- То, что я делал, трудно назвать живописью. Мать, увидев скалящихся на тетрадном обрывке монстров, спешно покидала комнату со злым, насмешливым, удивленным восклицанием: "Какой Ужас!" или "Пора спать!". Меня всегда бесило ее безразличие, но со временем я научился игнорировать его. Постоянно холодящий и с жаром душивший внутренний гнев, убивавший и питавший меня даже в редко случавшемся сне, не оставил сил раздражаться на регулярные, неприятные комментарии. Мои творческие планы не ограничивались рисуночками и этюдиками, я мечтал написать картину - глобальную, но и конкретную, сочетающую в себе реальность и иллюзорность... Замысел казался гениальным. Но он уходил на второй план, даже на третий потому, что злость на все, которую я укрывал в себе заменяла эмоции, отвлекала меня от призвания, не позволяя развивать талант, преданно не известно чему стояла на страже, но за чем то оставила солидный кусок моего больного мозга для мыслей... Да...размышлял я много. Днем голова была светлой, зато в ночное время меня поглощал бред. Возможно, это был вовсе не бред, но то чем это являлось на самом деле, было настолько сложно, что другого определения я не мог подобрать.
Как - то мать попросила меня купить хлеба. Возле магазина три ублюдка попытались отобрать единственный надорванный "чирик", лежавший у меня в кармане. Двоим я сломал челюсть, а третьего убил, проломив монтировкой череп. После этого я вздохнул свободнее - злоба немного ослабила веревки, но не успел воспользоваться моментом и броситься в блеснувшую брешь, стерва, мучившая меня, наверное, с зачатия, стремительно заполонила освободившееся пространство, захватив новые клетки мозгов и не переставая увеличивать сферу влияния.
Даже мне, в то время эгоистичному психу, было страшно подумать, сколько трудов, лет жизни, отцовских окладов и материнских накоплений стоила моя свобода. Большие финансы и развитая коррупция в сумме дают то, за что на протяжении всей мировой истории боролись зависимые слои общества. Вообще, история являлась наукой, наиболее интересовавшей меня. Особенно глубоко я изучал жизнь гениальных людей, коим самонадеянно считал себя, но не желал в этом признаться. Стандартное мнение, что гении опережают свое время, устраивало меня. Но я не мог понять как, создавая шедевры, признанные таковыми следующими поколениями, великие умудрялись выживать в безразличном по большому счету обществе, но критичном, угнетающем и издевающемся, отдельными осколками, терзающем разум и сжигавшем истинный талант огнем предрассудков...
Путешествуя с отцом по России, я восхищался зодчеством древних городов. Мой мягкий и безгранично добрый, впрочем, как и глупый, папа всегда терпеливо ждал, пока я закончу набросок очередного храма или памятника. Он, в отличие от строгой матери слепо верил в мой талант и пророчил мне великое, счастливое будущее. Как большинство богатых отцов, не жалел средств на громадный след в истории своего гениального чада. Но я ясно видел его неискренность. Он сам не осознавал фальшивости своего отношения ко мне, но я ее ощущал. Вера в мои способности легко объяснялась желанием перещеголять своих коллег, удивляя грандиозными достижениями "сынули". Когда я понял принцип, по которому мой родитель дарит отеческую любовь, готов был убить его, но решил, что в моей ситуации выгоднее и комфортнее быть обманутым, чем нищим и лечился валерьянкой.
Я хотел полной независимости, но боялся, что если начну зарабатывать серьезные деньги, отец, решив, будто это вызов, объявит мне войну. Слава Богу, этого не произошло. Как бы богат не был мой уважаемый предок, он оставался добряком и глупцом.
Естественно, спонсором моей первый выставки был отец. Демонстрируемые работы называли "будущим мировой живописи", "фантазией нового поколения" или просто гениальными. Я охотно продавал свои полотна потому, что ненавидел все, кроме одного, самого первого. Оно было бесценно, к тому же "толстосумы" предпочитали "Распятие" или "Апокалипсис", видя в старых, избитых сюжетах новое прочтение легенд, а на самом деле являясь просто бездарностями, давно разучившимися, а может никогда и не умевшими слушать душу, вопреки разуму.
На картине я изобразил молоденькую девушку. Она сидела на кровати, только пробудившись ото сна, обнаженная, но абсолютно не похожая на пышных красавиц эпохи возрождения. Над ложем росла небольшая березка, такая же юная и трогательная, но как мать, бережно укрывающая мое божественное создание. Фон был черным. Во тьме сверкали испуганные, умоляющие, маленькие, ничтожные и жалкие глазенки порочной мрази. Сюжет банален: чистота и добро побеждают зло. Но то, что я любил всем сердцем, и за что готов был отдать жизнь, заключалось не в сюжете и не в глянцевой женской красоте.
Моей гордостью, счастьем и проклятием были глаза красавицы. Стоит вспомнить гоголевский портрет ростовщика: имея иное содержание, написанный мною взгляд был не менее живым. В жизни я не встречал людей, смотревших также нежно, доверчиво, по - взрослому наивно и с нечеловеческой добротой. Эта чистейшая из всех созданий вселенной видела мою душу, но не сканировала ее со злым любопытством, а согревала, растекаясь надеждой и верой в осуществление мечты по истерзанному поисками правды разуму. Любовь, которую дарила мне картина, делала меня счастливым человеком. Только она удерживала меня в жизни, являясь единственной опорой так давно утомившего существования.
Но, к сожалению, я оказался еще большим глупцом, чем мой отец. Вместо того, чтобы исчезнуть с полотном, превратиться в провинциального обывателя, писать пейзажи, любить и умереть от старости со счастьем в глазах, я продолжал рисовать приносящие большой доход произведения искусства, выслушивать всегда льстящих, потерявших тысячи лет назад прозорливость и любовь к прекрасному искусствоведов, прославлять свое имя...
Господи, я ненавидел свою жизнь, но боялся с нею расстаться, боялся послать все к черту, изменить утомивший ход вещей.
Мне многие завидовали, ведь я был богат, независим, красив, я состоялся. В детстве меня не отпускал страх, что я не найду места в ненавистной жизни.... Никогда не верил, что все зависит от меня, по крайней мере, потому, что часто не мог контролировать свой гнев, не мог приручить кровожадного цербера, верно, но по - кошачьи, служившего моему величеству.
Когда мне исполнилось двадцать лет, на моей совести было тридцать девять смертей. Почти все жертвы разбились, пытаясь научиться летать. Остальных я зарезал по - пьяни или в припадке свирепой озлобленности. Первая группа убиенных состояла из поклонявшихся моему бездарному оптимистичному шедевру "Полет к свету". В последующем картину запретили и сожгли.
Три года назад я впервые пережил ночной кошмар. До этого мой опухший мозг не считал нужным шутить таким образом. Естественно, отсутствие снов я приписывал моей исключительности, гениальности.
Каждую ночь, в течение года, я видел одно и тоже - черно - белую миниатюру с незамысловатым сюжетом:
Моя очередная выставка. Некрасивые люди стеклянными, восхищенными глазами разглядывают плохие работы. Один из них ходит, делает заметки в сером блокнотике, останавливается возле почему - то цветной картины "Пробудившаяся для вечного счастья", недоуменно изучает ее и пытается поцеловать изображенную девицу. Вдруг его глазки превращаются в большие черные пуговицы с серыми крестиками, он плачет, голова разрывается, из образовавшейся кровавой лужи выскакивает чертенок с такими же пуговицами и улетает, сидя в черепе. Когда все бесы освобождены, моя красавица ныряет в кровь и плывет к светящемуся выходу, нежно глядя на меня, у выхода она тонет, по - доброму улыбаясь.
Каждый раз, просыпаясь, я мечтал следующей ночью тоже нырнуть в кровь, чтобы спасти любимую. Я был уверен, что ее топит последний родившийся черт. Он не улетает в черепе с остальными, а поджидает красавицу на дне. Два года назад я отрезал голову этому гаду, проснулся удовлетворенный и счастливый.... Через минуту готовил виселицу, а перед глазами стоял изменившийся, строгий и так похожий на материнский, отнюдь не волшебный взгляд. Посмотрев на картину в последний раз, я повесился...
- Но как вы определили, сколько времени провели в коме?
- Я не спал, просто восстанавливал в памяти ее нежный взгляд.