Балашов Михаил Михайлович : другие произведения.

Мужскими глазами

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    ...они весело бродят вокруг меня нестройным хороводом, будто подвыпившие девочки-снегурочки у рождественского костра...


Мужскими глазами
 

У Есфирийского океана

Океан был ровным, бескрайним. И равнодушным, как обожравшийся удав. Он самодовольно жарился под лучами полуденного солнца — и ему было наплевать и на меня, и на мою любимую бухту.
— Раз ты меня не любишь, то и мне плевать на тебя! — заорал я так громко, что сам чуть не оглох.
Схватив булыжник, я швырнул его в ленивые воды, но океан, этот исполинский змей, даже не почесался.
— Я буду побивать тебя, пока ты не соизволишь меня заметить! — крикнул я.
Но своим градом камней я добился лишь того, что он стал медленно уползать. Потому что пришло время отлива.
Я шел по берегу, собирая ракушки, камушки, панцири кем-то съеденных крабов и прочую богатую добычу. И собрал их все и получил от этого огромное удовлетворение, ибо меня с детства радовали подобные бесплатные занятия.
А затем я принялся звать его обратно:
— Эй! Не спи! Пора возвращаться! Раз трофеев больше нет, можно приступать к новому сражению!
Но он меня не слушал.
— Трусливые волны! — заорал я, выходя из себя. — Вы меня испугались! От страха вы ходите ходуном и покрываетесь барашками испарины, а извилины ваших мозгов заплелись морскими узлами! Вы злитесь, но только и можете, что брызгать слюной! Над вами в тысячу глоток смеются мои родственники до трехсотого колена!
Океан под натиском моих аргументов проснулся и медленно пополз в мою сторону. Потому что пришло время прилива.
Я взобрался на утес, чтобы помочь своему крику руками, — и замахал ими, как испытатель птицелета.
— Раз ты не хочешь полюбить меня, то и никого другого тебе не полюбить, попомни мое слово! У тебя, слизняк, вообще нет сердца, поэтому ты не можешь воспламениться ни от любви, ни от ненависти! — горланил я во всю силу легких, пропитанных смолистой копотью костров. — Ты не способен никого задушить в объятиях! А твоя кровь не в силах ударить тебе в голову, — хотя бы потому, что у него нет нормальной головы! Чтобы от меня отделаться, ты, я смотрю, уже лижешь своими бесформенными языками задницу скале, на которой я стою, — но даже это тебе не помогает!
Я столь усердно срывал себе голос, что накликал бурю.
Солнце еще только собиралось дотронуться до горизонта своим краем, когда тучи, объединившись, заполнили мир тьмой; ветер окреп, волны сделались высокими, как склоны оврага, в котором я в детстве играл сам с собой в прятки на раздевание. Я продолжил рвать глотку, но себя уже не слышал. И жизнь перестала казаться сладкой, тем более брызг до меня долетало все больше и часть их залетала в мой открытый рот. И от моей одежды пошел пар, потому что она намокла, а мне все еще было чересчур жарко.
Гигантский вал двинулся к берегу, поглощая мелкие волны — и мои губы скривились в усмешке.
— Не смеши меня: таким, как ты, мой утес не по зубам! Чтобы укусить меня, тебе, крокодил, надо быть в пять раз зубастее! Но даже если ты меня укусишь, я все равно не шелохнусь, — я стою на земле крепче, чем ливанский кедр!"
Но волна добралась — и я тут же упал, больно ударившись рукой. Еще не успев подняться, я увидел, что на меня идет второй вал, еще выше первого, и вот уже мои ноги унеслись в одну сторону, верхняя часть тела — в другую, а затем я услышал глуховатый хруст своей непутевой головы.
Когда я очнулся, воды снова были ровными и бескрайними — им было наплевать на мое чудесное спасение, их змеиная чешуя безмятежно искрилась в лучах рассветного солнца.
Я ощупал продолжающую кровоточить рану на затылке — и сказал самому себе:
— А нечего собственной башкой проверять скалы на прочность!
Я нагнулся, чтобы взять камень, но правая рука почти не ощущалась.
И тогда я принялся донимать океан своим державным взглядом: «Я Артаксеркс, я Птоломей, я Клеопатра! Меня любит все живое и неживое, все сущее и несущее, вот и ты меня полюбишь, хочешь ты того или нет!»
И лазурный дракон, поддавшись моему гипнозу, стал покорно приближаться — будто волк, сначала забывший, а теперь вспомнивший, затем он пришел в курятник. Потому что время ночного отлива я пропустил, а время прилива как раз сейчас и настало.
— Я Лисимах, я Досифей, ты полюби меня скорей! — закричал я и, прихрамывая, спустился с утеса.
Отойдя чуть-чуть от берега, я уселся на мелководье и стал наблюдать, как ласково плещется вода сначала у моего живота, затем у груди, а затем и у шеи.
— И что, именно теперь меня и полюбили? — спросил я. — А уже поздно! Потому что меня подташнивает!
И я пошел домой. Потому что второй день подряд сидеть на берегу без еды и питья — это просто идиотизм. Тем более когда человек получил сотрясение мозга.
 [Балашов М.М.]

Задний ум

Копать глубокие ямы — занятие, конечно, интересное и важное: можно много чего найти. Причины смертельных неудач, например, — это если докопаться до самого детства. Вот только стоит ли докапываться, если задним умом все равно ничего не расхлебаешь?
— А какого черта хлеб расхлебывать?! Его надо всего лишь резать по-божески!
От подобных криков я всегда вскакивал и тут же принимался орать в ответ:
— А с чего вы взяли, что я спал? Может, я просто слегка прилег, чтобы позвоночник расправить — чтобы с мыслями собраться и работоспособность свою повысить! Да и какая разница, как резать?! Дают этим дерьмоедам жрать, вот пусть и жрут! А недовольные, пока живы, пусть убираются ко всем чертям на все девять сторон!
— В чем-то ты, дружок, конечно, прав. Но ведь наше начальство так не считает! Она нам как говорит: помните, бездельники, что вы трудитесь не на пищераздаточном пункте, а в суперэлитном ресторане при суперэлитном отеле, а посему нам клиентов не выпроваживать надо, а завлекать! Ты разумеешь, голова ольховая, разницу между словами на букву «з» и букву «в»?! Впрочем, какой смысл с тобой разговаривать, если ты до сорока пяти лет дожил, а хлеб нормально резать не научился!
Я смотрел на отрезанные куски, видел, что они на самом деле с хвоста толстые, как библия, а с макушки — тонкие, как бумажка с приказом об увольнении, но все равно продолжал гнуть свою линию. А мне в ответ пытались читать проповедь о том, что встречаются такие ослы на двух копытах, каких поискать, у которых вся жизнь не менее ослиная, чем их куски хлеба: то они на стену лезут, то морду в унитаз суют...
Я сплевывал под ноги проповедникам и начинал контрпроповедовать:
— Человек свою жизнь воротит согласно тому, что его заботит! Вот у меня, к примеру, цель одна — спокойно до старости дожить. И особенности моей резки достижению этой цели не мешают! Скажите лучше спасибо, что я по живому не режу, что пустые помышления меня не интересуют, что брезгую уголовные преступления совершать, — другой на моем месте давно б уж развернулся, благо и рука твердая, пусть она на первый взгляд и дрожит, и острое лезвие под рукой...
Но однажды, когда меня снова поймали спящим и принялись стыдить за нарезку «сикось-накось», я вдруг психанул: чтобы доказать свою правоту, принялся слишком буйно прыгать и руками махать, в результате сам себя случайно ткнул ножом в шею.
Ткнул-то несильно, но так неудачно, что задел артерию и умер от потери крови.
А все потому, что научиться работать с холодным оружием человек должен еще в младенчестве, пока он неграмотный, пока у него мозги знаниями не замусорены. Взрослые, естественно, против подобной учебы встают насмерть, ориентируясь на противоположное, на правописание, котангенсы и борьбу с курением, — но ведь чем всë обычно заканчивается? Ребенок вырастает и принимается резать хлеб тем же особенным образом, что и я, а все вокруг из-за этого на стену лезут и морду в унитаз суют. Но задним умом разве что расхлебаешь? Унитаз конусообразен и ничего вкусного в нем нет — в унитазе можно лишь захлебнуться.
 [Балашов М.М.]

Тинэйджерка-головотяпка

В те допотопные времена еще ничего не было: ни атомных подводных лодок с баллистическими ракетами, ни Ямайки, ни даже простокваши; а план ускорения государственного строительства лежал в ящике, который был столь долог, что все принимали его за горный хребет с оторванными вершинами. А из одежд только набедренные повязки одного фасона имелись (да и то их не все носили, а только не в ту сторону особо озабоченные). И средств индивидуальной защиты еще не изобрели (не считая тех, что моя мать из заячьих хвостов мастерила, но они для других целей использовались). А кто из нас беден, кто богат, разумели только далеко продвинутые, но их было мало, да они и сами стеснялись своей продвинутости. И слабых почти не встречалось (даже наш безумный однорукий шаман так мог в лоб своей клюкой заехать, что лещина в лесу от одного его запаха начинала свои орехи сбрасывать). А вокруг нас простиралась в буквальном смысле девственная природа: экологически чистые растения и животные (некоторые, правда, страшно ядовитые, но все равно), водопады воды, не требующей заводской очистки, и даже воздух, не вызывающий рака легких. Короче, ни на чем еще не стояло печати министерства культуры, в зачаточном состоянии находилась цивилизованность, зато первобытность, наоборот, пребывала в полнейшем расцвете (короче говоря, рай на земле, в натуре).
И только рыжая шаманова дочка вечно была всем недовольна. Каждый раз, когда я после неудачной охоты садился ближе к ночи у потухшего костра, чтобы проанализировать свои неудачи, она принималась трясти своими золотистыми кудрями, строить мне козью морду и монотонно бубнить о законах истории: дескать, это не законы аэродинамики, а потому им самим по себе, без человеческого фактора, реализоваться архитрудно; следовательно, чем активнее мы будем строить классовое общество, тем быстрее со своего примитивного уровня поднимемся, а иначе в своих вонючих пещерах до самой смерти просидим, как олухи царя небесного, как чучела огородные... При этом каждое свое слово она сопровождала ударом камня о камень. «А долбить-то чего, спать всем мешать?!» — не мог я понять ее логики. «А мою логику понимать не надо, — отвечала она. — А вот что надо, так это вдолбить каждое мое слово в мозги нашему пустоголовому населению!» — «Брось ты эти свои шаманские штучки! — говорил я. — В нашем с тобой возрасте разнополые люди без всяких слов друг с другом общаются, тем более я тебя на год старше, поэтому ты меня должна слушаться!» — «Я отца-то не слушаюсь... — вздыхала она. — А уж такое общество, как наше, можно развивать только насильственно!»
Она снова принималась долбить, а у меня в организме возникал такой негативный эффект, так сильно начинали чесаться конечности, что хотелось с помощью йоп-чаги ее об стену приложить, а затем притащить к шаману и попросить, чтобы он попытался своей дочке мозги вправить подручными средствами. К сожалению, я на это так и не решился, тем более в пределах видимости все время мои единоутробные братья курсировали. Они, естественно, даже не понимали, что эта девица претендует на универсальность, высказывая сугубо относительные мысли, а потому всегда за нее заступались; к тому же было их у меня чересчур много — ведь когда нет должного финансирования, то и планированию семьи взяться неоткуда... Они рассказывали, что над нею кто-то в раннем детстве подшутил: медвежий череп так ей на голову надел, что потом неделю никто снять не мог, — но это ж не аргумент (тем более череп был моих рук делом, только об этом так никто никогда и не узнал)...
Впрочем, четыре луны назад все ее разглагольствования стали неактуальны по причине очередного столкновения цивилизаций: на нас напали чужаки, порядки у которых, как ни странно, оказались даже более варварскими, чем у нас. Неуправляемых они сразу того, а остальных увели к черту на кулички и заставили заниматься бог знает чем, вмиг стерев все наши хваленые стереотипы мышления.
За то, что ее оставили в живых, дочь шамана сказала им спасибо, единственная из всех, вот эти басурманы ее старшим уполномоченным над всеми нами и поставили — как самую прогрессивную и управляемую. И она принялась нами прогрессивно управлять, пронзительно вопя по шестьдесят три (цзи-цзи, уже конец) раза в день, что работодатели нас кормить не нанимались, а потому тот, кто не будет вкалывать, как одомашненная лошадь, быстро на тот свет за пропитанием отправится... На сей раз каждое свое слово она сопровождала работой своих маленьких кулачков, и они у нее из-за этого всегда в крови были. «А что, красавица, строить классовое общество можно лишь вот такими руками, черными от крови?» — иногда спрашивал я — и тут же от нее исчерпывающий ответ в морду получал.
Но однажды мне приснилось, будто я уже понял, беден я или богат, и по такому случаю пью некую замечательную жидкость — нечто среднее между ямайским ромом и простоквашей. И вдруг вижу, что прямо из костра выходит эта самая милашка и прется в мою сторону задом наперед, тряся своим рыжим богатством. На миг повернувшись, она выбивает жбан у меня их рук, говорит, что запрещает мне проводить эксперименты со своим здоровьем, и тут же уходит, — но я успеваю заметить, что лица-то у нее и нет вовсе, одни кости без мяса...
Сутки я размышлял над тем, что мне приснилось, — и в конце концов, несмотря на всю ее сногсшибательную сексапильность, все же решился (ведь лучше поздно, но на этом свете, чем вовремя, но на том): когда она ко мне спиной повернулась, я ее заранее приготовленным осиновым дрыном по затылку стукнул. Вышло очень аккуратно: она и козью морду состроить не успела, и душу свою с концами отдала, и следов на ее дурьей башке не осталось.
Ибо сказано мною, причем неоднократно: прогрессивна ты, консервативна или вообще прыщавая тинэйджерка-головотяпка, слишком нагло себя вести запрещается категорически. Другими словами, уж если выбирать между традиционной гендерной анархией и новомодным феминизмом, то первое мне как-то ближе по духу. Все это я ее однорукому отцу начистоту и выложил, а он меня кремнëвым ножом в живот.
 [Балашов М.М.] [Балашов М.М.]

По кличке Харизма

Не пропуская ни одного, я руками хватал их за ноги, а затем, зубами, за маленькие, еле прощупывающиеся шарики, откусывал — и сплевывал. Они сопротивлялись, но я хватал, откусывал — и сплевывал. Щеки, нос, лоб, даже затылок — все у меня было в крови, но я не останавливался. Мне было слегка противно, но ведь я старался не для себя, к тому же ради выживания не грех и ребром лопаты по голове, а здесь — нечто в тысячу раз меньшее...
Я заметил ее, лишь когда она вышла из-за того огромного полусухого дерева, под которым мы с ней в детстве провели немало времени. В последний раз откусив и сплюнув, я попытался вытереть рукавом лицо, но она, выдавив постную улыбку, так похожую на еду ее покойной матери, сказала, чтобы я не занимался ерундой, потому что моя кожа пропитана кровью на дюйм в глубину.
Я хотел сказать, что она ошибается насчет толщины моей кожи, но лишь виновато развел руками:
— Иначе не успеть.
Ее бледно-фиолетовое полинялое платье было слишком легким, чтобы сквозь материю не просвечивали темные соски. Я пытался смотреть куда-нибудь в сторону, но все равно пялился на них, как дурак.
— А нужно ли успевать?
— Йаа, — ответил я.
— Твоя челюсть, похоже, так устала, что ты уже еле говоришь! — рассмеялась она, после чего принялась донимать меня своими ежедневными проповедями на ту тему, что я обманываю самого себя, поскольку мне важен не результат, а возможность в стотысячный раз произвести ловкое движение зубами...
— А вот и не угадала, — буркнул я, — уж чем я не страдаю, так это грехом гордыни.
— Нет, я угадала. К сожалению.
Она грустно кивнула головой и стала объяснять, что деятельность моего мозга строго циклична: сначала я радуюсь своей сноровке и счастлив от осознания глубины своих знаний о половой системе млекопитающих, но затем принимаюсь укорять себя за слишком большое число своих положительных качеств и радоваться своей удивительной скромности...
— Нет, грехом скромности я тоже не страдаю.
— Нет, тоже страдаешь, причем делаешь это незаслуженно! — гаркнула она и стала говорить, что во мне нет ничего похвального, что мне наплевать на тех божьих тварей, которых я как бы пытаюсь усовершенствовать, а ведь они почти такие же существа, как люди, только чуть более глупые; да и то — смотря с кем сравнивать...
— Я действительно не думаю о них, — кивнул я. — Зачем вообще думать, если творишь не зло, а ровным счетом наоборот, особенно с точки зрения сельскохозяйственной эффективности? Уж если о чем-то думать, так о приятном, светлом и высоком. О тебе, например.
Она закричала, что ее просто бесит, когда я несу подобную ересь, потому что на самом деле все мои мысли — только о гениталиях, своих и чужих, потому что, как ей кажется, я подозреваю, что создатель еще до моего рождения кое-что мне откусил, внешне все оставив невредимым, вот теперь я и пытаюсь отвлечься, кое-что откусывая у других, а вот если б я вспомнил, во что она играла со мной под этим деревом...
Мне не надо было ничего вспоминать, потому что я и так все прекрасно помнил, вот только говорить об этом не хотелось.
— Не надо топать ногами, — буркнул я: — пыли тут и без тебя хватает...
— Вот как?! Что ж, раз не помогают даже такие неприличные воспоминания, мне следует пойти куда подальше! Чтение Маккалоу не пошло тебе на пользу: здесь все-таки не Австралия и голова пухнет от жары совсем иначе!
— Ты просто хочешь мне отомстить! — крикнул я.
— Ошибаешься: я уже давно отомстила.
— Да?! А ты не боишься горько об этом пожалеть?! Я ведь тоже могу тебе отомстить!
— Твои угрозы смешны: я и так об этом жалею...
Я смотрел ей вслед, не мигая, я произносил ее имя, не открывая рта, а она торжественно плыла над желтой сухой травой, не касаясь ее ногами. Я попытался представить нас плывущими вместе, но это было мне не под силу: в моих фантазиях мы делали все, что угодно, но только не плыли...
Пот со лба добрался до глаз, изображение помутнело, я моргнул — и она исчезла. Я прислушался к неритмичной дроби своего сердца, аккуратно поднял очередного ягненка, перевернул его пузом кверху, схватил зубами за круглые причиндалы, откусил их — и проглотил. Ей назло. И назло ее покойной матери. И своей матери назло тоже. И всем своим и ее братьям и сестрам — назло! И назло ее собачонке по кличке Харизма, каждый раз норовившей вцепиться мне в ногу. И назло самому себе.
И мне полегчало. Рвотные позывы были сильны, но мне было все равно, справлюсь я с ними или нет. Я снова схватил, перевернул, откусил — и проглотил. И снова справился.
Лишь после третьего раза небесам удалось меня побороть: я упал на колени — и алое безгрешие, слегка украшенное зелеными прожилками съеденного на обед лука, стремительно вывернулось наружу и стало жадно впитываться сухой землей. И мысль, родившаяся на самом дне моих перегретых мозгов, показалась мне воистину светлой и высокой: я подумал, что лучше всю жизнь заниматься кастрацией, чем жить с такой, как она — агрессивной, самостоятельной, нетерпеливой, властной, величественной.
Я отполз в сторону, лег на спину и закрыл глаза. Линия горизонта, будто край купола гигантской медузы, то сжималась, то разжималась, а по небу, подобно облакам, медленно плыли мои разнообразные расплывчатые мысли... Я долго смотрел по сторонам, но так и не смог понять, нравится ли мне этот пульсирующий мир. Услышав посторонний отрывистый звук, я обернулся — и увидел ее: она лежала, уткнувшись носом мне в спину, и смеялась в голос. «Но ведь еще рано вставать», — сказал я. Она дотронулась до меня пальцем и засмеялась еще громче. «Мне приснилось, будто рядом со мной лежит кто-то посторонний и занимается чем-то непристойным, — сказала она. — Но когда я проверила свой сон, оказалось, что это лежишь ты, при этом ничем не занимаешься. Разве не смешно?» Она снова засмеялась, но затем вдруг строго спросила: «Вот только кого ты так долго высматривал? Мне показалось, что вовсе не меня...»
Когда я проснулся, уже наступила ночь и на смену жаре пришел холод. Ничего теплого у меня с собой не было, поэтому пришлось лечь на живот и спрятать руки под себя. Я стал думать про увиденный сон — и чем подробнее я его вспоминал, тем меньше он мне нравился. И тем отчетливее я себе представлял, как завтра утром, еще до рассвета, я приеду к ней на тракторе с букетом цветов и канистрой бензина. «По сути ты во всем права, а я не прав, — очень мирно скажу я. — Но если ты откажешься за меня выйти, мне придется сжечь твой дом вместе с Харизмой».
 [Балашов М.М.]

Морской черт

Машка Кротова носит брючки из такого материала, что всегда видны контуры трусиков. Я неоднократно размышлял о том, не подает ли она тем самым кому-то какой-то тайный знак, но к однозначному выводу не пришел.
— Посоветоваться к тобой хочу. Как с добрым соседом, — сказала она, когда я открыл дверь. — Понимаю, конечно, что от тебя толку, как от... Но обратиться все равно больше не к кому.
Я еще не усадил ее на диван, а она уже вывалила на меня тягомотную историю про их новую начальницу отдела, которая оказалась такой стервой, что в первый же день своей работы поклялась Машку уволить.
— Может, все-таки сядешь? — спросил я, глядя ей вовсе не в глаза.
— Да, как-то я растерялась: все из-за того, что не могу сообразить, надо мне что-то теперь предпринимать или нет? С одной стороны, насчет увольнений решает не начотдела, но, с другой стороны, может, мне на опережение сработать и завтра с утра двинуться прямо к директору? Вообще-то я б лучше затаилась в своей норке, как крот, — но едва рожу начальницы вспомню, у меня тут же язык начинают чесаться...
— Ну-ка, дай-ка мне рассмотреть твой язычок, — сказал я, осторожно прикоснувшись к ее щеке. — Куда, кстати, твой старый начальник делся?
— Никуда! — сказала она, отпихнув мою руку в сторону. — Уволили его. За эксперимент: он разработал специальные бланки отчетов, которые надо было каждому в конце рабочего дня заполнять. Ему пришло в голову, что с помощью этих бумажек можно будет понять, кто из нас хороший, а кто паразит, пьющий кровь из тела фирмы.
— И кто оказался паразитом?
— Ну, раз его уволили, значит, он этим паразитом и оказался. Директор сказал, что не надо в рабочее время ерундой заниматься, для этого есть ночь, выходные, праздники, отпуска и командировки.
— А еще на эту тему есть анекдот. Приходит представитель малых народов к президенту и говорит: «Подводная лодка — очень хорошо, истребитель — тоже хорошо, даже старый автомобиль неплохо. Олень, однако, лучше». — «Олень — на самом деле хорошо, — отвечает президент. — И представитель малых народов — тоже неплохо. И вообще человек человеку — в каком-то смысле брат, друг и дорогой товарищ. Но экспериментов, однако, я больше не допущу».
— Да, директор слово в слово так и сказал, — вздохнула Машка. — И назначил нашим начотделом девицу лет тридцати, у которой, в отличие от всех нас, даже высшего образования нет. Ну, мы ей бойкот и объявили. А она, видно, поняла, кто из нас самый бойкотистый, — вот и заявила, что я завтра же полечу ногой под зад... Она даже рыдала, когда со мной разговаривала, — разжалобить меня, наверно, хотела.
— Самое главное — не паниковать раньше времени, — сказал я, приобняв ее за плечи. — Представляешь, какой смех будет, если тебя оставят, а ее уволят?!
И я стал на нее смотреть по-особенному — чтобы ей относительно меня и без слов все стало понятно.
А она, будто телепат, мне так и сказала:
— Мне относительно тебя и без слов все понятно. Так что пойду я, пожалуй. Спасибо за анекдот.
— А поесть и выпить? У меня есть картошка с морским чертом. Сам варил, по финскому рецепту.
— Когда уволят, — криво улыбнулась она.
— Когда тебя уволят или когда ее?
— Да хоть кого.
Она попыталась встать, но ей это не удалось.
— Не надо, — нахмурилась она. — А то наши отношения перестанут быть добрососедскими. Хочешь все испортить, ты, морской черт?!
Отпустив ее, я вздохнул:
— А мне всегда было известно, что ты самая бойкотистая. И экспериментов не любишь.
Она встала и пошла на выход, а я двинулся за ней.
— Мне почему-то казалось, что расскажу тебе про свои беды и мне полегчает, — проговорила Машка.
— Но ведь тебе на самом деле полегчало, — сказал я и снова ее приобнял.
Она в ответ врезала мне локтем и так рванула на себя дверь, что сломала замок.
— Извини, если что не так, — сказала она, выходя из квартиры. — Я не хотела попасть в солнечное сплетение, я в ребра метила.
— Какие могут быть извинения... — с трудом выдохнул я, сидя на грязном полу и хватая ртом воздух. — Это ты меня извини. А будут новые проблемы, заходи, не стесняйся, всегда рад... К тому же у меня весь холодильник морским чертом забит — у него срок хранения закончился, вот мне на нашем складе его с огромной скидкой и продали. А по качеству он превосходен!
 [Балашов М.М.]

Раз, два, три

С моста я решаю спуститься на набережную — не потому, что мне туда нужно, а потому, что меня туда несут ноги. К сожалению, у меня в жизни вообще нет ничего такого, что я должен сделать во что бы то ни стало...
На автобусной остановке я вижу одинокую фигуру — и вдруг узнаю в этом человеке отца. Обрадовавшись, он спрашивает, каким ветром меня сюда занесло, что такое тяжелое я таскаю в сумке и есть ли у меня сейчас свободное время. Как я ни стараюсь, мне не удается ответить ни на первый вопрос, ни на второй, ни на третий, а потому приходится отшучиваться: мол, я сейчас жду, когда потолстею, а потом улечу на Адрастею... Отцу, впрочем, не до шуток: он, оказывается, собрался съездить в тюрьму навестить соседа по даче, организовавшего крутые местные выборы, в результате которых был обнаружен целый состав с поддельными избирательными бюллетенями. Сам сосед говорил, что ни ухом, ни рылом в вагон не лазил и вообще до сих пор не знает, что такое выборы, но его все равно посадили; срок ему, впрочем, дали небольшой, — чтобы он успел выйти как раз к началу дачному сезона.
Я говорю, что недостаточно хорошо знаком с тюремной спецификой, поэтому буду там только мешаться, но папа возражает, что он знаком со спецификой еще меньше, тем более это обычная тюрьма, а не урановые рудники. Я говорю, что видел этого соседа всего пару раз в жизни, да и то издалека, но папа возражает, что сосед при каждой встрече интересуется, как у меня дела, следовательно, он меня знает очень хорошо.
Пока мы препираемся, автобус несется по шоссе. И вот уже мы выходим у огромного здания, окруженного тройным забором. В высоту оно этажей в двадцать, в ширину тянется до горизонта, а какова у него глубина, не знает никто. Все пространство между шоссе и входом занимают палатки родственников. Я спрашиваю, что здесь все эти люди делают, и папа проявляет удивительную осведомленность: одни из них, оказывается, приехали на свидание, другие ждут суда, а третьи отчаялись и живут здесь просто так, в знак абстрактного протеста.
На проходной нам выписывают пропуск, мы проходим одни ворота, другие, третьи, поднимаемся по одной лестнице, по другой, по третьей... Папа правильно сделал, что взял меня с собой — нам то и дело попадаются люди такого вида, что даже непонятно, охранники это, родственники или сами уголовники.
Нигде нет ни указателей, ни табличек, ни даже номеров на кабинетах, поэтому папе приходится обратиться за помощью к симпатичной девушке в спортивном костюме: она смущенно говорит, что документы оформляют вон в той комнате с самодельной дверью. Пока я размышляю о том, как это необычно — отделить служебное помещение от коридора деревянной рамой, к которой прибита пожелтевшая марля, — папа заходит внутрь и принимается с кем-то разговаривать на повышенных тонах. «Айн, цвай, драй!» — говорит папа. «Юкси, какси, колме!» — кричат ему в ответ.
Мне надоедает ждать, я ставлю сумку на пол и решаю пройтись по коридору. На улице очень пасмурно, но света нигде нет, поэтому в тех местах, где пол встречается со стеной, так черно, что туда страшно ставить ногу.
Не встретив ничего интересного, я возвращаюсь к марлевой двери, но своей сумки не вижу. Прохожу по коридору до конца — и нахожу ее в ста метрах от исходного места. Снова вернувшись, я принимаю решение еще немного походить, только на этот раз вместе с сумкой, потому что слышу, как папа твердым голосом говорит: «Я не знал, что на свете бывают такие козлы, уно, дос, трес», а ему в ответ истерично кричат: «Да вы на себя посмотрите, ван, ту, сри!»
В большом темном холле женщина, ребенок и мужичок стоят кружком и тихо разговаривают. Проходя мимо, я замедляюсь и делаю вид, что поправляю штанины, — но, как ни прислушиваюсь, не могу разобрать ни слова.
Я снова возвращаюсь — и вдруг обнаруживаю, что сумки у меня в руках нет.
Я спускаюсь этажом ниже, осматриваю один коридор, другой, третий, иду по лестнице далеко вверх, затем решаю вернуться на тот этаж, где расстался с папой, но мой прицел, похоже, сбился окончательно, потому что я вдруг оказываюсь на улице.
Взяв первый попавшийся велосипед, я езжу на нем сначала вокруг здания, затем по пространству между первым и вторым забором, затем — между вторым и третьим. И третий забор оказывается непреодолимым по той причине, что пропуск остался у папы.
Наобум блуждая по коридорам, я вглядываюсь в лица, надеясь отыскать такого человека, к которому можно было бы обратиться. Вместо этого мне встречается группа подростков. Их человек тридцать, они смеются, кричат и пихаются, но смолкают, когда появляется та самая девушка в спортивном костюме.
Да, у нее я бы мог без проблем спросить о чем угодно, даже о самом интимном, но она зычно дает команду построиться побатарейно и ведет великовозрастных детишек на занятия. Дверь в зал открыта — и я вижу, как ученики ложатся пузом кверху на спортивные маты, после чего девушка начинает командовать: «Как происходил подъем экономики в бывших советских республиках? Показываем, показываем! Какая республика первая по алфавиту? Правильно, Азербайджан! Итак, экономика Азербайджана поднимается раз, поднимается два, поднимается три!» Ее подопечные, помогая себе пальцами, сплетенными на затылке в замок, начинают, напрягая пресс, поднимать и опускать верхнюю часть туловища, а она, походив между ними, вдруг встает на четвереньки, а затем, изящно оттолкнувшись ногами, принимается ходить на руках под восхищенные крики недорослей — и я не могу оторвать глаз от изящных линий, плотно обтянутых лиловой тканью...
Звонит телефон. Я, конечно, могу поднять трубку, но девушка со своей занимательной экономикой для меня гораздо важнее.
И вдруг до меня доходит, что телефон звонит наяву. Следовательно, я уже проснулся и мне больше не надо шляться по этому ужасному зданию в поисках сумки с неизвестным содержимым.


Я на самом деле проснулся.
Телефон продолжал звонить, но поднимать трубку по-прежнему не хотелось.
И когда он наконец отзвонил, я решил все-таки найти папу: ведь пропуск выписывали на двоих — вдруг обратно его не выпустят одного? Да и посмотреть, что находится у меня в сумке, тоже было бы интересно.
Но, самое главное, я понял, что мне во что бы то ни стало надо увидеть девушку — я должен видеть, как она делает свои «раз, два и три», от самого начала и до самого конца, до Эстонии.
 [Балашов М.М.]

Дневник вечернего читателя

Воскресенье. Ближе к ночи нашел эпиграф для следующей недели — это двенадцатое правило Ходзë Суна: «Как только у тебя появляется хоть немного свободного времени, бери книгу и приступай к чтению в таком месте, где никто тебя не увидит...»
Понедельник. На улице метель — будто на дворе не март, а нечто противоположное. С Инной поздоровался теплее теплого, но она ответила холоднее холодного — и после лекций ушла с Котовым, равнодушно скользнув по мне взглядом. Вечером перечитал рассказы По «Без дыхания» и «Человек, которого изрубили в куски», а перед сном взял «Ветхий завет». Дойдя до того места в «Числах», где Валак спрашивает Валаама: «Почему ты не шел ко мне?» — так крепко задумался, что во сне увидел себя в виде ледяной горки, по которой Инна съезжает на своей упитанной пятой точке.
Вторник. По дороге в институт обнаружил, что если думать о том, что уже весна, ощущаешь себя более уютно, чем когда просто смотришь на сугробы, а в голове у тебя вакуум. Котов на занятия не пришел, но Инна вовсе не кажется печальной. После занятий спросил ее, не к метро ли она идет. Она в ответ посмотрела на меня в высшей степени благосклонно, но сказала, что у нее, к великому сожалению, сегодня столько дел, что вообще непонятно, успеет ли она вернуться домой. Весь вечер был в замечательном настроении, а когда прочитал «Как зайка летал на воздушных шариках» Шукшина, даже самому захотелось куда-нибудь улететь. Но перед сном снова взял «Ветхий завет», дошел до того места во «Второзаконии», где говорится, что недостаточно одного свидетеля, что нужны двое или трое, — и подумал, что ее благосклонность похожа на желание побыстрее от меня отвязаться.
Среда. На улице холодно, зато наконец выглянуло солнце. Котова нет в институте второй день. На семинаре удалось сесть рядом с Инной, хотя сначала она была этим недовольна. В качестве безвозмездной помощи я стал объяснять ей, как и что надо делать, но вскоре она принялась сама помогать мне и, похоже, вошла во вкус. Но проводить ее до метро все равно не получилось: на этот раз она сказала, что ей, к великому сожалению, нужно в деканат, в читальный зал и на кафедру, затем снова в деканат, в читальный зал и на кафедру — и так семь раз. Вечером прочитал «Искателя приключений» Александра Грина и «Ложь» Леонида Андреева, затем опять взял «Ветхий завет». Дошел до того места в «Первой книге царств», где Елкана говорит: «Что ты плачешь и почему не ешь?» — и решил отныне есть пищу пожирнее, поскольку вспомнил про одну полунаучную статью, в которой утверждалось, что пониженный уровень холестерина в крови может стать основной причиной плохого настроения.
Четверг. На улице пасмурно, зато заметно потеплело. Появился Котов. Инна с умным видом шепталась с ним на переменах, а после занятий они ушли вместе, — но мне кажется, что их отношения уже совсем не те, что в понедельник. По дороге домой выпил много пива и подрался, поскольку никто не хотел слушать мой пересказ рассказов Гашека «Несчастный случай с котом» и «Как пан Караус начал пить». А дома у меня так разболелись голова и желудок, что когда я открыл «Ветхий завет» на том месте «Второй книги царств», где Давид говорит Гаду: «Тяжело мне очень», то посчитал это знаком свыше и решил больше не пить никогда, даже на собственной свадьбе, даже если будут насильно вливать, даже если моей невестой будет та, о которой я мечтаю, как дурак с холодными ушами. [Балашов М.М.]
Пятница. Тепло наконец-то совместилось с солнцем; видел воробья, купавшегося в луже; я, наверно, тоже был бы не против... На мое предложение сходить вместе в буфет Инна отреагировала положительно — и причина этого, я почти уверен, вовсе не в том, что Котова сегодня опять нет. «На этом юноше я давно уже поставил крест, — сказал преподаватель, когда мы появились только через полчаса после начала, — но от вас, Инна, я такого не ожидал». Совместная вина так сильно нас сблизила, что мы весь семинар, будто случайно, касались друг друга локтями. Я был уверен, что уж сегодня-то провожу ее по крайней мере до метро, но она, едва прозвенел звонок, тронула мою щеку своей нежной ладошкой, показала на окно — и, пока я пытался понять, что там происходит на улице, сгинула в неизвестном направлении. Сначала я до того расстроился, что мысленно стал называть ее словами из разного числа букв, — и только вечером, после чтения рассказов Зощенко «Любовь» и «Жених», немного пришел в себя. Я даже решил послушать какую-нибудь спокойную музыку, но соседи принялись барабанить в стену, поэтому я, снова расстроившись, взял «Ветхий завет», дошел до того места в «Книге Товита», где Рагуил говорит Товии: «Пей и веселись, ибо тебе надлежит взять мою дочь; впрочем, я отдавал ее семи мужам и, когда они входили к ней, в ту же ночь умирали», — и подумал, что ладошка Инны была не так уж и нежна.
Суббота. На улице снова так холодно, будто весну отчислили из института. Инна на занятия не пришла. Котов, заявившись в середине второй пары, на вопрос о причинах опоздания громко объявил, что занимался лечением Инны, которая с утра плохо себя чувствовала и даже не смогла позавтракать, хотя он сделал ей свою фирменную яичницу с ветчиной, помидорами, зеленью, сыром... Преп давно уже махал обеими руками, пытаясь его усадить, но он все говорил и говорил. А затем Котов так нагло на меня посмотрел, что я посоветовал ему почитать «Записки психопата» Венедикта Ерофеева. Поэтому на английском я сел рядом с Элькой. До Инны ей, конечно, как синице до тетерки, зато она ни разу меня не перебила, пока я ей объяснял, почему слово dew рифмуется со словом few, но не рифмуется с sew. А после занятий она с радостью дошла со мной до метро, хотя, как в последний момент выяснилось, ей надо было совсем в другую сторону. Вечером я продекламировал вслух поэму «И и Э» Велемира Хлебникова, а затем, взяв «Ветхий завет», дважды прочитал описание того, как Иудифь отрубила вдрызг пьяному Олоферну голову и отдала ее своей служанке, — и решил, что больше никогда не буду прибегать к помощи Библии, потому что от такого гадания одно расстройство, а общаться с Элькой мне все равно смысла нет: даже если у меня с ней что-то и сложится, вряд ли это можно будет считать полноценной местью Инке. После этого я крепко зажмурился и протянул руку к полке, уставленной Гарри Поттером: здесь стояли и он сам, и книги про любовь к нему, и колоссальная куча подражаний, и даже биография Ролинг на финском, которую я еще не успел прочитать по причине недостаточного знания языка. Вслепую вытащив первую попавшуюся книгу, я немного ее полистал и, открыв наконец глаза, уперся в такую фразу: «Я многим нравлюсь, даже молодым девушкам, а те, кому я не нравлюсь, находят меня все же сносным». Знак был очевиден — и я, схватив телефон, набрал номер Инны. Она сняла трубку тут же, — будто меня ждала, — и своим волшебным голосом спросила, кто это. «Я не уверен, что сильно тебе нравлюсь, — сказал я. — Возможно, ты находишь меня всего лишь сносным, не более того, но я уверен, что нам с тобой следует быть вместе! А Котова надо гнать под зад метлой, потому что его чувства к тебе, в отличие от моих, далеки от серьезных! У него в мозгах мартовский ветер гуляет!» Она некоторое время молчала, а затем ее будто прорвало: она назвала меня бессовестным и бесцеремонным, невоспитанным и недостойным, бездарным и безвольным, после чего несколько минут подряд ругалась матом — и бросила трубку. Я посмотрел на обложку и обнаружил, что промахнулся полкой и держу в руках дневник Кафки. Я снова раскрыл книгу — и мне все стало еще более понятно. «Мы говорили о беспорядочности нашей жизни... Я — без всякой надежды, уставившись на свои пальцы, чувствуя себя представителем собственной внутренней пустоты, которая исключительна и вместе с тем даже и не чрезмерно велика».
Воскресенье. На улице по-прежнему Антарктида, но в квартире жарко, как на Венере. Хотел позвонить в диспетчерскую и наорать на них, что зимой они нормально топить, конечно, не могли, зато теперь кочегарят на всю катушку, — но вместо этого целый день читал «Метафизику пола и любви» Бердяева и «Условно пригодных» Хëга. А потом взял «Записки у изголовья» Сей-Сенагон и раскрыл наугад. «В третий день третьей луны начинают раскрываться цветы на персиковых деревьях». Завтра я обязательно найду дуру Ленку по кличке Ртуть из пятой группы: у нее пирсинг на переносице, она носит волосы зеленовато-морковного цвета и очень хорошо умеет надувать пузыри из жвачки, поэтому именно у нее со мной должно что-то получиться — из прочитанного за последнюю неделю это следует однозначно...
А эпиграф для новой недели я нашел в Послании учителя Гокуракудзи: «В стремлении подчиниться здравому смыслу кроется ошибка, а в ошибке кроется здравый смысл».
 [Балашов М.М.]

Свитерные бублики

Я сижу и думаю. Сам не знаю, о чем.
Сижу, думаю — и мерзну. По очереди прижимаю к теплому животу четыре заледенелых конечности, но продолжаю сидеть. Прижимать ноги сложнее, чем руки, но я помогаю ногам руками.
Животу голодно — и от каждого нового прижатия ему становится только хуже, но я продолжаю думать. А все мои мысли, оказывается, — об одиночестве. О том, что ветер излишне буен и лезет в щели чересчур нагло, а мне даже не за кем поухаживать, не говоря уже о том, чтобы кто-нибудь поухаживал за мной. Ну, и о еде я, естественно, тоже думаю — о бубликах с дырками, например.
И лишь замерзнув окончательно, до самого кончика своего костлявого зада, я хлопаю себя кулаком по лбу: ведь в тот день, когда я на свою невесту сдуру опрокинул сначала тарелку с супом, а затем и чашку с чаем, она забыла у меня свой замечательный свитер!
Я шарю по шкафам, но в результате лишь усугубляю свой голод. Нет свитера и в грязном белье. Но когда я наконец нахожу его под кроватью, он не хочет на меня натягиваться, — и я тут же начинаю читать ему нотацию, сразу забыв про одиночество:
— Ты не желаешь иметь со мной ничего общего? А ведь я просто хотел с тобой подружиться! Таким образом, сам собой напрашивается далеко идущий вывод: ты не умеешь себя вести в приличном месте! Ты упрямый, гадкий и невоспитанный! Это кем же надо быть, чтобы тебя носить?!
Я снова пытаюсь его натянуть, но он воспринимает мою критику в штыки и разъезжается снизу доверху поперек...
Разозлившись, я сую то, во что он превратился, в помойку, но вдруг до меня доходит, что порванная чужая одежда — чудесный повод встретиться с хозяйкой этой одежды.
И я зову свою благовоспитанную подружку на ужин — показать то, что осталось от того, что она забыла, а заодно покушать то, что она принесет. И поболтать о чем-нибудь приятном для желудка. И понаблюдать за ее неизгладимыми манерами в надежде, что у меня сработает подражательный рефлекс.
И она не заставляет себя ждать: приходит с бубликами и с чаем, топит печь, искусно зашивает свитер, ненавязчиво показывает манеры, по-доброму шутит над своей девичьей забывчивостью и кое-чьей патологической безрукостью... После чего, конечно же, случайно забывает свитер снова.
«Милые бублики с дырками, — вздыхаю я, поглаживая ее свитером свой набитый живот. — Если не быть полным дураком и кретином, она принесет их мне еще не раз, ей-ей».
И она на самом деле снова приносит бублики... А потом еще раз... И еще...
Но однажды, скармливая мне всë подряд обеими руками, она вдруг говорит, как-то особенно улыбаясь:
— Может, хоть сегодня у тебя хватит сил довести мои милые свитерные поводы до логического конца, до финишного, образно выражаясь, створа? Сможешь ли ты сделать так, чтобы чувства поглотили меня без остатка — до самой последней свитерной нитки?
Эта мысль о чертовом финишном створе, который, того и гляди, поглотит меня без остатка, до самой кисточки хвоста, настолько для меня нова, что мысли принимаются метаться по моей голове, как волнистые попугайчики... «Неужели нельзя как-нибудь так сделать, — пытаюсь я понять, — чтобы можно было кушать досыта, жить в тепле, но при этом не жениться?»
— Можно, — говорит она, натягивая свитер. — Проблема лишь в том, что в таком случае два последних года моей жизни пропадут впустую. Или я похожа на дуру?!
И она смеется таким особенным образом, что я от ужаса просыпаюсь и вижу ее рядом с собой...


Да, я видел ее рядом с собой и она была похожа на дуру, потому что спала с приоткрытым ртом. Я посмотрел на свою правую руку — и заметил на безымянном пальце золотое кольцо.
И я задумался. Сам не знаю, о чем.
 [Балашов М.М.]

Дохристианская эпоха

Когда выясняется, что худвыставка проходит в той самой комнате, в которой я с родителями жил до семнадцати лет, я не раздумываю ни минуты. Только всë здесь оказывается совсем не таким, как раньше, — и потолок теперь выше, и площадь увеличилась раз в сто, и число жильцов сократилось до нуля.
Теперь здесь проводятся вселенские соревнования между Мане и Моне, в связи с чем на стенах висит дикое число картин, причем рядом с каждой из них в аккуратной маленькой рамочке располагается ровно одна трогательная коньячная этикетка с репродукцией.
Моя жена, подкравшись со спины, докладывает, что ей удалось договориться насчет экзаменов. Она говорит быстро, решительно, смело — и я столь восхищен ее воинственным видом, что смотрю на ее, не в силах оторваться, и нечего из ее слов до меня не доходит. Я даже не понимаю, нам надо будет сдавать экзамен или, наоборот, его принимать.
Дело происходит в узких, шириной метра в полтора, помещениях-коридорах с высоким потолком. Здесь нет ни единой двери, а все проходы параллельны или перпендикулярны друг другу. Кажется, в их расположении есть определенная система, только непонятно, какая. Зато понятно, что здесь можно так заблудиться, что ни один искусствовед тебя уже никогда не найдет. Через какое-то время я понимаю, что экзамен, к счастью, уже закончился и все картины — результаты этого экзамена — висят на стенах.
Я смотрю на них и не могу оторваться... Но не потому, что все они имеют одинаковые размеры: в ширину около двух, а в высоту — около полутора метров. И не потому, что все они написаны в едином стиле: пятна желтой краски плавно перетекают в титановые белила, а мелкие черные точки дополняются размывами индийской красной, как на фотографиях поверхности Ио... Нет, дело здесь в другом.
И вообще это неправда, что я не могу от них оторваться: из-за угла выходит моя жена и, не обращая на меня внимания, куда-то удаляется. Она идет в совершенно обнаженном виде — и я, тут же забыв про всë изобразительное искусство, бегу за ней. Я смотрю на ее зад и не могу оторваться. Кто-то из тех, кто попался нам на пути, пытается ее потрогать, но я показываю ему кулак — и он тут же отдергивает руку.
А жена ни на что не обращает внимания — идет и не оборачивается. Входит в небольшой зал, по лесенке поднимается на сцену, на секунду замирает — и принимается то ли танцевать, то ли петь, то ли просто раскачиваться, стоя к залу спиной. Зрителей немного, всего человек пятнадцать, но даже среди них лишь трое или пятеро на нее смотрят — остальные обсуждают финансовые вопросы изобразительного искусства, повернувшись к сцене спиной. А она продолжает танцевать, петь, раскачиваться — и я постепенно засыпаю.
И оказываюсь в цеху по производству сосисок. Здесь полно разного оборудования, его можно осматривать до скончания века, но никакой возможности для этого нет, потому что по сосисочным конвейерам едут такие аппетитные сосиски, что я смотрю на них и не могу оторваться, а слюна изо рта капает на пол, а стенки желудка неудовлетворенно сжимаются и разжимаются, ведь кушать здесь запрещено. Но вдруг происходит авария, все валится на пол, запрет по поедание сосисок перестает действовать, — и я вылетаю из сна...
«Ты бормотал про сосиски и сосисочный конвейер, — сообщает жена, трогая меня за плечо. — Что это значит? Быстро отвечай!» Я вспоминаю, где нахожусь, и меня охватывает чувство обиды. «Мне сосисок покушать нельзя, а тебе по общественному месту голой походить — это пожалуйста?!» — говорю я. «У каждого свой аппетит», — смеется она и снова поднимается на сцену.
Я вдруг обращаю внимание на темно-фиолетовые синяки у нее на спине и ягодицах. Подойдя к краю сцены и присмотревшись, я понимаю, что у пятен слишком круглая форма и слишком четкие границы, к тому же их слишком много, штук тридцать, вот только непонятно, когда она успела их нарисовать, ведь в коридоре их еще не было. Я снова смотрю на ее зад и снова не могу оторваться — и вдруг понимаю, что она настоящая художница, потому что под определенным углом зрения эти пятна образуют узор, имеющий, очевидно, глубокий философский смысл. Я смотрю, смотрю — и мне кажется, что скоро этот смысл до меня обязательно дойдет...
Жена тем временем поворачивается ко мне передом и принимается читать лекцию на ту тему, что все изображения на шедевральных полотнах сегодняшней выставки сводятся, по большому счету, к одному и тому же сюжету, восходящему к дохристианской эпохе: женщина репродуктивного возраста и ее лошадь участвуют в обряде погребения мужчины.
Ни на одном из полотен я не видел ни «женщин», ни «мужчин», ни «обрядов», да и лошадиных морд было всего шесть или семь, а репродукции были лишь на этикетках, да и ее презрительный тон для меня совершенно неприемлем, поэтому я спрашиваю:
— А ты уверена, что правильно понимаешь значение слова «репродукция»?
— Что-что я правильно понимаю?!
Жена сильно меня толкает, но я не нахожу сил ей ответить развернуто.
— Отстань, — говорю я, переворачиваюсь на живот, не открывая глаз, и тут же снова засыпаю.
И во сне снова смотрю, смотрю, смотрю на ее зад, но вдруг так от этого устаю, что снова просыпаюсь.
Открыв глаза, прямо своим перед носом я вижу ее лицо. Рот у нее чуть приоткрыт, ее щеки выглядят аппетитно, как абрикосы сорта богатырь, а на лбу красуется неуместный прыщик.
Я смотрю на нее, не отрываясь, но она вдруг тоже открывает глаза и принимается орать:
— Сам отстань, дохристианская эпоха! Жри дальше свои сосиски, чтоб у тебя от них живот лопнул!
И она так пихает меня ногой, что я слетаю с кровати.
 [Балашов М.М.]

Дома никого нет

— Ты долго будешь шевелить ногами?! Мы уже пришли! Стой, раз-два! — сказала жена и ушла в магазин, строго-настрого запретив мне куда-либо отходить.
Я постоял пару минут на месте — и пошел ее искать.
Она так изумилась моему появления, что у нее их рук выпал огромный кочан капусты; он быстро покатился по залу и скрылся за поворотом.
— Слава богу, что мы за него не успели заплатить, — сказала она, после чего стала выспрашивать, разве я не знаю, как это для нее важно, чтобы ее слушались.
— А ты разве не знаешь, что когда мне приказывают никуда не отходить, я обязательно куда-нибудь отойду? — ответил я, но мои слова ее не устроили: она заявила, что для нее это не аргумент, а лишь подтверждение ее правоты. А еще она попросила меня прекратить улыбаться всем этим шлюхам, которые сидят на кассах.
— Всех этих шлюх я вижу впервые в жизни, — сказал я, но для нее и это не стало аргументом.
Всю дорогу до следующего магазина она вещала о недопустимости, а затем снова приказала мне оставаться на месте.
На этот раз я выстоял лишь минуту.
Она вышла, посмотрела направо, налево, вниз, вверх — и мне стало ее жалко.
— С таким растерянным видом, как у тебя, надо выходить не после шопинга, а из общественного туалета, — улыбнулся я, вылезая из кустов.
Она попыталась ударить меня пакетом с покупками, а когда я стал извиняться, повторила попытку. Но потом сказала, что раз уж мне так неймется, я могу пойти в следующий магазин с нею вместе.
Я, естественно, отказался. Это вызвало у нее очередную бурю эмоций, но я все равно остался стоять на самом солнцепеке в окружении привязанных псов, которые лежали на асфальте с высунутыми языками, не обращая внимания даже на жирных мух, ползающих по их слюнявым мордам.
А когда мы наконец вернулись домой, она сказала, что я над ней издеваюсь и тем самым пытаюсь отравить ей жизнь. А еще она посоветовала мне не пачкать сервант, прислоняясь к нему щекой. И запретила смотреть хоккей.
— Это футбол, причем очень важный: наши играют с Македонией, — объяснил я и попытался просветить ее насчет разницы между мячом и шайбой, но она сказала, что нет такой силы, которая могла бы ее заставить отличать один идиотизм от другого.
А еще она попросила меня не шевелить ногами, сидя в кресле, — чтобы не выдирать из ковра нитки.
— Я, ей-богу, не шевелю, — сказал я, но она в ответ стала доказывать, что все-таки шевелю, потому что мои слова переполнены гнусной ложью, даже когда я говорю чистую правду, а ее слова — чистая правда, даже когда она гнусно врет...
Я переключил телевизор на другую программу, но фильм, который там показывали, был, по ее мнению, олигофреническим, а музыка в нем — кретиническая.
— А вот мне говорили, что это на редкость приличный фильм, — сказал я, но она заявила, что ссылаться на чье-то мнение — это верх тупости, тем более все мои знакомые — недочеловеки, еноты-полоскуны, которые только и умеют, что полоскать глупостями мозги себе и всем вокруг.
— Ладно, я сейчас выключу, — сказал я, но она запретила мне и это, потому что, по ее мнению, я до сих пор не научился правильно нажимать на кнопки.
— И вообще — ты настолько неисправим, — вздохнула она ближе к ночи, — что, к сожалению, нет смысла даже сдавать тебя в ремонт. А в металлолом тебя и не примут...


Когда я выключил в спальне свет и лег, она попросила меня с ней поговорить — чтобы ей было легче уснуть.
— Я сегодня целый день размышлял об онтологии антагоничности, — сообщил я. — И знаешь, до чего я додумался? Я понял, что истинный смысл издаваемых тобой звуков сильно отличается от их буквального понимания.
Она вплотную приблизила свое лицо к моему и слегка нажала мне пальцем на нос.
— Дзинь-дзинь, — сказала она. — Есть кто дома?
 [Балашов М.М.]

Терпи

Я выхожу из лифта и обнаруживаю, что на лестничной площадке все поменялось. Меня не было всего несколько минут, но теперь здесь стоит хозяин соседней квартиры, придерживая красную крышку гроба. Он смотрит куда-то сквозь меня, а я не могу с ходу сообразить, здороваться мне с ним или сейчас ему не до этого... «Любопытно, кто же умер, — слышу я шепот: — его мать, его жена или кто-то еще?» Шептаться на такие темы, как мне кажется, не очень уместно, тем более так громко; но я вдруг понимаю, что этот шепот принадлежит мне самому, — и от душевного дискомфорта просыпаюсь.
Поскольку спал я в одежде, то мне не составляет большого труда тут же умыться, захватить денег и отправиться из квартиры восвояси, пока не вернулась жена.
В лифте, правда, такой запах, будто кого-то здесь стошнило. А свободен только пятачок у входа — всю остальную площадь занимает куча смятых газет. А когда кого-то тошнит прямо в лифте, я этого не люблю. Но и ходить пешком с десятого этажа на первый я не люблю еще больше, поэтому приходится собирать волю в кулак и нажимать закопченную кнопку с единицей.
Десятка на табло меняется на девятку, — и мне кажется, будто я слышу шуршание собственного пакета. На восьмерке я понимаю, что если ничем не шевелить, то ничто просто так шуршать не будет, — и на семерке мой живот начинает холодеть. На шестерке я зажмуриваюсь и перестаю дышать, потому что звук, оказывается, идет из-под газет. Куча продолжает шевелиться, а ведь еще только пятерка... Я стою с закрытыми глазами, но все равно вижу, как из-под газет высовывается нечто черное и нечеловеческое, а ведь еще лишь четверка... Меня пытаются гипнотизировать узкие вертикальные зрачки — и им это удается, потому что тройка... Но надо терпеть, до хруста сжимая зубы, ведь уже двойка...
Кол — и я, вывалившись из кабины, вылетаю на улицу.
В чувство меня приводит голос жены. Она о чем-то спрашивает, всуе кого-то упоминает, а я наконец открываю глаза и говорю первое, что приходит в голову:
— У нас чеснока почти не осталось, вот я и подумал, что неплохо бы в магазин сходить, но по дороге ногу подвернул...
Я беру себя за голень и делаю несколько шагов в согнутом положении. Жена, ахая и охая, употребляет слова «умудриться», «ничего не остается» и «терпеть», после чего волочет меня обратно.
— Не надо меня трогать, у меня и без посторонней помощи все болит! — пытаюсь я отбиться, но наши силы неравны, тем более она говорит, что деньги будут целее только в том случае, если я буду сидеть дома.
— Только умоляю, не уходи с пятачка у входа, — кричу я, когда она затаскивает меня в лифт: — там змея под газетами, а насчет подворота ноги я тебе наврал!
Она нажимает на «десятку», двери закрываются — и я на всякий случай снова закрываю глаза.
— Было бы здорово сейчас застрять и посоревноваться, кто первый задохнется от вони. А еще так бывает, что ненадолго отлучишься, а там уже сосед с крышкой гроба стоит, — тихо говорю я, но жена мне не отвечает.
А все потому, что мне тоскливо жить одному, а ей нет. Мне приходится стоять с ней рядом, ездить по десять раз в день с первого этажа на десятый и терпеть свое положение, а ей приходится терпеть меня.
 [Балашов М.М.]

Маленькая подушка для новой сотрудницы

Иногда я засыпаю, даже не успев отодвинув клавиатуру. Но так бывает только на работе. И только летом, когда соседи по комнате в отпуске, а телефоны молчат. У меня тогда слух сам по себе выключается, а глаза сами по себе закрываются... Я ужасно не люблю, когда такое происходит, потому что шея после сна на жестком у меня почти не гнется.
В тот день, правда, в комнате было полно народу и непрерывно звонили телефоны, да и на дворе стоял ноябрь, но я все равно заснул, тем более у меня для этих целей имелась специальная маленькая подушка.
И приснилось мне, будто выхожу я утром из горной пещеры, в которой живу, расправляю плечи и смотрю вниз на долину. «Э!» — зову я свою первобытную жену. «А?» — не понимает она. «Во!» — с восторгом показываю я. «А?» Я вытянутыми руками пытаюсь рисовать в воздухе нечто прекрасное типа калины с прозрачными ягодами цвета закатного солнца. «Во!» — поясняю я. «А?» Разозлившись, я бью себя кулаком в грудь и собираю в кучу все имеющиеся слова: «У всех жены, как жены, а у меня дурында дурындой! Вокруг красота божественная, а она бельма выпучила — и ни бельмеса!» Она в ответ тоже ударяет меня кулаком в грудь — и вдруг принимается так голосить, что в долину устремляются огромные валуны: дескать, какого хрена ей пялиться на мои говняные красоты, если дети так хотят жрать, что того и гляди поднимут восстание, а я с охоты даже паршивого бурундука не могу принести?!
Только в одиннадцать вечера я проснулся и позвонил жене. «У меня тут такое дело, что даже не знаю, как сказать...» — «А говорить ничего не надо, можешь и дальше продолжать в том же духе».
Сначала я расстроился и подумал, что она так и живет в своей первобытной дикости, раз ругается на мужа, который случайно уснул на работе. Но потом я даже обрадовался, потому что появилась возможность сосредоточиться и поработать таким образом, каким я люблю! А работать я люблю таким образом, чтобы можно было без утайки использовать бутылку французского коньяка, которую я специально для подобного случая давно уже храню в глубине письменного стола.
Когда утром появился начальник, я ему столько программной продукции передал, сколько обычно за месяц делаю. После этого взял отгул и домой уехал (начальник, правда, прием продукции отложил до завтра и сказал, что в следующий раз меня уволит, но он всегда и всем примерно одно и то же говорит).
Вот только я не учел, что жена ради того, чтобы меня дождаться, тоже возьмет отгул. «Э! — сказал я ей. — Ты ж не думаешь, что я тебе соврал?» А она обнюхала меня, а затем взяла и ногтями мне по лицу как чиркнет — пришлось в травмпункт ехать.
С тех пор, когда у меня закрываются глаза и отключается слух, с заднего плана на передний перемещается жуткая тревога — и тут же шрам на щеке начинает нестерпимо чесаться.
А свою маленькую подушку я подарил нашей новой сотруднице — она как раз не замужем.
 [Балашов М.М.]

Тьма над бездной

Выйдя на лоджию, я почувствовал сильный знакомый запах — и у меня на душе стало так светло, так радостно, что захотелось по уши втюхаться во всех женщин нашей планеты и купить по банке пива всем мужчинам нашей лестничной площадки.
— На кой черт ты туда вытащился? — послышался из комнаты голос жены. — Какого дьявола устраивать в квартире адский сквозняк?!
— Не бойся, я не курить пошел, — ответил я. — Просто черемуха зацвела.
— Раз «не курить», то и вообще нечего ходить, дурью маяться!
— Тогда «курить»! Потому что на улице такая благодать, будто в раю...
— Я тебе запрещаю употреблять слово «тогда», а то сейчас самолетиком вниз полетишь вместе со всеми своими сигаретами! Потому что бессовестным захребетникам везде хорошо!
Я вернулся в комнату и принялся ожесточенно набивать на компьютере:
«Рассказ бессовестного покойного захребетника. На второй день после возвращения на Землю я вышел на лоджию — и вдруг почувствовал сильный запах, похожий на то, как воняет давно протухшая селедка. Этот запах был мне хорошо знаком — когда он возникал в ганимедском шахтоуправлении, в котором я после колледжа три года пытался мешать местным кадрам повышать эффективности добычи германиевой руды, тут же следовал приказ о переходе на автономную систему дыхания... Воспоминания нахлынули на меня, на душе стало тоскливо, как в бездне, над которой тьма, — и я решил включить на кухне газ, а спичку зажечь чуть позже, когда мысли соберутся воедино...»
— Какого черта долбить по клавишам с такой адской силой? — послышался из комнаты голос жены. — Или ты хочешь, чтобы я запретила тебе подходить к компьютеру?
— Не бойся, я не курю, — сказал я. — И черемуха уже давно завяла.
 [Балашов М.М.]

Кролики и драконы

Мне снится что-то нелепое, несообразное, диковатое — и я просыпаюсь. Сначала сердце продолжает колотиться, а потом меня охватывает радость... Увы, вспомнить ничего не удается: мысли текут слишком быстро, как вода из крана. Я разглядываю закрытые глаза лежащей рядом жены, ее чуть подрагивающие ресницы — и, чтобы не рассмеяться, зажимаю себе рот ладонью.
В желудке пустота. Я иду на кухню, но в холодильнике тоже, мягко говоря, пустовато, поэтому, пока никто не пристает с мудрыми советами, я отправляюсь в круглосуточный магазин. Точная дорога мне неизвестна, но заблудиться я не боюсь и иду в поселок через лес: по старой просеке, затем вдоль мохового болота, а там по полю до огородов. Несмотря на темень, дохожу очень быстро, хотя, может, и не очень, но часов у меня все равно нет.
Насколько мне известно, это новый магазин, но выглядит он очень старо: краска на стенах одноэтажного домика облупилась, а входная дверь висит на одной петле, как сопля на кончике носа. А вот народу внутри на удивление много.
— Такая глубокая ночь, а не продохнуть, будто в заднице, — говорю я, пристраиваясь в конец очереди, но никто в мою сторону даже не оборачивается.
Коротко остриженная продавщица с худым лицом, совсем молоденькая, выглядит на редкость потрепанно, но я смотрю на нее — и не могу насмотреться. Работает она медленно, больше болтает и крутит хвостом. А покупают все одно и то же — водку, лишь изредка добавляя к ней вермишель.
— А макаронов нету — последнюю пачку еще вечером Макар забрал, — сообщает она каждому, похлопывая себя по ляжкам. — Шутку понял?
И кто-то все время лезет, как сволочь, без очереди.
— А кулаком в морду хочешь? — спрашивает бородатый мужик в телогрейке, стоящий в очереди за мной, у очередного лезущего, но тот в ответ лишь хмыкает, продолжая лезть дальше.
— А ногой по подбородку? — спрашиваю я, но лезущий, похоже, не боится телесных повреждений.
Впереди еще пятеро, когда меня начинает оттеснять высокий парень с такими редкими волосами, что сквозь них просвечивает бледная кожа черепа. Напирает он неагрессивно, но так нагло, что убить его мне хочется без предупреждения. Когда же он вдруг кладет руку мне на плечо, мое терпение кончается: я бью ему сначала локтем под ребра, а затем кулаком в живот. Он садится на пол и принимается сгибаться и разгибаться.
— Это ты чего? — наконец удается ему задать вопрос. — Так не надо. Неужто не знаешь?
Мне некогда ему отвечать: до прилавка остается трое, а я все еще не могу толком разглядеть, чем же здесь торгуют помимо водки и вермишели. Он вдруг хватает меня за ворот рубашки — и раздается такой нехороший хруст, что я врезаю ему коленом в пах, а затем, когда он падает, добавляю пяткой по шее.
— Ни в какие ворота! Полный катаклизм... — изумленно качает он башкой, отползая на четвереньках.
Очередь огибает угол — и я вижу узкий короткий коридорчик, перегороженный низким столом, на котором стоит большое блюдо с печеньем, сделанным в форме человеческих ушей.
— Тебе чего? Макароны? — игриво спрашивает продавщица, когда подходит моя очередь. — А их-то как раз и нет: еще вечером Макар последние взял. Шутку понял?
Вблизи она кажется еще более неухоженной, чем издали, но теперь мне еще сложнее заставить себя не пялиться на нее.
— Сметану за одиннадцать и килограмм печенья, — говорю я, протягивая купюру, но она ее не берет.
— У меня тут бюро размена, да? — восклицает она, корча физиономию. — Каждый дурак пытается со мной крупными расплатиться — уже ни в какие ворота не лезет... Без сдачи, наверно, никак нельзя?
— Наверно, можно, — примирительно говорю я и принимаюсь вытаскивать из кармана мелочь.
Она неуверенно пересчитывает монетки, сортирует их по отделениям кассы, подходит к шкафу с прозрачной передней дверцей и кричит:
— За одиннадцать кончилась! За тринадцать возьмешь?
— Возьму!
— Нет, за тринадцать тоже кончилась! Может, тушку кролика возьмешь? Тут у меня последняя осталась.
— Нет, лучше две пачки чипсов.
Она вздыхает и куда-то уходит.
— В туалет, что ли, пошла? — через пару минут усмехается мужик в телогрейке.
— Скорее, за смертью, — говорю я.
— А ты заметил, какой у нее серебряный дракончик на груди?
— Нет, не заметил.
— Так заметь! — зло говорит он. — Она ж эту гадость в каком-то смысле ради тебя надела!
Наконец она возвращается. Выдав мне две упаковки, отворачивается и начинает что-то переставлять на полках.
— Это не то, — растерянно сообщаю я.
Она нервно оборачивается и принимается голосить:
— Это как еще «не то», что ты тут городишь?! Совсем уже — просто ни в какие ворота!..
— «Крупа ячневая» — разве это «то»?!
— А ты меньше читай! — фыркает она, сует обе пачки под прилавок, куда-то отходит, но тут же возвращается в сопровождении улыбающегося юноши. — Достань чипсы вон с той витрины, — равнодушно командует она.
— И это единственное, девочка, что тебе не хватало для счастья? Вот посмотри, насколько мои проблемы серьезнее твоих, — смеется парень и показывает ей фиолетовые разводы на рукавах желтовато-серого халата. — Даже не знаю, откуда что взялось, ни в каких грязных делишках я не участвовал, ни в какие грязные места не залезал.
Продавщица благосклонно смотрит на юношу, чешет в затылке, поправляет прическу, затем тычет пальцем в сторону мужика в телогрейке:
— А тебе чего, молодой человек? Тоже макароны?
— Нет, мне чипсов пачку. Ну, и бутылку водки, конечно.
— Все издеваются надо мной сегодня, да? Вот черт, ни в какие ворота уже... Там две последние, понимаешь? — Она смотрит на него с укоризной, затем переводит взгляд на меня. — А может, ты не будешь жадничать и поделишься? Каждому по одной, а? Договорились? Вот и славно.
— Ничего «славного» тут нет и ни о чем мы не договорились! — злюсь я. — Что за чушь? Я что, не должен сегодня вообще ничем питаться?!!
Девушка сжимает губы и уходит, а я принимаюсь думать, что это на меня нашло — ведь в результате она может подумать, будто мой организм работает только на чипсах.
Проходит еще бог знает сколько времени. Я даже привстаю на мыски, пытаясь рассмотреть, что там происходит в глубине подсобки.
— Что-нибудь видно? — спрашивает мужик в телогрейке.
Я мотаю головой.
— Эй, есть кто живой?! — кричит он в пространство. — Я, между прочим, сторожем работаю, у меня сейчас, между прочим, рабочее время, а я уже полчаса здесь ошиваюсь! Это уже ни в какие, между прочим, ворота!
— Чего орать-то?! Не дома все-таки! — доносится крик продавщицы.
Но первым появляется не она, а парень в халате. Он залезает на стул и открывает верхнюю дверцу большого шкафа. Когда приходит девушка, он начинает подавать ей кульки, коробочки, свертки и пакеты. Она складывает их под прилавок — и вдруг швыряет мне две прозрачных упаковки.
Мужик недружелюбно косится на меня, громко дышит, но молчит. «Ни хрена ты от меня не получишь, сторож хренов!» — мысленно злюсь я, протягиваю руку — и тут же ее отдергиваю, потому что один пакет — с макаронами, а другой — с зеленым колотым горохом.
— «Изготовлено в России, страна происхождения — США», — читаю я на горохе. — Зачем мне США? И макароны мне не нужны! Они кончились, но они есть но они есть, а чипсы не кончились, но их нет?! Как это понимать? Как «ни в какие ворота»?!
Дракон на груди у продавщицы ходит вверх-вниз, будто раскачивается перед прыжком; сама она, открыв рот, смотрит куда-то сквозь мня — и в этот момент, получив сильнейший удар в спину, я опрокидываюсь на прилавок.
Блюдо взмывает вертикально вверх, его содержимое разлетается, как фейерверк, а девушка визжит и падает на пол.
Резко развернувшись, я вижу того самого редковолосого парня: он висит у входа в коридорчик, ухватившись за выпирающую дверную коробку. У меня, похоже, сломана ключица, но ему, очевидно, на это наплевать. Он отгибается назад, отталкивается — и летит на меня, не отпуская рук. На этот раз его ноги метят мне точно в переносицу; у него шевелятся губы, дрожат ноздри, а на лбу морщинки складываются в узор с тайным смыслом...
В последний момент мне удается увернуться, я хватаю его за голень, дергаю — и он летит вниз. Удар его головы о бетонный пол столь звучен, что внутри у меня все холодеет и замирает.
Я думаю о том, что в такую жару логично было бы не нести сметану домой, а съесть ее сразу при выходе из магазина, затем вспоминаю, что никаких продуктов добыть так и не сумел, растерянно оглядываюсь — и не могу понять, есть ли вообще хоть кто-то поблизости.
А парень не шевелится. Я оттягиваю ему щеку, трогаю его за горло, за мочки ушей. Никаких видимых повреждений нет, поэтому у меня появляется надежда, что этот идиот сейчас очнется, обложит меня, я обзову его придурком — и на этом мы разойдемся. Но он продолжает лежать неподвижно, — и я вдруг замечаю, что кожа под его редкими волосами, совсем недавно такая бледная, теперь поменяла цвет на синюшно-красный. И вовсе это не молодой парень, а тот самый бородатый сторож в телогрейке. Его брючина задралась, оголив щиколотку, к которой привязана веревка, — и мне это настолько не нравится, что я не выдерживаю.
— Сволочи! Оставили мою несчастную жену без сметаны, без чипсов, без печенья!
Мне было о чем кричать, но я вдруг осознал, что уже проснулся.
Сначала сердце продолжало колотиться, но потом меня охватила радость. Я перевернулся на бок, увидел закрытые глаза лежащей рядом жены, ее чуть подрагивающие ресницы — и мне вдруг показалось, что у нее шевелятся губы, дрожат ноздри, а морщинками на лбу нарисован узор с тайным смыслом. Чтобы не рассмеяться, я зажал себе рот ладонью, вскочил и побежал в ванную...
Надо будет подарить жене такую же брошку с золотым дракончиком, а также узнать, где продается мясо кроликов.
 [Балашов М.М.]

Представление того света

Я вообще не люблю курьеров: они вечно привозят не те документы не в то место, причем выясняется это, когда что-либо исправлять уже поздно.
Но курьеров, сидящих без дела рядом с моим кабинетом, я просто ненавижу.
А уж когда ночь прошла так, как у меня, мне вообще лучше на глаза не попадаться: я в такие минуты хочу всех курьеров уволить подчистую — пусть менеджеры всюду сами таскаются.


Жена смеялась зловеще, не по-человечески, с такими надрывными завываниями, что мне стало не по себе.
— Что ты на меня таращишься, как хамелеон? — спросила вдруг она, прислонившись к перилам моста. — Гляди лучше туда!
Я посмотрел, куда она показывала, — и в самом деле заметил неподалеку яхту, над которой был виден высокий шест с чем-то четырехугольным на вершине. Сначала я подумал, что это флаг Ботсваны — узкая черная полоска в белом обрамлении на голубой фоне. Но потом оказалось, что это голубая табличка с надписью посередине, просто буквы у меня в глазах слиплись в кашу.
— А ведь ты у меня совсем ослеп! — засмеялась жена. — Как же ты будешь выполнять мои поручения? А написано там «Представление того света». Тебе пояснить, что это значит?
Я сказал, что ни к чему, и, развернув карту, попытался сориентироваться на местности.
— У тебя не только глазам, но и мозгам полный кирдык! — засмеялась она, схватила карту, скомкала ее и швырнула вниз с моста.
Ничего не сказав, я вынул из чехла на поясе фотоаппарат и стал делать фотографии надписи на табличке, но жена вдруг выхватила его — и отправила вслед за картой.
Меня ее поведение так взбесило, что я сам удивился, как сдержался.
А жена, будто не заметив моего состояния, весело закричала, что придумала мне новую работу, — и вприпрыжку бросилась вниз по длинной узкой лестнице. Ни малейшего желания бежать за ней следом у меня не было, но я почему-то все равно побежал. Мы выскочили на узкую полосу бетона, тянувшуюся вдоль воды, и прыгнули в медленно плывущую яхту.
Людей здесь не было; мотор тоже не работал. Мы спустились в каюту, но там тоже было пусто, только из-за голубой с черными разводами двери раздавались шорохи.
Я посмотрел в замочную скважину, но ничего не увидел.
— Дай мне, — оттолкнула меня жена.
Она долго стояла, прижав к двери ухо, затем сообщила:
— Это представление того света. Слышал про такое?
— Слышал. От тебя на мосту.
Она снова засмеялась, а из-за двери, будто ей в ответ, раздался зловещий нечеловеческий смех с такими надрывными завываниями, что мы с ней вылетели из каюты и прыгнули за борт.
От воды нас отделял всего метр, но нам удалось правильно сосредоточиться, в результате мы долетели до берега и покатились по бетону.
Жена заметила, что мне надо бы поучиться более правильно распределять нагрузку на мышцы, на что я ответил, что старался придать спине функции паруса. Жена, снова захохотав, сказала, что я лучше б постарался сделать так, чтобы моя голова выполняла функцию яйцеклетки.
— Впрочем, тебе уже пора! — вздохнула она. — Давай, пошевеливайся!
И она стала трясти меня так энергично, что я проснулся и двинулся на работу, даже не позавтракав.


А курьер сидит на корточках и глаза у него закрыты. На нем голубая футболка с черными иероглифами, похожими на стручки мутировавшей акации. И зовут курьера, как я теперь вспоминаю, Вова.
— В чем смысл твоего сна под моей дверью, Вова? — спрашиваю я — и он, как сумасшедший, вскакивает.
С его слов получается, что я сам сказал ему явиться в девять пятнадцать, чтобы разобраться с его позавчерашним прогулом. Я ничего подобного не помню, но его глупость начинает мне нравиться.
— Ладно, готовься: через пару минут я тебе представление буду устраивать, — говорю я. — Представление того света. Не слышал про такое? Сейчас услышишь! Только сразу тебе скажу: слушай внимательнее — чтобы до всех остальных курьеров донести в красках!
Он таращится на меня, как хамелеон, а я смеюсь зловеще, не по-человечески, с такими надрывными завываниями, что мне самому становится не по себе и даже хочется сегодня же уволиться отсюда ко всем чертям.
 [Балашов М.М.]

Двести сорок три

Мне когда-то казалось, что долго я так не выдержу, что мои жизненные силы безнадежно иссякнут и мне ничего не останется, как захлебнуться в глубокой луже отчаяния, но потом я сделал открытие, что выдержать можно и не такое, ведь с каждым годом надежда только крепчает.
И тот факт, что жена, уходя на работу, успевает-таки меня отругать, является лишним тому подтверждением.
Она бранится грубо, жестоко, беспощадно, используя три обидных слова, усугубленных семью гадкими эпитетами. И так хлопает дверью на прощанье, что лампа в прихожей раскачивается еще девять минут.
Но едва качка прекращает, до меня доходит глубинный смысл происходящего — и я принимаюсь думать о том, что если исправиться, не будет ни брани, ни прочей ерунды. Я сажусь на табуретку и предпринимаю попытку классифицировать причины, по которым меня поносят почем зря. К сожалению, чем больше я размышляю, тем меньше логики вижу в своих размышлениях.
Тогда мне приходит в голову идея обратиться с этой проблемой напрямую к жене, но я так сильно этого не хочу, что прихожу в выводу о том, что мое нежелание носит универсальный характер, из чего следует, что где-то здесь и кроется причина того, почему меня костерят с утра до вечера...
Развить мысль у меня не получается, потому что уже вечер и вернулась жена.
— Твой рот нервно кривится, а в своей безобразной щетине ты прячешь наглую ухмылку, — говорит она первым делом.
Я бреюсь, но когда заканчиваю, оказывается, что все не так просто.
— Я засекла: время твоего жужжания составило одиннадцать минут! — выговаривает жена. — С точки зрения расхода электричества это непозволительно! Кроме того, своим бритьем ты нарушал мою домашнюю звуковую экологию — последнее, что у меня осталось! Но и этого мало — качество твоего бритья не выдерживает никакой критики!
В знак протеста я не обращаю внимания на то, что мне кто-то что-то время от времени говорит, — но и это ни к чему не приводит...
— Ты самый обычный бездельник! Нет, извиняюсь — ты бездельник, каких поискать! — заявляет она в тот момент, когда я неподвижно сижу, обдумывая, как мне оптимизировать свою жизнь, а едва я перестаю сидеть и приступаю к практическим мероприятиям, она ворчит, что я занимаюсь хренью.
Я говорю, что в таком случае отказываюсь от хрена и вообще от пищи — и тогда она зовет меня ужинать, журя за чрезмерную худосочность. Но когда я начинаю жрать все подряд, она снова выходит из себя и ворчит, как богатая родственница:
— Сколько я тебе дала куриных ножек?! А сколько ты сожрал дополнительно, причем прямо со сковородки?! Так делают только те, по кому плачет каторга!
Я хочу обидеться, но вспоминаю, что вчера, позавчера и позапозавчера было то же самое, — равно как на прошлой неделе, в прошлом месяце, в прошлом году и так далее, — и успокаиваюсь. Потому что события, происходящие в течение восемнадцати лет на регулярной основе, перестают восприниматься сколько-нибудь остро.
К тому же у меня всегда есть запасной способ: впасть в ступор. У нее, впрочем, всегда есть способ меня из этого состояния вывести — высунуться в окно и завопить на весь двор, что мы не в Бутане, а потому погружаться в нирвану она мне не позволит...
— Двадцать семь часов восемьдесят одна минута, — наконец говорю я.
— Пора приступать? — вздыхает она.
Я киваю — и мы приступаем.
 [Балашов М.М.]

Был бы клен

Мне, как всегда, тошно.
Вот и сейчас — пролетаю над стаей бездомных собак, спящих в жухлой траве, над ржавым остовом автомобиля на берегу реки, над одиноким кленом, на котором осталось совсем мало листьев, а на душе так тошно, будто в сердце уже ничего не осталось...
С интервалом в несколько минут в пределах слышимости возникает летательный аппарат жены. «Раз-два-три! Даже не пробуй мне изменять: мне об этом будет известно еще до того, как это случится! Все, пока! Включаю автопилот!» — говорит она и прыгает вниз. Я вижу ее фигурку, стремительно несущуюся к земле, — и у меня перехватывает дыхание. «С ней ничего не случится, — тщетно успокаиваю я себя, — это ее работа, к тому же она совершила уже сколько прыжков, что их общее число не влезает в дисплей калькулятора...»
И вдруг я обнаруживаю, что у меня заканчивается горючее. Я думаю, что, наверно, следует завершить полет, но жены рядом нет, так что решение приходится принимать самостоятельно. Посадка проходит удачно — впервые за последний год, — и вот уже я неторопливо шагаю по грязной дорожке, усыпанной листьями, с удивлением прислушиваясь к тому, насколько легко и спокойно у меня на душе.
«Кто тебя просил заниматься самоуправством?» — слышу вдруг я голос жены у себя за спиной. — Ты выбрал самое неудачное место во всей округе! Ты, как всегда, умудрился в последний момент всë испортить!» Я готов дать ей полный отчет, но она, махнув рукой, улетает. И мне снова тошно...
Я поднимаюсь по темной лестнице в свою старую квартиру, в которой не был с детства, из прихожей прохожу на кухню, но здесь столько народу, что мне не удается даже попить. Одни лица мне знакомы, другие — полузнакомы, а с третьими я даже не хочу знакомиться, к тому же приходится разговаривать с несколькими людьми одновременно.
Девушка, у которой улыбка крива, как у Моны Лизы, спрашивается меня, один ли я, а мой бывший одноклассник Леша по кличке Скандинав интересуется, на какой из дней рождения я собираюсь. «В каком-то смысле, — отвечаю я девушке. — А что?» О днях же рождения мне ничего не известно, поэтому я осторожно говорю, что было бы неплохо попасть сначала в одно место, а потом и в другое. «А ничего», — вздыхает девушка, продолжая криво улыбаться, а затем говорит, что ей в этой квартире многие вещи кажутся странными. «Это дом довоенной постройки, — отвечаю я. — Вообще-то его можно назвать символом воплощения в жизнь духа конструктивизма, но тем, кто прожил здесь хотя бы несколько лет, он уже кажется вовсе не странным, а просто неудобным». А Леша тем временем надо мной смеется: оказывается, в первое место отсюда ехать часа три, во второе — четыре, а из первого места во второе — все пять.
Я принимаюсь решать задачу по определению углов треугольника, у которого известны длины всех сторон, но когда случайно поднимаю глаза, вижу перед собой жену. Она бурчит, что нас не поймут, если мы прибудем в первое место, не побывав во втором, но идти во второе место, не побывав в первом, мы тоже не можем, потому что это противоречит логике посещения гостей. А вывод, который она делает, традиционен: в последний момент я всë испортил, потому что ничего не выяснил заранее.
Я чувствую, что ее надо успокоить, но она, махнув рукой, исчезает. И снова мне тошно...
Скрежещут тормоза — и выясняется, что насчет квартиры я ошибся: мы все, оказывается, ехали в поезде и теперь прибыли на вокзал. Я выношу наши с женой чемоданы и сумки из вагона и складываю их на перроне в одну грандиозную кучу.
Неподалеку стоит та самая девушка с кривой улыбкой — я вдруг вспоминаю, что это Марлена, бывшая невеста моего бывшего приятеля. Она интересуется, как именно мы с женой летаем, — и я говорю, что про себя рассказать могу, а вот про жену — нет, поскольку у нее такой специальный аппарат, который постороннему человеку увидеть невозможно. Я жене, конечно, человек не посторонний, но ее аппарата все равно никогда не видел. А сам я летаю с помощью двух похожих на пуфики полупрозрачных дисков, соединенных невидимой перемычкой. Один из них синий и служит для управления полетом. Второй диск зеленый: когда пересаживаешься на него, управлять не получается, зато можно регулировать скорость. Чтобы приземлиться, надо сесть на зеленый диск и, приметив площадку поровнее, начать уменьшать скорость, затем перепрыгнуть на синий, вытянуть вниз ноги и перебирать ими изо всех сил. Она спрашивает, что будет, если один человек, например, я, сяду на один диск, а другой человек, например, она, сядет на другой. Я говорю, что таких экспериментов никто не проводил, — и мои слова вызывают у нее восторг.
Она вдруг замечает Лешу-скандинава, который смотрит на нее так, будто хочет что-то сказать. Она ему подмигивает, но он продолжает молчать. «Он что, немой?» — ехидно спрашивает Марленка. Я отрицательно качаю головой. «Что ж он тогда молчит? Ведь это так здорово — разговаривать с утра до вечера!» — со смехом разводит она руками и так жизнерадостно на меня смотрит, что я, помимо собственной воли, приобнимаю ее. Сквозь тонкую ткань блузки прощупываются ее острые лопатки — и у меня не хватает сил оторваться от нее по своей воле.
Мне помогает Леша: он вдруг просит меня поправить свой головной убор. «Ты заговорил!» — смеюсь я, поправляя кепку, но у него такое сосредоточенное лицо, что мне становится не по себе. Снова сдвинув кепку набок, я толкаю его в плечо и спрашиваю, в честь чего он тут раскомандовался.
Леша лезет в драку, но моя жена, выйдя из-за кучи с вещами, хватает его сзади за шею. Он пытается ее ударить — и я кричу: «Только попробуй до нее дотронуться!»
Леша в ответ открывает рот, но ничего не говорит. У него изо рта так противно пахнет, что я беру его пятерней за подбородок и отталкиваю, затем размахиваюсь, собираясь попасть ему точно в нос, задерживаю дыхание, концентрируюсь на костяшках своего кулака, ускоряюсь...
«Молодец, правильно, так ему и надо! — восклицает Марленка. — Только постарайся в последний момент ничего не испортить!» Я улыбаюсь ей, но когда снова поворачиваюсь в сторону Леши, вижу, что он уже далеко отсюда, причем не один, а с моей женой, при этом она держит его за талию.
Я просыпаюсь — и кулак проносится мимо цели, в миллиметре от ее носа.
Я встаю и иду готовить жене завтрак.
А когда она наконец уходит на работу, отыскиваю старую записную книжку и пытаюсь найти телефон Марленки; я забыл ее фамилию, поэтому смотрю страницу за страницей.
Телефон Леши записан в четырех местах — на «а» (Алексей), «л» (Леша), «с» (Скандинав) и «х» (Хромов), — а вот ее телефона нигде нет. Мне от этого становится так тошно, что я бросаю книжку на пол.
Был бы клен, залез бы на него и спрыгнул вниз, к спящим бездомным собакам в жухлой траве... Вместо этого приходится идти в ванную и совать голову под холодную воду.
 [Балашов М.М.]

Волком выть учили Гошу

Я брел, никуда не спеша, расслабленно глядя по сторонам, пока не уперся. Меня это настолько взбесило, что я принялся биться с места и с разбега, — и лишь когда моя голова раскололась надвое, понял, что запертую дверь лбом не пробить. Я развернулся, чтобы тронуться в обратную сторону, но дорога исчезла... И до меня вдруг дошло, что ответ на самый главный вопрос был вовсе не впереди — я видел его на обочине, но не сообразил, что это именно он...
Я жевал на кухне черствый ржаной хлеб без сыра, запивая его ромашкой, и пытался вспомнить недосмотренный сон. Особенно меня интересовало, что такое «самый главный вопрос». А рядом, всего в каком-то шаге, заунывно ворчала жена:
— Черт меня дернул пообещать... Это ж чистой воды дебилизм — вставать в такую сумасшедшую рань! Еще можно понять корову, которую на рассвете из теплого стойла гонят на холодное мокрое пастбище: у нее инстинкт, она в другое время вставать не умеет. Но зачем измываться над несчастными детьми, затем их ровнять с тупой животиной? Бедная Маша-мамаша... Бедный Миша, дурачок-несмышленыш...
— Итак, наблюдается горемычная совокупность матери и чада, — решил я помочь жене с выводами.
— Я посоветовала бы тебе сегодня вообще рта не раскрывать, — тихо сказала она — и посмотрела на меня так настороженно, так неприветливо, что я подавился.


К Машиному подъезду мы подошли минут за пятнадцать до срока.
Дверь в мусоропроводную комнату была открыта, там курили две женщины, при этом одна многоэтажно материлась, а вторая ей культурно поддакивала. Первая вдруг высунулась, обозрела окрестности — и ринулась к мелкой плоскомордой псине, только что выскочившей из подъезда вслед за худеньким парнем. Я был уверен, что сейчас она заорет: «Сколько же можно гадить на моей территории?! Сил моих уже нет терпеть эту шавку!» Но тетка подскочила к собаке, подхватила ее под живот, прижала к своей исполинской груди и принялась мелодично сюсюкать:
— Ты моя сладкая девочка, любимица моя, красавица ненаглядная! Не бойся меня, моя хитрая мордочка! Вижу-вижу, как ты соскучилась по теплу человечьего тела!
Не выпуская сигареты изо рта, она поцеловала животное в усатую морду и спросила:
— А может, это не девочка?
— Это мальчик, — ответил мальчик. — Там хорошо видно.
— Ах ты мой сладкий мальчик, любимец мой, красавец ненаглядный! Не бойся... Вижу-вижу...
Тетка вдруг встретилась со мной глазами, нервно бросила пса на газон, вернулась к подруге и опять принялась материться — беззлобно, но непрерывно.


Наконец появились Маша с Мишей.
— Эй-эй! Привет-привет! Группа поддержки уже на месте! — закричала жена, как в лесу. — Миша, до чего ж оригинальная на тебе клетчатая жилетка — ты у нас будто с шотландских гор спустился! А уж ботиночки-то как блестят — ты их всю ночь, что ли, чистил? И такая нарядная черная бабочка с синими точечками — точь-в-точь живая траурница!
— Да, он у нас сегодня настоящий жених! — засмеялась Мишина мама и встряхнула своего вялого и печального ребенка. — Вот только хромой. Вчера, как последний дурак, прыгал на пол с самого верха своей кровати — она ж у него двухэтажная, вот и допрыгался.
Жена достала фотоаппарат и принялась командовать:
— Попрошу приготовиться к запечатлеванию для истории! Всем стоять смирно, поближе друг к другу, расправить гнутые плечи, состроить умные лица! Жених, растяни губы, не дай бог подумают, что тебя предали на распятие! И не надо так сильно открывать рот, когда зеваешь — тебе мама не рассказывала, что там, где челюсть прикрепляется к черепу, у зевальщиков случаются переломы и трещины?!
Вылезли обе тетки. Они с умилением разглядывали Мишу и вполне дружелюбно, без всякого мата, восклицали:
— И в какой ж это класс ведут такого христосика?! В первый?! Неужто?! Елки-моталки, ну, поздравляем, ну, желаем удачи! Чтоб, как поется, не пил, не курил, на сторону не ходил! А какой у нас нынче день, неужели первое сентября?! Не брешете?! Ах, какое сладкое дитя, какой любимец, какой ненаглядный красавец!
Цветы понесла жена, мне достался школьный рюкзак — по виду почти пустой, но почему-то тяжелый, как грелка с ртутью.
— Когда я был в твоем возрасте, у меня тоже не было ни малейшего желания куда-либо идти, — попытался я приободрить Мишу.
Жена исподлобья взглянула на меня — но промолчала. Ребятенок тоже промолчал. Опустив голову, он шел по дорожке, болтая руками, как веревками, и с каждым шагом все сильнее приволакивал ногу.
— Миша такой несамостоятельный, — вздохнула Маша. — Никаких собственных суждений не имеет, даже шнурки с грехом пополам завязывает. А еще он кошек боится. Собак почему-то не боится, а вот киски его в панику вгоняют.
— Это не страшно, — стал я ее успокаивать. — Дети в школе очень быстро и учатся, и к жизни адаптируются. Учатся, правда, порой совсем не тому, чему их учителя учат, но быстро. Скоро у него столько суждений будет, что устанешь их опровергать: он тебе и про мамонтов расскажет, и про папонтов — оглянуться не успеешь, как начнешь жалеть, что вообще его говорить научила. А за кошками, вот увидишь, он скоро по деревьям начнет лазить, как мартышка!
Миша неожиданно оживился и перестал хромать. Косясь в мою сторону, он стал дергать маму за рукав и канючить:
— Хочу нести сам! Хочу, хочу!
— Ведь не хотел же только что!
— А теперь уже, наверно, не «только что», — сказал я. — Теперь он уже повзрослел, в нем проснулось чувство собственного достоинства.
Этого чувства Мише хватило минуты на три, затем он снова скуксился, расклеился — и рюкзак вернулся ко мне.


Школьный двор был похож на чан с кипящими сосисками.
«Какой смешной бэби! Джентльмен, что ли?!» — звероподобно захохотал кто-то у меня над ухом — и я, непроизвольно дернувшись, едва не опрокинул Мишу. Оказалось, что это ярко накрашенная старшеклассница с пирсингом в брови — она подмигнула мне и снова захохотала.
Огромных размеров мамаша, едва нас не сбив, пробежала в одну сторону, в другую, — и вдруг запрыгала на месте, отчаянно вопя: «Антон! Антон! Куда же ты делся, паршивец, черт возьми?!»
Мелкий паренек с хризантемами выскочил у меня из-под руки и принялся с воинственными криками тыкать моего подопечного букетом в лицо. Миша в ответ засветился счастьем и бросился в контратаку. Маша крикнула, что это Эдик, друг по детскому саду, — и бросилась их разнимать. Маше на помощь бросилась мама Эдика. Мы с женой тоже куда-то бросились, но помочь не успели.
Эдик истерично визжал, что он ничего не делал, Миша обиженно хныкал, что не он первым начал, Маша безуспешно пыталась очистить воротник Мишиной рубашки, а мама Эдика занималась тем, что из помятого букета сооружала непомятый, только в три раза меньший...
Стриженный ежиком шкет лет десяти на высокой скорости юркнул в узкий зазор между мной и женой, в результате чего она оказалась в объятиях Маши, а «ежик» вспахал носом землю. Мама Эдика внимательно посмотрела на Машу, на мою жену, на меня — и ничего не сказала...
Безобразие прекратилось сразу после появления учительницы — ей хватило одного взгляда, чтобы малыши замолкли, втянули головы в плечи и потянулись вслед за ней строиться.
Заиграла невнятная бравурная музыка — и тут же кто-то завопил в микрофон дурным голосом:
— Слушай мою команду!!! На торжественную линейку, посвященную Дню знаний, становись!
Выступавшая первой завуч была кратка и холодна:
— Дети, ихние родители и все прочие, примите поздравленья с наступленьем нового года. Ну, то есть учебного года. Слово представляется... Кому? Догадайтесь с трех раз. Директору представляется!
— Милые мои дитятки! — заголосила пожилая директриса. — Сладкие мои мальчики и девочки! Любимые мои! Красивые! Ненаглядные! Поздравляю вас с этим волшебным праздником! Вы все такие славные и замечательные! Вижу-вижу, как сильно вы любите свою прелестную школу! И вообще у нас все так мило, так славно, так замечательно! А самое главное — нам дали денежку, мы смогли наконец поменять оборудование в столовой, будь оно неладно! Так что теперь будем кушать в три раза вкуснее, чем раньше! Не обещаю, что больше — но в три раза вкуснее!!!
— Ура! Ура-а-а!! Только лучше в три раза больше!!!
Школьники орали и хлопали так долго, что следующий оратор, импозантный старик с длинными волосами, начал нервно махать руками, будто отгоняя мух.
— Буду говорить кратко и по делу, сразу возьму врага, так сказать, за рога! — наконец крикнул он. — Нельзя поддаваться американо-европейским гадостям и провокациям, которые мы так любим по телевизору! На Руси испокон веков осуждались развратничество, себялюбие, самодеятельность и торгашество! А нынче с помощью пресловутой западной культуры — восточная, впрочем, еще хуже — из таких недоумков, как вы, растят роботов-биоников, работающих на жвачке и коле! Наши враги хитры, им не с руки, чтоб вы стали настоящими гражданами первого и даже высшего сорта с обветренными лицами, мозолистыми руками и пламенными моторами вместо сердца! Это первое. Второе. Человек каждый вечер должен задумываться!
— Почему «каждый вечер»? — удивилась Маша. — Может, «каждое утро»?
— Каждую ночь, — негромко произнесла жена — и мама Эдика снова внимательно на нее посмотрела.
— О чем задумываться? Отвечу: человек должен ежедневно себя спрашивать, что он сотворил за день, что нового узнал, сколько страниц прочитал (а минимум, как известно, — триста пятьдесят) и что из всего этого вынес. И если вдруг окажется, что за день он не вынес ровным счетом ничего, что в активе у него полный ноль, то ему следует задуматься, как жить с этим нулем дальше.
— Да?! А вот когда у тебя ноль не в голове, а в кошельке — это как? — вздохнула Маша. — С нулем в голове-то много кто живет, причем даже неплохо...
— Третье. Я уверен, что за лето вы не нагулялись! Более того — все вы, как всегда, увлеклись курением, пивом и прочими мнимыми радостями. С этим делом надо решительно завязывать! По личному опыту скажу, что уйти в завязку, пока ты молод, просто, совсем не так у людей постарше! Сам-то я смог бросить, но далось мне это нелегко, до сих пор тянет! И четвертое, последнее, повторение первого. Не поддавайтесь на провокации телевизора: лучше прочесть лишний абзац какой-нибудь чуши, чем отсмотреть лучший в мире блокбастер! И пятое, самое последнее: поздравляю всех, и себя в том числе, с приходом великого праздника, святого Дня знаний! И шестое, повторение второго: вообще не должно быть таких суток, чтоб вы были собой довольны, огольцы, потому что вы все еще очень глупы и, следовательно, что бы ни сделали, это не будет стоить и выеденного яйца! Впрочем, это не должно вас огорчать, это не ваша забота: учителям этой школы сноровки не занимать — они наверняка найдут способ выбить дурь даже из таких голов, как ваши!!!
— Когда ж это наконец, господи, закончится?! — вздохнула жена — и мама Эдика обиженно засопела.
— Я тоже родитель, моя фамилия Пахин, — растерянно сообщил худой паренек. — Буквально вчера я сидел здесь за партой, а нынче уже веду сюда своего отпрыска. А пожеланий у меня немного. «Деды», соберитесь с силами, сожмите зубы, домучьте последний год! А вам, малолетки, надо сжать зубы сильней «дедов»: в школе вам предстоит отбыть долгий, недетский, так сказать, срок!
Затем со стишками выступила группа первоклассников:
Уши мыть учили Ваню —
он теперь директор бани.
Воду лить учили Митю —
нынче он гидростроитель.
Волком выть учили Гошу —
он теперь певец хороший.
Здесь учился Тимофей,
хулиган и дуралей;
был он глуп и непослушен,
стал народен и заслужен;
был последний он дурак,
мудрецом стал — только так!
— А почему они все заикаются? — спросил я. — От волнения, что ли?
— Миша тоже должен был выступать, но ему стишков не хватило, — ответила Маша.
— А вот Эдик выступать отказался, хотя его и уговаривали: для него это слишком детские стишки, — с гордостью сказала мама Эдика.
Языкам учили Олю —
и теперь она в Анголе,
замужем за богачом,
всë теперь ей нипочем.
Здесь учился мальчик Ян,
крохотный, как таракан.
Он всегда на всех орал —
и теперь он генерал!
Был он сладок и любим —
и теперь он херувим!
Был он тих, умом же — быстр,
и теперь он замминистр!
Знал, куда направить вектор,
и теперь он — наш директор!
Директриса, скривившись, слегка поаплодировала, затем набрала воздуха и что есть силы гаркнула:
— А теперь!!! Слушай!!! Мою!!! Команду!!! Первый звонок!!!
Перед строем, ехидно улыбаясь, вразвалочку прошел высокий жирный парень. Одной рукой он небрежно придерживал за воротник малыша, другой — лениво и негромко позвякивал колокольчиком, похожим на оцинкованное пятнадцатилитровое ведро.
— Торжественная линейка, посвященная Дню знаний, объявляется закрытой!!! Напра-а-а-во!!! — снова гаркнула директриса. — В школу шаго-о-ом марш!!! Одиннадцатиклассники берут за руки новоявленных первоклассников! Давайте-давайте, берите, пока дают, не отлынивайте!
Эдику старшеклассник достался, а вот Мишу никто не взял.
— Мама! — пискнул он — и засуетился, запаниковал, забегал, как заведенный, затем вцепился Эдику в рукав и засеменил с ним рядом.
— Учитель шестого «Б» класса отличник преподавания Татьяна Алексеевна! Превосходный учитель, распрекрасный специалист, почти Макаренко, очень любит детей! — надрывался микрофон. — Учитель седьмого «А» класса отличник преподавания Тамара Александровна! Превосходный учитель, распрекрасный специалист, почти Макаренко, очень любит детей!


— Маша, что ты нервничаешь, как на выданье?! — спросила мама Эдика, когда школа наконец закончила поглощать учителей и учащихся.
— А я специально, что ли?! Я вообще, между прочим, стараюсь никогда не нервничать! И даже вообще стараюсь ни о чем не думать! — Маша вздохнула, а затем заговорила тихо-тихо, будто на последнем издыхании: — Стараюсь, стараюсь, но меня вдруг как затопит переживаниями, как начнет бросать из стороны в сторону — того и гляди, на дно пойду... Вот и сейчас — не успокоюсь, пока мне не вернут моего несчастного карапуза! Господи, что они там с ним делают?
— Прекратить истерику! — взвизгнула мама Эдика. — Если ты сейчас же не перестанешь психовать, у меня тоже приступ начнется! Надо срочно действовать так, как в одной передаче рекомендовали, — в плохом искать хорошее. Итак, посадили мы детишечек за парты — одним грузом на душе стало меньше. Правильно я говорю?
— Нет у меня никакого облегчения, — покачала головой Маша: — все равно всегда буду вся на иголках с утра до вечера! А еще, я знаю, бывает так, что родители не только до старости продолжают бояться за своих детей, но со временем начинают бояться их самих — своих сладких, любимых и ненаглядных...
— Короче говоря, потом будет только хуже. Лучшее время — это сегодня и сейчас, — решил я помочь девушкам с выводами. — Школьник ты, не школьник, — всегда одно и то же: бредешь, никуда не спеша, расслабленно глядя по сторонам, пока не упрешься. Бьешься с места и с разбега, — и лишь когда голова раскалывается надвое, понимаешь, что запертую дверь лбом не пробить. Разворачиваешься — а обратной дороги, оказывается, нет. И до тебя вдруг доходит, что ответ на самый главный вопрос был вовсе не впереди...
И Маша, и мама Эдика, и даже моя жена смотрели на меня так настороженно, так неприветливо, что мне вдруг тоже захотелось засуетиться, запаниковать и забегать, как заведенному.
 [Балашов М.М.]

Застревающий тип личности

Сегодня утром я был зачат. Мне уже давно пора стать дедушкой, а я все никак не рожусь.
Сегодня утром я вышел покурить на балкон, чтобы прочистить организм никотином и полонием. Врачи уже почти научились лечить рак легких и горла, а моя первая затяжка все никак не кончится.
Сегодня утром я включил газ, чтобы приготовить завтрак. После отъезда пожарных, показавших пример группового героизма, прошло больше века, а я все не решу, какой чай, зеленый или черный, мне заварить.
Сегодня утром я предложил свою руку и сердце той единственной, которая согласилась за меня выйти. Наши руки покрылись морщинами, каждое из наших сердец пережило в среднем по два с половиной инфаркта, а мы продолжаем согласовывать дату нашей свадьбы.
Сегодня утром я сел писать свое первое художественное произведение. Мое полное собрание сочинений уже поступило во все библиотеки Земли, уже изъято оттуда и сожжено Всемирным комитетом по цензуре, — а я еще не дописал первой буквы.
Сегодня утром я решил: пусть после моей смерти каждому из моих знакомых достанется по одному предмету из моих личных вещей. Урна с моим прахом уже покоится в соответствующей ячейке колумбария, а список моих посмертных подарков продолжает расти, как бамбук в сезон дождей.
Сейчас уже ночь, но у меня нет недостатка в солнечном свете. Более того: мои желания, все до единого, осуществились — они весело бродят вокруг меня нестройным хороводом, будто подвыпившие девочки-снегурочки у рождественского костра. А я уже расхотел.
 [Балашов М.М.]

Солнце на фюзеляже

Я всегда мечтал руководить не только своим дохлым поселком, но еще и окружающей природой: мне, например, было бы приятно, если б дождь шел не только тогда, когда приплывет дождевая туча, но и когда лично мне это будет удобно. А еще мне всегда нравилось общаться с представителями ненародной медицины: от них мне порой без всякого труда удавалось узнать про себя такое, чего из других я не мог вытащить и под пытками.
Но когда на прошлой неделе мой лечащий фельдшер сообщил мне, что моя жизнь подходит к концу, я сгоряча едва не проткнул его вилами. Потому что не настолько я прогрессивен, чтобы любить чистую правду. Мне даже пришлось отдать приказ о его депортации на неисправном вездеходе.
— Через болото и с формулировкой «за неоперабельную нелояльность», — сказал я, но тут же передумал. Нет, жаль мне его не стало, но ведь не настолько я реакционен, чтобы любить явную ложь.
А вместо врача я депортировал нашего поселкового поэта, который все равно на меня толком не работал: с кем-то ведь обязательно надо расстаться, уж если решил. Да и зачем мне его сентиментальные завывания о побеге во имя вечной любви на какой-то там Маврикий, если времени на романтику уже не осталось? Мне теперь не о реализации фантазий надо было думать и не о бизнес-планах, а о завещании. Не о предрассветной рыбалке, а о виртуальных анютиных глазках на своей будущей виртуальной могиле.
Вот только я так и не смог сообразить, как мне распорядиться своим имуществом в условиях отсутствия и жены, и потомков, и домашних любимцев типа попугая. И с родственниками я что-то давным-давно не общался, и с друзьями...
И тогда я решил, что ничего мне не остается, как помереть просто так.
«Раз вы мне компанию на тот свет составить не желаете, сами тут во всем и разбирайтесь! — мысленно озвучил я свою последнюю волю на так и не собранном собрании пайщиков. — Голосуйте хоть каждый день, деритесь и судитесь до посинения, а я с того света буду глядеть на вас, как на гладиаторов, и смеяться. А вы будете думать, что это гром гремит. А я буду витать в облаках, как невидимый бомбардировщик, — и лить слезы. А вы будете сетовать, что из-за этого чертового дождя снова урожай пропадает — ведь управлять природой вы так никогда и не научитесь. А я вдруг прекращу плакать — и вы будете смотреть на мою блестящую голую задницу и думать, что это солнце от фюзеляжа НЛО отражается».
 [Балашов М.М.]

Жду своего часа

Я дружу со своим внутренним голосом. Я даже придумал ему специальное имя — Лиахим.
Ливень заливает стекла, кое-где капает с потолка. «Ты опять не взял с собой зонт, а от остановки до проходной отнюдь не пять метров — пока добежишь, промокнешь до трусов, после чего досрочно попадешь на тот свет», — ругается на меня Лиахим. Я молча слушаю его, совершенно не переживая. Потому что мне все равно.
От нечего делать я принимаюсь изучать номер своего месячного проездного — и обнаруживаю, что суммы пяти левых и пяти правых цифр совпадают. «Сделай долгий выдох, быстрый вдох и еще один долгий выдох, — тут же принимается мне советовать Лиахим. — После этого займись внутренними поисками положительных эмоций, связанных со сделанным открытием». Я следует его указаниям, но внутри себя так ничего и не нахожу.
«Это потому, что ты перепутал вдох со входом, выдох с выходом, а поиски с происками!» — возмущается Лиахим, но я уже вылезаю из автобуса. Дождя, как ни странно, уже нет, но мне, как всегда, все равно.
Зарплату все ожидали не раньше следующей пятницы, но ее выдают сегодня, причем вместе с премией. Начальник меня хвалит впервые за последние пять лет. Болтушка Лена Рожкина из соседнего отдела своей мягкой ладошкой дотрагивается до моего подбородка и игриво улыбается, а библиотекарша Лера Ножкина, которую я всегда считал глухонемой, вдруг принимается тараторить, как заведенная: «А солнышко светит приветливо, будто оно с нами со всеми хорошо знакомо, а облачка бегут по небу шустро, будто играют в догонялки, а тонкие березки качаются, будто машут нам ручками, вот мне и пришло в голову, что, может, в выходные мы могли бы, если у тебя, конечно, нет слишком важных дел...» Я долго-долго прислушиваюсь к себе и ко всем остальным, но так и не могу ничего услышать. «Чур меня, чур...» — шепчу я всю обратную дорогу.
«Ты меланхоличен, как ленивец, с этим пора кончать!» — ворчит Лиахим, когда я наконец возвращаюсь домой. Взяв «Жизнь животных», я нахожу главу про ленивцев. Выясняется, что они ходят по большому лишь раз в неделю, что они устойчивы к голоду и могут выжить даже после таких травм, от которых другие умирают однозначно. Я долго пытаюсь осмыслить прочитанное — в результате решаю впервые на этой неделе сходить в магазин.
В универсаме по стенам ползают тараканы. «Это как, в конце концов, понимать?!» — возмущаются покупатели. «А я их лично развожу, да?! — огрызается кассирша. — Просто кое у кого нет головы на плечах, вот он и организует травлю не после рабочего дня, а перед!» — «И ты после этого не побрезгуешь покупать здесь продукты?» — удивляется Лиахим. «Не побрезгую, — отвечаю я, — ибо велик Господь наш и велика крепость Его, и разум его неизмерим».
В пяти шагах от подъезда я попадаю ногой в глубокую грязную лужу и теряю равновесие. Обе руки у меня заняты, а хорошая реакция никогда не была моим коньком... Дохромав наконец до ванной, я начинаю умываться, случайно поднимаю глаза, вижу в зеркале пятнистую рожу — и принимаюсь хохотать...
Потому что глупо называть меня ленивцем: просто я терпеливо жду своего звездного часа.
 [Балашов М.М.]


Путеводитель по текстам


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список