, а в детстве....
  Тогда она лишь смутно знала о том, что происходит между мужчиной и женщиной, и это полузнание ее совершенно не трогало. Просто запах он и есть запах, обычная человеческая черта, неотъемлемая черта.
  Любой запах. И такой тоже.
  У человека ведь много запахов, разных и всяких.
  И все они обостряются, когда тело разгорячено.
  В детстве Ульрике это очень часто снилось. Запах, сначала незаметный, становится все сильнее и сильнее. О боже, такой человеческий, живой, настоящий запах! А на самом деле - призрачный.
  Германия жила Олимпиадой. Стеклянный шелковый шум на улицах, мокрые певучие шорохи сентября, - все терялось за пронзительно-трескучими сообщениями о спорте. Германия, наверное, думала, что всех пересажали - всех, кто угрожал ее сытому спокойствию. О! - пересажали своих, пацифистов, им на смену приехали палестинцы и устроили всемирный германский позор. Стояла осень, день был тихий, но отнюдь не теплый. В воздухе пахло неожиданным ранним морозом - чистый и свежий запах, от которого щиплет в носу. В этот день полиция и армия проиграли. Немецкая полиция справлялась со своими, вчерашними студентами, еще не готовыми к убийствам. С настоящими террористами, умеющими захватывать заложников, немецкая полиция не справилась. Одиннадцать израильских спортсменов погибли.
  Политическое бессилие пахнет кипяченной водой. Правительство уставало извиняться. А впрочем, все шло своим чередом. Трескучий гром арестов катился по РАФ, Кого-то судили, кого-то переводили из тюрьмы в тюрьму, из одной горячей тюремной тишины в другую. Далекие звуки нормальной жизни кажутся там приснившимися, нереальными. Андреас Баадер объявил о первой голодовке, и члены РАФ, сидевшие тогда по всей стране, поддержали его. Они действительно сидели кто где, это после их собрали в тюрьме "Штаммхайме" в Штутгарте, а тогда Баадер был в Швальмштадте, Распе, Проль и Майнхоф - в Кельне, Гудрун Энсслин - в Эссене, Хольгер Майнс - в Виттлихе, Ирмгард Меллер - в Раштатте, Герхард Муллер - в Гамбурге. Просто география какая-то.
  Они провели тогда аж сухую голодовку, требовали отменить систему мертвых коридоров для Ульрики Майнхоф и Астрид Проль. Власти выдумали чудесную штуку - мертвые коридоры, нацисты до такого - со своими-то переполненными тюрьмами - и додуматься не могли. На каждом этаже содержался один заключенный, не слышно было ни звука. Им доставался лишь прогорклый воздух тюремных камер - и ватная, страшная, ничем не нарушаемая тишина. Ульрика Шлезинг не представляла себе, как можно выжить в этаком безмолвии. Ей казалось, что смерть именно такова - безмолвие, тишина, ужас. Астрид Проль довели до того, что на суде ее признали недееспособной и выпустили. Майнхоф перевели в обычную одиночку. В Германии появлялись "Комитеты против пыток", словно дело происходило лет этак тридцать назад. Страна напилась кислым вином познания, и привкус его все чувствовали на языке, - когда говорили и когда молчали. Кто-то еще верил в демократию и осмеливался протестовать, высказывать свое мнение. Другие, помнившие Гитлера, молчали. Они-то знали, как избежать неприятностей, а первых, наивных, объявляли симпатизантами и травили вовсю. Уж им-то сполна пришлось испить маслянистого страха.
  В семьдесят третьем объявили о создании ГСГ-9, на удивление всей Европе - под началом министерства внутренних дел, в структуре погранохраны. Побоялись создавать армейской спецподразделение - уж очень оно походило бы на СС.
  Немцы боялись вспоминать свое прошлое.
  А в семьдесят четвертом Майнхоф и Энсслин, первых из всех, перевели в Штаммхайме. Правда, Майнхоф скоро оказалась в берлинской тюрьме Моабит. Началась очередная голодовка, и на восемьдесят третий день умер Хольгер Майнс, серьезный молодой человек, бывший студент кинематографического факультета. Сиротливым, отдаленным громом прозвучала его гибель, но для многих гром этот показался страшнее пушечной канонады
  Перекатистый разноголосый гул протестов прокатился по Германии. Поднималось вторая волна протестов - не против абстрактного фашизма, не против войны во Вьетнаме - против немецких пыток, системы мертвых коридоров, против несправедливого обращения с заключенными.
  И все было бессмысленно. Их судьбы сгорали в жгучих кострах, а государство наслаждалось душистым сладким дымом своих побед. Гремучие волны бились в немой берег и затихали. Оглушающий грохот словно обвертывали мехом, и звук терялся в мириадах ворсинок. Толку не было. То, первое поколение, поголовно оказавшееся в тюрьмах, хотело выявить фашизм, заставить его признаться. И фашизм проявил себя, но толку не было. Все и так знали, что фашизм живет.
  А впрочем... все изменилось со временем. Прошли жаркие шестидесятые, проходили ледяные семидесятые и восьмидесятые, пахнущие осенней прелью. Умирали те, кто жил при Гитлере. Им на смену приходили другие. Все меняется, даже государство.
  В конце концов, немцы - разумный народ.
  XI.
  Любой облик складывается из множества деталей. Рыхлая или гладкая кожа лица. Нос прямой или волнистый, губы упругие или дряблые, мясо или твердая кость скул. Все это детали складываются в единое целое, в неповторимое лицо конкретного человека. Вот что такое была программа "Растерфандунг". Из тысяч и тысяч запахов, голосов, ощущений выцепить необходимые, определить в человеке - террориста, шпиона, преступника.
  Сотрудники "Растерфандунг" выявляли подозрительных людей и устанавливали за ними скрытое наблюдение, вынюхивание, выщупывание - до тех пор, пока не набиралось достаточно улик для получения ордера на арест. Или не набиралось. В сущности, по-настоящему эффективно такая система могла работать только в Германии, где, переезжая, каждый должен зарегистрировать свой новый адрес, а на улице обязательно иметь в кармане удостоверение личности. Попробуйте-ка провернуть такое в Британии, где даже паспорт люди получают только для выезда за рубеж, к диким иностранцам. Что ни говори, а Германия страна законов - и анархистов.
  Множество людей занималось этим, множество людей копалось в пресных бумагах, выцарапывая оттуда сведения. Аналитики изучали клиентов: где они живут, как платят за квартиры, где берут деньги, оружие, документы. Другие сличали эти информацию - по форме и запаху - с той, которая поступала на все население страны. Только в Германии могла существовать такая система, только в пропахшей баварскими сосисками Германии. Данные сличались, слежка (слово, Ульрике абсолютно непонятное) устанавливалась и снималась, телефоны прослушивались, записывались разговоры, сотни раз прокручивались пленки. И все кончалось - так или иначе. Арестом или переключением на следующего клиента.
  Вот так-то. Бойтесь снимать меблированные комнаты в высоких домах с лязгающим лифтом и подземных гаражом. Вдвойне бойтесь, если поблизости неумолчно шумит автобан. Но таких людей тысячи, мало ли кто селится в этих домах, одних только ваших соседей десятки и десятки.
  Начинайте прислушиваться к шагам тех, кто идет следом, если вы заплатили за квартиру наличными и вперед месяца на три. За вами непременно следят, и телефон ваш прослушивается наверняка.
  А впрочем, можно уже не бояться. Это в восьмидесятые программа работала вовсю, сейчас - всего в десятую часть своих возможностей.
  Охота на шпионов и террористов. Говорят, после создания "Растерфандунг" Штази пачками отзывала своих агентов с территории Западной Германии, потому что провалы следовали один за другим. Когда в семьдесят шестом за один день в разных концах страны было арестовано более тридцати шпионов из Восточной Германии, "Растерфандунг" действительно доказала свою жизнеспособность. А кто бы иначе находил их, ничем не пахнущих, беззвучных, неощутимых словно призраки, таких же немцев, зачастую с кристально чистой биографией, работавших на самых ответственных постах, но шпионивших в пользу коммунистов?
  А Фракция Красная Армия и остальные марксистские, анархистские, антифашистские бригады, начинавшие с ароматных идей, но кончившие железистым запахом крови? Как было бороться с шумными, звонкоголосыми экстремистами, с резкими и пряными запахами протестов? Полиция металась как проклятая, прыская повсюду однообразно пахнущими освежителями воздуха, но ничего не помогало. "Растерфандунг" возникла так же естественно, как возникает звук после удара.
  Но времена меняются, и на смену острой и пряной заботе о государственной безопасности приходит рыхлая, пресная, рассыпающаяся в руках забота о правах человека и прочей демократической чепухе. Конечно, кому же приятно думать, что в любой момент за ним может начаться слежка. Вокруг "Растерфандунг" было столько шума! - Ульрика поражалась, что эта программа умудрилась просуществовать до девяностого года, и это после того, как ее сотрудников облили грязью все - политики, и обыватели. По мнению Ульрики, это лишь доказывало необходимость "Растерфандунг", будь эта программа лишь политическим трюком, она не выдержала бы испытание временем - и общественным порицанием.
  
  В Висбадене Ульрика бывала нечасто. Пахло здесь совсем по-другому, не так, как в Бонне. Зигфрид исчез, основной его запах и звук вылез из машины и хлопнул дверцей. В машине осталось только воспоминание.
  Через минуту дверца Ульрики открылась тоже.
  - Идем, - сказал голос Зигфрида, и рука Зигфрида взяла Ульрику за руку.
  День с утра выдался сухой и теплый, многоголосый, поющий, буйный. Птицы как будто с ума посходили, в маленьком Висбадене это было слышно особенно ясно.
  Ульрика вылезла из машины.
  - Зачем мы сюда приехали?
  - Узнаешь. Пошли.
  И повел ее, крепко взяв за руку. Они шли вдоль шума улицы, вдоль шума машин. Шум этот всегда мешает ориентироваться на слух, заглушая все остальные звуки. Только и можно понять по нему, что направление движения. Но вот шум этот ослаб, и на лицо Ульрики легла прохлада. И снова в лицо ударил жар, а шум улицы усилился до прежнего состояния. По опыту Ульрика знала, все эти метаморфозы означают лишь, что они с Зигфридом прошли мимо какого-то сооружения, остановки автобуса, например. Вот интересно, как зрячие - ведь они никогда не слушают того, что слышат! - как они определяют, что прошли мимо остановки автобуса?
  Предметы не издают, конечно, звуков. Но они все равно выдают свое присутствие - или отсутствие. Даже расстояние до предмета можно определить - по скорости, с которой доносится отзвук. Так слышишь открытую дверь. Сначала отзвук приходит быстро - стена, стена, стена, а потом отдаляется - открытое пространство двери и стена, которая находится гораздо дальше. В коридоре, например.
  Когда они проходили мимо остановки, Ульрика уловила на миг легкий, особый скрип новой кожаной обуви. "Зигфрид купил ботинки. Давно пора".
  Порыв воздуха и хлопок позади, и сразу Ульрика учуяла гулкое замкнутое помещение - вестибюль. Каблуки Ульрики застучали то ли звонко, то глухо - в этих больших помещениях, называемых холлами, вестибюлями и залами ожидания, такое случается. Просто пол вымощен разными плитками. Звуки чередуются, значит, идешь прямо.
  Тренькнул лифт, двери со вздохом открылись, выпуская Зигфрида и Ульрику на свободу. Разговоры плавали по наполненному человеческим теплом коридору, отталкивались от стен и терялись среди новых звуков. По-женски тонкое шарканье обуви об пол. Глухой толчок двери, отчетливое близкое пчиканье дверного замка. Пробивалось издалека низкое басовитое поющее радио.
  Они прошли еще немного и завернули в комнату, пропахшую какой-то аппаратурой. И укропом. Дверь отсекла от них запахи и звуки коридорной жизни, отсекла наглухо. Ну надо же, вот это дверь! Звуконепроницаемая, вот жуть-то.
  А здесь звучала только тонкое щелканье компьютерной мышки, цмокающая клавиатура, такое ни с чем не спутаешь.
  - Хороший день, - сказал ей мужской голос.
  Зигфрид усадил Ульрику в мягкий стул с холодными металлическими подлокотниками.
  - Послушаешь пару пленок.
  - Здесь? - удивилась Ульрика.
  - Да, - заявил Зигфрид и закрыл ей уши наушниками.
  Ульрика тотчас начала вырываться, содрала наушники со своих бедных ушей.
  - Что?
  - А нельзя вслух? То есть во всеуслышанье? - запуталась Ульрика в словах.
  - Можно? - спросил Зигфрид.
  - Да, конечно, - отвечал давешний голос.
  Ульрика поняла, что укропом пахло именно от этого голоса. Голос задвигался, и вместе с голосом и шорохами движения задвигался и запах укропа.
  Воспроизведение включилось.
  Ульрика слушала вполуха. Обычные разговоры, обычная прослушка. Ульрике вдруг стало тоскливо. Так захотелось оказаться в "Клингель", в своем кабинете, пахнущем пылью, сидеть и слушать отдаленное шарканье ног в коридоре и жестяные трели за окном. Что за гадость эти звуконепроницаемые двери, и кому такое нужно?
  И вдруг она услышала ГОЛОС. Среди обычных, ничем не примечательных разговоров на магнитофонной пленке. Этот голос проскользнул один раз, другой, третий.
  На редкость неощутимый голос. Бесплотный какой-то, бестелесный.
  - Что это? - сказала Ульрика.
  Воспроизведение остановилось.
  - Узнала? - спросил Зигфрид.
  - Кто... он?
  - Матиас Вагнер. Сорок семь лет. Бывший обитатель Коммуны.
  - А потом?
  - Потом ничего. Дальше бомб с краской он не пошел. Его арестовывали, но отпускали. Он музыкант. Тяжелый рок, знаешь ли.
  Ульрика хмыкнула.
  - И все? - спросила она.
  - Он знаком с многими из "Второго июня". Но за знакомства не сажают.
  - Неужели?
  - Улль!
  - Ты думаешь, это он мне угрожал?
  - Это я у тебя должен спросить.
  - Я не знаю...
  - То есть как это не знаешь? Ты ведь узнала голос.
  Ульрика молчала.
  Голос.
  Она не знала, что и думать. Она не ожидала, что этот голос существует в природе.
  Что он принадлежит человеку. Обычному. Живому.
  - А в какой Коммуне он жил?
  - Во второй.
  "Ян-Карл, - подумала она, - Ян-Карл".
  Неужели я никогда не освобожусь от прошлого? Неужели оно вечно станет преследовать меня? Почему меня не трогают мелодичные голоса, пахнущие ванилью, почему я не хожу на свидания со звучноголосыми банкирами?
  Почему мне всегда только больно-больно-больно? Неужели все так живут?
  Почему же тогда люди все живут, а не покончат разом с собой, не полезут в петлю, не поднесут пахучий пистолет к прохладному виску?
  Зачем жить, если жить незачем?
  Дурной каламбур.
  Понюхай ванили, успокойся, не думай ни о чем, Улль. Все бессмысленно в этом мире.
  - Это он тебе угрожал?
  - Наверное.
  - Ульрика!
  - Да, он.
  - Я пойду за санкцией на арест.
  - Уже на арест? - удивилась Ульрика.
  - Он тебе, дорогая моя, угрожал.
  - Но ведь за это не арестовывают.
  - Еще как арестовывают. Задержим, допросим. Если что не так, извинимся и отпустим.
  И Зигфрид исчез. Ульрика осталась наедине с укропным голосом.
  Она чувствовала себя до жути неловко. Укропный голос молчал, притаился, будто кролик. Потом вдруг спросил:
  - Вас ведь зовут Ульрика?
  - Да.
  - А меня Рихард. Скажите, а свет вы тоже не видите?
  - Нет, светоощущения у меня нет. Как говорил один мой знакомый, тоже незрячий, глазами я вижу столько же, сколько затылком.
  - Это, наверное, очень тяжело.
  Ульрика усмехнулась грустненько. Такое разговоры ей не нравились и давно уже надоели. Зрячим всегда кажется, что быть слепым - это нечто ужасное, что слепой живет с ощущением своей ущербности. Как бы не так. Если ты никогда не видел, с какой стати ты будешь скорбеть по этому?
  Не видеть - это нормально, если ты родился с этим и не знаешь ничего иного.
  А вот видеть - страшно.
  Если бы мне сказали, что я буду видеть, сегодня, завтра, через месяц, я постаралась бы, чтобы это завтра никогда не наступало. Мне кажется, если бы это случилось со мной, я потеряла бы полную способность ориентироваться в этом мире. Ведь зрячие не умеют слушать, нюхать.
  - Так вы видите только темноту?
  - Нет, - сказала Ульрика терпеливо, - Меня всегда об этом спрашивают. Я ничего не вижу. Мне не знакомы зрительные ощущения совсем. Так бывает. Вы ведь не спросите глухого, что он слышит: шум или тишину. Он не слышит ничего, ни шума, ни тишины, и не знает, что они бывают.
  Натужно открылась и закрылась дверь, впустив запахи и шаги Зигфрида.
  - Ну, все, детка, - сказал он, - Будем брать.
  - Уже?
  - Да, идем.
  - Приятно была познакомиться, - сказал укропный Рихард.
  - Мне тоже, - сказала в ответ Ульрика.
  И Зигфрид увел ее из этой дурацкой комнаты.
  - А кто будет его арестовывать? Наши?
  - Да, Хайнц и Райнер.
  - А ты не хочешь вызвать кого-нибудь?
  - ГСГ-9? Нет, не хочу. Они здесь не нужны. Дело-то пустяковое.
  - Странный он, этот Милле, да?
  - Слабохарактерный?
  - Не-ет. Хотя, пожалуй.... Он очень мягкий. Я думала, они совсем другие.
  - О, этот парень совсем не мягкий. Просто он таким кажется. На самом деле мягкости в нем мало.
  - Я думала, эти парни сметают все на своем пути, все препятствия. А этот - неудачник.
  - Знаешь, Улль, Grenzschutzgruppe-99 это ведь тебе не Special Air Service10.
  Она засмеялась. Да, САС пахнет будто копченая рыба, а ГСГ-9 - как пресная жареная плотва.
  - Они такие же полицейские, как и мы, - продолжал Зигфрид, - просто из пограничной охраны. Эти британские парни носятся по всему миру, проводя настолько тайные операции, что о них никто не знает. А наши - так, полицейский спецназ.
  - Так и кажется, что пахнут они травой и землей, - пробормотала Ульрика, - а на самом деле они пахнут оружием. Все равно оружием.
  
  Люди приходят и уходят, приходят и уходят. Странные они, эти люди. Настал влажно-кислый торопливый вечер, а ним пришла дождливая ночь, и в окно спальни вливался неповторимый влажный воздух, звуки в котором звучали особенно четко. А потом пришел Хайнц Милле.
  Все дождь и дождь. Ульрика открыла дверь и окунулась в шорох и влагу, но ничто не напомнило ей Карла в этот миг. Хайнц Милле стоял тихо, как умел только он один, - и будто растворялся в шуме дождя.
  - Ну, что? - сказала Ульрика, - Вагнера арестовали?
  - Да.... Извини, я....
  - Входи, - сказала Ульрика.
  Но ни шороха она не услышала.
  - Хайнцель?
  - Можно, я у тебя переночую?
  Ульрика удивилась так, как не удивлялась ни разу в жизни.
  - Тебя, что, жена выгнала?
  - Нет, - напряженный голос измученного мальчика.
  Господи, ну да чего же у него голос детский!
  - Да заходи!
  Он вошел. Ульрика захлопнула дверь, отсекая влагу и холод от тепла и сухости.
  - Тебя накормить?
  - Нет. Я хочу лечь.
  - Да что с тобой?
   И пахло от него странно, почему-то аптекой.
  Ульрика поймала его мокрый рукав и повела Милле в гостиную. Шел он неровно, не так, как ходил обычно. Ульрика затаилась. Она поняла еще в первую их встречу, что он не болтун и разговорить его довольно трудно. Вся беда была в том, что Ульрика не могла понять, что с ним, - коль он не говорил о себе.
  И этот аптечный запах!
  - Пойдешь наверх, там вторая дверь справа. Или тебя проводить?
  - Чья это комната?
  - Папина. Но там все есть, и кровать застелена. Я хотела, чтобы там все было по-прежнему.
  - Ты живешь совсем одна? Как ты управляешься с этим домом?
  - Ох, дружочек, - сказала Ульрика, - давай сядем.... У меня есть домработница, она приходит два раза в неделю.
  - У тебя хватает денег, чтобы нанять домработницу?
  "А у тебя жена - транжира", - подумала Ульрика.
  - Я ведь живу одна, не с семьей. И у меня льготы по налогам, и пенсия, и еще я работаю, дружочек. Да и папа успел кое-что скопить. Не знаю, может, он взятки брал.
  - Я бы тоже брал, если б мне давали.
  Они сидели так близко, что Ульрика чувствовала бедром - сквозь юбку - насквозь мокрую ткань его брюк. Ульрика потянулась руками - мокрый свитер, небритая щека, ежик жестких волос. Кожа лица обветренная, грубая, а лицо - худое и маленькое, выступающие скулы, острый нос, маленький рот.
  - Ты замерз?
  А он колючей головой уткнулся в ее обнаженное плечико, защекотал шею.
  Ульрика растерялась. Тихонько погладила черствые ершистые волосы, обняла его худые плечи.
  Господи, мокрющий! И дрожит, как ребенок.
  - Хайнцель, пойдем-ка, ты ляжешь.
  - Извини.
  - Ох, нет! Пойдем. Я принесу тебе грелку, а то ты простудишься. Тебе надо согреться.
  - Не надо грелку.
  - Ну, ты вряд ли захочешь спать со мной, - легко сказала она, - Тебе надо согреться.
  - Ульрика, я.... Ты прости, я....
  - Господи, да я не об этом. Пойдем.
  А все же Милле ей нравился неизъяснимо. Запах курящего мужчины повергал ее в душевную слабость, напоминал об отце. Так и хотелось, чтобы он был подольше рядом. Бедром тепло его бедра чувствовать, ртом его дыхание обонять. Будто рядом с отцом, в его руках, на его коленях.
  Такое беспредметное желание. Не человек, а просто запах табака. Ничего больше. Хайнцельменхен! С ума можно сойти.
  В спальне Хайнц попытался избавиться от ее присутствия. Раздеваться при ней он стеснялся. Ульрика вышла и снова зашла, дотянулась потрогать, спит ли. Он лежал в мокрой одежде.
  - Хайнцель, - Ульрика стала его поднимать, - Ну, что ты?
  Усадила его кое-как. Колючая голова снова ткнулась в ее плечо - словно кактус из детства. Ульрика стащила с него свитер. Когда взялась за брюки, Милле, наконец, зашевелился:
  - Я сам.
  - Ой, дитя выискалось!
  На нем и трусы были мокрые. Кожа ледяная, скользкая, на бедре выпуклые бороздки шрамов. На другом бедре - марлистая мокрая тряпка, туго примотанная и пахнущая аптекой.
  - Это что? Тебя ранили? Это Вагнер?
  - Да зацепило просто.
  - Болит? - сочувственным шепотом.
  - Да нет.
  Рука ее задела резиново-холодную кожу члена.
  Милле ощутимо вздрогнул.
  - Извини, - сказала Ульрика, - Я случайно. Где ты так вымок?
  Молчит. Просто молчит и все. Ульрика натянула на него одеяло.
  Запах иного человека можно вдыхать, словно духи. Другие запахи кажутся обычными, привычными, много раз встречавшимися, - даже если сталкиваешься с ними в первый раз. Некоторые запахи вызывают отторжение раз и навсегда. Можно заглушать этот запах одеколонами и мылом, тканями костюмов и пальто, - все равно, учуяв этого человека, испытываешь легкое рвотное ощущение. По-всякому бывает.
  Что у нее к Милле, Ульрика не могла понять. Мокрая кожа. Запах одинокого тела. Милле давно не спал с женой, это Ульрика чувствовала очень ясно. Мужчина, который не прикасается к женщине, пахнет совсем по-другому. Особенно если с него снять белье.
  Господи, как же он замерз! Так и хочется касаться его, касаться постоянно, гладить мокрую кожу, пока она не высохнет под моими ладонями, пока не согреется. А ведь, пожалуй, не даст. Человек семейный. И не просто семейный - смущенный. Он думает, это обязательно любовь. А это не любовь, это так, просто. Неизвестно что, просто жалость, и легкая тоска, и одиночество - мое одиночество.
  Разве ты одинока, Улль?
  А Карл?
  Карл. Карл - это Карл. А мое одиночество - это как аксиома в непонятной мне науке геометрии.
  Бедный Хайнцельменхен. Я тоскую, но его тоску не сравнить с моей. Бедный парень, запутавшийся в жизненных бесконечных звуках. Да разве в них разберешься, в этих звуках, в этой боли, в этой тоске дурацкой.
  - А почему ты не замужем? - вдруг спросил Милле.
  - А мне никто и не предлагал, - созналась Ульрика.
  - Тебе не бывает одиноко?
  - Я привыкла.... Я все хотела спросить. Ты жалеешь, что ушел?
  - Из ГСГ-9? Я не знаю.... Я не.... Я чувствую себя таким неудачником!
  - Хайнцель, - сказала расстроенная Ульрика.
  - Мне все равно пришлось бы уйти. И скорее всего на гражданку. Я ведь чуть не получил инвалидность. После такого трудно возвращаться, форму уже не восстановишь.
  - У нас действительно больше платят?
  - Меньше.
  - Тогда почему к нам?
  - Куда взяли.... Да и если меньше, то ненамного. Думаешь, в отряде такие уж сверхденьги платят? Да и обстановка там не очень. Отряд ведь чуть ли не разваливается. Теперь в каждой земле заводят свои подразделения, а ГСГ-9 оказывается вроде никому не нужной. Да еще о создании армейского спецназа стали поговаривать. Может, скоро ГСГ-9 совсем разгонят. Гарантий никаких. А мне нужны гарантии. У меня семья.
  Ульрика нащупала его руку: пальцы его немного потеплели.
  - Спи, Хайнцель. Я пойду.
  - Почему ты меня так зовешь?
  - А что, тебя так никто не зовет?
  - Нет.
  - Странно, - сказала она, - А мне кажется, тебе очень подходит. Ты похож на этого гномика, который помогает по хозяйству.
  - Ну какой из меня гномик?
  - Самый лучший, - сказала она, - Ты просто устал, Хайнцель. Поспи.
  
  
  XII.
  Время идет, все меняется. Даже первая любовь со временем теряет выпуклость и отчетливость. Чувства больше не упруги, они превращаются в сухую рассыпчатую массу, и масса эта просто сыплется меж пальцев.
  Все проходит.
  Ульрике было четырнадцать, когда она полюбила снова. Его звали Алекс, и он был единственным незрячим мужчиной в ее жизни. Странно, когда Ульрика была еще юной девушкой, все в один голос твердили ей, что слепой женщине не следует мечтать о зрячих партнерах. Мечты эти очень распространены, большинство незрячих желают создавать семью с видящими. Но из таких отношений редко выходит что-нибудь путное, - говорили ей. Да вот послушаешь эти голоса, так сразу проникаешься к ним отвращением, такие они - горловые баритоны, низкие жирные, сиплые, сладко-бархатные голоса, расшатанные басы - такие они... сыто-протухшие. Знающие, как надо жить.
  И где ей было знакомиться с незрячими мужчинами, если после школы Ульрика почти и не общалась с себе подобными? Да и совсем ни с кем не общалась. Лишь с коллегами и друзьями отца, а после с Зигфридом и его группой.
  А вот в школе - да.
  Ульрика училась в школе для незрячих. Бывает, слепые учатся и в обычных школах, но Ульрике захотелось именно так. Она с раннего детства, еще с интерната привыкла учиться среди незрячих.
  А потом в их школу пришел Алекс.
  Фрау Вайс перед уроком, прервав своим ангельски-воробьиным голосом бумажные брайлевские шорохи, объявила:
  - У нас новый ученик. Его зовут Александр Геллер. Алекс потерял зрение в результате несчастного случая, и ему нужна наша помощь, чтобы освоиться в новом мире. Надеюсь, что все мы поможем ему понять, что случившееся с ним не стоит воспринимать как трагедию.
  И так далее, и тому подобное. Ульрика сначала и внимания на него не обратила. Лишь дни и недели спустя....
  Ульрика даже не помнила, как же это случилось. Все знали, что Алекс Геллер музыкант, что у него есть группа, что играют они рок. А рок в те годы был музыкой симпатизантов и чуть ли ни музыкой террористов, и в школе из-за этого случались вечные скандалы. И сожалеющий сердитый шепот всегда окружал Алекса, будто гудение пчел. Шел семьдесят пятый год, когда человека подозревали в связях с террористами, если ему случалось сказать не банда Баадера-Майнхоф, а РАФ или группа Баадера-Майнхоф. Смутный гул общественных протестов умолкал, превращаясь в привычную тишину страха. Лишь бессвязный тихий шепот слышался, летал над страной. Шел семьдесят пятый год, и людей увольняли с работы, если их хоть раз задерживала полиция для проверки. Нарождалась благословенная программа "Растерфандунг", то был ее расцвет, проверку проходили тысячи человек, не единицы, как в девяностых. У задержанных брали отпечатки пальцев, пробы крови и волос. А владельцы предприятий, перестраховываясь, увольняли тех, кого хоть раз назвали - симпатизантом.
  А уж рок.... Рок ведь всегда в оппозиции.
  Все знали, что Алекс Геллер музыкант. Но вовсе не сразу Ульрика услышала, как он поет.
  Услышав же, едва не умерла на месте. Единственный раз в жизни она влюбилась - в голос, в сам его звук, неповторимо-низкий, глубокий, выразительный. Этот голос пробирал ее от макушки по пяток, и внизу живота начинало что-то вибрировать. Разговаривал Алекс совсем не так.
  Эта ее любовь была еще невиннее первой. Та, первая, отчего-то казалось, пахло чем-то кисло-криминальным. Потом Ульрика никогда уже не чувствовала этого запаха, только в ту пору полудетства-полуюности. Потом уж Ульрика привыкла и запаха этого совсем не ощущала. Папина работа. Своя собственная работа. Ульрика не замечала этот запах точно так же, как не замечала запах своего тела.
  Вторая любовь Ульрики была невинней, чем первая. Тихая, беспредметная любовь. Ульрика не смела даже заговорить с Алексом.
  Он заговорил с ней сам. Подошел как-то раз, сказал:
  - Знаешь, с брайлем у меня что-то не очень. Ты мне не поможешь?
  И она помогла. А чего было не помочь, если сама она читала на брайле с трех лет?
  Без брайля не обойтись, особенно если хочешь получать серьезное, настоящее образование. Ульрика с детства тяготела к языкознанию, по-английски и по-гэльски болтала с раннего детства - спасибо британскому приятелю Отто Шлезинга, приезжавшему в гости с завидной регулярностью. На аудиокассетах же трудно найти нужное место, если серьезно хочешь разобраться в чем-то, лучше уж брайль. Впрочем, в Германии в то время трудно было достать хорошие книги по языкознанию на брайле. Ульрика или переписывала сама, усаживая отца диктовать, или - книги ей привозил Питер Гейнсборо, привозил из Англии, из Штатов. Хороший он был человек, этот Питер Гейнсборо, то ли наемник, то ли внештатный сотрудник британской разведки, игравший с Отто Шлезингом в шахматы по телефону. Питер приезжал по крайней мере два раза в год, и голос у него был озябший и хрупкий. За всю свою жизнь Ульрика не встречала человека с более странной биографией. По опыту она знала, что все спецслужбы всех стран мира состоят из обычных людей, занятых порой довольно скучной работой, - таких людей, как она сама, как Зигфрид, как Отто Шлезинг. И только однажды на тысячу судеб можно встретить такого, как Питер. Он был как Джеймс Бонд, только гораздо серьезнее и гораздо грустнее.
  Вот в кого надо было влюбляться, Улль. Впрочем, такая любовь могла получиться еще печальнее, чем любовь к террористу. Что же с ним сталось, с Питером Гейнсборо? В какой тюрьме он-то сгинул? Да-а. Ведь она и забыла о том, что он был на свете - Питер Гейнсборо.
  Ульрика учила Алекса Геллера читать на брайле. Сам он учиться начал неправильно, многие из поздноослепших начинают так - учат брайль на печатной машинке. И очень неловко чувствуют себя потом, зная все буквы, но не умея их читать. Печатать на брайле - это одно, а читать брайль - совсем другое. Нужно развивать чувствительность пальцев, нужно... черт, да чтобы уметь читать, нужно читать, постоянно, хотя бы по десять минут в день, чтобы пальцы не забывали этих ощущений. А пальцы у Алекса были грубые, в мозолях от гитарных струн.
  Ульрика учила его всему - преподаватели, наверное, были довольны. Это хорошо, когда поздноослепших учат слепые, а не зрячие. Зрячему ослепший человек не поверит. Не поверит, что можно ходить самому по городу, читать, работать, обслуживать себя. Ульрика учила Алекса пользоваться тростью - так же, как учили ее саму, и ловила себя на том, что начинает говорить, как фрау Миллер.
  Маятниковое движение трости самое подходящее для слепого. Держи рукоять трости - как бы это сказать? - ну, держи ее посередине тела. Делаешь шаг левой ногой, трость идет вправо, шаг правой ногой, трость - влево. Все просто, стоит только привыкнуть.
  Учила его нюхать. Учила тысяче мелочей, которым может научить лишь слепой, зрячим и понимание этого не дано. Алекс начинал жить заново, и что он нашел в Ульрике, она так и не выяснила точно. Ориентировался ли он на запах, или на слабенький звук ее голоса, или просто представил ее в своем воображении, представил облик, неведомый ни ему, ни ей самой?
  Ульрика до сих пор хранила записи его альбомов. Никогда не слушала, но все равно хранила.
  Отто Шлезинг был доволен этой дружбой. Он тоже где-то слышал, что для слепых больше подходят незрячие партнеры. Родители Алекса, напротив, относились к Ульрике настороженно. Они не успели еще свыкнуться с его слепотой. А уж слепая подружка!..
  Шел семьдесят пятый год. Первого января были приняты "Законы Баадер-Майнхоф", а ведь говорят, как первый день, так и весь год пройдет. Так он и прошел, этот год: из процессов убирали адвокатов, слушания вели без подсудимых, если подсудимые были в больнице или участвовали в голодовке.
  А голодовки были, и еще какие.
  Стылая ледяная морось падала на лица прохожих и застывала в сердцах. Кожа болела от этой мороси. Лицо болело, кожа ощущала все - и морось, и ветер, и морозный воздух. Ну, что за безобразие эта зима!
  На плечах тяжестью неподъемной висели пальто и куртки, на затылок давали шапки. Люди изнемогали в этой зиме и привыкали к ней, теряли ощущение времени. Забывали, что есть на свете иное - весна и осень, быстрое лето.
  Таким выдался семьдесят пятый год для Западной Германии. Потный липкий воздух. А впрочем....
  В семьдесят пятом году произошло чудо. В конце февраля члены "Движения " июня" похитили Петера Лоренца, кандидата в мэры Западного Берлина, и потребовали освобождения шестерых заключенных.
  Заключенных выпустили. Лоренц вернулся домой целым и невредимым. Правда, выборы он проиграл.
  Это было действительно чудо, в Европе и не слышали о таком. Все тогда равнялись на Британию, а британцы не вели, не ведут и не будут вести переговоров с террористами, и пусть все заложники хоть передохнут. А здесь обе стороны повели себя столь разумно, что невозможно себе даже представить. Потом-то не выдержали ни те, ни другие, но факт остается фактом: произошло чудо. Впрочем, левый терроризм в Германии был и совестливым, и склонным к поискам справедливости, а "Движение 2 июня" никогда не отличалось такой любовью к насилию, как РАФ, например. И потребовали они освобождения не Майнхоф или Баадера, которых ни в коем случае бы не отпустили, они потребовали освобождения тех, кто ни разу не обвинялся в убийстве, кому не грозило пожизненное. Они давали противниками сохранить достоинство.
  И государство согласилось на обмен! Чудо произошло. То, что после почти все "Движение 2 июня" оказалось за решеткой, не умаляет значимости этого чудесного события. Первый шаг от нетерпимости был сделан, первый шаг на очень долгом и трудном пути. Немцы, единственная нация из всех, умеют учиться на своих ошибках.
  Наступил март - время, когда отпирают окна, и весеннее тепло, полное звуками и запахами, влетает в дома и тревожит всех - домохозяек, политиков, полицейских, преступников. Так много звуков! Все слышно: и оглушительный шум, и мельчайшие, тончайшие звуки, далекие голоса, скрип и стук, шмелиный гул машин и птичьи трели, шорох ветра, ударяющегося о ветки.
  Семьдесят пятый год был тяжелым годом. Политическая жизнь страны, казалось, рассыпается, издавая затрудненные скрипучие вздохи. Рождалось второе поколение РАФ, такое же непримиримое, как и первое. В апреле, под звон птичьей радостной весны, они захватили немецкое посольство в Стокгольме, требуя освобождения членов РАФ из тюрьмы. Они убили несколько заложников. Посольство взяли штурмом, непримиримость вступила в свои права. Тяжело раненный при штурме Зигфрид Хауснер умер в тюрьме, и неизвестно даже, в тюремной больнице - или просто в камере. Легкий, едва слышный акцент заблуждения имелся здесь. Они теряли цель. Они, сами не слыша этого, становились такой же рычащей сворой, как и те, против кого они боролись. Влажно-горький аромат несбывшихся надежд окутывал их все явственней.
  Таким был этот год. Минорные звуки очередных известий о чьей-то смерти, дробный звук публичных выступлений, мерное звяканье множащихся скандалов, сиплые речи политиков. Предъявлены были официальные обвинения Энсслин, Баадеру, Майнхоф и Распе. Четыре убийства, пятьдесят четыре покушения на убийство, создание преступной организации. Андреас Баадер требовал, чтобы их камеры перестали прослушивать, а судьи, люди с бархатным рукопожатием, трескучими речами и страшным холодом в груди, судьи заявляли, что прослушивания никогда и не было.
  Уже несколько дней стояли холода. Август еще не кончился, но температура по утрам - как сообщали по радио - была уже вполне осенней. Днем воздух теплел, но не слишком. То жарко, то холодно, и ветер налетает просто ледяной. Дождей почти не было. Лишь иногда начинало накрапывать, да тут же и кончалось. В Берлине "Движение 2 июня" раздавали людям тысячи краденных билетов на метро и грабили банки, угощая свидетелей шоколадом. А впрочем, к осени их всех пересажали - членов "2 июня", а не свидетелей. Правда, может, посадили и свидетелей, почему бы и нет. Все было возможно в Германии в тот год, ибо это было время контрастов.
  Тяжелый пряный аромат запутанности и боли витал над тюрьмой Штаммхайме. Утробно вздыхала тюрьма по ночам, слушая надрывные мысли своих заключенных. Они не верили, наверное, друг другу. Майнхоф унижали, она всегда была среди них - не своей. Они доводили себя в голодовках до смерти - и умирали. Дурманный страшный запах висел над тюрьмой - запах конца. И все они - заключенные и охранники, судьи и адвокаты (а суд проходил в тюрьме, и была тюрьма обмотана колючей проволокой, словно кактус) - все вдыхали этот яд, ничего при этом не замечая. Начался семьдесят шестой год.
  В мае заунывная мелодия тюремной жизни была прервана странным и страшным событием. Ульрика Майнхоф повесилась в своей камере.
  Или ее повесили?
  Никто так и не узнал. Экспертизы проводились и опровергались, но никто не верил в ее самоубийство, никто не верил. А впрочем.... Но какая же студеная волна отчаяния должна была окатить ее, чтобы она осмелилась наложить на себя руки. Ведь она была очень набожна, когда-то хотела стать монахиней. Но кто скажет, что она не испытывала отчаяния в те дни, в самом начале мая? Визжащий свист безысходности мог сковать ей сердце, ей матери двоих детей, отдавшей все - неизвестно чему.
  Жизнь тает вместе с весенним пением птиц. Кажется, что кто-то повернул регулятор звука, и громкость, разнообразие, насыщенность все нарастают и нарастают - с каждым днем, с каждой минутой.
  И запахи нарастали и множились. Обоняние купалось в этих запахах. Обоняние кричало от восторга, всегдашнего весеннего восторга. Слух кричал от восторга. Весной всегда хочется жить. Весной странно даже думать о смерти.
  Ее похоронили на кладбище и по церковному обряду. Церковь не признала в ней самоубийцу.
  Крик протестов пролетел над страной. И высокий гул юных голосов повис в воздухе, юных голосов, скандировавших как один:
  - РАФ - права! Вы - фашисты!
  Ульрика вздрагивала от этих сообщений в новостях.
  Тот год был годом арестов и процессов. Кроме того, единственно-страшного, что шел в тюрьме Штаммхайме, было еще много других, судили членов РАФ, СПК, "Движения 2 июня". Сыто-мурлыкающие басовитые голоса объявляли приговоры.
  
  XIII.
  "Хорошая погода" Зигфрида продлилась недолго. С утра зарядил дремотный вкрадчивый дождичек, и весь мир пропах стылой сыростью, даже какой-то снеговой влагой. Рекс отсырел, и шерсть его пахло мокрой пряжей - будто свитер выстирали и забыли высушить.
  Ульрика гуляла в парке. Всю эту прогулку она вспоминала дурацкие слова Зигфрида: "если хочешь, чтобы с тобой знакомились, гуляй в парках". И вот - она гуляла. Влажный гул машин звучал в отдалении. Налетный сыренький ветерок путался в намокших волосах Ульрики. Она шла, запрокидывая голову. Пахло даже не землей, а то ли ветками, то ли это тонко-тленный осенний запах прошлогодних опавших листьев витал в воздухе. А может, это появляющаяся зелень так странно пахла? - непонятно.
  Ульрика любила дождь, всегда любила. Дождь и ветер, жар и холод. Она любила все, что могла почувствовать. К тому же дождь всегда был для нее источником совсем особого, тихого и ни с чем не сравнимого наслаждения. От первых капель - еще не дождя, а просто влажно-робкого касания - до частых, сильных и холодных ударов проливного дождя, - все это вызывало у нее дрожь в коленках. Она любила дождь с такой чувственной страстностью, с какой другие могут любить лишь партнеров по сексу.
  Наконец, Ульрика устала гулять, нашла скамейку и села на нее - пока скамейка не убежала. Ульрика, ей-богу, не удивилась, если бы вдруг послышались молодые, торопливые, летящие шаги и высокий, чуть хрипловатый, молодой голос окликнул ее. Но шаги не послышались и голос не раздался среди нежного шума дождя, наваждение прошло, и Ульрика задумалась о других вещах. Ей было о чем подумать. О Карле Хольмане, например.
  Так уж вышло, что из разряда личного недоразумения он очень быстро перешел в разряд профессиональных загадок. А загадки эти всегда были таковы, что не было в них ни четкости, ни ощутимости - так, будто влага, повисшая в воздухе, даже рукой не коснуться, только сырость на пальцах и почувствуешь. Влажный след на коже высохнет и покажется, что и вовсе ничего не было. И разгадки у этих загадок были такие же. Ульрика злилась, потому что ничего не понимала.
  И тут раздались легкие шаги, шлепающие по лужам, и мужской голос окликнул ее. Ульрика поднесла руки к щекам. Это был голос Зигфрида.
  Зигфрид проводил ее домой. Они шли неторопливо - словно парочка, гуляющая под дождем. Мягкая и теплая ладонь Зигфрида защищала ее руку от ветряного водянистого холода.
  - Ты узнал что-нибудь?
  - Да. Узнал.
  - И что же? - спросила Ульрика, озадаченная его странным тоном.
  - Петер Миллер мертв.
  - Что-о?
  - Его сбила машина. Он умер по дороге в больницу. Еще одна женщина в реанимации. Об этом говорили вчера в новостях, ты не слышала?
  - Нет.
  - Водитель был пьян.
  - Это действительно случайность? - спросила Ульрика после некоторого молчания.
  - Не знаю. Но похоже на то.
  - А Хольман?
  - Пока ничего. Он целыми днями торчит в театре, репетирует новую постановку.
  - По телефону он не говорил?
  - Нет. Я же говорю, он в этом "Нойес" чуть ли не ночует.
  - А по наркотикам на него что-нибудь есть?
  - Нет. Может, он принимает, хотя по нему и не скажешь. Он, конечно, не здоровяк, в балете все-таки, но физическая форма у него будь здоров. Да еще при таких нагрузках. Не дурак же он, в конце концов. Хотя, может, и дурак, конечно. А ты как думаешь?..
  - Я все думаю о наркотиках. РАФ и наркотики?...
  - А что здесь такого? Возьми, например, Колумбию. Там все экстремисты завязаны по уши в этом деле.
  - Ну, у нас же не Колумбия, - сказала Ульрика, - Здесь Европа.
  Их разговор стал принимать какой-то неожиданный шуточный оборот.
  - Ну, - сказал Зигфрид, - в Ольстере, говорят, всю торговлю наркотиками держат ИРА и лоялисты11.
  Ульрика едва подавила смешок. Ирландцы ей нравились.
  - Или ты считаешь, что Ирландией нельзя мерить Европу? Ну, у них же кельтская буйная кровь и все такое.
  - Да, - сказала Ульрика, - кровь у них буйная.... Сколько ему лет?
  - Хольману? Столько же, сколько и тебе. Год в год.
  -Уже не восторженный мальчик.
  - Клар был старше. Помнишь, тот парень, который стрелял в генерала из гранатомета?
  - Помню.
  Дальше они шли в молчании. Ульрика думала неизвестно о чем. Зигфрид размеренно шагал рядом.
  А потом она осталась одна в своем доме, переоделась, подвязала влажные волосы и устроилась на диване в гостиной. Рекс лежал у нее в ногах и сопел потихоньку, иногда ударяя ее по ноге пушистым хвостом. Не говорило радио. Молчал магнитофон. Ульрика складывала головоломку из неотчетливых, аморфных деталей. Визит парня с пистолетом. Визит парня с конфетами. Запах его мокрых волос. Жидкое касание его холодных губ. Телефонный разговор, Петер Миллер, неведомое стекло. Служба в армии, школа снайперов.
  Служба в армии. Это не укладывалось в его голове никак. Дело было не в терроризме. Просто его образ, образ парня, ворвавшегося к ней с пистолетом, не складывался никак. Каждая деталь была словно из другой головоломки.
  - Пожалуйста, приходи, - сказала Ульрика.
  Рекс забил хвостом по ее ноге, потом исчез и вдруг всей тяжестью прыгнул на диван.
  - Пожалуйста, - полуподумала, полувыговорила она, - Приходи, Карл. Я соскучилась.
  Самое странное, что он пришел.
  Ульрика впустила его с облегчением. Весь вечер у нее было дурное предчувствие. Она боялась, что вместо Карла в ее дом придет сообщение о его аресте, о его смерти (пуля в прохладном виске - будто напоминание о детстве), но вот он пришел - сам.
  Ульрика потянула его за отвороты куртки. Он снова был мокрый и обнимал ее, и Ульрика сквозь свитер ощущала прикосновение длинных твердых пальцев. Ульрика лбом прижалась к его небритой щеке, к холодным сосулькам волос, облепивших шею. Обняла развернуто-широкие твердые плечи. На одном плече обнаружился ремень сумки.
  - Пустишь меня? - сказал ей Карл, когда они, наконец, перестали целоваться.
  - А я знала, что ты придешь.
  - Откуда?
  - Ну, просто - знала. Я соскучилась.
  - Ты такая красивая.
  Сумка плюхнулась на пол в гостиной. Судя по звуку - довольно тяжелая сумка. Рекс долго сопел и пыхтел возле этого плюха.
  - Там нет ничего вкусного, - сказал Карл.
  Ульрика напряглась.
  - Не трогай, Рекс, - сказала она.
  Рекс удалился в сторону кухни.
  - И что же мы будем делать? - спросила Ульрика.
  - А хочешь, я тебе приготовлю обед? Как из ресторана? Я тебе говорил, что у моего отца свой ресторан?
  Она рассмеялась с искренним облегчением.
  - Хочу. Ты мне не говорил про своего отца. А ты чем занимаешься?
  - Балетом.
  В сущности, это тоже было для нее звуком пустым.
  - Да-а? Так тебе, наверное, нельзя много есть.
  - А я и не собираюсь, - заявил Карл, - Есть будешь ты. Ты слишком худенькая.
  - Ты же говорил, я красивая.
  - Ты очень красивая. И ужасно худенькая. Рядом с тобой просто страшно находиться. Ты такая неземная, кажется, тронь - и ты улетишь. Словно одуванчик.
  Ульрика слушала эти непонятные ей излияния с широко раскрытыми глазами - даже веки напряглись. Карл шебуршал возле своей сумки, звенел чем-то и полиэтиленово-глухо шелестел.
  Наконец, они отправились на кухню. Ульрика растеряно села возле стола, и Рекс, судя по всему очень довольный собой, улегся ей на ноги.
   Карл загремел посудой, раздался мерный гул льющейся воды. Ульрика сидела, будто во сне, и слушала невыразимо приятный звук его деятельности. Сердце Ульрики чуть-чуть, но так явственно болело. Ах! - она так долго пребывала в полнейшем, почти звенящем своей пустотой одиночестве, что теперь была смущена тем, как легко Карл Хольман вошел в ее жизнь - и в ее душу.
   Дела обстояли бы гораздо проще, если бы он стал просто ее любовником. В конце концов, у любой не слишком старой женщины время от времени должен случаться тот, кто станет обнимать ее по ночам. Но сердце Ульрики полно было трепета и боли. Ульрика полюбила - а весь смех и все счастье мира не изменят жестокую и беспощадную природу любви.
  Ульрика не знала, со всеми ли происходит так, но для нее любовь означала лишь страх. Она смертельно боялась за тех, кого любила, и она всегда была такой, сколько себя помнила, с самого раннего детства.
  Этот страх был совершенно беспричинным. Она боялась, что Кри может попасть под машину - или сломать лапу, или съесть какую-нибудь гадость, или просто заболеть. Она боялась за отца - вовсе не потому, что он работал в службе по охране конституции; Ульрика точно так же боялась бы за отца-дворника. Он мог простудиться, он мог ударить молотком по пальцу!.... Ульрика полна была страхами, словно мешок Святого Николауса подарками.
  В одиночестве, в котором она пребывала последнее время, несомненно, крылись определенные преимущества. Ульрика почти забыла о том, что такое сердечная боль, - хотя Ульрике все еще доводилось просыпаться среди ночи и лежать без сна, думая о том, что с Рексом может что-нибудь случиться. О! - если бы это могло случиться с ней, она бы не переживала так и вполовину. Она с радостью согласилась бы на то, чтобы несчастья, нависшие над Рексом, обрушились бы на нее. Но в остальном - Ульрика становилась гораздо спокойнее тогда, когда вокруг нее не было любимых ею существ. Ульрика уже приучилась к тому, что все любимые рано или поздно умирают: собаки, отцы, молодые парни - все. Она вовсе не желала пережить еще чью-нибудь смерть.
  Карлу не было дела до этих сложных расчетов. Он стучал ножом по доске и вообще делал что-то непонятное, и от его деятельности пахло все вкуснее. Правда, вкуснее его запаха не было ничего на свете. О том, другом запахе она уже и не думала - или старалась не думать. Ах, как она порой жалела о том, что никогда и ничего не забывала! Ведь забыть - это означает вычеркнуть из жизни, из опыта; забыть - это означает возможность начать сначала, не тяготясь ошибками прошлого. Порой Ульрике хотелось прожить жизнь, в которой не случились бы "Баадер-Майнхоф".
  Шорох и запах приблизились к ней и оказались совсем-совсем близко. Ульрика буквально окунулась в его тепло и аромат. Щекотка легких поцелуев прошлась по ее шее. Ульрика чувствовала на своей коже его дыхание и мелькнувшее касание тонких волос - будто трепетание нежных крылышек.
  Карл снова вернулся к своей кулинарной деятельности. Животный острый запах сыра витал в кухне - и свеженький ясненький запах зелени.
  - Что ты делаешь? - спросила Ульрика, - Что это будет?
  - Handkas mit Musik, сыр с музыкой.
  - То есть? - удивилась Ульрика.
  На миг она вообразила себе, что кусает сыр, а он на нее пищит тонким жалобным голосочком.
  - Сыр в масле с уксусом, солью и луком. Так готовят в Гессене. Хорошо идет с Hessischees Appelwol, гессенским яблочным вином. Но у нас с тобой только белое вино и шампанское.
  - Да, - вздохнула Ульрика, - действительно как в ресторане.
  - Тебе не нравится?
  - Нравится.
  Хотя ей это действительно не очень нравилась. Она предпочла бы съесть сухой бутерброд, но чтобы Карл продолжал целовать ее, а не возился с этим дурацким музыкальным сыром из Гессена.
  - Дай мне что-нибудь поделать, - сказала Ульрика, - Мне скучно так сидеть.
  - Разомни вот это.
  Карл взял ее за запястья и поместил ее руки во что-то холодное.
  - Что это?
  - Масло, сахар и тесто. Разомнешь, получиться посыпка для пирога.
  Ульрика не поняла, откуда взялся еще и пирог.
  - А какой пирог? - спросила она.
  - Streuselkuchen, он будет на сладкое.
  - Действительно, как в ресторане, - грустно промолвила она, - И еда вся какая-то незнакомая. Знаешь, я никогда не была в ресторане. Нет, один раз была. Кажется....
  - Ничего, деточка. Сейчас я тебя буду угощать. Подожди немного.
  Ульрика подождала. От работающей плиты в кухне потеплело. Миска с посыпкой исчезла, и Карл повел Ульрику мыть руки. Скоро по кухне пополз восхитительный, сладостный запах печеного теста. Карл звенел бокалами, что-то переливал куда-то, булькал. Вдруг колкий запах вина ударил в Ульрику.
  - Давай-ка усаживайся. Выпьешь?
  - Немного. Это шампанское?
  - Нет, это kalte Ente.
  - Холодная утка?
  - Ну, неужели никогда не пила?..
  - Я необразованная, - встряла страшно довольная Ульрика, - Я очень дикая. Как гунны.
  - Ну да, ну да. Небось два университетских диплома.
  - Один, - созналась Ульрика, - Языкознание. По кулинарии у меня диплома нет. Так что с этой уткой?
  - Это крюшон, - объяснил Карл, - Из белого вина с шампанским. Там еще лимонный сок и сахар.
  - Что сахар - это да. И лимон. Ох, Карл!
  Наелась Ульрика до отвала. И выпила больше, чем следовало. Она смеялась, а в глазах ее было скользко-щекотно, слезы толпились под веками, не решаясь пролиться. Ульрика всегда грустнела от спиртного, но на этот раз грусть оказалась уж слишком бесконечной. Казалось, в этой грусти можно захлебнуться - и никто тебя не спасет.
  Наверное, я всегда буду помнить безумие этого вечера, дурацкие разговоры, вкусные запахи, сердечную боль. Наверное, я до самой смерти буду помнить все, что случилось со мной когда-то.
  Папа однажды читал мне что-то похожее - что же это было? Ах, да! - книжка того англичанина, Толкиена, длинная-предлинная, грустная-прегрустная сказка, повествующая о тоске ее создателя. Это он написал о том, что память людей подернута дымкой, а память эльфов всегда сохраняет яркость и жизненность, люди вспоминают, а эльфы живут в своей памяти. Я живу в своей памяти. И, наверное, она, моя память, переживет меня; я умру, а мои воспоминания будут жить дальше. Это безумие, настоящее безумие.
  Быть может, я эльф? Встретился же мне Хайнцельменхен, отчего же мне и не быть эльфом?
  Лучше уж совсем ничего не помнить, чем иметь абсолютную память. Лучше уж совсем ничего не помнить.
  
  Вечер закончился, сменившись тихой ночью. Ульрика не целовала, а мягко пальцами гладила его лицо. И впитывала ощущения. Шершавая кожа худого длинного лица. Сухая нижняя губа и довольно нежная верхняя. На подбородке короткий шрамик. Щекотная линия волос.
  Ночью случился сильный и быстрый дождь. Он плясал вокруг дома, Ульрика вскрикнула, засмеялась в дремлющем воздухе спальни, в благоухающем ласковом воздухе спальни. Тонкие сладкие ароматы мужского тела сделались удушливо-жаркими, запах изменился совершенно, сделался почти неузнаваемым. Ульрика соскользнула вниз, туда, где осенне-терпкий, самый главный аромат был сильнее всего. Какое счастье, что у Карла нет привычки мыться перед сексом. Всегда хочется нюхать мужчину, нормальный живой запах, а не мыльные дурацкие ароматы. Карл застонал.
  И все стихло в спальне на втором этаже. Скоро затих и дождь, лишь иногда покой разбивали капли, ударявшиеся об карниз. Карл уснул. Тело его остывала, и тяжелые жаркие запахи становились все мягче и невнятней.
  Как пахнет кожа человека после соития - ой-ой! Весь человеческий запах выявляется четче, становится более выпуклым, более рельефным. Кажется, все поры раскрылись и выпустили запах, томящийся в теле.
  Этот запах не сладок и не горек, этот запах - сам по себе, без определений.
  Себя в этот миг ощущаешь особенно четко. Каждый изгиб простыни чувствуешь так, будто касаешься ее не кожей, а обнаженными нервами. Только в такие минуты и понимаешь смысл жизни. Родился - живи. И ты зарождался в невероятных запахах, в полуночных восторгах, в полуночных горестях. То, что начиналось так, не может быть бессмысленным.
  Или может?
  Ульрика выползла из его объятий, замерла возле кровати. Карл спал; тихое его, мерно-сонное дыхание одно только и звучало для Ульрики. Дыхание его наполнялось и опадало. Ульрика стояла, прижав руку к губам.
  Осторожненько она удалилась из спальни. Шелестя босыми ногами, спустилась по лестнице, пошла вдоль стены, пока ногой не ударилась об твердую сумку.
  Ульрика пала на колени.
  Сердце ее, глупое сердце, вдруг разболелось. Сумка была очень большая, этакая - спортивного типа, почти как рюкзак, только вытянутая в ширину, а не в длину. Ульрика потянула собачку молнии. Внутри сумки - кроме шуршащих свертков - оказался длинный плоский чемоданчик. Ульрика прикусила губу и нажала гладенькие замочки.
  В нос ее ударил ни чем не сравнимый запах металла. Сердце перестало биться. Пальцы Ульрики прошлись по гладкому металлу, наткнулись на шелковистую поверхность выпуклого стекла.
  Ульрики погладила прицел - будто котенка.
  Давно ей не встречались такие штуки, ох, как давно.
  Она уже и позабыла, какие она милые на ощупь.
  Котеночья природа прицела слегка примирила Ульрику с безнадежностью происходящего.
  Если ты любишь бедовых парней, то это на всю жизнь. Это как рок, он преследует тебя, и никуда от него не деться. Кто это верит в перерождение, индусы? Интересно, кем же я была в прошлой жизни, если в этой мне суждены одни террористы?
  "Укрывала фениев", - подсказали ей остатки юмора. Ульрика питала слабость к ирландцам с тех пор, как Отто Шлезинг читал ей "Битву при Маг Туиред" и "Шесть захватов Ирландии"12. А потом было еще "Алое и зеленое" Айрис Мердок, правда, эта книга не понравилась ни Ульрике, ни ее отцу. В сущности, в древних легендах содерится гораздо больше правды, чем в умствованиях современных писателей.
  Ульрика закрыла чемоданчик, вжикнула молнией, пошла на кухню и повернула кран.
  Шипящий и щелкающий звук раздался в кране, и плотно-ошеломительная вода хлынула ей в руки. Ульрика умылась, намочила волосы и шею.
  Выпила стакан молока.
  Тихо и холодно было в доме. Ульрика стояла в этой тишине и в этом холоде, обхватив себя руками. "Все кончено, - думала она, только это и думала, - Все кончено. Все кончено".
  Если б она могла вернуться в спальню и позволить Карлу обнять себя! О, если б она могла!.. Но Ульрика чувствовала, что она не может, что она закричит или заплачет.
  "Ну, вот, - мелькнуло среди ее мыслей обиженное, - Ну, как это могло случиться?"
  Вернуться в спальню - страшно было даже подумать. Ульрика пошла в гостиную, открыла окно, чтобы понюхать дождь. Отыскала Рекса, обняла его, недовольно-сонного, и сидела так. Не плакала и ни о чем не думала, просто сидела. Привычная печаль охватила ее. Вековая печаль. Вековая. Печаль.
  Ах, как здесь не хватало лягушки Басе, разбившей вековую печаль! Или это была всего лишь печаль Акутагавы?
  От окна пахло то ли гарью, то ли пылью - горьковатый запах, неуловимо напоминающий об осени. Или это проезжающие машины так пахли?
  
  XIV.
  Их задержали в 72-м, в июне. Их обвиняли в четырех убийствах, пятидесяти четырех покушениях на убийство, в поджогах и ограблениях.
  Но они думали, что их жизнь еще продолжается. Они еще чувствовали горький аромат всеобщего понимания и не замечали гнилостных запахов поражения, провели три большие голодовки, добивались чего-то.
  Но их жизнь уже подходила к концу. Истекала по капле.
  Суд по их делу начался только в мае 75-го года, закончился - 28 апреля 1977-го. Все это длилось так долго, так бесконечно долго - пять настоящих, не выдуманных лет человеческой жизни. Ульрика была апрельская девочка, на следующий день после вынесения приговора ей исполнилось шестнадцать лет.
  После неистовой весенней жары вдруг ударили свежайшие, очистившие воздух морозы. Запахи тотчас же все испарились, оставив один только - запах льда и холода. К этому времени был уже мертв федеральный прокурор Зигфрид Бубак. К этому времени Ульрика Майнхоф уже повесилась в своей тюремной камере. К этому времени Ян-Карл Распе уже давно забыл о своей маленькой подружке. Ему и без того было о чем подумать за стенами Штаммхайме, самой серьезной тюрьмы Западной Германии.
  А ей на сердце легло, когда по радио объявили: "троих оставшихся в живых руководителей "Баадер-Майнхоф" - к пожизненному заключению за несколько совершенных убийств".
  Лето прошло тихо-спокойно, а потом все закрутилось, да еще как.
  Пятого сентября день был жарким и душным. Все окна в доме Отто Шлезинг открыл с самого утра, но и на улице и дома стояла равно неподвижная жара без единого дуновения. Липкая духота висела в медовом вязком воздухе. Казалось, вот-вот хлынет дождь, так влажен, густо-влажен был воздух.
  Отто Шлезинг обедал дома. На обед был Labskaus, густой суп из соленой рыбы, картофеля, лука и соленого огурца. "Матросский суп", - говорил Отто Шлезинг. После обеда он выпил рюмку Steinhager, можжевеловой водки из Штайнхагена.
  В тот день, пятого сентября, все новости крутились вокруг одного известия: в Кельне был похищен промышленник Ханс-Мартин Шлейер, его шофер и трое полицейских, охранявших Шлейера, были убиты. Это была хорошая цель, ничего не скажешь. Общество бы не возмутилось его смертью. Затхлый смрадный запах политиканства и подлости - вот что такое был Шлейер.
  В тот самый день с Ульрикой приключилась вещь странная, необъяснимая и чудесная. Она задержалась в школе допоздна, задержалась вместе с Алексом - до тех самых пор, пока в коридорах не воцарилась ватная тишина безлюдья.
  - Пойдем, - сказала Ульрика, - Уже поздно.
  - Нет, подожди.
  И теплые руки Алекса, теплые руки с твердыми пальцами гитариста взяли Ульрику за талию и прислонили к гладко-холодной стене.
  Ульрика затихла. В Алексе жили запахи чудные, конфетно-влажные, мягкие и невнятные. Они были - как шелест моря. Шшш-шшш, то тише, то громче и ближе. Ближе. Совсем близко. Беспокойные, нежные, вкрадчивые запахи
  Они целовались, и губы у Алекса были бархатные, маленькие, холодные. Ульрика впервые в жизни вдыхала упругий, влажный и горячий воздух из его рта. А потом руки Алекса скользнули ниже, по ее груди, тогда еще не скованной тюрьмой бюстгалтера. Тихоструйная прохладная волна прошла по телу Ульрики и задрожала в сердце.
  Ледяная волна.
  Ульрика не была по-настоящему чувственной, о нет. В пятнадцать лет она знала, как пахнет возбужденный мужчина, но очень смутно представляла, отчего он становится таким. Но руки Алекса разбудили в ней что-то странное.
  Алекс двигался довольно целенаправленно. Мял испуганные груди Ульрики, потянулся ниже. Ульрика сжала зубы. Юбка ее скользнула вниз, вместе с трусиками и чулками, и вокруг живота и ног Ульрики залетал прохладный воздух. И руки Алекса легли на бедра Ульрики. Что-то большое и горячее вонзилось в нее снизу. Сухой воздух школьных коридоров сделался раскаленно-жгучим. Ульрика хватала его ртом, дышала тяжело и часто, и казалось, что в горло ее проталкивается не воздух, а нечто вещественное. Большой чужеродный предмет ворочался внизу живота. Струйки пота стекали по спине Ульрики. Блузка неприятно-влажно липла к разгоряченной коже, мшисто-нежные волосы облепили шею. Ульрике было так жарко, как никогда в жизни.
  В ту ночь у нее все болело, и ходила она с трудом. Она плакала во сне, и ей снился - не Алекс, а давно позабытый голос. ЕГО голос.
  Через два дня, восьмого числа, похитители Шлейера выдвинули, наконец, свои требования - освобождение 11 членов "Баадер-Майнхоф". Требовали еще много всякого: деньги, самолет и прочее, и прочее. Правительство затягивало переговоры. Режим заключенных членов РАФ ужесточили. Их камеры обыскивались, заключенные перестали получать газеты, их лишили радио и телевизора, их встречи с адвокатами прекратились. Они оказались полностью отрезаны от внешнего мира. Обыскивали и канцелярии адвокатов.
  Но заключенные все еще думали, что их жизнь продолжается. Наверное, радовались тому, что сумели по-настоящему задеть правительство. Чувствовали себя значимыми. Трепещущие звуки смерти витали над тюрьмой, но их никто не слышал.
  Стояла жара, воздух был невероятно полон. Запахи травы, жара, невесомой летней пыли, асфальта, нагретого до полной горячности, - все они толкались в густом и влажном воздухе. Казалось, этот воздух можно было есть ложкой - будто йогурт. Ужасная была жара. Тело становилось влажным, липко-неприятным. Иногда дуновение ветра освежало, но чаще воздух оставался неподвижным. Неистово жужжали то ли пчелы, то ли осы, то ли еще какие-то жужжащие личности - будто дожужживали уже кончающееся лето.
  Прошел жаркий сентябрь. Начало октября оказалось теплым и ласковым. Воздух был слегка душен. Дни стояли очень теплые, но жары отчего-то не чувствовалось. Не жара, а бесконечное тепло разлито в воздухе, и когда Ульрика выходила на улицу, тепло это обнимало ее со всех сторон. В воздухе чудился тонкий запах палых листьев, почти призрак запаха. Такие дни: оденешься - жарко, разденешься - прохладно, и воздух - как подогретое молоко. Чувство этих дней невозможно выразить словами. Все хорошо, тепло и ласково, но кажется, что-то кончается. Конец этот лишь начался, и долго будет длится, но все равно это что-то кончается. И от этого на душе осадок, легкий-легкий, будто горечь на дне бокала.
  В начале октября с Майорки во Франкфурт-на-Майне вылетел пассажирский "Боинг", через час его захватили палестинцы, двое мужчин и две женщины. Требования у них были все те же: свобода для одиннадцати членов "Баадер-Майнхоф" и двоих палестинцев, а в придачу 9 миллионов фунтов стерлингов. Четыре дня "Боинг" компании "Люфтганза" садился то в Риме, то на аэропортах Йемена, то еще где-то. 17 октября он прилетел в Могадишо. Все это время за ним, как привязанный, следовал самолет с группой ГСГ-9 на борту. В Могадишо был штурм захваченного самолета, и в штурме лично участвовал командир ГСГ-9 Ульрих Вегенер и еще двое англичан из их знаменитой САС. Из четверых террористов в живых осталась лишь одна женщина. Пассажиры не пострадали. Дома ГСГ-9 встречали с оркестром. Они возвращались, чуя уже духмяный аромат почестей и наград, но от них от самих несло слишком сильно зловонным запахом убийства. Никто не замечал этого, военные не замечают таких вещей. И влажный гул политических восхвалений заглушил последние сомнения.
  В ответ на штурм самолета здесь, в Германии, террористы убили Шлейера. И - совсем уж неожиданно - из Штаммхайме пришло сообщение о смерти Баадера, Энсслин и Распе. Известие это грянуло страшным и резким раскатом грома. Утром, в девять часов, вдруг по телевидению сообщили, что Баадер и Энсслин покончили с собой. Спустя час или два заявили о смерти Распе и о том, что Меллер лежит в больнице с множественными ножевыми ранениями. Она пыталась зарезать себя хлебным ножом. В тот день пошел дождь, неспешный, холодный, осенний. Дожди теперь не проливные, как летом, а осенние, мелкие и редкие, холодные.
  Он то капал, то переставал. Мир словно отсутствовал в эти дни, не хотелось ни думать, ни действовать, казалось, все равно время остановилось и все опустело вокруг, остались лишь дождь и холод. В этой пустоте бесполезными казались мысли и дела, и умом и телом овладевала лень.
  Власти заявили о самоубийстве, но - странное дело - мало кто поверил в это даже среди добропорядочных граждан. Канцлер Шмидт назвал события в тюрьме Штаммхайме непостижимыми. В своей речи он заявил, что террористы "использовали свои жизни как оружие против свободного общества". Министр внутренних дел Вернер Майнхофер сказал журналистам: "в своем коварстве некоторые люди доходят до того, что даже самоубийство стараются выдать за казнь". Что ж, Ульрике были безразличны все эти речи. Freund Hein13 настиг приятеля Ульрики, и уж этого точно было не изменить. Сосущий свист смерти уже прозвучал для него, - так же истошно свистит паровоз, распугивая всех со своего пути.
  И лишь много позже Ульрика узнала, как они умирали. Узнала, что утром надзиратели нашли Распе с простреленной головой, через двадцать минут обнаружили мертвого Андреаса, которому кто-то выстрелил в затылок, и повесившуюся Гудрун. Потом обнаружили Меллер с множеством ножевых ранений.
  Пистолеты валялись рядом. А на улице, за стенами тюрьмы, шла осень. В воздухе висела стылая сырость, дождь шел несильный, мелкий, временами превращаясь в морось, оседал на коже ласково и почти неощутимо. И пахло так неуловимо-тонко - дождем, мокрым асфальтом и осенней листвой. Ветра не было совсем. Мертвые этого не ощущали.
  И даже адвокат Баадера утверждал, что Андреас сам выстрелил себе в затылок. С Распе же и вовсе не возникло никаких сомнений: приставил себе пистолет к виску, вот и все. Он умер в больнице, через два часа после того, как его нашли на полу камеры.
  И правительство старалось это выдать за самоубийство!
  Сорокалетняя Ульрика Майнхоф могла повеситься от безысходности, могла вдруг осознать, что вся ее жизнь была посвящена не тому, чему надо бы. Могла не понять и биться в руках тех, кто пришел помочь ей с ее самоубийством. Ее подельники после смерти Майнхоф передали на волю, что они не верят в официальную версию. И если их тоже обнаружат мертвыми, значит, власти пошли на убийство своих противников. Но это было год назад. Чего только не передумаешь за год, на что только не решишься - за целый-то год. Порой один день может изменить всю жизнь человеческую.
  Но Ульрика Майнхоф могла покончить с собой, а остальные? Гудрун было тридцать шесть, Андреасу тридцать четыре, Яну-Карлу тридцать два.
  Тайны, тайны. Повеситься - да, но застрелиться? Выстрелить себе в затылок? Или они пытались инсценировать убийство, замарать режим в глазах обывателя? Если они действительно верили во всю эту чушь - в революцию, в торжество коммунизма, то они могли это сделать, Андреас Баадер мог выстрелить себе в затылок. А Ян-Карл - не дотянулся? - или ему просто стало все равно в эту, последнюю минуту? Революционеры, фанатики, сумасшедшие, близкие родственники хиппи и Че Гевары.
  Или их все-таки убили.
  Тайны, тайны, путаница, взаимные обвинения. Сначала они сыпались на адвокатов: мол, это они пронесли заключенным оружие. Адвокаты были не без греха, но их всегда обыскивали с особой тщательностью. Потом вдруг кто-то заявил, что у заключенных были тайники за пределами камер. Но из камер их просто не выпускали. Вдруг пошли разговоры о том, что за день до смерти Андреас разговаривал по телефону с ведомством федерального канцлера, а после оттуда приезжал кто-то в Штаммхайме. Поговаривали, что Гудрун оставила какие-то письма для ведомства федерального канцлера, но после ее смерти никаких писем в камере не нашли. Слух уставал слушать влажные дряблые звуки оправданий.
  Тайны.
  Интриги.
  Неумелое политическое вранье.
  Все это так естественно. Ведь это происходит каждый день, во всем мире. Просто когда сталкиваешься с этим в первый раз, кажется липкий, вонючим, ужасным. А к тридцати годам вполне привыкаешь. Все люди - и политики, и террористы, и полицейские. Все люди, и все барахтаются в этой жизни как могут.
  По Европе прокатилась волна молодежных протестов. В Италии и Франции были стекла в зданиях немецких фирм. В Париже бутылками с зажигательной смесью забросали автобусы с немецкими туристами.
  Политические организации Европы обвиняли правительство Шмидта в том, что с заключенными расправились в тюрьме. В те дни погода изменилась, стало по-настоящему холодно. Даже днем температура держалась около нуля - только в такие дни и понимаешь, что десять по Цельсию - не такой уж и холод.
  Все постепенно стихло.
  Прихотливый пресный ветерок играл их судьбами. Налетал, завораживал сухой прохладой. А потом вдруг хлестнул обжигающим льдистым морозом. И все было кончено. С ними было кончено. Осталась в живых Ирмгард Меллер, которая из тюрьмы все пыталась докричаться: не было самоубийства, не было! Впрочем, многие и так догадались, что не было. А среди полицейских и вовсе ходили странные слухи, что в камерах самоубийц обнаружили песок с аэродрома в Могадишо.
  Но все было кончено. Звенящие крики протестов со временем заглохли. А смерть - смерть всегда молчит, и даже дыхания ее не расслышать. Их похоронили на штутгардском кладбище, церковь так и не признала их самоубийцами. Епископ отказался объяснять, что вынуждает его так поступить, а вот бургомистр Штутгарда не побоялся ответить откровенно и резко. Это был Манфред Роммель, сын "Лиса пустыни", и он заявил:
  - В сорок четвертом тоже были сплошные самоубийцы: мой отец, Канарис. Может, их тоже выкопать из могил?
  А ведь Манфред Роммель был известен правыми взглядами. Что ж, честные люди встречаются среди сторонников любых партий.
  Но все стихало. Их позабыли в промозглом стоячем воздухе посмертия, их поглотила гулкая кладбищенская тишина.
  А воздух в мире живых такой теплый, что не чувствуешь его кожей, совсем не ощущаешь - ни тепла, ни холода, ни влаги. Будто сам растворяешься в этом воздухе. Ночи снова стали теплыми. После заморозков и ледяных дождей вдруг снова вернулись теплые-теплые ночи. И посреди Бонна по ночам слышались тонкие трепещущие звуки, издаваемые то ли сверчками, то ли цикадами.
  
  
  XV.
  Денек выдался нежный и ароматный, словно сливовое варенье. Ульрика и Рекс тихо и мирно погуляли по улицам. Дремотный липкий воздух, ласково-теплый, обволакивал их. Шаркала и шуршала одежда, раздавались звуки шагов и дыхания проходивших мимо людей, фоном звучал густой и тягучий гул далеких и близких улиц. Крепкий неистребимый запах влажной земли висел повсюду.
  Вкрадчивый горьковатый ветерок едва коснулся лица Ульрики и тут же умчался куда-то. Тепло было невероятно, совершенно по-летнему - и почти по-летнему неприятно. Милоголосая девушка наткнулась на Ульрику сзади, ойкнула, извинилась и устучала куда-то острыми каблучками. Казалось, все хорошо, казалось, все так замечательно. И Ульрика была счастлива-счастлива-счастлива.
  Ульрика свернула. Жадно-винным липким запахом пахнуло на нее из дверей магазина. Ульрика вошла и остановилась. Запахи окружили ее, закружились вокруг, толкая друг друга. Мясные и хлебные, сладкие и соленые. И человеческие.
  Раздался тугой звук какого-то голоса.
  - Вы слышали? - сказал звук, - Застрелили этого, ну, как его? Председателя "Ведомства по опеке".
  - Детлев Роведдер его зовут, - сказал женский бархатно-воркующий неприятный голос.
  - А, ну да. Говорят, на него давно готовили покушение, ему даже полицейскую защиту выделили....
  - Ну, и правильно, - заявила другая женщина, помоложе, жидким журчащим голоском, - Это же страшно даже представить, сколько он в карман себе положил. А сколько предприятий позакрывал в восточных землях. Людям даже работать негде, на что же они жить должны?
  - Не надо, не надо! - сказала воркующая, - В эти восточные земли и так денег уходит немерено. Почему это мы должны платить за них, кто виноват, что у них вся промышленность в развале, кто ее развалил? Сами же не хотят работать! Зачем работать, если и так платят пособие, можно жить припеваючи и все.
  - Надо же пожалеть людей, - сказала та, что была помоложе.
  - Нечего их жалеть.
  Ульрика с Рексом осторожно проследовали мимо спорщиков в кондитерский отдел. Ульрике нравилось, когда Карл угощал ее, но и ей хотелось его угостить. Ей хотелось, чтобы Карл целовал ее, а не возился с тестом и прочей ерундой.
  Ульрика редко ходила за покупками, но если уж ходила, то всерьез. Заодно она купила и Knackebrot, хрустящие хлебцы из муки грубого помола. В кондитерском отделе Ульрика задумалась надолго.
  - Как насчет Bienenstich? - предложил ей продавец. Голос у него был чеканный, будто стук армейских каблуков.
  - Да, - Ульрика обрадовалась.
  Bienenstich, "Укус пчелы" - сладкий пирог с корочкой из смеси тертого миндаля, масла, меда и сахара - был когда-то ее любимым. Еще Ульрика взяла Plundergeback, Ульрике всегда нравилась выпечка из теста "плундер", особого теста, когда пресные и дрожжевые куски раскатывались вместе.
  Спорщики в мясном отделе не затихали. Продавец зазвенел мелочью, ссыпал сдачу в бумажник Ульрики, сложил в пакет ее покупки.
  - Спасибо, - сказала Ульрика, подталкивая Рекса ногой.
  В мясном отделе Ульрика купила Mettwurst, мягкую паштетообразную колбасу, и Frankfurter, франкфуртские сосиски. Эти длинные, слегка прикопченные сосиски из нежирного свиного мяса с пряностями всегда любил Отто Шлезинг.
  Домашняя сметана, топленое молоко, бутылка яблочного вина, мороженное в пластиковой гладкой коробке, хрусткий пакет с конфетами. Ульрика и не думала о Роведдере, хотя это явно была дело левых.
  Но первое, что Ульрика услышала, когда вернулась домой и включила радио, было:
  - Председатель "Ведомства по опеке" Детлев Роведдер был застрелен в своем доме в Дюссельдорфе вчера в двадцать два тридцать, - говорил сытый неживой голос диктора, - "Ведомство по опеке" было создано в целях приватизации государственной собственности в восточных землях, где находится восемь тысяч промышленных предприятий, ранее принадлежавших государству. По мнению левых, деятельность "Ведомства по опеке" привела к необоснованному закрытию многих предприятий и стремительному росту безработицы, что сделало Роведдера весьма одиозной фигурой в глазах коммунистов и ультралевых экстремистских организаций. Имя Детлева Роведдера было занесено в полицейский список государственных чиновников, жизни которых могут угрожать экстремисты...
  Ульрика выключила радио и пошла на кухню разбираться с покупками. Она Карла ждала, ей не было дела до того, что там еще умудрились натворить ее "идейные мальчики и девочки".
  Они вечно что-нибудь вытворяли, если уж разобраться.
  Иногда это становилось даже утомительным.
  Как это странно - быть зацикленными на одной цели, отдавать жизни и жизни во имя этой цели и ни на йоту не приблизиться к ней. Как это все странно. Какая эта жизнь странная, Господи, о чем же ты думал, когда создавал ее - и думал ли вообще?
  Но мне все равно, ты знаешь, Господи, мне все равно, - ведь ты все должен знать, Господи. Я жду, и я счастлива, Господи, и тебе не отнять у меня мое счастье.
  Я счастлива.
  Я так счастлива.
  Мне хочется плакать.
  Вот он придет и обнимет меня, и я.... О, сердце мое! Разве то можно сказать словами? Я так счастлива, мне кажется, я не переживу этого! Мое сердце не перенесет всего этого счастья, мое сердце захлебнется и утонет, я захлебнусь и утону. Было ли когда-нибудь со мной такое, разве было? - и кажется, что никогда и не было. Я никогда еще не любила. Мое сердце разрывается от боли и счастья - никогда со мной не было такого.
  Как много, оказывается, разновидностей у любви, и эта - наивысшая.
  Вот он придет.... Вот он придет....
  
  Затрезвонил телефон, пробудив Ульрику, застывшую над не разобранными пакетами из магазина. Недовольная, она побрела в гостиную, мимоходом наступив на тихого Рекса. Он тонко тявкнул неожиданно щенячьим голосом.
  - Да! - сказала Ульрика в трубку.
  - Ты слышала?.. - отозвалась трубка голосом Зигфрида.
  - Я в магазине была.
  - Ты слышала про Роведдера?
  - Его убили?
  - Да. РАФ взяла на себя ответственность.
  - Уже? - пробормотала Ульрика.
  - Стрелял профессиональный снайпер. И вообще, странная это история, оказывается, у Роведдера в доме....
  Ульрика не слушала. Ей казалось, она так и умерла с телефонной трубкой в руке. Ульрика вдруг с непостижимой ясностью поняла, что он не придет, Карл не придет.
  Призракам пора возвращаться в свои могилы.
  - Зиг... - сказала Ульрика слабо.
  - Что такое?
  - Ты приедешь?
  - Сегодня? Не знаю. А что случилось?
  - Ничего.
  - Ты уверена?
  - Да. Так что там с этим Роведдером?
  - У него в доме стояли пуленепробиваемые стекла. На первом этаже. На третьем устанавливать не стали, вероятно, посчитали, что это не обязательно. Так вот, убийца должен был знать, что на третьем этаже стекло обычное.
  - А, - сказала Ульрика, - И что?
  - Говорят, РАФ помог бывший агент Штази, работавший в фирме, которая устанавливала эти стекла.... Парень, ну, тот, который убил Роведдера, был прекрасным стрелком, попал в неясную цель с 70 ярдов. Стрелял из винтовки G-3, из такой стреляли в здание американского посольства, помнишь? Недавно это было.
  - В начале февраля, - сказала Ульрика, - Помню.
  - Вообще это эта винтовка типичное оружие для бундесвера, она у них на вооружении...
  Ульрика прикусила кончик языка. Ей хотелось закричать или заплакать, хоть как-то выразить свое негодование, свое возмущение жизнью и судьбой, - но оно всего лишь прикусила язык. Она не понимала, то ли Зигфрид так плохо соображает, то ли это ей во всем мерещиться беда, но она сразу прочувствовала эту цепочку: курсы снайперов, которые закончил Карл Хольман, - разговор о пресловутом стекле - смерть Детлева Роведдера.
  - Ну, ладно, - сказала Ульрика только, - до встречи, Зиг.
  - Пока.
  Он положил трубку. Ульрика выгнулась назад, потягиваясь. Вздохнула. Снова включила радио.
  Пел дребезжаще-трепетный Falco. Душераздирающий австриец, нежный европейский рэп.
  Ульрика сидела с закрытыми глазами. Начался выпуск новостей.
  - Вчера в двадцать два тридцать, - сказал клейко-сочный женский голос, - в своем доме в Дюссельдорфе был застрелен Детлев Роведдер, председатель "Ведомства по опеке". Сегодня Детлев Роведдер должен был вылететь в Берлин. По свидетельству его жены Хергард, Роведдер поднялся в свой кабинет, чтобы проверить авиабилет и собрать документы для поездки. В кабинете горела лишь лампа в 25 ватт. Когда Роведдер подошел к окну, раздался выстрел, оказавшийся смертельным. По-видимому, были сделаны еще два выстрела, один по уже мертвому Роведдеру, другой по его жене, вошедшей в кабинет. Хергард Роведдер была ранена в левую руку, и ее жизнь находится вне опасности.
  Ульрика снова выключила радио. Ей хотелось умереть - прямо здесь и сейчас. Она пододвинула к себе телефон и набрала номер Зигфрида.
  - Зиг, это я.
  - Что-то случилось? Улль, слушай, так в чем дело? Ты что-то сама не своя.
  - Хольман был у меня, - сказала она, - позавчера. Он собирался в Дюссельдорф, я не спросила, зачем. Сегодня он должен приехать.
  - Да?
  - У него была большая спортивная сумка. В сумке был чемоданчик. А в чемоданчике... в чемоданчике была разобранная винтовка с оптическим прицелом.
  - Ты уверена?
  - Ну, мне и раньше попадались такие вещи. Я знаю, какие они, - объяснила Ульрика.
  - Боже! Ты могла бы и раньше сказать. Мы могли арестовать его.
  - Вы и сейчас можете.
  - Но Роведдер был бы жив.
  - А тебе не все равно, Зиг? Мне - так все равно.
  - Ладно. Извини, Улль.... Если у парня хватит ума смотаться за границу, может, мы его и не найдем.
  - Боюсь, что не хватит, - сказала Ульрика, - Знаешь, это ведь, наверное, последнее их громкое дело. Больше РАФ таких дел не видеть.
  - Да-а.... Коммунизм себя изжил.
  - Ничего, - сказала Ульрика мрачно, - Главное - энергия, а предлог всегда найдется.
  - Угу. Будут бороться за отделение Баварии. Или за возрождение Прусской империи.... Зря ты не позвонила мне, Улль. Для парня было бы лучше, чтобы он не был замешан в убийстве, да еще в роли главного действующего лица.
  - Я знаю.
  - Ты не расстраивайся, ладно? Его пока не арестовали.
  - Знаешь, - сказала Ульрика, - меня все не оставляет странное ощущение. Это все так не похоже на РАФ!
  - Почему?
  - Не знаю. Но не похоже. Разве ты не чувствуешь?
  - Раньше в их рядах не попадались парни, прошедшие подготовку в бундесвере. Разве что это. А может, они просто нам не попадались.
  - Все равно не похоже. Странное есть в этом что-то. А они взяли на себя ответственность?
  - Да. Ладно, Улль. Я позвоню, если что-то узнаю.
  - Звони, - грустно согласилась она.
  Рекс бродил по гостиной, будто призрак, шорохался то там, то тут. Ему тоже было грустно. Ульрика подтянула колени к груди и сидела так. Ждала.
  Ей было страшно. Не отчего-то, а просто - страшно так, что даже болели зубы. На кухне таяло забытое мороженное.
  Грянул телефон - будто трубы Страшного Суда. Ульрике захотелось разбить его об пол - чтобы он замолчал-замолчал-замолчал. Но она сняла трубку и поднесла ее к уху. Ничего не сказала.
  - Алло? Улль!
  - Да, - откликнулась она обречено.
  - Тут такое дело. Ты не расстраивайся только.
  - ОН умер? - сказала она вдруг.
  - Ульрика!
  - Он умер? Хольман умер?
  - Да, - сказал Зигфрид, - Откуда ты знаешь?
  - Я не знаю, - сказала она, - Что с ним случилось?
  - Его сбила машина. Около двенадцати ночи, в Дюссельдорфе, рядом с Коммерцбанком.
  - Он умер?
  - Час назад в больнице.
  - Он... не сразу умер?
  - Нет, Улль, всего час назад. Он сказал полиции, что его сбил ситроен, довольно темный, за рулем был мужчина.
  - При нем нашли сумку?
  - Ничего не нашли. Его считают жертвой транспортного происшествия. Никаких доказательств его причастности нет и уже не будет.
  По щекам Ульрики катились слезы. Но она не плакала, она не замечала, что плачет. Сказала почти спокойно:
  - Как это странно, да? Что РАФ начали убивать своих же. Ведь раньше такого не было....
  - Было. Не помнишь, что ли?
  - Убирают свидетелей. Наши идеалисты убирают свидетелей. Мир точно сошел с ума, Зиг.
  - Н-да. Они ведь действительно были идеалистами. Какое-то время. Играли с полицией, дразнили полицию. Помнишь, Кристиан Клар оставил свои отпечатки на гранатомете, из которого стрелял в генерала Крезена? А после убийства в 85-м Эрнста Циммермана, ну, помнишь, фирма "Мотор унд Турбинен Унион", они еще связаны были с оборонной промышленностью, так вот, тогда уже никаких улик не нашли.
  - Времена меняются, - сказала Ульрика, - Нравы меняются.
  - РАФ меняется.
  - А может, это и не они?
  - ТЫ с ума сошла, Улль?
  - Все-таки это не похоже на РАФ. Быть может, Роведдер мешал кому-то?
  - В правительстве?
  - Угу.
  - Ты думаешь, РАФ могли взять на себя чужое дело?
  - НЕ знаю.
  - Слушай, Улль, извини. Меня здесь зовут.
  - Пока, - сказала Ульрика.
  - Пока. Не расстраивайся.
  - Не буду, - послушно сказала Ульрика.
  Положила трубку. Погладила подлезшего под руку Рекса. Она была уверена, что теперь Зигфрид не оставит ее в покое.
  А потом Ульрика просто расплакалась.
  
  Зигфрид, конечно, примчался, не прошло и часа. И приехал он не один. Он двери тянуло стылым холодом, время шло к ночи, и погода успела перемениться. Ну когда же, наконец, будет лето, тепло, терпкие листья и сладкие фрукты? До каких пор можно давиться одним шоколадом да пирожными? Они сухи и мертвы, в них нет биения жизни.
   Ульрика протянула руку, наткнулась на один рукав, потом на другой, отделила один от другого и потянула за первый.
  Кто-то шагнул к ней, и маленькая твердая ладонь легла ей на плечо.
  - Ты плачешь? - сказал растерянный голос Зигфрида от двери.
  - Нет, - Ульрика оттолкнула руку Милле, - Я сварю кофе.
  Ульрика в тоскливой рассеянности вышла на кухню и обняла кофеварку. Ульрика не плакала - о, нет. Она лишь чувствовала себя до странности опустошенной. Кто-то вошел на кухню вслед за ней.
  Ульрика не двигалась. Курящего человека не легко с кем-то спутать, к тому же Зигфрид, хоть и вправду легконогий, ступал все же тяжелее. А у этого - такой кошачье-воздушный шаг, будто парень сделан из тоненького печенья, пронизанного воздухом. Хрупкий крекер.
  Ульрике не слишком нравилось, что этот крекер приехал к ней. Зигфрида она еще как-нибудь перенесла, но присутствие Милле делало ее маленькое призрачное горе слишком похожим на настоящее. У этого парня была удивительная способность обращать окружающий мир к действительности.
  Зря он это. Лучше жить мечтами и в мечтах. Порой лучше жить мечтами.
  Был призрак - и нет призрака.
  Черт бы тебя побрал, Хайнцель! Ты ведь сам как привидение. Что за дурацкая манера жить в реальности и думать, что так и надо, что это правильно? Завязывай-ка ты с этим, Хайнцель, реальность не доведет тебя до добра. Уж поверь мне.
  Раздался вдруг плотный полиэтиленовый шорох.
  - Да у тебя мороженое здесь все растаяло, - сказал Милле.
  - Я про него забыла.
  - Отойди-ка.
  Ульрика покорно отошла от холодильника. Она не слишком вслушивалась в то, что делал Хайнц: шуршал пакетом, открывал и закрывал холодильник. Ульрика подумала, что нужно, наверное, предложить ему что-нибудь съесть - должно же в этой куче вещей оказаться что-то, что ему нравится. Но так и не предложила.
  Милле отобрал у нее кофеварку, с которой Ульрика все еще обнималась.
  - У тебя серьезно с ним было?
  - Я не знаю, - сказала Ульрика потеряно.
  - Хочешь, я останусь? Что ты будешь одна сидеть.
  - Я не знаю, - снова промолвила она, будто не могла ничего больше сказать, кроме этого своего "не знаю".
  Милле приобнял ее и ушел в гостиную. Оттуда донеслись голоса.
  Как ни была Ульрика расстроена, она почувствовала совершенно неземную печаль, заключенную в действиях Хайнца Милле. Он повел себя так, будто каждый день утешал людей, потерявших близких.
  В сущности, все его поведение, каждый шаг, каждое слово наполнено было неизбывной горечью - и Ульрика готова была поклясться, что только он сам и не осознает этой горечи, что только ему одному и не хватает на это ума!
  Бедный Хайнцель! Карл уже умер, она сам - что ж, она переживет еще одну смерть, раз уж пережила смерть папы, но Хайнцу Милле никто не поможет, и ничего не спасет его. Ему несчастье суждено от рождения - таким уж он родился, бедный.
  Зигфрид ушел, явно довольный тем, что Милле решил взять утешение Ульрики на себя. Ульрика проводила Зигфрида и, вернувшись в гостиную, сказала:
  - Я сварю кофе.
  Кофе вообще был ее любимым убежищем. За ним так удобно было прятаться от неловкости и смущенных пауз.
  - Я не буду, если ты это имеешь в виду.
  Печаль неожиданно прорвалась в его голосе, печаль, до того дремавшая в укромном уголке.
  Ульрика насторожила уши. "Что случилось?" - хотелось спросить ей, но вместо этого она спросила:
  - А кофе verkehrt?
  - Пожалуй.
  Они снова отправились на кухню. Ульрика поставила кофеварку, и скоро по дому пополз тоскливый запах кофе. Милле молчал.
  Мужские запахи.
  Ульрика не любила женских запахов. Женщины пахнут сложно, противоречиво, и сладко, и горько, и гадко в одно и то же время. Ульрике казалось, все женщины любят мужчин за то, что мужской запах заглушает запах их собственного женского тела.
  Всегда приятнее находится в мужском обществе. Приятные густые запахи, глубокое дыхание - в отличие от женского мелкого. Все это напоминало детство, то самое невероятное время, когда она жила с отцом.
  А Милле молчал, и его молчание было уж очень горьким. Как листья одуванчика.
  - У тебя что-то случилось?
  - А это заметно? - сказал он.
  - И еще как.
  - Моника подала на развод, - сказал он после некоторого молчания.
  Ульрика не сразу и сообразила, что это его жена. Кофе сварился. Ульрика разлила по чашкам молоко, капнула чуть-чуть кофе. Милле взял у нее чашку
  - Спасибо. Ничего, если я буду курить?
  - Кури, - и прибавила, - Мой папа курил.
  Запах дешевой сигареты ударил ей в нос. Ульрика допила свой wei? Kafee. Сказала:
  - Ты напился? Пойдем во двор.
  Он усмехнулся еле слышно.
  - Пойдем.
  Они вышли из дома. И правда, похолодало. Легонький дождичек то ли капал, то ли чудился в холодном и нежном воздухе сада, мешался с вкрадчивым запахом табачного дыма. Внешняя стороны двери была влажной.
  - Что ты будешь делать теперь - разводиться?
  - А что мне делать?
  - Не знаю, - созналась Ульрика. Ей было неудобно оттого, что она не знает.
  Она прошло по шуршащей гравийной дорожке, привычно протянула руку, коснулась ветки. Волглый воздух стаивал мелкими капельками на кожу Ульрики и на древесную кору.
  - Не грусти, - сказал вдруг Милле сзади, - Все мы умрем.
  Странное утешение, но оно нашло отклик в ее сердце.
  Значит, он умер. Это было плохо, это было больно - но так естественно. Ибо что в этом мире может быть естественнее смерти? Что в этом проклятом мире может быть естественнее смерти?
  В тишайшем воздухе вдруг неожиданно и яростно раззвенелись синицы. Ульрике вспомнился Лорка: "когда у деревьев от птиц болит голова". На город, на Ульрику, на Хайнца Милле с его сигаретой неудержимо накатывалась весна.
  Такой же весной умер Отто Шлезинг. Такой же весной вынесли приговор руководителям "Баадер-Майнхоф".
  
  
  XVI.
  День выдался солнечный, ясный, холодный. Проезжающие машины сверкали глянцем весенних, еще не охваченных летней пылью дней. Порывами налетал прохладненький ветерок.
  Молодой человек, вышедший в аллею перекусить, уже двадцать минут наблюдал за этой женщиной. Она сидела на скамье наискосок через аллею. Он забыл про свои бутерброды, смотрел на нее, не отрываясь, а она словно и не замечала этого упорного взгляда.
  Маленькая тоненькая женщина. Пригнувшись, она ласкала крупную овчарку и не замечала ничего вокруг. На женщине был серый брючный костюм, белая блузка. Бледно-золотистые, без малейшей рыжины кудри небрежно были подвязаны белым кружевным шарфиком. Молодой человек не чуждался рисования, где-то даже мнил себя непризнанным художником. Лицо златовласой женщины просто заворожило его. Оно казалось вылепленным рукой скульптора: ровно-бледное, пропорциональное лицо с чуть выступающими скулами и большими серыми глазами.
  Она не была красавицей - нет, для этого лицо ее было слишком бледно, слишком неподвижно.
  Но как же она была необычна.
  Совершенно неизъяснимым образом она напоминала эльфа из северных сказок.
  После дождей все вокруг внезапно зазеленело. Аллея была объята светлой ясной зеленью - так, что становилось странно и страшно. Непривычно. "Как все-таки отвыкаешь за зиму от зеленого цвета", - подумал молодой человек.
  Молодые, еще не совсем раскрывшиеся листья имели светленький, тот особый прозрачно-зеленый, будто ясное пламя, оттенок, который за все лето больше и увидеть не удастся.
  Солнце куда-то скрылось, хоть и пасмурно по-настоящему так и не стало. Небо все расчерчено было размытыми полосами перистых облаков. Оно уже не голубое было, это небо, а бело-голубое, вперемешку. Облака повисли над миром, а небо лишь выглядывало меж ними.
  Город зазеленел весь, и мир сразу сузился, стал ограниченным, перспектива приблизилась, вызывая в груди ощущение легкой клаустрофобии. Безумное, странное ощущение! От одного времени года от другого мир так меняется, что кажется, будто попадаешь из одного мира в другой. Странно все это, ох, как странно.
  Жизнь вообще странная вещь, просто за суетой мы этого не замечаем. А ведь мир необъясним изначально.
  Вокруг все стихло, даже гул машин исчез куда-то. Ох, какая царила в аллее - недосказанность и тишина! Поднимался вроде ветерок и снова опадал. Чирикали птицы - уже не выдающееся событие, а всего лишь фон. Женщина ласкала овчарку. Лицо у женщины было грустно-спокойное, отчужденное.
  Молодому человеку пора было возвращаться на работу. Он прошел совсем рядом с женщиной и услышал ее негромкий мягкий голос.
  - Он мне нравился, он мне так нравился, Рекс, - протянула златовласая женщина тихо, - Я скучаю по нему.
  Она сидела и никуда не торопилась. Она скучала по кому-то, и голосок у нее был тоскливый.
  А Хайнц Милле-таки умер, попал в аварию и умер.
  Выглянувшее солнце заблистало в ее волосах, переливаясь в завитках мелких кудрей.
  - Я так скучаю, - сказала Ульрика.
  
  4.02.2002 - 30.03.2003
  1 Klingel (нем.) - колокол, колокольчик
  2 Bundeskriminalamt /BKA (нем.) - Федеральное управление криминальной полиции/ БКА
  3 Bundesamt fur Verfassengschutz /BfV (нем.) - Федеральное ведомство по охране конституции /БФФ
  4 Bundesgrenzschutz /BGS (нем.) - Федеральная пограничная охрана /БГС
  5 Rasterfandung - программа по выявлению террористов, основанная на сличении определенных признаков (растровый профиль)
  
  6 Тридцатиэтажное здание бундестага. Названо по имени Ойгена Герстенмайера, председателя бундестага в 1954-69гг.
  7 Вино, изготавливаемое из винограда после первых заморозков
  8 Heinzelmannchen - добрый гном, помогающий человеку по хозяйству (букв. человечек Хайнцель - сокр. от Хайнц)
  9 Grenzschutzgruppe-9 (GSG-9) - группа (отряд) пограничной охраны Љ 9 (нем.)
  10 Special Air Service (SAS) - Специальная авиационная служба, полностью Полк специальной авиационной службы, название британского спецназа. (англ)
  11 Лоялисты - лояльные по отношению к британской власти, протестанты; здесь имеются в виду протестантские экстремисты
  12 кельтские сказания Ирландии
  13 Freund Hein - нем. друг Хайн, сокр. от Хайнрих (Генрих). В разг. речи - смерть.
  Баимбетова Лилия. Женщина с золотыми волосами. Повесть
  
  1
  
  
  1
  
  
Оценка: 8.94*6  Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com А.Лоев "Игра на Земле. Книга 2."(Научная фантастика) А.Гришин "Вторая дорога. Выбор офицера."(Боевое фэнтези) О.Гринберга "Драконий выбор"(Любовное фэнтези) В.Соколов "Мажор: Путёвка в спецназ"(Боевик) Р.Прокофьев "Игра Кота-7"(ЛитРПГ) А.Калинин "Игры Воды"(Киберпанк) М.Эльденберт, "Межмировая няня, или Алмазный король и я. Книга 2"(Любовное фэнтези) Д.Деев "Я – другой 2"(ЛитРПГ) С.Панченко "Warm"(Постапокалипсис) С.Юлия "Иллюзия жизни или последняя надежда Альдазара"(Научная фантастика)
Хиты на ProdaMan.ru Офисные записки. КьязаОфсайд. Часть 2. Алекс ДОтборные невесты для Властелина. Эрато НуарP.S. Люблю не из жалости... натАша Шкот��ЛЮБОВЬ ПО ОШИБКЕ ()(завершено). Любовь ВакинаДурная кровь. Виктория НевскаяПроклятье княжества Райохан, или Чужая невеста. ИрунаТайны уездного города Крачск. Сезон 1. Нефелим (Антонова Лидия)Королева теней. Сезон первый: Двойная звезда. Арнаутова ДанаНевеста двух господ. Дарья Весна
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
С.Лыжина "Драконий пир" И.Котова "Королевская кровь.Расколотый мир" В.Неклюдов "Спираль Фибоначчи.Пилигримы спирали" В.Красников "Скиф" Н.Шумак, Т.Чернецкая "Шоколадное настроение"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"