Бекерский Валентин Иванович: другие произведения.

Мир и Война

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Новинки на КНИГОМАН!


Peклaмa:


Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:


Валентин Бекерский

МИР И ВОЙНА

Том первый

(книга 1-я)

Одесса

2006

  
   ББК 63.3(2)722
   Б19
  
  
   Бекерский В.И.
   Мир и война. Том 1. Одесса: ОНМА, 2002, - 682 с., 20 ил. ­ (мемуары).
  
  
   Профессор, В.И. Бекерский участник Великой Отечественной войны, лейтенант в отставке, дипломант Международного Форума посвященного 55-летию окончания второй мировой войны. Книга состоит из 14-ти частей в четырех томах. В первом томе В.И. Бекерский рассказывает о предвоенных годах в Одессе, о начале войны и обороне города, об оккупации Одессы, одесском подполье и своем участии в нем.
  
  
  
  
   0x01 graphic
ББК 63.3(2)722
  
  
  
  
  
  
  

No Бекерский Валентин Иванович

0x01 graphic

В.И. Бекерский
(1949)

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Рождение города - порта

(вместо предисловия)

  
  
  
  
  
  
  
   Посвящаю памяти моих товарищей, расстрелянных оккупантами в Одессе в апреле 1944 года и погибших на фронтах второй мировой войны.

В. Б.

  
  
  
  
  
  
  
  
  
   И вечная мука - вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твоё и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!

И. А. Бунин

  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Глубокой осенью 1780 года российская императрица Екатерина II уже более часа находилась в своем рабочем кабинете. Она сидела в небольшом оббитом белым штофом кресле у одного из огромных окон, отрешенно глядя на едва различимую сквозь непогоду еще не замерзшую Неву. За стенами Зимнего дворца бушевал ветер с взморья, хлестал по стеклу крупой и дождем. В двух шагах от кресла Екатерины стоял канцлер граф Панин, который только что ознакомил государыню с важными последними донесениями послов России в главных европейских странах. Он полагал, что на сей раз, содержание секретных депеш убедило императрицу поскорее развязать немногие оставшиеся узелки из тех, что достались ей в наследство от прошлого. Екатерина молчала. Судя по лицу, выражавшему полное безразличие ко всему, о чем говорил министр, казалось, она не слушала его и ее мысли далеки от политики. Однако Никита Иванович достаточно изучил свою повелительницу. Он знал, что ни одно слово из сказанного им не упущено ею, и поэтому, подводя итог всему, о чем давеча шла речь, заговорил снова:
   - По моему разумению, матушка, нет у тебя нынче опаснее соседа, чем Османская империя. От Порты, прежде всего, жди всяческих каверз.
   Екатерина, наконец, повернула к нему голову и, похоже, намеревалась ответить резкостью, но сдержала себя. Молча достала из лежавшей у нее на коленях сумочки янтарную, инкрустированную золотом и слоновой костью табакерку. Машинально, не раскрывая, поворачивала чудесно исполненную вещицу в пальцах, видимо обдумывая ответ, а затем, одарив своего министра монаршей улыбкой, сказала:
   - Да будет тебе, граф! Меня пужать - только зря время переводить.
   Почтительно слушавший Екатерину Панин приметил, как, высунувшись из под серого атласного молдавана, нетерпеливо шевелилась ее крепкая с крутым подъемом нога в синей туфле, а на лице появилась хорошо ему знакомая недобрая черта: ее круглый, плотный подбородок слегка вздрагивал. Чуть приподняв его и глядя теперь в глаза канцлеру, она тоном приказа продолжила:
   - И мыслю наперед тако: первое есть и найглавнейшее - Турцию, дабы не алкала более крови славянской, усмирить войною! И на веки веков стоять от Черного до Балтийского моря крепко. Во всю ступню!
   - Великое решение изволили принять, мать-государыня, - низко склоняясь в придворном поклоне и невольно следя за монаршей туфлей, сказал Панин.
   Но давняя соперница России на юге Порта нарушила мир первая. Чтобы не допустить усиления Российской империи на Черном море и вернуть себе Крым, она в 1787 году начала новую войну. В этой войне, как и в предыдущей, закончившейся Кючук-Кайнарджийским договором, удача сопутствовала русским. Выполняя волю своей государыни, они постепенно вытеснили турецкие войска из междуречья Днестра и Буга.
   В декабре 1788 года был взят Очаков, и морское побережье от Днестровского до Тилигульского лимана защищал лишь одинокий замок "Эни-Дунья" (Новый Свет), построенный турками на высоком, крутом и обрывистом берегу Черного моря. В 1774 году "Эни-Дунья" был захвачен запорожцами, оставшимися в России после разгрома сечи - черноморскими казаками, но по Кючук-Кайнарджийскому договору его вернули Порте.
   Жерла пушек на стенах замка и на бастионе перед ним насторожено глядели в незащищенные морем стороны. Над зубцами крепостных стен, сложенных из желтых, потемневших от времени глыб ракушечника, словно предостерегающе поднятый вверх огромный указательный палец, возвышалась круглая башня минарета мечети, увенчанная полумесяцем. Под стенами замка, за которыми сразу начиналась бескрайняя причерноморская степь, где до самого горизонта расстилался ковыль, треплемый морским ветром, слышался таинственный шорох трав да высоко в небе кружили коршуны, высматривая себе добычу, приютилась небольшая турецкая деревенька Гаджибей. Сюда из-за моря турки привозили провиант и всякое снаряжение. Крепостная флотилия, состоявшая из береговых лансонов с более чем полусотнею орудий и военные корабли, с падением Очакова переведенные в Гаджибейский залив, постоянно крейсировали вблизи берегов, являя собой грозную силу, готовую защитить крепость и деревню.
   Прошел почти год, как русский гарнизон обосновался в Очакове. И с тех пор в прибрежной полосе от Херсона до Аккермана наступило затишье. Прежним оставался издавна установленный, размеренный образ жизни в Гаджибее. Подданные султана, несмотря на военные неудачи турецкой армии, чувствовали себя в безопасности под охраной крепостных стен и корабельных пушек.
   В начале сентября, в жаркий почти летний полдень, деревня отдыхала. Майдан и несколько узких, кривых, выходивших к морю улиц были безлюдны. Только изредка стройная турчанка в чадре, с кувшином на плече, направлявшаяся к ближнему байраку за водой, либо случайный турок в цветастом халате и белой чалме, которого заставила выйти в этот час из дому некая важная причина, нарушали полуденный покой.
   Под раскидистой кроной одной из трех старых груш - единственных деревьев в необозримой степи, посаженных на краю майдана первыми жителями Гаджибея, стоял воз. Его хозяин, типичный малоросс, мешковатый и медлительный, поутру привез в Гаджибей на продажу кожи. Здесь он встретился с кумом - запорожцем из тех, что после разгрома русскими Сечи признали над собой Порту и вместе со своими семьями поселились в Гаджибее под защитой турок. Видимо их встреча была условленна заранее. Местный казак помог гостю быстро и выгодно выменять кожи на сафьяновые чоботы, китайку, пестрое полотно для его молодицы и на шапку с карамзиновым верхом для кума. А тот, хоть и бывал в Гаджибее не раз, оставив гостеприимного хозяина у воза, стал, будто со скуки, глазеть на крепость и даже обошел ее вокруг. Наглядевшись вдоволь, он вернулся к возу. И только после этого приятели, наконец, уселись рядком, чтобы поговорить по душам. Выпив по чарке горилки, закусив чем бог послал, они вдоволь почесав языки. Затем, как и при встрече, трижды расцеловавшись, расстались.
   Чтобы не ехать по жаре, приезжий расстелил на траве у воза чумарку, подложил торбу под голову и улегся в тени на часок-другой вздремнуть. Выпряженные волы, лениво пощипывая траву, паслись неподалеку. Под слабым дуновением ветерка, от которого ни один лист на деревьях не шелохнулся, чуть вздрагивали на ветвях первые нити паутины - предвестники осени да изредка, с глухим стуком ударяясь о землю, падала спелая груша. Казалось, вместе с малороссом заснул весь Гаджибей. Только два стража у ворот крепости бодрствовали на солнцепеке. Они сидели прямо на земле, скрестив по-турецки ноги и, опираясь на свои ружья как на посохи, терпеливо ждали смены караула. Да еще порой между зубцами на стенах появлялась красная феска верхнего часового. Вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь жалобными криками одиноких чаек, пролетавших над крепостью. Ничто не предвещало туркам опасности.
   И вдруг, сентября 13 дня 1789 года в Кривой Балке (сейчас захудалый пригород Одессы, граничащий с ее окраиной Слободкой), неподалеку от Гаджибея внезапно появился военный отряд русских и черноморских казаков с полевыми пушками и осадными орудиями. Русским авангардом корпуса генерал-поручика И. Гудовича командовал испанец - Иосиф де-Рибас, конницей казаков - кошевой атаман полковник Захарий Чепега. Солдаты и казаки, соблюдая примерную тишину и порядок, пришли сюда из селения Тузлы, совершив три ночных перехода и одолев почти полторы сотни верст.
   С наступлением темноты, всячески хоронясь, они продолжали движение, выдаваемое лишь фырканьем лошадей, скрипом орудийных лафетов да приглушенными окриками возниц, и перебрались в Водяную балку - глубокий овраг (ныне улица Балковская в Одессе) в двух верстах от крепости. Здесь их уже ждал наш знакомый, привозивший в Гаджибей кожи. Его тотчас провели к полковнику Чепеге, которому он сообщил все услышанное от кума: о численности гарнизона крепости, о высоте стен и о двенадцати пушках, пересчитанных им самим.
   На этом привале отдых был короткий, тревожный. Костров не жгли, опасаясь турецких разъездов. Солдаты и казаки всухомятку подкрепились, напоили коней, напились сами холодной водицы из подземного источника, который и сегодня - двести лет спустя, с веселым журчанием наполняет один из ставков одесского Дюковского сада. Над биваком черным ковшом висело южное, усыпанное звездами небо. Свежий морской ветер шелестел в травах.
   Далее обратимся к рапорту генерал-майора Иосифа де-Рибаса генерал-поручику Ивану Гудовичу:
   "По собрании всего корпуса в Кривой Балке, от Аджибея в семи верстах, сделано от меня следующее распоряжение: пехота разделена на две части, каждая из двух рот Николаевского полка, гренадерского баталиона и двух Троицкого пехотного полка, с резервами в обеих частях, 1-я под командою г. Полковника Хвостова, должна была самым берегом прямо к замку следовать и овладеть оным, взойдя по лестницам; на правом же его фланге два полка пеших, верных Черноморских казаков с резервами их должны были в одно с ними время, подступая к замку, стараться войти и разделить на все стороны внимание обороняющих оный; 2-я под командой господина секунд-майора Воейкова, с одним полком верных Черноморских казаков, имела занять форштадт и препятствовать, как со флота сикурсу, так и уходу из замка на суда. На перешейке же устроена батарея из 4-х осадных и 12 полевых орудий, с тем, чтоб стрелять сбоку по судам неприятельским. В сем порядке в 7 часов вечера выступили и пришли к балке, от замка в двух верстах отстоящую.
   Весь день 13-го числа ветер был благополучный, и я, уведомленный г-ном контр-адмиралом графом Войновичем, что флот выступит и по сделанному с ним условию, учредя в трех местах по берегу огни, с великою радостью, которую, конечно, все войско со мною делило, ожидал его прибытия. Хотя же в полночь ветер и весьма усилился, но я, полагая несомненно, что флоту близко быть надлежало, да и видя уже невозможность с такой близости к неприятелю долее скрыться, а более, что никакой в том нужды не находил, в четвертом часу за полночь, при помощи Божией, со всеми частьми, по назначению их пошел".
   На исходе ночи отряд двинулся дальше. Ни разговоров, ни конского ржания, ни топота лошадиных подков неприятель не услышал. А ранним утром 14 сентября, в пору, когда голубой ночной туман с неохотой отступал перед робкими проблесками розовеющей зари, а пробуждающаяся осенняя степь сверкала каплями утренней росы, солдаты и запорожцы подобрались к стенам крепости.
   И снова рапорт де-Рибаса:
   "Г-н полковник Хвостов, имевший во все время на левой стороне флот и долженствовавший переходить овраг под картечными выстрелами, в пять часов был уже в ста саженях от стен, как по тревоге части г. Майора Воейкова и Черноморских казаков неприятелем открыты были и на коих тотчас с замка из пушек стрелять начали, не ожидая уже правого своего фланга, поспешно пошел к стене. Свидетель я был очевидный порядку и скорости сего происшествия. Он сам первую лестницу поставил и с первыми людьми на стену взошел, прочия лестницы поставлены были также весьма скоро и несмотря на сильный пушечный и ружейный огонь с крепости и отверстия в стене, а потом и пушечную стрельбу с судов неприятельских, менее четверти часа вся левая сторона занята уже была, а вскоре потом овладели воротами и всем замком.
   Господин Воейков, когда открыт стал неприятелем, со всею частию своею, с отличною скоростью и порядком, заняв окрестное селение и выбив неприятеля из слободы, оставив в оной свой резерв и сам пришел в назначенное ему с правой стороны замка на берегу место, для воспрепятствования сикурсу, который от флота мог быть прислан. Счастливый успех в овладении замком мог бы иметь невыгодные следствия оттого, что флот неприятельский с сильной стрельбою из пушек и мортир начинал вредить на берегу расположенному и в замок вступившему войску, ежели бы Ваше Высокопревосходительство не совершили победу присылкою с господином артиллерии майором Меркелем 12-ти пушек полевых. Вы собственно уже свидетели тому, что в короткое время не только стрелять со флота перестали, но и суда от сильного повреждения от берега отходить начали, из коих два принуждены были сдаться и спустя флаги идти к нашему берегу.
   Взято у неприятеля 12 пушек, 7 знамен, 2 флага, 22 бочки пороху, ядер разного калибра до 800. В плен взяты Паша-двухбунчужный Ахмет, Бим-Паша, 5-ть агов, 5-ть байрактарей, капитан судна, нижних чинов 66 человек, убито более 100, и думать должно, что многие спаслись, ушед на суда на 4-х баркасах, отваливших от берега во время сражения. Урон наш состоит из 5-ти убитых, ранен офицер один, унтер-офицер один, рядовых 31 человек.
   Всю справедливость отдавая неустрашимости и послушанию вверенных мне войск, должностью себе поставлю Вашему Высокопревосходительству засвидетельствовать, что г. полковник Хвостов в совершенстве заслуживает внимания Вашего превосходительства о нем, яко о храбром и расторопном офицере. Имею честь при том рекомендовать г. Майора Меркеля, который успешною стрельбою принудил флот к бегству, г. Майора Воейкова, исполнявшего храбро и в точности предписанное ему, и господ капитанов: Троицкого полка Воинова, Николаевского гренадерского баталиона Люберха, вошедших прежде всех на стену, Орловского пехотного полка Трубникова, находившегося при мне в должности дежур-майора и взошедшего с первыми людьми, бывшего при осадных орудиях артиллерии квартирмейстера Давлекеева и при полевых - квартирмейстера Эртмана, Николаевского баталиона поручика Буаселя, и Троицкого полка подпоручика Слободчикова.
   Особливо заслуживает также похвалу Лифляндского егерского корпуса г. Секунд-майор Сандерс, поставивший во время штурма флаг на замок, Херсонского пехотного полка подпоручик Беляк, исполнявший исправно разные во время дела предпоручения, Донского войска есаул Кумшацкий, пожелавший быть на штурме и находившийся безотлучно при г. полковнике Хвостове. Сотники: Лапин, Сенякин, хорунжий Мельников и сержанты: Николаевского баталиона Василий Зюзин и Троицкого полка Иван Попов. Сии два первые в разных местах взошли на стену. Справедливую похвалу отдаю войску верных Черноморских казаков и особенно предводившему оным г-ну полковнику Чепеге, который ударил на бежавшего из замка и слободы неприятеля, армии капитану Белому, хорунжему армии поручику Алексею Высочину, старшинам: армии прапорщику Павлу Лисаневичу, есаулу и армии прапорщику Прокофию Чайковскому, хорунжему Ивану Сербину, хорунжему от армии прапорщику Андрею Белому.
   В заключение всего признать должен, что во все продолжение экспедиции сей, в доставлении снарядов, провианту и многих других нужных случаев великое я имел пособие от армии подполковника и кавалера Головатого, которого особливо перепоручить Вашему Высокопревосходительству осмеливаюсь".
   Гаджибей был взят штурмом генерал - майором Иосифом де-Рибасом не в разгар военных действий и без указаний на то главнокомандующего. Де-Рибас давно стремился предпринять нечто подобное. Еще 9 августа 1789 года, в частном письме он писал: "Я гибну от желания что-нибудь совершить и, если успею в этом, то думаю, что это будет вам приятно".
   Утро 14 сентября стало для русских и черноморских казаков знаменательным. Медленно поднимавшееся из-за моря солнце осветило над поверженным Гаджибеем русское победное знамя. Последняя твердыня турок на северном побережье Черного моря пала.
   Чтобы упрочить военные успехи и обеспечить свободное плаванье русских кораблей в Черном море императрица решила построить на его берегах главный военно-торговый порт. Она поручила графу Суворову лично провести рекогносцировку побережья. Выполнив повеленье, Александр Васильевич убедил Екатерину, что удобный Гаджибейский рейд с его тихими и глубокими водами лучшее для нового порта место.
   27 мая 1794 года Екатерина II подписала рескрипт на имя Иосифа де-Рибаса:
   "Уважая выгодное положение Гаджибея при Черном море и сопряженные с оным пользы, признали Мы нужным устроить тамо военную гавань, купно с купеческою пристанью. Повелев нашему Екатеринославскому и Таврическому генерал-губернатору открыть тамо свободный вход купеческим судам, как наших подданных, так и чужестранных держав, коим силою трактатов с империей нашей существующих, можно плавать по Черному морю, устроение сей Мы возлагаем на вас и всемилостивейше повелеваем вам быть главным начальником оной, где и гребной флот Черноморский, в вашей команде состоящий, впредь главное расположение свое иметь будет; работы же производить под надзиранием генерала графа Суворова-Рымникского, коему поручены от Нас все строения укреплений и военных заведений в той стороне. Придав в пособие вам инженерного подполковника Деволана, коего представленный план пристани и города Гаджибея утвердив, повелеваем приступить, не теряя времени, к возможному и постепенному произведению оного в действие. На первый раз употребите на сие те 26000 рублей, которые по донесению вашему от 1-го мая сохранили вы по ненужности еще в найме вольных для флотилии греческих матросов, присовокупляя к ним и те, кои впредь вам сберечь можно будет. А дабы еще облегчить вас в сем деле по возможности, позволили Мы заимствовать для насыпа гавани материалы, назначенные по генеральному об укреплении тамошних мест предположению, ради сооружения в будущем 1798 году в Очакове блокфорта, с тем, чтобы таковые же материалы были к вышеозначенному времени заготовлены вновь. Для перевозки оных в Гаджибей можете брать суда из гребного флота, из которого и служителей к производству повеленных работ употребляйте, без изнурения их однако же излишними трудами, производя по вашему рассмотрению плату заработанных денег. По прочим же надобностям вашим имеете вы во всем относиться к помянутому генералу графу Суворову-Рымникскому и требовать его наставлений как в самом производстве работ, так и в пособии на оные деньгами, могущими оставаться, по хозяйственному его распоряжению, от сумм вообще для крепостных строений отпускаемых, для чего и отчеты в издержках ему представлять имеете. Мы надеемся, что вы не токмо приведете в исполнение сие благое предположение Наше, но что ведая, колико процветающая торговля споспешествует благодеянию и обогащению государства, потщитеся, дабы созидаемый вами город представлял торгующим не токмо безопасное от непогод пристанище, но защиту, ободрение, покровительство и словом все зависящее от вас в делах их пособия; через это, без сомнения, как торговля наша в тех местах процветет, так и город сей наполнится жителями в скором времени".
   Так было положено начало строительству известного во всем мире морского порта на Черном море - Одессы. Днем его основания принято считать 22 августа 1794 года. Некоторые историки полагают, что город назвал Одессой в 1795 году де-Рибас. В соответствии с другой версией, авторство названия города приписывают митрополиту екатеринославскому и таврическому Гавриилу - греку по рождению, считавшему, будто Гаджибей находится на месте греческой колонии Одиссос, процветавшей до рождества Христова.
   Население новорожденного города в 1795 году состояло из: 566 душ помещичьих беглых крестьян, 500 душ казенных поселян, 613 мещан из разных губерний, 240 душ евреев, 224 греков, 60 болгар, 146 купцов.
   Давно известно, что со стороны виднее, и что все лучше видится издалека, поэтому обратимся к свидетельству иностранцев, посещавших Одессу в пору ее зарождения. По сути, города еще не было, когда приезжие, ставшие свидетелями забивки первых портовых свай уже пророчили новому морскому порту блестящее будущее. Так, смелая путешественница Мэри Гутри, наблюдавшая сооружение старого Карантинного мола, кстати, отлично знавшая Иосифа де-Рибаса, который вместе с ее мужем Мэтью Гутри обучался в России в сухопутном шляхетском кадетском корпусе, в своей книге "Путешествие, совершенное в 1795-1796 годах в Тавриду...", отмечает: "Насколько я могу судить, он (т.е. порт) представляется большим и важным предприятием, нечто вроде Шербура во Франции".
   Не прошло и года, как предсказание наблюдательной англичанки начало сбываться. Посетивший Одессу проездом сардинский дипломат барон де ля Турбия, присутствует уже при постройке второго Практического мола, видит возведенную крепость и четыре морские батареи.
   "В городе, в котором год тому назад ничего не было, - удивляется он, - насчитывается уже до тысячи каменных домов. Устроены каменные казармы на 10000 человек, военный госпиталь и карантин, магазины для адмиралтейства. На воду уже спущены три корабля будущего легкого флота. Построены магазины для соли".
   А еще через несколько лет только что появившийся на географических картах город заявил о себе как крупнейший экспортер зерна. Выдающийся английский ученый Эдвард Даниэль Кларк в книге "Путешествие в Турцию, Татарию и Россию", вышедшей в свет в начале XIX ст., называет Одессу важным центром, вовлеченным в орбиту торговых операций средиземноморских стран. "Зерно - основная статья экспорта, - говорит он. - В обмен на него Одесса получает любые необходимые ей товары из Европы, Малой Азии, Северной Африки".
   Золотая пора самоутверждения города связана с одиннадцатилетним правлением Арманда Эммануила Дю-Плесси, герцога де Ришелье и де Фронсак. Оно не было легким. Эпидемия чумы, война с Турцией, неурожай, война 1812 года. Разработанный им проект порто-франко утверждается лишь при Ланжероне. И все же Ришелье привлек сюда иностранных инвесторов и специалистов. При нем Одесса росла и строилась. Прокладывались ориентированные строго по розе ветров улицы. На них знаменитыми архитекторами возводились прекрасные дворцы. В городе складывался его особый интернациональный, в хорошем смысле космополитический, эклектический облик. Свидетельство тому книги об Одессе Антуана де Сен-Жозефа (1805), Шарля Сикара (1808), Леклерка (1811) и другие.
   Посетивший Одессу в грозном 1812 году ученый литератор Огюст де Лагард застает уже город со сложившимся гражданским обществом и традициями. Это отчетливо проявилось не только в связи с военными испытаниями. Лагард очутился здесь в разгар одной из самых свирепых чумных эпидемий, унесшей жизни, по некоторым оценкам, каждого пятого горожанина, если не более того. Был объявлен строжайший карантин. Бездействовал порт. Закрылись учебные заведения, рынки, лавки, биржа, театр, клуб, бани и даже культовые сооружения. "Ужас достиг своего предела, - пишет Лагард в сентябре, - чума пожирает все; отряды горожан патрулируют город; зрелище всеобщего смятения способно до смерти напугать несчастного иностранца".
   Поразительно, но в чумном городе люди крепко держались друг за друга, подобно членам одного семейства. Неутомимый Ришелье, рискуя жизнью, навещал больных одесситов, внушая им надежду на спасение. Чума не различала людей по имущественному либо национальному признаку. Она одинаково равнодушно косила греческого коммерсанта и немецкого аптекаря, французского куафера и еврейского портного, польского землевладельца и турецкого матроса. В их зачумленные дома смело входили врачи разных национальностей, нередко сами становившиеся жертвами.
   Не всё и не всегда в Одессе бывало гладко. В 1827 и 1829 ее снова посетила чума; в 1828 и 1829 - война; в 1833 - страшный неурожай; в 1831 - холера; в 1847 - засуха и цинга; в 1848 опять холера; в 1854 город обстреливали из корабельных орудий. В невероятных испытаниях, в общем горе и общих утратах формировался неповторимый, истинно одесский гуманизм.
   "Это чудесный город, - несмотря на столь суровую годину, утверждает Лагард, - удивительна быстрота, с которой он растет; все жилые дома, по большей части двухэтажные, возведены из камня; улицы широки и ровны". Далее Лагард подчеркивает, что в Одессе мирно соседствуют храмы различных конфессий, что в местном театре идут представления на русском, польском, итальянском, немецком языках.
   Замечательно, что мы имеем возможность дважды (в 1816 и 1820 годах) взглянуть на Одессу глазами английской путешественницы Мэри Холдернесс и оценить стремительность ее эволюции за столь короткий промежуток времени.
   "Город Одесса, - пишет она, - процветающий морской порт и место поистине удивительное, если вспомнить, что около 20 -ти лет тому назад все его население умещалось в нескольких рыбацких хижинах, и что в 1812 году треть населения города была унесена чумой. Вновь посетив Одессу, - продолжает свой рассказ англичанка, - я нашла, что за четыре года здесь произошли большие изменения. За один только 1819 год было построено 700 каменных домов, а порт посетило 2000 судов, принявших на борт не менее четырех миллионов четвертей зерна".
   Вслед за второй британской Мэри в расцветающую Южную Пальмиру направляются все новые и новые репрезентанты туманного Альбиона: дипломаты, ученые, литераторы, коммерсанты, миссионеры. Всего за одно десятилетие Одесса и регион обретают яркие, рельефные очертания в целом ряде лондонских, эдинбургских и прочих изданий, - таких как книги Р. Стивенса (1819), Р. Лайелла (1825), Э. Хендерсона (1826), Дж. Вебстера (1830), Э. Мортона (1830) и других.
   В описании названных авторов город предстает целостным социальным и духовным организмом, живым существом, исполненным молодого задора и оптимизма. Этот экзотический, по-восточному пряный, этнически многоцветный мир, с легкостью и каким-то даже безответственным латиноамериканским радушием принимает в недра свои всех гостей. В нем нет инородцев. Здесь витает дух непреходящего жизнеутверждения: Одесса дышит, растет, развивается, как крепкий ребенок. Она не слишком печется о будущем. "День прожит - и слава Богу!" В ней царит атмосфера непрекращающейся фиесты.
   "В субботние вечера, в теплое время года, - пишет, скажем, Роберт Лайелл, - они (городские сады) становятся местом гуляний, в которых участвует множество людей разных национальностей, одетых в самые разнообразные костюмы и говорящих на разных языках. Военный оркестр оживляет эти собрания, которые воодушевляет своим присутствием сам генерал-губернатор". Тот же мотив отчетливо звучит у подавляющего большинства бытописателей. Возьмем, например, допушкинскую литературную зарисовку Николая Чижова "Одесский сад", опубликованную в 1823 году:
   "Мы входим в сад, и волшебное зрелище поражает наши взоры: воображаешь, что все народы собрались здесь наслаждаться прохладой вечерней и ароматнейшим запахом цветов. Рослый турок... предлагает вам вкусный напиток азийский, между тем как миловидная итальянка, сидящая под густою тенью вяза, перенесенного с берегов Волги, подает вам мороженое в граненом стакане... Единоземец великого Вашингтона идет подле брадатых жителей Каира и Александретты; древний потомок норманнов с утесистых скал Норвегии, роскошный испанец с берегов Гвадалквивира, обитатели Альбиона, Прованса и Сицилии собрались, кажется, чтобы представить здесь сокращение вселенной... Можно сказать, что в России нет другого места, где бы нашли подобное зрелище".
   4 ноября 1823 года Александр Пушкин писал своему другу Петру Вяземскому: "Одесса - город европейский, поэтому русских книг здесь и не водится". При порто-франко, которое просуществовало до 1857 года, иностранцы в Одессе получали определенные льготы: право свободного поселения, кредиты, низкие налоги, свободу вероисповедания. Самыми преуспевающими и богатыми в городе считались греческие торговцы. В частности Пушкин был не очень высокого мнения о них. Он писал:
   "Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы"
   В Одессе было намного меньше запрещающих правил, чем в других городах Российской империи. Побывавшие в ней рассказывали, что в противоположность Санкт-Петербургу, здесь разрешалось курить на улицах, носить цветы в петлицах, а плохо пришитая пуговица мундира не являлась преступлением. Такой свободный пионерский дух сохранялся до конца XIX века. Марк Твен, приезжавший сюда в 1860-е годы, записал:
   "Я долго не чувствовал себя как дома, пока я не "поднялся на холм" и не оказался в Одессе. Это выглядело точно как американский город".
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Часть I

ПРедвоенные годы и раздумья над прошлым

Мотивы побудившие автора

Написать книгу

   Одесса еще очень молода, даже юна, если промежуток времени с момента ее основания до наших дней оценивать мерками истории. Однако, неповторимая красота архитектурных ансамблей, созданных в лучшие годы города, статус порто-франко, учрежденный при третьем градоначальнике Одессы - графе Ланжероне в 1817 году, а, главным образом, населяющие ее люди с их неистребимым свободолюбием, берущим начало от первых поселенцев - запорожцев, отставных солдат и матросов, беглых крестьян и прочего бродячего люда, привыкших к вольнице, никогда не знавших крепостного права, позволили Одессе занять среди других городов необъятной Руси свое особое, лишь ей одной присущее место. Какое-то время Одесса даже считалась третьей неофициальной столицей Российской империи.
   Огромные достоинства заключены в этом городе. Мягкий южный климат, теплое море, на берегах которого он раскинулся на многие километры. Уютные улицы, чудесные парки, живописные бульвары и, конечно же, прекрасные пляжи: Отрада, Золотой Берег, Ланжерон, Аркадия, Лузановка, Люстдорф. А Мельницы без мельниц? Да еще Ближние и Дальние. А Фонтаны без фонтанов? К тому же Большой, Средний и Малый. А первый в России водопровод (и лучший, потому что мы до сих пор им пользуемся) и первая скорая неотложная помощь. А разве не в нем построены один из красивейших оперных театров мира, элегантный "Пассаж" и самая знаменитая в мире лестница? И где еще улицы выложены застывшей лавой из вулкана Этна? Может быть, это единственные мостовые в мире, воспетые, кстати, одним из величайших поэтов. "Но уж дробит каменья молот и скоро звонкой мостовой оденется спасенный город..." Да что там мостовая! Знаете ли вы еще какую-нибудь пыль (старые одесситы зачастую говорили "пиль") кроме золотой, конечно, о которой бы писали стихи? А вот в Одессе даже она окружена романтическим ореолом! О ней написал другой поэт, Эдуард Багрицкий, не великий, но тоже хороший. "Булыжник лег и плотью ноздреватой встал известняк в прославленной пыли". А знаменитые одесские катакомбы? Какие еще европейские города, не считая Рима и Парижа, могут гордиться подобными таинственными и грандиозными, рукотворными подземными пещерами? Я уже не говорю о весьма своеобразном одесском жаргоне, представляющем собой смесь славяно-галло-германского языка с бессарабско-греко-ивритским привкусом. Попробуйте еще в каком-нибудь другом городе услышать, например: глыбоко вместо глубоко, хатится (вместо хочется), хотишь, хотит, хочут, фортка вместо калитка, горище - вместо чердак, карпетки - вместо носки или знаменитое "две большие разницы". Нет нужды, в который уже раз повторяться и о великолепном одесском юморе. Все это неоднократно описано многими известными и намеревавшимися стать таковыми писателями. Нередко излагаемые ими события происходят на рабочих окраинах Одессы - Бугаевке, Ближних либо Дальних Мельницах, Пересыпи, Молдаванке. Но никогда никто до недавнего времени не упоминал еще одну из них - Новую Слободку-Романовку, по непонятным причинам, выпавшую из поля зрения литераторов. Лишь однажды И. Бабель в своем рассказе "Как это делалось в Одессе" вскользь упомянул о слободских громилах, которые били евреев на Большой Арнаутской.
   Пишущий эти строки глубоко убежден в том, что совершенА вопиющая несправедливость не только по отношению к Новой Слободке-Романовке, но и к Одессе в целом, так как лишает описание замечательного города полноты и достоверности. Желание в какой-то мере заполнить образовавшийся пробел и попутно поделиться с читателем отдельными мыслями, сложившимися в результате раздумий над превратностями жизни, - одна из причин, побудивших меня взяться за перо и без претензий на какие-либо обобщения рассказать обо всем происходившем в двадцатые, тридцатые и начале сороковых годов на Новой Слободке-Романовке либо связанном с нею.
   Я вовсе не стремлюсь к известности, digito monstrari. А если бы даже у меня и возникло такое опасное желание, то, признаться, я предпочел бы, подобно искусному кукольнику, разыгрывающему некую назидательную историю, принимать реакцию зрителей, оставаясь за ширмами невидимым.
   Мне в моем повествовании, как и любому человеку, задавшемуся целью описать свое время, едва ли удастся избежать субъективизма. При всем желании от этого никуда не уйти. Слава Богу, что написанное мною хотя бы не подвергнется насильственной правке, чего до недавнего времени не могла избежать ни одна разрешенная к печати книга, даже самого известного и талантливого литератора. Новую Слободку-Романовку, населявших ее слобожан читатель увидит не через фильтрующие очки заидеологизированного редактора прошлых времен, а исключительно глазами автора.
   Вторая причина обусловлена намерением рассказать о доставшейся на мою долю частичке великой войны. И. В. Гете сказал: "об истории может судить лишь тот, кто сам пережил ее, кто на себе испытал историю". Мое поколение более чем основательно "испытало историю" и получило полное право "судить" о ней. К тому же, послевоенным молодым людям известна о войне далеко не вся правда. И вовсе не потому, что писавшие прежде об этих тяжелейших для нас гСдах не знали ее. Просто в бытность у власти "руководящей и направляющей" печатались лишь рукописи, содержание которых отвечало требованиям всемогущей тогда цензуры, меньше всего ориентировавшейся на истину.
   При чтении мемуаров больших военачальников, прежде всего и довольно часто, создается впечатление, что каждый из них в битвах с немцами терпел поражения либо добивался побед исключительно благодаря собственному удачному или менее удачному решению тактических, оперативных и даже стратегических задач. С этим можно согласиться лишь постольку, поскольку в любом отдельном случае речь идет о боях, происходивших в полосе, отведенной вышестоящим штабом конкретным соединениям и обозначенной твердо установленными разграничительными линиями. Однако нельзя забывать, что вероятность успехов и неудач на данном участке фронта всегда теснейшим образом связана с действиями соседних армий. А это часто выпадает из поля зрения авторов воспоминаний о войне.
   Из них мы узнаем, как тот либо иной командующий, словно фигуры на шахматной доске, двигал дивизии, корпуса, армии, то есть распоряжался десятками, а то и сотнями тысяч людей - человеческих жизней. Описывая проведенные бои, все авторы без исключения непременно называют число убитых и плененных солдат противника. Не знаю, может быть, такой подсчет действительно вели. Однако если не считать погибших генералов и реже полковников, они, как правило, ни слова не говорят о том, сколько же теряли мы сами. А ведь для этого стоило лишь сравнить донесения штабов о личном составе частей и соединений до боя и после него, что намного проще, чем считать трупы врагов на полях сражений. Здесь, разумеется, не просто случайное коллективное упущение. Сообщать о наших потерях категорически запрещалось сверху. Впрочем, будь они показанными такими как есть, подобные откровения страшно было бы читать.
   А главное, в военных мемуарах практически невозможно разглядеть отдельного солдата, вынесшего на своих плечах основную тяжесть самой кровавой в истории человечества войны. Говорить о конкретных людских судьбах не входило в задачу командиров высокого ранга. И все же, кое-кто из них разнообразит сухой язык батальных сводок боевыми эпизодами, в которых солдаты либо сержанты совершают героические подвиги. Авторы преподносят названные эпизоды как собственные наблюдения. Но не верьте им. Генералы по своему положению не могли лично знать этих героев. В подавляющем большинстве такие факты взяты из политдонесений либо армейских газет того времени. Они выглядят неуклюжим ложным демократизмом только снижающим ценность воспоминаний, где описывают динамику боевых действий, называют имена старших командиров, перечисляют номера соединений. Эти соединения обескровленные в выигранных или проигранных битвах в который раз пополнялись новым людским материалом, а уничтоженные полностью вычеркивались из перечня имеющихся в наличии. Вот собственно и всё.
   В конце моей армейской службы, вскоре после великой Победы, мне на Дальнем Востоке пришлось работать в штабе Приморской армии с оперативными картами боевых операций Второй мировой войны. Помню огромное количество частей и соединений в них участвовавших. Зная по опыту военного времени, сколько людей теряло в самом скоротечном бою лишь отдельное подразделение, мне становилось жутко при попытке представить себе кровь, которой расплачивалась страна только за одно сражение. Чего же стоила нам вся война в целом!
   В этой связи расскажу маленький, казалось бы совсем незначительный эпизод, имевший место в моей армейской командировке осенью 1947 года. Я и еще несколько человек из нашего батальона ехали однажды в грузовой машине на станцию Нижний Ингаш Красноярского края. Вместе с нами в кузове сидели местные буднично одетые молодые женщины и девушки, попросившие их подвезти. Впрочем, будни тогда в отношении одежды мало чем отличались от праздников. Среди наших спутниц были довольно хорошенькие. Однако, простые темные платья под стегаными фуфайками, скромные платочки, грубые сапоги делали их похожими друг на друга, как горошины в стручке.
   День выдался пасмурный, холодный. Ухабистая проселочная дорога проходила по лесной равнине, постепенно понижавшейся к северу. По ее сторонам стоял редкий болотный сосняк, изредка попадались островки березняков или смешанного леса. Всюду вокруг виднелись следы бесчеловечного отношения к тайге. На месте вековых кедров, когда-то занимавших огромные территории, теперь сохранились жалкие остатки этих таежных исполинов. Местами просматривались широкие лысины, свидетельствовавшие о недавних порубках, где среди куч еще свежего хвороста в полном беспорядке возвышались сложенные поленицы дров.
   Мы в машине, как могли, коротали время. Говорили о всяких пустяках, шутили. Все было как обычно, когда вместе собирается небольшая группка молодых людей. И тут одна из женщин, которая больше других смеялась и весело болтала, вдруг, вроде бы в шутку, но чувствовалось, что говорит она обдуманно и всерьез, сказала:
   - А не оставили бы вы в нашей деревне одного солдатика? Мы бы его и кормили, и ухаживали за ним. И был бы у нас хоть один не покалеченный войной, молодой мужик. - Немного помолчав, она как-то виновато улыбнулась и добавила, - а то в деревне, не только в нашей, у всех так, одни малолетки да дряхлые старики.
   В наивной, бесхитростной просьбе этой женщины, как в капле воды, отразились наши огромные потери в войне - десятки миллионов молодых человеческих жизней, которыми мы заплатили за победу над Германией.
   Для высокого начальства солдат любой армии является некоей абстрактной единицей. Живым человеком, со всеми присущими ему проявлениями - радостями, тревогами, болями солдата начинают воспринимать лишь в подразделениях - ротах, батареях, батальонах, дивизионах. Здесь в войну он погибает, причиняя бесконечное горе родным и близким, если они у него есть, либо остается жив на счастье себе и им. И только сам солдат может рассказать о себе сущую правду. Правду о том, что он перевидал и испытал на тяжелых бесконечных и горьких дорогах войны. Молодым людям надо ее знать. Это наша история, наше прошлое, без которого не бывает будущего. Одни манкурты могут оставаться к нему безразличными. Но, к большому сожалению, солдат-ветеранов с каждым годом остается все меньше.
   Последняя, пожалуй, самая важная причина, заставившая меня писать, обусловлена чувством долга перед памятью моих школьных товарищей, сгоревших в огне Великой войны - погибших в боях или расстрелянных оккупантами в Одессе. Перед памятью простых, честных и наивных молодых людей, беззаветно, как и я тогда, веривших, что они защищают не только себя, своих близких, свою семью, но и самую замечательную, самую свободную и демократическую страну в мире, полностью соответствующую словам популярной в те годы песне:
  

"Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек".

  
   Все то, что, начиная с детского сада, вдалбливали у нас народу, воспринималось нами как абсолютная истина. Ставить ее под сомнение мне и моим сверстникам даже в голову не приходило. Так же как и сомневаться в том, что самый мудрый - гениальный человек в Кремле всё знает, всё заранее предвидит. Постоянно днем и ночью думает о каждом из нас, заботится о нашем благополучии. И мы за всё благодарили его: за счастливое детство и обеспеченное материнство, за бесплатное обучение и медицину, за отсутствие безработицы и вообще за счастливую и радостную жизнь. Совершенно искренне, веря в каждое слово, мы пели:
  

"Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полёт,

С песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет".

  
   Любознательный читатель вправе спросить, почему я решил записать свои воспоминания только спустя полстолетия после Второй мировой войны. На это отвечу так: во-первых, "гениальный" вождь трудящихся всех стран и народов Иосиф Сталин, по утверждению маршала Малиновского, как-то сказал, что писать мемуары сразу после великих событий, когда еще не успели прийти в равновесие и остыть страсти, рано, что в этих мемуарах не будет должной объективности. Во-вторых, и это главное, сразу после войны я - беспартийный не смог бы пользоваться архивными материалами, в частности хранящимися в партархиве одесского обкома. Кроме того, прежде чем обстоятельно говорить о прошлом, а тем более комментировать прошлые события, необходимо было хорошенько их осмыслить. Для этого требовалось время и больший жизненный опыт, который приходит с возрастом. И последнее: узнай о моих записях гебисты, рукопись и я вместе с нею навсегда бы исчезли в застенках этого печально известного Комитета.
   Начиная повесть, я не вполне отдавал себе отчет в том, что рассказывать о подлинных событиях и людях намного сложнее, чем это имеет место в обычной художественной прозе. Если при разработке сюжета романа и характеров вымышленных героев автор волен поступать, как подсказывает ему фантазия, то, работая над вещью, основанной на действительных фактах и случаях, происходивших с реальными людьми, он должен, строго придерживаясь рамок имеющегося в его распоряжении материала, воссоздать объективную, исторически правдивую картину. Для этого необходимо не только досконально знать характеры, интересы и личные качества тех, о ком намереваешься писать, но и их склонности, взгляды, переживания, отношение между собой. И лишь поняв и взвесив всё, преодолев свои авторские симпатии и антипатии, представив себе ход давних событий в виде ныне происходящего действия, можно приступать к работе.
   Следует также учитывать, что память человеческая несовершенна. Со временем многое искажается и даже забывается вовсе. Новые события, новые впечатления порой невольно заставляют нас по-иному осмыслить пережитое, и тогда дела давно минувших дней могут предстать в несколько ином, чем прежде, ракурсе. С опасностью подобного рода сопряжена работа каждого мемуариста. Поэтому, перед тем как начать свою рукопись, я, в качестве контроля собственной памяти, досконально изучил сохранившиеся документы, записал и сопоставил рассказы о прошлом оставшихся в живых сверстников.
   В моих воспоминаниях нет ни определенной сюжетной линии, ни надуманных остро захватывающих эпизодов. Я рассказываю о себе и своих друзьях, о нашей молодости, о том, что пришлось пережить самому или чему был свидетелем, без каких либо украшательств и выдумок. Впрочем, жизнь, как известно, порой преподносит сюрпризы под стать самой изощренной фантазии.
   Моя повесть рассчитана на вдумчивого, серьезного читателя, пожелавшего заглянуть в наше не столь отдаленное прошлое. К их числу, разумеется, не относятся те, кто если когда-то случайно и берет в руки стоящую книгу, то непременно пропускает экскурсы автора в историю и длинные описания красот природы, как лишние, утомительные, не заслуживающие внимания.
   У меня много цитат. Наряду с эпизодами из прошлого, известными и мало известными документами, личными наблюдениями и переживаниями, они для меня все равно, что цветные камешки или кусочки стекла в мозаике. В доказательство правомерности их использования сошлюсь на авторитет Валентина Катаева, который, в частности, говорил:
   "Наверное, читатель с неудовольствием заметил, что я злоупотребляю цитатами. Но дело в том, что я считаю хорошую литературу такой же составной частью окружающего меня мира, как леса, горы, моря, облака, звезды, реки, города, рассветы, исторические события, страсти и прочее, то есть тем материалом, который писатель употребляет для построения своих произведений".
   Кто-то, возможно, посчитает лишними частые, пространные отступления. Но я не могу иначе. Затрагивая по ходу рассказа тот либо иной вопрос, связанный с политикой, философией, литературой, войной, считаю законным и обязательным исследовать его обстоятельно и до конца.
   Я вполне отдаю себе отчет в том, что моя затея с книгой не только трудна, но и рискованна. Обнародовать ее, если мне это удастся, - значит подвергнуть себя огромной опасности. Если книга получится слабой и пройдет незамеченной, что всего вероятнее, ибо талантом обладает далеко не каждый, я избегну беды; самое большое, чем я рискую, это стать смешным в кругу знакомых. Такое не так уж страшно. Но если, паче чаяния, у меня окажется довольно способностей, чтобы быть замеченным, получить признание - тогда прощай мир, тишина, прощай душевное спокойствие, драгоценейшее из благ. Меня начнут ругать, обсыплют оскорблениями, напечатают кучу клеветы. И многие этому поверят. Злословию доверяют не всегда, как не всегда доверяют правде; но клевете почему-то верят чаще всего.
   Впрочем, меня не особенно волнует, понравится или нет читателю моя книга. Мне достаточно того, что всё сказанное в ней правда. Знание не заботится о том, чтобы нравиться или не нравиться. Оно выше этого.
   Я позволяю себе удовольствие быть уверенным в том, что говорю, возможно, где-то противореча себе. Записывая не согласующиеся мысли, я, по крайней мере, убежден, что не отбросил ту из них, которая правильна. Излагая свои взгляды, я утверждаю и, таким образом, избавляю читателя от всяких "может быть", "если можно так сказать", "в некотором роде" и прочего словесного кружева.
   В общем, я, как говорили древние римляне, feci quod potui, faciant meliora potentes - сделал, что мог, и пусть, кто сможет, сделает лучше. Известно, что habent sua fata libelli. Какая судьба уготована моей повести, покажет время.
   А теперь снова вернемся к Новой Слободке-Романовке. Начну с того, что окраина эта расположена в северо-западной части города и свое название получила вскоре после его основания. Сейчас, спустя два столетия, ответить на вопрос, кто ее так назвал, столь же трудно, как и на то, кто же все-таки назвал Одессу Одессой. И почему вдруг "новая"? Старой Слободки ни вблизи Одессы, ни в разумных обозримых ее пределах нет, и никогда не было.
   Со словом "Слободка" в названии проще. Оно является производным от понятия "слобода". Так исстари на Руси назывались поселения ремесленников и торговцев с самоуправлением и круговой порукой по типу крестьянских общин. Торговцы и особенно ремесленники: пекари и кондитеры, кожевенники и сапожники, парусных дел мастера, каменщики и печники, мастера по изготовлению клеток для певчих птиц и другие, всегда составляли заметную часть жителей Новой Слободки-Романовки. Некоторые слобожане трудились на поприще медицины, чему способствовали две большие, даже по нынешним понятиям, слободские больницы. Кое-кто занимался извозом на биндюгах либо дрожках. И все же большинство проживающего здесь трудового люда состояло из заводских рабочих, моряков и портовых грузчиков. Грузчиков-банабаков и биндюжников легко было отличить от остальных слобожан по характерной детали одежды. Все они подпоясывались либо рыболовными сетями, свернутыми в жгут, либо длинными узкими красными полотнищами, которые многократно обертывали вокруг себя. Красные пояса, несомненно, являлись данью традиции, сохранившейся со времен первых поселенцев в Одессе - запорожцев. Была на Новой Слободке-Романовке и своя интеллигенция, представленная двумя-тремя врачами, школьными учителями и священниками слободских храмов.
   Так уж повелось, что одесские окраины славились специалистами воровской профессии: Пересыпь - пересыпскими ворами, Молдаванка - замечательно описанными Исааком Бабелем молдаванскими налетчиками. Бугаевка, Ближние и Дальние Мельницы, а так же Слободка-Романовка в этом отношении исключения не составляли. Однако судить о прежних ворах, обитавших на ней до моего рождения, могу лишь по рассказам отца и матери. По их словам, тогдашние воры жили вполне легально, не скрывая своего ремесла, даже гордясь им. Квартировали, как правило, где-нибудь на краю Слободки небольшими группками. В своем "углу" никогда не крали - "работали" на стороне. По отношению к соседям вели себя дружелюбно и подчеркнуто честно. И если занимали у них деньги в трудные для себя дни, а такие бывали не редко, то после удачного "дела" долг непременно возвращали. Иными словами, воры являлись равноправными гражданами Новой Слободки-Романовки. При мне эта экзотика была уже в прошлом. После 1920 года постепенно почти все одесские искатели легкой наживы были уничтожены, а те, кому удалось выжить, ушли в глубокое подполье. На Новой Слободке-Романовке местные джентльмены удачи продержались, пожалуй, дольше всего. Советская власть поставила перед собой цель полностью покончить с ворами и налетчиками, и в 1931 году достигла ее, а мне по воле случая довелось быть свидетелем трагического конца, наверное, последних из них.
   В один из дней середины лета упомянутого года с утра ярко светило солнце, обещая полуденный зной. Мать в крохотном тамбуре между входной и внутренней дверью нашей кухни что-то готовила на примусе, а я, пятилетний пацан, по обыкновению играл во дворе, где почти никого не было. Я сидел неподалеку от единственного абрикосового дерева, такого старого, что на нем редко появлялись плоды. Устроившись на цветочной клумбе, засаженной столь густо, что сквозь листву, укрывавшую меня с головой, едва пробивались солнечные лучи, я вдыхал тонкий, нежный аромат цветов и предавался своему любимому занятию - фантазировал. Стебли растений я представлял стволами могучих деревьев, всю клумбу - дремучим лесом и мысленно путешествовал в нем. В нескольких шагах от меня, в сарае с открытой дверью, бывшем когда-то квартирой родителей моей мамы, сидел на низеньком стульчике, какими обыкновенно пользуются сапожники, наш сосед из полуподвального помещения - одноногий дед Баранько. Что-то бормоча и, как всегда, нещадно чадя махоркой, он время от времени постукивал молотком, чиня чью-то обувь. За углом сарая самая бойкая в нашем дворе особа - Ткачиха, которую все называли носатая либо Надька-выкрестка, под своими окнами стирала в корыте белье. На веранде второго этажа бабка Яволовская о чем-то громко разговаривала со своей невесткой. И тут вдруг кто-то, кто именно уже не помню, принес с улицы необычную весть: на кладбище милиция ловит бандитов. Она моментально стала известной соседям оказавшимся в ту пору дома. Все они, включая одноногого деда-сапожника, не желая упустить возможность личного присутствия при столь неординарном событии, увидеть его собственными глазами, тотчас же оставили свои дела и устремились к указанному месту, до которого от нашего дома всего несколько сот метров.
   Современники могут не понять подобную вспышку всеобщего, нездорового любопытства. Однако объясняется оно просто. Сколько-нибудь значительные происшествия на Новой Слободке-Романовке случались редко. Жизнь аборигенов, протекавшая в повседневных заботах о пропитании, была скучной, однообразной и не следует удивляться, что живой интерес у них вызывали даже обычные пьяные драки, семейные скандалы и похоронные процессии. Слобожане, чтобы поглазеть на них, обязательно выходили из своих домов на улицу. Ну а тут - такой случай!
   Моя мама не составила исключения и тоже решила пойти вместе со всеми. Двор опустел. Присмотреть за мной было некому, поэтому она взяла меня с собой. Выйдя за ворота, мы повернули за угол. По Романовской (Мациевской) дошли до Трусова (Дальневосточной) и уже там услышали выстрелы со стороны кладбища. Когда мы подошли к нему, у кладбищенских ворот, вернее у проема в стене, потому что Новое кладбище ворот не имело, образовалась большая толпа. Собравшиеся негромко, оживленно обсуждали происходящее и ждали, чем все закончится.
   К тому времени стрельба прекратилась, и люди в военной форме стали выносить на улицу окровавленные тела, складывая их в ряд у кладбищенской стены. Наиболее дотошные из собравшихся, ссылаясь на военных, утверждали, что все бандиты уничтожены. Наверное, так оно и было, поскольку я не помню, чтобы чекисты вывели хотя бы одного живого или раненого налетчика. Впрочем, кто были в действительности эти несчастные, знал только Бог и производившие отстрел. Ничего не могу сказать также о количестве трупов, так как считать я тогда еще не умел. Мне казалось, что их под стенкой лежало много, Вероятно больше десяти и это кровавое зрелище, увиденное в столь раннем возрасте, осталось в моей памяти на всю жизнь.
  

II

   Известно, что до взятия русскими и черноморскими казаками Хаджибея, в нем кроме турок проживали запорожцы, греки, евреи. Строить Одессу на его месте начинали русские солдаты. Чиновники, управлявшие вновь созданными городскими службами, тоже были русскими. Однако в городе, с первых дней его основания, селилось много греческих и албанских эмигрантов. В частности, албанцы издавна служили в русской армии. Их зачисляли частью в сухопутные войска, где они составляли особый дивизион, частью во флот. В период с 20-х по 50-е годы XIX столетия в Одессе обосновалась значительная по числу и весьма важная по значению итальянская колония. Благодаря ей каждый одессит был немного сведущ в итальянском языке. Он мог не только легко спросить в лавке и питейном заведении нужный ему товар либо закуску, но в случае надобности и выбраниться по-итальянски. Затем шли французы, которые никогда не составляли заметную по численности группу людей, и, тем не менее, оказали очень большое влияние на Одессу, особенно в первой половине ее столетней истории. Немцев до 60-х годов тоже было не много, хотя появились они в городе еще во времена Ришелье. Нуждаясь в мастерах и промышленниках, хорошо знающих свое дело, герцог выписал из Германии ремесленников, которым на двух окраинах города бесплатно отвели места для постройки домов и мастерских - это нынешние улицы Ремесленная, Кузнечная и Каретный переулок. Остается сказать о поляках. Представители этой нации, в основном помещики-магнаты из Подолья, смотрели на Одессу только как на свою зимнюю резиденцию. Другие национальности, такие как армяне, с давних пор занимавшиеся преимущественно парикмахерским ремеслом, сербы-далматинцы - в основном мореходы, болгары-огородники составляли в Одессе явное меньшинство. Говоря об иноплеменниках, следует особо отметить евреев, которые представляли собой чуть ли не четвертую часть всего городского населения. Они постепенно оттеснили других иностранцев и заняли среди них первое место. Евреи контролировали все виды торговли, начиная от купли-продажи старого платья и бутылок, всегда принадлежавшей исключительно им, до банков и коммерческих сделок с заграницей. Печальное явление в характеристике одесских евреев представляет тот факт, что содержательницы одесских публичных домов почти все без исключения были еврейки. И все же, несмотря на постоянное обилие в городе иностранцев, основные жители Одессы и ее окраин - это бывшие запорожцы и пришлые из Новороссии.
   Л. Славин по этому поводу писал:
   "На Одессе при всей национальной пестроте ее, лежал явственный украинский отпечаток. В крестьянском хлопце, в капитане дальнего плавания, в университетском профессоре вдруг проглядывал сохранившийся во всей чистоте тип запорожца из казацкой сечевой вольницы - весь этот сплав удали, юмора, силы, поэзии".
   К тридцатым годам текущего столетия в городе и в частности на Новой Слободке Романовке официальное большинство населения составляли русские. Объяснение этому простое. Многие украинцы, в результате определенной государственной политики, проводимой Россией в отношении Украины со времен Петра I и Екатерины II, ассимилировались. Поселяясь в городе, они старались говорить по-русски и, как следствие, со временем полностью забывали свой родной язык, сохраняя лишь фамилии. В качестве примера сошлюсь на свою школу. Добрая половина учеников в ней имела украинские корни. Однако между собой и дома мы говорили только по-русски. И все же, украинские слова, украинские пословицы и поговорки часто тогда употреблялись в местной разговорной речи. Я уже не говорю о замечательных песнях, без которых не обходилось ни одно семейное торжество. Песни пели исключительно украинские: "Розпрягайте, хлопці, коні...", "Про Кармелюка", "Посіяла огірочки..." и другие. Помнится, даже мы, дети, играя, часто пользовались украинским языком. Была, например, игра в гусей и волка. Группа ребят становилась по одну сторону, кто-то в роли хозяйки по другую, а изображающий волка в сторонке между ними. После этого хозяйка кричала:
   "- Гуси, гуси, додому - а ребята хором спрашивали:
   - Чого, пані?
   - Вовк за горою!
   - Що він робить? - снова кричали "гуси".
   - Гуску скубе! - следовал ответ.
   - Яку?
   - Сіру, білу, волохату, гайда гуси до хати!"
   После этого все бежали к "хозяйке", а волк старался кого-нибудь поймать. Если это ему удавалось, пойманный занимал место волка.
   Пользовались мы и украинскими считалочками, к примеру, такими как:
  
   "Котилася торба,
   З великого горба,
   А в тій торбі хліб-паляниця,
   Кому доведеця, тому жмуриця!"
  
   Вероятно, понимание этого языка перешло к нам с генами от предков украинцев.
   Одесса входила в так называемую "черту оседлости", в которой разрешалось проживать евреям, поэтому они здесь составляли следующую по численности после русских и украинцев национальную группу. Евреи, в отличие от украинцев, к своему языку относились бережно. Новая Слободка Романовка представляла собой далеко не лучший район Одессы. Немногие евреи (часовщики, сапожники, извозчики и т. п.), вынужденные на ней селиться, являлись наименее удачливыми среди своих собратьев. Они часто сами себя называли "дурными жидами". На Слободке их было, пожалуй, меньше, чем в городе, но еврейская речь до войны слышалась здесь наравне с русской повсеместно: на улице, в магазинах, на рынке, во дворах.
   В середине тридцатых годов в одну из семи квартир нашего дома, освободившуюся после смерти деда Баранько, тоже переехала молодая еврейская семья с родителями одного из супругов и мальчиком Леней (в начале войны они эвакуировались из Одессы). За те несколько лет, на протяжении которых я ежедневно наблюдал эту семью, у меня сложилось о них впечатление, как о людях совершенно ничем не примечательных. Простых, даже робких, работящих, с более чем скромным достатком. И запомнились они мне разве что из-за больно уж часто повторявшегося диалога между бабушкой, дедом или мамой и Леней, связанного с его видами на свое будущее. Проходил он примерно так:
   - Леня, - кем ты будешь, когда вырастешь? - спрашивал кто-либо из них. - Ты будешь профессор?
   - Не!
   - А кто же? Ты будешь инженер?
   - Не!
   - Ну, а кто же ты будешь? Ты будешь доктор?
   - Не!
   - Кем же ты тогда будешь?
   - Я буду "стары вещи"!
   Малышу, вероятно, очень полюбился еврей, который в те годы ездил на телеге по Слободке, и, останавливаясь у каждого дома, кричал: "Стары вещи покупаем!"
   В школе, в нашем классе учеников-евреев было четверо: два мальчика - Шурка Рубинчик и Абраша Фаингерш, и две девочки Ида Пойлак и Бетя Гейль. Примерно так же соотносились русские и евреи в других классах двух слободских школ. В городских школах детей-евреев, наверное, было больше. За все годы обучения я не припомню ни одного случая, когда бы между учениками возникали какие-либо сложности, связанные с их принадлежностью к той либо иной национальности.
   Из четырех моих соучеников-евреев наибольшую симпатию вызывал во мне Шурка Рубинчик, с которым я занимался с первого класса, а после пятого мы даже вместе целый месяц "оздоровлялись" в пионерском лагере.
   У меня нет достаточных оснований обобщать всех одесских мальчишек, но, в частности, слободские чрезмерной взаимной вежливостью не отличались. И по традиции, передававшейся из поколения в поколение, за глаза называли друг друга по имени в социально уничижительной форме, которая, если говорить о славянских языках, употреблялась, пожалуй, только в русском, то есть - Шурка, Алешка, Витька и т. д. Имена часто повторяются, поэтому для конкретности иногда к имени добавляли искаженную фамилию: Жорка-ворона, Колька-чайка, Толька-медведь, или фамилию без купюр, когда она была броской, легко запоминалась и удачно дополняла имя. Например, Борька Шпак, Васька Мороз, Шурка Ткач и пр.
   Шурка Рубинчик был подвижен и смешлив. Прилично учился и играл на трубе в духовом оркестре. Его отец работал заместителем главного врача по хозяйственной части Психиатрической больницы на Новой Слободке Романовке, поэтому в школьные годы Шурка, вероятно, нужды не испытывал.
   Меня, как правило, никогда не подводила память, но Шурка в этом отношении явился исключением. До недавнего времени я почему-то был убежден, что он после седьмого класса поступил в артиллерийскую спецшколу вместе с другими моими одноклассниками - Васькой Горбачем, Алешкой Смотрицким и Толькой Медведевым.
   Кроме артиллерийской были в Одессе еще две: морская, куда из нашего класса перешел Сережка Дубровский, и авиационная. В нее без ведома родителей подал документы я. Но когда отец об этом узнал, он, не помню из каких соображений, заставил меня снова вернуться в свою школу.
   Для всех перечисленных ребят, в отличие от Шурки, большое значение имели бесплатная военная форма и питание, которые получали курсанты. Ему же, как мне казалось, всё это было ни к чему. Я считал, что Шурка непременно станет музыкантом, и поэтому был удивлен его выбором будущей профессии. Однако позже выяснилось, что я ошибся. Шуркина сводная сестра сообщила мне, что он в спецшколе не был. Перед самой войной Шурка уехал в Днепропетровск погостить к родным и вернуться в Одессу уже не смог. Там он поступил в ополчение и вскоре погиб.
   Ида Пойлак в начале оккупации пропала без вести, а еще двое моих соучеников-евреев эвакуировались из Одессы. После освобождения города вернулась только Бетя Гейль, позже работавшая в слободской аптеке.
   Представителей других национальностей - греков, поляков, немцев, армян, болгар, молдаван и прочих (помню даже одного француза - доктора Мартена), проживавших на Новой Слободке-Романовке, было много меньше, чем евреев.
   Часто слобожанам давали клички, связанные с родом их занятий либо национальностью. Например, уважительные: Ваня-рыба, Антоша-чижик, Миша-грек, Тима-сапожник или пренебрежительные: хохол, банабак, кацап, выкрест и т. п. Первые гордились ими, вторые терпели их по необходимости. Кличка вообще, и по национальному признаку в частности, обычно воспринималась человеком, получившим ее, как нечто вполне естественное и сохранялась за ним до конца жизни.
  
  
  
  

Коротко о евреях

   Удивительная жизнеспособность заложена в еврейском народе. Сквозь десятки столетий прошел он, ни с кем не смешиваясь, брезгливо обособляясь от всех наций, тая в своем сердце вековую скорбь и вековую способность к самосохранению. Пестрая, огромная жизнь Рима, Греции и Египта давным-давно сделалась достижением музейных коллекций, стала далекой сказкой, а этот таинственный народ, бывший уже патриархом во дни их младенчества, не только существует, но сохранил повсюду свой крепкий, горячий южный тип, сохранил свою веру, полную великих надежд и мелочных обрядов, сохранил священный язык своих божественных книг, сохранил свою мистическую азбуку, от самого начертания которой веет тысячелетней давностью! Что он перенес в дни своей юности? С кем торговал и заключал союзы, с кем воевал? Нигде не осталось следа от его загадочных врагов, от всех этих филистимлян, амалекитян, моавитян и других, полумифических народов, а он, гибкий и бессмертный, все еще живет, точно выполняя чье-то сверхъестественное предопределение. Его история вся проникнута трагическим ужасом и вся залита собственной кровью: столетие пленения, насилие, ненависть, рабство, пытки, изгнание, бесправие, нацистские лагеря и печи для сжигания человеческого мяса... Как мог он оставаться в живых? Или, в самом деле, у судьбы народов есть свои, непонятные нам, таинственные цели? Почем знать: может быть, какой-нибудь высшей силе было угодно, чтобы евреи, потеряв свою родину в глубокой древности и вновь обретя ее совсем недавно, играли роль вечной закваски в огромном мировом брожении?
   В тридцатых годах конца прошлого тысячелетия, говорят, в Советском Союзе появился некий указ (сам я его не читал), в соответствии с которым назвать еврея жид стало преступлением, влекущим за собой уголовную ответственность. В то же время обзывать украинца хохлом, русского - москалем, белоруса - кацапом и т.п. можно было сколько угодно и совершенно безопасно.
   В названные годы редко, но бывало, что в Одессе отдельные не самые лучшие представители еврейской нации, злоупотребляли выше упомянутым указом. Если, к примеру, такой еврей желал с каким-то человеком свести счеты, он с ним затевал на людях сору и хотя тот ничего подобного не говорил, начинал кричать:
   - Я жид? Какой я тебе жид! Я тебе покажу жид!
   Достаточно было в это время рядом оказаться милиционеру, как виновник мнимого преступления привлекался к суду и получал срок. Может, и не стоило бы вспоминать о столь неприятных вещах, но, увы, такое случалось.
   Жесткая позиция властей, защищавших достоинство людей исключительно еврейской национальности, может быть легко объяснима, если вспомнить, что после прихода к власти большевиков в Совете Народных Комиссаров было трое русских, один грузин, один армянин и двадцать евреев. В профессиональных союзах - 9, в Госбанке - 12, в Народном Комиссариате по иностранным делам - 20, кроме того, 35 в полномочных представительствах и консульствах за границей. Председателем Реввоенсовета СССР был Троцкий, его заместителями - Склянский, Уншлихт, Гамарник. В Наркомате обороны и в Генеральном штабе Красной Армии начальниками и заместителями Управлений родов войск - 19 евреев, командующими войсками, их заместителями, членами Военных Советов и начальниками Политуправлений военных округов - 15, начальниками штабов округов и их заместителями - 6. Командующими армиями, командирами корпусов, дивизий, бригад - 10. Таким образом, во главе Красной Армии не было ни одного русского, но зато восемь латышей, один немец и 44 еврея. В комиссариате внутренних дел - два русских и 43 еврея. В комиссариате юстиции - 18 евреев и ни одного русского... Среди журналистов центральной прессы - 41 еврей и один русский (Максим Горький)... В конечном счете, у руля российского государства первоначально оказалось 30 русских и 447 евреев, и еще долго управляли страной по сути последние.
   Приведу в этой связи выдержку из статьи М. Когана в харьковском "Коммунисте" N 72 от 12 апреля 1918 года:
   "Нельзя забывать, что еврейский народ, веками притесняемый королями и царями, и есть истинный пролетариат, истинный интернационал, не имеющий родины.
   Без преувеличения можно сказать, что великая социальная революция была сделана именно руками евреев. Разве темные забитые русские крестьяне и рабочие могли бы сами сбросить с себя оковы буржуазии? Нет, именно евреи вели русский пролетариат к заре интернационализма. И не только вели, но и сейчас советское дело находится в их надежных руках. Мы можем быть спокойны, пока верховное руководство Красной Армии принадлежит Льву Троцкому. Правда, евреев нет в рядах Красной Армии в качестве простых рядовых. В комитетах и совдепах в качестве комиссаров евреи смело и бесстрашно ведут к победе массы русского пролетариата. Недаром при выборах во все советские учреждения проходят в подавляющем большинстве именно евреи. Недаром, повторим мы, русский пролетариат выбрал себе главой и вождем еврея Бронштейна-Троцкого.
   Символ еврейства... сделался символом русского пролетариата, что видно из принятия красной пятиконечной звезды, которая, как известно, в старые времена являлась символом сионизма и еврейства".
   Содержание приведенной цитаты не следует рассматривать как нечто неожиданное. Евреи всегда, начиная с библейских времен, считали себя избранным Богом народом, представители которого, и только они, наделены талантами или, по крайней мере, выдающимися способностями. Все инородцы для них были гои, не выдерживающие с ними никакого сравнения.
   Евреев, в какой-то мере, можно понять, если вспомнить, что Моисей, Иисус Христос, Иосиф Флавий, Барух (Бенедикт) Спиноза, Генрих Гейне, Феликс Мендельсон, Нильс Бор, Карл Маркс, Зигмунд Фрейд, Альберт Энштейн - евреи. И что это только десятая часть великих евреев. Однако нельзя забывать и о великих злодеях еврейской национальности: Гершуни, Бронштейне (Троцком), Свердлове, Апфельбауме, Муншлихте, Гольдендахе, Нахимкесе, Блюмкине и многих других. Впрочем, в книге Германа Брановера, изданной в Израиле, читаем:
   "...Славные сыны Израиля Троцкий, Свердлов, Роза Люксембург, Мартов, Володарский, Литвинов вошли в историю Израиля. Может быть, кто-нибудь из моих братьев спросит, что они сделали для Израиля? Я отвечу прямо: они непосредственно старались уничтожить наших наибольших врагов - православных гоев. Вот в чем заключалась их работа. Этим они заслужили вечную славу".
   В то же время Каннегисер (убийца Урицкого) или хотя бы Каплан, пытавшаяся убрать Ленина, автором книги в число "славных сынов Израиля" почему-то не включены. С трудом верится, что приведенный текст кто-то рискнул напечатать, и что он, вообще, принадлежит психически нормальному человеку. Но, видимо, в Израиле на подобные откровения смотрят по-иному. Брановер слывет там солидным ученым, занимавшим профессорскую кафедру, видным общественным деятелем.
   А вот еще один любопытный литературный документ - страстное желание некоего В. Гиндина, напечатанный в 1980 году (в период опасного обострения советско-китайских отношений):
   "... не промолчи, Господи, вступись за избранных Твоих. Напусти на них Китайца, Господи, чтобы славили они Мао и работали на него, как мы на них. Господи, да разрушит Китаец все русские школы и разграбит их, и да будут русские насильно китаизированы. Да организует он им в Гималаях Русский национальный округ".
   Далеко не все евреи разделяют подобную точку зрения. Видный деятель дореволюционного еврейства И. Бикерман в книге "Россия и еврейство" писал:
   "Итак, верно ли, что евреи несут ответственность за крушение русской державы и, следовательно, за бедствия, испытанные русским народом? По самому существу спора приходится раньше, чем спрашивать, отстоять еще свое право спрашивать, - право так сказать ставить вопрос. Уклоняющиеся это ведь отрицают; добывая безответственность для себя, они готовы принести ее в дар всему миру. Революцию, мол, делает народ, история, стихия, - и спрашивать не с кого. Было бы очень нетрудно доказать, если бы могли здесь этим заняться, что "народ" не непогрешим, что "история" не самолично учиняет разгром государств, а пользуется для этого услугами отдельных лиц и человеческих групп, которые подлежат суду и современности, и той самой истории, за которой они хотят спрятаться, но которая вовсе не занимается укрывательством... стихия в человеческом обществе обычно скованная, чтобы разбушеваться, должна быть раньше разнуздана. И всегда можно указать тех, которые в этом разнуздании повинны: на примере русской смуты это особенно ясно...
   Русский человек никогда прежде не видел еврея у власти: он не видел его ни губернатором, ни городовым, ни даже почтовым чиновником. Бывали и тогда, конечно, и лучшие и худшие времена, но русские люди жили, работали и распоряжались плодами своих трудов, русский народ рос и богател, имя русское было велико и грозно. Теперь еврей - во всех углах и во всех степенях власти. Русский человек видит его во главе первопрестольной Москвы, и во главе невской столицы, и во главе Красной армии, совершенейшего механизма самоистребления. Он видит, что проспект святого Владимира носит славное имя Нахимсона, исторический Литейный проспект переименован в проспект Володарского, а Павловск в Слуцк. Русский человек видит теперь еврея и судьей, и палачом..."
   В. Шульгин в книге "Что нам в них не нравится" говорит:
   "Не нравится нам в вас то, что вы приняли слишком выдающееся участие в революции, которая оказалась величайшим обманом и подлогом. Не нравится нам то, что вы явились спинным хребтом и костяком коммунистической партии. Не нравится нам то, что своей организованностью и волей вы консолидировали и укрепили на долгие годы самое безумное и самое кровавое предприятие, которое человечество знало от сотворения мира... Не нравится нам то, что эта ужасная история разыгралась на русской спине и что она стоила нам, русским, всем сообща и каждому в отдельности, потерь неизрекаемых. Не нравится нам то, что вы, евреи, будучи сравнительно малочисленной группой в составе российского населения, приняли в вышеописанном гнусном деянии участие совершенно несоответственное. Не нравится нам то, что вы фактически стали нашими владыками. Не нравится нам то, что, оказавшись нашими владыками, вы оказались господами далеко не милостивыми, если вспомнить, какими мы были относительно вас, когда власть была в наших руках, сравнить с тем, каковы теперь вы, евреи, относительно нас, то разница получится потрясающая. Под вашей властью Россия стала страной безгласных рабов: они не имеют даже силы грызть свои цепи. Вы жаловались, что во время правления "русской исторической власти" бывали еврейские погромы, детскими игрушками кажутся эти погромы перед всероссийским разгромом, который учинен за одиннадцать лет вашего властвования! (Книга написана в 1928 году). И спрашиваете, что нам в вас не нравится!!!"
   Лично я, сколько себя помню, всегда относился к евреям совершенно так же, как к представителям любой другой национальности. Однако на фронте просто не мог не заметить их исключительное положение. Бросалось в глаза, что евреи-рядовые, в полном соответствии со статьей Когана, являлись величайшей редкостью. В пехоте, где я воевал до ранения, евреев вообще не было, а в минометном полку, куда попал после госпиталя, говорили об одном необычном еврее - гвардии рядовом Шустере с нашей одесской Пересыпи, существенно отличавшемся от своих собратьев. Он вынес из боя раненого командира батареи и был награжден орденом. Шустер погиб на одной из переправ до моего прибытия в полк.
   Все остальные армейские евреи, которых мне проходилось встречать в военное время, если это были офицеры, то обязательно начальники каких-либо хозяйственных служб или врачи, а если рядовые и сержанты, то непременно парикмахеры, фотографы, заведующие складами либо что-нибудь в этом роде.
   Я далек от обобщений. Просто делюсь тем, чему сам был свидетелем. Безусловно, рядовой Шустер был не единственным. Вот что, к примеру, пишет генерал-лейтенант Н. Бирюков:
   "Главный удар массированной танковой атаки принял на себя батальон, которым командовал капитан Иосиф Рапопорт...
   Совсем недавно Рапопорт работал в оперативном отделе штаба корпуса - и отлично работал! До войны сотрудник Академии наук, этот юноша владел несколькими иностранными языками, и, когда мы начали заграничный поход, он стал просто незаменимым. Но офицер так настойчиво просился в бой, что отказать я не мог. Рапопорт принял батальон и уже в первых боях зарекомендовал себя с самой лучшей стороны. Отважный, дерзкий, находчивый, он везде и всюду был, как говорится, на месте".
   К. Симонов тоже называет стрелка-бомбардира - лейтенанта А. Фейгельштейна:
   "В рапорте, написанном "во исполнение личного приказания члена Военного совета 51-й армии корпусного комиссара товарища Николаева" "о награждении отличившихся в этом бою артиллеристов", упоминается и фамилия комиссара батареи Н. И. Вейцмана, того самого политрука, который первым в тот день ясно и четко доложил Николаеву обстановку.
   Дважды раненный и награжденный орденом Боевого Красного Знамени за бои в Севастополе, Н. И. Вейцман довел войну до конца..."
   Говоря об участии евреев в войне, прежде всего, следует учесть, что они, по сравнению с русскими, украинцами, белорусами, народами Кавказа и азиатских республик, составляли в армии меньшинство. Но главное, что определяло подмеченное мною особое положение в ней евреев, заключалось в их умении приспосабливаться, выработанном веками в результате постоянных притеснений, испытываемых ими повсюду, до образования самостоятельного еврейского государства.
   На протяжении многих столетий не было на земле ни одного живого существа, которое подвергалось бы такому всеобщему, непрерывному и безжалостному преследованию, как еврейское племя. Все европейские народы, как бы враждебно не относились они друг к другу, сходились на общем чувстве ненависти к евреям и считали прямой религиозной обязанностью всячески унижать их, притеснять и грабить.
   Европейские монархи и подражавшая им знать, движимые исключительно корыстными побуждениями, неустанно теснили и преследовали наиболее способных, предприимчивых, богатых евреев, а заодно и весь еврейский народ. И, тем не менее, бльшая часть наличных денег, бывших в обращении в странах Европы, находилась главным образом в руках этого гонимого племени, а дворянство, не стесняясь следовать примеру своих монархов, вымогало их, используя самые изощренные меры принуждения.
   Жажда евреев к приобретению заставляла их постоянно рисковать, пренебрегать угрозой многих несчастий. Они были уверены, что в богатых странах могут извлечь большие прибыли.
   Несмотря на всевозможные затруднения и особую налоговую плату, называемую еврейским казначейством, созданную именно для того, чтобы обирать и причинять им страдания, евреи, главным образом торговлей и ростовщичеством, увеличивали, умножали и накапливали огромные средства, которые они передавали из одних рук в другие посредством векселей. Этим нововведением коммерция обязана евреям. Векселя давали им возможность перемещать богатства из одной страны в другую, так что, когда в одной стране евреям угрожали притеснения и разорения, их сокровища оставались сохраненными в другой. Упорством, сплоченностью и взаимовыручкой евреи в какой-то степени противились фанатизму и тирании. Причем, эти качества постоянно увеличивались соразмерно преследованиям и гонениям, которым они подвергались. Огромные богатства, обычно приобретаемые ими в торговле, часто ставили их в опасное положение, но и служили им на пользу, распространяя влияние евреев и обеспечивая им некоторое покровительство и защиту. Таковы были условия их существования, под влиянием которых складывался характер нации: наблюдательный, подозрительный и осторожный, но в то же время упорный, непримиримый и изобретательный.
   Ф. М. Достоевский в 1877 году по поводу евреев в России писал:
   "Весь народ наш смотрит на евреев без всякой предвзятой ненависти. Я пятьдесят лет видел это. Мне даже случалось жить с народом, в массе народа, в одних казармах, спать на одних нарах. Там было несколько евреев... И что же, вот эти-то евреи чуждались во многом русских, не хотели есть с ними, смотрели на них чуть свысока... И что же, - вместо того, чтоб обидеться на это, русский простолюдин спокойно и ясно говорит: "Это у них вера такая, это он по вере своей не ест и сторонится"... и... от всей души извиняет еврея".
   Никогда прежде еврейский вопрос не занимал меня, так как я был уверен, что у нас его просто не существует. Но однажды в 1948 году в Хабаровске, где я в то время проходил военную службу, мне довелось совершенно случайно услышать из уст еврея о превосходстве его нации над русскими.
   Как-то раз, помню это было поздней осенью, решив постричься, я зашел в местную парикмахерскую. В Волочаевском городке, где стоял наш полк, она была единственной, находилась рядом с расположением полка и представляла собой низенькое, темное помещение, оклеенное простыми, кое-где отставшими от стен обоями. Клиентов обслуживал всего один мастер - Яша.
   У стены рядом с входной дверью прилепился небольшой столик, выкрашенный облупившейся во многих местах некогда белой краской. На нем ручная машинка для стрижки волос, пара бритв, расческа, флакон с резиновой грушей, составляли весь рабочий инвентарь мастера, если не считать ремня для правки бритв, висевшего справа возле узкого без рамы зеркала над столом, очевидно, вынутого из старого, пришедшего в негодность платяного шкафа.
   Мастер Яша был худеньким, еще сравнительно молодым, подвижным человечком с пышной копной черных, всегда растрепанных волос, с сомнительной чистоты руками, постоянно пахнувшими, кажется, тройным одеколоном. Клиенты парикмахерскую не осаждали. Стриглись здесь только офицеры штаба дивизии, 50-го полка и мотоциклетного батальона. Солдатам и сержантам в те годы отращивать волосы запрещалось. Их всех, словно арестантов, в ротах "обрабатывали" под машинку наголо. Поэтому работы у Яши было не много.
   Когда я вошел, Яша сидел перед зеркалом и листал старый журнал "Огонек". Обернувшись на шум открывшейся двери и увидев меня, он широко улыбнулся и предупредительно поднялся мне навстречу со словами:
   - А, Одесса! Что так долго не заходил? - и, посмотрев на мои волосы, добавил, - пора, давно пора! Пожалуйста, садись. Через двадцать минут ты выйдешь от Яши другим человеком, и все волочаевские девчонки будут на тебя оглядываться.
   После того, как я уселся в так называемое кресло (большой деревянный стул, к спинке которого был приделан подголовник для бритья), Яша повязал меня не первой свежести цветастой салфеткой и защелкал около своего носа ножницами, будто набирая скорость. Как типичный представитель своей профессии, он любил поболтать, занимая разговорами клиента, а скорее всего, доставляя удовольствие самому себе. Нагнув мою голову и орудуя на затылке расческой и ножницами, Яша продолжал говорить:
   - Ну что пишут из Одессы? Там, наверное, еще тепло. А здесь скоро опять эти холода. Терпеть не могу здешнюю зиму. Каждый год собираюсь отсюда уехать, и каждый год, как какой-нибудь идиот, все откладываю.
   Собственная нерешительность видимо расстроила его. Он некоторое время молчал, сосредоточенно щелкая ножницами. И вдруг, может быть, потому что я одессит и его ввел в заблуждение мой одесский акцент, он совершенно неожиданно для меня спросил:
   - Старшой, так ты наш?
   Я сначала не сообразил о чем идет речь, но потом вспомнил строчки из рассказа Бабеля "Как это делалось в Одессе": "... он наш, он вышел из нас. Он наша кровь...", и до меня дошел смысл Яшиных слов. Я понял, что Яша принял меня за еврея. И решив услышать, что он скажет еще, в свою очередь, ответил вопросом:
   - А как ты догадался?
   Яша хмыкнул себе под нос и сказал:
   - А что же! Я же смотрю, ты и то можешь, и то... И все у тебя получается. Разве гой смог бы!
   Он продолжал говорить еще что-то, но я уже не слушал его, сосредоточившись на одном: оказывается в представлении Яши, и, наверное, он был не единственным так думающим евреем, люди делятся на наших и не наших.
   С тех пор прошло чуть ли не полстолетия. Среди моих знакомых евреи отнюдь не являлись исключением. Сразу после демобилизации из армии в 1950 году я какое-то время работал в Областной клинической больнице. Там почти весь врачебный персонал составляли евреи - в подавляющем большинстве приятные, милые люди. В годы учебы в институте в моей группе четыре студента были евреями, и они для меня неизменно оставались добрыми товарищами. Многих знакомых евреев я глубоко уважал, с некоторыми поддерживал дружеские отношения. Но тот разговор с хабаровским парикмахером, сохранившийся в моей памяти, постоянно невольно заставлял меня при общении с евреем держаться насторожено из опасения, что он, возможно, про себя считает меня гоем.
   В том, что Яша среди евреев не представлял исключения, я имел возможность убедиться в шестидесятых годах, работая ассистентом кафедры сопротивления материалов Одесского политехнического института. Был там у нас некий доцент А. (позже эмигрировавший в Австралию). Единственный еврей в небольшом коллективе кафедры. На первый взгляд, симпатичный, любезный человек. Бывало, приходит кто-нибудь к нам на кафедру и он, расплывшись в дружелюбнейшей улыбке, к примеру, восклицает:
   - О! Здравствуй, Василий Петрович! Как давно ты у нас не был! Что нового? Как жена, как дети? - и далее в том же духе.
   А как только гость закроет за собой дверь, А., уже обращаясь ко мне, спрашивает:
   - Ты его знаешь?
   - Так, постольку поскольку.
   - Скажу тебе по секрету - это такое говно.
   Зачем он так отзывался о человеке, А. никогда не объяснял. Мне же после подобного отвратительного перевоплощения неприятно было не то что спрашивать, но даже глядеть в его сторону. Вел он себя так не только в моем присутствии. И трудно ответить почему, ни я, ни мои коллеги, ни разу его не оборвали. Ведь мы нисколько не сомневались в том что, говоря где-то о нас, он вел себя точно также. Конечно, подобного рода циничное двуличие теоретически возможно в общении людей любой национальности. Но у меня оно связанно именно с евреем.
   На моей памяти на кафедре сменилось три заведующих. Все трое А. не любили. Однако это не мешало ему чувствовать себя там абсолютно уверенно, так как он сумел каждому из них быть полезным.
   До недавнего времени я, например, понятия не имел, что евреи и сионисты это далеко не одно и то же. Что современный сионизм вовсе не национальное явление, а, прежде всего, политическое, и что он опасен для евреев не меньше, а в определенных отношениях даже больше, чем для других народов.
   Один из ведущих сотрудников института США и Канады АН СССР С. Рокотов сообщает, что в 1983 году среди 535 членов конгресса США было только 38 евреев - "8 в сенате и 30 в палате представителей". Однако, "как правило, в поддержку выгодных сионистам акций в конгрессе выступают 70-80 сенаторов (из 100) и 300-350 членов палаты представителей (из 435)". В результате простейшего подсчета выясняется, что на одного еврея в конгрессе приходится в среднем не менее восьми поборников сионизма - не евреев. И так обстоит дело, разумеется, не только в конгрессе и не только в США.
   Альфред Лилиенталь, много лет изучавший названную проблему, говорит, что "как правило, почти все без исключения журналы и газеты, радио и телевиденье пропагандируют сионистскую точку зрения". Разумеется, большинство людей, занятых в средствах массовой информации, - не евреи, но они все же по своим основным позициям принадлежат к сионизму. Один из бывших советских корреспондентов в США с изумлением писал о силе "сионистского лобби", мощнее и влиятельнее которого среди политических сил в стране едва ли сыщешь.
   Корреспондент просто наивен. Какое же это лобби, если его позиции разделяют 70-80 процентов членов высшего законодательного органа страны!
   В. Кожинов в статье "Сионизм Михаила Агурского и международный сионизм" пишет:
   "... едва ли вообще стоит пытаться "сыскать" в США "политическую силу", которую можно сравнить с сионизмом, членами различных организаций коего являются в США около 900 тысяч человек. Ведь, каждому, кто знаком хотя бы с соответствующими статьями в энциклопедических словарях, известно, что в отличие от европейских партий в США партии (в том числе и республиканская и демократическая) вообще не имеют членства (их "членами" как бы считаются те, кто на данных выборах голосует за кандидатов данной партии) и обладают лишь аппаратом, то есть всего несколькими сотнями функционеров разных рангов (только во время предвыборной компании этот аппарат вырастает до нескольких тысяч человек).
   К тому же сионисты имеют своих людей в обеих партиях сразу - как, впрочем, и в любых организациях и структурах США. И опять-таки среди этих людей евреи составляют заведомое меньшинство. Ну, может быть не столь малое, как в конгрессе (то есть 1 : 8), но все же именно меньшинство. И необходимо подчеркнуть, что сегодня дело обстоит именно так отнюдь не только в США, но и в любой другой стране.
   Поборники сионизма в США (и равным образом во всех других странах) в большинстве своем не являются евреями... если бы силы сионизма состояли из одних евреев или хотя бы даже в основном из евреев, сионизм не мог бы приобрести той невероятной власти, которой он обладает сегодня".
   Что же побуждает не евреев примкнуть к сионизму? Альфред Лилиенталь раскрывает целую систему вовлечения не евреев (он употребляет обозначение "христиане") в сионистское движение. Здесь действует, корысть, страх, непонимание сути дела и т. п. Но одним из самых сильных и безотказных средств воздействия является, постоянно "демонстрируемое" в средствах массовой информации и в ходе любых политических акций, чудище антисемитизма.
   Следует признать, что проявления антисемитизма имели место и у нас. В частности, после войны чувствовалось, что происходит нечто ненормальное. Проблема ассимиляции евреев, которая просто-напросто не существовала в нашем юношеском быту и в школе в довоенное время, вдруг возникла. Евреи стали делиться на тех, кто считает свою постепенную ассимиляцию в Советском Союзе закономерной, и тех, кто этого не считает и сопротивляется ей. В этих послевоенных катаклизмах, кроме нагло проявлявшегося антисемитизма, появился скрытый, но упорный ответный еврейский национализм, который иногда в некоторых разговорах квалифицировался как своего рода национализм в области подбора кадров, - всё это появилось и в жизни, и в сознании. И даже теперь, в частности в России, можно наблюдать его рецидивы.
   Наверное, не мне одному порой приходило в голову, что Сталин не любил или, во всяком случае, недолюбливал евреев. Я пытался объяснить это многими причинами, начиная с отношения Сталина к Бунду и кончая списком его основных политических противников, с которыми он в разное время покончил, расстреляв либо посадив. Списка, во главе которого стояли Троцкий, Зиновьев, Каменев, многие другие сторонники Троцкого и левые оппозиционеры. С одной стороны, это вроде бы казалось убедительным, но с другой - нет, потому что правую оппозицию, тоже беспощадно уничтоженную Сталиным, возглавляли как на подбор люди с русскими фамилиями и русским происхождением. К тому же, Каганович в представлении советских граждан являлся ближайшим соратником Сталина, и до самого конца входил в состав Политбюро. Мехлис долгие годы был помощником Сталина, а во время войны, несмотря на керченский провал, за который другого обязательно расстреляли бы, оставался членом Военного совета разных фронтов, и, в конечном счете, занял пост министра государственного контроля. Литвинов полтора десятилетия фактически, а потом и официально руководил Наркоматом иностранных дел. В кинематографии, где с самого ее начала, так уж у нас сложилось, что наиболее яркие дарования были представлены людьми еврейского происхождения, в самые жестокие годы - тридцать седьмой и тридцать восьмой от репрессий пострадало куда меньше, чем в любой другой сфере искусства.
   Однако после войны произошли заметные изменения. Внезапная гибель Михоэлса, которая сразу же тогда вызвала чувство недоверия к ее официальной версии; закрытие московского, впрочем, как и одесского еврейских театров; послевоенные аресты среди писателей, писавших на еврейском языке; появление вслед за псевдонимами скобок, в которых сообщались еврейские фамилии; исчезновение людей попавших в статью "Об одной антипатриотической группе театральных критиков"; различного рода попущения доброхотам, действующим в явно антисемитском направлении, иногда делавшим или пытавшимся делать на нем собственную карьеру. И, тем не менее, всё это не складывалось в нечто планомерное и идущее от Сталина.
   К. Симонов пишет:
   "... мы в разговорах между собою не раз возвращались к тому, кто же закоперщик этих всё новых проявлений антисемитизма. Кто тут играет первую скрипку, от кого это идет, распространяется? Кто, используя те или иные неблагоприятные для евреев настроения и высказывания Сталина, существование которых мы допускали, стремится всё это гиперболизировать? Разные люди строили разные предположения, подразумевая при этом то одного, то другого, то третьего, то сразу нескольких членов тогдашнего Политбюро.
   И вот, высказываясь по поводу книги Ореста Мальцева и двойных фамилий, сам Сталин, может быть, к чьему-то неудовольствию, но к радости большинства из нас, недвусмысленно заявил, что если есть люди, которые уже второй год не желают принимать к исполнению, казалось бы, ясно выраженное им, Сталиным, отрицательное отношение к этим двойным фамилиям, к этому насаждению антисемитизма, то сам он, Сталин, не только далек от того, чтоб поддерживать нечто похожее, но счел нужным при нас с полной ясностью высказаться на этот счет и поставить все точки над "i", объяснив, что это идет не от него, что он этим недоволен, что он это намерен пресечь.
   Так я думал тогда и продолжал думать еще почти целый год, до тех пор, пока после смерти Сталина не познакомился с несколькими документами, не оставлявшими никаких сомнений в том, что в самые последние годы жизни Сталин стоял в еврейском вопросе на точке зрения, прямо противоположной той, которую он нам публично высказал".
   Проявления антисемитизма наблюдаются и в современной России. Его виды разнообразны: идейный, внутренний, скрытый, исторический, бытовой, физиологический. Многолики и его формы: индивидуальная, общественная, государственная. Антисемитизм прежде можно было наблюдать на улице, рынке, в школе, в учреждении. Передаваясь из поколения в поколение, он мог проявить себя в словах пожилого человека, в играх детей.
   Антисемитизм никогда не являлся целью, а всегда лишь средством, мерилом противоречий, не имеющих выхода - зеркалом собственных недостатков отдельных людей, общественных устройств и государственных систем.
   Национал-социализм, наделив мировое еврейство чертами расизма, жаждой власти над миром, космополитическим безразличием к немецкой родине, навязал евреям свои собственные черты. Но это лишь одна из сторон антисемитизма.
   Антисемитизм в какой-то мере представляет собой выражение неспособности победить в равноправной жизненной борьбе, всюду - в науке, в торговле, в ремесле, в медицине. Некоторые государства ищут объяснения своей бездарности в происках мирового еврейства.
   Антисемитизм - проявление несознательности народных масс, неспособных разобраться в причинах своих бедствий и страданий. В евреях, а не в государственном и общественном устройстве видят невежественные люди причины тяжелых жизненных условий. Антисемитизм, кроме того, является мерилом религиозных предрассудков, тлеющих в низах общества.
   Бытовой антисемитизм бескровен. И свидетельствует лишь о том, что в мире существуют завистливые дураки и неудачники. В демократических странах может возникнуть общественный антисемитизм. Он проявляется в прессе, представляющей те или иные реакционные группы, в их действиях, например, в бойкоте еврейского труда либо еврейских товаров, в религии и идеологии реакционеров.
   В тоталитарных странах, где общество отсутствует, антисемитизм может быть лишь государственным. Такой антисемитизм свидетельствует о том, что государство пытается опереться на дураков, реакционеров, неудачников, на тьму суеверных и злобу голодных. На первых стадиях оно ограничивает евреев в выборе местожительства, профессии, праве занимать высшие должности, в праве поступать в учебные заведения, получать научные звания и степени. Затем государственный антисемитизм становится истребительным.
   В эпохи, когда всемирная реакция вступает в гибельный для себя бой с силами свободы, антисемитизм становится для нее государственной, партийной идеей. Так случилось в двадцатом веке в Германии. Такое начало имело место и у нас в бывшем Советском Союзе.
   А вот что еще в 1965 году писал по поводу антисемитизма Альфред Лилиенталь:
   "Мельчайший инцидент раздувался до размеров серьезной опасности... Так антисемитизм был возведен в ранг веры и превратился в приводной ремень политики сионизма...
   Путем ловкого препарирования новостей, что всегда позволяют доброжелательные к сионистам средства информации, каждый инцидент в мире, к которому оказались причастными евреи или еврей как жертва случая, преподносится общественности как явление антисемитизма. Во всех массовых трагедиях, в которых кроме евреев были и другие жертвы, пропаганда подчеркивала только судьбу евреев как доказательство преследований расистского характера. В свое время был поднят большой шум... когда евреи были расстреляны во время войны в Алжире, хотя они погибли как европейцы, как сторонники Франции, но не как представители чужого меньшинства... Постоянно выставлялась одна и та же искаженная историческая картина, изображающая евреев единственными мучениками, в то время как остальной мир захлебывается от счастья".
   Непрерывные и доводимые до надрывности крики об угрозе антисемитизма, который, мол, вот-вот приведет к ужасающим последствиям, - это исключительно действенное средство для вербовки армии поборников сионизма. Ссылка на эту "страшную угрозу" позволяет одним из таких поборников прикрыть "возвышенным мотивом" своекорыстный (или иной, лишенный всякой "идеальности") смысл своего слияния с сионизмом, а другим (по-видимому, менее многочисленным) искренне считать себя благородными соратниками загнанной в угол или даже стоящей на грани гибели нации. Этот миф особенно несостоятелен в силу того, что в сравнении с любым другим этносом мира евреи находятся в неизмеримо большей безопасности, так как рассредоточены по всем континентам (около половины - в Северной и Южной Америке, около четверти - в Израиле и примерно столько же - в различных странах Европы; достаточно многочисленное еврейское поселение и в Африке, особенно в ЮАР, и в Австралии). Это наличие "этнических баз" сионистов на всех континентах дает им гигантские преимущества в политическом, экономическом и идеологическом плане...
   Следует отчетливо сознавать, что сионист и еврей - это совершенно разные сути, которые недопустимо отождествлять или хотя бы сближать, как недопустимо, скажем, ставить знак равенства между немцем и фашистом. К сионизму, как и к фашизму, принадлежат люди самых разных национальностей.
   Один из моих знакомых, прочтя эту главу в рукописи, высказал в мой адрес упрек в связи с тем, что якобы, говоря о евреях, я не выразил своё собственное к ним отношение. Не могу с этим согласиться. Во-первых, потому, что вообще затронул еврейский вопрос совершенно случайно, по ходу своего повествования. А во-вторых, какого-то особого отношения к евреям у меня никогда не было раньше, нет и сейчас. Я считаю, что они представляют собой такую же национальную общность, как и все прочие.
  
  
  
  

Большевики - ленинцы

I

   А теперь снова продолжим разговор о названии окраины Одессы - Новой Слободке-Романовке. Последнее слово в нем - эпитет "Романовка", получен Слободкой в честь династии Романовых после постройки здесь на средства царской фамилии психиатрической больницы.
   Можно спорить о том, насколько данное название удачно. Но ведь оно сохранялось на протяжении более ста двадцати лет, вплоть до окончательного установления в городе (в 1920 году) советской власти. И это, несомненно, говорит в его пользу. Слово "новая" в нем власть заменила на "красная", а "Романовка" убрала вовсе. Красная, естественно, не в старорусском понимании "красивая", поскольку, как покажет дальнейшее описание Слободки, веских оснований для этого у нее никогда не было, а в большевистском - цвета крови.
   Красной Слободку назвали до моего рождения. Как выглядели ее улицы в 1917-1920 годах, мне неведомо. Лишь от отца, матери и других очевидцев я слышал, что кровавых событий, которые оправдывали бы добавку к ее названию "красная" до 17 года не было. Только с появлением в Одессе большевиков началось бурное время, когда на Слободке, как впрочем, и во всем нашем многострадальном отечестве, политические противники в спорах в качестве главного аргумента использовали оружие, и поэтому Слободка испытала те же превратности судьбы, что и весь город в целом. Кто только не стремился владеть и управлять им! Пожалуй, одни японцы, вероятно, потому что они слишком далеко от нас, не проявили подобных вожделений. Но, изобретательные одесситы заполнили такой досадный пробел в истории города частушкой со следующими рекомендациями:
  
   "Бей посуду, рви червонцы
   На Пересыпи японцы..."
  
   Первое, чем мои земляки интересовались в то беспокойное время, выходя утром из дома - какая сегодня в городе власть? А она с 14 января 1918 года, когда все жизненно важные объекты Одессы захватили отряды Красной гвардии, менялась часто и многократно. Уже на следующий день после установления в Одессе Советской власти город заняли гайдамаки и офицерские части, а к исходу 16 января - снова красные, которые в этот раз продержались до 14 марта. Затем Одессу до конца осени 1918 года оккупировали австро-немецкие войска. Им на смену на рассвете 26 ноября в Одесский порт вошел английский миноносец, к которому вскоре присоединились французские и итальянские корабли. В городе установилось правление союзников России и петлюровцев. Однако не прошло и месяца, как и тех и других вытеснили деникинцы, а 5 апреля 1919 года город вновь заняли красные.
   На фасаде чрезвычайки, которая разместилась на Екатерининской площади в доме Левашова, повесили огромный плакат. На нем были нарисованы ступени. На верхней - трон, от него потоки крови и подпись:
  

"Мы кровью народной залитые троны

Кровью наших врагов обагрим!"

  
   У новой власти слово не расходилось с делом. 21 апреля газета "Известия" сообщила о расстреле в Одессе 26 черносотенцев, 27 апреля по постановлению военно-революционного трибунала расстреляли 18 человек, а 2 мая спровоцировали еврейский погром на Большом Фонтане (погибло 30 евреев). В тот же день расстреляли 16 членов одесского комитета "Русского народно-государственного союза", 9 мая огласили новый список расстрелянных - "в порядке проведения в жизнь красного террора". 9 июня расстреляли еще 15 человек. Это кровавое побоище 23 августа остановили белые, выбившие большевиков из города.
   Деникинская контрразведка, находившаяся тогда по свидетельству активной участницы большевистского подполья Х. Топоровской на Елисаветинской улице неподалеку от Нового базара, в свою очередь начала аресты. Бывшие подпольщики, которых никак нельзя заподозрить в симпатии к белым, свидетельствуют:
   "В первый день белогвардейской власти на Ярмарочной площади были повешены четверо рабочих завода Гена, расстрелян начальник Одесского боевого участка рабочих Чикваная" (Р. Лучанская - секретарь пересыпьского райкома КП(б)У). "Зверски замучены руководитель разведотдела военно-революционного штаба А. В. Хворостин и сменивший его Петр Лазарев, девять участников "процесса 17-ти", секретарь союза металлистов Горбатов" (Н. Соболь - член Одесского городского подпольного комитета партии).
   7 февраля 1920 года в город снова пришли красные, обосновавшиеся здесь теперь уже надолго. А для тысяч русских, бежавших морем от большевиков, Одесский порт был последним, что они видели в России.
   С восстановлением в Одессе советской власти началась новая волна красного террора. По свидетельству очевидцев, репрессии белых по сравнению с большевистским террором выглядели детской забавой. Людей без суда и следствия расстреливали сотнями. К сожалению, никаких предсмертных писем, подобных тем, что остались после казненных деникинцами, не сохранилось. Из ЧК письма не приходили.
   В подвалах дома на Екатерининской площади каждую ночь уничтожали арестованных, а на рассвете из его ворот выезжали подводы либо машины, крытые брезентом, из-под которого были видны тела погибших. Иван Алексеевич Бунин об Одессе того времени писал:
   "Там теперь новая манера пристреливать - над клозетной чашкой".
   В. Солоухин дал этому факту следующий комментарий:
   "... унитаз вместо желоба, по которому кровь расстрелянных сливали в Киеве. Удобнее и гигиеничнее. Выстрел. Подержал голову над чашкой клозета, спустил воду. Следующий!"
   Расстреливали граждан Совдепии и на красном крейсере "Алмаз", откуда убитых не вывозили. Трупы, без лишних хлопот, сбрасывали с его палуб в море. Никогда не унывающие одесситы посвятили страшному крейсеру новую веселую частушку:
  
  
  
   "Эх, яблочко, да куда котишься:
   Попадешь на "Алмаз" не воротишься!"
  
   Многих в тот кровавый 20-й год большевики убивали не за вину, а только за то, что считали их лишними, бесполезными для будущего коммунистического общества.
   Таким образом, крови было более чем достаточно. Но все же думаю, что слово "красная" приставили к Слободке не только по этой причине. Красной ее назвали, скорее всего, в пылу революционных глобальных переименований, осуществленных коммунистами. Раньше в Одессе улицам редко присваивали имена выдающихся личностей. Обычно названия улиц отражали либо национальность проживающих на них людей: Греческая, Болгарская, Еврейская, Польская, Итальянская, либо род их занятий: Кузнечная, Канатная, Ремесленная, Ямская; иногда им давали названия, связанные с церковью: Преображенская, Троицкая, Успенская, Церковная. После 1920 года новая власть поставила перед собою цель: во-первых, вытравить из памяти одесситов прошлое, и, во-вторых, увековечить саму себя, называя улицы именами вождей и вождишек разного ранга: Ленина (Владимира Ильича Ульянова), Свердлова (Ешуа-Соломона Мовшовича), Ярославского (Михей Израйлевича Губельмана) и им подобных. Кроме того, здесь вероятно сыграла роль дань моде того времени. В те годы многое в нашей стране и, в частности в Одессе "окрашивали" красным цветом. Например, улицу Торговую назвали улицей Красной гвардии, завод, расположенный на Пересыпи, тоже назвали заводом Красной гвардии. Улицу Преображенскую - улицей Красной Армии, рабочую окраину города Новую Слободку Романовку - Красной Слободкой, заводы - Красным профинтерном, Красным Октябрем, Красным сигналом и прочее в том же духе.
   Семь с лишним десятилетий правления коммунистов в огромной стране, называвшейся Союзом Советских Социалистических Республик, представляют собой самый мрачный период ее прошлого. Колоссальные пласты относящегося к нему материала, в большинстве своем нетронутые, еще ждут своих исследователей-историков и бытописателей.
   Всё живое в мире неповторимо. Немыслимо абсолютное сходство двух людей, двух кустов сирени... Там, где путем насилия стремятся стереть своеобразие и особенности жизни, включая нравственно-психологическое, она неминуемо глохнет.
   Еще в древности мыслители и философы отчетливо сознавали опасность, которую таят в себе люди, уверенные в том, что только им открыта истина. Они понимали, что общественный строй следует устанавливать, исходя из права людей на различные мнения, не добиваясь всеобщего согласия. Достичь такого единодушия невозможно. А, принуждая к нему, легко превратить людей в глупцов и одержимых. В самом деле, неопровержимая истина зачастую воспринимается теми, кому ее навязывают, лишь пустым нагромождением слов. Потому что их заставляют судить о вещах так, как желает поучающий, а не так, как способны они сами. Люди всегда ближе друг к другу, если мыслят каждый по-своему и понимают то, о чем думают. Ибо в этом случае они находят применение своему рассудку. Их представление о мире основывается на собственном восприятии. Впрочем, говорят, будто представителям человечества вообще не дано понять друг друга. Я же, наблюдая невежество, злобу и несовершенство своих современников, не вижу оснований надеяться, что их потомство сразу станет просвещенным, справедливым и совершенным. Я лишь полагаю, что, несмотря на настоящие и будущие споры, люди, в конце концов, непременно придут к согласию или будут погребены все вместе под грудой ими же нагроможденных противоречий. Будущее, чуждое нашим распрям, отнесется к нам равнодушно. И мы можем быть твердо уверены, что всех нас, великих и малых, оно объединит в забвении и мирном равенстве безвестности. Но вернемся к вопросу о правлении коммунистов.
   Любому здравомыслящему человеку в распавшейся империи не составляло труда понять, что тотальное общественно-политическое единомыслие граждан, насаждавшееся большевиками, наряду с другими подобными дикостями, было направлено на очевидное оболванивание населяющих Союз людей, являлось откровенным насилием над ними. Однако обмениваться подобными мыслями с ближним, значило тогда подвергнуть себя огромному риску, в лучшем случае, попасть в ГУЛАГ.
   Свободное выражение собственного мнения в бывших Союзных республиках стало привычным совсем недавно. Теперь никого не удивишь бурными митингами, периодически возникающими во вновь образовавшихся государствах СНГ. И все же трудно оставаться безразличным к демонстрантам, собирающимся с портретами давно умерших вождей под красными знаменами, вроде бы убежденных в том, что жизнь при Советской власти была прекрасной, граждане счастливы, и требующих возврата к старому.
   Вот что, к примеру, В. Личутин пишет о нашем прошлом:
   "... только законченный фарисей может так скоро позабыть тот затхлый воздух, коим была пропитана вся страна; да и сама-то родная земля была уподоблена плавням, топям, болотине с бездонными окнами, и у каждого такого провала, мочажины, промоины стояли регламенты, приказы, остережения, окрики, указания, ограничения, декларации, манифесты, эмблемы, знаки, увещевания, напоминания. О нас пеклись, чтобы, не дай Бог, мы не оступились в провалище головою".
   Я пытаюсь без всякой предвзятости понять нынешних демонстрантов, отыскать в нашем вчера хоть что-нибудь оправдывающее их поведение, но, может быть потому, что уже достаточно давно воспринимаю Советский Союз как страну кривых зеркал, не вижу в подобных демонстрациях даже крупицы здравого смысла.
   Школьником свое рождение в Стране Советов я считал необыкновенной, выпавшей на мою долю удачей. Во время службы в армии у меня на этот счет начали появляться некоторые сомнения, а спустя время бывшую якобы удачу стал воспринимать как величайшее несчастье. Чтобы объяснить причину столь резкой перемены взглядов, попробую подвести читателя к ответу на два банальных вопроса. Первый сформулирую в его изначальном виде - кто виноват? Второй - что делать? изменю, поставив вместо будущего времени в прошлом: что делалось? Поскольку, все известные ответы на вопрос - что делать?, в том числе предложенные такими незаурядными личностями, как Чернышевский и Ленин, оказались несостоятельными, а предпринимающиеся в наши дни серьезные и заведомо вздорные поиски новых, кажутся мне делом неблагодарным и абсолютно безнадежным.
   В середине прошлого столетия двум приятелям-единомышленникам в Германии Карлу и Фридриху померещился расхаживающий по Европе призрак коммунизма. Ощутив себя пророками, стремясь осчастливить человечество, неразлучные друзья обосновали свое вдение монументальной философской теорией, предназначенной, по их замыслу, служить руководством для построения невиданного доселе коммунистического рая.
   За пять лет до рождения будущего "великого" пролетарского вождя, задавшегося целью, используя "гениальное" откровение немецких евреев, создать на практике новое идеальное общество, Владимир Даль в своем словаре определил коммунизм, как "политическое учение о равенстве состояний и правах каждого на чужое имущество", тем самым полностью раскрыв его криминальную сущность. Однако борцы за народное счастье читали не Даля, а Маркса, и как следствие, в начале XX века, на исходе первой четверти которого я оказался в этом, по утверждению законченных оптимистов, лучшем из миров, стали проявляться первые, связанные с коммунизмом признаки неведомой людям страшной общественной болезни - большевизма. Какое-нибудь действенное противоядие от нее в ту пору еще не придумали. Стремительно распространяясь, она поразила народы России, унесла неисчислимое количество человеческих жизней, несравнимое со всеми предыдущими жертвами войн и эпидемий, вместе взятыми.
   На первых порах "болезнь" развивалась довольно вяло и, казалось, отсутствовали причины принимать ее всерьез, а тем более предвидеть те роковые последствия, к которым она приведет. Так, в "колыбели русской революции" - Петербурге в начале века всходили только первые слабые ростки смертоносного чертополоха. Питерская большевистская организация того времени, состоявшая, в основном, из студентов, курсисток, литераторов, людей свободных профессий, чиновников и мелких буржуа, не превышала нескольких сотен человек. В Нарвском промышленном районе тогдашней столицы России их и вовсе было не более полусотни. Связь большевиков с рабочими, чьи интересы они якобы защищали, едва намечалась, поэтому Ленин - создатель чудовищной воинствующей секты, первым делом, нацелил свои "кадры" на внедрение в питерский пролетариат и, в частности, в среду рабочих самого большого в Петербурге Путиловского завода.
   Р. Гуль в своей книге "Я унес Россию" приводит рассказ А. Нагловского - Наркома в зиновьевском Петросовете после Октябрьского переворота, тоже "внедрявшегося" по указанию Ленина. Он пишет:
   "Питерские рабочие шли тогда за меньшевиками и эсерами. В течение многих недель я пытался сколотить хоть какой-нибудь большевистский кружок на Путиловском заводе. Но результат был плох. Мне удалось привлечь всего-навсего пять человек, причем все эти пять, как на подбор, были какими-то невероятно запьянцовскими типами. И эта пятерка на наши "собрания" приходила всегда в неизменно нетрезвом виде".
   Царский Манифест от 17 октября 1905 года с объявленными в нем свободами выбил из колеи профессиональных революционеров, потому что кроме навыков конспирации они не вынесли из партии ничего; многотрудная жизнь миллионов серых людей была им неизвестна, неприятна и недоступна. Наверное, именно в этом обстоятельстве крылась грядущая трагедия населения России, которое окажется под жестокой властью этих "профессионалов", а потом и профессиональных бюрократов, всё так же бесконечно далеких от многотрудной жизни простого народа.
   Плеханов еще в 1884 году категорически выступал против преждевременного захвата власти кучкой революционеров, ибо это только дискредитировало бы социализм.
   "Такая "революция", - писал он, - может привести к политическому уродству, вроде древнекитайской или перувианской империи, то есть к обновленному царскому деспотизму на коммунистической подкладке... Социалистический строй предполагает, по крайней мере, два непременных условия: 1) высокую степень развития производительных сил; 2) весьма высокий уровень сознательности в трудящемся населении страны". Поскольку в России этих предпосылок не было, то "толковать об организации социалистического общества в нынешней России значит вдаваться в несомненную, и притом крайне вредную утопию".
   Ленин решительно отвергал подобные аргументы. Он требовал брать власть немедленно, рассчитывая с ее помощью достичь всего: компенсировать недостаток цивилизованности, культуры, догнать высокоразвитые страны, решить вообще все проблемы. Однако захват власти привел к гигантскому противоречию между тем, к чему стремилась правящая верхушка, и тем, чего хотело большинство россиян. Навязать народу свои представления она могла лишь путем жесточайшего принуждения.
   Безумие революций заключается в том, что через них намереваются утвердить на земле добродетель. А когда людей хотят сделать добрыми, умными, свободными, умеренными, великодушными и в конечном счете, счастливыми, это неизбежно приводит к тому, что жаждут перебить их всех до одного. Долго искать примеры - нет нужды. Робеспьер верил в добродетель - и создал террор. Марат верил в справедливость - и требовал двести тысяч голов.
   Л. Толстой в 1906 году в "Обращении к русским людям" писал: "Пристать к революционерам, значит... убивать людей, взрывать, жечь, грабить, воевать с солдатами, казнить, вешать".
   Большевики, гонимые и в силу этого всё более сплачивающиеся, распространявшие свое влияние, принимавшие в свои ряды любые группировки социалистов, особенно ценили амбиции и спаянность евреев. Охотно возводили в вожди их лидеров, ненавидящих всё русское, если они признавали авторитет и учение Ленина - политика до мозга костей, который крепко держал руку на пульсе народных настроений, выхватывал популярные лозунги у своих противников, делал ставку на классовую ненависть и менял курс мгновенно и расчетливо, нисколько не смущаясь "сентиментальными обвинениями" в отсутствии патриотизма, в непоследовательности, измене демократическим идеалам, потому что в душе он всегда оставался верен идее безжалостного марксистско-пролетарского эксперимента в крестьянской России.
   В котле Октябрьской смуты сплетались пьяные погромы с беспочвием идеализма, лозунги классовой ненависти с попытками белых заговоров. В Петроград съехалось несметное число авантюристов, пожелавших наганами и маузерами исправлять русскую историю... Насилие всегда было уделом морально неполноценных люмпенов.
   Как тут не вспомнить "Российскую историю" В. Татищева:
   "Брат на брата, сынове против отцев, рабы на господ, друг другу ищут умертвить единого ради корыстолюбия, похоти и власти, ища брат брата достояния лишить, не ведуще, яко премудрый глаголет: ища чужого, о своем в оный день возрыдаешь..."
   "Всякая революция, - говорит русский философ С. Франк в своей работе "По ту сторону "правого" и "левого", - есть смута. Как бы глубоки, настоятельны и органичны ни были потребности общества, не удовлетворяемые "старым порядком", революция никогда и нигде не есть целесообразный, осмысленный способ их удовлетворения. Она всегда есть только "смута", то есть только болезнь, разражающаяся в результате несостоятельности старого порядка и обнаруживающая его несостоятельность, но сама по себе не приводящая к удовлетворению органических потребностей, к чему-то "лучшему". Телеологически или исторически революция всегда есть бессмыслица. Она есть попытка с помощью взрыва исправить недостатки паровой машины или с помощью землетрясения установить целесообразно распланировку улиц города. Всякая революция обходится народу слишком дорого, не окупает своих издержек; в конце всякой революции общество, в результате неисчислимых бедствий и страданий, анархии, оказывается в худшем положении, чем до нее, просто потому, что истощение, причиняемое революцией всегда неизмеримо больше истощения, причиняемого самым тягостным общественным строем, и революционный беспорядок всегда хуже самого плохого порядка. Революция есть всегда чистое разрушение, а не творчество... Поэтому... всякая революция должна быть признана бессмыслицей и потому преступлением. Как бы тягостен ни был какой-либо сложившийся общественный порядок, как бы ни задерживал он творческого развития народной жизни, он имеет преимущество живого перед мертвым, бытия перед небытием; как бы медленно и болезненно ни шло произрастание новых форм жизни в лоне старого, сохранение этого лона всегда лучше отрыва от него и его разрушения".
   "Революция происходит не тогда, когда народу тяжело, - пишет В. Розанов в книге "Мысли о литературе". - Тогда он молится. А когда он переходит в "облегчение"... В "облегчении" он преобразуется из человека в свинью, и тогда "бьет посуду", "гадит хлев", "зажигает дом". Это революция.
   Умирающие крестьяне (где-то в Вятке) просили отслужить молебен. Но студенты на казенной стипендии естественно волнуются.
   А всего больше "были возмущены" осыпанные золотом приближенные Павла I, совершившие над ним известный акт. Эти - прямо негодовали. Как и гвардейцы-богачи, высыпавшие на Исаакиевскую площадь 14-го декабря. Прямо страдальцы за русскую землю.
   Какая пошлость. И какой ужасный исторический пессимизм.
   Революция 17 года в России не является следствием застоя экономики - ее развала. Это был, скорее всего, духовный кризис. Все недовольны, и всяк чувствует себя не на своем месте. "Слепое" беспокойство овладело солдатской массой, которой государева служба всегда была ненавистной, а теперь казалась непереносимой, и пророчески зазвучали слова о том, как "при первом мятежном крике зазвенят в солдатских руках винтовки и переколют и перестреляют господ офицеров", как "вместо полкового шитого золотом знамени взовьется красный флаг революции"...
   У И. Бунина в "Окаянных днях" читаем:
   "В мирное время мы забываем, что мир кишит... выродками, они сидят по тюрьмам, по желтым домам.
   Разве многие не знали, что революция есть только кровавая игра в перемену местами, всегда кончающаяся только тем, что народ, даже если ему удалось некоторое время посидеть, попировать на господском месте, всегда, в конце концов, попадает из огня да в полымя? Главарями наиболее умными и хитрыми вполне сознательно приготовлена была издевательская вывеска: "Свобода, братство, равенство, социализм!" И вывеска эта еще долго будет висеть - пока совсем крепко не усядутся они на шею народа".
   Свобода была понята как освобождение от ограничений, налагаемых на людей самим фактом их совместной жизни и взаимозависимости между ними. Поэтому уничтожались раньше всего те, в ком была воплощена идея государства, общества, строя, порядка. В городах - полицейские, администраторы, судьи; на фабриках - владелец или управитель, само присутствие которых напоминало о том, что нужно работать, чтобы получать плату, тогда как при свободе дозволялось беспрепятственно митинговать и без конца требовать повышения оплаты труда; в деревнях - соседняя ближайшая усадьба, символ барства, то есть власти и богатства одновременно, усадьба с принадлежащей ей лакомой землей и заманчивым племенным скотом, который при свободе не должен был больше существовать. Но эффективнее всего свобода проявилась на фронте, где люди в шинелях испытывали огромную тягу к земле. Фронт тогда жил одной мыслью, одним стремлением: перестать существовать, разбрестись. В силу этого солдаты избивали офицеров, сам вид, само звание которых напоминало о подчинении; пробивались черепа станционных начальников, ломались в щепы вагоны, совершались насилия над пассажирами; все это творила распустившаяся солдатчина, которую тянуло домой, точно рыбу к месту нереста.
   Помещик имел несомненное право владеть землей, приобретенной им на законном основании или унаследованной от предков; офицер русской армии не только имел право быть офицером, но это являлось и его обязанностью. Революция превратила помещичью землю в "народную", офицерскую власть передала солдатским комитетам, а прежних владельцев этих прав обрекла на смерть.
   С. Соловьев, повествуя о Смутном времени, пишет:
   "Среди духовной тьмы молодого, неуравновешенного народа, как всюду недовольного, особенно легко возникали смуты, колебания, шаткость... И вот они опять возникли в огромном размере... Дух мстительности, немыслимой воли, грубого своекорыстия повеял гибелью на Русь... У добрых отнялись руки, у злых развязались на всякое зло... Толпы отверженников, подонков общества потянулись на опустошение своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступников, честолюбцев..."
   "Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой..." - восклицал Горький! А сон-то, - говорит Бунин, - весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой еще худшей, чем этот фабрикант. - И далее продолжает: Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет до нельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка - перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены... И меня уверяют, что эта гадина одержима будто бы "пламенной, беззаветной любовью к человечеству". "Жаждой красоты, добра и справедливости"!
   Зараза большевизма, поражавшая лживыми лозунгами огромные массы населения России, распространялась столь быстро, что уже в 1917 году большевики сумели совершить государственный переворот. Первое воззвание Петроградского Военно-революционного комитета "К гражданам России", подписанное Лениным в 10 часов утра 25 октября 17-го года, начиналось словами: "Временное правительство низложено". Однако Ильич с этим заявлением явно поторопился. До ареста членов временного правительства в Зимнем дворце в ночь с 25 на 26 октября оставалось еще целых 16 часов. Более того, его вообще нельзя было считать низложенным по следующим причинам: во-первых, арестовали не всех министров; во-вторых, сразу же освободили министров-социалистов (С. Н. Прокоповича, А. М. Никитина, К. Г. Гвоздева). В-третьих, и это главное, оставались на местах товарищи (заместители) министров, которым непосредственно подчинялись служащие соответствующих министерств. Так, хотя в числе прочих был арестован министр народного просвещения проф. С. С. Салазкин, его министерство продолжало работать под коллегиальным руководством академика В. И. Вернадского, проф. Н. П. Василенко, графини С. В. Паниной - видных общественных и политических деятелей, членов ЦК Конституционно-демократической партии, (партии Народной свободы). Таким образом, Временное правительство после якобы происшедшего низложения еще в течение трех недель, в меру своих сил и возможностей, исполняло обязанности, возложенные на него Февральской революцией. А в ноябре 1917 года в центральном органе Конституционно-демократической партии - петроградской газете "Наша речь" опубликовало свое последнее Обращение к гражданам России.
   Временное правительство действительно было временным и его не надо было свергать. Оно не намеревалось долго оставаться у власти. Судьбу страны предстояло решить Учредительному собранию: учредить такую форму правления, такой политический строй, который был бы приемлем для большинства населения. Народы России выбрали своих депутатов и отправили в столицу осуществить то, что пожелает большинство. Но подобный поворот дел главных вождей переворота не устраивал. У Ленина и Троцкого иной план: Учредительное собрание - разогнать, демонстрации рабочих - расстрелять.
  
   Российский историк Ю. Фельштинский пишет:
   "Большевики тем временем пытались найти менее рискованное решение, чем разгон.... 20 ноября на заседании СНК Сталин внес предложение о частичной отсрочке созыва". То есть не разгонять Учредительное собрание, а оттянуть его открытие. Однако, - продолжает Фельштинский: "Решено было подготовиться к разгону. Совнарком обязал комиссара по морским делам П. Е. Дыбенко сосредоточить в Петрограде к 27 ноября до 10 - 12 тысяч матросов".
   Дыбенко с Раскольниковым выполнили всё, как было приказано. Рабочие демонстрации расстреляли. Учредительное собрание разогнали. После чего Ленин, Троцкий, Зиновьев, Каменев, Рыков и прочие большевики-ленинцы принялись управлять Россией. Их, разумеется, никто не выбирал и на руководство страной не уполномочил. Следовательно, власть Ленина-Троцкого была незаконной. Однако выпускать ее из рук они не собирались. Потому что любая новая власть непременно судила бы Ленина, Троцкого, Дыбенко, Раскольникова и всех остальных "героев Октября". Не могли самозванные борцы за счастье трудового народа допустить и никаких выборов, кроме тех, на которых им гарантированно 99,999 процента. А добиться этого можно было только силой -только террором.
   Наиболее проницательные идеологи российской демократии, оценивая октябрьские события 17-го года отмечали: произошел закамуфлированный псевдосоциалистической фразеологией контрреволюционный переворот слева, с установлением жесточайшей диктатуры и приходом самодержца, во сто крат худшего по сравнению с тем, который был свергнут в феврале.
   Так же тогда воспринял происходящее Горький. В газете "Новая Жизнь" от 20 ноября 1917 года он писал:
   "Рабочий класс не может не понимать, что Ленин на его шкуре, на его крови производит только некий опыт... Рабочий класс должен знать, что чудес не бывает, что его ждет голод, полное расстройство промышленности, длительная анархия, а за нею и не менее кровавая реакция". И позже в "Несвоевременных мыслях" продолжил: "Ленин - "вождь" и русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а поэтому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обреченный на неудачу.
   Измученный и расстроенный войною народ уже заплатил за этот опыт тысячами жизней и принужден будет заплатить десятками тысяч, что надолго обезглавит его.
   Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина - раба догмы и его приспешников - его рабов. Жизнь во всей ее сложности не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он - по книжкам учил - узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем - всего легче - разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Ленина - то же, что для металлиста руда. Возможно ли при всех данных условиях отлить из этой руды Социалистическое государство? По-видимому, невозможно, однако отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?
   Он работает, как химик в лаборатории, с той разницей, что химик пользуется мертвой материей... а Ленин работает над живым материалом и ведет к гибели революцию..."
   Новая власть начала с того, что впервые громогласно на весь мир заявив о себе, немножко, мягко выражаясь, исказила действительное положение вещей. Впрочем, Ленин зачастую был не в ладах с правдой. В приказе о ликвидации всех печатных изданий, за исключением большевистских, разумеется, Ильич признается с удивительной наивностью, что свобода слова для него опаснее бомб террористов, яда и кинжала. И как следствие, после Октябрьского переворота, в полном соответствии с содержанием написанной незадолго перед этим книги "Государство и революция", уничтожает гражданские свободы, громит демократические партии, разгоняет законно избранные правительственные органы, дискредитирует, заключает в тюрьмы всех авторитетных лидеров Февральской революции.
   В качестве подзаголовка к своему "гениальному" трактату Ленин написал: "Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции". Казалось бы, читателю предлагают серьезное, основанное на идеях марксизма, философское исследование. Однако Владимир Ильич не развивает Маркса - он его передергивает и перекручивает с целью обоснования ликвидации российской демократии и провозглашения "диктатуры пролетариата".
   В качестве примера можно сослаться хотя бы на "гениальный" ленинский труд "Империализм как высшая стадия капитализма" (1916 г.). В четвертой главе "Вывоз капитала" Ленин приводит совершенно нелепые рассуждения о вывозе капитала - будущем третьем признаке "загнивания" капитализма:
   "Пока капитализм остается капитализмом, избыток капитала обращается не на повышение жизни масс в данной стране, ибо это было бы понижением прибыли капиталистов, а на повышение прибыли путем вывоза капитала за границу, в отсталые страны".
   Сегодня это называется привлечением инвестиций, которых жаждут отставшие за годы социализма страны СНГ. И здесь совершенно очевидны преимущества и для инвесторов, получающих прибыль непосредственно, и для страны, вывозящей капитал. В собственной стране он лежал бы мертвым грузом, а превращенный в инвестиции возвращается в нее в виде налогов. Наконец, это выгодно и для страны, нуждающейся в инвестициях. Ленин сам все это признает. Но ему не нравится, что капитал вообще работает. Ведь согласно марксизму капиталисты эксплуатируют везде, куда они вкладывают капитал. Он говорит - это "эксплуатация большинства наций и стран мира, капиталистического паразитизма горстки богатейших государств!" Вот еще один миф о якобы только капиталистической сущности эксплуатации.
   Ленин забывает или как человек ни разу не занимавшийся предпринимательским делом, не понимает, что значит вложить собственные деньги в производство. Сколько требуется ума, интуиции, расчета, подготовки, проверки, риска собственными ограниченными средствами, прежде чем дело начинает приносить прибыль, давать людям работу. Как всех агрессивных иждивенцев, вождю не интересно, как ты заработал деньги. Он возмущен тем, что они у тебя есть, и их больше, чем у других.
   Социализму со времен Октября всё кажется предельно ясным, поскольку чиновник вкладывает не свое в любой проект, строит завод, покупает его продукцию и списывает ее, если она никому не нужна. Деньги берутся и теряются из "ничьей" народной казны и... вообще никому не достаются. И никто ни перед кем объективно не отчитывается. (Разве что проводят описанные Лениным манипуляции с государственными балансами руками Госкомстата). А ведь это и есть самая изощренная эксплуатация.
   В своих рассуждения о перспективах вечной борьбы союзов капиталистов за передел мира Ленин также ошибся (четвертый и пятый признаки "загнивания" капитализма). Когда в конце концов экономический уровень многих государств относительно выровнялся, когда освободительные движения в подавляющем большинстве стран не оставили никому надежды на силовые экстремистские решения проблем, когда уровень демократии в большинстве держав Запада возрос до сознания приоритета общемировых ценностей - соперничество и конкуренция вошли в мирное русло, ограничились цивилизованными рамками международных союзов и соглашений.
   В восьмой главе Ленин делает довольно небрежные и грубые прогнозы, абсолютизирует все процессы с вымученными натяжками под положения марксизма. Упорно утверждает, что монополия неизбежно приводит к загниванию. Что Великобритания, Германия, Франция и другие страны непременно превратятся в государства-рантье (с авторской припиской - "паразитический загнивающий капитализм"). Умело оперируя заблуждениями выбранных оппонентов в отношении перспектив капитализма, Ленин просто перекручивает в нужном месте понятия, добавляя термин "загнивающий" или "паразитический".
   Здесь позицию Ленина и его оппонентов, например, социал-демократа Каутского и других, можно сравнить с позицией двух врачей, осматривающих одного и того же пациента, у которого образовался обычный нарыв. Один врач - "социал-демократ", выявив симптомы недомогания, прописал курс лечения, гарантирующий выздоровление, а другой - "коммунист" сообщил больному, что согласно теории развития процесса нарыв неизбежно перейдет в гангрену, затем наступит общее загнивание организма и смерть. Лечить бесполезно. На основании этого делается вывод, что всё имущество и средства пациента неизбежно перейдут врачу-могильщику и его родственникам, у которых нарывов просто не может быть. И лучше "переход" ускорить революционным путем. Такова, образно говоря, логика марксизма-ленинизма.
   Ленин не желает замечать реальной тенденции образования среднего класса и уменьшения количества пролетариев ("которым нечего терять") в рыночных государствах за счет увеличения богатства всего общества. Тщетно пытаясь представить этот процесс случайностью, присущей только Англии, Ленин приводит старинную цитату своего учителя Энгельса, писавшего Марксу еще в 1858 году: "Английский пролетариат все более обуржуазивается, так как эта самая буржуазная из всех наций хочет, по-видимому, довести дело, в конце концов, до того, чтобы иметь буржуазную аристократию и буржуазный пролетариат рядом с буржуазией. Разумеется, со стороны такой нации, которая эксплуатирует весь мир, это до известной степени правомерно".
   Ленин пытается дополнить аргументы Энгельса новыми терминами: "Борьба за господство над другими странами вызывает повальный переход всех имущих классов на сторону империализма "Всеобщее" увлечение его перспективами, бешенная защита империализма, всевозможное приукрашивание его - таково знамение времени. Империалистическая идеология проникает и в рабочий класс". Далее Владимир Ильич обвиняет социал-демократическую партию Германии, предлагая ей называться "социал-империалистической". Видимо обогащение рабочего класса оказалось "заразной" болезнью.
   Интересно взглянуть на все эти прогнозы и рассуждения с сегодняшней позиции. Англия не имеет колоний и уже давно не эксплуатирует весь мир, а рабочие там не обнищали до уровня "благополучного" состояния рабочих социалистических стран, скажем 1980 года. Более того, теперь "обуржуазились" рабочие практически во всех державах с рыночной экономикой. А СССР, имея в своем распоряжении 60 % общемировых ресурсов, территорию значительно большую, чем колонии Англии, не только не приблизил уровень жизни рабочих Советского Союза хотя бы к уровню жизни английских рабочих, но привел страну сначала к нехватке элементарных потребительских товаров, а затем и продуктов питания.
   В разделе "Критика империализма" происходят удивительные вещи, Видимо, испытывая острый недостаток аргументов, Ленин явно манипулирует цифрами, пытаясь передернуть данные буржуазного экономиста Линсбурга.
   Прослеживая связь вывоза товаров из Германии с займами, Лансбург на основании статистики пришел к выводу, что за 20 лет вывоз в страны финансово зависимые от Германии был меньше, чем в государства финансово независимые, где развит потребительский рынок. Ленин, пытаясь по-прежнему доказать, что белое - это черное, утверждает, что Лансбург "не заметил, что в зависимые страны вывоз возрос на 92 %, а в независимые - на 87 %". Хотя даже ребенку понятна неубедительность этого аргумента. Ведь в абсолютных цифрах, приводимых здесь же, вывоз в зависимые страны возрос всего на 216,7 млн. марок, а в независимые - на 1057,8 (!) млн. марок. Ох уж эта любовь к статистике, она аукнулась нам потом, в СССР, достижениями 5-летних планов.
   Сравнивая позиции социал-демократов и коммунистов в отношении "империализма" и его будущего, можно легко сделать вывод: почему ленинский прогноз "о неизбежном загнивании и гибели империализма" оказался несостоятельным. Это случилось по двум причинам. Во-первых, Ленин некорректно использовал фактический материал, пытаясь, вразрез со здравым смыслом отыскать в нем доказательства устаревшей теории. Поэтому гораздо ближе к истине, несмотря на определенные заблуждения, оказались все критикуемые Лениным авторы, более объективные, но менее амбициозные. И, прежде всего, социал-демократ Карл Каутский. Поэтому прогноз Ленина и не мог сбыться. Во-вторых, оказавшись рабом теории, он не допускал мысли, что какое-либо общество кроме коммунистического способно развиваться, совершенствоваться, улучшаться, исправлять ошибки без катаклизмов и потрясений.
   Если говорить о гибкости взглядов европейских социал-демократов, то вот что отмечается в авторских работах и литературе о Каутском, которого Ленин выбрал себе в оппоненты: "Дискуссии об империализме способствовали изменению взглядов Каутского на роль экономических кризисов в капиталистическом производстве. Он отказался от представлений об экономической нецелесообразности капитализма, характерных для более ранних работ Каутского, и пришел к выводу о безграничных возможностях прогрессивного экономического развития капитализма, базирующихся на рациональном использовании достижений науки и техники. Кризисы перепроизводства, депрессии рассматривались Каутским (остававшимся, тем не менее, марксистом!) уже не как доказательство скорого краха буржуазного общества, но как необходимое условие оптимального функционирования его хозяйственного механизма. Он пишет: "Феномен империализма - свидетельство не о стагнации, но возникновении новых форм развития капиталистического способа производства, а его процветание создает наилучшую обстановку для успеха первых шагов социалистического режима".
   Следует отметить одну немаловажную вещь, очень широко используемую до сих пор левыми в полемике с оппонентами. Дело в том, что Ленин играл на неграмотную публику, не понимавшую тонкости экономических вопросов. Здесь он был безупречен, взяв реальные факты и дав им абсурдно-выгодное для своего "электората" толкование. Тем самым вождь решил задачу момента. А несбывшиеся прогнозы - это уже проблемы обманутых детей и внуков. Если послушать, а еще лучше внимательно вчитаться в речи сегодняшних левых лидеров, то легко обнаружить совершенно аналогичную аргументацию: грубейший подгон фактов под всё ту же марксистско-ленинскую идеологию, полное отсутствие реального экономического смысла и обоснования, безответственные обещания и прогнозы. И все это тоже в расчете на экономическую неграмотность простых людей.
   И последний вывод. Столь низкий уровень "теории" работы Ленина об империализме наводит на мысль о таком же состоянии теории других вопросов. Во многих его работах встречаются блестящие диалоги с воображаемыми оппонентами, логические выкладки. Но это скорее похоже на обычную игру ума писателя, например, фантастического детективного жанра: ему заранее известна фабула романа и то, какой герой должен выглядеть глупее, поэтому он дает ему соответствующие реплики и комментарии: этот - молодец, этот - злодей, ну а этот - всезнающий гений, приводящий в восторг неискушенного читателя.
   Ленин в своих толкованиях опровергает собственные, приводимые ниже рассуждения о паразитической "армии рантье", якобы существующей на Западе, составляющей еще одну важную примету империализма и достигающей громадных размеров. "Капитализму вообще свойственно отделение собственности на капитал от приложения капитала к производству,... отделение рантье, живущего только доходом с денежного капитала".
   Вся эта теория слишком тяжеловесна и лапидарна. Совершенно очевидно, что рантье (по-нашему акционер) не занимает "господствующего положения". По большому счету акционер никогда не может быть уверенным, что завтра не проснется совершенно нищим, что его предприятие не обанкротится, что акционерное общество не выпустит дополнительную эмиссию акций в обход законов, уменьшив его долю. Он должен следить за курсом акций, мировыми процессами, ломать голову по поводу "продать - не продать" и т.д. Поэтому на биржах ежедневно продается и покупается огромное количество акций. И армия рантье - это усредненное понятие. Поскольку состав ее постоянно обновляется. С таким же успехом в нее можно зачислить людей, хранящих сбережения в том или ином банке. И постоянно рискующих их потерять. Хотя сегодня на мировых биржах и встречаются крупные игроки, говорить об их монопольном положении, как предрекал Ленин, не приходится.
   Наконец следует напомнить, что все описанное в работе Ленина словами Гильфердинга замечания о махинациях финансового капитала со средствами акционеров (преднамеренная убыточность, понижение уставного капитала и т. п.) свидетельствовали лишь о слабом законодательстве в сфере регулирования отношений в акционерных обществах, в бухгалтерской отчетности, нарушении налогового законодательства, но отнюдь не о фатальном укреплении финансовой олигархии. Метод эффективной борьбы здесь очевиден. Ныне на Западе о подобных проблемах давно не говорят. Зато говорят у нас.
   Левые фракции в нашей Верховной Раде, следуя подобным "трудам" вождей, не укрепляли соответствующие разделы законодательств, а значит, реально не защищали интересы простых акционеров, способствовали развитию криминальных явлений в условиях слабого законодательства. Поэтому скандалы в наших акционерных обществах не редкость. Но зато левые боролись за чистоту идеологии, надеясь на реанимацию социалистического режима и полное разрушение рыночных отношений. Видимо рассуждая вслед за Ильичем: зачем, мол, развивать рынок, сдерживать монополии, укреплять законодательство и т. д., если социализм все равно победит?
   Ленин исключает из Маркса всё, что его не устраивает, и, при этом, в расчете на низкую культуру марксистов и невежество русского пролетариата, бессовестно манипулирует цитатами из Маркса, подгоняя их под свою концепцию. Он утверждает, что "учение о классовой борьбе, примененное Марксом к вопросу о государстве и социалистической революции, ведет необходимо к признанию политического господства пролетариата, его диктатуры, то есть власти, не разделяемой ни с кем и опирающейся непосредственно на вооруженную силу масс".
   Здесь необходимо отметить, что идея диктатуры пролетариата принадлежит не Марксу. Первым ее высказал вождь плебейского крыла Великой французской революции Гракх Бабеф. Маркс лишь философски обосновал неизбежность и необходимость истребительного характера пролетарской социалистической революции.
   "... Нужно ли удивляться, - спрашивает он, - что общество, основанное на противоположности классов, приходит, как к последней развязке, к грубому противоречию и физическому столкновению людей? И сам себе отвечал: "Только при таком порядке вещей, когда не будет больше классов и классового антагонизма, социальные эволюции перестанут быть политическими революциями. А до тех пор накануне каждого всеобщего переустройства общества последним словом всегда будет: "... кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса".
   Но, в конечном счете, между Лениным и Марксом никакого существенного отличия не было. Суть мировоззрения создателя "Капитала" составляет идея пролетарской революции и насильственное свержение капиталистического строя. Поэтому формула Маркса "Бьет час капиталистической частной собственности, экспроприаторов экспроприируют" в нравственном и тем более в политическом отношении ничуть не лучше большевистского лозунга "Грабь награбленное".
   Хотелось бы здесь отметить, что по Марксу классовое общество знает четыре последовательно сменяющих друг друга формации - четыре способа производства: 1) азиатский, 2) античный, 3) феодальный, 4) капиталистический. Им предшествует доклассовое общество - "первобытный коммунизм", за ними следует общество бесклассовое - коммунизм, "светлое будущее всего человечества". В каждой формации он четко называет господствующий класс: в античном - рабовладельцы, при феодализме - феодалы, при капиталистическом - капиталисты, при диктатуре пролетариата - пролетариат. Все предельно ясно. Вот только непонятно, почему Маркс правящим классом азиатской формации вдруг объявляет деспотов и государство. Деспот - не класс. А государство, с марксистской точки зрения, это аппарат господствующего класса. Классом же названной формации, несомненно, является правящая бюрократия деспотического государства. Однако Маркс не в силах произнести слово "бюрократия". Он даже в "Капитале" не говорит о политбюрократии как о господствующем классе общества.
   В этой связи представляет интерес утверждение анархиста Бакунина о том, что предусмотренная Марксом "диктатура пролетариата" на деле "порождает деспотизм с одной стороны, а рабство - с другой". И что вообще всё марксово учение - это "фальшь, за которой прячется деспотизм правящего мещанства".
   Все это Маркс понимал и без критиков. Он просто не рискнул признать, что господствующим может быть класс управляющих, а не собственников, поскольку социализм предстал бы всего лишь как общество нового классового господства. Маркс, очевидно, подметил неприятную связь между "азиатским способом производства" и социализмом. Иначе трудно объяснить почему, вопреки первоначальному утверждению о реальности построения социализма лишь в промышленно развитых капиталистических странах, к концу жизни высказал мысль о возможности прихода к социализму Индии и России, поскольку и там, и там сохранились сельские общины, на основе которых, по его мнению, сложился "азиатский способ производства".
   Энгельс в этом вопросе был более радикален. В "Анти-Дюринге" и в "Происхождение семьи, частной собственности и государства" он открыто отошел от марксовой четырехчленной схемы, объявив первым господствующим классом рабовладельцев и соответственно первой классовой формацией - рабовладельческую.
   За ним последовал Ленин, отлично знавший марксову четырехчленную формулу и даже цитировавший ее в своей статье для "Энциклопедического словаря Гранат". Но вскоре вдруг дает иную схему:
   "... вначале имеем общество без классов... затем - общество, основанное на рабстве, общество рабовладельческое... За этой формой последовала в истории другая форма - крепостническое право... и, наконец, капитализм".
   Таким образом, Ленин называет лишь три "крупных периода человеческой истории - рабовладельческий, крепостнический и капиталистический".
   Верный последователь Маркса Ленин отказывается признать, что уже в далеком прошлом существовала система, в которой всё было "национализировано", и господствующим классом являлась бюрократия.
   Сталин в 1931 году организовал дискуссию об "азиатском способе производства". Ее смысл сводился к выводу: Маркс действительно писал о таком способе производства, но на деле это попросту рабовладельческий строй, аналогичный античности. А в 1938 году Сталин уже безоговорочно установил трехчленную схему: рабовладельческое общество, феодализм, капитализм.
   И, тем не менее, полностью отсутствовали научные основания причислять "азиатский способ производства" к рабовладельческому обществу, даже притом, что рабы, в первую очередь государственные, во всех восточных деспотиях были. Однако основную массу непосредственных производителей составляли там псевдосвободные общинники, и здесь мы сталкиваемся не с рабовладением, а с тем "всеобщим рабством", о котором писал Маркс, характеризуя "азиатский способ производства".
   Монография немецкого историка К. Виттфогеля "Восточный деспотизм: сравнительное исследование тотальной власти" содержит следующие основные идеи: "Азиатский способ производства" возникает не просто при наличии общин с коллективной собственностью на землю, а в тех особо тяжелых условиях, когда эти общины вынуждены объединять свой труд, что в свою очередь приводит к возникновению деспотического правления. Бюрократия создавшейся таким путем восточной деспотии, становится господствующим классом во главе с правителем-деспотом. Это не рабовладельческое общество, ибо основную массу непосредственных производителей составляют не рабы, а общинники. Это и не феодальное общество: феодалы подчинялись монарху на определенных условиях и в определенных пределах; тогда как власть восточного деспота над его вельможами и бюрократами так же безгранична, как и над всеми другими подданными. И уж тем более такое общество не капиталистическое: "восточного капитализма" как формации никогда не существовало. Отсюда следует, что "азиатский способ производства" возникал во всех случаях, связанных с мобилизацией сил общества. Его нельзя рассматривать как признак прогресса. Напротив, он необходим лишь в тупиковых ситуациях, сопряженных с отсталостью и бедностью, из которых пытаются выйти. Но применить его в принципе можно всюду, где есть государство.
   Все основоположники марксизма заметили в "азиатском способе производства" явное сходство с "диктатурой пролетариата" и, скорее всего, именно поэтому вычеркнули из числа общественных формаций. Сущность "азиатского способа" представляет собой метод тотального огосударствления, при котором правящий класс - политбюрократия - регламентирует жизнь общества, деспотически управляя им при помощи государственной машины. Идея точно такой структуры красной нитью проходит через социалистические учения, с их вершиной марксизмом-ленинизмом. И действительно, при реальном социализме господствующим классом является политбюрократия-номенклатура, она управляет жизнью общества через свой аппарат - государство.
   Приложение метода тотального огосударствления возможно в любом государстве, а значит и в наши дни. Нельзя ли поэтому предположить, что реальный социализм и есть "азиатский способ производства", обосновавшийся в XX веке?
   Институт государства является важным элементом структуры всякого классового общества. Но его роль в рамках одной формации может существенно изменяться. Варварское государство централизовано. Однако здесь налицо феодальная раздробленность, тяготеющая к абсолютизму. Затем под давлением частного предпринимательства государственная власть слабеет, возникают конституционные парламентские республики. Такова закономерность, в пределах которой не исключены колебания мощи и масштаба государственной власти. Одним из таких колебаний, используемых, как было сказано ранее, в качестве метода для преодоления трудностей в решении сложных задач, является тотальное огосударствление. Этот метод не связан с конкретной формацией. Для него необходима только одна предпосылка: деспотический характер государства, при наличии которой он может накладываться на любую формацию и в любую эпоху.
   Диктатура номенклатуры возникла лишь в XX веке и представляет собой, в чем мы смогли убедиться, несомненно, то явление, какое Маркс назвал "азиатским способом производства" то есть действительно способом или методом, но никак не формацией, а главное, что она является не чем иным, как пресловутым "реальным социализмом".
   Распорядитель литературного наследия Ф. Энгельса К. Каутский в своей книге, посвященной проблемам расхождения между западной социал-демократией и ленинским большевизмом, утверждает: "Если бы не разгром Учредительного собрания, Россия не подверглась бы всем ужасам и опустошениям гражданской войны", которую Каутский рассматривает как прямое следствие ленинского фанатизма и необузданной диктаторской воли.
   Марксистка Р. Люксембург говорила:
   "Социализм невозможно построить изданием декретов... Декреты, диктаторская власть надзирателей... господство ужаса - это все паллиативы. Единственный путь к возрождению -
   это школа самой общественной жизни, неограниченной, широчайшей демократии, общественное мнение. Правление методом страха только деморализует массы!
   Ленин и Троцкий выдвигают выборные органы Советов как истинное представительство трудящихся. Однако с уничтожением общественной жизни во всей стране будет парализована жизнь в самих Советах. Без всеобщих выборов, без неограниченной свободы прессы и собраний, без свободы борьбы мнений замрет жизнь и во всех общественных инстанциях... действует лишь дюжина... партийных руководителей, и будет таскать элиту рабочего класса по собраниям, она будет аплодировать речам вождей и единогласно утверждать предложенные ей резолюции. Словом, это будет, в основе своей, диктатура, но не диктатура пролетариата, а кучки политиков".
   Кто еще так верно, вплоть до мелочей предсказал наш советский социализм!
   Декреты Ленина о мире и земле ничего общего не имели с социалистическими преобразованиями в России. Мир ей был необходим при любом строе, а декрет о земле большевики выдернули из программы эсеров. Своими действиями они свели на нет всё уже достигнутое в стране в процессе борьбы с застарелыми структурами царизма, заменили кровавой диктатурой рождавшуюся демократию.
   И всё же массы, то бишь толпа, пошли за Лениным. Он был уверен в себе. А это именно то, что нужно толпе: она требует утверждений, а не доказательств. Доказательства смущают ее, сбивают с толку. Она проста и понимает только простое. Ей не надо говорить, как и каким образом, а только "да" или "нет".
   Начиная со школы, нам втолковывали, что партия коммунистов, руководимая Лениным, свергла в 1917 году правительство помещиков и капиталистов. Но ведь это ложь. Пламенные борцы за счастье трудового народа, арестовали правительство двух социалистических партий: социалистов революционеров и социал-демократов. Разогнали Учредительное собрание, в котором эти партии составляли абсолютное большинство. Затем создали тайную полицию (ЧК), установили режим государственного террора, возродили жесточайшую цензуру, уничтожили элементы свободного рынка и, наконец, развязали гражданскую войну.
   Представим себе, что подумали бы о группе людей, никогда не слышавших о сопротивлении материалов, ничего не смыслящих в строительной механике, в инженерном конструировании, вдруг задавшихся целью построить через реку мост хотя бы в несколько пролетов. Таких энтузиастов, непременно посчитали бы глупцами либо, по меньшей мере, примитивными прожектерами. Как же тогда назвать большевиков-ленинцев, намеревавшихся без специальных знаний воздвигнуть путем военного коммунизма царство всеобщего равенства?
   О значимости научного багажа, с которым они принялись за постройку первого в мире социалистического государства, можно судить по следующей краткой справке:
   Ленин - гимназия, три месяца юридического факультета Казанского университета, курс юридического факультета в Петербурге экстерном;
   Троцкий - без образования;
   Свердлов - без образования;
   Каменев - два курса Московского университета;
   Зиновьев - четыре класса гимназии;
   Сталин - духовное училище, пять лет духовной семинарии в Тифлисе (не окончил);
   Молотов - без образования;
   Калинин - рабочий, токарь по металлу, без образования;
   Каганович - без образования;
   Буденный - без образования;
   Ворошилов - два класса сельской школы, пастух, рабочий;
   Это не о нем ли П. Тычина написал свои стихи:
  
   "На майдані коло церкви
   Революція іде.
   - Хай чабан, - усі гукнули,-
   За отамана буде".
  
   И не приходило в голову ни самому Тычине, ни нашим учителям, ни, тем более, нам мальчишкам, что, может быть, чабан не сумеет быть атаманом. То есть даже наверняка не сумеет. Атаманом быть - не коров пасти. Что, в общем-то, и подтвердилось в последние десятилетия, когда наше государство оказалось в экономическом, социальном, демографическом, правовом, национальном тупике и в прочих тупиках.
   Дело, разумеется, не только в образовании. Случается, что иной, не имеющий диплома об окончании высшего учебного заведения, толковей и полезней закончившего ВУЗ. Но когда вся власть в огромной полуразрушенной политикой и войной стране находится в руках малообразованных людей, прошедших тюрьму и ссылку, и кроме как в политике ни в чем не разбирающихся, безусловно, ни к чему хорошему привести не может.
   Обученные исключительно революционной борьбе самоучки, не имеющие элементарных представлений об основах организации промышленного производства, конкретных экономических знаний, ставят перед собой задачу подчинить единому плану миллионы хозяйственных связей во вновь образованном государстве. Создать в нем такую экономику, какая возможна лишь на образцовом капиталистическом производстве. Намереваясь в корне перестроить ими же разрушенную Россию, они с завидным упорством и энергией, достойной лучшего применения, пластами уничтожают образованных, способных самостоятельно мыслить россиян, убивают всех, кто не мог, подобно Горькому, увидеть в преступлениях коллективизации и других уродствах советского социализма величайшее благо, подаренное большевиками своему народу. При всей приписываемой Ленину гениальности, он не смог понять, что нельзя руководить человеком как овцой. Революции совершают именно для того, чтобы такого не было. А Ленин говорил: "Раньше вами руководили по-глупому, а я буду по-умному". Ну, а что из этого вышло, известно всем.
   Абсурдность ленинского метода доказана сейчас не только на примере России. В бывших: Восточной Германии, Чехословакии, Польше, нынешней Северной Корее, в других, так называемых странах социализма, коллективная организация труда в национальном масштабе привела к одним и тем же плачевным результатам: к свертыванию хозяйственной инициативы и предприимчивости, к распространению безответственности, равнодушия к труду, к формированию иждивенцев. Впрочем, всё это, оказывается, давно предвидели отцы-основатели "самого передового в мире учения". Вот, например, что пророчески писал Ф. Энгельс:
   "... мы будем вынуждены производить коммунистические опыты и делать скачки... при этом мы потеряем головы, - надо надеяться, только в физическом смысле, - наступит реакция и, прежде чем мир будет в состоянии дать историческую оценку подобным событиям, нас станут считать не только чудовищами, на что нам было бы наплевать, но и дураками, что уже гораздо хуже".
   Однако прозрение наступит много лет спустя, а пока примкнувшие к Ленину подонки свирепствовали от имени большевистского правительства.
   В Петрограде "идут непрекращающиеся заседания. Тут рассеянный барин, моцартофил Чичерин, желчный еврей с язвой в желудке Троцкий, грузин "дрянной человек с желтыми глазами" (Выражение бывшего полпреда в Германии Н. Н. Крестинского) Сталин, вялый русский интеллигент Рыков, инженер-купец Красин, фанатичный вождь ВЧК поляк Дзержинский, бабообразный, нечистый, визгливый председатель Петрокоммуны Гришка Зиновьев и хитрейший попович Крестинский. Председательствует Ленин, нет времени в стране, две минуты дает ораторам, многих обрывает: "Здесь вам не Смольный!"; комиссару Ногину кричит: "Ногин, не говорите глупостей!" Недаром писал поэт Клюев: "Есть в Ленине керженский дух, игуменский окрик в декрете!" (Р. Гуль, "Красные маршалы").
   В газете "Комсомольская правда" от 21 января 1990 года опубликованы воспоминания Горького о Ленине "Он разбудил Россию", в которых Горький пишет:
   "Я спросил: кажется мне или это он действительно жалеет людей?"
   "Умных - жалею. Умников мало у нас. Мы народ талантливый, но ленивого ума. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови".
   Жаль умников, это не то, что глупая масса, годная лишь в качестве заложников и материала для массового террора. В гражданскую войну умники ее так и использовали. Троцкий, которого Бунин называл "кровавой гадиной", Зиновьев - главный организатор массовых убийств в Петербурге, спровоцировавший Кронштадтское восстание, как об этом говорил Горький (в воспоминаниях В. Ходасевича), Блюмкин, расстреливавший ни в чем не повинных людей с садистским наслаждением, Юзефович из одесской чрезвычайки и огромное число им подобных. Кто скажет, что это не умники? На известный лад конечно, ибо по самой элементарной шкале ценностей они просто неучи и духовные тупицы, вроде всесильного комиссара Петербурга Зиновьева, не умевшего грамотно писать. Но они-то по Ленину и есть умники. Их-то оказывается и жалко.
   Н. Хрущев на XX съезде КПСС в феврале 1956 года обвинил во всех преступлениях, совершенных на территории бывшей России за годы Советской власти, одного умершего "Хозяина". Никита Сергеевич сознательно обманывал соотечественников. Его ложь была продиктована очевидным желанием снять ответственность с себя и других "вождей" сталинского окружения, а заодно обелить основателя большевистской партии и Советского государства.
   Между тем, если обратиться к фактам, то Владимир Ильич предстанет перед нами вовсе не таким "спокойным мудрецом", добродушным, немного чудаковатым "самым человечным человеком", каким его изображала печать страны Советов и советское кино.
   Я не мог лично знать вождя мирового пролетариата уже хотя бы потому, что родился год спустя после его смерти. Поэтому, чтобы представить не иконописного, а более или менее реального Ленина, вынужден сослаться на свидетельства о нем его современников (сторонников и противников), общавшихся с ним, хорошо его знавших, а также на тексты выступлений Ленина и другие документы, автором которых он является.
   Судить о духовно-нравственном облике любого из нас проще всего по отношению к детям и животным. Хороший человек непременно любит детей и безусловно, добр к братьям своим меньшим. Рассматривая Владимира Ильича в этом ракурсе, легко убедиться, что образ "великого" вождя далек от того, какой нам долгие голы навязывали. Украшавшие его ризы спадут и мы, уподобившись мальчику из сказки Андерсена, вправе воскликнуть: "Да ведь он голый!"
   Своих чад, как известно, у Ленина не было, а те назидательные сюсюканья и милые картинки, где Ильич, добродушно улыбаясь, с мальчиком, девочкой или группкой ребятишек, которыми советских граждан пичкали, начиная с букваря, увы, не внушают ни малейшего доверия. Подобные пропагандистские конфетки - Сталин, Гитлер, Мао цзедун, Саддам Хусейн и другие кровавые диктаторы в окружении детворы - не раз можно было видеть в кадрах специальной кинохроники.
   Ленин, похоже, никогда не общался с детьми, а, кстати, и с взрослыми представителями управляемого им народа. Примелькавшаяся картина советского живописца В. Серова "Ходоки у Ленина" и другие ей подобные - не что иное, как пропагандистские утки.
   Побывав в гостях у вождя мирового пролетариата, Г. Уэллс отметил:
   "Я помню Кремль в 1914 году, когда в него можно было пройти так же беспрепятственно, как в Виндзорский замок; по нему бродили тогда небольшие группы богомольцев и туристов. Но теперь свободный вход в Кремль отменен, и попасть туда очень трудно. Прежде чем мы попали к Ленину, нам пришлось пройти через пять или шесть комнат, где наши документы проверяли часовые и сотрудники личной безопасности Ленина".
   Чтобы оценить доброту Ильича к животным, достаточно обратиться к воспоминаниям Н. Крупской, в которых она довольно красноречиво и без тени смущения описывает пикантный эпизод, позволяющий легко сделать такую оценку. Суть рассказанного Надеждой Константиновной сводится к тому, что Владимир Ильич, находясь в ссылке и оказавшись однажды в ситуации деда Мазая из широко известного стишка для школьников младших классов "Дед Мазай и зайцы" Н. Некрасова, вместо того, чтобы подобно деду Мазаю помочь доверившимся ему в несчастье зайчатам, перебил их всех до одного прикладом своего охотничьего ружья.
   По утверждению А. Нагловского:
   "Ленин являлся типичным неврастеником. Всей манерой речи, каждой фразой, каждым словом он как бы говорил: "Знайте, что все кроме меня дураки и никто ни в чем ничего не понимает!
   Иногда, глядя на усталое, часто кривящееся презрительной усмешкой лицо Ленина, либо выслушивающего доклады, либо отдающего распоряжения, казалось, что Ленин видит, какая человеческая мразь и какое убожество его окружают. И эта усталая монгольская гримаса явно говорила: "Да, с таким "окружением" никуда из этого болота не вылезешь".
   Ленин мог чрезвычайно волноваться о продовольственном поезде, не дошедшем вовремя до назначенной станции, и поднимать из постели всех начальников участков, станционных начальников и кого угодно. Но казнь людей, даже случайная... не пробуждала в нем никакого душевного движения. Гуманистические охи были "не из его департамента".
   Ленин был типичным человеком подполья. Он не знал ни жизни, ни России, ни русского крестьянства. Ни в одной стране он не смог бы быть министром, зато в любой стране мог бы руководить заговорщицкой партией. Распоряжения Ленина иногда представляли собой поистине шедевры нелепости. Можно без всякого преувеличения утверждать, что вся его деятельность была направлена на систематическое разрушение промышленности".
   В. Чернов - лидер эсеровской партии, председатель Учредительного собрания о Ленине говорит следующее:
   "Само понятие "честный противник" представлялось Ленину абсурдом, предрассудком ограниченных людей, чем-то таким, что можно время от времени использовать в собственных интересах. Однако воспринимать это всерьез просто глупо. Защитник пролетариата должен отбросить всякую щепетильность в отношении врагов. Обманывать врага сознательно, клеветать на его, очернять его имя - всё это Ленин рассматривал как нормальные вещи. Он провозглашал их с жестокой циничностью. Ленину было абсолютно отказано в творческом таланте, он был только умелым, ярким и неутомимым проводником в жизнь теорий других мыслителей, обладал настолько узким мышлением, что можно говорить об ограниченности его интеллекта... Будучи по природе своей человеком, преданным одной цели и обладающим мощным инстинктом самосохранения, он без труда мог провозгласить: " Верую, ибо абсурдно", - и очень походил на любимую русскую игрушку Ваньку-встаньку. После каждого провала, сколь бы позорным и унизительным он ни был, Ленин немедленно поднимался и вновь принимался за дело.
   Ленина часто изображали слепым догматиком, однако это не было свойственно его натуре. Он был не из тех, кто останавливается на законченной системе, он просто использовал свой ум для достижения целей политической революционной борьбы, в которой всё решает правильный выбор момента. Поэтому он порой становился шарлатаном, экспериментатором, игроком; поэтому он был оппортунистом, а это нечто диаметрально противоположное догматику... Его любовь к пролетариату была такой же деспотической, суровой и беспощадной любовью, во имя которой столетия назад Торквемада сжигал людей ради их спасения... Часто пассивная оппозиция его партии в критический момент являлась для него достаточным основанием для того, чтобы расстрелять сотни тысяч людей без тени колебаний".
   В июле 1916 года В. Менжинский - впоследствии первый заместитель "Железного Феликса", опубликовавший в парижской газете "Наше эхо" статью о Ленине, писал:
   "Ленин - это политический иезуит, который в течение многих лет лепит из марксизма всё, что ему нужно для данного момента. Нынче он уже совершенно запутался в своих теориях... Ленин - это незаконнорожденное дитя русского абсолютизма, считающий себя единственным претендентом на русский престол, когда тот станет вакантным... Если он когда-нибудь получит власть, то наделает глупостей не менее, чем Павел I... Ленинисты это даже не фракция, а какая-то секта или клан партийных конокрадов, пытающихся щелканьем своих кнутов заглушить голос пролетариата".
   Широко известно, что всех, кто осмеливался как-то иначе, чем он трактовать марксизм, Ленин обрывал, не стесняясь в выражениях. Эпитеты "холуй, лакей, наймит, подонок, проститутка, предатель", зачастую использовались им в качестве литературно-полемических приемов в дискуссиях со своими оппонентами. Он был верен великому учителю - Марксу, который, по утверждению И. Шафаревича, тоже не особенно выбирал слова, называя ослами, животными, собаками, кретинами, болванами друзей, партийных товарищей, пролетариат и даже человечество...
   Горький находит нужным отметить:
   "Он был резок с людьми, споря с ними, безжалостно высмеивал, даже порою ядовито издевался, - И еще: - Я не встречал, не знаю человека, который с такой глубиной и силой, как Ленин, чувствовал бы ненависть, отвращение и презрение к несчастьям, горю, страданию людей".
   Алексею Максимовичу нельзя отказать в наблюдательности. Жестокость была главной и самой зловещей чертой Ленина. "Великий стратег", обладавший изумительный даром всё заранее предвидеть и рассчитывать, еще в 1917 году мирно сидя с другом Зиновьевым (Радомышльским) среди пахучих сенокосов в Разливе, сообщил ему:
   "... подавление меньшинства большинством вчерашних наемных рабов дело настолько сравнительно легкое, простое и естественное, что оно будет стоить гораздо меньше крови... обойдется человечеству гораздо дешевле, чем предыдущее подавление большинства меньшинством".
   С 1826 по 1906 год (за 80 лет) по приговорам царских судов было казнено 894 человека. ЧК, с момента своего основания, ставшая не полицией, не спецслужбой в обычном понимании, а инструментом массовых убийств, в самом начале "сравнительно легкого, простого и естественного" подавления за полтора года (1918 и половину 1919) арестовала 87 тысяч и расстреляла 8389 человек. И всё это в виде внесудебной расправы. А ведь были еще суды и военные трибуналы.
   В Декрете, написанном Лениным 10 ноября 1917 года, говорилось:
   "Спекулянты... расстреливаются на месте преступления".
   Ф. Дзержинский по поводу упомянутого декрета впоследствии объяснял:
   "... закон дает ЧК возможность административным порядком изолировать тех нарушителей трудового порядка, паразитов или лиц, подозреваемых по контрреволюции, в отношении коих данных для судебного наказания недостаточно и где всякий суд, даже самый суровый, их всегда или в большей части оправдает". - И далее, уже разъясняя своим подчиненным, говорил: "Для расстрела нам не нужно ни доказательств, ни допросов, ни подозрений. Мы находим нужным и расстреливаем, вот и все".
   Ульянов-Ленин создал не только страшную по своей сути большевистскую партию и первую в мире ублюдочную страну Советов, где настоящих советов и в помине не было, где всё держалось исключительно на страхе, насилии, диктате. Ленин - основатель не известного ранее в истории государственного терроризма, получившего в XX веке в тоталитарных империях Сталина и Гитлера чудовищный размах. Террор был необходим Владимиру Ильичу в качестве основной и единственной опоры большевистского режима. Судя по словам председателя ЧК в июле-августе 1918 года - Я. Петерса, большевики начали убивать задолго до возникновения серьезной оппозиции ленинскому правительству, когда "контрреволюционных организаций... как таковых... не наблюдалось". Они не отказались от террора и с окончанием гражданской войны. И хотя "контрреволюция" к тому времени была полностью ликвидирована, террористические институты приобрели еще большее развитие.
   Патологическая склонность Ленина к террору прослеживается довольно рано. Уже в 1908 году в своем эссе "Уроки коммуны" будущий вождь трудового народа всего мира писал, что главный просчет французских коммунаров - "излишнее великодушие пролетариата: надо было истреблять своих врагов, а он старался морально повлиять на них".
   Ленин называл противников своей власти "кровопийцами", "пауками", "пиявкам". В статье "Как организовать соревнование" (7 и 10 января 1918 года) он провозгласил единую цель "очистки земли российской от всяких вредных насекомых".
   Дурные примеры, как известно, заразительны, и вскоре Гитлер в "Mein Kampf" назовет "Ungeziefer" - "паразитами", подлежащими истреблению, всех лидеров социал-демократии.
   Тяга к использованию террора для удержания власти проявилась у Ленина вместе с назначением на пост главы государства. Троцкий пишет:
   "Когда Ленин узнал, что II съезд Советов (конец октября 1917 года) по предложению Л. Каменева отменил смертную казнь, "возмущению его не было конца". "Вздор, - повторял он. - Как это можно совершать революцию без расстрелов?.. Ошибка, недопустимая слабость, пацифистская иллюзия и пр.".
   "Я рассуждаю трезво и категорически, - говорил он, оправдывая массовые репрессии в 1919 году рабочему-меньшевику, осудившему аресты невинных граждан, - что лучше: посадить в тюрьму несколько десятков или сотен подстрекателей, виновных или невинных, или потерять тысячи красноармейцев и рабочих? - Первое лучше".
   Такой же аргументацией пользовался Г. Гиммлер. В 1943 году в Познани, обращаясь к эсесовцам, он изрек:
   "Умрут или не умрут 10000 русских женщин на строительстве танкового рва, интересует меня лишь с точки зрения того, будет ли построен для Германии противотанковый ров... Когда кто-то приходит и говорит мне: "Я не могу строить противотанковые рвы руками женщин и детей, это не гуманно, они умрут" - я отвечаю ему: - Ты убийца собственной нации, потому что, если противотанковый ров не будет построен, будут умирать солдаты Германии".
   Ф. Энгельс в письме К. Марксу писал:
   "Террор - это главным образом ненужные жестокости, совершаемые испуганными людьми ради собственного успокоения".
   А левый эсер И. Штейнберг, возглавлявший какое-то время после Октябрьского переворота советскую юстицию, в своих воспоминаниях констатирует:
   "Террор - вовсе не отдельная акция, не изолированное, случайное, - пусть даже повторяющееся, - выражение гнева правительства, Террор - это система... созданный и легализованный режимом план массового устрашения, массового принуждения, массового уничтожения. Террор - это выверенный перечень наказаний, репрессий и угроз, с помощью которых правительство запугивает, соблазняет и принуждает выполнять свою волю... В условиях террора власть находится в руках меньшинства, печально известного меньшинства, сознающего свою изолированность и боящегося ее. Террор существует во всё большем числе индивидов, групп и слоев общества... Этот собирательный "враг Революции" разрастается, охватывает саму Революцию... Понятие это мало-помалу расширяется и, в конце концов, включает в себя всю страну, всё население, всех, за исключением правительства и тех, кто с ним непосредственно сотрудничает".
   В советской России впервые в истории закон поставили вне закона, и это явилось первым шагом на пути к установлению массового террора, обеспечило властям ничем не ограниченную возможность расправляться со всеми неугодными. Декретом от 22 ноября 1917 года были аннулированы все законы Российской империи и суды всех инстанций. Взамен создали "революционные трибуналы", которые в своей практике руководствовались только "революционной сознательностью".
   "Нам нужно государство, нам нужно принуждение, - писал Ленин в марте 1918 года. - Органом пролетарского государства, осуществляющим такое принуждение, должны быть советские суды".
   В задачу революционных трибуналов вовсе не входило установление справедливости. Они выполняли чисто карательные функции. В марте 1920 года трибуналы получили "право отказываться от вызова и допроса свидетелей при ясности их показаний, данных во время предварительного следствия, и право прекращать судебное следствие в любой момент при признании обстоятельств дела достаточно выясненными. Трибуналы имели право отказать в вызове в суд обвинителя и защитника и не допускать прений сторон". Эти меры возвратили российскую процессуальную практику к уровню XVII века.
   Однако, несмотря на предоставленные революционным трибуналам широкие полномочия, их "производительность" Владимира Ильича явно не устраивала. И поэтому он в секретной записке Н. Крестинскому дает указание:
   "Я предлагаю тотчас образовать (для начала можно тайную) комиссию для выработки экстренных мер... Точно подготовить террор: необходимо и срочно. А во вторник решим: через СНК оформить или иначе, Ленин".
   И 7 ноября 1917 года после доклада Дзержинского о борьбе с саботажем Совнарком принял декрет о Чрезвычайной комиссии - единственном в человеческой истории карательном органе, совместившем в одних руках: слежку, арест, следствие, прокуратуру, суд и исполнение решения. В большевистской прессе появилось об этом лишь краткое сообщение, в котором говорилось, что штаб ЧК будет располагаться на Гороховой, 2. Затем объявили: "Социалистическое Отечество в опасности!" и Совет народных комиссаров 21 февраля 1918 года наделил детище Ильича правом так называемого "внесудебного рассмотрения дел", которое формально позволяло сотрудникам ЧК уничтожать "на месте" врагов революции, руководствуясь исключительно собственным пролетарским чутьем, в любой момент расстрелять подозреваемого, сомнительного, попросту непонравившегося человека. А 23 февраля Дзержинский, связавшись по прямому проводу с местными Советами, потребовал от них немедленно создать на местах собственные ЧК. Таким образом, санкционированная Лениным карательная машина, предназначенная для массовых убийств, заработала на всей контролируемой коммунистами территории.
   Декрет Совнаркома за подписью Ленина от 22 июля 1918 года гласил:
   "Виновные в сбыте, скупке или хранении для сбыта в виде промысла продуктов питания, монополизированных Республикой... лишение свободы на срок не менее 10 лет, соединенное с тягчайшими принудительными работами и конфискацией имущества".
   И как следствие, в начале деятельности ЧК, объектами ее пристального внимания стали "экономические диверсии" - в частности, крестьяне, пытавшиеся продать мешок-другой зерна или муки. В погоне за подобными "преступлениями" она проглядела серьезные антиправительственные заговоры. Такие, как восстание в Ярославле, Пензе, мятеж левых эсеров.
   20 июня 1918 года было совершено убийство комиссара по печати, главного редактора столичной "Красной газеты" Моисея Марковича Гольдштейна (Володарского). В августе Владимир Ильич в телеграмме Евгении Бош писал:
   "Пенза. Губисполком. Необходимо... провести беспощадный массовый террор... Сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города. Экспедицию пустить в ход. Телеграфировать об исполнении. Предсовнарком Ленин. 9.VIII.1918 г.". И еще: "В Саратов. Пайкесу. Расстреливать заговорщиков и колеблющихся (!!), никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты. 22.VIII.1918 г.".
   30 августа поэтом Леонидом Канегисером был убит верный соратник Ильича, председатель петроградского ЧК Моисей Соломонович Урицкий. В этот же день Фани Каплан пыталась физически устранить Ленина.
   В последнем покушении до сих пор многое неясно. В частности, из числа его предполагаемых организаторов не исключают ближайших соратников вождя - Свердлова и Дзержинского, в том же августе вновь назначенного председателем ВЧК, откуда только в июле он вынужден был уйти после участия чекистов в левоэсеровском выступлении и убийстве Мирбаха.
   Покушение на жизнь Ленина послужило подходящим поводом для объявления большевиками "Красного террора", узаконенного двумя ленинскими декретами. Первый - "Приказ о заложниках", подписанный 4 сентября народным комиссаром внутренних дел Г. Петровским, второй - "Резолюция СНК" от 5 сентября за подписью наркома юстиции Д. Курского. В ней говорилось, что "классовые враги" подлежат "изоляции в концентрационных лагерях". Одновременно НКВД дал указание на места "немедленно арестовать всех правых эсеров, а из буржуазии и офицерства взять значительное количество заложников". Здесь же для слабо соображающих чекистов уточнялось, что необходимо приговорить "к безусловному расстрелу всех замешанных в белогвардейской работе". Первое упоминание о заложниках в "самой демократической в мире" стране уже через месяц после "Великой Октябрьской социалистической революции" (кстати, так большевики, совершенный ими переворот стали называть только спустя десять лет), содержится в речи Троцкого 22 ноября 1917 года. А ведь взятие заложников было запрещено Гаагской конференцией 1907 года и считалось тягчайшим военным преступлением. Но приспешники Ленина плевали на международные запреты.
   Постановлением Совета Обороны от 15 февраля 1919 года, на котором председательствовал Ленин, ЧК и НКВД было предложено брать заложниками крестьян из местностей, где расчистка снега с железнодорожных путей "производится не вполне удовлетворительно" и "если расчистка снега не будет произведена, они будут расстреляны".
   Отметим, что взятие заложников связано с наиболее мрачными моментами человеческой истории. А после второй мировой войны международные трибуналы квалифицировали это действие как военное преступление. Появление концентрационных лагерей относится к концу XIX века - ко времени колониальных войн на Кубе, Филиппинах, Англо-бурской. Однако их назначение не имело ничего общего с тем, во что они были превращены коммунистами и нацистами. Первоначально концлагеря не были связаны с геноцидом и являлись лишь средством изоляции партизан от гражданского населения. И только позже "великие" вожди Сталин и Гитлер в полном соответствии с рекомендацией основоположника марксизма - Энгельса, писавшего в "Катехизисе", что во время революционных потрясений тюрем для несогласных с новым режимом, скорее всего, не хватит, и поэтому рекомендовавшего создавать для них "особые охраняемые места", от души постарались в организации таких "мест", превратив их в фабрики смерти.
   Так, летом 1921 года по всей Тамбовской губернии, где крестьяне, замордованные комбедами и военным коммунизмом, повсеместно восставали, "народная" власть в качестве одного из вариантов борьбы с народом широко, иезуитски использовала концентрационные лагеря. Участки открытого поля огораживались столбами, обтянутыми колючей проволокой, и в этих загонах по три недели держали каждую семью, заподозренную в том, что мужчина из нее, возможно, находится в числе восставших. Если в течение трех недель тот не являлся, чтобы своей головой выкупить родных - их ссылали (Тухачевский, "Борьба с контрреволюционными восстаниями").
   Большевикам концлагеря служили также местами принудительного - рабского труда. Ведь Советскому правительству была крайне нужна дармовая рабочая сила. Поэтому скопища бесправных, бессловесных рабов не упразднили и в 1920 году с окончанием гражданской войны. Напротив, их число с каждым годом увеличивалось и, в конце концов, превратилось в то, что позже А. Солженицын назвал "Архипелагом ГУЛАГ".
   Первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян, провозглашенное в октябре 1917 года, "создано" Леиным и его приспешниками ценой подлого предательства Родины, развала Восточного фронта и Российской империи. Благодарные немцы не только помогали заговору большевиков против новой, наивной российской демократии миллионными субсидиями, но и принимали непосредственное участие в октябрьском перевороте, обеспечив отрядами немецких "военнопленных" оборону Петрограда от казаков генерала Краснова, руководили бомбардировкой московского Кремля.
   Большевики, захватив власть в условиях продолжавшейся мировой войны, в начале 1918 года решили, что наибольшая опасность для них исходит не от внутренней контрреволюции, а от германской армии, сохранившей видимость боеспособности и вдруг начавшей наступление. А у России армии уже нет. Армию эмиссары Ленина разложили. Тут им пришлось ощутить на себе весьма чувствительный удар рикошетом тех пораженческих настроений, которые они сами, не жалея сил, долгое время разжигали в стране. Возникла реальная угроза потери власти. Единственная надежда на спасение - балтийские матросы. И Владимир Ильич приказывает народному комиссару по морским делам товарищу Дыбенко немедленно отправляться со своими матросиками навстречу немцам спасать революцию.
   В Энцеклопедическом словаре, изданном в 1953 году, читаем:
   "День Советской армии и Военно-Морского флота, всенародный праздник в честь вооруженных сил СССР; проводится ежегодно 23 февраля - в день первой победы Красной Армии (23 февраля 1918) под Нарвой и Псковом над немецкими захватчиками".
   Всё предельно ясно. 23 февраля 1918 года именно Военно-Морской флот, так как Красной Армии пока нет (ВЦИК объявил призыв только 29 мая, а мобилизация началась лишь в июне), одержал первую замечательную победу под Нарвой и Псковом, а мы на протяжении многих лет торжественно отмечаем ее.
   Германия в начале 1918 года находилась накануне краха. Ее армия была уже полностью истощена войной. Ю. Фельштинский пишет:
   "Но самым удивительным было то, что немцы наступали без армии. Они действовали небольшими разрозненными отрядами в 100-200 человек, причем даже не регулярными частями, а собранными из добровольцев. Из-за царившей у большевиков паники и слухов о приближении мифических германских войск города и станции оставлялись без боя еще до прибытия противника. Двинск, например, был взят немецким отрядом в 60-100 человек. Псков был занят небольшим отрядом немцев, приехавших на мотоциклах. В Режице германский отряд был столь малочислен, что не смог занять телеграф, который работал еще целые сутки".
   Член ленинского правительства, народный комиссар Дыбенко со своими матросами просто обязан был разгромить такую армию. Но он оказывается, от нее бежал, оставив Петроград без всякой защиты. Бежал до самой Гатчины. Там захватил эшелон и покатил по просторам России.
   Генерал-лейтенант С. Калинин в своей книге "Размышления о прошлом" говорит:
   "Не помню сейчас точно, в конце марта или в начале апреля, в Самаре произошло событие, взволновавшее всю партийную организацию. В город неожиданно, без всякого предупреждения, прибыл эшелон балтийских моряков во главе с П. Е. Дыбенко. Вначале мы обрадовались новому пополнению. Но в тот же день в губком пришла телеграмма за подписью Бонч-Бруевича. В телеграмме предлагалось немедленно задержать Дыбенко и препроводить в Москву за самовольное оставление вместе с отрядом боевой позиции под Нарвой".
   26 февраля 1989 года "Красная звезда" напечатала статью о "герое" революции Дыбенко, в которой было сказано: "За отход от Нарвы и самовольный отъезд с фронта Дыбенко исключили из партии". (Восстановили только в 1922 году). Он предстал перед судом Революционного трибунала... Совнарком вынес решение - отстранить Дыбенко с занимаемого поста. Удивительно мягкий приговор объясняется тем, что немцы к Петрограду так и не дошли. Видимо не хватило духу.
   Лишним доказательством того, что никакой победы под Нарвой и Псковом не было, служит и статья Ленина "Тяжелый, но необходимый урок", впервые опубликованная 25 февраля 1918 года в газете "Правда". Там, в частности, было сказано:
   "... мучительно-позорные сообщения об отказе полков сохранять позиции, об отказе защищать даже нарвскую линию, о неисполнении приказа уничтожить всё и вся при отступлении; не говоря уже о бегстве, хаосе, близорукости, беспомощности, разгильдяйстве".
   Какую же великую победу Красной Армии мы отмечали ежегодно 23 февраля? Больше того, сразу же после этой мнимой победы, а именно 3 марта в Брест-Литовске был подписан с Германией позорный "похабный мир", равного которому не было с эпохи татаро-монгольского ига. Ленин отдал Кайзеру Украину до самого Курска и Ростова, часть Белоруссии и Закавказья, Польшу и Прибалтику. В результате страна потеряла около одного миллиона квадратных километров территории, где проживало 50 миллионов человек, располагалось 54% всех предприятий, 33 % железных дорог, добывалось 90% каменного угля, 73% железной руды и т. д.
   Но и это еще не всё. 27 августа 1918 года в Берлине были подписаны дополнительное русско-германское финансовое соглашение и русско-германский договор, согласно которым Россия обязывалась уплатить Германии контрибуцию в 6 миллиардов марок, в том числе 1,5 миллиарда золотом и кредитными билетами, 1 миллиард поставками товаров. Кроме того, Германия получила возможность использовать военные суда Черноморского флота (по некоторым данным, немцами было разграблено имущества Черноморского флота на сумму в 2 миллиарда рублей, не говоря уже о миллионах пудов хлеба, продовольствия, важнейших видов сырья, вывезенного ею из оккупированных территорий). Только благодаря Ленину Германская империя дотянула до ноября 1918 года.
   Ай да Владимир Ильич! Ай да умница! Как блестяще он разделался с немцами. А ведь для Германии, в первую очередь, затяжная война была смерти подобна, так как, воюя на два фронта, оказавшись в клещах, отрезанная от всего мира британским флотом, не то, что долго воевать, она не в состоянии была прокормить собственное население. А тут еще Брусиловский прорыв... Не зря же, трезво оценив ситуацию, германский кайзер 12 декабря 1916 года обратился к русскому царю с предложением о заключении мира. А Россия могла еще воевать и воевать, если бы не предательство Ленина и его шайки, из-за которого она опозоренной вышла из войны, капитулировав перед лицом издыхающей германской монархии и вдобавок получив вместо обещанного Лениным мира долгую братоубийственную войну, унесшую тринадцать миллионов жизней.
   Но великий вождь был доволен. Отдав немцам в уплату за помощь по условиям "похабного мира" чуть ли не половину европейской части России, он получил свободу рук на ее оставшейся части.
   "Будьте образцово беспощадны...". "Арестовать несколько сот и без объявления мотивов...", "Расстрелять...". "Повесить...", "Расстрелять на месте..."
   Подобные каннибальские распоряжения, которыми изобилует часть ленинского архива из секретного фонда, увидевшего свет в настоящее время, достаточно красноречиво характеризуют вождя мирового пролетариата.
   Миллионы русских людей были убиты в междоусобной войне. Но кто подсчитал, сколько их погибло в чекистских подвалах в дни "триумфального шествия" революции? Когда по приказу Урицкого и ему подобных в одном только Петрограде еще до официального объявления "Красного террора" были расстреляны и утоплены в каналах десятки тысяч интеллигентов, когда в харьковских застенках грудами лежали "перчатки" - содранная с рук вместе с ногтями кожа, а людей еще живыми закапывали в землю. В Киеве под присмотром Лациса и Розы Шварц разбивали головы кувалдой, а всего за полгода убили более ста тысяч человек. В Одессе палачи Дейч и Вихман превзошли их, вытягивали жилы у людей, распиливали на куски, пытая беременных женщин... Мильгунов в книге "Красный террор" пишет:
   "Каждая местность в период Гражданской войны имела свои специфические черты в сфере проявления человеческого зверства.
   В Воронеже пытаемых сажали голыми в бочки, утыканные гвоздями, и катали... Священникам надевали на голову венок из колючей проволоки.
   В Царицыне и Камышине - пилили кости.
   В Полтаве и Кременчуге всех священников сажали на кол.
   В Екатеринославе предпочитали распятие и побивание камнями.
   В Одессе офицеров истязали, привязывая цепями к доскам, медленно вставляя в топку и жаря, других разрывали пополам колесами лебедок, третьих опускали по очереди в котел с кипятком и в море, а потом бросали в топку".
   В 1919 году, когда из двух с половиной миллионов жителей Петрограда в результате расстрелов и голода осталось 900 тысяч человек, Троцкий в одной из речей издевательски говорил:
   "Мы достигли такой власти, что если бы завтра декретом мы приказали всему мужскому населению Петрограда явиться на Марсово поле и получить по двадцать пять ударов розгами, то 75 процентов явилось бы и стало в хвост, остальные запаслись медицинскими справками, освобождающими от телесного наказания".
   Зинаида Гиппиус написала горькое стихотворение, мрачно иронизируя над баррикадно-революционной "романтикой", пометив его "25 октября 19 г., СПб.".
  
   На баррикады. На баррикады!
   Сгоняй из дальних, из ближних мест...
   Замкни облавой, сгруди как стадо,
   Кто удирает - тому арест.
   Строжайший отдан приказ народу,
   Такой, чтоб пикнуть никто не смел.
   Все за лопаты! Все за свободу!
   А кто упрется - тому расстрел.
   И все: старуха, дитя, рабочий -
   Чтоб пели Интер-национал.
   Чтоб пели, роя, а кто не хочет
   И роет молча - того в канал!
   Нет революций краснее нашей:
   На фронт - иль к стенке, одно из двух.
   Поддай им сзаду! Клади им взашей,
   Вгоняй поленом мятежный дух!
   На баррикады! На баррикады!
   Вперед, за "Правду", за вольный труд!
   Колом, веревкой, в штыки, в приклады...
   Не понимают? Небось, поймут!
  
   Большевизм или ленинизм - нечто прямо противоположное учению Христа, Будды и иных пророков человечества. Это крайне упрощенный, сведенный к нескольким догмам марксизм.
   Профессор философии Ф. Степун, бывший начальником политического управления при А. Керенском, в своей книге "Мысли о России" пишет:
   "... у Ленина совершенно отсутствовала способность критически воспринимать исходные положения марксизма. Догмы экономического материализма он утверждает с сектантским исступлением и фельдфебельским изуверством... По своему интеллектуальному типу он... косный старовер, окончательно чуждый духу пророческой тревоги. И в этом его сила: будь он революционером мысли и духа, вряд ли он осуществил бы на практике ту революцию, которую он осуществил... С такою догматическою косностью духа в нем уживается изумительная подвижность услужающей мысли: изумительная способность оправдания и применения своей догмы. Какая-то начетническая ловкость мысли, производящая временами впечатление не только ловкости мысли, но уже и ловкости рук, какого-то не вполне доброкачественного фокусника... Во всем, что он говорит о своих политических противниках, начиная с "Николая кровавого" и кончая "лакеем и социал-предателем" Каутским, нет ни слова правды... Почти все его характеристики - грубые издевательства... Ленин не понимает не только своих врагов, но и всей духовно-бытовой реальности русской жизни. Не понимает русской истории... не понимает православия, не понимает национального чувства, не понимает... русского мужика... не понимает того, что введение социализма в России (мысль и сама по себе весьма смелая) могло бы удаться лишь при условии самого тщательного учета всех особенностей социально-экономического строя России, столь чуждого по всей своей структуре той Англии, с которой Маркс писал очень талантливый, но и очень условный портрет своего капитализма. Самые элементарные раздумья над капиталистическими судьбами России должны были бы, казалось, подсказать ему те элементарные мысли... без трезвого учета которых марксистская защита социализма в России естественно должна была обернуться борьбою против него... все эти столь очевидные истины отскакивали от Ленина, как горох от стены... недюжинный теоретик марксизма страстно боролся против ревизионизма, то есть против жизненной правды социализма, оставаясь рабом своего революционного мифа и ненавистником всех критически мыслящих личностей".
   Немецкий ученый К. Диль утверждал, что "ленинская интерпретация Маркса созвучна разве только "Коммунистическому манифесту" и очень далека от гораздо более углубленных позиций "Капитала". Он протестует против большевистских попыток оправдать свою демагогию ссылками на учение Маркса о диктатуре пролетариата. Во-первых, потому что идея диктатуры вообще не занимает в системе Маркса центрального места, а во-вторых, означает для Маркса и марксистов нечто совсем иное, чем для Ленина и продолжателей его теории.
   По Дилю: "Марксу диктатура никогда не представлялась некоею особою, по существу противоположною демократии, политическою формою, а всегда только временным переходным состоянием, необходимым не в целях окончательной отмены демократии, а наоборот, в целях замены лицемерного псевдодемократизма капиталистического общества подлинной, то есть связанной с социализмом демократией... тактика Ленина по своему духу ближе заговорщику О. Бланки, чем Марксу".
   Ф. Степун пишет:
   "Ленин... потому только и победил всех своих противников, потому только и воплотился, потому только и реализовал свою метафизическую революцию, что он не был ученым, каким, безусловно, был Маркс, а был характерно русским изувером науковерия".
   Ну а Маркс уподобился физику, основавшему теорию строения материи на силах отталкивания и игнорировавшему силы всемирного притяжения. Он дал определение силам классового отталкивания. Лучше всех проследил их на протяжении всей человеческой истории. Но, как это часто случается с людьми, сделавшими крупное открытие, возомнил, что определенные им силы классовой борьбы единственно решают развитие общества и ход истории. Он не увидел могучих сил национального надклассового сродства, и его социальная физика, построенная на пренебрежении к закону всемирного национального тяготения, нелепа.
   Государство не следствие, государство - причина!
   Однако большевики не вникали в подобные тонкости. Они создали Третий интернационал и теорию так называемого социализма в одной стране, представляющую собой нонсенс - жареный лед. Георгий Валентинович Плеханов в одной из своих последних статей писал:
   "Социализм может существовать как система мировая, международная, либо не существовать вовсе".
   Трудно согласиться, подобно академику А. Сахарову, с высказыванием Н. Бердяева о том, что "... исходный импульс Ульянова - и большинства других деятелей революции - был человеческий, нравственный". И только "Логика борьбы, трагические повороты истории сделали их действия и их самих такими, какими они стали". Я глубоко убежден, что ни Андрея Дмитриевича, ни многих других действительно порядочных людей никакие, даже самые "трагические повороты истории" никогда бы не превратили в палачей и убийц.
   Не понимать всё то, что происходило в России после 1917 года, может только абсолютно безграмотный либо умственно отсталый человек, а оправдывать - отъявленный фальсификатор и лжец.
   Известный русский философ И. Ильин в книге "Путь духовного обновления" говорит:
   "Революция есть катастрофа в истории России, величайшее государственно-политическое и национально-духовное крушение, по сравнению с которым Смута бледнеет и меркнет...
   Смута длилась 9 лет (1604 - появление самозванца, 1613 избрание на царство Михаила Федоровича). Революция тянется... и конца ей не видно... После смуты Россия разорена... но она сохранила свой национальный лик. Революция разоряет и вымарывает ее систематически и симулирует ее мнимое богатство; она исказила ее национальный облик, отменила даже ее имя и превратила ее в мировую язву, грозящую всем народам. Поэтому русская революция есть величайшая катастрофа - не только в истории России, но и в истории всего человечества, которое теперь слишком поздно начинает понимать, что советский коммунизм имеет европейское происхождение и что он теперь ломится назад на свою "родину". Ибо он готовился в Европе сто лет в качестве социальной реакции на мировой капитализм; он был задуман европейскими социалистами и атеистами и осуществлен международным сообществом людей, сознательно политизировавших уголовщину и криминализировавших государственное правление. В мире встал аморальный властолюбец, сделавший науку и государственность орудием всеобщего ограбления и порабощения, - жестокий и безбожный, величайший лжец и пошляк мировой истории, научившийся у европейцев клясться именем "пролетариата" и оправдывать своими целями самые гнусные средства... Эти люди, по словам Достоевского, ничего не понимали в России, не видели ее своеобразия, и ее национальных задач. Они решили политически изнасиловать ее, по схемам Западной Европы, "идеями", которой они, как голодные дети, объелись и подавились. Они не знали своего отечества, и это незнаие стало для русских западников гибельной традицией со времени поносителя России - католика Чаадаева...
   Они не понимали, что западные демократии держатся на многочисленном и организованном "среднем сословии" и собственническом крестьянстве и что в России нет ни того, ни другого... Они наивно и глупо верили в политический произвол и не видели иррациональной ограниченности русской истории и жизни. И слишком поздно поняли свои ошибки. Благороднейшие из них признали свои недоразумения и промахи уже в эмиграции (Плеханов, Церетели, Фундаменский), тогда как другие доселе восхищаются своим "февральским безумием..."
   Ленин - человек с больным мозгом был бескорыстен и фанатично предан своему учению, но он никогда не отличал идеала от преступления, путал цели и средства, считал "буржуазными предрассудками" совесть и всякую мораль. Он подмечал то, что нужно народу, и обещал это, нисколько не заботясь о выполнении своих обещаний. Жажда власти превратила Ленина в монстра, для которого понятия гуманизм, патриотизм и даже социализм были совершенно чужды. Основатель русской социал-демократии Петр Бернгардович Струве назвал Ленина "думающая гильотина".
   В государстве, рожденном великой революцией, вдохновлявшейся самыми передовыми идеями, - пишет О. Лацис, - сумел захватить власть человек с психологией пахана бандитской шайки.
   Чего стоит одно бессмысленное, зверское истребление царской семьи: четырех девочек, мальчика-калеки, женщин? Одновременно были казнены и другие члены царской фамилии не только в Екатеринбурге, но и в Алапаевске, в том числе женщины и дети.
   "Я прибыл в Москву с фронта после падения Екатеринбурга, - вспоминал второй после Ленина большевик Лев Давидович Бронштейн (Троцкий). - Разговаривая со Свердловым, я спросил: "Где теперь царь?" - "С ним всё покончено". "А где семья?" - "Семью постигло то же". "Всех их? - спросил я удивленно. "Всех", - ответил Свердлов. "Кто принял решение?" - "Мы решили это здесь... Ильич считал, что нельзя оставлять им живого знамени..."
   В этих убийствах едва ли присутствовала явная революционная целесообразность. Скорее всего, Ленин стремился повязать своих сообщников кровью. После уничтожения царской семьи ни у него, ни у них дороги назад не было. Совершенное злодейство позволяло расстреливать кого угодно и в каких угодно количествах.
   Устрашение является могущественным средством политики, и надо быть ханжой, чтобы этого не понимать, - говорил Троцкий, а Зиновьев восторженно заявил: "Буквы ВЧК и буквы ГПУ - самые популярные в мировом масштабе". Пройдет немного времени, и оба они на себе смогут почувствовать силу их популярности.
   Летом 1918 года у Ленина не всё получалось гладко. Положение большевиков стало критическим, Многочисленные крестьянские восстания, рабочие забастовки, тяжелые неудачи на фронтах вставали перед ним грозным предвестниками ускользающей власти. Контролируемая Советами территория уменьшилась до размеров владений Московского великого княжества. И теперь быть или не быть, во многом зависело от поручиков Тухачевского и Славина, защищавших под Свияжском "завоевания Октября".
   Троцкий в доверительной беседе с германским послом В. Мирбахом характеризует создавшуюся ситуацию так:
   "Собственно мы уже мертвы, но нет никого, кто бы нас похоронил".
   А большевистский террор становился все кровавее. Зиновьев о красном терроре говорил:
   "Буржуазия убивает отдельных революционеров, а мы уничтожаем целые классы". В газете "Северная коммуна" он писал: "Чтобы успешно бороться с нашими врагами, мы должны иметь собственный социалистический гуманизм. Мы имеем сто миллионов жителей в России под Советской властью. Из них девяносто мы должны завоевать на нашу сторону. Что же касается остатка, то его нужно уничтожить".
   Один из руководителей ВЧК - М. Лацис в газете "Красный террор" от 1 ноября 1918 года так изложил суть философии этого террора и его политическое обоснование:
   "Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию, как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того что обвиняемый действовал делом или словом против советов. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, - к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом - смысл и сущность красного террора".
   На просьбу Горького, пытавшегося уберечь от расправы арестованных чекистами интеллигентов, Ленин в письме от 15 сентября отвечает:
   "... на деле это не мозг нации, а говно".
   Коротко и по ленински глубоко аргументировано. Куда уж дальше, если дочь великого Толстого - Александра Львовна, только за то, что для собравшихся у нее побеседовать знакомых "ставила самовар", получила три года концлагерей, как классовый враг.
   В горьковской "Новой Жизни" от 6 февраля 1919 года было написано:
   "Перед нами компания авантюристов, которые, ради собственных интересов, ради продления еще на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия, готовы на самое постыдное предательство интересов социализма, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых!"
   Только расказачивание на Дону, которым руководил Троцкий в 1919 году унесло около двух миллионов человеческих жизней. Такая же акция, возглавленная Кагановичем, была, примерно с теми же последствиями, проведена на Кубани.
   Е. Лосев впервые опубликовал (М. 1989, N 2) секретную директиву Я. Свердлова:
   "Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно, провести массовый террор по отношению ко всем казакам, принимавшим какое-либо прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью".
   Как следует понимать "косвенное участие"? А как угодно. Иными словами, директива Свердлова давала право истреблять, кого вздумается.
   Л. Мартов на конгрессе независимой Германской социал-демократической партии в Галле в 1920 году, в присутствии председателя Коминтерна Зиновьева говорил:
   "В ответ на убийство Урицкого и покушения на Ленина, совершенные отдельными лицами, в Петрограде, где правительствует Зиновьев, казнены не меньше восьмисот человек. Это были офицеры, арестованные задолго до покушения и никакого отношения к нему не имевшие, к тому же арестованные не за контрреволюцию, а только за якобы оппозицию против революции. Список этих людей опубликован в газете "Известия", и Зиновьев не может также отрицать, что подобные казни состоялись в других городах России по прямому указанию из центра, которое изложено в циркуляре наркома внутренних дел Петровского органам местной власти. Уже сам по себе факт, что жены и сыновья политических противников были также арестованы как заложники и многие из них из мести за действия их мужей и отцов были расстреляны, является доказательством масштаба террора".
   Во время французской революции суды республиканцев послали на эшафот всего-то несколько десятков тысяч человек. Для ленинских карательных органов это была чуть ли не дневная норма. Общий счет уничтоженных граждан России определялся миллионами. И все же не массовые убийства позволили большевикам удержать власть. Поддержку русского и других народов бывшей империи обеспечила им циничная ложь о всеобщем равенстве, во имя которого осуществлялись бесчисленные экспроприации, конфискации, национализации, приносились неисчислимые человеческие жертвы.
   Декларируя равенство, ленинское самодержавие из чисто тактических соображений отводило главную роль пролетариату и "беднейшему крестьянству", сведя это равенство, в конечном счете, к равенству в рабстве.
   Представляют интерес соображения Ленина по поводу воплощения в жизнь собственных "грандиозных" планов:
   "Хлебная монополия, хлебная карточка, всеобщая трудовая повинность является в руках советов самым могучим средством учета и контроля... Это средство контроля и принуждения к труду посильнее законов конвента и его гильотины. Гильотина только запугивала, только сламывала активное сопротивление. Нам этого мало. Нам надо не только запугать капиталистов в том смысле, чтобы чувствовали всесилие пролетарского государства и забыли думать об активном сопротивлении ему. Нам надо сломать и пассивное, несомненно, еще более опасное и вредное сопротивление. Нам надо заставить работать в новых организационных государственных рамках. И мы имеем средство для этого... Это средство - хлебная монополия, хлебная карточка, всеобщая трудовая повинность".
   Решение сосредоточить в руках государства все богатства страны - хлеб, продукты, жилье, вообще всё, от чего зависит элементарное выживание, а затем распределять его так, чтобы всего только за хлебную карточку изголодавшийся, униженный голодом человек согласился работать и делать всё, что ему прикажут, до смешного простое и поистине гениальное.
   И снова Ленин:
   "От трудовой повинности в применении к богатым власть должна перейти, а вернее одновременно должна поставить на очередь применение соответствующих принципов (хлебная карточка, трудовая повинность и принуждение) к большинству трудящихся рабочих и крестьян... Следует добиваться подчинения, и притом беспрекословного, единоличным распоряжениям советских руководителей, диктаторов, выбранных или назначенных, снабженных диктаторскими полномочиями..."
   "Что такое подавление буржуазии, - разъяснял вождь мирового пролетариата, - Помещика можно подавить и уничтожить тем, что уничтожено помещичье землевладение и земля передана крестьянам. Но можно ли буржуазию подавить и уничтожить тем, что уничтожен крупный капитал? Всякий, кто учился азбуке марксизма, знает, что так подавить буржуазию нельзя, что буржуазия рождается из товарного производства; в этих условиях товарного производства крестьянин, который имеет сотни пудов хлеба лишних, которые он не сдает государству, и спекулирует, - это что? Это не буржуазия? Вот это страшно, вот где опасность для социальной революции".
   И, конечно, продажу продовольствия тут же запретили.
   З. Гиппиус по этому поводу пишет:
   "... в силу бесчисленных (иногда противоречивых, но всегда угрожающих) декретов, всё было "национализировано" - "большевизировано". Всё считалось принадлежащим "государству" (большевикам). Не говоря об еще оставшихся фабриках, заводах, - но все лавки, все магазины, все предприятия и учреждения, все дома, все недвижимости, почти все движимости (крупные) - всё это по идее переходило в веденье и собственность государства. Декреты и направлялись в сторону воплощения этой идеи. Нельзя сказать, чтобы ее воплощение шло стройно. В конце концов, это просто было желание прибрать всё к рукам. И большею частью кончалось разрушением того, что объявлялось "национализированным". Захваченные магазины, предприятия и заводы закрывались; захват частной торговли привел к прекращению вообще всякой торговли, к закрытию всех магазинов и к страшному развитию торговли нелегальной, спекулятивной, воровской. На нее большевикам поневоле приходилось смотреть сквозь пальцы и лишь периодически громить и хватать покупающих-продающих на улицах, в частных помещениях, на рынках; рынки, единственный источник питания решительно для всех, тоже были нелегальщиной. Террористические налеты на рынки, со стрельбой и смертоубийствами, кончались просто разграблением продовольствия в пользу отряда, который совершал налет. Продовольствие, прежде всего, но так как нет вещи, которой нельзя купить на рынке, - то забиралось и остальное, - ручки от дверей, бронзовые подсвечники, древнее бархатное евангелие... обивка мебели... Мебель тоже считалась собственностью государства, а так как под полой дивана тащить нельзя, то люди сдирали обивку и норовили сбыть ее хоть за полфунта соломенного хлеба... Надо было видеть, как с визгами, воплями и стонами кидались торгующие в рассыпную при слухе, что близки красноармейцы! Всякий хватал свою рухлядь... бежали, толкались, лезли в пустые подвалы, в разбитые окна... Туда же спешили и покупатели, - ведь покупать в Совдепии не менее преступно, чем продавать, хотя Зиновьев отлично знает, что без этого преступления Совдепия кончилась бы, за неимением подданных, дней через десять... Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, относится отрицательно и даже враждебно, Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, немецкие, австрийские, венгерские и китайские полки дорисовывают картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков. Китайцы расстреливают арестованных заключенных. (Чуть не написала "осужденных", но осужденных нет, ибо нет суда над захваченными. Их просто расстреливают)... Чем не монгольское иго?"
   А тем временем Ленин принимал новые "гениальные" решения:
   "Наша важнейшая задача, - декларировал вождь, - это задача натравить сначала крестьян на помещиков, а затем, и даже не затем, а в то же самое время натравить рабочих на крестьян! Ни один пуд хлеба не должен оставаться в руках держателей... Объявить всех имеющих излишек хлеба и не вывозящих его на ссыпные пункты врагами народа, предавать их революционному суду с тем, чтобы виновные приговаривались к тюремному заключению на срок не менее 10 лет, выгонялись навсегда из общины, а всё их имущество подвергалось конфискации..."
   Десять лет с конфискацией за то, что крестьянин не хотел безвозмездно отдавать плоты своего тяжкого труда и труда своей семьи. Что там крепостное право. Бандиту с большой дороги до такого не додуматься. И это было только началом. Позже Ленин будет более категоричен:
   "Прекрасный план. Доработайте его с т. Дзержинским. Замаскируйтесь под зеленых (а позднее мы на них это свалим!), проскачите 10-20 верст и перевешайте всех кулаков, священников и помещиков. Премия сто тысяч рублей за каждого повешенного".
   Но заботу вождя и его окружения составляли не только кулаки и помещики. Ближайший соратник Ленина Н. Бухарин в статье "Экономика переходного периода" писал:
   "... по отношению к не кулацкой крестьянской массе принуждение со стороны пролетариата есть классовая борьба, поскольку крестьянин есть собственник и спекулянт... С более широкой точки зрения, пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная с расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человеческого материала капиталистической эпохи".
   "Крестьянин есть собственник и спекулянт". Бред какой-то! Спекулянт - лицо покупающее и перепродающее что-либо с целью наживы. Называть так крестьянина нелепо. Крестьянин не получал денег на фабрике либо заводе, как рабочий. А чтобы их иметь, он вынужден был производить излишки зерна и продавать его. Иначе не смог бы купить для себя не то что сельскохозяйственный инвентарь, но даже одежду, обувь и другие предметы, необходимые в обиходе.
  

II

   После того как белые отступили на Крымский полуостров, Ленин заявил:
   "В настоящее время задача преодоления и подавления сопротивления в России окончена в своих главных чертах. Россия завоевана большевиками. Теперь мы должны Россией управлять".
   Похожее заявление сделал Гитлер, выступая в сентябре 1941 года перед командующими армий:
   "Мы не освобождаем Россию от большевистского режима. Мы ее завоевываем. А поэтому оккупационный режим должен быть строжайшим".
   Режим, установленный Лениным в собственной стране, если и отличался от оккупационного, то только гораздо большей свирепостью.
   В монографии народного социалиста С. Мельгунова "Красный террор в России" содержатся официальные документы и свидетельства из советской прессы, в которых, в частности, говорится, как Тухачевский по приказу Ленина и Троцкого жестоко расправлялся с семьями тамбовских повстанцев. В Приказе от 1 октября 1920 года сказано:
   "Провести к семьям восставших беспощадный красный террор. Арестовать в таких семьях всех с восемнадцатилетнего возраста, не считаясь с полом, и если бандиты будут продолжать выступления, расстреливать всех".
   Писатель М. Максимов приводит другой документ, 11 июня 1921 года направленный от имени ВЦИК всем местным властям страны:
   "1. Граждан, отказавшихся назвать свое имя, расстреливать без суда на месте.
   2. Селянам, у которых скрывается оружие, объявить приговор о взятии заложников и расстреливать таковых в случае не сдачи оружия.
   3. Семья, в доме которой укрылся бандит, подлежит аресту и высылке из губернии, имущество ее конфискуется, старший работник в этой семье расстреливается на месте без суда.
   4. В случае бегства семьи бандита имущество таковой распределить между верными Советской власти крестьянами, а оставленные дома сжигать".
   И еще приказ:

"Приказ

Полномочной Комиссии ВЦИК N 116

   г. Тамбов
   23 июня 1921 г.
   Опыт первого боевого участка показывает большую пригодность для быстрого очищения от бандитизма известных районов по следующему способу чистки. Намечаются особенно бандитски настроенные волости, и туда выезжают представители уездной политической комиссии, особого отдела, отделения военного трибунала и командования вместе с частями, предназначенными для проведения чистки. По прибытии на место волость оцепляется, берутся 60 - 100 наиболее видных лиц в качестве заложников, и вводится осадное положение. Выезд и въезд в волость должны быть на время операции запрещены. После этого собирается полный волостной сход, на коем прочитываются приказы Полномочной Комиссии ВЦИК N 130 и 171 и написанный приговор для этой волости. Жителям дается 2 часа на выдачу бандитов и оружия, а также бандитских семей, и население ставится в известность, что в случае отказа дать упомянутые сведения заложники будут расстреляны через 2 часа. Если население бандитов и оружия не указало по истечении двухчасового срока, сход собирается вторично и взятые заложники на глазах у населения расстреливаются, после чего берутся новые заложники и собравшимся на сход вторично предлагается выдать бандитов и оружие. Желающие исполнить это становятся отдельно, разбиваются на сотни, и каждая сотня пропускается для опроса через опросную комиссию (представителей Особого отдела и Военного трибунала). Каждый должен дать показания, не отговариваясь незнанием. В случае упорства проводятся новые расстрелы и т.д. По разработке материала, добытого из опросов, создаются экспедиционные отряды с обязательным участием в них лиц, давших сведения, и других местных жителей и отправляются на ловлю бандитов. По окончании чистки осадное положение снимается, водворяется ревком и насаждается милиция.
   Настоящее Полномочная Комиссия ВЦИК приказывает принять к неуклонному исполнению.
  
  
  
   Председатель Полномочной Комиссии Антонов-Овсеенко
   Командующий войсками Тухачевский".
  
   И еще:
  

"Начальнику штаба войск Кукурину для дачи на подпись

Политкомиссией 1, 2, 3, 4. 5 и 6-го участков

  
   8 июля 1921 г.
   Разгромленные банды прячутся в лесах и вымещают свою бессильную злобу на местном населении, сжигая мосты, портя плотины и прочее народное достояние.
   В целях охранения мостов Полномочная Комиссия ВЦИК приказывает:
   1. Немедленно взять из населения деревень, вблизи которых расположены важные мосты, не менее пяти заложников, коих в случае порчи моста надлежит немедленно расстреливать.
   2. Местным жителям организовать под руководством ревкомов оборону мостов от бандитских налетов, а также вменить в обязанность исправление разрушенных мостов не позднее чем в 24 - часовый срок.
   3 Настоящий приказ широко распространить по всем деревням и селам.
  
   Командующий войсками Тухачевский".
  
   Вот так "народная" власть убивала ни в чем неповинных людей, а оставшихся в живых насильно, под страхом смерти, заставляла становиться стукачами и предателями.
   По подсчетам профессора Питирима Сорокина, высланного по указу Ленина, потери России по 1922 год составляли 21 миллион человек. Из них 5 миллионов - жертвы германской и гражданской войн, остальные погибли от голода, расстрелов ЧК, карательных экспедиций. По докладу генерального прокурора Крыленко, за первые четыре года советскими судами вынесено 1766118 смертных приговоров. Кроме того, по некоторым данным, в 1922-1924 годах было убито по суду и без суда более двух миллионов человек. К дикому террору, планомерно проводившемуся большевиками в России, следует добавить послевоенную разруху, крайнее обнищание населения, семь миллионов беспризорных.
   В политическом отчете ЦК XIII съезду партии в 1924 году Зиновьев заявил:
   "Было время, когда в момент Брестского мира даже Владимир Ильич считал, что вопрос о победе пролетарской революции в целом ряде стран Европы есть вопрос двух-трех месяцев. Было время, когда у нас в ЦК все часами считали развитие событий в Германии и Австрии... Мы считали тогда - раз мы возьмем власть, этим самим завтра развяжем руки революциям в других странах".
   Однако мечты Ленина о мировой революции не сбылись. И тогда он решает совершить ее силой. Под лозунгом "Германский молот и русский серп победит весь мир" Ленин двинул Красную Армию в поход против Европы с точно сформулированной военно-стратегической задачей на первом этапе: "Даешь Варшаву! Даешь Берлин!"
   Р. Гуль в книге "Красные маршалы" пишет:
   " - Даешь Европу! - ревели буденовцы. Лозунг, родившийся случайно, был страшен тем, что подхватывался действительно широчайшими русскими солдатскими массами. Он выражал сущность всего таранного удара Михаила Тухачевского, поведшего в 1920 году на Европу русские войска.
   Как ни грустно признать, этот лозунг, оброненный старым царским вахмистром Семеном Буденным и подхваченный армией, ведет свое начало из публичного дома. Там он звучал иначе: "Даешь блядь!"
   На подступах к Варшаве Красная Армия потерпела поражение. А 6 мая 1920 года войска Ю. Пилсудского уже захватили Киев, и Ленин вынужден был 18 марта 1921 года заключить унизительный Рижский мирный договор между Россией, Украиной и Польшей, согласно которому Россия уступила Польше Западную Украину и Западную Белоруссию да еще заплатила ей контрибуцию в сумме 30 миллионов золотых рублей. Однако великий политический эквилибрист Владимир Ильич в связи с Рижским договором заявляет:
   "... объективным результатом этой компании следует считать поражение врага и победу Советской России"
   Ни больше, ни меньше!
  

III

   На IX съезде РКП(б) с докладом "Об очередных задачах хозяйственного строительства" выступил Троцкий и предложил чудовищный план превращения страны в военно-трудовой лагерь.
   "Эта милитаризация, - заклинал на съезде Троцкий, - не мыслима без милитаризации профессиональных союзов как таковых, без установления такого режима, при котором каждый рабочий чувствует себя солдатом труда, который не может собою свободно располагать; если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить; если он не выполнит - он будет дезертиром, которого карают. Кто следит за этим? Профессиональный союз. Он создает новый режим. Это есть милитаризация рабочего класса".
   Итак, профсоюзы должны исполнять роль надсмотрщиков и карателей, их главная функция - милитаризация рабочего класса и жандармский надзор. А что делать крестьянам? У Троцкого на их счет тоже готово решение. Он твердо чеканит:
   "Я спрашиваю: кто будет по отношению к крестьянам в дальнейшем этим элементом милитаризации? Сейчас мы имеем военное ведомство (Его тогда возглавлял сам Троцкий), оно может милитаризировать. А дальше кто будет? Передовые рабочие. Таким образом, передовые рабочие являются строителями хозяйства; через профессиональные союзы они могут милитаризировать огромные крестьянские массы, привлекаемые к трудовой повинности".
   Троцкий тему не мельчил, полумеры или полумероприятия его не устраивали, он мечтал не о каком-то там архипелаге ГУЛАГ - он рвался превратить всю Россию в государственный концентрационный лагерь.
   Однако жестокий большевистский террор не уничтожил в людях волю к сопротивлению. В начале весны 1921 года оно достигло своей кульминации. С лозунгом "Советы без коммунистов!" восстали "краса и гордость революции" кронштадтские матросы. Владимир Ильич вынужден был признать:
   "Мы едва удержались у власти".
   Мятеж ликвидировать некому. Верных частей нет. Поэтому партия вынуждена была послать на подавление восставших своих вождей и полководцев. Тут и Калин с Бубновым и Затонским, и Троцкий, с Тухачевским и Якиром, и Федько с Ворошиловым, Хмельницкий, Седякин, Казанский, Путна, Фабрициус и многие другие. Участвовал в подавлении мятежа и комиссар И. Конев - будущий маршал Советского Союза. Из его книги "Записки командующего фронтом" я с удивлением узнал, что в Кронштадте, оказывается, восстали вовсе не матросы, а белогвардейцы. Автор "Записок", коммунист с большим стажем, разумеется, понимал, что говорить правду о мятеже сознательных балтийских матросов вовсе не обязательно, поэтому интерпретировал кронштадские события в духе социалистического реализма. И всё же маршал в своей книге нарушил большевистское табу. Он там, в частности, пишет:
   "Положение было сложное, разговоры и настроения самые разнообразные, некоторые курсанты отказывались наступать, а артиллеристы - стрелять".
   Как видим, здесь у Конева явный прокол. Партии подобные откровения были ни к чему. Она от своих писателей и художников требовала совершенно иного. То ли дело известный художественный довоенный фильм "Мы из Кронштадта"! А ведь Кронштадт мог стать детонатором. Поднять на борьбу с большевиками всю Россию. Уже забастовал Питер, полыхает тамбовская губерния. Ленин требует срочно подавить восстание. Но одних вождей и командиров мало. И к Кронштадту гонят делегатов X съезда РКП(б), открывшегося 8 марта в Москве. Туда же бросают и начинающих литераторов. Там, кстати, купил себе звание классика будущий генеральный секретарь правления Союза писателей Александр Фадеев. Посылают и курсантов военных училищ. Ко всему прочему, из всякого партийного сброда формируют Сводную дивизию. Здесь же вновь объявился и товарищ Дыбенко. О проявленной им храбрости докладывал начальник особого отдела Юдин:
   "561 полк, отойдя полторы версты на Кронштадт, дальше идти в наступление отказался. Причина неизвестна. Тов. Дыбенко приказал развернуть вторую цепь и стрелять по возвращающимся".
   С восставшими матросами расправились жестоко. Всех, кто остался в живых, судили. Пролетарский суд вынес 2103 смертных приговора.
   Покончив с Кронштадтом, съезд продолжил свою работу. На нем Ленин, в качестве экстренного выхода из создавшегося критического положения, объявил о радикальном повороте к новой экономической политике, от военного коммунизма к НЭПу. Однако выражение "новая экономическая политика" вообще не присутствовало ни в докладах Ленина, ни в решениях съезда. Говорили лишь о переходе от "продразверстки", при которой у крестьян реквизировали всё продовольственные и фуражные излишки, к "продналогу", обязывающему их сдавать заранее определенную долю хлеба. Таким образом, только после съезда, первоначально частное налоговое предприятие было расширено до рамок НЭПа. В то же время сам великий вождь чуть ли не в день Кронштадтского восстания убеждал своих сообщников в пагубности свободной торговли, говорил, что она "неизбежно приведет к власти белогвардейцев, к триумфу капитализма, к полной реставрации старого режима". И повторял: "... необходимо ясно осознавать эту политическую опасность..." А, введя НЭП, как было сказано народу, "всерьез и надолго", сразу же, чтобы успокоить свое перепуганное окружение, заявил:
   "Мы осуществляем стратегическое отступление, которое даст нам возможность в самом ближайшем будущем начать наступление на широком фронте. Было бы большой ошибкой думать, что НЭП положил конец террору. Мы должны вскоре вернуться к террору, как политическому, так и экономическому".
   Оккупационно-грабительские методы правления новой власти, непрекращающийся красный террор и, в довершение всех несчастий, страшный голод с участившимися случаями людоедства - такова была ситуация в Совдепии.
   Архивные документы, воспоминания современников говорят о том, что во время голода, начавшегося в России в 1921 году, у каждого из пролетарских вождей вкупе с Дзержинским, исключая одного Ленина, лежало в иностранных банках помногу миллионов долларов. Они жили в роскошных особняках, обслуживаемые многочисленной челядью, охраняемые китайцами или другими, не знающими русского языка церберами, дарили любовницам баснословно дорогие колье, распродавали за границей художественные ценности из дворцов и храмов...
   "Сравнивая то, что тогда происходило в России с гитлеровским геноцидом против евреев, следует признать, - пишет И. Бунич, - ...нацисты были гораздо гуманнее в собственной стране. Враг был определен четко. Если ты еврей - ты враг, если нет, то нет. Как повезло родиться. Такие же ярлыки как "буржуй", "враг народа", "кулак", "подкулачник" и прочие могли быть навешены на кого угодно и в любом количестве. В этом и заключается главное отличие гения от подражателя, а также массового террора от террора избирательного. У Гитлера стояла задача сплотить нацию, у Ленина - уничтожить как можно больше свидетелей".
   Вспомним крылатую фразу Ильича:
   "... пусть 90 процентов русского народа погибнет, лишь бы 10 процентов дожило до мировой революции".
   Голод, охвативший огромные районы Поволжья и Украины, был по своим последствиям, пожалуй, даже тяжелее искусственного голода 1932-1933 годов.
   К просьбам людей о помощи кремлевское правительство оставалось глухим. "У нас нет денег!" повторял Ленин с трибун и в частных беседах с М. Горьким, а голодные бунты беспощадно подавлялись расстрелами.
   Чтобы спасти людей от голодной смерти, патриарх Тихон направил Ленину письмо, в котором предлагал передать часть церковных ценностей для закупки хлеба. Получив послание патриарха, Владимир Ильич спешно созвал Политбюро, зачитал его и заявил, что настало, наконец, время покончить с церковниками, обвинив их в нежелании поступиться своими богатствами для помощи голодающим. Патриарх напрасно ждал ответа от советского правительства. 23 февраля 1922 года Ленин подписал декрет "Об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих". 19 марта он направляет строго секретное письмо членам Политбюро:
   "Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого фонда никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание позиции в Генуе в особенности, совершенно немыслимы. Взять в свои руки фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, в несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало...
   На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ, и Ревтрибунала. На самм совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно, ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать".
   По некоторым данным в России до Октябрьского переворота насчитывалось 360000 священнослужителей. После выполнения ленинского декрета их осталось около 40000.
   19 мая 1922 года Ленин писал:
   "т. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции.
   Надо подготовиться тщательнее. Без подготовки мы наглупим... Надо поставить дело так, чтобы этих "военных шпионов" изловить и излавливать постоянно и систематически высылать за границу.
   Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро...".
   Циничное указание подходить к интеллигентам как к "военным шпионам" завершилось высылкой многих сотен писателей и ученых, среди которых были философы Н. Бердяев и С. Булгаков, основатель социологии П. Сорокин и сотни других. В России не нашлось места И. Бунину, зато командовал писателями с револьвером в руках Авербах. Ленину не нужны были Рахманинов и Шаляпин. Его устраивали Дунаевский и Утесов.
   Но это было только начало геноцида, которому вождь пытался придать правовые нормы. В 1922 году, незадолго до ухода от дел, Ленин в своих "Дополнениях к проекту вводного закона к Уголовному кодексу РСФСР", писал наркому юстиции Д. Курскому:
   "По-моему, надо расширить применение расстрела (с заменой высылкой за границу), ... ко всем видам деятельности меньшевиков, с.-р. и т. п.; найти формулировку, ставящую эти деяния в связь с международной буржуазией...". И, как следствие ленинского "дополнения", наряду с казнями "меньшевиков с.-р. и т. п." два миллиона русских граждан были высланы за границу.
   А Ильич отдыхая в Горках, продолжал править кодекс, добавляя расстрелы за призыв к пассивному противодействию правительству, к невыполнению воинской и налоговой повинности. Требовал террор "узаконить принципиально", "формулировать... как можно шире". "Террор - это средство убеждения", - писал он. В представлении бесноватого упыря убеждать собственный народ проще всего было, убивая его.
   Газета "Нью-Йорк Таймс" в номере от 23 августа 1921 года писала: "Банк "Кун, Лейба и Кo", субсидировавший через свои немецкие филиалы переворот в России 1917 г., не остался в накладе. Только за первое полугодие текущего года банк получил от Советов золота на сумму 102 миллиона 290 тысяч долларов. Вожди революции продолжают увеличивать вклады на своих счетах в банках США. Так, счет Троцкого всего в двух американских банках за последнее время возрос до 80 миллионов долларов. Что касается самого Ленина, то он упорно продолжает хранить свои "сбережения" в Швейцарском банке, несмотря на более высокий процент годовых на нашем свободном континенте".
   В декабре 1922 года Владимиру Ильичу сообщили, что Швейцарский банк объявил его поручителю Ротштейну о переводе денег основного капитала партии большевиков на три отдельных счета с новыми девизами и шифровыми комбинациями. Эта новость была для Ленина столь неожиданна и неприятна, что его разбил паралич.
   В довершение характеристики дикой, кровавой тоталитарной системы, созданной в России Лениным, не могу избавиться от искушения привести письмо Николая Бухарина - длинное, но столь ярко живописующее вождей, воплотивших в жизнь коммунистический строй, что я не рискую выбросить из написанного Бухариным ни единой строчки. Кто же, как не он, - в 1924 году монопольный идеолог и теоретик большевистской партии, мог знать ее доскональней и лучше.
   О том, что собой представляли субъекты, олицетворявшие и осуществлявшие бесовскую власть, которой разродилась, так называемая Великая Октябрьская социалистическая революция, о бесстыдстве и беспримерном цинизме автора письма, читатель сможет судить сам по нижеследующему тексту:
  
   "Москва, Кремль ...... 1924 г.

Мой дорогой Изгнанник!

   Вы совершенно неисправимы: ни тяготевший над вами расстрел, ни долгая ссылка к черту на кулички, куда мы упекли вас три года тому назад, не стесняясь вашим громким званием "члена Московского Совета", ни, наконец, высылка за границу, где мы хотели проучить вас прелестями "гнилого Запада" и тоскою по дорогой вам Москве, - увы, ничто не заставило образумиться вашу буйную никчемную голову. С одной стороны, говоря откровенно, мне эта ваша последовательность даже нравится, но зато с другой - теперь для меня совершенно ясно, что обоим нам нет места под русским солнцем и что вы сможете его увидеть только в том случае, если капризу истории (а по-вашему: богу!) угодно будет вышвырнуть нас туда, где сейчас пребываете вы и вам подобные.
   Помните, как часто я беседовал с вами "по душам" (хотя никакой "души" не существует: вздор!), отлично зная, что вы - отъявленный никем не превзойденный "к-р", и что моя глупая откровенность нарушает "партийную дисциплину"? Но я все-таки не мог отказать себе в удовольствии еще и еще раз прийти к вам в ваш тихий потусторонний уголок, озаренный лампадками под образами, и поглядеть на вас, углубившегося в мистическую чепуху какого-то Федорова, Владимира Соловьева и даже Якова Беме, которого, вероятно, никто другой в наши дни и в руки взять не решится. Помните, как я рассказывал вам о наших делах и делишках, сообщая самые невероятные случаи из советской и партийной действительности, которые, к сожалению, не были анекдотами, хотя и звучали хуже "скверного анекдота"? Как печально вы улыбались, например, тогда, когда я повествовал о наркомздраве опереточной Туркреспублики товарище Дешевом, который намеревался, в целях охраны красноармейцев от неприятных заболеваний, устроить советские публичные дома по последнему слову медицинской науки и получил от партии выговор "за подачу некоммунистического проекта", к тому же украденного им у известного героя некрасовской поэмы; вы улыбались, а вот эротоманки из женотдела Ц.К. партии (так называемая "Центробаба"), они были в коллонтаевском восторге...
   Подолгу, иногда до рассвета засиживался я в вашей келье, находившейся вне времени и вне пространства, и не раз, признаюсь, побаивался, как бы наши чекисты, коль они нагрянут к вам с очередным обыском и приглашением "на Лубянку", не застали бы одного из "вождей мировой революции" в этом столь не подходящем для него обществе. Где-то до обалдения трещали телефоны, разыскивая меня для того, чтобы потащить на ночное заседание Ц. К.; где-то в три этажа большим боцманским загибом ругался Ильич, коему докладывали, что меня "нигде нет", - а я продолжал выбалтывать вам такие вещи, о которых никогда не решился бы, да и сейчас не решусь сказать ни одного слова никому на свете...
   Очевидно это было с моей стороны простой человеческой слабостью, в чем я потом (и не один раз!) упрекал самого себя; но разве ваш Достоевский (смотрите: наизусть помню... Не даром, видимо, вы прозвали меня "мальчиком из Достоевского"!) не говорит устами пьяненького Мармеладова: "Ведь, надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь пойти!"
   Эх, все мы такие же "пьяненькие" (одни - от вина, другие - от мечты, третьи - от крови...), все мы человеки, хотя вы не раз отказывали мне в этом мало уважаемом звании, - несмотря на то, что тоже любили меня (я это чувствовал!), сами, не зная за что.
   Теперь, когда наш общий друг, которого раздирает "русская злая тоска", едет за границу отдохнуть от советского рая, мне хочется "пойти" к вам, вероятно, в последний раз, и я умолю этого питомца Маркса, Лермонтова и Бодлера передать вам в собственные ваши ручки сие письмецо, дабы хоть его не узрело всевидящее око Феликса, - кстати сказать, - пребывающего в состоянии мрачной коммунистической ипохондрии, эпидемически среди нас свирепствующей после окончательной смерти Ленина и убившей хорошего славного Лутовинова.
   Итак, поговорим в последний раз и, как всегда, - на разных языках...
   Как хорошо, что вас здесь нет! В эти дни никакое и ничье заступничество не спасло бы вас ни от Устюга и Нарыма, ни от более неприятного путешествия - "на луну"...
   Паршивое времечко: приходится volens-nolens, бросать жирные кости диким и ненасытным "низам" партии, которые, впрочем, здорово отощали в период "нэпа", спасшего нас от неминуемого краха; но иначе поступить, поверьте, невозможно, ибо в противном случае это коммунистическое быдло разом опрокинет всю постройку, и мы рухнем в бездну вместо того, чтобы творить социальную революцию, которая, на самом деле, чертовски запоздала... Мы здорово обманули тех, кто по глупости или по жадности к легкой наживе поверил в наше "всерьез и надолго", хотя не мы ли (и так недавно!) обобрали их и расстреливали, как бешеных собак. Мы обрекли в жертву коммунистическим илотам тех, кого сами же, и - с таким трудом, создали, чтобы их доить и стричь, а отнюдь не резать. Мы одной рукой маним к себе заграничный капитал, ибо иначе казне нашей - каюк, а другой - мы душим его у себя, ибо иначе... нас задушат.
   Паршивое времечко! Но - встань сейчас сам Ленин, с телом которого у нас такая досадная прибыльная для ученой шатии возня, и он, вероятно, только выматерился бы почище десятилетнего комсомольца и уехал бы на охоту или удрал обратно, не зная что делать.
   Ах, нет: может быть, он и только он придумал бы выход из этой дьявольской паутины! Ведь вы-то знаете, чем силен и, поэтому, велик был наш Ильич, которого мы совершенно зря величали слепым пророком третьей величины. Правда, вам известно, что Ленин был липовым теоретиком, и его, с позволения сказать, марксизм, нынче именуемый ленинизмом (слово почти неприличное!), действительно представляет из себя дурную мешанину из Бланки, Бакунина, пугачевщины и, как вы добавили, чего-то от Федьки-каторжника; правда, вам ясно, что его философские познания были смехотворными, а книжка: "Материализм и эмпириокритицизм" навсегда останется образцом крайней тупости в абстрактных вопросах; знаете вы и то, что даже политической экономии он мог бы поучиться у моих "свердловцев, и я не раз публично и к ужасу партийного синода разоблачал его невежество и в этой области... Видите, как резок я сам и как искренен, когда речь идет о правде (но не... в "Правде": простите за плохой каламбур, к тому же и не новый!), - все это так, и только по дешевке купленные нами академики, сменовеховцы и прочая грескуловщина должна думать и, разумеется, писать о нем иначе.
   Но не вам ли я так часто рассказывал о том, о чем говорится даже у Зиновьева, кому, как известно, при всем моем коммунистическом пиетете, я никогда не подам руки, чтобы не запачкаться, хотя бы за это неуважение само политбюро пригрозило мне долгосрочным отпуском...
   Вспомните! Когда летом 1917 года среди нас раздавались голоса о том, что надо идти к Керенскому "арестовываться" и, опровергнув на публичном суде сказочку о немецком шпионаже, доказывать со скамьи для подсудимых истины большевистского Корана, - кто как не Ленин, остановил нас, изругав дураками, и предсказал переход к нам государственной власти через пару месяцев?
   Вспомните! Когда все, а в особенности - Троцкий, настаивали на неприемлемости мира с немцами, кто, как не Ленин, заставил нас подписать "похабный мир" в Бресте, предсказав гибель Вильгельма и революцию в Германии?
   Вспомните! Когда все мы, как бараны, стояли за крайний военный коммунизм и расстрелами заставляли проклятых крестьян отдавать нам весь их хлеб, - кто, как не Ленин, увидев, что мы не сегодня-завтра загремим и негодяй Пахом отвинтит нам башку, закричал нам: "Стой! Хватит, болваны: воротите оглобли!" и в последнюю минуту заставил нас перейти к "продналогу", как, между прочим, и называлась изруганная мною брошюра Ленина, в теоретическом отношении - совершенно бездарная?..
   Кто, как не Ленин, осмелился, к ужасу "чистых" коммунистов (а следовательно, - и к моему ужасу!), провозгласить "нэп" и тем самым спас положение всей партии?
   Кто, как не Ленин, обокрав сначала эс-эров, а потом и меньшевиков, стукнул им всем по голове, взял в руки дубинку и даже с нами разговаривал лишь после того, как он всё решит? "Не хотите? В таком случае, черт с вами: вы мне надоели, и я на дачу уеду", громыхал он. И мы этого: "на дачу уеду" боялись пуще Деникина; и молчали; и подчинялись; и всё, вопреки теории и программе, получалось великолепно!
   А не припомните ли вы, кстати, как однажды ночью мы встретились с вами на погруженной во тьму, - тогда даже Ц.К. заседало при лампочке в 16 свечей, - Пречистенке: Деникин был под Тулой, мы укладывали чемоданы, в карманах уже лежали фальшивые паспорта и "пети-мети", причем я, большой любитель птиц, серьезно собирался в Аргентину ловить попугаев. Но кто, как не Ленин, был совершенно спокоен и сказал, и предсказал: "Положение - Хуже не бывало. Но нам всегда везло, и будет везти!"
   А когда сатанинское кольцо блокады сжалось до такой степени, что мы подумывали о полной сдаче на милость победителей, - кто как не Ленин, говорил о том, что кольцо лопнет, и что он скоро побеседует с европейскими дипломатами за общим столом?.. Ах, да что там! Таких озарений и пророчеств было без числа, и в этом мы почерпали веру в нашу работу и в нашу победу даже тогда, когда глупые факты подкладывали нам свинью двадцать раз в сутки.
   Да... если бы Ленин и теперь был с нами! О, я всегда говорил вам, что самое ужасное и самое контрреволюционное существо в мире (контрреволюционнее даже... вас!) это - Смерть: пока мы работаем тут над освобождением пролетариата от экономического рабства, немец должен, - слышите: должен, - скажите ему это от нашего или по крайней мере, от моего имени, - выдумать средство против этой курносой меньшевички, иначе, право, будет мало толка, и смысла даже в осуществлении на земле Мирового Союза Социалистических Республик. Бессмертие - это хоть и не написанный, но главный пункт нашей программы: говорю вам сие, как ее автор.
   Итак, мы - в пустыне и - без вождя!
   Посудите сами...
   Сталин - нуль и все спасение видит еще в одном (котором по счету?) миллионе трупов.
   Каменев - нуль и поучает нас, как удобнее всего сидеть между двух стульев.
   Крупская - нуль и просто - дура, которой мы, для очередного удовольствия "низов" и для пущего бума да шума, разрешили геростратничать, сжигая библиотеки и упраздняя школы, будто бы по завету Ильича: на мертвых валить можно, ибо они, как известно, сраму не имут.
   Зиновьев... о нем разрешите не говорить.
   Рыков - нуль и даже разучился острить (единственная его способность: будь он трезв или пьян!), к бесконечному удовольствию Луначарского, которого он прозвал Лунапарским и Лупанарским, а вместо наркома совершенно правильно величает наркомиком.
   Дзержинский - нуль, если, разумеется, дело не касается Г. П. У., в филиалы коего он превращает все решительно ведомства, куда бы мы его не послали.
   Я? - Ах, голубчик, и я - нуль, если свести меня с трибуны или кафедры или вытянуть из-за письменного стола да приставить к "делу": отлично зная себе цену, я, поэтому сроду никаких "должностей" не занимал, тем более что при моих спартанских вкусах - наклонностей к воровству не имею.
   Знаю: вы ждете моего слова о Троцком, Но и он всегда был политическим нулем, правда - большим нулем, и останется им до конца дней своих, даже если судьба все-таки сделает из него коммунистического диктатора.
   Прежде всего, в Троцком, который поплелся в нашу партию лишь накануне "октября", когда, конечно, это было для него единственным путем к карьере, - в нем нет ничего истинно коммунистического; и поэтому, как всегда, прав был Ленин в своей нелюбви, в своем недоверии к нему.
   Троцкий создал красную армию? Полноте: во-первых, если хотите знать правду, никакой армии у нас не существует, если не говорить о парадах, о демонстрациях против мирового милитаризма(!) и об усмирении всяческих восстаний внутри страны, а один виднейший немецкий генерал, коему мы предложили взять на себя верховное инструктирование этой самой "армии", приехал в Москву, поглядел и махнул рукой, сказав нечто весьма нелестное и только рабфаковцами произносимое; во-вторых, не сам ли Троцкий выразился, что его армия - это редиска, красная снаружи и белая внутри, и недаром С. С. Каменев, ее фактический вождь и царский служака, всё еще не коммунист, загадочно крутит свои великолепнейшие усы и внушает нам неподдельный страх своим молчанием, которое таит в себе черт знает что...
   Нет большего труса, чем Троцкий, и поэтому он так любит громкие хвастливые (и всегда - холодные и фальшивые) речи и демагогические словечки, хотя часто путается в них, - когда-то, например, к стыду нашему, процитировав в одном из своих знаменитых приказов по армии и флоту не более и не менее, как фразу Иуды-предателя: "Что делаешь, делай скорей", не правда ли, даже для коммуниста - не удобно?
   Помните, когда пресловутая дискуссия о профсоюзах угрожала и расколом партии, и заменой Ленина Троцким (в этом и была вся сущность дискуссии, скрытая от непосвященных под тряпьем теоретического спора), Троцкий, имевший за собой на съезде большинство, потому что секретариат не доглядел, и были выбраны не те представители с мест, - Троцкий в последнюю минуту испугался власти и ответственности и постыдно скрылся в кусты, как провинившийся Трезор.
   А возьмите, наконец, последнее "выступление" Троцкого, так дорого обошедшееся его легковерным друзьям и сторонникам, коих он просто-напросто предал ("что делаешь, делай скорей"?) Зиновьеву и Сталину за 30 серебряников: без всякого труда мог он сесть на освободившееся, за смертью Ленина, место партийного диктатора, ибо и "низы", и так называемая армия были в тот момент за него, но он опять-таки постыдно струсил, по приказу "тройки" заболел, отправился на "погибельный Кавказ", где, подражая Николаю II, он всегда кому-нибудь подражает, - стрелял ворон, а в Москву вернулся тихой стриженой овечкой, спевшись с кем надо, и теперь вновь фрондирует на словах, которым уже никто не верит, угрожает войной всей Европе, подражая на сей раз, кажется, Павлу I.
   Троцкий? - "И хочется, и колется, и маменька не велит..."
   Он холодный, как ледышка, и только наивные люди его фальшивый пафос и наглость (наши партийные юдофобы давно это подметили!), бесконечную наглость принимают за святой огонь революции. Помните, как эта говорящая машина стояла у рампы Большого театра, принимая овации присутствующих дураков: задранный нос, лицо как у мумии, ни кивка, Чурбан, "гоголем"...
   Ах, покойный Ильич говорил так просто, - как дитя: так, мол, и так, мои милые; это мое мнение, и оно, я знаю, правильное; не согласны? Тем хуже для вас, но всё равно я поступлю по-своему, а не по вашему; прощевайте... Да, так говорят, с одной стороны, дети, а с другой - некоторые из мужичков, которые не любят витьеватости, и недаром внутренний облик Ленина во многом напоминает тургеневского Хоря. А Троцкий? Всё фальшь, всё - ложь, все - поза (хуже Керенского!), всё самореклама и - еще раз - наглость...
   Троцкий? Нуль - ваш, то бишь, к сожалению, - наш товарищ Троцкий!..
   Ну, стоит ли после этого говорить о четвертом сорте - о Красине, о милом Крестинском (не доглядел, разиня, за нашими молодцами в торгпредстве!), о Сокольникове, который помер вместе с Кутлером, о Преображенском и других сынах старой гвардии? Ведь этак, чего доброго, придется испачкать бумагу именем Стеклова...
   Да, да, все - нули, а молодая гвардия, "ленинский набор" и перебежчики из чужих партий плюс наши иноземные содержанки (у нас их - до черта!) - это уже не нули, мой милый, а такие минусы, с которыми - головы приложить, как разделаться!
   Нуль, умноженный на нуль, - это даже красные студенты знают, - есть нуль; вереница нулей, хоть тянись она от Кремлевских стен до Тихого океана - тоже равна нулю, если слева нет другой цифры, а у нас и справа, и слева - шиш на граблях...
   А воруют... Donnerwetter, как воруют! Вор на воре взяткой погоняет...
   Тут - какая-то чертова загадка: почему люди, которые совсем недавно жертвовали собой, жили не хуже дорогих вам "подвижников церкви", истинными аскетами, вдруг полюбили особняки (непременно - особняки: квартиры хоть в 20 комнат - им мало!), шампанское, кокоток, да которые подороже, из балета, собственные поезда, "тридцать тысяч курьеров", а жены их - бриллианты в орех ("нельзя ли с царицы?"), альфонсов и, конечно, десяток новых платьев в месяц, если не из Парижа, то хотя бы (с кислой миной!) от Ламановой... В чем тут дело? Отчего, например, Иван Иванович, который раньше десятки лет жил впроголодь со своей некрасивой женой, но тоже большевичкой, который, получи он завтра наследство, всё до копеечки отдаст его партии, - отчего это теперь он залез в особняк на Поварской, жену прочь, "расписался" с девочкой в 17 лет, раскрашенной да раздушенной, и бессовестно торгует своими визитными карточками: "Милый Коля, сделай такому то - то - и то-то", "Милый Феликс, освободи, пожалуйста, таких-то, коих знаю, как честнейших" и т. д. Ведь чуть ли не вся страна управляется такими дружескими "записочками", покупаемыми подчас за такие деньги, на которые можно купить самые ценные автографы величайших гениев мира...
   Фу, от партии пахнет "жаренным" на расстоянии от Земли до Солнца!..
   Ну, пусть Демьян пьянствует с буржуями, если ему кремлевского спирта мало для вдохновения; тут хоть для революции польза. Но как это у наших лучших товарищей, которые стоят за беспощадный расстрел взяточников, рука поворачивается делать то же самое, за что они час тому назад казнили другого? Разве не раздаются голоса за то, что "самоснабжение" (по старому - "кормление") - не грех, что с буржуя за "честное" дело, в виде подарка, разрешается получить, ибо это не взятка, где за деньги делают что-то "незаконное"...
   И не даром поэтому "глас народа" всех нас валит в одну кучу жуликов, куда однажды сунули даже бескорыстнейшего Жоржика, а завтра, чего доброго, спихнут и меня, а вы знаете, что для меня деньги, комфорт - звук пустой, что для меня революция - всё, и, потребуй она от меня жизни моей любимой жены, я спокойненько утоплю ее в умывальном ведре - медленно и мучительно...
   В чем дело? Отчего воруют? Право, тут какой-то закон...
   Ваше объяснение я знаю: вы дали его, обвиняя шантажиста и взяточника Малышева, который проделывал всякие гнусности, будучи следователем М.Ч.К.: "Где грязно, там всегда заводятся клопы", изрекли вы трибуналу...
   Позвольте, это же не так: революция не грязь, а священный огонь, и вы, которого, если говорить правду, я всегда считал революционером (да, да: не обижайтесь!), вы не смеете так обобщать единичные и случайные факты...
   Ах, но дайте мне большого, честного революционера-коммуниста!!!
   "Такой не бываэт", скажете вы словами армянского анекдота...
   Лжете! И вас все-таки надо расстрелять!..
   Вот, значит, каковы у нас теперь дела...
   "Россия гибнет!" воскликнете в свою очередь и вы, славянофил наших дней, верящий в "свет востока" и в божественную миссию неблагодарного отечества. Известное дело, вы - поэт, а мы, хотя тоже романтики, по мнению некоторых, но мы творим наше дело не только пером и не только на бумаге, а также огнем и мечом и на скрижалях проклятой суровой действительности...
   Да, я, пожалуй, тоже романтик, и подчас - сентиментальный щенок, отравленный ядом иронии: до сих пор в Копенгагене дети вспоминают обо мне, как о своем лучшем друге, а как-то в заседании политбюро я совершенно серьезно отстаивал одного из сильно провинившихся товарищей, который был мне дорог, потому что у него была... ручная галка, им самим, представьте себе, выдрессированная... Скажете, дурака валяю? Не знаю, и знать не хочу...
   Но при чем тут дети и галка? Давайте говорить о вашей России.
   Помните ли, как вы однажды выгнали меня из своей комнаты, когда я - это было под утро - в жарком споре с вами открыл вам все наши карты, признав, что у нас нет никакой "советской власти", никакой "диктатуры пролетариата", никакого "рабоче-крестьянского правительства", никакого доверия к нашей дурацкой партии, есть лишь очень небольшой орден вождей грядущей в мир социальной революции (наподобие тех "масонов", в которых вы, хоть и не по Нилусу, но все же верите!), в ответ на ваше надоевшее мне сравнение нас с "бесами", выпалил, потеряв остатки хладнокровия, что Достоевского, к сожалению, нельзя расстрелять?
   Вы, добрый друг Франциска Ассизского и "Христов рыцарь", не могли простить моего плевка в вашу святыню: хорошо еще, что, изгоняя меня из своего храма, вы не имели в руках христианского бича... Не то бы я, пожалуй, за револьвер схватился бы!
   Ах, и сейчас, несколько лет спустя, с удовольствием повторяю: Достоевского мы, конечно, пальнули бы, да и Толстого прибрали бы к рукам, если бы он снова "не мог молчать" при виде нашей работы.
   Но - зачем отвлекаться: очень рад, что их нет, и я вас огорчаю лишь платонически.
   Да, выпалил я тогда здорово, и... что за лицо у вас было в ту минуту...
   Но теперь я выпалю, - предупреждаю вас, - нечто похуже.
   Россия? Что такое Россия?
   Для вас даже в самСм слове кроется тут некая "тайна"; для вас оно горит где-то в раю (но не в коммунистическом!) на престоле у вашего бога, который, разумеется, в ваших глазах представляет из себя космического монарха без намеков на конституцию, для вас это
  
   Шесть букв из пламени и крови
   И царства божьего ступеней...
  
   Ну, а для меня, для нас это - только географическое понятие, кстати сказать, нами, без малейшего вреда для революции, с успехом упраздненное; для меня это - тоже слово, но - старое, никому не нужное и сданное поэтому в архив мировой революции, где ему и место.
   Для меня современная Россия, т. е. С.С.С.Р. это - случайная, временная территория, где пока находимся мы и наш Коминтерн, которому (это в скобках!) ваш глупый Запад с его близорукими, безмозглыми правительствами деньги все-таки даст, ибо, как-никак, а социалисты скорее наши, чем ваши, - даст, не понимая, что мы на эти самые фунты и франки зажжем Европу, проломим всем им приспособления для цилиндров...
   Помните (я нарочно так часто напоминаю вам о прошлом!), как вы, став членом Московского Совета, лидером "беспартийных", которые, будучи взяты нами для декорации в количестве 30% всего состава этой говорильни, ни разу, конечно, не поддержали вас... даже тогда не поддержали, когда вы имели наглость потребовать от нас созыва учредительного собрания (это в 1921 году? Чудак!), - помните ли вы свое громовое послание к Ленину, написанное вами, как "народным депутатом"? Мы ужасно смеялись, читая ваши искренние благоглупости, которыми вы хотели поучать нас, объясняя, что такое Россия, в чем ее истинное назначение. Ах, тогда вы сами верили в Ленина и думали, что царь-батюшка не видит того, что видите вы, и что злые слуги-советчики скрывают от его ясных очей горе и муку любимой вами и близкой сердцу царевны - России... Вы, в своей византийско-московской романтике, были так же, мягко выражаясь, наивны, как все русские люди, питавшиеся подобной пищей на протяжении целого ряда веков их глупой, глупой истории.
   Нет, мой птенчик. Ленин и все мы (мы, т.е. "орден"!) понимаем русскую действительность не хуже вас, а знаем всё, потому что от нас вездесущий Феликс, поставивший за спиной каждого советского гражданина по паре чекистов, не скрывает и не смеет скрыть ничегошеньки...
   Знаете ли вы, что сказал Ильич, имевший терпение (гордитесь!) до конца дочитать ваше послание, "полное яду"? А вот что, - теперь открою вам: "Хороший он, по-видимому, человек и жаль, что не наш". Потом, откашлявшись, добавил: "И - умный, очень умный, но - дурак!"
   Как вы не понимаете, что тС, что дорого вам как некая абсолютная самоцель ("Россия", "Русь"), нас интересует лишь постольку, поскольку речь идет о материале и о средствах для мировой революции? Нам нужны - прежде всего, более или менее прочный кров, а затем - деньги, как можно больше денег.
   Для того, чтобы получить денежки, мы не только дважды обобрали (и еще двадцать два раза обберем!) девяносто процентов России, но и распродадим ее оптом и в розницу, потому что, господин патриот, вся она к нам с лихвой вернется в желанный час мировой революции, во имя которой "всё дозволено", - нет-с, мы для этого не постеснялись открыть у себя работающие круглые сутки государственные игорные притоны, организованные нам мужем жены нашего Лёвушки "красным Распутиным", Мишкой Разумным. Ну, его самого мы ликвидировали и за ненадобностью (у нас в нашем финансовом ведомстве нашлись арапы не хуже!), и ввиду того, что он больно зазнался, скупив половину наших вождей, - кого за деньги, а кого за девочек. Конечно, знаем: "что прежде было распутно, то ныне стало разумно", но и это - тайна коммунистической диалектики, до которой немецки-тяжеловесный Карлуша Маркс дойти, ввиду своей явной буржуазности, разумеется, не мог. Сие - прогресс!
   Игорные дома? А почему нет! Мы, может быть, и проектиком товарища Дешевого воспользуемся: то-то смеху будет, и Гришке найдется, наконец, самый подобающий ему пост завгоспубдомами!
   Э, мы и водочкой заторговали бы пуще покойника и, сами знаете, к этому готовились (Главстекло посуду работало: самогонке священную войну объявили!), да, скажу откровенно, - испугались того же самого Пахома, который в трезвом виде смирнее телка, а в хмелю - уж больно буен и за вилы хватается...
   Ну, а картишки да рулетка, лото и тотализатор - вещи невинные, детские, причем ведь еще кто-то из римских цезарей (ужасно люблю этих ребят, до "рыжебородого" включительно: всякие дураки от добродетели, вроде Тацита и Светония, ни черта в них не поняли!) правильно сказать изволил, что деньга не пахнет... А хотя бы и пахла: революция не нервическая барышня, которой непременно нужны тонкие ароматы, не гоголевская городничиха, мечтающая об "амбре"... Она и священной проституцией брезгать не станет!..
   Но, синьор, погибнет ли Россия? Я ведь все к одному клоню, я все о том же...
   Да, ваша Россия, конечно, погибнет: в ней теперь нет ни одного класса, коему когда-либо и где-либо жилось пакостней, чем в нашем совдепском раю (кстати: если это - рай, то каков же совдепский ад? Любопытно...) мы не оставили камня на камне от многовековой постройки "государства российского"; мы экспериментируем над живым, все еще, черт возьми, живым народным организмом, как первокурсник-медик "работает" над трупом бродяги, доставшемся ему в анатомическом театре... Но вчитайтесь хорошенько в обе наши конституции: там откровенно указанно, что нас интересует не советский союз и не его части, а борьба с мировым капитализмом, мировая революция, для которой мы жертвуем и будем жертвовать и страной и собою (жертва, конечно, на Зиновьевых на распространяется!) без малейшего сожаления и сострадания к тем, кто нужен в качестве удобрения коммунистической нивы для ее будущего урожая...
   А на все выкрики и упреки западного пролетариата, если вдруг он преисполнится любовью к нашей России и обрушится на нас за наши "зверства", мы сумеем ответить тем, что в ужасах русской жизни виновата мировая буржуазия, то насылающая на нас Колчака и Деникина, то "мирно" подкапывающаяся под устои русской революции отказом в кредитах, чем она мешает возродиться нашему хозяйству, в развитии которого так заинтересован весь мировой пролетариат; мы сумеем ответить ему, что наша страна находится в длительном переходном периоде, что лес рубят - щепки летят, что, наконец, отсталость и мелкобуржуазность русского народа требуют этих суровых методов борьбы, - но что, конечно, западу, где все давным-давно созрело, социальная революция поэтому не угрожает русскими прелестями... Ах, аргументов у нас сколько угодно: чем другим, а этим - богаты и сумеем очки втереть по всей линии со ссылками и на Маркса, и на французскую революцию, и... на что угодно, - хоть на библию, если английские товарищи этого, например, потребуют, ибо они - народ странный...
   А кого нам бояться? Не вас ли, которым уже давно никто не верит, ибо... верить не хочет: буржуазия запада, которую вы ненавидите, друг мой, более меня, думает (дура!) содрать с нас шкуру, колонизируя советский союз; а социалисты, пацифисты, гуманисты и прочая дряблая интеллигентская сволочь находится под обаянием наших громких лозунгов, которые этим кретинам кажутся похожими на их сладенькую чепуху, - причем шум и треск, поднимаемый нашими резолюциями, протестами, воззваниями и другими изобретениями коммунистической режиссуры, так велики, что заглушают собой и вопли наших жертв и разоблачения странствующих донкихотов по поводу "московских палачей".
   Повторяю: вы нам не опасны, ну а если уж очень здорово будете безобразничать, станете нам поперек дороги и в последний момент мы вас не сумеем купить, как это мы делали не один раз и не только со сменовеховцами, то Феликс сумеет убрать вас с нашего пути, ибо его заграничные ребятки - не хуже московских. Я вам и фактик расскажу, и не про какое-нибудь сожжение неугодной нам книги (помните эту историю?), а куда серьезней и позанимательней, Однажды нашлась такая молодая особа, которая, поехав за границу по нашему делу, нам там изменила, а документы, характера очень деликатного, продала кому не следует; выдать ее нам, конечно, отказали, тем более что хитроумная особа сия, в целях перемены подданства и укрепления своей позиции, срочно вышла замуж за иностранца. Однако наши ее разыскали, подкупили домовую хозяйку, подсунули под кровать этой синьоры бомбы, литературу, а затем донесли местной полиции, что, мол, такая-то - искусный агент III Интернационала. Не буду обременять вас подробностями, но скажу, что особу выселили к нам, а мы... сами понимаете, с каким удовольствием и "сердечным вниманием" Феликс помог этой особе переселиться за границу этого мира!..
   Так-то вот: запомните на всякий случай - тем более что казус преинтереснейший...
   Ну а тут, у себя, нам и подавно бояться некого: тут мы - полные хозяева...
   Страна, изможденная войнами, мором и голодом (средство, конечно, опасное, но зато - великолепное!), и пикнуть не смеет под угрозой чеки и так называемой армии, которые, поверьте, нами довольны, потому что приласкать преторианцев и гончих собак, насытить их по горло всякой всячиной - это наш революционный долг.
   Да, забавная комбинация - эта ваша Русь! Мы и сами часто диву даемся, глядя на ее пресловутое "долготерпение"... Черт знает, что делаем, а всё благополучно сходит с рук, как будто бы всё так и надо! Ну, конечно, - Лаврентьевский переулок, Урицкий, Володарский, пуля в Ленина, убийство Воровского, кой-какие восстания, - но, право же, это пустяки, дешевка, а не серьезные издержки революции. О всяких там "социалистах" говорить, сами понимаете, не приходится: это жалкие банкроты, импотенты, слизь и трусы, которым мы, к общему для всех удовольствию, дали по башкам, да так здорово, что они раз и навсегда забыли про Балмашевых и Каляевых. Но объясните мне совершенно другое: ведь, почитай, нет в России ни одного дома, у которого мы прямо или косвенно не убили мать, отца, брата, дочь, сына или вообще близкого человека, и... все-таки Феликс спокойненько, почти без всякой охраны пешочком разгуливает (даже по ночам: помните, как мы однажды встретили его около Манежа?) по Москве; а когда мы ему запрещаем подобные променады, он только смеется презрительно и заявляет: "Что?? Не посмеют, пся крев!.."
   И он прав: не посмеют... Удивительная страна!
   Вот вы всё бормотали мне своим исступленным шепотком о церкви да о религии; а мы ободрали церковь, как липку, и на ее "святые ценности" ведем свою мировую пропаганду, не дав из них ни шиша голодающим; при Г.П.У. мы воздвигли свою "церковь" при помощи православных попов, и уж доподлинно врата ада не одолеют ее; мы заменили требуху филаретовского катехизиса любезной моему сердцу "Азбукой коммунизма", закон божий - политграмотой, посрывали с детей крестики и ладанки, вместо икон повесили "вождей" и постараемся для Пахома и "низов" (mundus vult decipi - ergo decipiatur!) открыть мощи Ильича под коммунистическим соусом... Все это вам известно, и... что же?
   Дурацкая страна!
   Что касается почтенного обывателя, то он, дело известное, - трус, шкурник и цепляется за нас из боязни погромов, анархии, которые чудятся его паршивой душонке и которые действительно настанут, если нас, чего доброго, чудом каким-то прикончат, Но народ, народ??
   "Народ безмолствует"... И будет молчать, ибо он, голубчик, не "тело Христово", а стадо, состоящее из скотов и зверей. Сознаюсь вам теперь в том, что однажды рассказанная мною история - не анекдот, как я тогда уверял вас, а самый настоящий факт: клянусь... Не понимаете, о чем я говорил? Забыли? А вот о чем: Ленин действительно изрек, что он боится, как бы ему в шутку не подсунули на подпись декрет об обязании всех граждан обоего пола в определенный срок целовать его на Красной площади в срамное место; он, по рассеянности, подмахнет этот указик, и вся страна... станет в очередь, да еще, добавлю я, появятся и такие, которые (не только сменовеховцы, но и поприличнее!) найдут в этом акте величайшую государственную мудрость, причем, конечно, Демьян Бедный и Валерий Брюсов разразятся гимнами, а всякие профессора и академики из бывших людей, просто так, за бесплатно, от избытка собственной подлости, завопят о гениальности, о новом откровении обожаемого "учителя"!.. Ну, что ж: очевидно, так и надо, и государство не есть какая-то там "нравственная идея", как поучали меня в Московском университете, и не станет "Civitas Dei", как полагает ваш любимец, а, извините, - нечто вроде чертова болота, где один класс непременно и с наслаждением душит другой, изредка снисходя до временного компромисса. А "человек" - это вовсе не звучит так гордо, как думает блаженный Максимушка, который, несмотря на свои петербургские гадости (кормление ученых при помощи господ Родэ: мы еле замяли скандал в сем "родэвспомогательном" учреждении!), невзирая на московские истерики и заграничное юродство, все-таки остается нашим, босяком и посылает Ильичу свои запоздалые поцелуи... Нет, человек это - сплошная сволочь, и мы с ним - хлопот полон рот, особенно теперь во имя будущего, он черт его подери, изредка брыкается, заставляя нас тратить много сил, а главное - золота, на его околпачивание и ежовые рукавицы.
   Человек? Вне нашего ордена нет никаких человеков, а есть только "вриды", т.е., если вы уже забыли наш "великий русский язык" - временно исполняющие должность сих существ.
   Но - ничего, сойдет, всё сойдет, раз палочка и все командные высоты коммунистического отечества находятся в наших малопочтенных, но крепких руках...
   Да, Россия, народ, которых вы никогда не понимали в своем сахарном идеализме, принадлежат нам; только мы, да еще, может быть (как это ни странно!) самые крайние правые, разные Говорухи-Отроки, только мы разгадали русский сфинкс...
   "Народ безмолствует" и... несет налоги: что и требовалось доказать.
   Заговорит? Восстанет? Разин? Пугачевщина? - Заставим умолкнуть, утихомирим, дадим ему "panem et circenses"... наконец, - перепорем, перестреляем хоть половину страны, не щадя ни детей, ни стариков!..
   Ну-с, а если не удастся и мы все-таки загремим, то... скажите, пожалуйста, что мы теряем? Те, кто нам действительно нужны для мировой революции, останутся целы, ибо исчезнут они вовремя; а сотни тысяч сырого материала "низов", ягнят российского коммунизма... подумаешь, какая важность: этого добра нам не жалко ни капельки, а чем страшнее и ужаснее будет реставрация и въезд на белом коне нового "царя", - тем скорее мы вернемся (такова диалектика истории!), вернемся, и тогда... не уставай Феликс, работайте Лацисы и - "патронов не жалеть"!!
   Да, терять нам почти что нечего: Россия далась нам даром, еще с приплатой, а уйдем из нее, - если уйдем, - с такими богатствами, на которые можно купить полмира и устроить социальную революцию на всех планетах и звездах Солнечной системы. Подполье нас не пугает: не новость, и в нем свое обаяние для масс, а, повторяю (приятно повторять!), средств у нас - без конца, причем, на всякий пожарный случай, они давным-давно находятся за пределом досягаемости тех, у кого их отняли...
   Ах, впрочем, - к чему мрачные мысли: "нам всегда везло, и будет везти!"
   А русская свинья-матушка, которая терпеливо пролежала три столетия на правом боку, с таким же успехом пролежит еще дольше - до прихода Мировой Социальной Революции и на левом боку: на то она и свинья...
   Теперь вам ясно, что я хочу выпалить? Нет еще? Фу, какой вы на самом деле - дурак! Не ясно? Ну, в таком случае - получайте: на Россию мне наплевать, слышите вы это - наплевать, ибо я - большевик!!".
   Коммунистическая партия Ленина, захватившая Россию, пролившая море крови, воевавшая со всеми слоями общества, не была партией народа. Она враждовала с ним, распинала его на кресте коллективизации и индустриализации, миллионы граждан гноила в концентрационных лагерях, сотни тысяч расстреливала. Делала всё для того, чтобы народ боялся и ненавидел ее.
   Теперь, когда методы, какими Ильич создавал так называемое первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян, и его людоедское обхождение с народом страны Советов стали достоянием гласности, диву даешься, как после всех, совершенных по его указаниям, неподдающихся учету преступлений, бывшие граждане Советского Союза - эти не, помнящие зла люди, старательно сохраняют и оберегают многочисленные, торчащие в огромных количествах по городам и весям, словно шипы репея на заброшенном поле нерадивого хозяина, монументы "великого вождя". Трудно представить, к примеру, обилие подобного скульптурного ширпотреба, посвященного Гитлеру, в Германии, Муссолини в Италии, Антонеску в Румынии, хотя они причинили зла своим странам неизмеримо меньше, чем "самый человечный человек" России. Засилье изображающих Ленина идолов (я уже не говорю о превращении большевиками исторической площади русской столицы в кладбище с предсказанными Бухариным мощами в ее центре) выглядит столь же нелепо, как если бы после страшных опустошительных эпидемий, унесших миллионы человеческих жизней, стали бы вдруг во славу этих бацилл и вирусов во множестве устанавливать и тщательно оберегать изваяния чумы, холеры, СПИДа либо других смертоносных болезней.
   И если уж мы по своему не раз заклейменному вождем мирового пролетариата гнилому буржуазному либерализму решили памятники Ленину не сносить, то, может, будем последовательными до конца, а главное справедливыми как перед Лениным, так и перед историей, и на каждом из них напишем: "Создателю первого в мире государства-концлагеря, главному палачу собственного народа".
   Средняя Азия после нашествия монголов, Европа после тридцатилетней войны, Франция после продолжавшейся 10 лет чумы - всё это, даже вместе взятое, не идет ни в какое сравнение с тем, что собой представляла Россия после семи неполных лет власти Ленина. Так что напрасно Никита Сергеевич пытался скрыть правду о Владимире Ильиче. Ведь известно, что "шила в мешке не утаишь", тем более такого, как товарищ Ленин. Время всегда всё расставляет по своим местам. Ленин, Троцкий, Зиновьев и прочие были ничуть не лучше, не гуманнее Сталина и его окружения, а он сам нисколько не кровожаднее "великого вождя". Сталин был просто достойным его учеником, с блеском продолжившим всё то, что тот задумал, начал и оставил ему в наследство.
   Ортодоксальные марксисты объясняют эволюцию человеческого общества исключительно классовой борьбой, практически игнорируя роль личности в истории. Между тем, этот важнейший фактор невозможно переоценить, и вряд ли кто-нибудь станет отрицать, что Христос, Магомет, Лютер либо тот же Маркс знаменуют собой начала новых этапов в историческом развитии человечества.
   Безалаберная Россия в начале XX века разродилась своим пророком-деспотом. Суть происходившего в нашем многострадальном отечестве непосредственно до, а главное после Октябрьского переворота, все великие страдания, выпавшие на долю миллионов граждан бывшей Российской империи, безусловно, являются результатом злой воли Ленина, старательно и беспощадно выполнявшейся, придуманной и воплощенной им в жизнь страшной, бесчеловечной системой правления в стране.
   Нет оснований полагать, что Ленина хоть когда-нибудь посещали угрызения совести, ибо поступал он в полном соответствии "с самым передовым учением в мире", постоянно ссылался на Маркса, утверждавшего, что "Сократить, упростить и концентрировать кровожадную агонию старого общества и кровавые муки родов нового общества" способно "только одно средство - революционный терроризм", или на слова Энгельса: "Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков и пушек, то есть средств, чрезвычайно авторитарных. И если победившая партия не хочет потерять плоды своих усилий, она должна удержать свое господство посредством страха, который внушает... оружие".
   Любой узурпатор, захватив власть вопреки воле большинства народа, способен сохранить ее исключительно террором и диктатурой. Так всегда было в прошлом, можно наблюдать в настоящем, и не исключено в будущем. Однако то, что такая власть держалась в России на протяжении нескольких поколений, - явление в мировой истории беспрецедентное и объяснить его можно лишь бесконечной покорностью и терпением русских людей - чертами, возможно, генетически унаследованными от наших предков времен монгольского ига и крепостного права.
  

IV

  
  
   В 1923 году в партии началась открытая борьба за власть. Сразу после смерти Ленина Троцкий выпускает книгу "Уроки Октября", в которой объявляет себя главным героем Октябрьского переворота и первым претендентом на место умершего вождя. Тем самым он объединил против себя всех остальных желающих управлять Россией. И в ответ на его претензии появилась другая книга "Об "Уроках Октября"". Её авторами были Зиновьев, Каменев, Квиринг, Куусинен, Сокольников, Сталин, редакция "Правды" и ЦК комсомола. Она положила начало открытой травле Троцкого в печати. Любопытно отметить, что статья Сталина в этой книге самая миролюбивая: "Говорят о репрессиях против оппозиции... Что касается репрессий, то я решительно против них" (С. 95). Троцкого не расстреляли, но он вынужден был эмигрировать. Затем отпали Зиновьев и Каменев, потом Бухарин, Рыков и Томский... В конце концов, остался один единственный вождь - Сталин со своим верным и никому не подотчетным Политбюро. И напрасно на XI съезде РКП(б) В. Косиор выразил надежду, что после выступления Ленина наконец-то отделят "функции партийного аппарата от аппарата советского". Если уж при Ленине за такие предложения "очень больно били по рукам", то потом за это били по голове и чаще всего насмерть.
   Преемник вождя мирового пролетариата - верный соратник Ильича Сталин ни в чем не уступал своему предшественнику. Он даже превзошел великого учителя, создав культ собственного имени. Оставленный Сталиным кровавый след, растянувшийся на три долгих десятилетия, обеспечил ему первое место среди самых свирепых тиранов в мировой истории.
   Теперь, если речь заходит о культе личности, чаще всего имеют в виду страшные 37-38-е годы. Действительно, на них приходится пик кровавых сталинских жертвоприношений. Почти никто из заключенных этих лет, независимо от того, к какому слою населения они принадлежали, не вернулся из лагерей и тюрем. Система уничтожения во всех без исключения лагерях работала тогда особенно продуктивно. Именно в 37-38-м широко использовалась формула "десять лет без права переписки". Наряду с массовостью и жестокостью репрессий ужас вселяла их совершенная непредсказуемость, создававшая в стране атмосферу страха и безысходности. Невозможно было понять, кого и за что сажают. Преступление приняло всеобщий характер - стало нормою жизни. Но разве 15 миллионов самых лучших, самых хозяйственных и работящих крестьян, сосланых еще раньше на гибель в тайгу и тундру не по мудрому решению людоеда-Сталина?
   Писатель-гуманист Горький, слепо веря в то, что большевики формируют нового человека, утратил чувство реальности. Не видел или не хотел видеть изначальную ущербность самой идеи насильственной переделки человеческой природы. Он не только с пониманием отнесся к ликвидации Лениным зажиточного крестьянства в период военного коммунизма, но и поддержал сталинский "великий перелом", убеждая себя и других, что "в общем, все идет отлично".
   "Это - переворот почти геологический, - пишет Горький Сталину, - и это больше, неизмеримо больше и глубже всего, что было сделано партией. Уничтожается строй жизни, существовавший тысячелетия, строй, который создал человека крайне уродливо своеобразного и способного ужаснуть своим животным консерватизмом, своим инстинктом собственника".
   Из последних писем Короленко Горькому в 1921 году известно, что попытки уничтожить крестьянство предпринимались сразу после гражданской войны. Но их массовое истребление начали готовить с ноября 1928, когда, по докладу северокавказского секретаря крайкома Андреева, ЦК ВКП(б) запретил принимать в колхозы состоятельных мужиков ("кулаков"). Это решение было подтверждено в июле 1929-го. А в начале 1930-го огласили постановление ЦК ВКП(б) от 3 января об ускорении коллективизации, в котором говорилось, что партия имеет "полное основание перейти в своей практической работе от политики ограничения эксплуататорских тенденций кулачества к политике ликвидации кулачества как класса".
   Всегда послушные Сталину ЦИК и СНК тут же - 1 февраля 1930-го оформили волю "руководящей и направляющей" законодательно. Крайоблисполкомы получили право "применять все необходимые меры в борьбе с кулачеством вплоть до полной конфискации имущества кулаков и выселения их из отдельных районов и краев".
   Ретивые исполнители воли партии придумали не имеющее определения слово "подкулачник", под которое на селе можно было подвести кого угодно и которое позволило бездельникам, болтунам, ворам и пьяницам искоренять самых трудолюбивых, распорядительных, смышленых мужиков, тех, кто только и мог накормить страну.
   О каких кулаках-эксплуататорах может идти речь, если кубанские станицы, например, Урюпинскую, выселили всю от старика до младенца и заселили демобилизованными. Из села Долинка в 1929 году все жители (немцы) тоже были "раскулачены" и высланы. Поди разберись, кто там кого эксплуатировал.
   Суть "раскулачивания", естественно, не в борьбе с эксплуататорами, а в насильственном загоне людей в колхозы. Не напугав мужиков до смерти, никак иначе нельзя было отобрать у них землю, за которую они кровушку проливали и, кстати, обещанную им великим Декретом, и на нее же посадить их крепостными. Эта была, по существу, вторая гражданская война, но уже развязанная Сталиным против крестьянства.
   А 10 миллионов выморенных искусственным большевистским голодом на Украине вслед за раскулачиванием - разве не заслуга нового "великого" вождя? В деревнях на дорогах и на полях лежали неубранные труппы. "Безбелковый отек" записывали тем, кто добрался умереть на пороге больницы. На Кубани было не лучше. И в Белоруссии во многих местах собирали мертвецов приезжие команды, своим - уже некому было хоронить.
   А 44-46 годы: целые нации и еще миллионы и миллионы побывавших в плену, увезенных в Германию и потом вернувшихся? А повторники и прибалты в 48-49?
   В 1935-1937 годах число заключенных в СССР приблизилось к 6 миллионам, и контингент лагерей постоянно обновлялся. Позже оно достигло полутора десятка миллионов. Люди гибли от пятидесятиградусных морозов, от хронического недоедания и каторжного труда. Они истреблялись по секретным разнарядкам из Москвы.
   Только в Байкало-Амурском комплексе (Бумлаге) в течение всего двух лет (1937-1938) были расстреляны 50 тысяч заключенных (сюда не вошли умершие по разным причинам и погибшие на лесоповале). А в списке лагерей, составленных энкеведистами для Сталина еще в 1937 году, значилось 35 комплексов, подобных Бумлагу, в каждом из которых числились по 200 лагерей.
   Точной цифры уничтоженных и пострадавших в стране в годы большевистской деспотии не знает никто. По данным эмигрировавшего из России профессора статистики И. А. Курганова, предсказанное Лениным "сравнительно легкое" внутреннее подавление с 1917 по 1959 год без военных потерь, только от террора, геноцида, голода и снижения рождаемости, обошлось нам в 66,7 миллиона человек (без учета последнего фактора - 55 миллионов). Пока других, официальных данных, нет можно оспаривать полученные Кургановым. Однако появляющиеся уже сейчас исследования, основанные на тщательно скрывавшейся ранее советской раздерганной статистике, могут, в конечном счете, привести к тем же десяткам миллионов.
   При Ленине не вели учет ни погибшим в гражданской войне, ни расстрелянным карательными органами. Если Ильич по числу жертв, лежащих на его совести, и не дотягивает до Сталина, то вовсе не по причине прекрасного человеколюбия, а лишь потому, что время, отведенное ему для кровавой жатвы, было вчетверо короче сталинского. Оба тирана, пусть не по интеллекту, но по коварству и мстительности не уступали друг другу. И все же, не исключая ни одного человека из миллионов загубленных Сталиным, ему по сравнению с предшественником следует отдать должное. В отличие от Владимира Ильича, который на протяжении всей своей бурной деятельности "разрушал до основания", а затем" так ничего и не построил, Сталин создал много и, надо признать, что дело рук его впечатляет.
   Сталин изменил ленинской идее. Поняв, что совершить тотчас мировую революцию невозможно, что необходимо ограничиться Россией, он, используя эмблематику царской державы и конструктивизм социальной науки, приступил к построению новой, социалистической квазиимперии; собрал оставшиеся обломки царизма, обобрав безропотный, изнасилованный народ, добыл передовые технологии и создал свою империю.
   Ленин в последние годы жизни, возможно планируя превратить диктатуру пролетариата в военную диктатуру, не исключал из числа своих преемников главкома вооруженных сил М. Фрунзе. Иначе, зачем бы Сталину сразу после смерти Ильича так настаивать на хирургической операции главкома, в которой тот не испытывал ни малейшей нужды?
   После внезапной, неожиданной и, по меньшей мере, странной кончины предполагаемого конкурента, Иосиф Виссарионович вместо него назначает малограмотного К. Ворошилова. Сталин безошибочно, с первого взгляда угадывал посредственности и именно их выдвигал на главные государственные должности, предпочитая умным - послушных, беспредельно преданных. С этой точки зрения Ворошилов, ничего не смысливший в военном деле, вполне его устраивал. Климент Ефремович должен был, по замыслу Сталина, лишь выполнять его приказы и присматривать за высшими военачальниками, так как они внушали Иосифу Виссарионовичу неприязнь и страх.
   Сталинская пропаганда легко превратила мало кому известного Ворошилова, последовательно, но основательно разваливавшего Красную Армию своими дилетантскими решениями, в народного героя. Именно Ворошилов, вместо проверенных опытом последних войн окопов полного профиля, придумал "индивидуальные стрелковые ячейки", воспротивился стремлению Тухачевского и других маршалов формировать танковые и механизированные корпуса, которые так пригодились бы в предстоящей схватке с Гитлером. На XVII съезде партии потребовал прекратить вредительские разговоры об отмирании лошади в армии и о том, что танк заменит пролетарского бойца, вооруженного самой передовой сталинской военной наукой. Ворошилов боролся с внедрением в армии автотранспорта, якобы демаскирующего далеко слышным шумом моторов, а ночью еще и светом фар пехоту. Позже он лично председательствовал на заседаниях военного трибунала, приговаривая к расстрелу маршалов, генералов и адмиралов, старательно составлял списки "врагов народа" из высших эшелонов власти.
   В 1926 голу Сталин избавляется, наконец, от Дзержинского. А Бухарин в связи со смертью "Железного Феликса" скорбит:
   "Нет Дзержинского, постепенно ушли в прошлое замечательные традиции ЧК, когда революционная идея руководила всеми ее действиями, оправдывала жестокость к врагам, охраняла государство от всяческой контрреволюции".
   Заполнив вакансии на высшие посты в руководстве страной Ворошиловым, собой и Ягодой, Сталин приступил к осуществлению своих грандиозных планов. Новый вождь, прежде всего, ликвидирует НЭП, а в 1929 году объявляет всеобщую коллективизацию крестьян. Уничтожив либо выслав в северные регионы Союза миллионы лучших сельских тружеников, оставшихся загнал в коллективные хозяйства, создал так называемый класс колхозников. Отныне крестьянин не имел паспорта и без специального разрешения председателя колхоза не смел покидать деревню. За свой труд получал не плату, а пресловутые "палочки-трудодни".
   Взрыв в Москве 5 декабря 1931 года Храма Христа Спасителя продемонстрировал отказ Сталина от всего, что еще связывало Советскую власть со старой Россией, и послужил сигналом для уничтожения культовых зданий по всей стране. В ходе этой компании было разрушено 60 тысяч монастырей и церквей, но одновременно построено примерно столько же стадионов и домов культуры. Наряду с организацией колхозов набирает силу индустриализация страны, и уже в 1937 году новые предприятия производят свыше 80 % промышленной продукции. По этому показателю СССР выходит на первое место в Европе и второе в мире.
   Постоянно увеличивается сеть общеобразовательных школ, открываются рабфаки, институты, организуются конструкторские бюро. Страна готовит огромное количество разноплановых специалистов, в том числе таких, которых до прихода к власти Сталина не было вовсе. Все эти позитивные мероприятия происходили при постоянно усиливающемся терроре. Одна из его частных целей, по замыслу Сталина, заключалась в укреплении дисциплины на рабочих местах и в быту.
   Стремясь к единоличной, бесконтрольной власти Сталин медленно, но верно расправлялся со своими политическими противниками, настоящими и прошлыми, уже раскаявшимися и готовыми служить ему верой и правдой. Иосиф Виссарионович не умел прощать. Для начала он выдворил из страны главного конкурента Троцкого.
   Сталин, как и его "великий учитель" плевал не только на общественное мнение, которое, кстати, при нем никто и не пытался высказывать, но и на весь советский народ вообще. Однако желая выглядеть демократом, а скорее всего, осуществляя круговую поруку в объеме государства при уничтожении неугодных ему сподвижников, следуя примеру Владимир Ильича, чуть ли не с первого дня провозглашения Советской власти практиковавшего всевозможные судилища: дело церковников (с 11 по 16 января 1920 года), дело "Тактического центра" (с 16 по 20 августа 1920 года), процесс Главтопа (май 1921 года), Московский церковный процесс (с 26 апреля по 7 мая 1922 года), Петроградский церковный процесс (с 9 июня по 5 июля 1922 года), процесс эсеров (с 8 июня по 7 августа 1922 года), Сталин инсценировал в столице ряд показательных политических судов. На сталинских судах, открытых и закрытых, признавались все. Не признавшихся на суд не выводили. Ну а если уж кто-то в зале суда вдруг начинал упрямиться, то объявляли на пару часов перерыв, после которого проблем с признанием уже не возникало.
   Рыков в декабре 1927 года, выступая на XV съезде партии, с разоблачительной речью против Каменева говорил, что "не отделяет себя от тех революционеров, которые некоторых сторонников оппозиции... посадили в тюрьму", что "посадили очень мало" и что "население тюрем... придется в ближайшее время несколько увеличить". А после XVII съезда - "в ближайшее время" он уже собой увеличил это "население".
   В 1928 году (с 18 мая по 15 июля) на открытом судебном заседании разбирается "Шахтинское дело". В 1930 Горький в газете "Известия" выступил с лозунгом: "Если враг не сдается, его истребляют!". С 25 ноября по 7 декабря проходит процесс "Промпартии". В 1931 (с 1 по 9 марта) - процесс Союзного Бюро Меньшевиков. В 1933 году дело английских инженеров Торнтона, Макдональда и других. В 1934 в Ленинграде был убит второй человек в партии С. Киров (Костриков). Это дало Сталину повод "освежить" страну новой волной террора.
   В 1936 году слушается дело "Троцкистско-зиновьевского центра", в январе 1937 - дело антисоветского "Правотроцкистского центра", со 2-го по 13-е марта 1938 года слушается дело антисоветского "Правотроцкистского блока" а с начала 1937 по конец 1938 проходит процесс над "военными изменниками" Тухачевским, Якиром, Уборевичем и прочими.
   Нельзя не отметить, что кое-кто из осужденных, получивших клеймо "врага народа" был, безусловно, виновен, так как добивался права партии на полную информацию. Ратовал за участие коммунистов в партийных делах и против абсолютно нетерпимого положения, при котором кто-то за партию думает и решает. Хотел получить право на свободу критики любого партийного учреждения вплоть до ЦК. И чтобы критику высших инстанций не рассматривали как оскорбление партии.
   Ну как, к примеру, можно было Радека не причислить к врагам народа, когда он написал, что "... такая ВКП не принесет своему ЦК никаких забот. Она будет голосовать единодушно, но из нее уйдут лучшие рабочие, она станет скопищем карьеристов, подхалимов и людей, видящих в партбилете охрану от безработицы".
   Ай да Радек! - Умница! Как в воду глядел.
   В 1934 году ОГПУ переименовали в НКВД (позже в НКГБ и МГБ). В Москве проходят организованные Сталиным театрализованные судебные представления, куда основную массу действующих лиц поставлял Ягода. Во всей остальной стране убивают проще - без подобных церемоний.
   3-го июня был принят репрессивный закон, в соответствии с которым: "члены семьи изменника Родины, хотя бы и не знавшие ни о чем, подлежали лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири". 5-го ноября Постановлением ЦИК и СНК СССР создали печально известное Особое Совещание при НКВД СССР, начавшее тайные суды и расправы в Москве. В областях судьбу сотен тысяч людей без лишней волокиты решали спецколлегии областных судов в составе трех человек и никаких заседателей.
   Во всех цивилизованных странах существует закон божеский и человеческий, по которому нельзя выносить приговора не выслушав защиту. Но Сталин плевал на цивилизацию с ее законами. 1-го декабря ЦИК постановил: "Дела о террористических организациях слушать без участия сторон. Обжалования приговоров и подачи ходатайств о помиловании не допускать. Приводить приговор в исполнение немедленно по вынесении".
   Секретной партийной директивой от 27 ноября 1936 года утвердили пресловутые "тройки", состоявшие из секретарей обкомов, начальников областных НКВД, областных прокуроров. Они еще более упростили так называемое судебное разбирательство. А с конца 1938 прочно утверждается Особое Совещание, которое безотказно и продуктивно трудилось вплоть до смерти великого вождя в 1953 году, наказывая свои жертвы сначала 10-ю годами лишения свободы, потом большими сроками и, наконец, расстрелами. Оно осудило 442531 человека, в том числе к "высшей мере социальной защиты" свыше двухсот тысяч.
   Обращает на себя внимание, что всем без исключения показательным процессам присуща одна и та же характерная особенность. При страшных по существу, но удивительно стереотипных обвинениях: измена Родине, сотрудничество с иностранными разведками (как правило, с несколькими), диверсии, террористические акты и прочее в том же духе - никто из подсудимых даже не пытается отрицать свою вину. Напротив, они полностью соглашаются со всем, что говорит прокурор, даже с самым диким, нелепым, и в массе своей отказываются от защиты. Публичные судилища вызывали чувство некоторой оторопи - от готовности подсудимых всё рассказать о себе и всё признать. Вроде бы не было причин сомневаться в том, что говорили о себе эти люди. Всё это, в общем, выстраивалось в казавшуюся по тем временам довольно стройную и последовательную картину. И в то же время возникал вопрос. Почему все-таки все они признавались, все считали себя виновными, никто не отрицал своей вины или, напротив, не настаивал на том, что считает себя вправе поступать так, как поступал?
   А государственный обвинитель - подонок Вышинский старается вовсю: вскрывает и обнаруживает "подлинную природу преступлений..." срывает "с лица негодяев их кровавые маски" и показывает "всему нашему народу и всем честным людям всего мира звериное лицо международных разбойников, искусно и умело направляющих руку злодеев против нашего мирного социалистического труда, воздвигнувшего новое, счастливое и радостно-цветущее общество рабочих и крестьян!". И эти "злобные, коварные, жестокие враги народа - троцкисты, меньшевики, эсеры, бухаринцы, зиновьевцы, мусаватисты, дашнаки, грузинские, узбекские и другие националисты, черносотенцы, белогвардейцы, кадеты, попы, кулаки и так далее и тому подобное, - вещает он, - действуют от первых дней великого Октября до ослепительных дней величайшей из исторических эпох - эпохи Сталинской Конституции... Над могилами этих преступников (еще сидящих перед ним подсудимых) будет расти чертополох и крапива, а наш народ пойдет вперед, к солнцу коммунизма!".
   А судьи кто? - можем как Чацкий в "Горе от ума" Александра Грибоедова спросить и мы.
   Министр иностранных дел УССР Мануйльский, полагая, что жить ему осталось недолго, рискнул написать письмо Сталину. В нем он, ссылаясь на достоверные источники, говорит о том, что заместитель министра иностранных дел СССР, бывший генеральный прокурор Советского Союза Вышинский еще, будучи меньшевиком, состоял платным агентом царской полиции. Что по его доносам были арестованы, а затем казнены десятки видных большевиков.
   "Великий вождь" синим карандашом, написал на этом письме: "Вышинскому И. Сталин" и переслал его генеральному прокурору. Он не нашел нужным наказывать своего верного палача-исполнителя вероятно потому, что и сам был тайным осведомителем царской охранки.
   Письмо Мануйльского было обнаружено в личном сейфе Вышинского после его смерти от сердечного приступа в Нью-Йорке.
   А на судебных заседаниях, из протоколов которых взяты небольшие фрагменты обвинительной речи генерального прокурора СССР, в числе прочих обвиняемых на скамье подсудимых сидит уже Ягода. Его "предательскую сущность", по словам прокурора, разоблачил, оказывается, "один из замечательных сталинских сподвижников - Николай Иванович Ежов", заменивший Ягоду после телеграммы, посланной 25 сентября 1936 года из Сочи в Москву в Политбюро Сталиным:
   "Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение т. Ежова на пост наркомвнутдела. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздал в этом деле на четыре года. Об этом говорят все партработники и большинство областных представителей НКВД. Сталин, Жданов".
   Только в июне 1937 года Ежов представил списки на 3170 политзаключенных к расстрелу. Тогда же Сталин, Молотов и Каганович их утвердили. А самого Николая Ивановича через два года арестуют и по тем же стандартным обвинениям расстреляют.
   Еще одна любопытная деталь. Со времен Ленина и, по крайней мере, до конца войны все чекисты, возглавлявшие карательные органы, были, как правило, "инородцами": Феликс Дзержинский, Вячеслав Менжинский, Иегуда Генрих Гершович (Ягода), его первый заместитель Яков Саулович Сорензон (Агранов), Урицкий, Либерт, Блюмкин, Бродский, Эйхманс, Рапопорт, Судбас-Лацис, Петерс, а после Ежова Лаврентий Берия.
   Разумеется, всегда можно и среди своих отыскать подонков, готовых уничтожать собственный народ. Однако партия считала, что руками инородцев делать это гораздо проще. Впрочем, рассматривать старательных и свирепых палачей в качестве представителей определенной национальности было бы неверно. Оторвавшиеся от собственных национальных корней люмпены, лишенные чести, совести, сострадания, теряют и родину, и национальную принадлежность. Не могу здесь не отметить, что Рапопорта, Блюмкина, Френкеля и Вышинского выплюнула из себя Одесса.
   Скрыпник, Томский, Гамарник - покончили с собой до ареста. Шляпникова, Рудзутака, Постышева, Енукидзе, Крылевского, Чубаря, Косиора, Сапова не выводили на процессы, наверное, потому, что они выдержали пытки в застенках НКВД и ничего на себя не наговорили. Вызвали самых податливых: Бухарина, Рыкова, Ягоду, Крестинского, Раковского, Розенгольца, Иванова, Шаранговича, Гринько, Зеленского, Максимова-Диковского, Крючкова, Бессонова ("Правотроцкистский блок" 2-13 марта 1938 год). Раковскому дали двадцать лет, Бессонову - пятнадцать, всех остальных расстреляли.
   Циник Бухарин, тоже угодивший в сталинскую мясорубку свое послание "будущему поколению руководителей партии" начинает словами:
   "Опускаю голову не перед пролетарской секирой, должной быть беспощадной, но и целомудренной. Чувствую свою беспомощность перед адской машиной, которая, пользуясь, вероятно, методами средневековья, обладает исполинской силой, фабрикует организованную клевету, действует смело и уверенно".
   Некоторые обвинения на московских судилищах звучат просто смехотворно: "Меньшевик, затем член ЦК ВКП(б) и нарком земледелия СССР М. А. Чернов... выполнял задания немецкой разведки, организовывал порчу хлеба в стране... Организовывал сплошное заражение хлебных складов амбарными вредителями...
   Агент польской разведки... Первый секретарь ЦК КП Белоруссии, В.Ф. Шарангович информировал польскую разведку... о состоянии шоссейных дорог, о сети партийных ячеек (страшная государственная тайна!) и по ряду политических вопросов... давал вредительские установки... срывать хлебозаготовки, распространять чуму среди свиней...
   Кандидат в члены ЦК ВКП(б), действительный член и член Президиума АН СССР, главный редактор газеты "Известия" А. Н. Бухарин... участвовал в планировании убийства С. М. Кирова, а также Ленина, Сталина и Свердлова"
   Остальные "враги народа" в рангах министров или близких к ним занимаются тем, что бросают толченое стекло и гвозди в масло, подсыпают какую-то гадость в корм свиньям и лошадям, "сознательно" уничтожают куриные яйца, ну и конечно совершают диверсии на производственных предприятиях, транспорте (вероятно, тоже что-то сыплют в домны, машины, станки). В качестве "заслуженного возмездия", по требованию прокурора, выражавшего, разумеется, волю советского народа, до глубины души возмущенного преступными делами подсудимых, всех их приговаривают к высшей мере уголовного наказания - расстрелу, с конфискацией лично им принадлежащего имущества. Скрепляют этот "справедливый" приговор Председатель Военной Коллегии Верховного Суда ССР армвоенюрист В. Ульрих, Заместитель Председателя Военной Коллегии Верховного Суда ССР корвоенюрист И. Матулевич, Член Военной Коллегии Верховного Суда ССР диввоенюрист Б. Иевлев.
   Прихлебатель Вышинский и компания, чтобы угодить "великому" вождю трудились не покладая рук. И надо думать, что товарищ Сталин был вполне доволен.
   Здесь необходимо отметить, что военный юрист в Красной Армии и вообще юрист в Советском Союзе, прокурор, судья, защитники - это, по меньшей мере, дармоеды, паразиты, дебилы. Советский Союз стоял не на законах, а на решениях партийных инстанций. Получат указание из ЦК помиловать - помилуют, прикажут расстрелять - и они, руководствуясь статьями такими-то, вынесут соответствующий приговор. Потребуют расстрелять сто человек - расстреляют сто. Потребуют двести - будет двести. Подсудимый ясно, четко и толково доказывает, что ни в чем не виноват, а прокурор и члены трибунала еще до суда получили указания... Без указаний они и за стол не сядут. И поступят они не так, как диктует разум, совесть и закон, а так, как указано соответствующей инстанцией. Не мог хороший человек с нормальной психикой выполнять такую работу.
   В воспоминаниях жены поэта Осипа Мендельштама, арестованного в 1938 году, Н. Мендельшам читаем:
   "Смешно подходить к нашей эпохе с точки зрения римского права или Наполеоновского кодекса и тому подобных установлений правовой мысли... Людей снимали пластами, по категориям (возраст тоже принимался во внимание). Церковники, мистики, ученые идеалисты, мыслители, люди, обладавшие правовыми государственными или экономическими идеями... Люди искореняющей профессии придумали поговорку: "Был бы человек - дело найдется".
   Перечень уничтоженных Сталиным людей, приведенный Надеждой Яковлевной, далеко не полный.
   Н. Хрущев в своих мемуарах пишет:
   "Обвинение и обоснование ареста бралось буквально с неба. Смотрели в небо или в зависимости от того, какое ухо почесалось. И такие акции направляли против тысяч людей. Подобное поведение характерно не только для Ворошилова, а, допустим, и для Молотова.
   В 1937 году, в пик репрессий, определяли эту политическую линию Сталин, Молотов, Ворошилов, а при них бегал подпевалой на цыпочках и крутил хвостом Каганович (О себе Никита Сергеевич либо забыл упомянуть, либо постеснялся). Каганович не был таким, как Молотов. Хотя хотел быть даже злее Молотова. Ближе к Сталину стоял Молотов. Хотя Каганович тоже был очень близкий к нему человек, и Сталин выставлял его за классовое чутье, за классовую непримиримость к врагам, как эталон решительного большевика. Мы-то хорошо знали, что это за "решительность". Ведь это тот человек, который даже слова не сказал в защиту своего брата Михаила, и Михаил покончил с собой, когда у него уже не оставалось выхода, а ему предъявили обвинение, что он немецкий агент и что Гитлер метит его в состав российского правительства. Просто бред! Что может быть нелепее: Гитлер намечает еврея Михаила Кагановича в правительство России?.. Лазарь Каганович не возвращался к трагедии своего брата, когда уже выяснилось, что произошла грубая ошибка. Ни Сталин, ни кто-нибудь другой не возвращались к этой истории. Просто был раньше Михаил Каганович Нарком авиационной промышленности, и не стало его, так что вроде бы и не было. Это характерно для Лазаря Кагановича. Как же он лебезил, как подхалимничал перед Сталиным!"
   А сам то Никита Сергеевич? Трудно представить, что он всегда держал себя с "Хозяином" гордо и независимо.
   Для проведения намеченных ЦК ВКП(б) репрессий в регионах страны туда направлялись уполномоченные Орготдела ЦК, которые на местах координировали эти акции, руководили массовыми расправами над людьми. К примеру, Жданов и Маленков возглавили репрессии в Белоруссии, Каганович и Хрущев на Украине. На совести каждого из них тысячи и тысячи изломанных судеб, человеческих жизней. В частности, стеснительный Никита Сергеевич так усердствовал на Украине, что Сталин, для того, чтобы немного остудить усердие своего "опричника" даже направил ему лаконичную записку, в которой было всего два слова:
   "Уймись, дурак!"
   В страшные годы "ежовщины" поражало массовое исчезновение людей, которое, в свою очередь, вызывало сомнение в правильности всего происходящего. Потом, когда Ежова убрали из НКВД, а затем он и вовсе исчез, справедливость этих сомнений как бы подтвердилась в общегосударственном масштабе. Сталину, скорее всего, было известно о распространенности и обиходности слова "ежовщина". И он дал указание за него не взыскивать. Сталина с какого-то момента устраивало, чтобы всё происшедшее в предыдущие годы связывали поначалу с Ягодой, а потом с его преемником Ежовым. Назначение Берии выглядело так, будто Сталин призвал к исполнению суровых обязанностей человека из Грузии, которого он хорошо знал, которому доверял, и который должен был там, где не поздно, исправить сделанное Ежовым. Слухов о том, что Берия восстанавливает справедливость, было много. И действительно, при нем людей выпускали.
   Казалось, Сталин руками Берии исправлял ошибки, совершенные до него Ежовым и всеми, кто наломал дров. А когда уже при нем, в тридцать девятом в застенках НКВД исчезли Мейерхольд и Бабель, может быть потому, что это были единичные аресты, и потому что их произвели уже при Берии, "исправлявшем ошибки", многие, наверное, посчитали, что для этого действительно есть основания.
   Впрочем, чтобы в "нашей юной, прекрасной стране" попасть человеку на тюремные нары или в ГУЛАГ, вовсе не надо было становиться уголовником. Стоило всего лишь один день не выйти на работу, а то и просто опоздать на десяток минут, и срок был обеспечен. И все это в рамках закона, в полном соответствии "с самой демократической в мире" Сталинской Конституцией и Указом Президиума Верховного Совета СССР от 10 августа 1940 года "О нарушителях трудовой дисциплины", всегда единогласно одобрявшего мудрые решения родной, любимой партии и ее гениального вождя.
   Поговорка, расхожая среди заплечных дел мастеров, гласила: "Лес рубят - щепки летят!" Но рубили не лес, а живых людей. Кровавый каток, в который раз утюжил несчастную страну. Сталинская гекатомба во имя светлого будущего трудового народа набирала силу. Рабы XX века рыли каналы, сооружали плотины, возводили комбинаты и города. НКВД подневольным трудом осваивал Колыму, Воркуту и богатейшие просторы Сибири, устилая их костями политзаключенных.
   Между тем, если отбросить всю эту, с точки зрения настоящих большевиков-ленинцев, сентиментальную чепуху, то результаты титанического труда товарища Сталина были очевидны. К концу 1940 года - всего за каких-нибудь 10 лет Советский Союз превратился в могучего милитаризованного монстра, внушающего невольное уважение и страх не только сопредельным с ним государствам.
   На XVIII съезде партии (март 1939 года) нарком обороны маршал Ворошилов доложил, что по сравнению с 1934 годом численность личного состава армии возросла более чем вдвое, а ее моторизация - на 260 процентов. Он привел суммарные данные об огневой мощи наших стрелковых корпусов, которые были не ниже боевых возможностей корпуса германской или французской армии. В полтора раза возросла конница, значительно (в среднем на 35 процентов) усиленная артиллерией, ручными и станковыми пулеметами и танками. Танковый парк возрос почти вдвое, его огневая мощь - почти в четыре раза. Увеличилась дальнобойность артиллерии, скорострельность артиллерийских систем, особенно противотанковых и танковых пушек. Если в 1934 году весь воздушный флот мог поднять за один вылет 2000 тонн авиабомб, то теперь он поднимал уже на 208 процентов больше. Не только истребители, но и бомбардировщики обладали скоростью, перевалившей за 500 километров в час.
   По далеко не полным данным, приведенным в "Военном дневнике" начальника Генерального штаба сухопутных войск Германии Ф. Гальдера, лишь в европейской части Союза стояли под ружьем 180 дивизий, 10000 танков, около 5000 самолетов, огромное количество артиллерии разных калибров. Невиданная по мощи и численности военная армада ждала, как говорилось в популярной в те годы песне:
  
   "Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
   И первый маршал в бой нас поведет".
  
   Выдуманную Марксом диктатуру пролетариата Иосиф Виссарионович превратил в диктатуру номенклатуры, к тому времени прекрасно усвоившей цену личной преданности вождю и жизненную необходимость держаться в жестких, установленных им рамках. Население страны было до такой степени запугано карательными органами и одурманено большевистской идеологией - чудовищной классовой абракадаброй (наше "социалистическое" общество делилось вовсе не на классы, а на группы, искусственно созданные государством), что не только не выражало даже намека на протест, абсолютно естественный и оправданный, но вопреки здравому смыслу, как бы гордясь своим рабством, сияя счастливыми улыбками, пело:
   "Я другой такой страны не знаю,
   Где так вольно дышит человек!"
  
   Возведение классового подхода в абсолют, в универсальный ключ к историческому познанию, привело к познавательному и социально-политическому тупику. Только сейчас, наконец, вместо опорочившей себя идеи классовой борьбы, приоритетное значение снова приобретает идея общечеловеческих ценностей.
   Как известно, не хлебом единым жив человек. Бывало, правда, очень давно, что к хлебу народ требовал у правителей еще и зрелищ. Однако такое могли позволить себе только в рабовладельческом Риме. В нашей "самой демократической", где каждый гражданин "так вольно дышал", не то что требовать, но даже просить что-нибудь у правительства было сопряжено со смертельной опасностью. Подобная кощунственная мысль никому не могла прийти в голову.
   Нам постоянно вдалбливали, что СССР находится в капиталистическом окружении, а кровожадные капиталисты только и думают, как бы уничтожить первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян, поэтому все силы, все ресурсы страны были направлены на оборону, на защиту "первого в мире".
   Созданное на костях и крови, пронизанное жестокими, упрощенными структурами управления, оно, на удивление всего мира, обнаружило симптомы развития. Несмотря на все иссечения и траты, оказалось живым. Главным свидетельством его жизнеспособности является победа во второй мировой войне, самой страшной из всех, какие знало человечество на протяжении своей истории. Сталинская система не только не раскололась на сотни составляющих элементов, победила могучего, блестяще организованного врага, но и утвердила свое влияние на огромной территории Европы и Азии.
   В какой-то мере это, безусловно, заслуга тоталитарного деспотизма с его казарменной дисциплиной и безграничным насилием. Однако основная причина, в силу которой СССР выстоял против Германии во второй мировой войне, заключается в том, что страна не была, как в первую мировую, поражена метастазами раковой опухоли внутреннего предательства, осуществленного Лениным и его партией, разложившей фронт и тыл, спровоцировавшей гражданскую войну.
   В войне 1941-1945 годов Власов и те, кто шли за ним, в массе своей, оказались в плену поневоле, в первую очередь, благодаря "гениальному стратегу" Сталину, который, к тому же отказался подписать международное соглашение о военнопленных, и, тем самым, поставил красноармейцев и командиров, попавших в плен к немцам, вне закона. А таких было около четырех миллионов.
   В Великобритании плененным немцами английским солдатам и офицерам за всё время пребывания в плену продолжали начислять положенное им жалование, причем с надбавкой, связанной с тяжестью положения, в котором они находились.
   У нас же сталинский холуй Мехлис выдвинул формулу: "Каждый, кто попал в плен, - предатель родины", обосновав ее тем, что советский человек, оказавшийся перед угрозой плена, обязан был покончить жизнь самоубийством. То есть, в сущности, требовал, чтобы к миллионам погибших на войне прибавилось еще несколько миллионов самоубийц.
   Больше половины пленных погибли в немецких лагерях от издевательств, голода и болезней. А оставшихся в живых, по теории Мехлиса, должны были так встретить дома, чтобы они раскаялись в том, что тогда, в 41-м или в 42-м, не лишили себя жизни... Трусы, конечно, были. Но нельзя считать трусами поголовно всех попавших в плен солдат и офицеров армии, которая остановила немцев, разбила их и, в конечном счете, вошла в Берлин.
   Нашим военнослужащим в немецком плену оставалось либо умереть, либо воевать против своих. Однако у полководца-ефрейтора Гитлера не хватило ума своевременно последовать примеру кайзера Вильгельма, деньгами и штыками поддержавшего в 1917 году пятую колонну Ленина в России. Когда же до него дошло, какие выгоды он мог бы получить от РОА, время, отведенное ему историей, уже истекло. Победу в войне одержал Сталин.
   Маршал Г. Жуков, рассказывая о нем, приводит такую любопытную деталь:
   "В конце войны в нем как отрицательная черта заметна стала некоторая ревность, стало чаще и яснее чувствоваться, что ему хочется, чтобы все победы и успехи были связаны с ним, и что он ревнует к высоким оценкам тех или иных действий тех или иных командующих. Я, например, остро почувствовал это на Параде Победы, когда меня там приветствовали и кричали мне "ура", - ему это не понравилось; я видел, как он стоит, и у него ходят желваки".
   "Желваками" дело не ограничилось. После войны Иосиф Виссарионович естественно забыл роль Жукова в спасении Ленинграда, Москвы, и многие другие его огромные заслуги. И не желая делить с ним славу, собирался в обычной для себя людоедской манере расправиться с заместителем Верховного главнокомандующего. Абакумов по указанию Берии уже готовил "дело" о военном заговоре против Сталина, который якобы возглавлял Жуков. Арестовали ряд офицеров. Намечался арест Георгия Константиновича. Ему, вероятно, готовили судьбу Тухачевского.
   Вот что по этому поводу говорит маршал Конев:
   "Перед тем как Жукова первый раз снимали, было заседание Главного военного совета с участием всех маршалов. На нем выступал Сталин. Сталин очень резко говорил о Жукове. Говорил, что он неправильно ведет себя, что у него есть высказывания против правительства, что он преувеличивает свою роль в войне, делает вид, что все победы связаны с ним, дает интервью в иностранную печать.
   - Вы читали, что там пишут. В общем, обвинения были самые грозные. И самое грозное сводилось к тому, что Жукову было брошено обвинение, что он плохо отзывается о правительстве. Смысл этого обвинения состоял в том, что он выступает, можно сказать, против правительства.
   В речи Сталина приводились, в частности, показания в это время арестованного и сидевшего Новикова (Главный маршал авиации). После Сталина выступали Берия, Каганович. Они подбавляли жару, говорили то же самое, развивали его мысли.
   Жуков сидел потрясенный всем этим, бледный. Потом Сталин обратился к нам:
   - Ну, а вы что скажете?
   Я попросил слова. Обстановка для выступления после того, что говорил Сталин, была тяжелой. Но я все же сказал, что, конечно, у Жукова есть ошибки и были ошибки, что с ним трудно работать, что он бывает резок, нетерпим, самолюбив, Но что я считаю - я глубоко в этом убежден, - что Жуков честный человек, то, что там написано про то, что он якобы говорил про правительство, это неправда. Он предан правительству, предан стране. Человек, который не был бы предан стране, не стал бы ползать под огнем на войне, рискуя жизнью, выполняя ваши указания, - это я обратился к Сталину. И в заключение еще раз повторил, что глубоко верю в честность Жукова.
   После меня выступил Павел Семенович Рыбалко. Он вообще человек решительный, твердый, и он сказал о Жукове, тоже критикуя его за недостатки, в целом положительно, подчеркнув его честность и преданность Родине. Затем выступил Соколовский, он говорил несколько более уклончиво, но в общем, надо отдать ему должное, тоже в целом сказал в защиту Жукова.
   Потом выступил Рокоссовский. Говорил витиевато. Мне почувствовалась в его словах обида на то, что в своё время Жуков сдвинул, заменил его на 1-м Белорусском фронте, и ему пришлось перейти на второстепенный - 2-й Белорусский фронт. Хотя, конечно, с точки зрения масштабов командующих фронтами это, на мой взгляд, величины несоизмеримые, и сделано это было правильно.
   Выступили и другие. Потом снова взял слово Сталин.
   Да, когда я выступил, он в конце бросил мне реплику:
   - Вот вы говорите тут. А вы знаете, что Жуков пытался присвоить себе вашу победу под Корсунь-Шевченковским? Говорил, что это результат его деятельности.
   Я на это ответил, что я этого не знаю, не слышал и что вопрос этот для меня несомненный. И кто бы что ни говорил на эту тему - тут история разберется. На этом сел.
   Вот после этих выступлений выступил Сталин. Он опять говорил резко, но уже несколько по-другому. Видимо, поначалу у него был план ареста Жукова после этого Военного совета. Но, почувствовав наше внутреннее, да и не только внутреннее, сопротивление, почувствовав известную солидарность военных по отношению к Жукову и оценке его деятельности, он, видимо, сориентировался и отступил от первоначального намерения. Так мне показалось.
   В итоге Жуков был снят со своего поста и назначен командующим Одесским военным округом".
   Позже его перевели в Свердловский военный округ.
  

V

   После долгожданной, тяжело выстраданной победы множество граждан на территориях, где проходили боевые действия, живут в землянках. Крестьяне, а вернее крестьянки, потому что миллионы крестьян, защищая и освобождая, погибли в боях, ходят оборванные, в лаптях времен крепостного права. Сплошь и рядом пашут землю коровами, если таковые есть, а то и сами впрягаются в плуги и бороны. И снова голод. А вождь и учитель начинает новое, теперь уже послевоенное великое кровопускание.
   Весной 1946 года Главное управление контрразведки "СМЕРШ" арестовало наркома авиационной промышленности СССР А. Шахурина, командующего ВВС Советской армии А. Новикова, других представителей авиапромышленности и высшего командования Военно-воздушных Сил. В конце 1948 года с благословения Сталина МГБ инспирирует дело "Еврейского антифашистского комитета", возглавляемого народным артистом СССР С. Михоэлсом. Арестовывают по обвинению, конечно же, в шпионаже и антисоветской деятельности свыше сотни писателей, поэтов, ученых, артистов, служащих, партийных и советских работников еврейской национальности. Одних приговаривают к расстрелу, других к исправительно-трудовым лагерям на срок от 10 до 25 лет.
   Товарищ Сталин живет в постоянной борьбе. Борясь с так называемыми "безродными космополитами", он, между делом, решив проверить глубину преданности своего верного соратника товарища Молотова, приказывает арестовать его жену Полину Жемчужину, обвинив ее связях с мировым еврейским движением.
   В 1950 году раскручивается "Ленинградское дело". 1-го декабря Военной коллегией Верховного суда СССР осуждены и расстреляны член Политбюро ЦК, заместитель Председателя Совета Министров СССР И. Вознесенский, член Оргбюро, секретарь ЦК А. Кузнецов, член Оргбюро ЦК, Председатель Совета Министров РСФСР М. Родионов, кандидат в члены ЦК, первый секретарь Ленинградского обкома П. Попков, второй секретарь ленинградского горкома Я. Капустин и Председатель ленинградского горисполкома В. Лазутин. Еще несколько высших партийных работников приговорены к длительному тюремному заключению. Судьбу этих людей, учитывая высокое положение обвиняемых, решала комиссия ЦК во главе с Маленковым, Хрущевым, Шкирятовым. Для правдоподобия существования в Ленинграде антипартийной группировки по указанию Маленкова были проведены массовые аресты, и не только в городе Ленина. По старой доброй традиции сажали и уничтожали семьи "врагов народа". В частности, расстреляли сестру и брата Вознесенского.
   В ноябре 1951 года ЦК, разумеется, по инициативе товарища Сталина, принимает резолюцию о существовании в Грузии Менгрельской националистической организации, готовившей свержение Советской власти в республике. Начинается "Менгрельское дело", в результате которого пострадали десятки тысяч ни в чем неповинных грузин. Самое деятельное участие принял в нем Никита Сергеевич.
   В том же году были отданы под суд маршал артиллерии, заместитель военного министра Н. Яковлев, начальник главного артиллерийского управления генерал-полковник И. Волкотрубенко, заместитель министра вооружения И. Марзаханов.
   В 1953 вождь и учитель, возможно, прочитав в дневнике Геббельса вопрос "не ликвидирует ли он постепенно евреев", принимает новое мудрое решение покончить с ними. Оперативное МГБ, всегда готовое немедленно выполнить все указания товарища Сталина, тут же фабрикует "Дело врачей".
   Н. Хрущев по этому поводу вспоминает:
   "Однажды Сталин пригласил нас к себе в Кремль и зачитал письмо. Некая Тимошук сообщала... Жданов умер потому, что врачи лечили его неправильно: ему назначались такие процедуры, которые неминуемо должны были привести к смерти, и всё это делалось преднамеренно... врачи были арестованы... Видимо, многие члены Президиума ЦК КПСС чувствовали несостоятельность этих обвинений. Но они не обсуждали их, потому, что раз про это сказал Сталин, раз он сам "ведет" этот вопрос, то говорить больше не о чем. Когда же мы сходились не за столом Президиума и обменивались между собой мнениями, то больше всего возмущались письмом, полученным от Конева. Письмо, которое прислал Конев, клеймило не только тех, которые уже были "выявлены", но толкало Сталина на расширение круга подозреваемых и вообще на недоверие к врачам...
   Начались допросы "виновных". Я лично слышал, как Сталин не раз звонил Игнатьеву. Тогда министром госбезопасности был Игнатьев... Он (Сталин) требовал от Игнатьева: ... врачей надо бить и бить, лупить нещадно, заковать в кандалы..."
   13 января 1953 года ТАСС передало сообщение о "врачах-убийцах". В нем говорилось:
   "Некоторое время тому назад органами госбезопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза. В числе участников террористической группы оказались: профессор Вовси М. С., врач-терапевт; профессор Виноградов В. Н., врач-терапевт; профессор Фельдман А. И., врач-отоларинголог; профессор Этингер Я. Г., врач-терапевт; профессор Гринштейн А. М., врач-невропатолог; Майоров Г. И., врач-терапевт.
   Документальными данными, исследованиями, заключениями медицинских экспертов и признаниями арестованных установлено, что преступники, являясь врагами народа, осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье...
   Преступники признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища А. А. Жданова, неправильно диагностировали его заболевание, скрыв имевшийся у него инфаркт миокарда, назначали противопоказный этому тяжелому заболеванию режим и тем самым умертвили товарища А. А. Жданова. Следствием установлено, что преступники также сократили жизнь товарища А. С. Щербакова, неправильно применяли при его лечении сильнодействующие средства, установили пагубный для него режим и довели его таким путем до смерти.
   Врачи-преступники старались в первую очередь подорвать здоровье советских руководителей и военных кадров, вывести их из строя и ослабить оборону страны. Они старались вывести из строя маршала Василевского, маршала Говорова, маршала Конева, генерала армии Штеменко, адмирала Левченко и др."
   Какой ужас! Подумать только, "старались вывести из строя" трех маршалов, генерала и адмирала! ТАСС совершенно справедливо негодует. Непонятно лишь, почему оно молчало, когда "Отец Родной", нисколько не переживая, что может "ослабить оборону страны", сотнями, не "старался", а расстреливал маршалов, генералов и адмиралов.
   "Однако, - говорится далее в сообщении ТАСС, - арест расстроил их злодейские планы, и преступникам не удалось добиться своей цели.
   Установлено, что все врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки, состояли в наемных агентах у иностранной разведки. Большинство участников террористической группы (Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и др.) были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией "Джойнт", созданной американской разведкой якобы для оказания международной помощи евреям в других странах. На самом же деле эта организация проводит под руководством американской разведки широкую шпионскую, террористическую и иную подрывную деятельность в ряде стран, в том числе и в Советском Союзе. Арестованный Вовси заявил, что он получил директиву "об истреблении руководящих кадров СССР" из США от организаций "Джойнт" через врача в Москве Шимилиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса. Другие участники террористической группы (Виноградов, Коган М. Б., Егоров) оказались давними агентами английской разведки.
   Следствие будет закончено в ближайшее время"
   Так и кажется, что это сообщение ТАСС 1937 года, а не 1953. Я, тогда студент ОИСИ, хорошо помню атмосферу истерии, нагнетавшуюся радио и прессой. Журнал "Огонек", в частности, восклицал:
   "Неописуемо чудовищны преступления банды врагов народа! Гнев и омерзение охватывают всех честных людей, узнавших о злодеяниях наемных убийц, скрывавшихся под личиной медицины".
   Где еще, в каком столетии, в какой стране, какой самый кровожадный восточный деспот так ненавидел свой народ, устраивал столько бессмысленно кровавых судилищ, так систематически и с такой свирепой жестокостью и последовательностью уничтожал своих подданных, как великие пролетарские вожди Ленин и Сталин! Тлетворное и губительное влияние этих двух монстров на психику отдельных людей и чуть ли ни целых народов, не ограничилось границами Советской империи. Оно расползлось по ряду стран Европы, Азии и даже Америки. Троцкий, уже будучи в эмиграции, в частности, заявил: "Без Сталина не было бы Гитлера, не было бы гестапо". А без Ленина они были бы? А сам Сталин без Ленина появился бы?
   Накануне революций, в 1904 году, великий русский ученый Д. Менделеев издал книгу "К познанию России", в которой высчитал, что русских в 1950 году будет 350 миллионов, а их насчитали тогда всего около ста миллионов. Произведя несложное арифметическое вычисление, получим, а вернее недополучим 250 миллионов русских людей, погибших в войнах, расстрелянных в подвалах карательных органов, заморенных голодом и в концентрационных лагерях, не родившихся от убитых, и из-за того, что русский народ был загнан в полуголодное рабство, когда многим не то что заводить детей - жить не хотелось.
   Огромным, сразу неосознанным советскими людьми счастьем стала для них внезапная смерть Иосифа Виссарионовича. Не случись она, потекли бы новые реки невинной крови. С кончиной Сталина прекратился жуткий тридцатилетний геноцид, постоянно проводившийся им против собственного народа. Теперь гражданин Советского Союза, ложась вечером в постель, мог быть уверен, что утро застанет его не в следственном изоляторе, а дома, и, уходя на работу, он окажется не в тюрьме, а вернется к семье.
   Представить свое дальнейшее существование без концлагерей и расстрелов было, конечно, не легко. Население великой державы рыдало, провожая Отца Родного в последний путь. Подавленное горем, оно просто забыло, что жива "руководящая и направляющая", что она, как и прежде, "стоит на страже интересов трудящихся".
   Кстати, в огромном концентрационном лагере, который назывался Советским Союзом, члены партии были чем-то похожи на социально близких (воров) в ГУЛАГе. Там, по рассказам бывших зеков, исключительно из них назначали "придурков". Так в зонах называли хлеборезов, санитаров, банщиков и всех тех, кого лагерное начальство освобождало от основных тяжелых работ. Ну а на воле руководителем, даже самым маленьким, мог стать только партиец.
   Однажды мой знакомый, в прошлом сотрудник, доверительно сказал мне: "Наконец-то я член партии и теперь уже могу воровать спокойно".
   Но это так, к слову. А жизнь советских людей после смерти великого вождя все же понемногу начала меняться к лучшему. Отстрел неугодных властям пошел на убыль. Вездесущий КГБ чуть отпустил свои кровавые когти. Но система стукачества, курируемая и заботливо опекаемая Комитетом госбезопасности, продолжала по-прежнему исправно работать. Именно в эту пору, возможно за кажущуюся простоту и покладистость первым секретарем ЦК КПСС, а позже и Председателем Совета Министров СССР выдвигают Хрущева - человека начисто лишенного государственного мышления, плохо воспитанного, ничуть не смущавшегося своим пятиклассным образованием, а при случае даже кичившегося им, не в меру решительного и инициативного. Бурная деятельность Никиты Сергеевича началась с откровенного, прозвучавшего на весь мир с трибуны XX съезда партии признания и осуждения преступлений своего предшественника. И объявленного намерения вернуться к старым "добрым ленинским нормам" партийной жизни. Затем он выдворил тело Сталина из Мавзолея, освободил бльшую часть политических заключенных, провозгласил новую программу партии, начинавшуюся словами: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме", при котором смогут удовлетворяться "разумные потребности". Чушь несусветная! Удовлетворить потребности человека, даже "разумные", невозможно. Удовлетворив одни, нормальный человек непременно будет испытывать другие. Тем он и отличается от животного, что постоянно стремится к чему-то большему. Придумать и городить социальные условия, в которых такое стремление исчезнет, могли лишь мудрецы вроде Маркса, Ленина, Троцкого, Хрущева и им подобных устроителей "светлого будущего".
   Вступить в коммунизм Хрущев намеревался в 1980 году. А пока он разделял обкомы, разрушал оставшиеся после Сталина храмы, боролся с новыми тенденциями в искусстве, пропагандировал посевы кукурузы, представлявшейся ему основой могущества Соединенных Штатов. Одновременно по его указанию в деревнях крушили частные теплицы крестьян, снова отбирали скот и даже разрешенные Сталиным приусадебные участки. При нем расстреляли рабочие демонстрации в Новочеркасске, Воркуте, Тбилиси.
   Внешнеполитическая деятельность Хрущева с "Кузькиной матерью", битьем ботинком по столу на международных конференциях, "запусканием ежа в штаны", как известно, чуть не завершилась третьей мировой войной. Разругавшись с Мао Цзе-Дуном, Хрущев расколол мировую коммунистическую коалицию, подавил восстания в Венгрии, Восточной Германии, Польше.
   В последние годы своего правления он безуспешно пытался искоренять коррупцию и злоупотребления среди партийных руководителей. Уже начал аресты, повлекшие за собой самоубийства первых секретарей Рязанского, Кемеровского, Ростовского обкомов партии и переполнившие чашу терпения членов ЦК, не пожелавших больше мириться с его беспокойным, непредсказуемым характером, и 14 октября 1964 года "Наш дорогой Никита Сергеевич" (так назывался посвященный Хрущеву фильм) на срочно созванном Пленуме ЦК КПСС быстро и без лишнего шума был отстранен от власти, используя которую иногда с добрыми намерениями, ни одного из начатых дел так и не довел до конца. Позже, копаясь в огороде на собственном участке, Хрущев не без гордости вспоминал:
   "Все же я немного переделал эту страну. Меня не расстреляли, не посадили, а просто выпихнули на пенсию. Это уже очень много".
   Сменил Хрущева Л. Брежнев, пожалуй, единственный, кто на фоне старцев из Политбюро мог тогда реально претендовать на власть. Малообразованный, весьма ограниченный, не имевший представления о многих сферах жизни, но не злой, не жестокий, если сравнивать его со Сталиным или даже с Хрущевым. Еще сравнительно молодой, здоровый, не испорченный абсолютной властью Брежнев тем не менее совершенно не обладал качествами, необходимыми руководителю огромной державы. А с началом болезни он и вовсе утратил всякий контакт с реальностью. Его непомерное тщеславие граничило с помешательством. Ни один нормальный человек не мог бы всерьез принимать приписываемые ему прихлебателями выдающиеся, величайшие, гениальные способности. Они же попутно обвешивали Брежнева орденами и медалями, словно рождественскую елку игрушками. Ильич второй не понимал, что, по сути, сам себя награждает. А чего стоит одна писательская блажь Генсека, всячески поощряемая и подогреваемая его окружением. После публикации "Малой земли" Союз советских писателей, всегда пресмыкавшийся перед властью, тотчас же выдвинул ее на Ленинскую премию, естественно, тут же присужденную. Это при том, что едва ли во всей стране был хотя бы один самый неискушенный человек, который не догадывался бы, что "автор" не написал в ней ни строчки. Брежневский литературный "шедевр" отчетливо характеризует очень печальный, а вернее сказать, позорный отрезок отечественной истории, названный позже "застойным периодом", когда партийное руководство погрязло в коррупции, когда бездумно по дешевке разбазаривались государственные, народные ресурсы.
   После Брежнева у кормила власти стал Ю. Андропов, а ему вскоре наследовал К. Черненко. Их руководство страной было крайне скоротечным, и оба они не успели проявить себя - совершить ни доброго, ни злого. Последним Генеральным секретарем КПСС "избрали" Михаила Горбачева, при котором, наконец, прекратилось всевластие коммунистов и распался "Союз нерушимый республик свободных..."
   Если верить советской печати, радио и телевиденью, у нас в годы правления большевиков-ленинцев всё было прекрасно. Это там, "за бугром", у тех, которые загнивают, люди мрут от болезней, страдают от безработицы, общество содрогается от разгула преступности. А в стране победившего социализма сплошная благодать. И никаких тебе неприятностей. Правда, однажды произошла небольшая - маршал Неделин сгорел на ракетодроме. Гибель маршала трудно было скрыть. А вот то, что с ним погибло еще 140 человек, пресса умолчала. И вообще говорить об отрицательном в "самой передовой и самой демократической" считалось неприличным, чтобы не дай Бог не подмочить ее престиж. У нас, как известно, не только преступности - секса и того не было. Мы молчали о расстреле горожан в Новочеркасске, о ядерных экспериментах маршала Жукова над собственными солдатами и офицерами на Тоцком полигоне. И о Чернобыле никто никогда не узнал бы, подуй ветер не в сторону Швеции. Нашей службе информации, журналистам, литераторам разрешалось говорить и писать только о хорошем. Плохого у нас быть не могло по самой природе социализма.
   А в действительности - жизненный уровень Верхней Вольты, но с ракетами, способными уничтожить на Земле все живое (М. Тэтчер). Превышение смертности над рождаемостью, одно из первых мест в мире по детским смертям и абортам, алкоголизму, наркомании, профтехзаболеваниям, травмам и гибели на производстве, распространяющееся одичание и преступность, смертельные рукотворные экологические угрозы матери-природе, больная, отсталая экономика... Перечень можно было бы продолжить.
   Моя землячка Ирина Ратушинская всё это прекрасно выразила в своем стихотворении:
  
   "Ненавистная моя Родина!
   Нет постыдней твоих ночей.
   ..Как тебе везло на юродивых,
   На холопов и палачей.
   Как плодила ты верноподданных,
   Как усердна была, губя
   Тех - не купленных и не проданных,
   Обреченных любить тебя!"
  
   За которое, в 1982 году, естественно, была осуждена на семь лет лагерей и пять лет ссылки.
   Ну а наш забитый, затурканный народ все так же единодушно одобрял мудрую политику авангарда рабочего класса, руководимого "выдающимся" лидером современности".
   Редко, но все же случалось, что отдельные лица по своему "недомыслию" предпринимали робкие попытки не соглашаться с гениальной линией КПСС. Вот здесь уж КГБ был на высоте. Такие отщепенцы немедленно изолировались от здорового советского общества. Их помещали в "психушки", заключали в тюрьмы, отправляли в исправительно-трудовые лагеря. В лучшем случае выдворяли за пределы нашего замечательного отечества. Но, обратите внимание! Никого больше не расстреливают! Какой удивительный прогресс! Водка сравнительно дешева, на закуску тоже вроде бы хватает. Чем не житуха! Может быть, как раз в этом и кроется основная причина тоски по прошлому у какой-то части граждан бывшего СССР? А если серьезно, то каждый здравомыслящий советский человек понимал, что он является заключенным в границах Советского Союза. Передвижение горожан внутри страны ограничивалось паспортным режимом. Колхозники, у которых паспортов не было, вообще не имели право покидать села. Однако осознание реальности гражданами страны Советов было равносильно государственному преступлению. От нас по-прежнему требовалось слепо верить, что живем мы в самом демократическом, в самом прекрасном государстве и в самом передовом в мире социалистическом обществе. Но в начале этой главы уже было доказано, что такое общество не формация, а лишь метод, возможный при любом социальном строе, определяемый наличием государственной власти, - метод бюрократической деспотии, окрашенной колоритом эпохи и конкретной страны, вне которых он абсолютно одинаков в древней Ассирии, у инков Перу, в Советском Союзе.
   Провозглашенные партией догмы были важнее реальности. Причем сопоставление одного с другим категорически исключалась. Принципы идеологической системы предписывали не анализировать, а только выполнять. В этой определенности заключался известный комфорт, освобождавший человека от необходимости личного выбора и усилий, связанных с постижением собственного бытия.
   Горбачевская "перестройка" привела к утрате у части советских граждан первоначальной чистоты идеологизированного отношения к миру. Свобода всегда дискомфортна, так как сопряжена с ответственностью за свой индивидуальный выбор и вероятно, поэтому она до сих пор вызывает болезненные приступы тоски по утраченным "благам" у части бывших советских граждан. Социалистические убеждения обычного ортодокса сформированы в результате внушения, вдалбливания идеологических догм, трансформировавшихся, в конечном счете, в слепую веру, которая не позволяет заполненному этой верой сознанию ни осмыслить ее, ни усомниться в ней.
   И все-таки, что бы ни говорили большевики-ленинцы, распавшийся Советский Союз - это огромный незаконнорожденный авторитарный, крайне милитаризованный монстр, а Россия начла века, вопреки утверждению коммунистов, вовсе не была забитой и отсталой. Она представляла собой могучую, интенсивно развивающуюся страну с полнокровным этносом, мощно пробующую себя в цивилизации и культуре, обещающую по предсказаниям друзей и врагов к середине столетия стать сверхдержавой. Ее уверенная мировая поступь ощущалась во всех регионах земного шара. Несмотря на множество мрачных, гнетущих черт русского быта и государственности, возрождение России подтверждалось демографическим ростом и цветущей культурой.
   Прочные многодетные городские и крестьянские семьи, непрерывное увеличение нравственно и физически здорового населения позволило заселить огромные российские территории, дарило ей миллионы добрых работников и храбрых солдат. Самобытная культура на фоне вялой, утомленной культуры Европы, неисчерпаемая духовная потенция обещала России великое будущее.
   Думающие российские граждане теперь, конечно, понимают, что до октября 1917 года россияне не испытывали нужды, тяжкой эксплуатации, повального страха за свою жизнь и свободу. Эксплуатация, духовное подавление, голод и страх пришли в Октябре, когда большевики силой оружия взяли власть, минуя конституционную церемонию, юридический ритуал, опираясь лишь на "революционную волю народа", на "революционную законность", позволявшую застрелить царя с дочерьми и наследником, арестовать бывших министров, выгнать из домов в тайгу и тундру здоровую крестьянскую Русь, переморить в "Крестах" и Бутырке интеллигенцию и все семьдесят лет чинить малый и большой произвол, освящая его не законом, а жреческими символами флага, герба, мавзолея. Именно неконституционный, без согласия сословий, без всенародного уложения захват власти, приведший к торжеству негодяев, ликовавших под рукоплескания невежд и трусов, породил длившуюся до распада советской империи цепь беззаконий, убийств, насилия.
   Ленский расстрел и Кровавое воскресение представляют собой отнюдь не норму дореволюционной жизни, а лишь трагические события, возмутившие и всколыхнувшие тогда всю страну. В то же время хрущевский расстрел в Новочеркасске у нас вообще не заметили. Не вызвали возмущения у граждан СССР и многие другие массовые убийства, как до него, так и после. Именно революция с ее апологией насилия, истребившая думающую элиту, удушившая культуру и веру, расстрелявшая офицеров и духовенство, изгнавшая профессоров и писателей, приучила нас не замечать преступлений власти против народа, постоянно оправдывать их высокими интересами государства. Когда несправедливость, глупость, жестокость входят в обычай, они уже никого не поражают.
   При этом, как утверждает Д. Андреев, происходит следующее:
   "... троглодитский уровень благосостояния и соответствующий ему уровень требований к жизни... устойчивые, глубоко вкорененные в психологию народных масс навыки рабского мироотношения: отсутствие комплекса гражданских чувств и идей, унизительная покорность, неуважение к личности и, наконец, склонность превращаться в деспота, если игра случая вынесла раба выше привычной для него ступени".
   Не здесь ли заложена тоска по "прекрасным временам застоя", которую высказывают при опросах общественного мнения чуть ли не четверть бывших советских людей?
   Бытует мнение, что восприятие в розовых тонах нашего коммунистического вчера свойственно, в основном, пожилым людям. Но во-первых, в краснознаменных толпах, осененных ликами дорогих вождей, повинных в гибели десятков миллионов людей, сделавших всё, чтобы уничтожить культуру великой державы, превративших ее в огромный концентрационный лагерь, а народ этой страны в нищее, бессловесное стадо, можно увидеть и молодежь, кстати, не имеющую понятия, каковы в действительности террор и голод - основные прелести советской системы, за возврат которой они так рьяно выступают. Во-вторых, далеко не все старики разделяют прокоммунистические взгляды, а многих из тех, кто остался им верен, пожалуй, можно понять. На протяжении всей жизни этим людям внушали, что выпавшими на их долю голодом, войной, нищетой, оплачено светлое будущее детей и внуков. Многолетним тяжким трудом они к старости заработали пенсию, на которую худо-бедно доживали век. Кое-кто скопил скромные сбережения. И вдруг, в одночасье, потеряли всё - веру, надежду, самую возможность существования. Есть от чего утратить способность правильно ориентироваться в наше переломное время. Повторяю, их можно понять.
   Тысячу раз согласен с репликой персонажа комедии А. С. Грибоедова:
   "И дым отечества нам сладок и приятен!"
   Но дым, а не вонь. Огромное желание у некоторых, сравнительно молодых граждан, снова оказаться в ГУЛАГе, который они называют отечеством, представляется, по меньшей мере, дикостью.
   Толкая русский пролетариат в революцию, большевики, состоявшие из дураков и честолюбцев, обещали сделать его гегемоном. Истинное положение рабочих оказалось иным. Десятилетия недоедания, тяжелого женского труда, нервных стрессов из-за жилищной переуплотненности, алкоголизм, безотцовщина (как результат гражданской войны и репрессий), целенаправленное уничтожение наиболее умственно сильной и работоспособной части населения - всё это привело к вырождению народа.
   Обещая сделать тех, "кто был ничем", хозяевами земли русской, большевики на самом деле резко расширили границы той группы, которую в Великобритании называют "низший класс". Это не только люмпенизированные группы рабочих, не только та часть "интеллигенции", которая получила доступ к дипломам исключительно благодаря извращенности советской системы высшего образования. Это миллионы дипломированных бездарностей и бездельников, которых власть подкармливала за их политический конформизм и угодничество.
   Их ничему не научили уроки истории. Они озлоблены и не желают ее знать. Отклик, который апология большевизма получает в такой среде, - лишь одно из свидетельств исторического отупения. Еще более наивным было бы уповать на успехи моральной проповеди среди этих лиц. Исследования, проводимые у нас и за рубежом в люмпенизированных слоях населения, свидетельствуют о том, что характерной чертой названных групп является вопиющий, воинствующий аморализм. У этих людей ниже всего котируется уважение к достоинству человека. Здесь правят пренебрежительное отношение к труду, социальное иждивенчество и бытовая распущенность.
   Впрочем, удивляться не приходится. Ведь в течение семидесяти с лишним лет мы были, и всё еще остаемся государством рабов. В Древнем Риме говорили: "Не шути с рабом, иначе он покажет тебе зад". Раб привлекателен лишь в романах Рафаэлло Джованьоли и Гарриет Бичер-Стоу. В жизни он страшен и неистов.
   "Обыватель, как правило, лишен воображения, - пишет Л. Гумилев. - Он не может и не хочет представить себе, что существуют люди, не похожие на него, движимые иными идеалами и не стремящиеся к иным целям, нежели деньги... Отличительной чертой "цивилизации" является сокращение активного элемента и полное довольство эмоционально пассивного и трудолюбивого населения. Однако нельзя опускать третий вариант - наличие людей и нетворческих и нетрудолюбивых, эмоционально и умственно неполноценных, но обладающих повышенными требованиями к жизни. В героические эпохи роста и самопроявлений эти особи имеют мало шансов... Они плохие солдаты, никакие рабочие, а путь преступности в строгие времена быстро приводит на эшафот. Но в мягкие времена цивилизации при общем материальном изобилии для всех есть лишний кусок хлеба и женщина. "Жизнелюбы" (да простится автору нелогизм) начинают размножаться без ограничений и, поскольку они не являются особями нового склада, создают свой императив: "Будь таким, как мы", то есть не стремись ни к чему такому, чего нельзя было бы съесть или выпить. Всякий рост становится явлением одиозным, трудолюбие подвергается осмеянию, интеллектуальные радости вызывают ярость. В искусстве идет снижение стиля, в науке оригинальные работы подменяются компиляциями, в общественной жизни узаконивается коррупция... Все продажно, никому нельзя верить, ни на кого нельзя положиться... Это фаза обскурации, которую никак нельзя признать демократической... Здесь... принцип отбора иной, негативный. Ценятся не способности, а их отсутствие, не образование, а невежество, не стойкость во мнениях, а беспринципность".
   Чтобы демократия не погибла, она должна уметь защитить себя не только от номенклатурных заговорщиков, но и от развращенной коммунистическим воспитанием толпы. В противном случае может произойти то "маленькое недоразумение", о котором писал в одном из своих очерков Джордж Оруэлл:
   "Внизу оказалась не мурава, усыпанная лепестками роз, а выгребная яма, затянутая колючей проволокой".
   Стремление к воссозданию старого строя равносильно тому, как если бы некто, побывав в такой яме, снова рвался туда, призывая себе подобных следовать за ним и утверждая при этом, что она издает чудесный аромат. Такое возможно лишь в том случае, если человек в выгребной яме родился и его кругозор ограничен ее краями. Либо он, как червь в навозе, приспособился к данной питательной среде и ничего лучшего знать не может и не желает. Как видно, прав был религиозный русский философ П. Чаадаев, написав:
   "Россия выдумана для того, чтобы уведомить человечество, как не годится жить".
   Подводя итог этой главы, сошлюсь на книгу шведского политика Пера Альмарка "Открытая рана", в которой он приводит данные, позволяющие достойно оценить результаты кипучей деятельности коммунистов во всем мире:
   В СССР с 1917 по 1987 год было уничтожено 62 миллиона человек. В "коммунистическом Китае" с 1949 по 1987 год - 35 миллионов, в Германии с 1933 по 1945 - 21 миллион, в "националистическом Китае" с 1928 по 1945 - 10 миллионов, в Японии с 1936 по 1945 - 6 миллионов, в Турции с 1909 по 1923 - 2,8 миллиона.
   Всего же в 23 странах так называемого "социалистического содружества" по утверждению Альмарка было ликвидировано 110 миллионов 286 тысяч человек. Кроме СССР и Китая в уничтожении людей активно преуспели Камбоджа - 2,2 миллиона, Северный Вьетнам и КНДР - по 1,6 миллиона, Югославия - 1 миллион, Эфиопия - 725 тысяч, Румыния - 435 тысяч, Мозамбик - 198 тысяч.
  
  
  

Детство

  

I

   По какой бы причине новая власть ни назвала Слободку "красная" этот эпитет к ней не прижился. Постоянно, случайно либо намеренно, он слобожанами упускался, а через некоторое время и вовсе исчез. И стала с той поры Красная Слободка бесцветной - просто Слободкой без всяких революционных добавок.
   В тридцатые годы она занимала совсем небольшую площадь, которую можно было, не торопясь, пройти из конца в конец в течение четверти часа. Нельзя назвать Слободку деревней. Но нельзя считать и городом. На многих улицах здесь росла трава и оставались колеи от повозок, как на проселочных дорогах. Это было и не село, поскольку отдельные дома здесь слишком высоки для села. Что же представляла собой эта окраина и обитаемая и безлюдная, пустынная и в то же время кем-то населенная?
   Если бы кто-нибудь вздумал посмотреть на Слободку с высоты птичьего полета, то ее очертания, скорее всего, напомнили бы ему развернутый дамский веер с направленным на запад основанием. Левую кромку веера представляла улица Кладбищенская с длинным, унылым забором Старого и Нового слободских кладбищ, один конец которого нависал над оврагом, использовавшимся как свалка мусора, а второй упирался в пригород Одессы - Хутора Кривые (Кривую Балку). Правую - улица Полевая (Академика Воробьева) с выходившими на нее фасадами Новой городской и Психиатрической больниц. Верхняя кромка веера проходила по улице Филодорова, затем по железнодорожной насыпи с двумя металлическими мостами, один из которых переброшен над центральной улицей Слободки - Городской (Краснослободской), протянувшейся от Кривой Балки до Балковской. Под вторым проложена линия трамвая номер пятнадцать - единственного вида транспорта, связывавшего тогда Слободку с центром города. До войны со Слободки на Пересыпь ходил еще один трамвай - номер тридцать первый, но этот маршрут отцы города почему-то посчитали ненужным и отменили.
   Последний участок верхней кромки веера захватывал тогда небольшую часть бывшего пустыря, который начинался сразу за Дюковским садом и заканчивался, переходя в крайнюю улицу Слободки - Ливадскую.
   Слободка, в отличие от других окраин Одессы, непосредственно к городу не примыкает. Она отделена от него, словно руслом высохшей реки, широким и глубоким оврагом (балкой) с крутым восточным и пологим западным склонами, по дну которого протянулась Балковская дорога.
   Прямые параллельные улицы - пять продольных, ориентированных началом на восток, с узкими тротуарами, кое-где выложенными синими квадратными плитами из вулканической лавы, и мощеной булыжником проезжей частью, пересекавшихся почти повсеместно под прямым углом полутора десятком поперечных улиц, как правило, тротуаров и покрытия не имеющих, свидетельствуют о том, что застраивалась Слободка по единому для всего города генеральному плану. Однако ее благоустройство даже вскоре после укладки мостовых и постройки новых домов, оставляло желать лучшего. Что уж говорить теперь, когда всё это разбито, перекопано, состарилось и обветшало.
   Продольные улицы с тротуарами, мостовыми и даже люками для стока дождевых вод, могли претендовать на определенную ступень цивилизации. Поперечные же все, за исключением трех-четырех, тротуаров и покрытия не имели, находились в первобытном состоянии. Летом они зарастали сорной травой, в которой прыгали лягушки и трещали кузнечики, а в дождливую погоду покрывались непролазной грязью.
   В ту пору на восточной окраине Слободки стояли две церкви: Старая - церковь Рождества Пресвятой Богородицы в начале Рождественской (Виниченко) улицы и Новая - Вознесенская в начале Романовской. Прошло уже больше шести десятилетий, а в моей памяти до сих пор сохранился звон их колоколов, торжественно звучавший в праздничные дни. Казалось, он, будто чудесной водой смывал с лиц слобожан печать повседневных забот и суеты. Они становились умиротвореннее, добрее, улыбчивее. Колокольный звон, слышанный мной в детстве, всегда вызывает во мне теплое, приятное воспоминание и одновременно какую-то тихую грусть, и тоску по ушедшим вместе с ним и почти забытым народным традициям: новогодним колядкам, рождественской вечере, пасхальным фонарикам, христосованию в святое воскресенье. Тот давний перезвон колоколов всегда пробуждал в моей душе светлое, радостное чувство, которое резко, как белое от черного, как добро от зла, отличалось от другого звукового ощущения, испытываемого мной по утрам, когда один за другим начинали гудеть все одесские заводы, оповещая рабочих о начале нового трудового дня. Эмоциональный контраст звуковых эффектов достигал кульминации при сравнении жизнеутверждающего, весеннего, утреннего звона церковных колоколов в пасхальное воскресенье и зимнего (двадцать первого января в день смерти Ленина) вечернего, пятиминутного плача всех заводов, паровозов и стоявших в порту судов, напоминающего волчий вой и наполняющего душу безнадежной тоской. Последняя такая "панихида" состоялась в 1941 году.
   В начале тридцатых годов колокола с церквей вместе с их куполами сняли. Новую церковь после войны взорвали, а старая долго стояла без купола, словно немой укор ретивым строителям светлого будущего, в которое нас загоняли свыше семидесяти лет. Слева к ее ограде прилепился слободской рынок - Базарчик. Примечательно, что названия некоторых общественных мест на Слободке иногда отличались от общепринятых тем, что они произносились уменьшительно. Так, если, к примеру, место для торговли обычно называют базар, а участок земли, засаженный деревьями, кустами, цветами - сад, то здесь непременно говорят базарчик, садик.
   Направо через дорогу от главного входа в Старую церковь стояла одна из двух небольших слободских школ с русским языком обучения - 11-я, построенная задолго до большевистского переворота. Здание второй 16-й школы, такой же давней, как и первая, сохранилась на улице Полевой до сих пор. Окнами своего обшарпанного фасада она уныло уставилась на корпуса Психиатрической больницы. Преподавание в ней велось на украинском языке. В школы тогда принимали с восьми лет. В 1932 году мне исполнилось только семь. Я мог вполне еще годик погулять. Но по неопытности, не оценив всей прелести беззаботной жизни дошкольника, я сам себя лишил этой возможности.
   Желание учиться возникло у меня не в результате внезапно появившейся тяге к знаниям. Просто я знал, что все дети должны посещать школу. Раньше или позже от нее все равно никуда не денешься, и поскольку дело обстояло так, то само собою напрашивался вывод, что начинать следует лучше раньше, чем позже. Но прежде предстояло решить куда идти - в украинскую или русскую. К сожалению, я не мог посоветоваться с родителями. Мой отец едва читал по складам и с трудом расписывался. Мать закончила всего три класса начальной школы. Здравый смысл, вернее его робкие ростки, едва начавшие проклевываться в моих поступках, подсказал мне обратиться с этим вопросом к сыну подруги матери - Спиросу Халари, который был лет на семь-восемь старше меня. От взрослых я слышал, что Спирос не по годам развит и на редкость практичен. Вот он-то и скажет, как правильно поступить, - решил я и стал ждать подходящего случая повидаться с ним. Недели за две до первого сентября мы с мамой были у Халари. Спирос оказался дома и я, наконец, получил возможность решить поставленную перед собой задачу.
   - Слушай, Спира, - сказал я ему, - я хочу поступить в школу. Как ты думаешь, в какую лучше пойти, в украинскую или русскую?
   Он внимательно, как будто впервые увидев, поглядел на меня своим единственным глазом (второй Спира потерял еще в младенческом возрасте из-за грубой оплошности лечившего его врача) и, покровительственно улыбнувшись, сказал:
   - Я тебе советую, поступай в украинскую, - и вероятно, чтобы пояснить почему, продолжил. - Мне кажется, сейчас в Одессе настойчиво проводится украинизация. Если ничего не изменится, то через какое-то время число украинских школ увеличится, а институты станут украиноязычными. Ты же, может быть, после окончания десятого класса захочешь учиться дальше. Вот тогда и пригодится хорошее знание украинского языка. Если все так и произойдет и мой совет окажется правильным, ты найдешь меня и скажешь мне спасибо.
   Предвидение Спироса относительно украинизации одесских вузов оказалось верным, но события, как известно, развивались своим путем, поэтому сбывается оно только сейчас с опозданием на шестьдесят лет. И все же благодаря Спиросу украинским языком я владею почти так же, как русским. Вот только выразить благодарность за совет не могу, так как для того чтобы отыскать Спироса, если он еще жив, мне, по крайней мере, пришлось бы отправиться в Грецию.
   Итак, мой первый ход в жизненной игре я сделал в 1932 году - пошел и записался в украинскую школу. Родители подготовили меня к школьным занятиям без особых хлопот. Ученическую форму тогда не носили. На ранец или портфель денег у них не нашлось, поэтому мать пошила мне из грубой холстины две торбы - одну большую для книжек и тетрадей, которую можно было носить через плечо, и другую маленькую для чернильницы. Купила букварь, арифметику, пару тетрадей и ручку с пером. Этим моя экипировка для успешного постижения наук заканчилась.
   Многие слободские мальчишки и девчонки по разным соображениям тоже пошли в украинскую школу. Для меня она была удобна еще и тем, что находилась от нашего дома ближе, чем русская. Но в нашем классе несколько учеников и, в частности, Октябрь Гридин или попросту Тябка (позже мой самый близкий школьный товарищ), жили от украинской школы дальше, чем от русской, и им, казалось бы, русская была сподручнее, и все же они почему-то выбрали первую. Кстати, мне всегда казалось, что имя Тябка звучит как тяпка, наверное, поэтому и он сам и мы его друзья всегда говорили Дяба или Дябка. А что касается украинской школы, то я тогда не поинтересовался, почему мой одноклассник выбрал именно ее, а теперь и рад бы спросить, да не у кого.
   Соседство украинской школы с Психиатрической больницей, как потом выяснилось, представляло нам мальчишкам возможность своеобразного развлечения. В теплое время года, когда классные и больничные окна были открыты (последние имели ограждения из прочных металлических сеток с крупными ячейками), мы во время уроков могли не только наблюдать за поведением буйных больных, сидевших на подоконниках окон второго этажа больницы на противоположной стороне улицы, но и слышать их громкую бессмысленную речь. Во время перемен кое-кто из нашего и других классов бегал через дорогу дразнить умалишенных, вызывая их ответную реакцию в виде ужимок, кривляний, диких криков, неприличных слов. Всё это в какой-то мере разнообразило время пребывания в школе, делало его менее утомительным.
   Родители некоторых мальчиков и девочек нашего класса работали в этой больнице и жили на ее территории в так называемой, колонии. Там же свободно расхаживали тихопомешанные, выполнявшие разные хозяйственные работы: убирали двор, ухаживали за садом, огородом и прочие. Некоторые из них отличались дефектной речью, смешной походкой, особенно комичной мимикой или жестикуляцией, которые живущим там мальчишкам казались необыкновенно забавными и достойными подражания. За короткое время они всё это довольно точно перенимали и затем демонстрировали свои достижения в школе к великому удовольствию и тайной зависти одноклассников.
   Позже, часто посещая своих соучеников, проживавших в больничной колонии, я там на каждом шагу сталкивался с тихопомешанными, и, не имея опыта общения с ними, чувствовал себя довольно неуютно, полагая, что тихие могут вдруг превратиться в буйных.
   Время с 1929 по 1955 год, когда страна, выполняя Сталинские пятилетки, исходя потом и кровью, рыла каналы, сооружала плотины, возводила электростанции и заводы, защищалась от немцев и восстанавливала разрушенное тяжелейшей войной, для Слободки прошло почти бесследно. За четверть века на ней ничего не изменилось, если не считать построенных здесь в 1934-1935 годах двух новых трехэтажных школ (самых высоких на Слободке зданий): 98-й украинской за Базарчиком неподалеку от железнодорожной насыпи у глубоких оврагов, на дне одного из которых еще сохранялись остатки бывшего когда-то кирпичного цеха (другой использовался как свалка бытового мусора), и 76-й русской рядом с отделявшим в ту пору Слободку от пригородной черноземной степи Садиком, окруженным сплошным непролазным забором из кустов дикой маслины, Новой городской больницей и мрачным прямоугольником обособленно стоящего здания - единственного на Слободке кинотеатра. Был, правда, еще один, сохранивший дореволюционное название "иллюзион", на углу Слободской и Томилина (Матюшенко), однако незадолго до войны помещение, в котором он размещался, пришло в негодность, и его превратили в топливный склад, где стали продавать уголь и керосин.
   В приснопамятные времена большевиков, постоянно декларировавших "претворение в жизнь мудрых решений" живых и мертвых вождей, одесские партийные руководители, вероятно, постройкой двух школ стремились "претворить в жизнь" известную ленинскую установку: "Учиться, учиться и еще раз учиться!" Более того, постоянная забота о нуждах "простых советских людей", в духе популярного тогда лозунга: "Чистота - залог здоровья!", воплотилась в жизнь еще и возведением бани на улице Тодорова (Гордиенко) в сотне метров от Старого слободского кладбища. Надо отдать должное, баня по тем временам получилась отменная. В нее приезжали париться даже из города. Этими "стройками коммунизма" и закончились прогрессивные преобразования Слободки, осуществленные за все пять пятилеток властями, вдохновленными самыми передовыми в мире идеями.
   Промышленные предприятия оставались здесь такими же, какими были еще при последнем горемыке - царе. Два небольших заводика в западной части, на одном из которых выделывали кожу, а на другом выпекали хлеб, да одесская суконная фабрика в противоположном конце, у железнодорожного моста.
   Государственная - единственная в ту пору торговля на Слободке осуществлялась в церабкоопах (центральных рабочих кооперативах, до 1920 года просто лавках), располагавшихся в центре - у Базарчика или поблизости от него: промтоварном, где продавалась всякая мелочь, трех продуктовых, убогость ассортимента которых по нынешним временам даже трудно себе представить. Единственным продуктом, никогда не состоявшем в числе дефицитных, была лишь водка.
   В мануфактурном церабкопе, насколько я помню, изредка "выбрасывали" ситец. Поэтому в его витрине выставлялись разве что агитационные плакаты, славящие родную партию, и ее гениального вождя. И еще помню два хлебных магазина. Здесь в 1932-1933 годах слобожане по целым ночам выстаивали в очередях за выдававшимися по карточкам мизерными пайками черного, вперемешку с отрубями хлеба.
   Последнюю слободскую торговую точку являла собой маленькая кондитерская на углу Городской и Томилина. В ней во все времена можно было купить простенькие конфеты, выпить чистой или с сиропом газированной воды, а перед войной даже полакомиться пирожным.
   Слободские, в основном одноэтажные частные домики в одну-две комнаты с кухней и небольшим двором, перемежающиеся глухими заборами, однообразно выстроились по каждой из сторон улиц. Они, тесно прижавшись к своим соседям, словно страшась одиночества или нуждаясь во взаимной поддержке, грустно глядели запыленными окошками на таких же скромных собратьев противоположной стороны.
   Во дворах домов у хороших хозяев росло несколько фруктовых деревьев, простенькие цветы. Часто из-за забора, ограждающего двор, выглядывала деревянная квадратная башенка голубятни. Стаи домашних голубей, зависших высоко в небе в разных концах Слободки, были тогда такой же составной частью ее быта, как и уставившиеся в небо либо свистящие в два пальца и размахивающие тряпками на длинных бамбуковых шестах голубятники.
   У ворот общительных домовладельцев вплотную к заборам стояли сложенные из камня "призбы" - большие обмазанные глиной скамьи, на которых хозяева вечерами коротали время в разговорах с соседями. Петушиная перекличка, ежедневно по утрам будившая до 1932 года слобожан, свидетельствовала о том, что многие из них в ту пору разводили домашнюю птицу. Нередко во дворах держали лошадь или корову, свиней, пару овец либо коз. До наступления холодов всю эту живность выпасали на выгоне за слободскими кладбищами. Часто дошкольником я в конце дня выбегал со двора, чтобы увидеть бСльшую часть стада, возвращавшегося по нашей Котлеевской (Ломоносовской) улице. Мыча, блея, толпясь, поднимая уличную пыль, оно появлялось в ее конце, занимая всю ширину, и шумно двигалось вперед, окутанное пылью, запахом степи и парного молока. За стадом шел пастух в длинном до пят рваном зипуне и старой с широкими отвисшими полями соломенной шляпе. Изредка он покрикивал на своих подопечных и ловко хлопал бичом, который волочился за ним в пыли, как тонкая черная змея.
   Обычно женщины уже ждали "кормилиц" у своих ворот. И когда те подходили к ним, они ласково похлопывали их по спинам, что-то приговаривая. Коровы, козы, овцы доверчиво тянулись мордами к хозяйкам и послушно шли за ними к привычному стойлу. Встречать животных особой нужды не было, Ни одно из них не спутало бы свой двор с чужим. Были бы открыты ворота. Но иногда все же случалось, что сделать это запаздывали. И тогда, возмущенная Майка или Манька, стоя перед воротами, громко ревела, подняв голову, пока ее хозяйка не исправляла свою оплошность.
   Казалось, что, втягиваясь в глубину улицы, стадо медленно тает. Оно становилось всё меньше и в ее начале исчезало совсем, словно мираж. О его недавнем присутствии напоминала лишь не успевшая осесть пыль да кое-где оставленные коровьи лепешки.
   К концу коллективизации, когда Сталин задушил свободный рынок, и в Союзе была введена строго плановая экономика, всё это как по злому волшебству пропало. Молочницы перестали разносить по домам молоко, а жителей Слободки вместо петухов будили гудки пересыпьских заводов.
   Иногда однообразие слободских улиц нарушалось "развалками", которые портили их, как гнилые зубы здоровые челюсти. Развалками здесь называли остатки жилья, владельцы которого в 1920-1921 годах, спасаясь от голода, разбрелись по деревням, а в их домах всё, что могло гореть, соседи растащили на топливо. Постепенно развалки застраивали, их становилось меньше, и к концу тридцатых годов они исчезли вовсе.
   Украинские хаты, будь они большие, богатые и добротные, выстроенные из камня, либо маленькие, бедные, которые в народе называли мазанками, обычно ежегодно, в канун весенних праздников подмазывали глиной и окрашивали в белый цвет. И хотя в настоящее время всё чаще наружные стены домов оштукатуривают цементным раствором, в некоторых селах и по сей день следуют этому старинному обычаю.
   Слободские домовладельцы, начиная с первых поселенцев и, по крайней мере, до 1941 года, никогда не отступали от него. Перед Пасхой дома и заборы белили известкой, а примерно полуметровой ширины полосы у самой земли покрывали разведенной в воде сажей. После чего Слободка вся белая, как невеста в подвенечном платье, молодела, становилась нарядной и праздничной.
   На всех ее улицах вдоль домов и заборов густо посажены деревья, преимущественно акации. Весной, когда распускалась их листва, Слободка как бы погружалась в сплошную зелень и становилась удивительно уютной. А в пору цветения акаций реки зелени в руслах улиц были усыпаны белыми гроздями цветов, похожих на крупные снежные хлопья. Воздух наполнялся особенным, нежным, чудесным ароматом, содержащем в себе какую-то щекочущую радость. Раздувались ноздри, дышалось необыкновенно легко и невольно хотелось, чтобы цветение акаций продолжалось бесконечно.
   Наряду с несколькими сотнями маленьких частных домиков на Слободке изредка, как изюм в куличе, попадались дома покрупнее, преимущественно двухэтажные с разным, как правило, небольшим числом квартир и общими дворами. Таких домов не более двух десятков. После 1920 года все они были отобраны у их владельцев и переданы жилищным кооперативам - жилкоопам. Я знаю только два дома, избежавших общей участи. Один на углу Томилина и Рождественской, принадлежавший мужу подруги моей матери - греку Сатыросу Халари, человеку умному и, как большинство одесских греков, предприимчивому. Сохранив в личном владении двухэтажный, четырехквартирный дом в период торжества политики полной ликвидации частной собственности, он поистине совершил невозможное. Наверное, ему помогло в этом греческое подданство. Однако в 1937 году он, как почти все греки в Одессе, был арестован. Дом, разумеется, отобрали, а его оперативно, в духе того времени, отправили в исправительно-трудовой лагерь. Русских - жену, сына и дочь выслали в Грецию. Матери жены, пожилой больной женщине, великодушно выделили в их теперь бывшем доме маленькую комнатушку. Однако, лишив дочери и внуков, обрекли ее на одинокое, голодное существование до конца жизни.
   В наступившей после смерти вождя мирового пролетариата хрущевской оттепели Сатырос Халари был реабилитирован, вернулся в Одессу, безуспешно пытался восстановить свои права на владение домом и вскоре умер. А его семья на родину так и не вернулась.
   Второй дом - на углу Городской и Гофманского (Севастопольского) переулка, принадлежал двум братьям Гридиным - ортодоксальным большевикам. Один из них был отцом моего школьного приятеля, с которым мы вместе учились с первого по десятый класс. Тут же обитали и их сестры - Татьяна со своим многочисленным семейством и временами Анна с младшим сыном, полностью разделявшим политические взгляды братьев матери. Он еще до событий 1917 года совершал акты экспроприации, а попросту добывал деньги для партии разбоем. Такого рода источник финансирования своей деятельности считался у большевиков, принесших кровь, горе и страдания миллионам людей, населявших бывший Советский Союз, естественным и правомерным. Грабежом банков и состоятельных граждан не брезговал в начале своей революционной карьеры сам генеральный секретарь партии - "великий" Сталин. Деньгами, добытыми таким способом, без зазрения совести оплачивали свои счета основатель партии большевиков и его соратники, разъезжавшие по заграницам. Впрочем, "самый человечный человек" не гнушался и более грязными деньгами, полученными от Германского правительства за предательство России.
   Оба брата Гридины и их достойный племянник были в Одессе людьми известным. Они активно устанавливали в городе Советскую власть. Об идеологической убежденности отца моего друга говорит, в частности, имя, данное им сыну, родившемуся седьмого ноября - в день Октябрьского переворота. В честь этой "знаменательной" даты его назвали Октябрем, а крестины ребенка заменили "октябринами", завернув в красное полотнище вместо того, чтобы по христианскому обычаю опустить в церковную купель. Я далек от суеверия, но все же ловлю себя на мысли, что кощунство отца, возможно, сыграло роковую роль в трагической судьбе Октября. Кстати, младшего, единственного из четырех, оставшегося в живых после войны с Германией сына, отец назвал Днепростроем. И каких только имен не придумывали тогда своим чадам партийные отцы!
   Оставив дом, построенный дедом Ивана и Гаврилы Гридиных, в частном владении братьев, новая власть учла не только их революционные заслуги, но, наверное, и число проживающих в нем людей: отец и мать моего одноклассника, четыре их сына, две дочери, кроме того, семья брата и сестры. Оснований для "уплотнения", широко практиковавшегося Советами, в этом доме явно не было.
   В собственных домах люди жили обособленно, замкнуто, только от случая к случаю общаясь с соседями. В жилкооповских, напротив, они постоянно контактировали. Общий двор без контактов между его обитателями так же не мыслим, как и коммунальная кухня, тоже, кстати, изобретенная большевиками. Каждый человек, живущий в жзилкооповском доме, знал о своих соседях всё: где работают, какую получают зарплату, кто и когда к ним ходит, с какой целью и многое другое.
   Случалось, одни веселились, пели хором, плясали, другие скандалили, били посуду, цветочные горшки и во двор доносились ругань и плач. А то вдруг кто-нибудь из жильцов начинал выяснять отношения с соседом: уточняли, кто кем был до революции и в гражданскую войну, грозили, что пойдут и сообщат "куда следует" и тогда "поминай, как звали". Но эти угрозы ни одна из сторон всерьез не принимала. Через какое-то время наступал мир, и вчерашние враги снова собирались вместе, играли в лото, грызли семечки, обсуждали разные житейские вопросы, просто судачили.
   Помню комичный случай, который произошел в нашем дворе года за два до войны. Однажды глубокой ночью нас и наших соседей разбудил оглушительный вой сирены. Все повскакивали с постелей и кто в чем выбежали во двор. Впрочем, еще не выяснив причину воздушной ночной тревоги, обитатели дома были не столько напуганы, как озадачены. Но вскоре всё выяснилось
   Многие одесситы в то время на предприятиях, в кружках Осоавиахима осваивали правила гражданской самообороны. Именно после таких занятий, основательно отметив с приятелями успехи в учебе, пришел домой и наш сосед дядя Коля Глущенко, захватив с собой сирену. Тетя Надя - его жена, в наказание за чересчур поздний приход, отказалась открыть ему дверь. Непочтительное отношение собственной жены, естественно, вызвало в душе дяди Коли горькую обиду, и свое справедливое возмущение он выразил с помощью сирены, ручку которой крутил до тех пор, пока тетя Надя не заткнула сирену тряпкой.
   Этот и подобные случаи в общих дворах несколько скрашивали однообразную жизнь их обитателей. Мне лично тогда казалось, что жить в жилкооповском доме на много интереснее, чем в собственном. Особенно хорошо в таких дворах чувствовала себя детвора. Здесь всегда было шумно и весело. Играли в классы, в войну, в жмурки и другие игры. Бывало, на улице водили хороводы. Летом обливались водой, иногда ссорились, а порой и дрались. Часто к ссоре между детьми, в защиту своих чад, подключались их родители. Тогда малыши отступали на второй план, превращаясь в зрителей, и быстро забывали, из-за чего началась ссора, а взрослые еще долго косились друг на друга.
   Наша Котлеевская, как и большинство слободских улиц, всегда оставалась тиха и безлюдна, и только время от времени там можно было увидеть редкого прохожего. Если же на улице появлялась, скажем, тележка с мороженным, о чем детвора узнавала услышав: "Мороженое сливочное, молочное мороженое!" - это воспринималось на уровне события. Мы моментально выбегали на улицу, чаще всего не для того, чтобы купить любимое лакомство, а хотя бы посмотреть, как покупают другие, полюбоваться светло-голубого цвета тележкой с плоской небольшой крышей на четырех столбиках, укрывающей мороженщика в белом переднике и его товар от солнца.
   Мороженое тогда продавалось не в стаканчиках и не на палочках, как теперь, а между двумя небольшими круглыми вафельками. Продавец мороженого клал одну вафельку на донышко цилиндрика специальной, сделанной из блестящей жести машинки, затем ложкой накладывал туда мороженое, накрывал его другой такой же вафелькой, после чего, нажав рукоятку машинки, выдавливал из цилиндрика соблазнительную порцию мороженого и подавал ее счастливому покупателю. Деньгами на мороженое родители меня баловали редко, возможно потому, что стоило оно по тем временам не дешево.
   Почти такой же интерес вызывал у детворы и разносчик бубликов, возвещавший о своем приближении криком: "Бублики горячие, бублики!" Он нес лоток перед собой, перебросив через шею ремешок, на котором тот держался. А на лотке лежала целая гора аппетитных, румяных бубликов из пекарни на Колонтаевской - яичных, горчичных, с маком и семитати, вкусно пахнувших и стоивших всего пять копеек штука. В пятачках на покупку бубликов мама мне почти никогда не отказывала.
   Случалось, чаще всего в конце лета либо в осеннюю пору, на улице раздавался крик стекольщика: "Стекла вставлять, стекла!" Выглянув из ворот, можно было сколько угодно глазеть на человека, шагающего по обочине улицы с плоским ящиком на плече, где были сложены стекла. Стекольщик всегда был спереди опоясан парусиновым фартуком, а в руке непременно держал деревянный метр, который он использовал не только как необходимый при резке стекла инструмент, но при случае отгонял им собак, норовивших ухватить его за ногу.
   А то вдруг тишину летнего дня нарушало громогласное: "Точить ножи, ножницы точить!" Бывало, точильщика зазывали во двор. Он снимал с плеча свой станок, ставил его на землю, и, приводя в движение ногой механизм, вращавший точильный камень, оттачивал на нем принесенные ему ножи и ножницы.
   Но самым любопытным зрелищем для нас мальчишек, являлась работа паяльщика, который тогда тоже ходил по дворам, неся на металлической палке прямоугольного сечения, перекинутой через плечо, ведерко со своим инструментом. О его появлении на улице узнавали по громкому: "Паять-починять ведра, кастрюли, чайники, жестянки!" Паяльщика к нам приглашали почти всегда. Он устраивался где-нибудь в тенечке. Аккуратно раскладывал возле себя свое имущество. Разжигал паяльную лампу, нагревал на ней огромный из красной меди паяльник, зачищал напильником и наждачной бумагой прохудившиеся места в посуде, вырезал большими ножницами латочки из жести, смазывал их кислотой, растапливал раскаленным паяльником олово, лудил и паял, а мы, пацаны, словно завороженные, внимательно следили за всеми действиями мастера.
   Жилкооповские дома никому конкретно не принадлежали, и поэтому как беспризорники, не полностью выловленные к тому времени, были лишены постоянного, заботливого внимания. По этой причине выглядели они неухоженными, грязными, обшарпанными. Именно в таком двухэтажном доме, построенном незадолго до моего рождения на углу улиц Котлеевской и Романовской, впервые увидел я свет в начале 1925 года. Как и все прочие младенцы, я был чист и наивен, потому что новорожденные иными и быть не могут. Гены проявляют себя позже и вкупе с воспитанием преобразуют малыша в личность, обывателя или ничтожество.
   Вряд ли кто-нибудь станет отрицать, что ребенка после его рождения духовно формирует окружающая среда, в первую очередь мать, отец, семья. Они представляют собой как бы нравственно-психологическую форму, очертания которой с годами приобретает ребенок. С появлением у него способности сознательно воспринимать окружающий мир он впитывает в себя внешнюю информацию, будто губка влагу. Глядя на взрослых, копирует их поведение и вольно или невольно начинает походить на них. Если окружающая среда по своей сути благотворна, она со временем превращает его в умного, содержательного, доброго человека. Посредственная среда обычно ничего кроме посредственности не воспроизводит, а маленького неудачника, оказавшегося на свою беду в еще худшем окружении, остается только пожалеть.
   На протяжении уже многих веков проявляется вопиющая жизненная несправедливость, в силу которой одни малыши по воле провидения рождаются в семьях, способных при благоприятной генетической основе создать из них интеллектуальных принцев, другие же в силу своих близких обречены оставаться в отношении интеллекта нищими. И это вовсе не потому, что в соответствии с пословицей, понимаемой с позиций генетики: "Яблоко от яблони недалеко падает". Пословицы бывают не только мудрые, но и злые. Сын вора не обязательно становится вором, так же как, скажем, не каждый сын священника следует по стопам своего отца. В подтверждение этому можно привести сколько угодно примеров. Человек превращается в вора или в служителя культа не из-за того, что его организм унаследовал те либо иные гены и даже, как мне кажется, виной тому не стечение благоприятных или неблагоприятных обстоятельств, в которых он оказался, хотя их влияние, безусловно, играет важную роль. Однако, по моему глубокому убеждению, доминирующими все же являются основы воспитания ребенка, полученного в семье. Малыш, впитавший в себя с молоком матери заповедь "Не укради!" и другие христианские и общечеловеческие нормы, обычно следует им всю жизнь.
   Мои родители, которым я обязан своим появлением в этом мире и к которым всегда относился с глубоким уважением, не могли создать для меня и сестры даже подобия интеллектуальных и материальных условий, желательных любому нормальному ребенку. Жили мы во всех отношениях крайне бедно, как, впрочем, и все, кто нас окружал, кого я хорошо знал и с кем постоянно общался. Однако принципы, на которых основывались отношения в нашей семье: честность, доброта, взаимное уважение, усвоенные мной в детстве, пусть и не сделали из меня интеллектуала в полном смысле этого слова, но их было вполне достаточно для формирования просто порядочного человека. Судить о самом себе трудно, и все же сейчас, перешагнув семидесятилетний рубеж, мысленно заново проходя свой долгий жизненный путь, я, слава Богу, не вижу в прошлом поступков, из-за которых не мог бы считать себя таковым.
   Разумеется, характер мой сильно изменился. В последние годы я стал нервнее, злее, горше... Уж очень много навидался, натерпелся... Частые обманы, отсутствие справедливости, разочарования оставили в моей душе ощутимый след. Всё привыкаю и привыкаю, но никак не могу привыкнуть... Иной раз никого не хочется видеть. Может быть, лучше любить людей издали? Живых, реальных... но на некоторой дистанции? Над этим еще надо думать.
   Мое горемычное поколение и меня, в частности, угораздило родиться и жить в пору, когда в нашей забытой Богом стране представление о добре и зле, чести и справедливости было деформировано, когда вселенская ложь возводилась в ранг государственной политики, а цена человеческой личности и даже жизни равнялась нулю. Многие из нас превратились в Иванов, не помнящих родства. Родословная "простого советского человека" обычно ограничивалась родителями, а некоторые избавлялись и от них. В тридцатые-сороковые годы нередко случалось, что жена отказывалась от мужа, муж от жены, дети от родителей. В период засилья анкет, автобиографий, партийных характеристик и первых отделов, необходимо и достаточно было знать отца, мать и ближайших родственников. И счастлив был удачливый гражданин, происходивший из рабочих. Такое родство, в какой-то мере, устраняло сложности на его жизненном пути, связанные с родственными узами.
   Наличие ума, таланта, совести не являлось в те годы обязательным для успешной карьеры. Главным козырем, обладая которым даже негодяй и дурак мог сделать ее являлся партийный билет. Впрочем, слова "карьера" тоже избегали, так как открытое стремление к личному благополучию считалось не только неприличным, но даже подозрительным. В соответствии с указаниями партии деятельность "настоящего" советского человека, начиная со школьной скамьи - его знания, воля, вся его жизнь должны были направляться исключительно на построение так называемого "светлого будущего". В этих условиях собственной родословной ни к чему, да и небезопасно было заниматься.
   Не многие счастливые знали своих предков до третьего колена, держа свою осведомленность в глубокой тайне. Я, к великому сожалению, к таким не принадлежу. Кроме того, что моего деда со стороны отца звали Иваном, мне о нем больше ничего неизвестно. Я не имею понятия, откуда он родом, кто его родители, когда он родился, и даже не знаю отчества.
   Из того, что говорила о нем моя бабушка Наталья Васильевна Крупская, я запомнил, что он был хорош собой, обладал веселым и добрым нравом. Тему о бабушкиной семье у нас в доме, вероятно из соображений безопасности, обходили молчанием. Но сохранившиеся в моей памяти отдельные фразы и намеки из разговоров отца с матерью, впечатления, оставшиеся от иногда посещавших нас бабушкиных племянников и племянниц, говорят о том, что родилась она в обеспеченной, не то дворянской, не то духовной семье. Один из ее близких родственников был известным в Одессе священником, имевшим к тому же высшее медицинское образование. В 1937 году за отказ сложить с себя духовный сан его арестовали, и он погиб в ссылке. Другой - эмигрировал в Англию. Муж тетки, у которой мы как-то с мамой в течение короткого времени гостили в Елисаветграде, был белый офицер. В 1937 году эту семью, по-видимому, тоже репрессировали, так как позже мы никаких вестей от них не поучали. Уже подростком я хорошо понимал, что иметь таких родственников далеко не безопасно и распространяться по этому поводу ни в коем случае не следует.
   Моя мать Ольга Михайловна рассказывала мне, что бабушка Наталья получила хорошее образование, владела тремя иностранными языками. Но как, где и при каких обстоятельствах она познакомилась с дедом - простым мастеровым, не сказала, потому что, скорее всего, сама не знала. Бабушка очень любила деда. Это следует хотя бы из того, что, не имея никакой надежды получить родительское согласие на брак со своим избранником из-за разницы в социальном положении, бабушка решила бежать из дома и обвенчаться с ним тайно. Была ли она счастлива в этом браке, и на что они жили, мне неизвестно. Знаю только, что их совместная жизнь длилась не долго. Моему отцу исполнился год, когда дед умер от чахотки. К тому времени у бабушки было уже трое детей - дочь и два сына, родившихся друг за другом с небольшими промежутками. Мой отец - самый младший.
   После смерти мужа бабушка осталась без средств к существованию. От мамы я слышал, будто бабушкины родители намеревались простить ей самовольное замужество. Но возвращение в отчий дом оговорили каким-то условием. Бабушка, при всем своем мягком, покладистом характере была чрезвычайно горда. Она посчитала поставленное ей условие неприемлемым и предпочла жить в бедности, но самостоятельно. Однако переоценила свои силы и возможности: ни достойно воспитать детей, ни даже накормить их не смогла. Они жили в нищете. Всё это надломило ее. Бабушка зачем-то скрывала свое образование, изменила имя - назвала себя Анной. Стала выпивать, а дети разбрелись кто куда. Умерла бабушка Наталья в 1930 году.
   - Пойдем, Валюшка, - сказала мне в день ее смерти мама.
   - Куда? - спросил я.
   - Твоя бабушка сегодня ночью скончалась. Мы простимся с ней и поцелуем ее в последний раз.
   И я увидел у мамы на глазах слезы. На меня это произвело сильное впечатление, так как сохранилось на долгие годы, но впечатление настолько смутное, что я не в силах передать его словами. Не могу сказать, чтобы оно было грустное. Во всяком случае, грусть эта не была гнетущей. Пожалуй, для этого впечатления, в котором полностью отсутствовал элемент реального, подходит только одно слово, одно-единственное - "романтическое".
   ДорСгой я всё время думал о бабушке и никак не мог представить, что же с ней случилось.
   Умерла! Я не понимал, что это значит. И все же чувствовал, что произошло нечто необычное.
   Чем ближе мы подходили к дому, где она жила, тем сильнее, разумеется, работало мое воображение, и мне казалось, что смерть бабушки наложила печать на всё вокруг; утренняя тишина на улице, оклики соседей и соседок, торопливые шаги прохожих, тарахтение проезжавшей подводы по мостовой - всему причиной была смерть бабушки. С этой мыслью, всецело овладевшей мною, я связывал и красоту деревьев, и мягкость воздуха, и сияние неба, кажется впервые замеченное мною.
   Я чувствовал, что вступаю в таинственный мир, и когда, дойдя до угла улицы, увидел хорошо знакомые мне ворота, то испытал даже какое-то разочарование, не найдя в них ничего необычайного. Как всегда, чирикали воробьи...
   Мне стало страшно, и я взглянул на мать. Ее грустный взор был устремлен в одну точку. Я посмотрел туда же и увидел, что сквозь занавешенное окно бабушкиной комнаты мерцает свет, бледный и тусклый, казавшийся при ярком сиянии дня бесконечно унылым. Чтобы не видеть его, я опустил голову.
   Мы поднялись по узкой деревянной лестнице, и когда мама протянула руку, чтобы открыть дверь, мне захотелось удержать ее... Мы вошли. На кровати с закрытыми глазами покоилась бабушка.
   Мне показалось, что голова ее стала тяжелой, словно камень, - так глубоко ушла она в подушки. Я очень ясно видел бабушку. Она выглядела моложе, чем обычно. Но как мало походил этот покой на сон! И откуда появилась на ее лице лукавая и упрямая усмешка, на которую было так горестно смотреть?
   Мне почудилось, что веки ее чуть вздрагивают, это впечатление, вероятно, создавал трепетный отблеск горящей свечи на столе, стоявшем рядом с кроватью.
   - Поцелуй бабушку, - сказала мама.
   Я повиновался. Нет, никакими словами, никогда не передать мне то ощущение холода, которое охватило меня.
   Я опустил глаза и услышал, как всхлипывала мать.
   Право, не знаю, что бы со мною было, если бы двоюродная сестра не увела меня из комнаты.
   Во дворе я стал играть со знакомыми мальчишками и вскоре забыл о бабушке.
   Только вечером, взглянув на отца, я вспомнил свое утреннее настроение, наверное, потому, что он сильно изменился. У него было печальное, осунувшееся лицо, в глазах стояли слезы, губы дергались.
   Отец не слышал того, что ему говорили, и был какой-то подавленный и раздражительный. И еще хорошо помню, что никаких поминок по бабушке не делали, так как у родителей не было на это денег.
   Мой отец Иван Иванович в возрасте шести лет был взят на воспитание полковником царской армии. Вскоре полковник пообещал отцу, что отдаст его в кадетский корпус. Реакция мальчика на такую перспективу оказалась неожиданной. Он вспомнил, что однажды при нем кого-то обозвали кадетом, решил, что слово "кадет" бранное, а значит, быть кадетом нехорошо, и сбежал от полковника. Вернувшись к матери, рос как трава в поле. Не посещал школу. В 17 лет пошел добровольцем в Красную армию. После окончания гражданской войны вернулся в Одессу. Какое-то время работал в порту грузчиком, а в начале тридцатых годов перешел на завод "Кинап", где трудился до начала войны с Германией.
   Человек он был добрый, веселый и, как мне казалось, очень способный. С прекрасным музыкальным слухом, отличной памятью и очевидным актерским дарованием. Отец иногда представлял в лицах, на хорошем профессиональном уровне смешные сценки, которые придумывал сам либо где-то раньше видел или слышал. То, что отец их откуда-то вычитал, исключалось, так как читать он почти не умел. А иной раз, когда вокруг него собиралась детвора, отец брал в руки чью-нибудь куклу и начинал с нею длинную беседу, задавая ей вопросы и отвечая за нее, как чревовещатель. Дети бывали от отца в восторге. Они смотрели на него сияющими глазками, затаив дыхание. Искренне верили, что кукла действительно разговаривает, и только просили отца спрашивать ее еще и еще, чтобы услышать, что и как она ему ответит.
   Я всегда был убежден, что отец намного способнее меня, но жизнь распорядилась по-своему. При всех его несомненных способностях из него получился лишь хороший рабочий - типичный представитель пролетариата, формально почитаемого и всячески прославляемого в нашем бывшем самом "справедливом" и самом "свободном" отечестве. Его портрет - передовика, "ударника" постоянно украшал заводскую "Доску почета".
   По декларировавшимся в Советском Союзе правам рабочих, отцу и таким, как он, принадлежали все средства производства в стране. Но в действительности совладельцы огромного коллективного богатства получали единственную возможность - работать не покладая рук на "собственном" заводе во имя построения коммунистического завтра. И при этом обязаны были сохранять непоколебимую веру в то, что более счастливой жизни, чем при Советской власти нет и быть не может. И отец трудился, порой опухший от голода, за нищенскую зарплату.
   Однако партия, надо отдать ей должное, всегда заботилась о рабочих, особенно передовых и сознательных. Помню, однажды отец взял меня с собой на торжественный вечер, организованный администрацией его завода в Украинском театре (Держдраме). На этом собрании, посвященном, кажется, годовщине "Великого Октября", отцу в качестве премии за "ударную" работу вручили новый синий шерстяной костюм - подарок поистине королевский. Другого у отца, разумеется, не было. В те годы трудящиеся вообще не испытывали неудобств от обилия одежды. Донашивали, как правило, то, что сохранилось со времен НЭПа. И все же родители вынуждены были продать дорогой подарок, так как заработанных ими вдвоем денег на еду не хватало.
   Еще одну премию отец получил незадолго перед войной, На сей раз его облагодетельствовали желтыми полуботинками, которые уже мне пришлись впору. Семейный бюджет настоятельно требовал, чтобы они, как и костюм, были проданы. Но отец в ущерб нашим желудкам решил оставить их для меня. Вот, собственно, и все награды, которых удостоился "ударник", добросовестно проработавший на "принадлежавшем ему" заводе почти пятнадцать лет.
   Дедушку и бабушку по матери я знаю только по ее рассказам, так как они умерли почти одновременно в 1919 году. В 17 лет мама осталась круглой сиротой. По ее словам отец - Михаил Гаврилович Кочеригин был очень добрый, застенчивый и совершенно бесхарактерный человек. До женитьбы он, работая по найму в какой-то помещичьей экономии, познакомился с М. Горьким. Позже переписывался с ним, и Горький иногда присылал ему книги. Дедушка тщательно скрывал эту переписку, наверное, потому, что Горький в ту пору находился под надзором полиции.
   В первое время после женитьбы на бабушке - Елене Ивановне Ивановой дед работал грузчиком в порту и частенько выпивал. Но бабушка - женщина волевая, сумела заставить его отказаться от этого. Они скопили немного денег и открыли на Слободке в старом флигеле дома, где я позже родился, скромную лавку. Все вопросы, связанные с торговлей, решала бабушка. А дед сидел в лавке, обслуживал покупателей и много читал. Вот собственно и всё, что я знаю о своих предках.
   Моя мама - простая, малограмотная русская женщина, после смерти родителей всю свою жизнь провела в нищете и тяжком постоянном труде. Она мне была ближе, чем отец. В ее лице я всегда находил верного, истинного друга, от которого у меня никогда не было тайн. Мы с ней часто вели задушевные беседы, мечтали о лучшем будущем, для нее так никогда и не наступившем.
   В апреле 1944-го, отправляясь на фронт, я в последний раз закрыл за собой дверь отчего дома, в котором родился и прожил девятнадцать лет. В эти годы я особенно обостренно воспринимал цвет неба, полет облаков, яркие лучи солнца. А вид первого снега, дробь летнего дождя, радуга наполняли меня ощущением счастья. Именно с этим временем связаны наиболее яркие и непосредственные впечатления, причем их в моей памяти сохранилось, пожалуй, намного больше, чем за все последующие годы, вместе взятые. Я тогда был в таком возрасте, что с жадностью впитывал в себя всё увиденное, услышанное, пережитое. С тех пор прошло более полувека, но то, что окружало меня в далеком детстве, помню совершенно отчетливо.
   Как сейчас вижу нашу бедную, чисто выбеленную известью комнатку, в которой можно было довольно отчетливо слышать всё, что делалось под полом, над потолком и за внутренними стенами. В наше единственное окошко, с нависшим над ним длинным, протянувшимся вдоль всего фасада здания, балконом второго этажа, солнце, как редкий гость, заглядывало только в утренние часы и на короткое время.
   Кажется, закрою глаза и смогу дотронуться до каждой вещи нашей бедной обстановки. В переднем - красном углу небольшая, не больше обычной книги среднего формата, икона. Под нею лампадка, постоянно теплящаяся желтым крошечным огоньком. Мама говорила, что этой иконой бабушка благословила ее и отца в день их венчания в слободской Ново-Вознесенской церкви.
   У меня нет достаточных оснований считать своих родителей верующими, но и убежденными атеистами они тоже не были. Помню, мать в детстве даже учила меня молитве "Отче наш", а вечерами перед сном, поцеловав, непременно затем в постельке осеняла крестным знаменем. Позже с началом голодного времени, усугублявшегося зимой изнуряющим холодом, а возможно еще и потому, что я стал старше, эти милые проявления материнской любви постепенно ушли в прошлое. Хотя мама по-прежнему, вплоть до ее кончины, оставалась для меня самым ласковым, самым близким и дорогим человеком на свете.
   Мальчишкой я подчас задавал себе вопрос, почему мы, да и не только мы, никогда не бываем на кладбище, и я даже не знаю, где могилки моих деда и бабушек. Лишь спустя годы я понял, что виною тому были слишком тяжелые жизненные условия. Чрезмерно много труда и здоровья приходилось затрачивать людям, чтобы выжить. И не черствость человеческих душ была причиной их безразличия к своим корням. На заботу о мертвых просто не оставалось ни сил, ни времени. В жизни моих отца и матери, впрочем, как и большинства слобожан, почти не бывало светлых дней. Да и будущее не сулило им ничего хорошего. В нем их ожидал только тяжкий труд, нищета и долгая война, после которой снова голод, нищета и тяжелый труд.
   Середину нашей комнаты занимал обеденный стол прямоугольной формы с опущенными боковыми крыльями, которыми при желании можно было увеличить его, сделав квадратным. Насколько я помню, до войны их ни разу не поднимали. При тогдашних хронических недостатках думать о застольях не приходилось. Стол служил нам в качестве рабочего места мамы. Она на нем постоянно что-либо кроила, шила или гладила, а в ее отсутствие там трудился я: клеил, паял, пилил и, случалось даже, выполнял школьные уроки. А после 1938 года, когда материально стало чуть-чуть полегче, отец купил мне за 8 рублей (бутылка водки стоила 6 рублей 5 копеек) примитивнейший фотоаппарат, и я, закрыв стол чем придется до пола, устраивал под ним фотолабораторию.
   Рядом с дверью громоздился массивный дореволюционный платяной шкаф с круглыми резными колонками по бокам и витиеватым украшением сверху. Слева от него у стены помещалась родительская кровать с никелированными шишками по углам спинок, за которыми с одной стороны втиснулась моя детская кроватка, а с другой на высокой бамбуковой подставке высился единственный у нас в доме предмет роскоши - граммофон с большой сиреневого цвета трубой, металлическим диском под нею, покрытым зеленым сукном, и тремя пластинками на специальной полочке. Когда это чудо техники заводили, что впрочем, случалось очень редко, мне казалось, будто певец, голос которого раздавался из граммофонной трубы, сидит внутри ящика с ручкой, и мне страшно хотелось его увидеть. Я не терял надежды, что это когда-нибудь случится, но в 1932 - голодном году граммофон продали, и моя надежда так и не осуществилась.
   У другой стены рядом с граммофоном стоял комод, всегда застеленный белой, связанной мамой скатеркой. На нем лежали две пятнистых, словно шкура леопарда, морских раковины и картонная, оклеенная мелкими морскими ракушками шкатулка, в которой хранились всякие справки и квитанции. Над комодом в простенькой раме под стеклом висела большая литография на полотне, посвященная освобождению крестьян в России. В центре картины был изображен коленопреклоненный царь в зеленом мундире с двумя рядами золотых пуговиц. Вокруг него, тоже на коленях - духовенство и простой народ. Все они глядели вверх, простирая руки к небу. А там, в облаках, в розовом сиянии парила пышнотелая молодая женщина в легком голубом хитоне с красивыми открытыми чуть выше колен ногами, которую окружали голенькие, пухлые мальчики с крылышками. Она держала в руках рог изобилия и высыпала из него на землю всяческие дары. От мамы я знал, что эту картину дед получил в качестве премии к журналу "Нива".
   Слева и справа от нее были еще две литографии поменьше, одинаковые по величине и содержанию, выполненные на картоне. На одной из них был нарисован мальчик в матроске и в берете с помпоном, пытающийся на краю обрыва поймать бабочку, а крылатый ангел, простерший над головой мальчика руку, оберегал его от падения. На другой была девочка с большим бантом в волосах и тоже в матросском костюмчике. Она переходила по узкой дощечке через какое-то препятствие, и ее, как и мальчика, охранял ангел.
   Малышом я, вероятно не без маминого влияния, был уверен, что и меня бережет мой собственный ангел-хранитель. Впрочем, и позже, особенно часто в страшные военные годы, та же мысль невольно приходила мне в голову не раз, после счастливого очередного избавления от смерти.
   Мне казалось, что меня бережет уже не ангел, а фея. Это слово произошло от латинского "fatum", что означает - рок. Феи - наши судьбы. Образ женщины очень подходит для олицетворения судьбы, такой прихотливой, обольстительной, обманчивой, исполненной обаяния, опасности, гибели. Хотелось верить, что у каждого человека есть фея-крестная, которая, склонившись после его рождения над колыбелью, кладет в нее либо счастливый, либо страшный дар, остающийся при нем на всю жизнь.
   Над комодом еще висели в ажурных, крытых лаком рамочках, искусно выпиленных лобзиком из фанеры, фотографии деда и бабки. Став старше, я прочел на их обратных сторонах типографским способом выполненный текст и узнал, что они были сделаны в фотографии М. Вайнштейна на Торговой, 32 (между Новосельской и Нежинской).
   Довершал меблировку нашего жилья узкий, овальный подзеркальник черного цвета о трех ножках с висевшим над ним небольшим, слегка попорченным временем зеркалом в багетной такого же цвета раме, две бамбуковые тумбочки под цветы с круглыми белыми мраморными дисками и, наконец, несколько стареньких венских стульев, из которых я, играя, часто сооружал кабины самолетов, штурманские рубки морских судов и другие, возникавшие в моем воображении, конструкции.
   Кроме комнаты была еще сравнительно большая без окон кухня. Дневной свет проникал в нее через стекла входной двери. Кухня иногда использовалась нами как вторая жилая комната, а с 1929 года, когда родилась моя сестренка, и нас стало четверо, это практиковалось постоянно.
   Случалось, зимой, с целью экономии топлива, плиту в кухне не топили вовсе. Дверь, отделяющую кухню от комнаты, закрывали, а комнату, в которой ютилась вся семья, обогревали "казанком". В те годы такой способ отопления пом
  
  
  

0x01 graphic

0x01 graphic

Бабушка - Елена Ивановна Иванова

Дедушка - Михаил Гаврилович Кочеригин

0x01 graphic

0x08 graphic
0x01 graphic

Мать - Ольга Михайловна Кочеригина

(до замужества

Отец - Иван Иванович Бекерский
(до женидьбы)

  
   ещений использовался широко. Казанок представлял собой небольшую чугунную печурку на металлических ножках с жестяной трубой, которую мои родители вмуровывали в общий дымоход. (Иногда трубу выводили просто в окно, в специально сделанное для этого отверстие).
   Летом было проще. Плита бездействовала, а еду мама готовила на примусе, стоявшем на табурете в совсем крохотном тамбуре между входной и кухонной дверью, где мама едва могла только стоять.
   Сразу у нашего крыльца располагался небольшой, капитально сработанный дворовый туалет, всего на два места. Часто летом, сидя у входных дверей на крылечке, можно было слышать дружескую беседу находившихся в нем соседей, наблюдать как Женя Ткач, который жил в противоположном конце двора, направляясь к туалету или возвращаясь из него, непременно по дороге, на ходу соответственно расстегивал и застегивал пуговицы на ширинке брюк. И вообще Женя, тихий и скромный в трезвом виде, когда выпьет, становился довольно заметной во дворе фигурой. Где и кем он работал, я толком не знал. Помню, что несколько раз он уходил в заграничное плавание кочегаром. Возвратившись из рейса и отметив это событие добрым возлиянием, Женя, находясь в минорном настроении, когда сам, а когда с товарищем по плаванию, садился под окнами своей квартиры и начинал петь постоянно одну и ту же длинную, печальную песню - "Раскинулось море широко...". В таких случаях все соседи вынуждены были выслушивать ее до конца, а порой и повторно. Если же Женя, будучи на подпитии, был не в духе, он выходил на середину двора, и ни к кому конкретно не обращаясь, начинал во весь голос, немного заикаясь, угрожать всем соседям:
   - В-вы, п-паразиты! В-вы н-не думайте! Я-я к-красный п-партизан! Я-я в-вам п-покажу! В-вы м-меня еще у-узнаете!
   Степень агрессивности такого монолога и его продолжительность полностью зависели от того, сколько и чего Женя выпил.
   Пока я был мал, наш двухэтажный дом заключал для меня в себе весь мир. Подобное испытывал, наверное, каждый человек в детстве. Став немного старше и сравнивая его с окружающей мелюзгой (на нашей Котлеевской таких домов только два - по одному в каждом ее конце), я не мог не гордиться им. И решил, что мое рождение в таком доме большая удача, и может быть, с тех самых пор внушил себе, что я необыкновенно везучий. Понимаю, что такое самовнушение несусветная чепуха, но счастливые завершения некоторых жизненных ситуаций (о них я расскажу позже), в которых мне порой приходилось оказываться, неоднократно убеждали меня в том, что моя вера в собственную везучесть не так уж и беспочвенна.
   Рассказывая о себе столь подробно, хочу вернуться в те далекие годы, когда я только пытался осмысленно воспринимать окружающее. Многие говорят, будто ничего не помнят о своем раннем детстве. Я же сохранил о нем самые яркие воспоминания. Правда, всё это отрывочные картины, но тем ослепительнее выступают они на далеком и смутном фоне прошлого. Милые моему сердцу они словно всплывают из его глубин. Мне кажется, что в ту пору мир сиял великолепием новизны и яркостью красок. Что еще совсем недавно я был малышом, и у меня была кроватка с сеткой. Кто сказал, что дети ничего не помнят?
   В прошлом мне жилось хорошо, мне жилось очень хорошо. В моем представлении отец и мать были добрыми великанами, свидетелями первых дней мироздания, неизменными, вечными, единственными в своем роде. Я был уверен, что они охраняют меня от всякого зла, и возле них чувствовал себя в полной безопасности. Мое беспредельное доверие к ним в детстве, долго оставалось незыблемым. Когда я теперь вспоминаю его, то искренне восхищаюсь тем маленьким человечком, каким был в ту пору, и те, кому ведомо, сколь трудно надолго сберечь в этом мире подобное чувство во всей его неприкосновенности, поймут меня.
   Мне жилось хорошо. Многие предметы, одновременно знакомые и таинственные, занимали мое воображение. Вещи, незначительные сами по себе, являлись частью моей жизни. Жизнь эта была очень маленькой, а следовательно, средоточием явлений, центром вселенной. Не улыбайтесь тому, что я говорю, либо улыбнитесь ласково и вдумайтесь: ведь любое существо, даже самое мелкое и беззащитное, и то - центр вселенной.
   Я радовался, что вижу и слышу. Лишь только мама открывала комод, как я уже испытывал волнующее, полное поэзии любопытство, Что там, в его ящиках? Боже мой! Чего там только не было! Чистое старенькое белье, фотографии маминых родителей, почтовые открытки, какие-то коробочки. Эти коробочки, трогать которые мне не разрешалось, наводили меня на глубокие размышления и внушали огромное желание познакомиться с их содержимым. Игрушек мне не дарили. Но каким чудом представлялось тогда бесконечное множество черточек и фигур, которое можно извлечь из карандаша. Я рисовал человечков: вместо головы делал кружок, вместо рук и ног палочки. Каждой отдельной вещи я предпочитал их совокупность: дом, воздух, свет, как знать, что еще! Словом, саму жизнь! Безграничная нежность окружала меня. Мне жилось хорошо. Мне жилось очень хорошо.
   Считают, что впечатления детства самые сильные и человек сохраняет их на всю жизнь. Отсюда некоторые теоретики искусства сделали вывод о преобладающем значении для мастеров слва "детскости". Рассматривать такой подход в виде общей теории весьма спорно, однако, нельзя отрицать, что на многих художников слва детские впечатления действительно имеют огромное влияние... Я далек от мысли причислять себя к профессиональным литераторам, но и у меня всё связанное с детством и юностью оставило наиболее глубокий и неизгладимый след. Рассказывая о себе, я попробую заглянуть в самые сокровенные уголки своей души и правдиво, насколько это вообще практически осуществимо, раскрыть перед читателем свой внутренний мир. Должен сознаться, что в молодости я почти не думал о его существовании, в пожилом возрасте начал задумываться о нем, а в старости он уже, похоже, стал, в какой-то мере, лейтмотивом моих воспоминаний.
   Первое, что мне подсказывает память, это часто виденные мною в детстве цветные сны. В моем сознании тогда еще не успели сложиться какие-то определенные формы и образы. И поэтому сны мои напоминали калейдоскоп, в котором множество разноцветных, удивительно красивых лепестков кружились, перемешивались, создавая в непрерывном движении самые причудливые узоры и рисунки. Это были замечательные сны. Я их очень любил. Трудно передать словами связанные с ними приятные ощущения. О чувствах, вызванных болью, мы говорим: боль острая, тупая, боль пронизывающая, молниеносная, и нас понимают. Но очень трудно передать словами чувства приятные, даже самые обычные, - они не поддаются хотя бы приблизительному определению. Сказать, что они ярки или приятны - значит, ничего не сказать. Шаблонные определения наслаждения или восторга весьма зыбки. Ощущение удовольствия воспринимается менее отчетливо, чем боль. Поэтому-то я и не надеюсь передать ту радость, которую доставляли мне цветные сны. Спустя какое-то время они стали приходить ко мне все реже и, наконец, покинули меня навсегда. Я по ним тосковал. Каждый раз засыпал с надеждой снова увидеть их, но, увы!
   Иногда мне случалось грезить наяву. Это происходило обычно по утрам в предрассветную пору. На подоконнике нашего небольшого окна, среди нескольких других цветов стоял, возвышаясь над ними, фикус и почти закрывал их своими большими, блестящими, похожими на крестьянские лапти, гладкими листьями. Моя кроватка помещалась в головах родительской кровати у стены, противоположной окну. И вот, бывало, я просыпался в ней на рассвете, когда различить очертания отдельных предметов было еще невозможно, смотрел в окно и мое детское воображение вместо листьев фикуса и других цветов в проеме окна рисовало мне какие-то причудливые, сказочные существа, которые, как на экране немого кинематографа кланялись друг другу, переходили с места на место, и общаясь между собой, жили своей собственной, таинственной жизнью. С наступлением утра отдельные листья и все цветы постепенно, как фотография в проявителе, становились все более отчетливыми и, наконец, волшебство прекращалось, а на подоконнике, заслоняя своих собратьев, стоял главный виновник моих видений - фикус.
   Склонность к фантазиям сохранялась у меня довольно долго. Помню, иногда зимой, сидя у замерзшего окна и разглядывая причудливые узоры, нарисованные морозом на оконных стеклах, я воображением превращал их в сказочные леса, непролазные дебри тропических деревьев, запутанные, бесконечные лабиринты, по которым подолгу мысленно совершал увлекательные путешествия, сопровождавшиеся всякий раз новыми, то забавными, то таинственными, приключениями.
   Отдельные, подсказанные памятью эпизоды моего детства, позволяют думать, что я был достаточно впечатлительным ребенком. В подтверждение расскажу о таком - однажды происшедшем со мной случае. Отец с матерью взяли меня с собой в иллюзион, который потом превратили в топливный склад. Я был так мал, что когда мы шли туда, отец нес меня на своих плечах. Фильмы в то время демонстрировали немые в сопровождении игры на пианино. Поэтому всё, о чем говорили актеры, нужно было не слушать, а читать, чего я, разумеется, еще не умел. Однако понял, что речь в фильме, или, по крайней мере в отдельных наиболее запомнившихся мне эпизодах, шла о японо-китайской войне. Коварные завоеватели-японцы на протяжении всей картины издевались над несчастными китайцами. Они их хватали на улицах и в домах, куда-то уводили связанными, пытали, расстреливали.
   Вскоре после этого я как-то утром проснулся и не нашел рядом маму. Она, как потом выяснилось, решила сходить на Базарчик, вероятно рассчитывая вернуться до моего пробуждения. Я же, оставаясь под впечатлением увиденного фильма, вообразил совершенно иное. Мне казалось, что маму забрали японцы и с ней происходит всё то ужасное, что я увидел в иллюзионе. Я горько плакал, представляя маму в руках японцев. И когда она вернулась домой, то долго не могла успокоить меня и убедить в том, что японцы в ее отсутствии вовсе не виноваты.
   Пожалуй, так плакал я еще только дважды. Раз, когда мне впервые подарили елку. Это случилось еще до их запрета (такое тоже было). Радость, которую я испытал в то рождественское утро, увидев в нашей комнате высокую, пышную, пахнущую лесом зеленую красавицу, помню до сих пор. Елка казалась замечательной, необыкновенной. И хотя деда-мороза и все игрушки на ней мама сделала своими руками, я был просто очарован красотой елки, а поскольку мне тогда не исполнилось и трех лет, конечно же, искренне поверил тому, что елку принес дедушка-мороз.
   Электричество в ту пору к нам еще не провели, и поэтому ни о каких гирляндах из разноцветных лампочек не могло быть и речи. Родители зажгли на елке елочные свечи, крепившиеся к веткам специальными зажимами. Освещенная более чем десятком маленьких огоньков елка стала еще прекрасней. И вдруг одна из свечей подожгла ее. Отец, чтобы потушить огонь, опрокинул елку на пол. Из-за отсутствия на ней стеклянных украшений ничего не разбилось и всё, в общем-то, закончилось благополучно, если не считать того, что елка потеряла свою первоначальную привлекательность, а главное обгорел стоявший под ней дед-мороз. Мне было особенно жаль его, и я долго и горько рыдал над ним, приговаривая: "Бедненький, бедненький дедушка-мороз".
   Еще раз проливал я горькие слезы уже дошкольником, лет шести-семи. И связаны они были вот с чем. Однажды в развалке, которая тогда находилась неподалеку от нашего дома, я нашел совсем маленького слепого щенка, которого с тремя другими новорожденными решили утопить. Но, не доведя дело до конца, содержимое посуды, в которой совершалась эта, по моим представлениям, варварская акция, вылили на свалку. Когда я увидел щенят, из всех утопленников только один подавал признаки жизни. Я подобрал его, очистил от мусора, набившегося ему даже в рот, принес домой, выпросил у кого-то детскую соску и некоторое время, пока он подрос и научился есть самостоятельно, кормил через соску молоком из бутылочки.
   В общем, я спас его от смерти и выходил. Постепенно он превратился в небольшую, очень симпатичную дворняжку, которую я назвал Жулькой. Она звонко лаяла, и у нее был веселый, добродушный нрав. Я очень любил ее, а Жулька отвечала мне бесконечной преданностью. Но однажды вечером она не вернулась домой. По сей день, я абсолютно уверен, что ее пропажа - черное дело рук недоброго человека, скорее всего соседа, которого она хорошо знала, так как чужому ни за что не далась бы. Горе, связанное с исчезновением Жульки, я долго и безутешно оплакивал. Мне было невдомек, что судьба готовит впереди куда более серьезные испытания, только слез уже никогда больше не будет.

II

   Шел 1930 год. Совсем недавно ликвидировали НЭП. Частное предпринимательство и свободная торговля исчезли. Кривая жизненного уровня людей начала резко падать. В ту пору я был еще слишком мал, чтобы не только объективно, но и вообще хоть как-то судить о материальном положении нашей семьи. Я в мои пять лет, как, вероятно, любой ребенок в таком возрасте, полагал, что все люди добры, что живут они в одинаковых условиях, и только став чуть постарше, начал более осмысленно судить о поступках взрослых и невольно сравнивал наш быт с тем, что видел вокруг. Каждый наступивший день одаривал меня каким-нибудь новым, впервые испытанным ощущением, открывал что-либо доселе неизвестное, порой, приводя в недоумение промелькнувшей вдруг в нем отвратительной гримасой неизбежной жизненной прозы, отчего моя детская вера во всеобщую людскую доброту, в идеальные отношения между людьми постепенно тускнела.
   Материальное положение всех, кого я знал, почти ничем не отличалось от нашего. Иными словами, в те годы и они, и мы были одинаково бедны. Возраст и привычная нищета совершенно исключали возможность появления у меня даже самых скромных желаний. Пожалуй, главным критерием человеческого благополучия, доступным тогда моему пониманию, являлась еда. Впрочем, и о ней я имел довольно примитивное представление. Лучшее из того, что мне в ту пору приходилось есть, - это картофельный салат с кислой капустой, которым меня потчевала бабушка Наталья, да жареная картошка маминого приготовления. Ну, а самым любимым, сохраненным до сих пор услужливой памятью, лакомым блюдом были "сальники". Их мне несколько раз покупала мама, когда брала с собой на наш Базарчик. Я отлично помню, как случайно уцелевшая со времени НЭПа тетка-торговка открывала укутанный в старую ватную фуфайку молочный бидон, из которого необычайно вкусно пахло. Вилкой она доставала оттуда горячий сальник, похожий на обычный голубец с начинкой из жирной гречневой каши с жареным луком, только завернутый не в капустный лист, а в тонкую баранью сальную пленку. От чего он, наверное, и получил свое название. Стоило это чудо кулинарии тогда сравнительно дешево. Бараний жир быстро остывал, поэтому есть сальник надо было сразу, и я всегда уплетал его с огромным удовольствием прямо на ходу.
   Мои родители не имели возможности покупать мне в детстве игрушки. Матерчатый мишка - единственная, которую я получил в подарок в свой третий день рождения. У меня, кроме учебников, никогда не было других книг. Не было вообще ничего. Наша нищета лишала меня множества приятных и даже необходимых вещей. Люди, которым вещи достаются легко, едва ли поймут меня. Они, как правило, не ценят того, что имеют.
   Настойчивое желание - чувство назойливое и порой мучительное. Это я понял довольно рано. Но лишь после долгих наблюдений заметил, что желание украшает все предметы, на которые оно распространяется, и что, удовлетворив его, человек большей частью испытывает разочарование: достигнутая цель губит иллюзии - единственное истинное благо и убивает желание - главную прелесть жизни. А вот обманов и ударов судьбы, сокрушающих самые непреклонные характеры и в одно мгновение меняющих коренным образом всю жизнь человека, я по молодости лет не в силах был постигнуть.
   Наша жизнь казалась мне вполне нормальной - как у всех. Не помню, чтобы я чувствовал себя чем-то обделенным, если не считать книг. Больше того, в нашей квартире стоял даже граммофон, доставшийся матери в наследство, а отцу принадлежал велосипед и охотничье ружье - вещи, наличие которых в доме по тем временам можно было расценивать как признак относительного достатка.
   Но вот наступил 1932 год. С каждым днем жить становилось труднее. Продуктовые магазины опустели. Там теперь лишь иногда "выдавали" по карточкам перловку либо пшено, маргарин, селедку. Добывание пищи превратилось в сложную задачу. Чтобы хоть как-то прокормиться, родители продали всё, без чего можно было обойтись. Норма хлеба, полагавшегося нам на семью, не насытила бы и одного голодного человека. Помнится, с каким нетерпением мы с сестренкой каждый раз ожидали, когда мать, выстояв долгие часы в очереди у хлебного церабкоопа, принесет домой половинку черного, плохо выпеченного, вперемешку с отрубями, "кирпичика". И каждому из нас отрежет по небольшому кусочку, который с чашкой морковного чая, а то и просто кипятка, составлял наш обычный завтрак.
   Я был послушным ребенком и, если бы мама запретила мне прикасаться к хлебу, наверное, не посмел бы нарушить ее запрета. Однако мать, учитывая мой возраст и постоянное голодание, не особенно полагалась на мальчишескую сознательность. Поэтому, уходя из дома, оставшийся хлеб клала на платяной шкаф. Я его видел там, но не мог к нему добраться. Мама, конечно, не подозревала, что, положив хлеб на виду, невольно заставляла меня всё время думать о нем. Играя у шкафа, я часто смотрел на желанный хлеб, словно лисица в басне Крылова на виноград, и от этого только еще сильнее испытывал голод. Когда и что ела мама, сколько ни стараюсь, не могу вспомнить.
   Если матери удавалось выкроить денег на кукурузную крупу, в доме бывала мамалыга. Случалось, ели макуху. Отец, систематически недоедавший, ходил на работу с опухшими от голода ногами. Свою обеденную кашу из заводской столовой приносил нам - детям.
   Бывало, я (мне тогда уже стукнуло целых семь лет) брал трехлетнюю сестренку за руку, и мы с ней вместе шли к маме в больницу, где она работала санитаркой, в надежде, что она нас там чем-нибудь покормит. Иногда мать выносила нам на лестничную площадку, где мы терпеливо ожидали ее, скудную еду, оставшуюся потому, что больной, которому она предназначалась, умер. Но такое случалось не всегда.
   Порой пища всей нашей семьи в течение целого дня состояла из одного стакана семечек подсолнуха. Особенно тяжело приходилось зимой. Помимо голода страшно донимал холод. Угля в доме не было. Лишь после очередной "получки", мама могла позволить себе купить на Базарчике кучку дров и ведро перегара, и у нас появлялась возможность немного согреться. Денег хватало не надолго, и чтобы хоть немного обогреть комнату, сжигалось все, что попадалось под руку: табуретки, крылья обеденного стола, задняя стенка платяного шкафа, благо в дореволюционных шкафах, в отличие от советских, они были деревянные. Летом всё обстояло значительно проще. Пусть желудок был пуст, но хоть холод не мучил. К тому же летом и прокормиться легче.
  

Школьные годы

I

   В 1934 году в отношении еды и тепла стало чуть-чуть вольготнее. Но жизнь, как известно, полна неожиданностей, чаще всего неприятных. На сей раз очередная неожиданность для всей страны, проявила себя в декабре, в убийстве Кирова. Это событие послужило началом новой напасти. Спустя два-три месяца после него вдруг появились слухи о совершенно непонятной по своей специфической направленности высылке из Ленинграда всякого рода "бывших", которые, собственно говоря, никакими "бывшими" никогда не были, а просто-напросто носили аристократические и дворянские фамилии. Партия, и до этого считавшая своим святым долгом выявлять и уничтожать "врагов народа", видимо теперь решила покончить с ними раз и навсегда. Их хватали "ежовыми рукавицами" по одному и целыми организациями, просто кишевшими вредителями, шпионами и предателями. Вчера человек был всеми уважаем и как всякий сознательный гражданин не щадил своих сил для обнаружения и обезвреживания врагов нашей социалистической родины, а сегодня вдруг выяснилось, что он сам, оказывается, завербован тремя иностранными разведками. Газеты и радио постоянно внушали людям, что враги народа вездесущи, при малейшей возможности совершают свои грязные дела, и призывали к постоянной, исключительной бдительности. Искусственно нагнетаемый сверху психоз, не мог не коснуться и нас, школьников. В школьных учебниках печатался назидательный рассказ о "благородном" поступке Павлика Морозова. По замыслу Наркомата просвещения этот "достойный" пионер, настучавший в ЧК на родного отца, должен был служить эталоном для подражания всем мальчикам и девочкам нашей страны. Семена сеятелей разумного, доброго, вечного были брошены не вовсе впустую. Мы тогда тщательно исследовали рисунки на обложках своих ученических тетрадей в поисках замаскированных изображений и призывов антисоветского содержания. Однако власть предержащие ждали от нас большего. Они рассчитывали, что мы будем внимательно прислушиваться к тому, о чем говорят дома, в школе, у соседей и при малейшей крамоле следовать примеру настоящего советского пионера Павлика Морозова.
   Павлик Морозов, предавший отца, это уже - общее место, - говорит Солоухин. - Щипачев даже написал поэму, прославляющую предательство как высшую доблесть. Факт единичный, вероятно, во всей мировой литературе. Но вот кто помнит, с чего начинается "Как закалялась сталь" Н. Островского? Священник, учитель закона Божьего в школе спрашивает учеников, кто перед Пасхой приходил к нему на дом сдавать уроки. Дело в том, что один из учеников, а именно, как потом выяснилось, Павел Корчагин, образец человеческого и коммунистического поведения для многих последующих поколений, насыпал в пасхальное (для кулича) тесто махорки. И это тоже преподносилось как доблесть. Делай пакости, предавай, доноси, ненавидь, воруй (вскоре Павка украдет наган) - всё хорошо, если ты воруешь у "классового врага", если ты пакостишь "классовому врагу". Тогда ты не пакостник, не гаденыш, не воришка, а - герой.
   Нас не учили любить ближнего или ближних (кроме разве вождя), нас учили ненавидеть врагов. Нас воспитывали не на любви, а на ненависти.
   Простым людям было, конечно, невдомек, откуда вдруг объявилось столько врагов. Но о засилье предателей говорила партия - авангард рабочего класса, поэтому раздумывать или сомневаться не приходилось, тем более что это равнялось самоубийству. Все без исключения граждане страны Советов, беззаветно верившие родной партии и горячо любимому вождю, единогласно требовали и впредь уничтожать презренных отщепенцев как бешеных собак.
   Чаша сия не миновала и наш семиквартирный дом. Один враг народа оказался и в нем. Но об этом чуть позже. А вообще, на Слободке с ее небольшими домиками, визиты агентов НКВД были не так заметны, как в городе. Из моих родственников и знакомых, кроме тех, о ком я упоминал ранее, арестовали мужа моей тетки - неисправимого правдолюбца, беспартийного Степана Ломыкина, работавшего где-то сварщиком, да теткин сосед - латыш Карл Денисович, трудившийся на суконной фабрике, из страха попасть в тюрьму за опоздание на работу, сам повесился.
   "Охота на ведьм", то угасая, то вновь разгораясь, продолжалась вплоть до смерти товарища Сталина. А я, как наверное, и все мои сверстники, в то страшное время не чувствовал себя ни угнетенным, ни несчастным. Напротив, мне, вероятно по молодости лет, всё казалось совершенно естественным - таким как должно быть. Тем более, "Правда", которую отец выписывал, как "сознательный рабочий", а читать к тому времени я уже умел, очень доходчиво раскрывала причину наших "временных" тягот: страна окружена империалистами, только и мечтающими как бы нас задушить, а внутри полным-полно врагов народа, беспрерывно совершающих вредительства и диверсии. Всё абсолютно ясно и понятно. Перестреляем врагов, вышлем на Соловки кулаков и подкулачников, и все трудности останутся позади. Больше того, я гордился своей страной, народ которой первый в мире создал у себя самый справедливый и самый демократический строй. Я был счастлив, что мне довелось родиться именно в ней, где как говорилось в новой в те годы песне:
  
   "Всюду жизнь привольно и широко,
   Словно Волга полная течет".
  
   Я от души сочувствовал трудящимся всего мира, которым пока не суждено испытывать подобное счастье, так как они всё еще изнывают под гнетом проклятых капиталистов.
   Школьные годы сохранились в моей памяти как самая светлая пора молодости, когда помыслы чисты и не утрачена вера в человеческую справедливость, когда не тревожат заботы, и не пришло время терзающих душу воспоминаний. Отсутствие жизненного опыта не позволяло мне трезво оценивать настоящее. О том же, что ждет меня впереди, я не задумывался. Чувствовал себя легко, как можно чувствовать только в детстве, когда ты окружен вниманием и любовью добрых родителей и наивно веришь, что будущее сулит одни лишь радости.
   Учеба занимала меня исключительно во время классных занятий. Остальным временем я волен был распоряжаться по своему усмотрению. Мои неграмотные родители ни помочь мне, ни проконтролировать не могли, поэтому подготовка домашних заданий, их качество, целиком зависели от моего собственного желания, умения, настроения. В младших классах я еще кое-как выполнял уроки, а, став постарше, решил, что они не стоят того, чтобы тратить на них время, которое с большей пользой можно употребить на всевозможные мальчишеские забавы и шалости. И с тех пор основой моего обучения стали память и сообразительность. В отличниках я никогда не ходил, но среди твердых середнячков чувствовал себя довольно уверенно, что меня вполне устраивало.
   В первые годы учебы в школе большую часть досуга я проводил в обществе двух своих одноклассников - Алешки Смотрицкого и Тольки Медведева, которые жили в одном доме почти рядом с нашим. Алешка был рослым для своих лет, улыбчивым мальчиком, добродушным, спокойным, чуть медлительным. Его отец работал проводником на железной дороге, а мать медсестрой в слободской поликлинике. И в моей, и в Алешкиной семьях достаток, а вернее недостаток был примерно одинаков. Толька в отношении родителей оказался более удачливым. Моему и Алешкиному отцам - работягам далеко было до Толькиного батьки - ответственного товарища, занимавшего должность секретаря парткома Одесского сталепрокатного завода им. Дзержинского, что позволяло ему обеспечить своей семье материальные условия, заметно отличавшиеся от тех, какие были у нас с Алешкой. Толькина мать имела возможность не работать, а сам Толька обладал сокровищами, о каких ни я, ни Алешка даже мечтать не могли: настоящий футбольный мяч, новый велосипед, дорогой фотоаппарат, коньки - "снегурочки". Даже уроки он выполнял за собственным небольшим письменным столом. Из нас троих только ему мать завертывала в школу завтраки. И мы с Алешкой часто со скрытой завистью глядели, как он нехотя, будто выполняя докучливую обязанность, ел их на перемене.
   Несколько раз я был невольным свидетелем точно такого же отношения Тольки к еде дома. Бывало, в теплое время года, мама, усадив его у двери их небольшой веранды, выносила ему поесть во двор. Помню, как меня удивляло и даже злило Толькино бесконечное сидение над казавшейся мне вкуснейшей едой. Я не понимал, почему он долго и нудно, поминутно отвлекаясь, ковыряет в ней вилкой, вместо того, чтобы тотчас же всё съесть.
   Возможно, в силу сравнительно благоприятных жизненных условий, а скорее всего потому, что рос он единственным ребенком в семье, небольшого роста, щупленький Толька был ужасно фасонистым, чванливым и не в меру заносчивым мальчиком.
   Однажды, кажется, это было в 1937 году, как-то зимой, - по словам Тольки, - его отец выпил на Базарчике холодного вина, сильно простудился, заболел скоротечной чахоткой и в одночасье умер. После смерти отца Толька в материальном отношении уравнялся с нами. Однако его характер и привычки ничуть не стали лучшими.
   Придумать для себя занятие по душе не составляло для нас особого труда, и поэтому бездельничали мы редко. Летом вместе с соседскими пацанами ставили на полянке возле Психиатрической больницы камни, обозначавшие штанги футбольных ворот, и полюбовно разделившись поровну на две команды, целыми днями гоняли мяч. Наше спортивное сражение непременно сопровождалось дикими воплями, исходившими из двух десятков молодых, здоровых глоток. Споры, постоянно возникавшие по ходу игры, главным образом по поводу законности забитых либо пропущенных голов, служили причиной частых ее остановок. Решались они на пределе эмоциональных возможностей всех участников обеих команд, криками выражавших одновременно одобрение, несогласие, требование, возмущение и другие обуревавшие нас чувства. Доказывая каждый свою правоту, мы орали во все горло, стараясь перекричать друг друга, божились и клялись в справедливости своих слов всеми известными нам клятвами, самая простая и чаще всего употребляемая была: "Чтоб я провалился на этом месте!" После таких многочасовых спортивных и горловых упражнений мы возвращались домой, не только едва волоча ноги, но и совершенно охрипшими.
   В особенно жаркие дни бегали купаться на Бабичий ставок. К нему было намного ближе, чем к морю. Иногда втроем спускались в катакомбы, и, держась поблизости от входа в подземелье, затевали игру в прятки. А то вдруг воображали себя альпинистами, утаскивали из дому бельевые веревки, и, обвязавшись ими, лазали по скалистым оврагам, которых за слободским кладбищем было несколько.
   Но вот наступала осень и тогда с началом перелета певчих птиц нашим главным развлечением становилась их ловля. На эту удивительную охоту мы обычно ходили с опытным птицеловом, моим соседом по двору - Шуркой Богдановым и посвящали ей целые дни, свободные от школы.
   Шурка Богданов - белобрысый, круглолицый, хорошо для своих лет физически развитый парень с быстрыми, порывистыми движениями, жил рядом со мной. Нас разделяла лишь стена. Поэтому мы с Шуркой могли не только перестукиваться, но даже переговариваться. Он был на пять лет старше меня, и уже одно это являлось достаточным основанием, чтобы я смотрел на него с уважением. Кроме того, мне тогда казалось, что мой сосед представлял собой наиболее интересную, заслуживающую внимания часть слободских подростков. Я по мере своих сил и способностей готов был во всем подражать ему, и поэтому позволю себе рассказать о нем подробнее.
   Шурка Богдан, как все называли его во дворе и на улице, примерным поведением и послушанием не отличался. Его отец - Ефим Богданов, окончивший автодорожный техникум, еще с одним нашим соседом - Федором Яволовским, у которого тоже было среднее техническое образование, только морское, представляли собой самых образованных людей нашего двора.
   Шуркин отец дома бывал крайне редко, всё время, находясь в длительных командировках. Я его присутствие определял по игре на баяне, которую отчетливо слышал через разделяющую нас стенку. Играл он посредственно и, если мне не изменяет память, всегда одну и ту же мелодию. Его командировки становились всё продолжительнее и, наконец, после очередной он не вернулся вовсе. Позже я узнал, что Ефим Богданов был каким-то начальником на золотом прииске на Дальнем Востоке. А в 1937 году его арестовали. Семья, пытавшаяся узнать что-либо о его судьбе, получила стереотипный для того времени ответ - "осужден на десять лет, без права переписки", что в переводе на общечеловеческий язык означало - расстрелян.
   Шуркина мать - тетя Катя Богданиха, сколько я ее помню, всегда работала санитаркой в Психиатрической больнице и по сути одна растила двух своих детей. У Шурки была младшая сестренка Люба - моя ровесница.
   Из-под контроля матери Шурка вышел рано и проводил время, как ему вздумается. Круг его интересов, менявшийся в зависимости от времени года, был обширен. Он гонял в футбол, учился играть на мандолине, занимался гимнастикой, ловил птичек, участвовал в набегах на больничные сады и бахчи, дрался с такими же, как он, шалопаями, спускался в катакомбы, просто бездельничал или целыми днями пропадал на море.
   Как-то раз, поспорив с приятелями, кто глубже нырнет, Шурка достиг дна, выиграл спор, но сильно ударился обо что-то головой и даже сломал нос. Учеба никогда не была у него на первом плане. Однажды утром я наблюдал во дворе такую картину. Отправляясь в школу, Шурка оставил дома учебники. Тетя Катя успела остановить его, пока он еще не вышел за калитку, и заставила взять их. Шурка нехотя засунул книги за пояс, но как только мать закрыла за собой дверь, моментально подбежал к своему крыльцу, оставил на нем книжки и пытался улизнуть без них. Однако мама хорошо знала повадки сына. Дверь внезапно открылась и учебники, сопровождаемые соответствующим ситуации словесным назиданием, полетели вдогонку, но тотчас же словно бумеранг вернулись к матери, а Шурка уже исчез за воротами.
   Когда он вернулся домой, мать, наверное, ему доходчиво объяснила, что впредь так поступать не следует, и он после этого всегда уносил книги с собой, но лишь для того, чтобы спрятать их в склепе на кладбище, а затем заниматься своим любимым в осеннюю пору делом - ловлей птичек. Шурка не раз говорил мне, что это намного интересней и полезней, чем протирание штанов в школе.
   У него в комнате на подоконнике стояли и висели клетки с чижами, щеглами и другими певчими птицами. Шурка их сам наловил. Он любил их, гордился ими. Но тетя Катя не без основания считала, что птички отвлекают его от учебы, и решила уничтожить их, не сообразив в порыве гнева, что проще и правильнее было бы выпустить птичек на волю. Однажды она вынесла клетки во двор и стала крушить их, разбивая о землю. Во время этого разгрома Шурка прыгал вокруг матери, безуспешно пытаясь спасти своих любимцев. Размазывая по лицу слезы, он кричал, - мама, что же ты делаешь! Птички же не виноваты!
   Наблюдая эту жестокую, разыгравшуюся во дворе сцену, я, конечно, был полностью на стороне Шурки. И мне было очень жаль птичек да и Шурку тоже.
   Помню, как-то в начале осени, в первой половине дня, мы с пацанами играли в развалке на углу Романовской и Трусова, где позже родители Жорки-вороны построили дом. С криками и смехом мы бегали по полуразрушенным стенам, прыгали с них на землю, гонялись друг за другом и были так увлечены своим занятием, что не заметили, как к нам подошел Шурка Богдан.
   - Эй, пацаны! - крикнул он, - хотите, покажу интересную штуковину?
   Беготня сразу прекратилась. Все хорошо знали, что от Шурки всегда можно было ожидать чего-нибудь необыкновенного. Мальчишки тотчас же выразили желание увидеть "штуковину", обступили его и с нетерпением ожидали, что он нам покажет.
   - Ну, где она, Шурик? Покажь! - раздавалось со всех сторон.
   - Не здесь, - сказал Шурка. - Хотите посмотреть, пошли со мной.
   - А куда идти? - спросил я. - Это не далеко?
   - Не, возле нашего Садика, - ответил Шурка. - Идем, не пожалеешь.
   Один из мальчишек высказал мнение, что возле Садика все-таки далеко и вообще, там, наверное, буза на постном масле.
   Шурка с пренебрежением посмотрел на него и заявил, - не хочешь, оставайся. Тебе же хуже. А кому интересно - пошли!
   Скептики потерпели поражение, и пацаны, соблазненные Шуркиным обещанием, гурьбой двинулись за ним вверх по Романовской. Миновав Кожевенный завод, мы повернули налево и направились в сторону Садика, стараясь по дороге выпытать у Шурки, что он намерен показать нам, но все наши хитроумно поставленные вопросы остались без ответа. Он был тверд и непоколебим.
   - Сказал, не пожалеете, значит, не пожалеете, - неизменно отвечал Шурка.
   Мы пересекли Садик и оказались у трамвайного депо. Кое-кто из пацанов, кажется, стал подумывать, что он надувает нас. Кто-то даже сказал, - уже Слободка закончилась, а ты ничего не показываешь, набрехал наверное, и радуешься, что мы, дураки, тебе поверили.
   - Не шебуршись, - спокойно заявил Шурка, - уже близко.
   Наконец, когда мы обогнули трамвайное депо и зашли с тыльной его стороны, он подвел нас к небольшой яме, заросшей бурьяном, раздвинул покрытые толстым слоем пыли побеги лебеды и торжественно сказал, - смотрите! Ну что, сбрехал?
   Там, куда он показывал, лежал настоящий снаряд в медной гильзе длиною более полуметра. Все пацаны тут же согласились, что Шурка нас не обманул. Ради такой редкой вещи идти сюда, конечно, стоило. Мы долго со всех сторон рассматривали снаряд, оценивая его вес, держали в руках. Высказывали разные предположения о том, как он сюда попал. В заключение стали думать, что с ним делать дальше. И тут Шурка, который был старше нас всех, снова взял инициативу в свои руки.
   - Давайте подорвем снаряд, - сказал он.
   Мы все согласились, что Шуркино предложение дельное, что оно очень заманчиво, но не представляли себе, как и где его можно осуществить. И опять выход подсказал Шурка.
   - Разведем костер за кладбищем, - объяснил мой сосед, - положим туда снаряд, он нагреется и взорвется.
   Оспаривать такую разумную мысль никто из нас даже не пытался. Не откладывая дела в долгий ящик, мы завернули снаряд в чью-то куртку и отправились к кладбищу. Он был достаточно тяжел, поэтому несли его по очереди.
   Минут через двадцать были уже за кладбищенской стеной у неглубокого овражка, вполне подходящего для намеченного взрыва. Шурка распорядился натаскать с кладбища хвороста. И когда пацаны нанесли в овражек большую кучу сухих веток, он на нее положил снаряд и поднес к хворосту зажженную спичку.
   Пока костер горел, все мы, и шурка в том числе, сидели у верхней кромки овражка, метрах в двадцати от костра и с нетерпением ожидали результата производимого опыта. Через какое-то время хворост сгорел, но взрыва не последовало. Снаряд лежал на куче золы целехоньким. Тогда Шурка решил, что он недостаточно нагрелся и надо всё повторить сначала. Пацаны снова пошли за хворостом, а он спустился к погасшему костру и попытался отложить снаряд в сторону. Но тот оказался сильно горячим и взять его голыми руками Шурка не смог. Тогда он снял с себя кепку, обернул ею снаряд и все же убрал его с золы.
   Хворосту нанесли больше, чем в первый раз, уложили снова на том же месте и сверху придавили снарядом. Шурка вторично разжег костер, и мы опять стали ждать на краю овражка, когда огонь совершит ожидаемое действие. Однако и этот хворост сгорел, костер потух, а взрыва так и не последовало. Тогда Шурка авторитетно заявил, что снаряд никуда не годится, потому что в нем отсырел порох. Против этого возразить было нечего, и мы, оставив в покое снаряд, сидя всё там же, где сидели в начале своей затеи, стали болтать совсем о другом.
   Вдруг совершенно неожиданно для нас раздался сильнейший взрыв, и над нашими головами в сторону кладбища пронеслась головка снаряда, о котором все уже почти забыли. Мы попдали на землю, а Шурка вскочил на ноги и вихрем понесся в сторону Слободки. Позже я узнал от него, что когда он пробежал достаточно далеко, ему внезапно пришла в голову тревожная мысль: А что если кто-то из пацанов ранен или, хуже того, убит? Кого тогда обвинят? Конечно, его. Ведь зачинщик-то он. Значит, и отвечать придется ему. И он снова побежал, но теперь уже в противоположную сторону, к оставленным у овражка пацанам. Добежав до середины кладбища, Шурка встретил всех нас целыми и невредимыми. Облегченно вздохнув и пытаясь каким-то образом объяснить свое бегство, он изрек, - ну зараза и бабахнуло же!
   А то еще помню, однажды Шурка с несколькими пацанами отправился на Слободскую кататься на трамвае. Трамваи тогда ходили бельгийские - одинарные, без закрывающихся дверей на площадках. Буфера у них были сделаны как будто нарочно для того, чтобы мальчишкам удобнее было на них сидеть. Катались и на подножках. Правда, там, у бесплатного пассажира кондуктор мог сорвать с головы шапку и выбросить на улицу. Но что поделаешь! Известно ведь, что любое удовольствие сопряжено с издержками, а шапку можно было на всякий случай снять самому и держать в руке (делюсь собственным опытом).
   В тот день, о котором идет речь, я еще не приобрел достаточного опыта в езде на трамвайной подножке, а на буфере вообще никогда не ездил, поэтому в общей забаве участвовал в качестве зрителя. Долгое время стоял и смотрел, от души завидуя пацанам, уже освоившим тонкости такого развлечения. Я видел как они, сидя на буфере, либо, уцепившись за поручни и лихо вскочив на подножку трамвая, катили на нем, скрываясь за поворотом улицы. Я знал, что, спрыгивая перед остановками, когда трамвай замедлял ход, и снова цепляясь в начале его движения, они доезжали до улицы Рачкова. Там таким же образом пересаживались на встречный трамвай, возвращавшийся из города на Слободку, и через 15-20 минут снова появлялись на Слободской.
   Шурка и с ним еще трое пацанов развлекались так довольно долго. Но, в конце концов, езда им надоела, и мой сосед в поисках новой забавы решил выяснить, что произойдет, если на трамвайную колею, под колеса трамвая, что-то положить. Нам это тоже показалось интересным, и мы начали поиски чего-нибудь подходящего для осуществления задуманного Шуркой эксперимента, благо найти на слободских улицах всё что угодно труда не составляло. Вскоре нами были принесены несколько увесистых железяк, из которых Шурка выбрал самую большую. Положить ее на линию он решил в начале поворота трамвайной колеи со Слободской на Церковную (Салтыкова-Щедрина) и тут же выполнил свое намеренье. После чего мы в ожидании появления трамвая стали у толстых стволов акаций, за которыми в случае нужды можно было быстро спрятаться. Ждать долго не пришлось. Вот он показался в конце улицы, повернув с Полевой на Слободскую. Подкатил к остановке "Тодорова", на минуту остановился и снова двинулся вниз по Слободской, набирая скорость. Вот уже достиг поворота колеи на Церковную. А дальше всё произошло в стремительном темпе: шум, лязг, грохот. Трамвай сошел с рельсов, метров семь прогромыхал по булыжной мостовой, и, врезавшись в угол дома, благополучно остановился. Виновников этой не совсем невинной забавы, и меня в том числе, как ветром сдуло. И только потом мы узнали, что, слава Богу, от Шуркиной затеи никто не пострадал.
   Хотя Шурка был старше меня, он в наших отношениях никогда этого не подчеркивал и я частенько, как его полноправный партнер, участвовал почти во всех придуманных им развлечениях. Однажды в начале лета, Шурка предложил мне сообща разводить кроликов. Я, разумеется, тут же согласился всячески помогать ему в этом увлекательном мероприятии. Не откладывая дело в долгий ящик, мы решили, прежде всего, построить крольчатник. Из развалки в углу двора, за бывшей мастерской деда Баранько, натаскали ракушняка. Затем накопали в дворовом погребе глины и, смешав ее с конским навозом, которого тогда можно было собрать сколько угодно на улице, замесили раствор. После чего приступили к кладке стен и в течение дня, без особого труда, успешно завершили эту - самую трудоемкую часть строительства. В качестве стропил использовали сухие толстые ветки. Оставалось настелить кровлю и жилье для кроликов будет готово.
   На следующий день, ранним утром мы отправились за материалом для крыши на свалку у Старого кладбища, где, как отлично знали все слободские пацаны, можно было найти всё что угодно. Там легко отыскали два листа ржавого с остатками зеленой краски железа. Положив листы друг на друга, связали их тут же кстати оказавшейся проволокой, оставив кусок ее свободным для того, чтобы держа проволоку руками, тащить железо по земле, и впрягшись в свою поклажу, пустились бегом восвояси, оставляя за собой огромный шлейф пыли. Когда мы пробегали мимо больших металлических ворот кладбища, нищих, обычно сидевших перед ними, из-за раннего часа еще не было. Там стоял лишь худенький хлопчик, примерно одних со мною лет с коротко остриженными, гладкими и как мне показалось совершенно белыми волосами, который внимательно смотрел на нашу живописную упряжку. Какая-то женщина, вероятно, его мать громко позвала мальчика, назвав по имени: "Витя!" Мне тогда, конечно, в голову не могло прийти, что жизненные пути - мой и увиденного мельком мальчишки еще не раз пересекутся в будущем.
   Обогнув костёл и повернув на Котлеевскую, где не было ни души, мы перешли на шаг. Посредине квартала из калитки дома, с которым мы поравнялись, вышла Банабачиха с ведром помоев в руке. Она остановилась, пережидая пока осядет поднятая нами пыль, и крикнула нам вслед: "Ишь, пылюки напустили, байстрюки проклятые! Чтоб вас поразрывало!" Мы с Шуркой, весело перемигнувшись, в отместку за прозвучавшие в наш адрес оскорбительные слова, снова перешли на бег, от чего тянувшийся за нами хвост пыли стал еще бСльшим.
   На мощеной булыжником Романовской железо загромыхало по мостовой. Двое пацанов из углового дома, стоявшего против нашего, - хулиганистый, тощий, с головой в форме дыни Чапа, постоянно какой-то расхлябанный, неприятный, и Дуда - его младший колченогий брат с плоским хитрым лицом и носом пуговкой, к которым я никогда не испытывал симпатии, играли в "пожар". Наше шумное появление заставило их прекратить игру. А Чапа даже полюбопытствовал: "Шурик, шо это вы с железом будете делать?"
   - Шо надо! - лаконично ответил Шурка, и так как мы были уже у своих ворот, открыл калитку и втащил железо во двор.
   В это же утро мы настелили крышу. Кроме того, из большого решета, использовавшегося для просеивания угольного перегара, сделали дверцу, тем самым полностью завершив постройку крольчатника. По нашим представлениям он получился добротным и вместительным. Оставалось лишь как можно скорее заселить его.
   Первых кроликов Шурка купил на деньги, вырученные от продажи части птичек, которых после упоминавшегося мной их уничтожения у него снова было много. В общем, мы добились того, чего хотели. Начало кролиководству было положено, и теперь каждое утро вдвоем бегали к кладбищу, перелазили через кладбищенскую стену, чтобы наломать там молодых побегов акации на корм кролям. Вскоре появился и первый приплод. Мы с Шуркой торжествовали. Но наша радость была недолгой. Вдруг кроли, в основном малыши, стали пропадать. Мы долго ломали головы, пытаясь установить, куда они деваются, и, в конце концов, выяснили, что кролей таскают коты. Шурка был страшно возмущен, да и я собственно тоже. Войну с котами он начал с того, что стал их ловить и рубить им хвосты. Я однажды был свидетелем такого самосуда. Но кошачьи диверсии по-прежнему продолжались. Тогда Шурка перешел к более радикальным и жестоким мерам. Он, по рассказам очевидцев, брал предполагаемого виновника за хвост и разбивал ему голову о стену. За что сразу же получил прозвище "Шурка-кошкодав". И хотя он утверждал, что расправился таким образом не с одним котом, а его мать из-за этого имела кучу неприятностей от соседок, наше кролиководческое хозяйство все же пришло в упадок и вскоре мы вовсе от него отказались, распродав оставшихся кролей. Постигшая нас неудача с "кролиководческой фермой" никак не отразилась на наших добрых отношениях. Они по-прежнему оставались прочными - дружескими.
   Мы часто проводили вместе свой досуг. Иногда Шурка делал огромных змеев, запускал их на улице, затем переводил нить во двор, и мы подолгу любовались полетом змея высоко в небе. Порой оставляли его на ночь, заранее зная, что утром найдем лишь оборванную нить, так как ветер обычно ночью менял направление, нить перетиралась о ветку дерева либо край крыши и красавец-змей падал на землю где-то далеко от нашего дома.
   Шурка, как старший, постоянно был моим покровителем и защитником, а когда я после пятого класса, единственный раз летом, месяц отдыхал в пионерском лагере, кажется, на четырнадцатой или пятнадцатой станции Большого Фонтана, он приезжал туда со Слободки на велосипеде, чтобы меня проведать, доказав, тем самым, особое ко мне расположение.
   С возрастом мой сосед неузнаваемо изменился. Он стал самостоятельным и серьезным. Окончил среднюю школу. Поступил в популярный в те годы аэроклуб и вдруг появился в нашем дворе в форме курсанта военного летного училища. Перед самой войной училище закончил, получил звание лейтенанта, женился. С первых дней войны и до ее окончания воевал летчиком-истребителем. После Победы вернулся в Одессу. Потом перебрался в Николаев. Бывая здесь у сестры, непременно навещал меня.
   Рассказывать о Шурке я начал в связи с охотой на перелетных птиц. Уже накануне намеченного для охоты дня мы с Алешкой и Толькой горячо обсуждали предстоящую ловлю, заранее предвкушая связанное с нею удовольствие, высказывая надежду, что ненастная погода либо иная скверная неожиданность нам не помешают. Ранним утром мои приятели прибегали ко мне, и мы вместе с нетерпением ожидали у Шуркиного крыльца, когда он выйдет из дому. Ожидание всегда было томительным и казалось, проходила уйма времени, прежде чем дверь открывалась, и появлялся Шурка, держа в одной руке мешок, в котором были уложены клетки с птичками для приманки, а в другой сеть для ловли, намотанная на две небольших круглых палки. В отдельную торбу мы складывали нашу общую еду и воду, взятые на целый день, и, распределив груз между собою поровну, переполненные охотничьим азартом отправлялись в путь.
   Всего через каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут мы уже были в степи, которая начиналась тогда сразу за стеной Новой городской больницы. Мы проходили еще немного в сторону Дальника, пока Шурка авторитетно не заявлял, что место для охоты подходящее.
   Солнце, начиная свой обычный трудовой день, к этому времени уже выглядывало из-за крыш больничных корпусов, осветив сначала далеко впереди, чуть ли не у самого горизонта широкую ярко-желтую полосу. Через минуту такая же полоса засвечивалась чуть ближе и перемещалась в сторону Кривой Балки. Затем вдруг вся огромная, умытая росой степь сбрасывала с себя утреннюю полутень и представала во всем своем великолепии. Бурьян, молочай, дикая конопля - всё поблекшее и полумертвое с началом осени, теперь обласканное солнцем, как будто оживало вновь. Откуда-то издалека слышалось перепелиное "тюрканье", в траве перекликались суслики. А степь, ровная и широкая, вся залитая утренним солнцем, развертывалась вокруг нас, сливаясь на горизонте с небом, ясный, ласковый и щедрый свет которого никого не мог оставить равнодушным. Пожалуй, только важные грачи не замечали красот осеннего утра. Изредка перелетая с места на место, будто выполняя какое-то важное, только им одним понятное дело, они долбили своими толстыми, крепкими клювами черную землю, не обращая на нас никакого внимания.
   Проходило немного времени, роса испарялась, воздух прогревался, и степь принимала свой обычный унылый вид. Трава поникала, замирала степная жизнь и перед нами простиралась равнина со своими мягкими, нежными тонами, с туманной далью и опрокинутым над нею небом, которое в гладкой степи кажется особенно глубоким и прозрачным.
   После непродолжительных колебаний Шурка, наконец, говорил, - ловить будем здесь. - Мы под его руководством и контролем устанавливали сеть, расставляли клетки с птицами. Закончив приготовления к ловле, тщательно всё проверив, протягивали от сети за едва заметный бугорок к небольшой выемке тонкий, крепкий канат и поудобнее устраивались все четверо, уповая на счастливую охоту. И тут начинались бесконечные разговоры на самые разные мальчишеские темы, за которыми мы коротали долгие часы ожидания.
   В интересной беседе время летело быстро, но постепенно она иссякала. Солнце поднималось всё выше, и мы, согретые и убаюканные его осенним теплом, начинали поклевывать носами. Нас окружали покой и тишина. Только легкий ветерок чуть-чуть шелестел в траве, да призывно кричали чижи, щеглы и другие пернатые в клетках, расставленных у сети. И вдруг, как бы в ответ на этот призыв, на площадку с клетками, словно горсть камешков, брошенных чьей-то невидимой озорной рукой, падала стайка перелетных птичек. Все мы тотчас же замирали, а Шурка медленно, будто крадущаяся к своей добыче кошка, едва заметным движением брал конец веревки от сети в руку и внезапным рывком тянул ее к себе. Сеть мгновенно поднималась на деревянных стойках и накрывала доверчивых птичек. Через минуту мы все четверо были у сети, под которой трепыхалось, безуспешно стараясь вырваться на свободу, штук пять-шесть, а при большой удаче больше десятка, маленьких пернатых пленников.
   Шурка никогда не позволял нам вынимать их из-под сети. Он обычно говорил: "У вас руки трясутся от радости, и вы обязательно какую-нибудь упустите". Это ответственное дело Шурка выполнял сам. Он осторожно, чуть приподняв край сети, чтобы только можно было просунуть руку, извлекал пленниц по одной и рассаживал по клеткам.
   Удача редко баловала нас дважды в один и тот же день. Но мы каждый раз добросовестно высиживали его до конца и лишь к вечеру, усталые и довольные, возвращались домой, обсуждая по дороге наиболее интересные детали минувшей охоты и строя планы на будущую.
   На следующее утро мы приходили к Шурке с клетками, и он за наше участие в ловле и помощь ему, в зависимости от улова, давал нам по одной, а то и по две из пойманных птичек.
   В осеннюю пору мы втроем занимались еще ловлей сусликов. Для чего брали с собой из дому ведро. Наполняли его водой из кладбищенского водопроводного крана, и, выйдя через пролом в стене Старого кладбища в степь, начинали поиски сусличьих норок, которых здесь было много.
   Чтобы поймать суслика, мы становились у такой норки и лили в нее из ведра воду. Зверек, почуяв недоброе, высовывался из своего жилья, и тут уж при небольшой сноровке не составляло особого труда схватить его за шейку и вытащить наружу.
   Спустя столько времени я не помню, что мы обычно делали со своим уловом. Скорее всего, раздавали знакомым пацанам. В частности, у меня дома в клеточке долгое время жили то один, то даже пара этих небольших симпатичных животных. Я в детстве испытывал страсть ко всему живому. Не считая собаки, кошки, птичек, аквариумных рыбок, в нашей маленькой квартире часто можно было увидеть сусликов, пару кроликов, черепаху, ежика. Однажды я даже приручил ворону, которую с перебитым крылом принес отец. Я ее выходил, и она свободно жила у нас во дворе в качестве любимицы всей детворы. Днем ворона постоянно где-то летала, ночью, вероятно, спала, а каждое утро на рассвете поднимала страшный крик, требуя, чтобы я вынес ей привычный завтрак. Пытаясь предупредить ее громкое, назойливое карканье по утрам, я старался выходить во двор с вороньим завтраком до того, как она начинала требовательно каркать, но мне это не всегда удавалось - по молодости просыпал. Наши соседи удивительно долго терпели мою крикунью, но, в конце концов, как и следовало, ожидать, не выдержали и настоятельно потребовали, чтобы я избавил их от чересчур беспокойной особы, ежедневно нарушавшей их сладкий утренний сон.
   Несмотря на мои просьбы, уговоры и обещания, что ворона впредь будет вести себя прилично, отец унес ее со двора. Уходя на работу, он забрал мою крикливую подружку с собой. Но на следующее утро она снова оказалась в нашем дворе и подняла еще больший, чем обычно, шум. Тогда отец опять унес ее, и то ли где-то выпустил подальше, то ли кому-то отдал, только она уже больше к нам не прилетала.
   В начале зимы, а зимы, как мне помнится, в пору моего детства были не в пример нынешним снежные и холодные, мы с Алешкой мастерили себе деревянные коньки-колодки. Колодка представляла собой обыкновенный, стесанный с одной стороны брусок твердого дерева, длиною равный ступне. К его узкой кромке крепилась толстая стальная проволока, благодаря которой самодельный конек скользил по льду. Затем в бруске раскаленным металлическим прутом прожигались отверстия для ремешков либо веревок крепления колодки к ноге - и "конек" был готов. На таких примитивных коньках мы с Алешкой часто дотемна, вкупе с другими мальчишками, катались по нашей Романовской, получая при этом ничуть не меньшее удовольствие, чем Толька на своих хваленых "снегурочках" - мечте всех слободских пацанов.
   А еще бывало, и тоже, как правило, зимой, у нас вдруг возникало огромное желание рисовать, и мы долгие зимние вечера проводили за этим полезным занятием. Причина, из-за которой у меня и моих друзей появлялась тяга к "искусству", заключалась в том, что наш одноклассник Васька Горбач прекрасно рисовал. У него к этому были явно недюжинные способности. К тому же он обладал неиссякаемой фантазией. Он рисовал много и на любую тему, а мы лишь недоумевали, как это у него легко и здорово получается, и старались в меру своих способностей подражать ему. Мы брали некоторые его рисунки и пытались каждый, кто как мог повторять их. Такие частые упражнения, в частности для меня, не прошли бесследно. Склонность к рисованию сохранилась у меня надолго, может быть еще и потому, что я подражал не только Ваське, но и нашему соседу по двору дяде Феде Яволовскому, который много и как мне казалось, довольно прилично выполнял акварельные копии картин и иллюстрированных почтовых открыток. Он всегда относился ко мне с большой симпатией, поощрял мои занятия рисованием, часто давал полезные советы, а иногда даже поправлял мои рисунки.
   Пятиклассником, в районной библиотеке, где состоялся конкурс среди активных читателей на лучший рисунок, я за выполненный мной карандашный портрет молодого Тараса Шевченко, даже удостоился премии. Мне вручили новенький "Кобзарь" в твердом зеленом коленкоровом переплете с соответствующей надписью. Скромное умение рисовать, начало которому было положено еще в школе, позже не раз оказывало мне добрую услугу.
   Зимой в сильные холода, когда мы не могли придумать, чем заняться (радиоприемников и телевизоров тогда не было), а интересную книгу тоже не всегда удавалось достать, я, Алешка и Толька собирались у кого-нибудь из нас дома. Устраивались чаще всего в темной кухне, освещенной лишь красными трепетными бликами на стене от горящей плиты, на которой пел свою долгую, монотонную песню чайник. И там, под завывание ветра за окном, рассказывали друг другу фантастические истории о маленьких человечках, привидениях, духах и прочей чертовщине, слышанные нами от взрослых или выдуманные самими. За этим занятием мы порой коротали долгие зимние вечера.
   Не одну неделю, в ущерб школьным занятиям, мы с Алешкой потратили на диапроектор, который мастерили из старого фонаря, какими пользовались проводники на железных дорогах, выпрошенного Алешкой у отца. Мы пристроили к нему самодельный объектив, внутри фонаря перед экраном из фольги поместили электрическую лампочку, в специально сделанную рамку перед объективом вставляли кадр из кинопленки (мальчишки тогда называли их "туманными") и проектировали его на белую стенку. Когда нам удавалось получить на стене мутное, едва различимое изображение, в котором лишь я и Алешка при нашей богатой фантазии способны были что-то разобрать, мы испытывали полное удовлетворение.
   Туманных из разных кинофильмов у нас было много. В те годы пацаны играли на них так же, как на обертки от конфет и картинки от спичечных коробков - "костяшки". А весной, когда сходил снег, подсыхала земля, начинало пригревать солнце, мальчишки на улицах играли еще и на деньги в "пожарА". Суть игры заключалась в том, что каждый желающий принять в ней участие вносил свою, равную с остальными игроками ставку в монетах, которые устанавливали столбиком решкой кверху. Затем игроки, освободив для удобства одну руку из рукава куртки или пальтишка, бросали с условленного расстояния большой медный пятак царской чеканки или круглую металлическую биту, стараясь попасть в монеты. Удавалось это далеко не каждому и довольно редко. Поэтому разбивать столбик монет битой начинал тот, чей пятак либо бита падали к нему ближе других. Иногда особенно искушенный игрок все же попадал в него - "зажигал пожар". Счастливец забирал себе все монетки, перевернувшиеся орлом кверху, и получал право бить битой по оставшимся, стараясь их тоже перевернуть, чтобы забрать. Если очередная монетка не переворачивалась, то же самое, в порядке очередности, проделывал следующий игрок. И так до тех пор, пока все монетки не будут перевернуты и разобраны. А затем всё повторялось снова.
   Из-за этой игры много монет в те годы было сильно деформировано. У меня личных денег никогда не было, поэтому я в "пожра" играл всего один раз. Спустив в самом начале все свои сбережения - целых шестнадцать копеек, я сделал для себя вывод, что игрок из меня неважный и больше никогда не искушал судьбу участием в этой азартной забаве.
   Весной слободские пацаны часто играли в "цурку". Должен сознаться, я до сих пор не понимаю, почему эта игра названа польским словом, которое в переводе означает "дочка". Цурка представляла собой чурбачок, размером не более половины кукурузного кочана, стесанный на нет с обоих концов. Двое играющих очерчивали на земле небольшой, диаметром около метра, круг и бросали жребий кому бить, а кому бегать. Один из игроков гилкой - деревянной планкой сильно ударял по концу лежащей в круге цурки и, когда она подскакивала, он снова, уже в воздухе, бил по ней гилкой так, чтобы цурка летела как можно дальше. Второй игрок бежал за ней и броском старался снова вернуть ее в круг. Если это ему удавалось, игроки менялись ролями. Однако цурка, как правило, улетала довольно далеко, и попасть ею в круг было совсем не просто. Иногда для этого приходилось долго бегать.
   Игра в цурку часто оканчивалась разбитым стеклом в окне ближайшего дома. Нашкодивший игрок, обычно сразу же исчезал с места преступления, но это не всегда спасало виновника, так как среди мальчишек, наблюдавших за игрой, непременно оказывался какой-нибудь недоброжелатель сбежавшего, который бессовестно выдавал его. Я тоже какое-то время увлекался цуркой, и моему отцу несколько раз приходилось вставлять стекла соседям, а мне выслушивать его строгие внушения.
   А однажды Алешкин отец принес ему пару боксерских перчаток. Их появление означало для нас целое событие. С этого времени в течение почти полугода, пока перчатки от интенсивного употребления не пришли в полную негодность, я, Алешка, Толька, кто-нибудь еще из нашего класса чуть ли не каждый день собирались у Алешки дома. Прежде всего, мы сдвигали стол и стулья, готовя свободное место для турнира, затем, разделившись на пары, тянули жребий, кому достанется правая перчатка, а кому левая. После чего начинался бесконечный боксерский поединок, который мог продолжаться часами с небольшими перерывами на отдых.
   Мы прыгали друг перед другом по комнате, поднимая пыль, сопели, обменивались подначками и до полного изнеможения тузили один другого. И лишь окончательно уставшие, когда плечи, бока, мышцы рук болели от тумаков, с физиономиями, пылающими от полученных ударов, а то и с разбитыми носами, прекращали бой, уступая "ринг" следующей паре. И только, когда перчатки превратились в жалкие лохмотья с выпиравшим во все стороны конским волосом, наше увлечение боксом прекратилось.
   Как известно, страх и трусость - позволяющая чувству страха овладевать сознанием и руководить поступками некоторых людей, далеко не одно и тоже. Вспоминая себя в различных переделках, в которых мне приходилось бывать, особенно во время оккупации и на фронте, не могу припомнить ни одного случая, когда, даже испытывая страх, что вполне естественно для любого нормального человека, я бы почувствовал себя трусом.
   Возможно, способность руководить своими действиями в экстремальных условиях, закладывается в человеке при рождении, а может быть, она представляет собой продукт полученного им воспитания. Что касается лично меня, то во мне такое качество развилось не благодаря, а вопреки метСде, по которой воспитывал меня отец, и, которая какое-то время приносила мне только вред. Он не требовал от меня буквально не противиться злу, как учил Иисус из Назарета: "Но кто ударит в правую щеку твою, обрати к нему и другую". Однако отец никогда даже намеком, не подсказал мне, что обидчикам следует давать сдачи. Напротив, он всегда говорил, - если тебя обижают, уйди! - И я, как послушный сын, строго следовал отцовскому совету. Такая реакция с моей стороны на действия обидчиков лишь провоцировала их на новые обиды.
   Жил в нашем дворе мой ровесник - Шурка Ткач (старший сын Жени Ткача), бестолковый, пожалуй, даже глуповатый пацан. Он был немного здоровее меня и часто злоупотреблял этим, всячески надо мной куражась. Я же, вовсе не потому, что боялся его, а исключительно из желания добросовестно следовать наставлениям отца, всегда старался уйти от стычки с ним, никогда не пытаясь его образумить. Так продолжалось до школы. А в школе в первом или во втором классе, однажды после занятий, когда я, Алешка и Толька вышли со школьного двора, нам повстречался Шурка, который тут же, не помню уже из-за чего, начал ко мне приставать. Я по своему обыкновению хотел смолчать. Однако поступить так в присутствии своих приятелей и тем самым уронить себя в их глазах, я просто не мог. Это и заставило меня, наконец, вопреки требованиям отца, дать Шурке отпор.
   - Чего тебе надо? - спросил я его. - Хочешь, чтоб я тебе морду набил?
   Форма и суть моего вопроса были для Шурки полной неожиданностью. Он мог ожидать от меня чего угодно, только не этого, и как мне показалось, даже несколько озадачили Шурку, но он тут же оправился и в свою очередь воскликнул:
   - Ты? - он с презрением посмотрел на меня и добавил, - та я тебе одной левой так навтыкаю, шо ты домой не дочапаешь. А ну пошли, стукнемся!
   - Пойдем! - твердо ответил я, хотя, честно говоря, полной уверенности в том, что я одолею своего противника, у меня тогда не было. А Шурка, между тем, продолжал угрожать: "Счас твои дружки увидють, как я с тебя фаршмак буду делать".
   Я, он и Алешка с Толькой в качестве моих секундантов зашли за угол школьного двора, мы с Шуркой положили книжки на землю и стали друг против друга наизготовку, с ненавистью глядя один на другого исподлобья.
   Мое воспитание не позволяло мне ударить его первым. Но Шурка был менее щепетилен. Он размахнулся, стараясь попасть мне в лицо, и нанес удар, от которого мне удалось увернуться, приняв его плечом. Однако всё равно мне было больно. Боль прекратила мои колебания и решила дальнейший ход нашей схватки. Я ответил ему ударом, причем довольно удачным. Я угодил ему прямо в нос, из которого сразу же потекла "юшка". Шурка казался ошеломленным. Его лицо то ли от боли, то ли от бессильной злобы искривилось, он заревел, размазывая слезы и кровь по физиономии, схватил свои книжки и, бормоча себе под нос какие-то угрозы в мой адрес на будущее, побежал домой. На этом наш скоротечный бой закончился моей полной победой.
   Надо отдать Шурке должное, он не стал жаловаться ни своим, ни моим родителям и с тех пор никогда больше меня не задирал. А авторитет отца, представлявшийся мне до этой драки незыблемым, после нее несколько потускнел. Приобретенный опыт позволил мне сделать для себя кое-какие выводы, касающиеся защиты моей мальчишеской чести, и в дальнейшем, вопреки наставлениям отца, некоторые свои поступки я согласовал только с полученным опытом.

II

   Восстанавливая в памяти свое далекое прошлое - канувшие в Лету шесть долгих десятилетий, как сквозь густой белый туман вижу себя в те годы. Худенький, бедно одетый мальчик, добрый, доверчивый, в меру любознательный, с наивной беспечностью не замечающий первые уколы шипов сурового бытия и уверенный в том, что жизненный путь, по которому пройдено еще так мало, всегда будет светлым и счастливым. Мальчишка самый обыкновенный - дюжинный, без заметных способностей, но и без серьезных недостатков, разве что к числу последних кто-то отнесет раннюю влюбчивость. Начиная с первых дней школьных занятий, я многократно без памяти влюблялся во всех хорошеньких одноклассниц. Они всегда смущали меня, и я часто совершенно терял голову.
   Я не ропщу на судьбу, наделившую меня такой влюбчивостью. Больше того, я благодарен судьбе. Именно это душевное качество позволило мне в весьма юном возрасте познать исключительно сложное, содержащее целую гамму тонких всевозможных оттенков чувство. Волшебное состояние наивной влюбленности с самого начала учебы в школе никогда не покидало меня. Возвышенное, абсолютно чистое, целомудренное - оно, благодарение Богу, немного скрасило мои, отнюдь не изобиловавшие розовыми тонами, школьные годы, совпавшие с посленэповским голодом и последующей нищетой.
   В нашем первом классе, в котором насчитывалось около сорока ребят, девчонок было почти вдвое меньше, чем мальчиков. Вначале и те, и другие подчеркнуто сторонились друг друга. Впрочем, и спустя какое-то время, достаточно пообвыкнув, мальчики и девочки никогда не играли вместе. Среди мальчишек считалось зазорным не только водить дружбу с девчонками, но даже разговаривать с ними. Всё это я отлично знал. Однако совершенно не замечать представительниц слабого пола, как того требовал негласный мальчишеский закон, было выше моих сил. Тем более что с первых дней учебы мне безумно понравилась одна из моих соучениц Валя - скромная блондиночка с длинной ниже пояса косой и славной мордашкой. Здесь, наверное, к месту сознаться, что с этого раза и всегда позже, меня, как черный металл к магниту, влекло к девушке, прежде всего, хорошенькое личико. Не исключаю, что в таком деликатном вопросе я заранее обеспечиваю себе многочисленных оппонентов, но фигуру, ноги, другие внешние девичьи достоинства, я не замечал вовсе, даже став взрослым парнем. И, кажется, в этом я не одинок. Ведь еще Казанова говорил, что нередко мужчины сначала пленяются красотой лица, а к остальному относятся снисходительно.
   Моя избранница жила в небольшом одноэтажном доме под номером 27 на улице Гоголевской (Крылова), куда выходили окна ее квартиры. Учась вместе с Валей, я мог каждый день сколько угодно лицезреть ее в классе. Однако мой пылкий темперамент требовал большего. Повинуясь ему, я частенько после занятий и в выходные дни намеренно неоднократно проходил под Валиными окнами, а иногда подолгу простаивал под ними в надежде хотя бы мельком увидеть ее вне школы.
   Не помню, содержал ли мой тогдашний словарный запас слово "любовь" и если да, то понимал ли я, пусть в самом примитивном смысле его значение. Скорее всего, нет. Ведь уровень информации, которую в те годы получали не только дети, но и взрослые, был несопоставимо беднее той, какая теперь доступна даже первоклашкам. Я, пожалуй, и не догадывался, что испытываемое мною к Вале чувство следует называть любовью. Просто мне хотелось постоянно быть с нею рядом, видеть самую очаровательную для меня улыбку, слышать ее звонкий голосок. Утром, когда Валя приходила в класс, он для меня тотчас же становился светлей и уютней. Плененное Валей сердце наполнялось радостью и единственное, чего мне очень хотелось, - чтобы время пребывания в школе тянулось бесконечно. Моей сокровенной мечтой, за грань которой ни желание, ни фантазия не простирались и, которая, увы, так никогда и не осуществилась, было сидеть с Валей в классе за одной партой. На переменах я всегда старался находиться поближе к Вале, рассчитывая обратить на себя, ее внимание. Я бегал как оглашенный, задевал попадавшихся на моем пути мальчишек, затевал с ними возню, прыгал по партам и совершал другие глупости, полагая, что мои лихость и ловкость не могут оставить Валю равнодушной, будут ею по достоинству оценены. Не раз, когда Валя меня не замечала или, того хуже, мне казалось, что ее занимает другой мальчик, я испытывал жестокое разочарование. Меня подмывало затеять с моим воображаемым соперником ссору, подраться с ним. Бывало, я уже придумывал подходящий повод. Но вот она заговорила со мной, улыбнулась, о чем-то спросила меня и вся моя агрессивность моментально улетучивалась. Я начисто забывал о коварных замыслах, буквально за минуту до этого обуревавших меня, и снова находился на вершине блаженства. То же, или примерно то же, я испытывал во всех своих последующих влюбленностях. Мое мальчишеское сердце никогда не оставалось свободным, никогда не знало покоя.
   Никому, включая самых близких друзей - Алешку и Тольку, я ни единым словом не обмолвился о моем чувстве. Я берег его, как скупой рыцарь свои сокровища. Сердечная тайна хранилась мною столь тщательно, что, по-видимому, даже Валя ни о чем не догадывалась.
   Так уж повелось, что любовь и ревность почти всегда ходят рука об руку. Ревность часто назойливой тенью неотлучно следует за любовью, и чем ярче любовь, тем ее постоянная спутница бывает чернее и безобразней. Но подвержен ревности только тот, кто по-настоящему любит, все равно, первой и единственной на всю жизнь любовью либо по воле провидения одаренный счастьем испытывать дивное могущество любви еще и еще раз. Мне, как и тем, независимо от пола и возраста имя кому легион, тоже довелось познать тяжелое, унизительное чувство ревности, впервые коснувшейся меня в пору моей детской, наивной влюбленности в Валю. Причиной тому послужило возникшее у меня подозрение в том, что Толька, как и я, к ней неравнодушен. Он постоянно затрагивал Валю в классе, а в разговорах со мной и Алешкой, хоть и пренебрежительно, но чересчур часто упоминал ее имя. Кроме того, Толька каким-то образом познакомился с Валиным младшим братом - Костиком. С некоторых пор между ними наблюдалась странная, совершенно непонятно на чем основанная дружба. И что хуже всего, Толька, к моей вящей досаде, знал от Костика о Вале намного больше, чем я.
   В те голодные годы, когда люди в деревнях Украины вымирали целыми семьями, на маленькой окраине Одессы - Богом забытой Слободке, случаев голодной смерти, кажется, не было. Однако большинство ее обитателей, как взрослых, так и детей хронически недоедало. Изголодавшиеся за зиму пацаны всегда с нетерпением ждали наступления теплых дней, с приходом которых появлялась возможность значительно проще, чем в зимнюю пору, находить подножный корм, совершая набеги на сады, огороды, бахчи, виноградники, и таким путем наполнять свои пустые, постоянно требующие пищи желудки.
   Как-то во время школьных каникул погожим летним утром я и оба моих приятеля, удобно устроившись на ветвях старой шелковицы у ворот их дома, лакомились белыми, сладкими ягодами, благо дядя Володя Будкевич, постоянно гонявший мальчишек с дерева, чтобы не ломали веток, отсутствовал. Наши губы и руки, перепачканные липким соком нежных плодов, красноречиво говорили о том, что мы промышляем на нем уже достаточно долго. Разговаривать было недосуг, поскольку каждый старался ни на минуту не отвлекаться от поиска самых крупных и спелых ягод, которыми молча набивал рот, посапывая от усердия и удовольствия. Внезапно во дворе раздался голос Толькиной мамы - тети Жени.
   - Толя! - позвала она. Толька и ухом не повел, продолжая заниматься своим делом, как будто не слышал зова матери.
   - Толя! - снова крикнула она, и видимо решив, что он на улице, открыла калитку и опять позвала, - Толя!
   - Ну, шо? Тут я! - отозвался Толька с дерева.
   - Иди домой, ты мне нужен.
   - Опять нужен! Не даешь шелковицы накушаться, - заныл Толька, но все же, хоть и с явной неохотой, спустился вниз и пошел во двор вслед за матерью.
   Спустя несколько минут он снова вышел на улицу, держа в руке большой ломоть белого хлеба, обильно намазанного сливочным маслом.
   - Хлопцы! - Крикнул нам Толька. - Мутарша посылает меня на завод к бате. Пошли со мной!
   Нам с Алешкой жаль было покидать шелковицу, но отказаться от Толькиного предложения, по нашим тогдашним представлениям, значило поступить по отношению к нему не по-товарищески. К тому же день еще только начался, свободного времени впереди уйма, как-то использовать его все равно надо, а занятий для себя мы еще не придумали, поэтому мы с Алешкой, долго не канителясь, согласились составить Тольке компанию, слезли с дерева и двинулись в путь. Когда наша неразлучная тройка завернула за угол на Трусову, нас неожиданно окликнул Костик, в последнее время довольно часто прибегавший к Тольке. Толька без особого труда и его уговорил присоединиться к нам.
   Пока мы шли, Толька на ходу аппетитно уплетал хлеб с маслом, часто облизываясь, а мы с Алешкой старались не смотреть в его сторону, всем своим видом убеждая в первую очередь самих себя, что нам вовсе неохота есть.
   Когда более половины бутерброда Толька съел, Алешка не выдержал характера и с досадой сказал:
   - Медведь, шо ты, как куркуль сам трескаешь, а нам и попробовать не предложишь. Дай кец!
   - Перебьетесь! - ответил Толька, но затем у него видимо заговорила совесть, по крайней мере, по отношению к Алешке. Как-никак соученик, друг, сосед по квартире, с которым с самых пеленок росли вместе.
   - На, откуси шматик! - сказал Толька, протягивая ему остаток еды. Алешка куснул, и теперь они стали жевать вместе. Мне было трудно удержаться и тоже не попросить, но я не поддался искушению, хотя во рту обильно выделялась слюна. Сосредоточившись на себе, я совершенно выпустил из виду Костика. А он, скорее всего, хотел есть, как и мы с Алешкой. Такое уж тогда было время.
   Но вот последний кусочек был съеден, и соблазн прекратился. Вероятно, не один я почувствовал себя значительно свободней, когда Толька перестал есть.
   В конце улицы наша теперь уже четверка свернула направо в сторону ворот Старого кладбища. Затем, миновав их и следуя далее по узкой извилистой дорожке мимо крестов и надгробий, мы вышли к пролому в противоположной воротам каменной кладбищенской стене. За нею тогда начиналась пустошь, поросшая стелящейся по земле чахлой травой. Из неё кое-где сиротливо глядели белые ромашки, желтые и синие полевые цветы. Открывшаяся перед нами степь, плавно понижавшаяся в сторону моря, внезапно по широкой дуге обрывалась в глубокий овраг. Справа высоко над ним нависала боковая стена кладбища с устроенной под нею слободской свалкой. Впереди по разные стороны от трамвайного пути двадцатого номера трамвая, и ныне перевозящего пассажиров от пересыпского моста к Хаджибеевскому лиману, неподалеку один от другого стоят еще с дореволюционных времен лакокрасочный и сталепрокатный (бывший Шполянского) заводы. Слева овраг заканчивался Бабичим ставком, самым большим и самым неухоженным в окрестностях Слободки. На противоположном берегу ставка возвышался над окружающей местностью внушительных размеров холм с плоско срезанной вершиной и лысыми крутыми скатами, названный одесситами Шкодовой горой. Здесь позже - в 1937 году построили одесский нефтеперерабатывающий завод.
   Держась параллельно кладбищу, мы пошли по направлению к Пересыпи. По дороге дурачились, швыряли камни, соревнуясь, кто бросит дальше, и как помнится, даже пытались петь, но из-за отсутствия общего согласия относительно репертуара, эту затею оставили. Так, незаметно для себя, мы достигли цели нашей прогулки. У завода подождали, пока Толька повидался с отцом, после чего той же дорогой отправились назад.
   Неприятные проявления скверного Толькиного характера, еще не совсем определившегося, но уже ничего хорошего не сулившего его окружению, легко просматривались и в детстве. С возрастом они становились все заметнее, непригляднее и ни для меня, ни для Алешки секрета не представляли. Просто мы с Алешкой не обращали внимания на его вывихи, имевшие место довольно часто. В частности, в день, о котором идет речь, на обратном пути, Толька, пользуясь тем, что Костик младше его на три года и поэтому слабее, вроде бы в шутку всю дорогу куражился над ним: выворачивал ему назад руки, больно ерошил волосы на голове, шлепал по затылку. Толькино поведение выглядело отвратительно. Алешка и я безуспешно пытались урезонить его. А меня все время подмывало более решительно вступиться за мальчишку. Но вместе с тем, непонятно почему мне казалось, что, защищая Костика, я выдам свое чувство к Вале, и я вопреки своему желанию не рискнул затеять с Толькой сору.
   В апреле 1935 года Костик простудился, тяжело заболел крупозным воспалением легких и в мае внезапно умер. На его похоронах я в первый и в последний раз был у Вали в доме. Костик лежал в их единственной комнате на столе в небольшом гробике, весь укрытый цветами, среди которых особенно запомнились своим резким, приторным ароматом ландыши. Они оставили в моей памяти неприятное, тяжелое впечатление. С тех пор я не люблю ландышей. Их запах у меня ассоциируется со смертью.
   После того как Костика не стало, я сильно сожалел и страшно ругал себя за то, что когда он был жив, не вступился за него, а наши отношения с Толькой с той поры заметно охладели.
   Мое увлечение Валей продолжалось три года. В четвертом классе, когда всех нас из 16-й перевели во вновь построенную 98-ю школу, она оказалась в параллельной группе. Я был лишен возможности видеть ее ежедневно на протяжении всех уроков, и чувство к Вале, представлявшееся мне огромным и незыблемым, исчезло столь же быстро, как след от дыхания на холодном зеркале.
   Спустя какое-то время я узнал, что Толька оказался моим более счастливым соперником. Он ухаживал за Валей, пользуясь в какой-то мере взаимностью, вплоть до эвакуации из города в начале войны артиллерийской спецшколы. Но эта новость, которая в своё время означала бы для меня трагедию, став мне известной спустя несколько лет, воспринялась мною почти безболезненно.
   Первая любовь, выражаясь высокопарно, сразила меня словно гром с ясного неба. Я был настолько ослеплен ею, что совершенно не замечал никого из наших девчонок, за исключением моей избранницы. Только в четвертом классе, под влиянием пустоты, образовавшейся в моем сердце после ухода из него Вали, столь же внезапного, как и водворения в нем, пелена, наконец, спала с моих глаз. И тогда, оглядевшись вокруг, я увидел Надю - ее чуть скуластое подвижное личико, слегка вздернутый носик, выразительные карие глаза, скромно уложенные на головке русые косы, не по возрасту серьезную, большую умницу.
   Увлечение Надей, по странному совпадению, снова ограничилось тремя годами. И снова ей, как и её предшественнице, была невдомек влюбленность пацана, которому в ту пору едва перевалило за десять.
   Надя с полным правом считалась одной из самых хорошеньких девочек в нашем классе. И, казалось бы, вопреки всякой логике, за все три года у меня ни разу не возникло даже намека на повод ревновать её. Вероятно, поэтому мое чувство к ней проявлялось мягче, менее болезненно, чем первое. Я не простаивал у Нади под окнами и, что уже совершенно на меня не похоже, даже достаточно долго не знал, где находится ее дом. И все-таки не думаю, что Надя вовсе не замечала моего к ней повышенного внимания. Напротив, почти уверен, что оно не только не составляло для Нади секрета, но возможно даже чуточку льстило ее самолюбию. Однако ей - спокойной и уравновешенной были чужды душевные бури, созвучные с моими. А если бы таковые вдруг каким-то чудом у нее возникли, то Надя, в отличие от меня относившаяся к учебе серьезно, несомненно, без всякого сожаления усмирила бы их как пустые и вздорные, только мешающие школьным занятиям.
   У меня нет и тени сомнения в том, что Надя испытывала ко мне симпатию, хотя держалась со мной всегда ровно, не выказывая заметного предпочтения перед другими мальчишками. Моим уделом, как ни трудно в этом сознаться, оставалось молчаливое обожание без какой бы то ни было надежды на большее внимание со стороны Нади в обозримом будущем, от чего моя "мужская" амбиция чрезвычайно страдала. Я постоянно испытывал душевную неудовлетворенность и возможно подсознательно даже не прочь был уйти из-под влияния предмета моей влюбленности. И вот однажды, благо для этого представился подходящий случай, я совершил, как мне стало ясно в самом скором времени, легкомысленный поступок, лишь в какой-то мере оправданный холодностью Нади. Я создал, в значительной степени за счет собственного воображения, новое божество. Последствия такого шага не заставили себя ждать. Мое чувство к Наде, вопреки ожиданию не покинуло меня, а лишь раздвоилось, ослабело, но Надя продолжала мне нравиться и еще долго занимала мои мысли. Наши отношения тоже нисколько не изменились, оставаясь прежними - товарищескими. Такими они сохранились вплоть до 1942 года, в начале которого Надя уехала из Одессы.
   В 1935 году в 98-й школе у меня помимо прежних приятелей - Алешки и Тольки появились новые. Я подружился еще с двумя одноклассниками - Дябкой Гридиным и Сережкой Дубровским, который только незадолго перед этим пришел к нам в класс. Оба они жили почти рядом. Дябка на углу Городской в Гофманском переулке, 14, а маленький домик Сережкиных родителей стоял на противоположной стороне в том же переулке у самого оврага.
   У Сережки - светловолосого, рослого парня, добродушного и совершенно безалаберного, было две сестры. Одна из них училась в нашей школе в старшем классе, а вторая кажется в педагогическом училище. Бывая у Сережки дома, я долго не мог привыкнуть к довольно необычной манере общения между братом и сестрами. Они обращались друг к другу почему-то непременно очень громко - на грани крика, к тому же обиженно, раздраженно и не иначе как - Сережка, Клавка, Нинка. Впрочем, родители называли их так же. Сережкин отец работал капитаном портового буксира. На нем он и погиб, подорвавшись на мине вскоре после освобождения Одессы от оккупации.
   Придя к нам в класс, Сережка стал водить дружбу с Толькой Медведевым. Я его часто после школы встречал у Тольки. Иногда мы вместе проводили время и лучше узнали друг друга. Однако более тесные отношения у меня с Сережкой сложились позже - в начале войны, когда Алешка и Толька со своей спецшколой эвакуировались из города, а Дябка, который был на два года старше меня, ушел добровольцем на фронт.
   Дябка с самого начала нашего знакомства вызвал во мне огромную симпатию. Это был добрый, исключительно честный, на первый взгляд немного замкнутый, коренастый, подвижный, хорошо физически развитый мальчик. Все в нем располагало к себе: открытое приятное чуть скуластое лицо, высокий лоб, слегка вздернутый нос, едва заметная ямочка на подбородке. Не знаю, был ли Дябка близорук, но он постоянно щурил глаза и этот прищур делал его еще более привлекательным. Одет Дябка был бедно даже для того нищенского времени, в котором мы жили. В младших классах он всегда ходил в одном и том же стареньком, до того застиранном и выгоревшем на солнце пиджачке, что о его первоначальном цвете можно было лишь догадываться, и в таких же брючках, доставшихся ему от старших братьев, а юношей неизменно в одних и тех же далеко не новых свитере и брюках, тоже, очевидно, перешедших к нему от них по наследству.
   Впервые посетив Дябку, и узнав, что двухэтажный дом с большущим по слободским понятиям фруктовым садом - их собственность, я не мог понять, почему сын хозяина добротного в моем представлении дома ходит в таком, мягко говоря, скромном платье. Правда, в их квартире на втором этаже обстановка вполне ему соответствовала. В коридоре по разным углам были расставлены старая вешалка и повидавший лучшие времена сундук. А в большой светлой комнате у стен штук пять или шесть стульев с гнутыми спинками и вытертыми сидениями, тощая железная, по всей вероятности родительская кровать и простенькая этажерка, на которой небольшой кучкой лежали журналы "Новый мир", тесно прижавшись друг к другу, как бы стыдясь своего неказистого вида, несколько зачитанных книжек и на самом верху, созерцая это убожество, стоял в гордом одиночестве бюстик основателя всесоюзной коммунистической партии большевиков - Ленина.
   Дябкины родители показались мне людьми замкнутыми и необщительными. Если мне не изменяет память, в те считанные разы, что я бывал у него, они со мной даже не заговорили. Его отец - Гаврила Васильевич, широкоплечий, чуть согбенный, остриженный под машинку уже не молодой человек, был угрюм и казался погруженным в собственные, безрадостные мысли. Большие обвисшие усы на широкоскулом лице придавали ему сходство с Горьким. Мать - Меланья Григорьевна, худенькая, ничем не примечательная молчаливая женщина,
   всегда чем-то озабоченная, тоже как будто не замечала меня.
   После школьных занятий и в выходные дни мы с Дябкой встречались, как правило, у нас. С моим отцом и матерью у него сложились самые добрые отношения. Учились мы примерно одинаково. В равной степени шалопайничали в стенах школы и вне ее. Иногда обменивались книгами, если ему или мне удавалось достать что-нибудь интересное. Горячо обсуждали содержание, главным образом, приключенческих романов, поступки полюбившихся нам героев, особенно тех, которым хотелось подражать: Мориса-мустангера, капитана Немо, Айвенго, Робина Гуда.
   Мы всегда полностью понимали друг друга. Случалось, откровенничали, поверяя один другому свои маленькие бесхитростные тайны. Делились планами на будущее - кто кем станет после окончания школы. Дябка говорил, что, скорее всего, пойдет работать на завод, так как его отец считает труд простого рабочего самым почетным. Мой приятель даже рассказал мне в связи с этим такой любопытный случай.
  
  

0x01 graphic

Первый ряд: 3-й слева - Абраша Фаингерш. Второй ряд: 1-й слева - Толя Лакиза, 4-й - Октябрь Гридин, 7-й - Толя Медведев, 8-й - Алеша Смотрицкий, 9-я - Ида Пойлак. Третий ряд: 5-я слева - Надя Новошицкая. Четвертый ряд: 7-й слева - Вася Горбач, 8-й Шура
Рубинчик, 9-й - Саша Писаченко, 10-й - Валя Бекерский (98-я школа, 4-й класс).

0x01 graphic

Первый ряд: 1-й слева - Алеша Смотрицкий, 2-й - Вася Горбач,4-й - Сережа Дубровский, 6-й - Абраша Фаингерш. Второй ряд: 1-й слева - Шура Лишик, 2-й - Шура Рубинчик, 5-й - директор школы Иван Августович Клинг, 7-я - Ида Пойлак, 8-я - Надя Новошицкая. Третий ряд: 6-й слева - Толя Медведев. Четвертый ряд: 1-я слева - Лида Сацила, 7-й - Толя Лакиза.

   Однажды Одесская киностудия снимала в Гофманском переулке, рядом с их домом эпизод какого-то фильма. Режиссеру, проводившему съемку, попался на глаза Дябкин брат, родившийся года за четыре до Дябки, - толковый и очень красивый паренек Сима. Режиссеру Сима понравился, и он пытался уговорить Дябкиного отца позволить ему сниматься в фильме, уверяя, что его в кино ждет быстрая и успешная карьера. Но Гаврила Васильевич категорически воспротивился этому. Пусть будет работягой как батька, а не занимается чепухой, - ответил он режиссеру и Сима вскоре, по настоянию отца, стал котельщиком на втором судоремонтном заводе.
   Как-то, будучи уже в восьмом классе, не помню из-за чего, я задержался в школе после занятий, и вышел из нее, когда все ученики разошлись по домам. День был прохладный, пасмурный. Впереди за железнодорожной насыпью медленно ползла вытянутая над неровными линиями крыш городских домов грязно-серая дождевая туча с рваными краями. Ноябрьский ветер, словно старательный дворник подметал огромной невидимой метлой бумажки и опавшие с деревьев листья, гнал их перед собой в овраг вправо от школы.
   Не успел я завернуть за угол школьного здания, как мне повстречался Дябка, который успел после уроков побывать дома и теперь, выехав покататься на стареньком, скорее всего чужом велосипеде, оказался здесь.
   В сентябре 1939 года Советское правительство приняло закон о всеобщей воинской обязанности. На Западе в это время шла "странная война" между англо-французами и немцами. В газетах писали, что и те, и другие вооружают Финляндию. А на Слободке ходили слухи, будто финны вот-вот нападут на СССР. И как бы в подтверждение этому, в середине ноября мимо нашей школы часто следовали направлявшиеся на Север воинские эшелоны. И в этот день, не успели мы с Дябкой перемолвиться несколькими словами, как послышался протяжный свист приближающегося со стороны Пересыпи поезда, привлекшего наше внимание.
   - Валька, давай смотаемся посмотрим, может быть, это военные, - предложил Дябка.
   - Поехали, - согласился я. Уселся на раму его велосипеда, и мы от школы покатили вниз под уклон к железнодорожной насыпи, протянувшейся от Пересыпи в сторону Молдаванки параллельно школьному зданию. Поезд к этому времени почти поравнялся со школой. Это был действительно воинский эшелон. Чтобы лучше рассмотреть его, Дябка решил подъехать поближе, для чего свернул вправо и мы с ним по небольшому, но довольно крутому спуску съехали в овраг. Но к нашему, вернее Дябкиному несчастью на дороге оказалась яма, в которую и угодил велосипед. Оставив его у ямы, мы смотрели на проезжавшие мимо нас "теплушки". Двери всех вагонов были открыты. В их проемах стояли и сидели, опустив ноги наружу, молодые красноармейцы. Мы с Дябкой дождались, пока последний вагон эшелона не скрылся за поворотом насыпи, и только тогда вернулись к злополучному велосипеду, переднее колесо которого было безнадежно испорчено. Он теперь мог передвигаться только в вертикальном положении на одном заднем колесе. Именно так покалеченный велосипед и был нами доставлен к Дябкиному дому.
   Отделавшись от него, Дябка пошел проводить меня. Мы, не торопясь, разговаривая, направились вверх по Городской, О чем мы тогда говорили, не помню. Может быть, о красноармейцах, которых видели в поезде, о возможной войне с финнами или о том, как починить велосипед, только я вдруг спросил:
   - Дябка, почему твой батя такой молчун и никогда со мной даже не заговорил?
   Он, по своему обыкновению прищурившись, посмотрел на меня, как-то то ли грустно, то ли виновато улыбнулся и сказал:
   - Это он теперь такой, Валя. Раньше всё было по-другому. Мама - та от природы неразговорчивая, а отец, бывало, когда мы собирались всей семьей: старшая сестра Тоня, брат Гриша, сестра Нина, Сима, я, а позже и самый младший Непка, кроме того, приходили дядя Ваня с внучкой Алкой и ее мамой, тетя Таня с нижнего этажа со своими дочками, - так наша большая комната ходуном ходила от шуток, веселья, смеха. Отец, всегда скромный на людях, в кругу своих был чуть ли не главным заводилой веселья. Он называл такие сборища "свадьбой", любил подурачиться, спеть хором украинскую песню. - И видимо при мысли о том, как сильно изменился отец, Дябка грустно вздохнул.
   - А отчего он стал таким? - снова спросил я.
   Дябка ответил не сразу. Он как бы раздумывал над моим вопросом, решал, стоит ли откровенничать дальше и, наконец, произнес:
   - А ты что, сам не догадываешься? Мог бы сообразить, уже не маленький, - И опять помолчав, внезапно предложил, - хочешь, я тебе расскажу об отце, но начну с прадеда? Никому другому никогда не рассказывал, а тебе расскажу, потому что ты всегда был моим самым близким другом, ничего не скрывал от меня, - и еще раз спросил, - хочешь?
   Я, конечно, согласился, поскольку сам начал этот разговор, и тогда Дябка, знавший своих предков намного лучше, чем я моих, поведал мне следующее:
   "От бабки я слышал, что первый, появившийся в этих местах Гридин, пришел сюда вместе с Суворовым, когда Одессы еще и в помине не было, - явно гордясь своим пращуром-солдатом, - начал Дябка. Здесь он женился и пустил корни. Примерно через сто лет в Одессе проживало уже многочисленное потомство Гридиных. Я не уверен, что знаю всех своих родственников, поэтому буду называть только тех, о ком часто говорили отец, мать, дяди и тетки, то-есть самых близких из них.
   Мой прадед Алексей Гридин держал лавку на Привозе в дегтярном ряду. Всё нажитое торговлей оставил двум своим сыновьям. Однако, наследство почему-то, поделил не поровну, чем на долгие годы испортил отношения между братьями. Дед Василий, получивший большую часть, выстроил наш дом и стал заниматься извозом. Его обделенный брат Емельян тоже построил небольшой домик, но не в центре Слободки, а на окраине, у самого кладбища и открыл там шорную мастерскую.
   Потом дед женился на моей бабке Жене, и у них родилось три сына - старший Иван, средний Ефим, младший - мой отец и еще пять дочерей - Анна, Татьяна, Александра, Полина и Тина.
   Дядя Ваня первый в нашем роду вступил в нелегальный политический кружок и начал борьбу с царизмом. В 1904 году он уже был членом партии эсеров, но потом перешел к большевикам. К нему присоединился и мой батя. Он участвовал в одесских маёвках, занимался агитацией в железнодорожных мастерских и в порту. Ума не приложу, как ему, при врожденной скромности и застенчивости, все-таки удавалось агитировать людей? Активным большевиком стал и мой двоюродный брат - сын тети Анюты Иван.
   Однажды батю выследили, арестовали и посадили в тюрьму, из которой его освободила Октябрьская революция. В гражданскую войну он командовал взводом Ленинского коммунистического батальона и лично Ворошилов наградил его орденом. После ее окончания до 1938 года отец работал заместителем директора по хозяйственной части завода имени Марти, был депутатом городского Совета и членом Горисполкома.
   Из наших родственников мне больше всех нравилась папина сестра - тетя Анюта, по мужу Соловьева, которую я считал и считаю необыкновенной женщиной. Ее муж - хозяин каретной мастерской умер давно, еще до первой мировой войны. Она продала мастерскую, открыла на Слободке бакалейную лавку и одна воспитывала двух своих сынов - старшего Михаила и младшего Ивана.
   Тетя Анюта иногда совершала поступки, на которые решилась бы не всякая женщина. Когда оба ее сына в войну с немцами сражались в составе русской армии почти рядом, где-то в районе Карпат, она вдруг решила повидать их, поздравить со святой Пасхой и передать освященные куличи и крашенки. Несмотря на уговоры матери и сестер отказаться от столь рискованного предприятия, тетя все же поступила по-своему. Она добралась к ним чуть ли не в окопы, выполнив задуманное.
   После возвращения сынов с фронта тетя Анюта много стараний приложила к тому, чтобы расстроить женитьбу Михаила на хорошенькой, но простой девушке - работнице пробочной фабрики. Однако в этом случае ее усилия пропали даром. "Пробочница", как она называла девушку, стала тетиной невесткой. Иван тоже женился, но против его жены, окончившей гимназию, тетя не возражала.
   Самые тяжелые испытания тете Анюте пришлось пережить в гражданскую войну, которая развела ее сыновей по разные стороны фронта. Михаил поручиком воевал на стороне белых, а Иван был за красных.
   Как-то, когда в Одессе хозяйничали деникинцы, белогвардейская контрразведка, охотясь за Иваном, нагрянула в наш дом. Ему, к счастью, удалось бежать, выпрыгнув с балкона второго этажа. Он пробрался в Тирасполь. Туда же за ним последовала и его жена Тала. Иван был даже комендантом этого города. Встретился там с Котовским и подружился с ним. А Михаил перед вступлением в Одессу красных ушел вместе с белыми за границу.
   Вскоре Иван познакомился с членом Реввоенсовета Красной армии, командующим группой войск Южного фронта Якиром и участвовал с ним в боях против Польши.
   В страшный голод, наступивший после гражданской войны, тетя, случалось, набрав в мешок соли, сколько в силах была поднять, пробиралась на Волынь и обменивала там соль на продукты.
   А когда мне было лет десять, мы летом, почти каждую субботу отправлялись на Французский бульвар, где в доме, оставленном жене Ивана её подругой, сбежавшей вместе с белыми, жила тетя Анюта. Кроме нас, приезжали с детьми и другие её сестры и братья. Обычно все они, и мы в том числе, оставались там ночевать. Спали пСкотом на полу, а утром, сразу после сна гурьбой спускались к морю. Эти сборища родственников всегда бывали многолюдными и веселыми.
   Потом, во время учебы Ивана в военной академии, тетя перебралась к нему в Москву. По завершению учебы Ивана направили на Дальний Восток командиром авиационной дивизии, и она из Москвы поехала туда вместе с ним.
   В летнее время, бывало, у нас гостили сыновья Ивана Игорь и Борис - мои племянники, оба старше меня. А однажды тетя Анюта сообщила телеграммой, что сама собирается к нам. В день приезда встречать её на вокзал пришли с цветами почти все Гридины, наверное, больше двух десятков человек. Кое-кто из них, особенно мои ровесники, до этого ни разу не видели друг друга. Когда поезд остановился, и из вагона вышла улыбающаяся тетя Анюта, еще сравнительно молодая, в модном, красивом платье, я залюбовался ею. Мне казалось, что из всех собравшихся самые заметные она и мой отец, в светлой вышитой косоворотке, здоровый, жизнерадостный, уверенный в себе.
   Сестры кинулись обнимать тетю. Много было поцелуев, слез, женских ахов и причитаний. А потом тетя начала здороваться с нами - мальчишками и девчонками, многих из которых толком еще не знала. Поэтому потребовала, чтобы всю малышню выстроили в ряд, а она подходила к каждому, спрашивая, чей этот, чья эта?
   В 1937 году Ивана вместе с Якиром арестовали и расстреляли. Талу посадили, Игоря выгнали из летного военного училища, а тетя Анюта с Борисом вернулась в Одессу и пришла к нам. Но старший брат и мой отец побоялись оставить у себя мать врага народа, и одно время она ютилась у более дальних родственников.
   В конце 1938 ночью увезли отца. Его, к счастью, хотя и с выбитыми зубами, совершенно сломленного, примерно через год выпустили. Убедившись на горьком собственном опыте, что не все кого НКВД причислял к врагам народа, были ими в действительности, отец забрал тетю Анюту к нам. Я крепко запомнил его слова: "Царскую тюрьму по сравнению с тем, где мне пришлось побывать теперь, можно считать санаторием". Вот этот арест и всё, что с ним связано, - завершил свой рассказ Дябка, - сделали моего отца угрюмым и молчаливым - таким, каким ты его знаешь".
   - Да, после того, что случилось с твоим батей, - сказал я, - можно понять и его и происшедшую в нем перемену. Ему и вправду не до веселья.
   Тогда не только я и Дябка, но и никто из взрослых не смог бы объяснить, почему Гаврилу Васильевича выпустили. Только намного позже стало известно, что как раз в 1939 году Генеральный секретарь ЦК ВКП(б), то бишь, генеральный вампир, пресытившись человеческой кровью, стал отрыгивать недобитых людей, расстрелял Ежова и на него свалил миллионы уничтоженных советских граждан. Но это было потом, а в тот день мы молча, думая каждый о своем, продолжали идти, пока не оказались у моего дома и теперь уже я пошел провожать Дябку до Городской. Когда мы поравнялись с Базарчиком, начал накрапывать дождь. Гулять по улицам стало несподручно, поэтому, крепко пожав друг другу руки, мы расстались, чтобы на следующий день снова встретиться в школе.

III

   Слободка строилась из камня, добываемого здесь же, под ней, в подземных выработках. Об одесских катакомбах-каменоломнях, являющихся своеобразной достопримечательностью города, а значит и Слободки, писали много и, тем не менее, я позволю себе еще раз привлечь к ним внимание читателя. Одесские катакомбы представляют собой подземные пустоты искусственного происхождения, образовавшиеся в результате многолетней выработки ценного строительного материала камня-ракушечника. Однако под Одессой имеются и естественные пещеры, соединяющиеся с катакомбами. В этих пещерах были найдены кости доисторических животных и древнего человека более раннего происхождения, нежели останки известного австралопитека, считавшегося прародителем гомосапиенса. В них же обнаружены уникальные сталактиты желто-лимонного цвета. Новороссийская пещера - самая крупная на юге Украины, имеющая в длину около полутора километров, знаменита своим девяностометровым залом, украшенным белоснежными натеками кальцита, и полом, усеянным желтыми и белыми, похожими на выпавший снег, кристаллами гипса.
   Резать ракушечник под землей начали задолго до основания Одессы. Этот камень использовали для строительства Хаджибея и крепости Эни-Дунья. Из него, за редким исключением, построены все одесские городские и окрестные довоенные жилые и промышленные здания. Режут ракушечник и по сей день. За время добычи камня под городом возник лабиринт из множества, в основном, узких, различной высоты и протяженности, произвольно ориентированных штолен, которые пересекаются между собой самым причудливым образом, образуя тысячи разветвлений, петель, закоулков, тупиков, расположенных на нескольких горизонтах. Иногда коридоры подземного лабиринта выходят в просторные помещения с высокими сводчатыми потолками. В общей сложности их длина составляет, пожалуй, не одну сотню километров. Блуждая по катакомбам, можно набрести на источник либо колодец с питьевой водой и даже на небольшие водоемы. Однако вряд ли найдется одессит, который мог бы точно ответить на вопрос, сколько там таких источников и колодцев и где они расположены.
   В связи с этим представляет интерес следующая подробность. Генерал-майор инженерных войск А. Хренов, ответственный за инженерное обеспечение Одесского оборонительного района во время обороны Одессы и, в частности, одесского подполья на период ее оккупации, однажды докладывал командарму генералу И. Петрову, что в августе 1941 года он сообщил в Москву об отсутствии у него планов катакомб, крайне ему необходимых, и что местные руководители не могут в Одессе найти человека, который бы свободно ориентировался в этом огромном подземном городе. Вскоре из Москвы был прислан сотрудник НКВД СССР, капитан госбезопасности В. Молодцов, который привез оттуда двух в прошлом одесситов, по утверждению генерала Хренова, знавших катакомбы как свои пять пальцев. Неясно только, куда они делись позже. Во время оккупации их в Одессе не было, так как С. Лазарев - первый секретарь одесского Пригородного райкома партии, который, по словам моего тезки и земляка Валентина Катаева: "... в течение двух с половиной лет, находясь глубоко под землей, руководил движением Сопротивления одного из самых больших одесских районов", блокированный однажды оккупантами в усатовских катакомбах, мучительно долго отыскивал со своими людьми какой-нибудь запасной выход. Можно предположить, что московские специалисты по одесским катакомбам после встречи с генералом Хреновым сразу же возвратились в столицу. Хотя, наверное, могли бы перед своим отъездом изготовить планы катакомб для руководителей оставленного в Одессе подполья.
   Человеку, впервые оказавшемуся в катакомбах, очень сложно в них ориентироваться, даже находясь всего в сотне метров от входа. Джеймс Олдридж, посетивший одесские катакомбы в 1944 году сразу же после освобождения Одессы писал:
   "Я успел ясно ощутить, что меня похоронили в этих туннелях, причем не на полчаса, а навсегда. Словно не осталось нигде ни свежего воздуха, ни дневного света. Это гнетущее впечатление владеет тобой с первой секунды, как только ты туда попадаешь, и до самого выхода на свет Божий".
   Но самое страшное - лишиться там света. Это равносильно смерти. Если бы стены лабиринта могли говорить, они бы рассказали не одну печальную историю о несчастных, которые по воле злого рока остались там без свечей либо светильника, и были заживо погребенных в бесчувственных, не знающих жалости каменных объятиях. Мне известен только единственный случай, когда люди оказавшиеся в такой ситуации, остались живы и вышли из лабиринта на поверхность, но об этом чуть позже.
   Катакомбы, по сути, огромный подземный город с постоянной, независящей от времени года, плюсовой температурой и всегда влажным воздухом. В нем бесконечная темь и безмолвие. Не исключено, что одесские катакомбы до сих пор хранят сокровища, спрятанные там турками перед захватом русскими Хаджибея и одесскими жителями во время эпидемии в городе чумы.
   После введения в Одессе порто-франко по ее границе, противоположной морскому побережью, вырыли огромный ров протяженностью от Куяльника до Сухого лимана, который охранялся таможенными стражниками. Ров был предназначен для того, чтобы предотвратить беспошлинный вывоз товаров из города вглубь страны. Однако контрабандисты переправляли товары под ним - через катакомбы. С этой целью, в частности, в районе улицы Старопортофранковской они соединяли разрозненные коридоры катакомб, удлиняли их, вырезали в толще камня под Молдаванкой обширные помещения под склады, где хранили контрабанду до ее отправки. Если верить досужим слухам, катакомбами нередко пользовались и одесские налетчики, прятавшие в них свою добычу.
   Попасть в лабиринт можно либо через главные шахты, по которым на биндюгах вывозили нарезанный там камень, либо через многочисленные выходы и лазы, расположенные в разных районах города, в его пригородах и даже достаточно далеко от Одессы в сельской местности. Такие выходы бывают в самых неожиданных местах: во дворах городских домов, в дворовых погребах, на пустырях и даже в колодцах. Войдя в катакомбы, например, на Слободке, можно выйти из них где-нибудь в другом конце города или вне его за много километров от входа, через который вошли.
   Небольшие ватаги наиболее отчаянных подростков довольно часто посещали катакомбы, обычно не далеко удаляясь от входов. Ребят влекла туда таинственность мрачных подземных коридоров, ожидание острых ощущений от неожиданностей, которые могли встретиться в пути, возможность испытать чувство первооткрывателя, желание побороть собственный страх перед риском заблудиться, показать свою удаль товарищам и целая гамма других мальчишеских интересов.
   Иногда случалось, что юные незадачливые путешественники теряли ориентировку и подолгу не могли выйти на поверхность. Они бродили в подземном лабиринте по нескольку суток смертельно голодные, изнемогая от усталости, пока их не отыскивали специальные поисковые группы или, по счастливой случайности, они сами не натыкались на какой-нибудь неизвестный им ранее лаз или выход. Так, всё тут же Шурка Богдан и еще несколько мальчишек зашли как-то в катакомбы на Кривой Балке и заблудились. Что с ними произошло дальше, рассказал мне сам Шурка.
   По словам моего соседа, слободские пацаны наведывались в катакомбы довольно часто. Организатором спусков в лабиринт был кривобалковский хлопец, отец которого резал в катакомбах камень. Он там бывал много раз вместе с отцом и со временем тоже стал хорошо ориентироваться в подземных коридорах.
   К очередному спуску мальчишки готовились заранее. Каждый приносил, что мог: кто фонарь, кто кусок трубы для факела, керосин, свечи, еду и прочее. Но однажды желание побродить по лабиринту возникло внезапно, без всякой предварительной подготовки. Кривобалковский проводник лучше, чем кто-либо другой, знал, что так поступать не следует и что подобного рода беспечность иногда дорого обходится. Однако в тот злополучный день он, по-видимому, забыл об этом и даже не поинтересовался, есть ли у ребят хотя бы самое необходимое для задуманной экскурсии.
   Со смехом и шутками небольшая орава мальчишек вошла в давно знакомую для некоторых из них шахту, и казалось, не было причин, способных испортить их веселое настроение. Вожак сказал, чтобы зажгли факел. Чиркнули спичкой, и вспыхнул красный коптящий огонь факела, свет которого сразу же до неузнаваемости изменил лицо вожака. От козырька кепки и носа легли на него черные, косые дрожащие полосы. Держа факел в поднятой руке, он пошел впереди группы, освещая себе дорогу. Беспокойное пламя колебалось и тихо потрескивало. Длинная, порой переламывающаяся на стенах коридора тень ведущего металась то вправо, то влево.
   Когда в лабиринт углубились настолько, что без помощи проводника вряд ли кто-либо из ребят смог бы оттуда выйти, он вдруг, чтобы напугать их, особенно тех, кто впервые оказался под землей, стал убегать от своих подопечных, а за одним из поворотов коридора потушил факел. Пацаны, боясь потеряться, старались не отстать от него. Они бежали, поминутно на ходу зажигая спички, которые, как потом оказалось, взял с собой только один из них. Спички скоро кончились. Наступила полная темнота. Мальчишки остановились, стоя вплотную друг к другу, не решаясь сдвинуться с места, тревожно прислушивались, надеясь на слух определить, где находится убегавший. Вокруг была мертвая тишина. Ее нарушало лишь их ускоренное дыхание. Вожак, притаившийся в одном из ближайших ответвлений коридора, окликнул ребят и нашел их в темноте по ответным крикам. Когда он подошел к ним, выяснилось, что спичек у него тоже нет. Тут всё и началось.
   Еще не полностью сознавая весь трагизм ситуации, в которой они оказались, ребята все же почувствовали, что случилось нечто страшное. Халатность, проявленная вожаком перед спуском и его глупая выходка с потушенным факелом, оборачивалась большой бедой. Он свободно мог отыскать путь в неоднократно посещаемой им части лабиринта при свете. В темноте же оказался совершенно беспомощным, как и все остальные. Наверное, ругая себя в душе самими последними словами, он, однако, как мог, подбадривал ребят и долго безуспешно пытался найти выход из лабиринта, осторожно ступая впереди своей группы, вытянув одну руку, чтобы не наткнуться на препятствие, а другой, ощупывая боковую стенку коридора. При этом не исключалась возможность угодить в колодец либо яму, которые могли встретиться на пути. Поэтому двигался он очень медленно, с опаской делая каждый следующий шаг.
   Поиски выхода продолжались бесконечно долго. Иногда у ребят на некоторое время оживала надежда, хотя надеяться было не на что. Просто надежде свойственно сохраняться, пока человек еще молод и не привык к неудачам. Но, в конце концов, настал момент, когда все поняли полную бесполезность своих усилий, и липкий страх свинцовой тяжестью сдавил сердца мальчишек. Некоторые плакали. Тут было всё: и справедливая злость на вожака, и взаимные упреки, и запоздалое сожаление о том, что ввязались в эту историю.
   Скоро дали о себе знать усталость и голод. Разделили между собой часть еды, которую кое-кто все же захватил с собой из дому. И снова шли до тех пор, пока передвигались ноги. А затем, опустившись на пол, покрытый толстым слоем каменной пыли, и тесно прижавшись, друг к другу, чтобы сохранить собственное тепло, ребята заснули тяжелым, тревожным сном. Пробуждение было безрадостным. Вставать и снова брести в никуда не хотелось. Но все понимали, что оставаться на месте всё равно, что звать к себе смерть - ускорить ее приход. Поэтому поднялись и молча двинулись вперед.
   Съели остатки пищи, которой было так мало, что это только усилило голод. К нему прибавилась жажда, еще более мучительная. И тут самый чуткий из пацанов обратил внимание остальных на звук, напоминающий удары капель о поверхность воды. Повернули на него и вскоре подошли к месту, откуда он исходил. Наощупь определили, что капли воды падали с потолка в неглубокую выемку в каменном полу коридора. Вода была чуть солоноватой, но это никого не остановило. Пили жадно, черпая воду чьей-то кепкой. Вдоволь напившись, пошли дальше, понимая, что лишают себя возможности позже утолить даже жажду.
   Мальчишки пытались сообразить, как долго они находятся под землёй. Но ощущение времени было утрачено. Они не знали, день сейчас или ночь. Не знали и того, что поисковая группа с собаками разыскивает их уже вторые сутки. Усталость снова свалила ребят. Долгое время они пробыли в сонном оцепенении, из которого вышли, чувствуя себя еще более несчастными. Все были так измучены, что не могли даже говорить. Снова сон и снова безрадостное пробуждение. Голод и жажда становились всё более невыносимыми. Надежда выйти на поверхность угасла. Ноги отказывались повиноваться. Лишь огромное желание жить заставляло их брести вперед в кромешной тьме, держась друг за друга.
   Внезапно вожаку показалось, что темень впереди не такая черная. Он поделился этим с ребятами. Вконец измученные и отчаявшиеся, они уже не верили в удачу. И в этот миг за поворотом в очередное ответвление коридора пацаны увидели, что в его конце через щель в каменной стене пробивается дневной свет. Собрав последние силы, устремились к нему. Щель была достаточно широка, чтобы в нее пролезть, и они один за другим вылезли наружу.
   Теперь уже слезы радости появились на их щеках. Ребята плакали оттого, что остались живы и опять видят солнце, которое только недавно осветило начало нового дня. Оттого, что сейчас день, а не ночь. Иначе они не вышли бы к этому лазу. И тогда им пришлось бы погибнуть.
   Поднявшись из оврага, на склоне которого был обнаружен лаз, мальчишки оказались неподалеку от стены слободского кладбища, и поняли, что находятся на Слободке. Наскоро попрощавшись, каждый отправился к себе домой. Исключение составил лишь мой сосед, который отлично понимал, что испытали его родители, пока он бродил по лабиринту. И зная отцовский нрав, ничего хорошего от встречи с ним не ждал. Почти целый день просидел он в ближайшей к нашему дому развалке и только к вечеру, наконец, набрался смелости предстать во всей своей красе перед отцом и матерью. Его опасения полностью подтвердились. Отец, в довершение ко всем перенесенным моим соседом испытаниям, прилюдно основательно высек блудного сына. Как поступили другие родители со своими чадами, бывшими с Шуркой в одной компании, он мне не говорил.
   Я со слободскими мальчишками тоже трижды в составе небольших групп спускался в подземный лабиринт. Группа обычно насчитывала около десятка ребят в возрасте от 12 до 16 лет, и каждый раз обновлялась за счет новых искателей приключений. Нашим бессменным вожаком всегда выбирался Шурка, тот самый, злоключения которого в катакомбах были мной описаны выше. До сих пор для меня остается загадкой, как он мог после всего там пережитого, только чудом оставшись в живых и в довершение жестоко наказанный своим отцом, упорно их посещать.
   Ходили мы туда всегда одним и тем же, хорошо знакомым Шурке маршрутом. Учитывая свой, связанный с катакомбами, печальный опыт он тщательно готовился к спускам. В пути был очень внимателен и, слава Богу, ни разу не потерял ориентировку. В лабиринт проникали обычно не через главную шахту, начинавшуюся у Бабичего ставка и тянувшуюся сплошным коридором к месту добычи камня, а через довольно широкий вход в небольшую пещеру в овраге в нескольких сотнях метров от главной шахты. Длина пещеры не превышала трех десятков шагов. Ее стены у входа были нарезаны уступами и напоминали короткую в пять огромных ступеней каменную лестницу, положенную на бок, а плоская ровная кровля находилась на высоте в добрую сажень.
   Вблизи входа все мы обычно шумели, храбрясь, громко разговаривали, подначивали друг друга. Но, пройдя первую сотню метров по извилистым мрачным переходам, поминутно менявшим направление, в которых то и дело возникали всё новые ответвления, а иногда их было по два, по три и более, наша веселость улетучивалась. Мы шагали гуськом, поминутно натыкаясь на впереди идущего, и старались не отстать от нашего проводника, фонарем освещавшего дорогу. Фонарь в его руке, раскачиваясь на ходу, высвечивает небольшую часть каменного коридора перед нами тусклыми желтыми пятнами, в которых причудливо мечутся взад-вперед, то пропадая, то вытягиваясь от пола до потолка, наши уродливые неясные тени. Перед каждым поворотом коридора или разветвлением Шурка мелом пишет на стене либо потолке первую букву своего имени.
   Воздух в катакомбах теплый и влажный. Дышится с трудом. Наши шаги звучат глухо и странно. Не знаю как остальным, но мне все разы было жутковато. Конечно же, я никому из ребят и даже Шурке в этом не признавался. Мне всё время казалось, что назад мы уже не выберемся. Однако поминутно попадавшиеся на нашем пути значки на камне убеждали в том, что мы здесь не первые. Многие до нас побывали в лабиринте и благополучно вышли наверх, и это успокаивало.
   Иногда потолок коридора понижался, а пол, напротив, круто поднимался вверх. Приходилось пригибаться, а кое-где даже ползти на животе. Песок и каменная пыль сыпались за воротники. Воздух становился неподвижным, спертым. Было душно, даже жарко. Но вот мы, наконец, выбираемся в просторную пещеру. Потом снова коридор, идя по которому, вновь ощущаем подъем и вдруг круто спускаемся вниз. Поминутно встречаются новые ответвления. Пламя фонаря подозрительно мигает. Под сердцем нет-нет да появляется холодок. Очередной поворот - и коридор уперся в колодец, за которым сплошная стена. Но влево и вправо уходят новые шахты. Колодец начинается где-то наверху, на высоте в добрую сотню метров над нами, о чем свидетельствует уменьшенное расстоянием круглое голубое пятно. Дышится здесь значительно легче, и мы чувствуем себя бодрее. Обмениваемся впечатлениями. Ствол колодца, прерываясь в нашем коридоре, опускается ниже пола, но как глубоко, определить трудно. Шурка освещает его фонарем. Все старательно заглядывают вниз, однако воды не видно. В том, что она в колодце все-таки есть, можно легко убедиться, бросая в него камешки и слушая, как они ударяются о поверхность воды.
   У колодца Шурка решает, что дальше не пойдем. Назад возвращаемся молча. Шагаем быстро, чуть ли не бежим. Разговаривать никому не хочется, да к тому же и трудно. Звук голоса в катакомбах почти не распространяется. Только внимательно следим, чтобы не пропустить оставленные Шуркой метки. И вот, наконец, выход. Никто из нас не признается друг другу, но в душе каждый, наверное, счастлив, что благополучно вышел из царства вечной ночи и влажной духоты к солнцу и светлому, вкусному воздуху.
  

IV

   В недоброй памяти 1937 году наш шестой класс пополнился двумя новыми учениками. Первым в начале сентября пришел Женька Нестерук - высокий несколько грузноватый, пышущий здоровьем блондин с непокорной пышной шевелюрой и заметным шрамом на верхней губе. Вскоре выяснилось, что Женька с матерью приехал в Одессу из Киева и поселился у двоюродного брата, почти в самом конце Городской, в доме, что напротив музыкальной школы. О своем отце Женька никогда не рассказывал. Однако, позже часто бывая у него, из услышанных отдельных фраз, которыми Женька обменивался с матерью и братом, я понял, что его отец арестован, и что до ареста он занимал должность военного врача высокого ранга.
   Таких, как Женька, обычно называют "рубаха-парень". Женькина куртка либо пальто всегда, даже в самые лютые холода, на груди были расстегнуты, как бы подчеркивая открытость и широту его натуры. За все годы общения с Женькой я не помню, чтобы он когда-нибудь хворал или грустил. Напротив, Женька всегда был здоров, весел и жизнерадостен. В школе он отлично успевал по всем предметам, исключая письмо. Женькин почерк представлял собою, мягко говоря, нечто чересчур самобытное. Спешившие куда-то буквы настолько мало походили на общепринятые в русском правописании, что не только кто-то другой, но и сам Женька не всегда мог прочитать то, что выходило из-под его пера. К тому же, в диктантах и сочинениях он допускал ошибки. Впрочем, не мне его судить. В этом отношении мы мало отличались друг от друга.
   Легко увлекающийся, темпераментный Женька стремился во многом себя испробовать, и если уж что-то делал, то непременно лучше, чем другие. Он успешно сочетал занятие авиамоделизмом - строил прекрасные модели самолетов, тяжелую атлетику, гимнастику и голубиную охоту, игру на гитаре и конькобежный спорт. У Женьки я впервые увидел длинные гоночные коньки, которые он перед выходом на лед тщательно затачивал напильником, что для меня тогда тоже явилось откровением. До знакомства с Женькой я понятия не имел ни о таких коньках, ни о том, что с ними нужно производить подобные операции. Его страстью был футбол. Эта игра в определенный сезон отнимала у него много времени в ущерб всему остальному. Годы совместной учебы в школе, вплоть до гибели Женьки в 1943 году, когда ему исполнилось только девятнадцать лет (к этой трагической истории я еще вернусь), мы с Женькой были добрыми товарищами. Если у меня вдруг возникало желание учиться (такое тоже случалось), мы, чаще всего у него дома, вместе готовили математику, физику, химию. Одно время вдвоем ездили во Дворец пионеров, где состояли в разных кружках - я в водолазном, а Женька в литературном. Хотя по нашим физическим данным должно было быть как раз наоборот. Зимой частенько посещали каток в парке Шевченко. А однажды я, проявлявший интерес к радиотехнике еще со времени появления на Слободке первых детекторных приемников и сам собиравший даже простейшие ламповые, соблазнил Женьку сообща соорудить достаточно современный по тому времени радиоаппарат типа впервые появившегося тогда в продаже СИ-235 (Сталин Иосиф-235). Женька изготавливал для него шасси, клеил катушки и выполнял другую работу, требующую умелых рук, а в мою обязанность входил монтаж радиосхемы. Моим главным и единственным инструментом был электропаяльник. Приемник сверх ожидания получился удачным. Он хорошо работал и прослужил нам вплоть до начала войны. С появлением в Одессе приказа городских властей, стремившихся лишить одесситов возможности слушать "вражескую пропаганду", о сдаче всех радиоприемников я его разобрал на отдельные части, но сделал это так, чтобы легко было собрать вновь.
   В девятом классе мы с Женькой сидели почти рядом. Я на предпоследней парте в левом ряду у окна, а он сразу за мной вместе с Эдькой Корниковым - армянином по отцу и украинцем по матери. Кстати, для меня по сей день так и осталось загадкой, почему фамилия Эдьки не армянская и не украинская. В школе я над этим как-то не задумывался, а во время оккупации, когда мне частенько приходилось у Эдьки ночевать, всё собирался спросить его об этом, но так и не удосужился.
   Внешность Эдька унаследовал исключительно отцовскую. Невысокого роста жгучий брюнет, со сходящимися на переносице черными бровями, хорошо физически развитый, чрезвычайно импульсивный Эдька, как и мы с Женькой, принадлежал к числу немногих старшеклассников, от которых школьное начальство всегда могло ожидать каких-нибудь экстравагантных выходок. В этой связи необходимо вспомнить о нашем школьном директоре - Иване Августовиче Клинге, немце по национальности. Лично я был убежден, что он плохо владеет либо вовсе не знает родного языка, так как преподавал не иностранный язык, а историю ВКП(б) и конституцию. Во внешности Ивана Августовича совершенно отсутствовало что-либо примечательное. Однако это не мешало ему быть милейшим, добрейшей души человеком, у которого, к его несчастью, имел место небольшой физический недостаток. Разговаривая, он очень часто употреблял ничего не значащее слово "пнэ", что являлось для нас, молодых балбесов, не исключая девчонок, достаточным поводом за глаза потешаться над ним.
   Так вот, когда в 9-м классе случалось что-нибудь из ряда вон выходящее, к примеру, у какого-то ученика обнаруживался слишком заметный синяк под глазом либо на стене класса возникало огромное фиолетовое пятно от разбившейся о неё чернильницы, а то вдруг на потолке из угла в угол отпечатывались следы ботинок и когда о подобных художествах становилось известно директору, он, долго не раздумывая решал, что виновники непременно я, Женька и Эдька. Тотчас приходил к нам в класс, и по обыкновению поддернув локтями брюки, строго глядя в угол, где мы сидели, изрекал: пнэ Корников, пнэ Нестерук, пнэ Бекерский пнэ встать, пнэ вон со школы! - а потом уж начинал выяснять существо дела. Никто из нас никогда не противился, потому что за редкими исключениями директор выгонял нас совершенно справедливо. Пусть и не все трое, но хоть один из нашей тройки обязательно имел отношение к такого рода проделкам. Мы молча вставали из-за парт, собирали свои книжки и отправлялись по домам. Когда Иван Августович бывал прав и набедокурили действительно мы, на следующий день нам, прежде чем получить разрешение вернуться в класс, приходилось выслушивать его длинные нотации, которые, насколько я помню, не вызывали у нас ни малейшего намека на угрызения совести. Как правило, мы никогда не оправдывались. И все же случалось, что кто-нибудь из нас пытался вставить слово в свою защиту. В таких случаях Иван Августович, глядя на наглеца с укоризной, обычно произносил: "Шо ты мени пнэ брат ты мой голову морочишь! Ты пнэ слушай и мотай на ус". И снова продолжал свое нравоучение. Ну, а если был не прав, и решение о нашем выдворении из класса оказывалось несправедливым, что случалось крайне редко, утром следующего дня, когда мы приходили в школу, он стоял в вестибюле, каждого зазывал к себе в кабинет и, вероятно, чувствуя себя виноватым, с нарочитой строгостью в голосе, чтобы не показать этого, говорил: - я пнэ рад, что ошибся. Ты пнэ похоже исправляешся. Иди пнэ на занятия и веди себя хорошо. - После чего до следующего ЧП Иван Августович нас не беспокоил.
   Второго новичка с необычным именем ВИЛ (мы стали звать его Вилькой) директор привел к нам в класс в конце первой четверти. Опережая события, скажу, что Иван Авгсутович Клинг погиб в 1941 году во время эвакуации из Одессы на теплоходе "Ленин", который на переходе в Новороссийск то ли подорвался на мине, то ли его потопили немецкие самолеты.
   Вилька Сапов, плотный, коренастый, выше среднего роста крепыш, со светлыми гладко зачесанными на косой пробор волосами, молчаливый, даже замкнутый, казался старше своих лет. В действительности разница между им и мною едва превышала год. Он у нас пробыл совсем недолго. Пожалуй, не больше двух недель. Если мне не изменяет память, за это время его даже ни разу не вызвали к доске. А затем вдруг, совершенно по непонятной, по крайней мере, для меня причине перевели из шестого в пятый. Занимаясь в разных классах, мы виделись лишь иногда во время перемен, и нам не представилось случая познакомиться поближе. Но однажды, вскоре после того, как Вилька ушел из нашего класса, в школе бесплатно "распространяли" билеты в Украинский театр. Их стоимость, очевидно, оплатили театру школьные шефы. Мне до этого только дважды довелось бывать в театрах: в ТЮЗе и в Украинском. В ТЮЗ меня водила работавшая в нем костюмером наша соседка по двору тетя Катя Яволовская. В Украинском - втором по величине после оперного в Одессе, я был с отцом на торжественном заводском собрании, о чем уже рассказывал раньше. Однако память сохранила об этом театре лишь длиннейший, часто прерываемый аплодисментами доклад, смысл которого я по малолетству не понял, многократные выходы на сцену сотрудников завода, опять говоривших под новые аплодисменты, и вручение премий ударникам. В общем, что греха таить, я искренне обрадовался внезапно выпавшему на мою долю даровому билету. Желание попасть в театр было столь велико, что я оказался у трех внушительных дверей его главного входа на Херсонской (Пастера) улице почти за час до начала представления, когда там кроме меня не было ни души. Прочитав афиши, полюбовавшись фотографиями актеров на стендах, висевших у входа, я стал медленно прохаживаться от Конной до Ольгиевской, ожидая, что вот-вот появится кто-нибудь из моих одноклассников. Вечер выдался по-зимнему холодный. Зажгли уличные фонари. На фоне темного неба неподвижно чернели голые ветки платанов и акаций. Под ногами на тротуаре хрустели застывшие лужи. Прохожие, которые в этом конце Херсонской довольно редки даже днем и в хорошее время года, торопились по своим делам. Одет я был легко, начал зябнуть, но тут, наконец, открыли входную дверь и впустили внутрь театра.
   В двенадцать лет впервые оказавшись в нем без старших, я вообразил себя взрослым и самостоятельным. Однако роль солидного молодого человека была для меня абсолютно новой. Как следует держать себя, чтобы со стороны не выглядеть смешным, я не знал. Испытывая неловкость, и не зная, чем заняться, внезапно решил обстоятельно осмотреть театр, как будто предчувствуя, что мне, хоть и не долго, доведется в нем работать, и что именно из его стен я уйду на фронт. Снова забегая вперед, скажу, что неполные два года моей актерской карьеры совпали с самой беззаботной порой молодости и, может быть, лишь поэтому сохранились в памяти, как необычайно яркая, наполненная новыми замечательными впечатлениями, добрыми знакомствами с интересными, талантливыми людьми и, к сожалению, очень короткая часть жизненного пути.
   Сразу же после того, как билетер оторвала контрольный талон моего билета, я приступил к обозрению всего, на что он давал мне право. Театр изнутри выглядел огромным и немного таинственным. Даже воздух в нем казался каким-то особенным, присущим вероятно только театру. Дышать им было истинным удовольствием. Просторное трехэтажное фойе напоминало лежащую на земле колоссальных размеров арку. Её криволинейная часть расходилась в противоположные стороны широкими мраморными лестницами с внушительными, в два человеческих роста высотою, зеркалами на площадках, отражавшими поднимавшихся и спускавшихся по лестницам людей. От чего их казалось намного больше. Производили впечатление солидные театральные гардеробы, мягкие ковры, большие портреты ведущих актеров на стенах, приятный свет бра, капельдинеры с программками у трех главных дверей в зрительный зал, задрапированных красными бархатными портьерами на полукруглых карнизах. Всего дверей, ведущих из фойе в зал, было, пожалуй, не менее трех десятков. На втором этаже, где разместился уютный буфет, висело неоправданно много красивых одинаковых люстр. Мне подумалось, что их приобретали для всех многочисленных театральных помещений, но потом вдруг, почему-то собрав вместе, поместили над буфетом. Его витрина манила к себе аппетитно разложенными пирожными, бутербродами, конфетами. Денег у меня, разумеется, не было, и я не стал останавливаться у недоступных соблазнов и тратить время на пустое созерцание.
   Фойе постепенно заполнялось, а наших мальчишек всё не было. Я начал думать, что являюсь здесь единственным представителем 98-й школы. И тут неожиданно увидел Вильку, который стоял у окна и вероятно чувствовал себя среди незнакомых людей так же одиноко, как и я. Видимо, из его пятого класса, как и из нашего шестого, никто не пришел. Во всяком случае, никто из ребят, с которыми ему было бы интересно.
   - Что, ваших тоже никого нет? - спросил я, подходя и здороваясь с ним.
   - Есть - девчонки, - ответил Вилька. - Кажись, ребята тоже брали билеты, но почему-то их не видать.
   Мы поговорили еще о чем-то, и тут прозвенел первый звонок, приглашающий в зрительный зал. Рассаживаясь по своим местам, люди вполголоса разговаривали. Слышались резкие звуки инструментов, которые настраивали музыканты. Когда публика заняла кресла, оказалось, что кое-где они остались свободными. Воспользовавшись этим, мы сели рядом. Наше внимание целиком было приковано к сцене, поэтому я толком не рассмотрел зал. А в нем вдруг наступила глубокая тишина, поднялся занавес, и мы с моим новым приятелем оказались в другом, нереальном мире.
   Пьеса драматурга А. Корнейчука называлась "Загибель эскадри". Игра артистов и спектакль нам понравились. С той поры прошло почти шестьдесят лет, но я все еще помню его содержание. Больше того, меня не оставляет мысль, что представленные в нем события чем-то созвучны с теми, что не так давно происходили в Севастополе: те же бесконечные митинги, та же неразбериха с Черноморским флотом.
   В антрактах мы с Вилькой гуляли вместе, болтали о всякой всячине, в основном о школьных делах. Он показался мне серьезным парнем. Беседовать с ним было интересно, и я почувствовал, что симпатия между нами взаимна. Впрочем, говорил в основном я. Вилька участвовал в разговоре больше в качестве внимательного слушателя. Соглашаясь со мною, он ограничивался лишь отдельными репликами, если же был не согласен, то старался коротко, убедительно доказать мою неправоту. Желая узнать о нем побольше, я спросил:
   - Ты живешь далеко от школы?
   - Не очень. На Ветрогонной в 27 номере. Это вторые ворота от Городской.
   Я знал, что на этой улице три дома жилкооповских, и чтобы уточнить, не в них ли живет мой собеседник, снова задал вопрос:
   - У вас собственный дом?
   - Тетин, - ответил Вилька.
   Слово "тетя" напомнило мне горе обрушившееся на семью родной папиной сестры, и я решил рассказать об этом Вильке.
   - А у моей тети НКВД недавно мужа забрал, - начал я. - Теперь она осталась одна с тремя маленькими девчонками. Всё пытается выяснить, где он и в чем его обвиняют, но пока безрезультатно. Я лично ничего не понимаю. Степан Романович преступник! У меня это в голове не укладывается. Скромный, честный, добрый человек. Если бывало, выпьет после получки, любил в узком кругу покритиковать теперешние порядки. Он, по-моему, даже если бы захотел, не смог бы сказать неправду или кого-нибудь обидеть. Все наши надеются, что "там" разберутся и его выпустят. Но я, честно говоря, не слышал, чтобы попавшие "туда" возвращались домой. А таких, ты ведь знаешь, сейчас ой-ой сколько.
   Вилька молчал. Я ждал, что он поддержит меня либо выразит сочувствие по поводу беды, свалившейся на мою тетю, но он не проронил ни слова. Между тем, у меня не было и капли сомнения в том, что всё, о чем я говорил, не могло оставить его равнодушным, и я продолжил:
   - Каждый день выявляют новых вредителей и шпионов. И откуда их столько объявилось? Знаешь, Виля, мне кажется тут что-то не так. Наверное, Сталин не знает об арестах. Думаю всему виною перегибы местных начальников, а может быть, это как раз и есть настоящее вредительство. - И рассчитывая услышать мнение своего нового приятеля обо всем мною сказанном, я вопросительно посмотрел на него.
   - Да нет, не местное, - думая, по-видимому, о чем-то своем, сказал Вилька и внезапно спросил, - а ты не боишься говорить со мной так откровенно? Ты же меня совсем не знаешь.
   Вилькин вопрос оказался неожиданным и поставил меня в тупик. Я, конечно, понимал, что откровенничать с мало знакомым человеком было тогда далеко не безопасно. Однако жизнь еще не научила меня осторожности и, кроме того, я не допускал даже мысли о том, что человек, которому я верю и которого уважаю, вдруг окажется предателем.
   - Зачем ты так? - ответил я. - И что я должен о тебе знать? Мне просто интересно и приятно с тобой разговаривать, вот и всё. Теперь, когда я лучше тебя узнал, очень жалею, что ты не остался в нашем классе.
   Вилька улыбнулся, немного помолчал, о чем-то думая, и, наконец, произнес: "Может быть, после того, что я тебе сейчас скажу, ты перестанешь об этом жалеть".
   - Но почему? - искренне недоумевая, спросил я. - Не понимаю, отчего я должен жалеть и что ты мне можешь открыть такое, что изменит мое мнение о тебе?
   - Ну, смотри! - сказал Вилька, взял меня под руку, отвел в сторону, где было поменьше людей, оглянулся по сторонам, чтобы убедиться, что нас никто не слышит, и, понизив голос почти до шепота, произнес, - я сын врага народа. - Затем поглядел на меня, как бы оценивая впечатление, произведенное его словами, и с грустной улыбкой на губах спросил, - ну что, после того, что ты узнал обо мне, все еще будешь иметь со мной дело?
   Вилька, как мне показалось, был умный мальчик, далеко не болтун, скорее даже наоборот. Я нисколько не сомневался, что доверился бы он не всякому, поэтому меня очень тронула его откровенность именно со мною.
   - А при чем здесь ты? - спросил я его. - Ведь даже сам Сталин говорил, что сын за отца не отвечает.
   - Дело не в том, отвечает или не отвечает, - с явным раздражением сказал он. - Пойми ты! Мой отец не виновен! Я абсолютно уверен, что он честный человек, преданный своей родине, а никакой не враг. Произошло что-то страшное и совершенно непонятное. Мать ведь тоже арестовали. И если бы она, предвидя арест, не отправила меня в Одессу к своей сестре, у которой я сейчас живу, меня бы поместили в интернат для детей врагов народа. Сколько ни думаю об этом, никак не могу отыскать причину того, что случилось с нами, да и не только с нами. - Но тут время антракта истекло, и мы прекратили разговор.
   Спектакль закончился поздно, кажется, около одиннадцати. Возвращаться на Слободку можно было на трамвае. Для этого стоило пройти к остановке пятнадцатого номера на улице Дворянской, неподалеку от лютеранской кирхи. Однако нам хотелось побыть одним, чтобы никто и ничто не мешало продолжить начатую в театре беседу. Поэтому домой решили добираться пешком.
   Ночь была тихой с небольшим морозцем, слегка пощипывавшим щеки. Огромная яркая луна висела высоко над городом. Улицами, почти безлюдными из-за позднего часа, изредка проезжали дрожки, и тогда цокот лошадиных подков о булыжную мостовую заглушал наши шаги.
   Всю дорогу Вилька рассказывал мне о своей киевской жизни и я, разумеется, слушал его с огромным интересом. Я узнал, что в Киеве он жил на Крещатике в доме правительства вместе с Постышевым, Косиором и другими известными в те годы на Украине людьми. Вилька много говорил о своих родных. По его словам, отец с матерью всю гражданскую войну прошли вместе и поровну делили выпавшие на их долю невзгоды. Говорил, что мама всегда была отцу верным другом и доброй советчицей, что после войны отец занимал ответственные должности в украинском руководстве, а перед арестом пост Наркома внешней торговли республики. Вилька увлекся воспоминаниями и очень ярко описал их большую, удобную квартиру, персональную легковую машину и даже личного шофера отца - молодого веселого парня, который, похоже, ему очень нравился и был с ним в приятельских отношениях. Затем рассказал, как чудесно они ежегодно летом отдыхали в Крыму, и многое другое, свидетельствовавшее об их былом благополучии.
   Внезапно, вероятно вспомнив, что всё, о чем он так горячо повествует, уже в прошлом, и этого никогда больше не будет, Вилька сник, и мы долго шли молча. Мне очень хотелось еще о многом расспросить его, но задавать вопросы теперь, кода мой спутник весь был во власти грустных воспоминаний, посчитал неудобным.
   Я, выросший, по сути, в нищете, воспринял Вилькин рассказ как волшебную сказку. Мне до этого в голову не приходило, что в Советском Союзе у кого-то жизненные условия отличаются от привычных для меня, что живут они значительно лучше, обеспеченней, интересней. Однако, испытывать по отношению к ним чувство зависти казалось мне столь же нелепым, как, к примеру, завидовать рыбам в способности плавать либо птицам в умении летать.
   Удивительная, почти неправдоподобная жизнь его семьи была для меня непонятной и одновременно увлекательной. Я старался уяснить, что собой представляют подобные им люди, так ли думают и чувствуют, как я, мои близкие и все с кем я общаюсь? Сознают ли преимущество своего положения? Сталкиваются ли хоть когда-нибудь с лишениями для нас повседневными? Знают ли, как живем и что испытываем мы - управляемый ими народ? И сам себе мысленно отвечал, - Скорее всего, нет. Ни о чем таком они не думают, не беспокоят себя подобными пустяками. А серое однообразие нашей жизни кажется им таким же естественным, привычным и неизменным, каким мне представлялось существование нищих, которых я помню на папертях слободских церквей.
   - В этом году, - снова после продолжительного молчания заговорил Вилька, - все полетело к черту. В нашем доме начались аресты. И с тех пор никто в нем не чувствовал себя спокойно и в безопасности. Энкеведисты приезжали всегда ночью. Шум останавливающихся у подъезда автомобилей заставлял обитателей дома замирать в тревожном неведении, кто на сей раз станет очередной жертвой. И если страшные, непрошеные гости проходили мимо, люди облегченно переводили дух, настороженно прислушиваясь к тому, что происходит у соседей, которым не повезло. С каждым днем в доме становилось все больше пустых, опечатанных квартир. Отец старался казаться спокойным, однако я догадывался как ему тяжело. А с доброго лица матери теперь не сходила печать обреченности. На неё было больно смотреть. Вскоре взяли папиного начальника - Косиора. С его семьей мы долгое время дружили. Отец ничего не говорил, но мне было ясно: он понимал, что настала его очередь. И наконец роковой звонок в нашу дверь. Эту ужасную ночь я запомню на всю жизнь. Как сейчас вижу яркий свет люстры в гостиной, себя рядом с мамой, слезы на ее щеках, чужих людей в военной форме, роющихся в папином столе, шкафах, и отца между двумя энкеведистами у противоположной стены. А потом, когда его уводили, последний прощальный, наполненный смертельной тоской взгляд, обращенный к нам с матерью. У меня нет нужных слов, чтобы рассказать обо всем пережитом в те ночные часы. И даже если бы я нашел их, тебе все равно не понять, что тогда творилось у меня в душе.
   А в прошлом месяце наши киевские знакомые прислали на имя тети телеграмму с таким текстом: "Ваша сестра тяжело заболела отправлена больницу", означавшим, что мать тоже арестовали. В общем, из всей нашей семьи на свободе, а может быть и в живых, остался один я и то лишь потому, что успел по настоятельному требованию мамы вовремя уехать из Киева.
   Как выяснилось позже, Вилькиного отца расстреляли, а мать отправили в исправительно-трудовой лагерь, где она провела почти двенадцать лет, и лишь после смерти Сталина обрела свободу, была (как и муж посмертно) полностью реабилитирована, ей назначили персональную пенсию и предоставили квартиру.
   В общем, что толку теперь киснуть, - продолжил Вилька, - говорят, прошлого не вернешь. Надо как-то жить дальше. Я рад, что после всех передряг нашел, наконец, пристанище, и бесконечно благодарен за него тете Магдалене и дяде Ване. В их доме я постепенно избавляюсь от постоянно преследовавшего меня в Киеве, особенно по ночам, страха. Дядя и тетя добры ко мне и, наверное, из-за моего сиротства даже мягче и снисходительнее, чем к своему сыну.
   Вскоре, когда Вилька пригласил меня к себе, я смог познакомиться с этими простыми, ничем не примечательными, работящими слобожанами. Оба они, как и Вилькина мать, по национальности были немцами, и, разговаривая между собой либо с детьми, иногда переходили на немецкий. Посещая Вильку почти ежедневно, я стал с его помощью понемногу тоже приобщаться к немецкому языку.
   Иностранные языки изучались нами в школе. По замыслу соответствующих инстанций, школьная программа строилась с таким расчетом, чтобы учащиеся, следуя ей, могли освоить один из двух языков - немецкий либо французский. Наш класс корпел над последним. Однако, дефекты, заложенные в самой программе, скверная методика преподавания этого предмета, отсутствие хоть какого-то стимула для его изучения, просто тривиальная лень, явились причиной того, что, перейдя в десятый класс, я твердо выучил только две французские фразы: "Permettez moi d'entrer" и "Je suis de service aujourd'hui".
   И все же, чтобы у читающего эти строки не сложилось совсем уж нелестное представление о моем отношении к учебе, добавлю, что я не знаю никого из выпускников нашей школы, кто бы благодаря полученным в ней знаниям мог объясниться на иностранном языке. Ничуть не лучше, насколько мне известно, выглядели результаты обучения этой дисциплине и в других школах. Впрочем, особой нужды в овладении чужим языком подавляющее большинство тогдашней молодежи не испытывало, так как воспользоваться им в то время ей было негде и не с кем.
   Моя дружба с Вилькой возникла в пору нашей юности. Женщины, бремя забот семейной жизни или нечто подобное, часто являющееся причиной охлаждения дружеских отношений у взрослых, нас не обременяло, поэтому, начиная с описанной мною встречи в театре, взаимная привязанность между нами день ото дня становилась все более прочной. Я был благодарен ему за оказанное доверие, он мне, возможно, за полное отсутствие у меня сомнений в невиновности его родителей. Наша дружба была необыкновенна не только из-за того, что стала частью нашей жизни, украсила ее, сделала теплее и глубже, но и потому, что являлась дружбой обязывающей. Прежде чем поступить так или иначе, я думал о том, как оценит мой поступок Вилька. Он, тоже всегда считался со мной. Любой свой шаг соотносил с моим, подчас резким и всегда откровенным мнением... Он был человеком рыцарски верным, мягким, никогда не изменявшим слову.
   Мы почти постоянно были вместе. Читали одни и те же книги. По крайней мере, он читал всё, что и я. Вилька, кроме того, увлекался специальной военной литературой. Не могу судить, как он в ней разбирался, поскольку такие книги у меня в школьные годы не вызывали интереса и я их с ним никогда не обсуждал.
   Много и подолгу, чаще всего у нас дома, мы беседовали на самые разные темы. Сейчас я, естественно, не в состоянии восстановить в памяти что-нибудь конкретное из того, о чем мы тогда говорили. Помню только, что круг наших интересов был достаточно широк. Мы делились классными и школьными новостями, разбирали по косточкам общих учителей, обсуждали последний виденный кинофильм или прочитанную книгу. Случалось, касались и житейских вопросов. А то вдруг погружались в область научной фантастики или доступные нам дебри истории. Иногда до хрипоты спорили на какую-нибудь политическую тему, благо бесконечно доверяли друг другу и поэтому в те страшные годы могли себе такое позволить.
   Время за разговорами бежало быстро, и уходил он от меня обычно поздно. Я всегда шел его провожать. Мы с Котлеевской поворачивали на Слободскую - длинную, прямую, как чертежная линейка, улицу. Удобную тем, что она была мощенной и в любую погоду на ней под ногами ощущалась твердая почва. Наши беседы во время таких провожаний затягивались еще на добрых полтора-два часа. Происходили они в самое разное время года, но мне почему-то в связи с ними запомнились только ненастья. То поздняя осень - сеет косой мелкий дождь, ветер, забравшись в голые акации перед домами, свирепо раскачивает их, свистит и воет, а мы увлеченные разговором, не обращая внимания на непогоду, идем по средине Слободской, ни на минуту не прекращая говорить. То зима - воздух в свете редких фонарей пронизан падающими морозными иглами, мы дышим паром в поднятые воротники, снег громко похрустывает под нашими ногами, а мы все ходим из конца в конец улицы и никак не можем расстаться.
   Пожалуй, только в беседах с Вилькой, оценивая достоинства и недостатки книги, обсуждая высказанную в ней автором новую интересную мысль или что-то другое, привлекшее наше внимание из-за переполнявшей нас острой мальчишеской любознательности, я испытывал удивительное наслаждение. Думаю, это происходило потому, что выпуклости и впадины кривых наших, совершенно разных темпераментов и непохожих характеров совмещались так же идеально, как две половинки разорванной фотографии или денежной купюры, если их сложить вместе.
   Вилькин дядя работал где-то на строительстве, а тетя постоянно хлопотала по хозяйству. Его двоюродный брат Витька - худенький, смешливый мальчик, почти мой ровесник, учился в русской 76-й школе. Он оказался очень симпатичным малым, добрым, бесхитростным, и мы с ним сразу же стали хорошими приятелями.
   Время было тяжелое, и одной дядиной зарплаты на четверых, конечно же, не хватало. Поэтому примерно в начале декабря 1938 года, когда мы с Вилькой были, что называется, "не разлей вода", Вилька решил съездить в Киев к знакомым, приславшим тёте Магдалене телеграмму об аресте сестры. Вилькина мама, зная, что жен арестованных мужей на свободе не оставляют, загодя передала этим людям кое-какие вещи, чтобы сохранить их от конфискации. Вот за ними Вилька и собрался ехать, рассчитывая по возвращении, продав всё, что привезет, поддержать скудный бюджет семьи, равноправным членом которой он теперь стал.
   В день Вилькиного отъезда дядя Ваня и я провожали его на железнодорожный вокзал. Времени у нас было достаточно, и мы от Тираспольской площади шли пешком. Накануне ночью необычно рано для Одессы выпал обильный снег. Он укрыл землю, крыши домов, голые ветви акаций и каштанов. От его нежной белизны улицы, которыми мы проходили, выглядели светлее и привлекательнее. Шагать по первому снегу доставляло удовольствие. Порою большой белый ком срывался сверху с ветки дерева и, рассыпавшись на лету, обдавал нас мягким пухом. Когда мы достигли вокзала, до отправления поезда Одесса-Киев, который стоял уже у перрона, оставалось минут пятнадцать-двадцать. Почти все пассажиры заняли свои места. Немногие провожающие у вагонов заглядывали в окна, переговаривались между собой. Вечер выдался не по-зимнему теплый, безветренный. Снова пошел снег. Крупные снежинки, плавно кружась в воздухе, падали на одежду, легко касались наших лиц и сразу же таяли. Прозвенел второй звонок. Дядя Ваня, держа Вильку одной рукой за локоть, что-то негромко ему втолковывал, напутствуя в дорогу, и каждый раз, как бы ставя точку после законченной фразы, ладонью другой легонько касался его груди. И вот, наконец, третий звонок. Наскоро простившись с нами, Вилька предъявил билет высокому, худому проводнику, с торчащим из кармана черной форменной шинели флажком, свернутым в трубку, и поднялся в тамбур. Свисток дежурного по перрону, ответный свисток машиниста и поезд, постукивая буферами, медленно тронулся с места. Из трубы паровоза валил дым, похожий на гигантские клубы ваты, и неподвижно застывал в воздухе. Запахло сажей. Мимо нас, всё более ускоряя темп, поплыли освещенные окна вагонов, а через минуту красный сигнальный огонёк последнего вагона исчез за поворотом железнодорожной колеи.
   По приезду из Киева Вилька показал мне красивый, сияющий никелем велосипед иностранной марки с красными каучуковыми покрышками, большой полевой бинокль с цейсовскими линзами и отцовскую самопишущую ручку с золотым пером, каких я до этого никогда не видел.
   Однажды во второй половине января 1939 года, накануне Вилькиного дня рождения я в городе долгое время искал для него подарок. Денег у меня было, как кот наплакал, и найти что-нибудь мало-мальски приличное на мелочь, которой я располагал, оказалось совсем не просто. Но, в конце концов, исчерпав все свои финансовые возможности, я все же купил какой-то дешевенький одеколон, утешая себя тем, что, как неоднократно слышал от взрослых, дорог не подарок, а внимание. Тот злополучный день запомнился мне на редкость ненастной погодой. Мороз был небольшой, но еще с ночи подул резкий северный ветер. Он низко гнал над землей угрюмые серые тучи, свистел над крышами, кидал снегом в окна домов, в лица прохожих. Одет я был легко, и длительное хождение по городу не прошло для меня бесследно. Я сильно продрог, домой пришел с температурой, и как потом выяснилось, схватил воспаление легких. А самое печальное, из-за свалившей меня болезни я не смог в торжественный для Вильки вечер поздравить его и порадовать скромным подарком. Меня это страшно расстроило, однако я был сторицей вознагражден. Все время моей болезни Вилька просиживал у меня днями и вечерами, отлучаясь только в школу и на ночлег. Наверное, если бы в нашей однокомнатной квартире было где поместить его на ночь, Вилька оставался бы и ночью. Он как заправская, добросовестная сиделка ухаживал за мной, подавал мне лекарство, читал книги, развлекал меня разговорами, делал всё, чтобы скрасить время моего вынужденного затворничества.
  

V

   Помню, до войны в одной из очень оптимистических, популярных песен звучали слова: "Человек рожден для счастья..." Слово "счастье" в то мрачное время употреблялось всуе довольно часто. Так, в официозе широко использовались выражения: "В борьбе за счастье трудового народа...", "Советские люди счастливы голосовать за товарища Сталина..." и прочее в том же духе. Мальчишкой у меня не было нужды вникать в смысл приведенных и аналогичных цитат. Только в зрелом возрасте, случайно останавливаясь мыслью на подобном "творчестве", я понял, что всё это не что иное, как элементы тотального оглупления, которому нас подвергали долгие годы. Коллективное счастье чистейшей воды выдумка. Ни один здравомыслящий человек не может принимать его всерьез. И если уж кто-либо соблазнится щегольнуть понятием "счастливое общество", то подобная вольность допустима разве что в качестве метафоры.
   Известно, что факт рождения ребенка - результат цепи всевозможных случайностей, а удел новорожденного, как это ни печально, отнюдь не постоянное счастье. Так всегда было, есть и будет, независимо от места на земле, где ребенок родился, его воспитания, социального положения. Не зря ведь вопрос о смысле жизни, а значит и о счастье, на протяжении многих веков волнует лучших представителей человечества.
   И все же испытать счастье, пусть даже кратковременное, на долгом жизненном пути дано многим, особенно молодым. Истинное счастье - чувство глубоко индивидуальное, интимное. Его проще всего достичь искренне любя и будучи любимым.
   Мне не раз приходилось читать и слышать, что жизнь без любви пуста и неполноценна. Обделенные любовью достойны жалости. Они нищи, как раковина без жемчужины, и безрадостны, как хмурый день без солнечного света.
   Листая полустертые, выцветшие от времени страницы своего прошлого, связанного со школой, не могу избавиться от ощущения, что подобно жаждущему впасть в алкогольное опьянение, которому подчас яркая этикетка, рекламирующая напиток, совершенно безразлична, смазливые одноклассницы, под чье обаяние я неоднократно попадал, составляли для меня как бы второй план. Главное заключалось в том, что каждая из них поочередно вызывала во мне более или менее сильное чувство, удивительно преобразовавшее всё вокруг, включая меня самого, от чего я нередко получал огромное удовлетворение. Тогда же я сделал для себя очень важное открытие: совсем нетрудно распознать, счастлив человек или нет, так как радость или горе меньше всего стараются скрыть, особенно в молодости.
   Люди зачастую завистливы, злобны, честолюбивы. Одержимые бурными страстями, они иногда становятся выдающимися. Я же был снисходителен, миролюбив; честолюбие было мне чуждо. А благодаря своей влюбчивости я нередко испытывал нечто близкое к счастью. Это было не только чрезвычайно приятно, но возможно и полезно. Ведь сказал же Иисус Христос: "Кто много любил, тому многое простится.
   Погружаясь в розовый туман очередного увлечения, еще не ведая о том, что негативные качества в разной степени, увы, присущи если не всем, то, во всяком случае, многим, я сразу же наделял свою избранницу всеми мыслимыми достоинствами. В седьмом классе, когда к нам пришла новенькая, я, следуя этому принципу, тотчас поспешил окружить ее ореолом совершенства. Звали девочку Инна. Она была чуть выше среднего роста, стройная с золотистыми, слегка вьющимися волосами и кокетливой челкой почти до глаз. Высокие дуги бровей, маленький рот с опущенными уголками, тонкий легкомысленный носик, который при смехе его обладательницы очаровательно морщился, делали личико Инны премиленьким. Но, как оказалось впоследствии, ее внутреннее содержание мало соответствовало лицу, что впрочем, не помешало ей, сразу же после прихода к нам, стать в какой-то мере невольной виновницей моего охлаждения к Наде. Это был первый и единственный случай такого рода, когда мое отступничество почти не имело оправданий. И хотя нас с Надей ничего не связывало, настойчивый внутренний голос постоянно внушал мне, что я по отношению к ней поступил дурно. Лишь уверенность в том, что Надя либо ничего не заметила, либо проявила завидное безразличие, смягчала упреки беспокоившей меня совести.
   Ну а Инна пребывала моим кумиром совсем не долго. Однажды, она в моем присутствии настолько откровенно продемонстрировала свою, мягко говоря, простоту, что не заметить ее было просто невозможно. Но прежде чем рассказать об этом, я хочу познакомить читателя еще с одной соученицей - Милкой Семерневой, которая стала тому свидетелем.
   Милка жила в доме на углу Котлеевской и Слободской, куда выходило грязное в перекошенной, выкрашенной местами облупившейся синей краской раме окно и такая же неказистая, ветхая дверь сапожной мастерской, где в ту пору работал некий Каплан - угрюмый, неопределенного возраста субъект. Невысокого роста с лохматой головой и огромным носом, напоминавшим круглую внушительных размеров порепанную картофелину. Слободские пацаны, как большинство мальчишек, никогда не прощающих никому никаких недостатков и не ведающих по молодости, что творят, часто, собравшись гурьбой под его окном, приплясывая и кривляясь, во весь голос скандировали:
   "Каплан Мишка - на носу шишка! Каплан Мошка - на носу картошка! Каплану сто лет - на носу пистолет!"
   Каплан, доведенный этими жестокими, дурацкими криками до белого каления, выбегал из мастерской и бросал в них сапожными колодками. При этом его истязатели моментально разбегались в разные стороны, довольные своей выходкой, казавшейся им, наверное, забавной и остроумной. А он, матерно ругаясь, собирал разбросанные по улице орудия труда.
   Его соседка по двору - Милка, симпатичная, смешливая, дерзкая девчонка, считалась любимицей нашего учителя математики в старших классах Григория Львовича, носившего довольно неблагозвучную для славянского уха фамилию Срулевич. Это был человек лет сорока-сорока пяти с лысиной во всю голову и заметным брюшком. Насколько я помню, Григорий Львович всегда выглядел жизнерадостным и постоянно улыбался. Плохие отметки и замечания в дневниках писал непременно красным карандашом, а когда ставил единицу, то обычно подчеркивал её словами: "Дуже погано!"
   Придя в класс и поздоровавшись с нами, он, как правило, говорил: "Ну, как там моя Семегневочка? Задачки на сегодня в погядке?" На что Милка неизменно отвечала: "Григорий Львович, вы же знаете, математику я готовлю всегда".
   Помню, однажды в самом начале урока алгебры, Милка очевидно желая поставить учителя в трудное положение и выяснить, как он из него выберется, подняла руку, и, получив разрешение говорить, обратилась к нему с необычной просьбой.
   - Григорий Львович, скажите, пожалуйста, как ваша фамилия?
   Мы все как один тотчас же притихли, с интересом ожидая реакции преподавателя.
   - А зачем тебе моя фамилия? - в свою очередь настороженно полюбопытствовал он.
   - Я хочу записать ее в дневник, - ответила Милка.
   Григорий Львович, казалось, немного растерянно поглядел на неё, на какую-то долю секунды замешкался и, наконец, раздраженно ответил:
   - Я тебе дам фамилию. Я тебе дам фамилию! Где мой кгасный кагандаш! Смотги, Семегневочка, как бы мы с тобой не поссогились!
   Милка сделала удивленные глаза и самым невинным тоном спросила:
   - Григорий Львович, а что я такого сделала? Я только хотела записать в дневник.
   - Всё, Семегневочка! Сиди тихо и не мешай мне вести угок.
   На этом, к нашему общему неудовольствию и разочарованию, диалог между Милкой и учителем, от которого мы ожидали значительно большего, закончился и я снова возвращаюсь к Инне.
   Как-то незадолго перед окончанием седьмого класса, кажется, это было в конце марта, я, Инна и Милка шли домой после школьных занятий. Весна в том году наступила хотя и ранняя, но дружная, сразу же настоятельно заявившая о себе. Вот и в тот день, еще утром всё вокруг казалось застывшим, как будто погруженным в глубокий сон, а спустя всего несколько часов, обласканное солнышком, ожило, зашумело, загомонило на разные голоса. По обеим сторонам мостовой на Рождественской улице, куда мы повернули с Дюковской (Островского), у гранитных бордюров наперегонки бежали шумные, сверкающие ручейки, которые, сердито пенясь у случайных преград, быстро несли с собой всякую мелочь; в лужах воды отражалось голубое небо с плывущими по нему белыми облаками, напоминавшими огромных лебедей; с крыш падала веселая капель. Воробьи, многочисленными живыми серенькими комочками обсыпавшие акации на тротуарах, кричали так громко и возбужденно, что за их криком мы едва слышали друг друга и может быть, поэтому почти не разговаривали. Всюду чувствовалась радость пробуждающейся после зимней спячки природы.
   Снег растаял. Лишь кое-где в тенистых закоулках остались грязные, рыхлые кочки, из-под которых выглядывала мокрая, теплая, отдохнувшая за зиму земля. Он нее исходил вкрадчивый, пьяный запах весны, даже в городе легко узнаваемый среди сотен других запахов. Не знаю, какие ассоциации вызвал он тогда у моих спутниц, но мне казалось, что вместе с ним в мою душу вливалась весенняя грусть - сладкая, нежная, наполнявшая ее беспокойными ожиданиями и смутными предчувствиями. И вот в такую минуту Инна вдруг решила рассказать анекдот, совершенно непонятно чем навеянный, который оказался таким глупым и пошлым, что ее прекрасный образ, созданный моим воображением, моментально потускнел, а увлечение ею немедленно испарилось, как будто его никогда и не было.
   Случай с Инной немного отрезвил меня. После него я не столь щедро и неосмотрительно наделял понравившихся мне девчонок всевозможными надуманными достоинствами. Таким образом, лишь достаточно взрослым, когда, как сказано у нашего незабвенного "Кобзаря": "Мені тринадцятий минало..." я приобрел, пусть и небольшой, но самостоятельный опыт в такого рода делах. Жизнь предоставила мне возможность впервые воочию убедиться, что "Не все то золото, что блестит". Эту, казалось бы, чрезвычайно простую и в то же время мудрую народную пословицу, многие не могут постичь на протяжении всей своей жизни. Одни, обжегшись раз, не перестают затем дуть на холодное до конца дней своих, другие, именно этих я имею в виду, как мотыльки у огня, опалив крылья, опять летят к нему и настойчиво кружатся возле него, пока не погибнут либо, по меньшей мере, не упадут на землю покалеченными. Я отношу себя к числу последних. Жаль только, что прозрение о принадлежности к ним пришло ко мне слишком поздно.
  

VI

   В восьмом классе мы с Дябкой сидели рядом на первой парте в правом ряду, но вовсе не потому, что представляли собой украшение класса - его лучших учеников. Классный руководитель нашла нужным поместить нас там совершенно из других соображений. Приблизив меня и моего друга к столу преподавателя, она надеялась лишить нас возможности заниматься на уроках посторонними делами.
   Нашими ближайшими соседками оказались две подружки - Лида и Зина. Лида - скромная, старательная в учебе девочка, пришла к нам в начале текущего учебного года и сразу же обратила на себя мое внимание. А Дябка всеми силами старался понравиться Зине, шустренькой брюнеточке со смуглым личиком, темными, почти черными глазками и едва заметным такого же цвета пушком над верхней губой. Лида и Зина благосклонно принимали наше мальчишеское ухаживание, и у нас не было никаких сомнений в том, что оба мы пользуемся взаимностью, а это, разумеется, лишь подстегивало нашу предприимчивость. Мы поминутно оглядывались назад, заговаривали с ними, передавали записочки. Все четверо были увлечены милой, наивной игрой, достаточно хорошо понимая к тому времени, что стыдиться своих чувств в нашем возрасте вовсе не обязательно, а значит и нет нужды особенно скрывать их. Я в свои пятнадцать лет был абсолютно убежден, что любовь является самоцелью, что она сама по себе дает высшее блаженство, и, конечно, понятия не имел о том, что в любви можно искать иное удовлетворение.
   Наш легкий флирт, без каких бы то ни было признаний, обещаний, клятв, продолжался весь учебный год. Однако за всё это время никто из нас не произнес слова "любовь". Вершиной наших отношений был лишь взаимный обмен фотокарточками.
   Вот и сейчас передо мною лежит одна из тех любительских фотографий, подаренная Лидой. На ее обратной стороне написано: "На память Вале Б. От Лиды С. 2.XII.1939 г". С пожелтевшего от времени кусочка тонкого картона глядит на меня совсем юное, доверчивое личико. Коротко остриженные густые, русые волосы, зачесанные назад, полностью открывают чистый, высокий лоб. Пухленькие губки чуть тронула едва заметная улыбка. В добрых, честных глазках светятся веселые искорки. На Лиде старенькая бумазейная кофточка неопределенного цвета в белый горошек. Вокруг нежной девичьей шейки под воротничком повязан красный, цвета пролетарской крови, пионерский галстук в специальном, широко тогда распространенном, металлическом зажиме, на котором было изображено пламя, охватившее пять поленьев, символизирующих пять частей света, пылающих огнем всемирной революции.
   Бурная деятельность, какую мы с Дябкой проявляли на уроках в отношениях с девочками, отнюдь не способствовала учебе, ни к чему хорошему привести не могла и, как следовало ожидать, закончилась неприятностью.
   Помню, однажды на уроке истории, которую вела у нас Софья Михайловна - нервная, издерганная работой в школе, а возможно, жизнью, малопривлекательная, средних лет женщина, с резким, неприятным голосом, вставным глазом, с неопределенного цвета короткими волосами. Вся какая-то поблекшая, как будто побитая молью, не принадлежавшая к числу учителей, каким мы благоволили, после неоднократно
   сделанных нам замечаний выведенная, наконец, из терпения нашими с Дябкой непрекращающимися разговорами с соседками, стукнула по столу рукой с такой силой, что от ее удара высоко подскочили все лежавшие на нем предметы.
   - Гридин, Бекерский, закройте рты! - крикнула она нам. - Я вам ставлю в журнал двойки по поведению.
   Я и Дябка, искренне возмущенные, тут же в один голос воскликнули: "За что, Софья Михайловна?"
   - Мне так хочется! - видимо, совершенно потеряв над собой необходимый контроль, совсем не педагогично ответила она.
   Мы с Дябкой тут же, не сговариваясь, встали из-за парты и направились к входной двери.
  

0x01 graphic

Первый ряд: 2-й слева - Миша Помазан, 3-я - Маша Семихненко, 4-я - Люся Адлер.
Второй ряд: 1-й слева - Октябрь Гридин, 2-я - Оля Арапаки, 3-й - Вася Мороз, 4-я - Мила Завгородняя, 5-я - Бетя Гейль, 6-й - Толя Лакиза, 7-й - Валя Бекерский (8-й класс).

0x01 graphic

Первый ряд: 3-я слева - Надя Новошицкая, 5-я - Зина Рачинская. Второй ряд:
3-я слева - Ида Пойлак, 4-я Мила завгородняя, 5-я - Лида Сацила, 6-й - Октябрь Гридин. Третий ряд: 1-й слева - Миша Юшкевич, 2-й - Валя Бекерский (8-й класс).

   - Вы куда? - окончательно пораженная нашей новой выходкой, совершенно опешившая, едва слышно, как будто внезапно потеряв голос, спросила Софья Михайловна.
   - Погулять, - ответил за нас двоих Дябка.
   - Кто вам дал право гулять во время урока? - снова взрываясь, закричала учительница, брызгая слюной.
   - Нам так хочется, - спокойно ответил теперь уже я, и мы с гордо поднятыми головами вышли из класса.
   После урока, вполне закономерно, произошел неприятный разговор в кабинете завуча, завершившийся не очень искренним признанием отвратительности совершенного нами поступка и торжественным обещанием никогда больше ничего подобного не делать, хотя в душе мы, откровенно говоря, сильно сомневались, что сможем его выполнить. Но все это было потом и никак не могло затмить той, как нам тогда казалось, лихости и бесшабашной удали, какую мы продемонстрировали перед Лидой, Зиной да и перед всем классом в целом.
   Рассказывая об этом эпизоде, мне трудно удержаться и хотя бы в двух словах не представить декорации, послужившие фоном описанному действу. Сохранившийся снимок того времени, где я, по удивительному совпадению, запечатлен у доски отвечающим урок именно по истории, позволяет мне без особого руда осуществить свое желание. Сделать краткий словесный рисунок нашего класса, ничем не отличавшегося от всех остальных в школе. Эта была светлая, высокая, просторная комната с тремя большими окнами, выходившими на обширную пришкольную площадь, простиравшуюся вплоть до оврага, где проходит железная дорога, отгораживающая Слободку от города.
   Паркетный пол, в левом переднем углу классная доска. За ней на стене, на самом почетном месте единственный в классе портрет бородатого автора "Капитала". Г. Уэллс назвал его бороду скучной, бессмысленной, похожей на объемистый вышеназванный труд. А начиналось у Маркса всё, оказывается, со стишков, которые он пописывал в молодости. В качестве примера приведу выдержку из его поэтического творчества, на мой взгляд, не нуждающуюся в комментариях (даю текст без литературного перевода):
  
   "Я высоко воздвигнутый престол,
   холодной и ужасной будет его вершина.
   Его основание - дрожь суеверия,
   церемонимейстер - чернейшая агония.
   И вижу падение пигмея - гиганта,
   которое охладит мою ненависть.
   Богоподобный, победоносный,
   пройду по руинам мира..."
  
   Сам-то он не шагал по руинам. Это грязное, кровавое дело, к несчастью, досталось на нашу долю. Кстати, Маркс единственный из философов, решивший не объяснять мир, а переделать его! Видимо, совершенно не принимая во внимание, что прежде надо бы усовершенствовать человека, который за последние тысячелетия, увы, не стал лучшим.
   Скажите, ну что это за прогресс, которым современники прожужжали нам уши? Что следует понимать под этим словом? Если мы попробуем раскрыть его смысл как добросовестные грамматики, мы скажем, что это есть преуспевание в добре и зле (насколько мы можем отличать добро от
   зла), то есть не что иное, как продвижение человечества вперед. Но если, как выражаются в наш век, когда не умеют ни мыслить,ни говорить, мы скажем, что прогресс - неуклонное движение человечества к совершенству, то эти слова не будут соответствовать истине. Мы не наблюдаем подобного процесса в истории, являющей нам череду катастроф, периоды расцвета, неизбежно сменяющиеся периодами упадка. Первобытные люди, без сомнения, были жалки и беспомощны, но успехи их потомков в технике и промышленности принесли не меньше зла, чем добра, умножили нужду и страдания человеческого рода в той же мере, что его могущество и благосостояние. Взгляните на древнейшие народы, оставившие вели чественные памятники своего гения, и сравните их с

0x01 graphic

Слева - направо 1-й - Серёжа Дубровский, 2-й - Толя Медведев, 5-й - Октябрь Гридин, 6-й - Миша Юшкевич, 8-й - Валя Бекерский, 9-й Вася Мороз (У школы, 8-й класс).

0x01 graphic

нами Разве мы строим здания лучше египтян? Разве мы в чем-Первый ряд: 1-й слева - Октябрь Гридин, 2-я - Вера Птушкина. Второй ряд: 4-й слева - Эдуард Корников. Третий ряд: 2-я слева - Люся Адлер, 3-й - Эдуард Кудыменко (Гимнасты 98-й школы).

   нибудь. превосходим греков? Я не собираюсь утаивать их пороков и недостатков. Они были зачастую несправедливы и жестоки. Они губили свои народы в братоубийственных войнах. Ну, а мы?.. Разве наши философы мудрее древних? Найдется ли в Украине или в России более глубокий мыслитель, чем Гераклит Эфесский? Создаем ли мы скульптуру прекраснее и храмы совершеннее, нежели они? Кто осмелится утверждать, будто в новые времена появилась поэма прекраснее "Илиады"? Перейдем теперь к государственному устройству и управлению народами. В этом вопросе некогда было предпринято гигантское усилие. Это произошло, когда Август запер двери храма Януса и воздвиг в Риме алтарь мира, и когда грандиозное величие римского мира распространилось на земле. Но Рим погиб. После его падения Европу захватили варвары, которые не только не продолжили дело Цезаря и Августа, но даже отвергли самую идею мира, чтобы беспрепятственно удовлетворять свою жажду убийства и грабежа. А чего стоят Гитлер со Сталиным, по сравнению с которыми Чингисхан и Аттила выглядят сущими младенцами.
   Многие страны враждуют между собой по сей день. И, похоже, ни один человек в этих странах не помышляет о создании органа, гарантировавшего бы всеобщее спокойствие, об установлении могущественного верховного союза, который, господствуя над государствами, обуздывал бы их беззакония; а если бы и нашелся гражданин, способный осуществить эту великую идею, сулящую спасение человечеству, то и соотечественники и иностранцы покрыли бы его позором за то, что он лишил патриотов их важнейшей привилегии - убийства ради захвата добычи. Подобное единодушие народов во вражде и зависти достаточно ясно доказывает, к какого рода прогрессу они стремятся.
   В науке мы намного превосходим древних, это я охотно готов признать. Наши познания развиваются с каждым поколением. Правда, заложить основы науки, как это сделали греки, бСльшая заслуга человеческого гения, чем довести ее до нынешней изумительной степени совершенства, в каком наука находится в наше время. Однако история учит, что развитие науки не идет непрерывно из поколения в поколение. Нам известны эпохи, когда культура погибала на обширных пространствах. Но даже в счастливые периоды, когда каждое поколение последовательно вносило свой вклад в науку, что-то не наблюдалось, чтобы благодаря обширным познаниям и многочисленным изобретениям нравы изменялись к лучшему. И прискорбнее всего, по моему мнению, то, что, когда наука, совершенствуясь, устанавливает новую непреложную истину, когда астрономия, например, открывает новое строение вселенной, образованные люди не в силах расширить свой умственный горизонт и расстаться с прежними верованиями, которые уже не соответствуют новой, преподанной им, идее мироздания. Напротив, они цепляются за старые, явно ложные заблуждения и доказывают тем самым свою непроходимую глупость.
   Изменение производственных отношений не исправляет человеческую натуру. Этого можно достигнуть, только существенно повысив уровень культуры человечества. И ни чем иным!
   Д. Андреев пишет:
   "Как известно, в середине XIX столетия в Западной Европе оформилось универсальное учение, которое за последнюю сотню лет поднялось к господству над одной третью земного шара... Экономическая сторона его, глубоко обоснованная теоретически и оправданная морально... претерпела серьезнейшие искажения, как только появилась возможность к её практическому осуществлению. Философская же доктрина, надстроенная над этой экономической программой, была порождена умами, страдающими всею ограниченностью XIX века... умы эти возвели некоторые положения современного материализма в завет, в краеугольный догмат... Одним из передаточных механизмов между народоводительскими иерархиями и исторической действительностью - экономику провозгласили вершителем судеб".
   Идеалисты утверждали, что сознание создает бытие. Позже эта формула под влиянием атеистов трансформировалась в новую - "бытие определяет сознание". Такая трактовка, став философским тараном политической деспотии большевиков, нарушила естественные пути развития мысли множества людей, и, преградив доступ духовности в сферу их сознания, причинила нашему народу бесчисленные страдания.
   Нас уверяли, что по Марксу главная движущая сила истории - это экономика. "Бытие определяет сознание" вдалбливали нам со школьной скамьи, пользуясь тем, что классиков марксизма читали отнюдь не многие. Но, оказывается, ничего подобного у Маркса не было. Энгельс в письме Й. Блоху говорит:
   "... согласно материалистическому пониманию истории, в историческом процессе определяющим моментом, в конечном счете, является производство и воспроизводство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если же кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что экономический момент является будто бы единственно определяющим моментом, то он превращает утверждение в ничего не говорящую, абстракцию, бессмысленную фразу".
   Как видим, те догмы, какими нас пичкали семьдесят с лишним лет, далеки от подлинного марксизма. Тем не менее, многие считают материальное изобилие основной и наивысшей целью организованной борьбы масс во всем мире, идеалом общественного развития, во имя которого оправданно приносить в жертву целые поколения.
   "Материальный достаток есть сам по себе безусловная ценность, - отмечает Д. Андреев. - Это есть единственный достойный человека уровень его внешнего существования. Он представляет собой ценность потому, что это - та самая броня внешнего благополучия, которая дает возможность спокойно созревать и плодоносить семенам души".
   И ведь действительно - лучшие умы XIX века рождались в барских усадьбах! Однако В. Солоухин высказывается иначе:
   "... материальная обеспеченность не связана с уровнем морали никоим образом.
   Моральный облик человека зависит от его воспитания. Тургенев был очень богат, Толстой был граф, Диккенс не бедствовал. С другой стороны, Бетховен и Рембрандт умерли в бедности. Третьякова или богача Савву Мамонтова я не упрекнул бы в аморальном поведении, так же как нищих писателей А. Грина или Велимира Хлебникова. Бывают бедные жулики и обеспеченные люди образцового поведения, так же как богатые подлецы и бедняки, исполненные благородства.
   Итак, моральный облик человека зависит от его воспитания. Качество воспитания зависит от культуры, умения и моральных принципов воспитателей. К воспитателям относятся как отдельные люди (родители, учителя, друзья), так и общество в целом с его орудиями воспитания: искусство всех видов, печать, радио, церковь.
   Моральный уровень общества или времени (века) зависит от господствующих в данное время моральных принципов. Например, из моральных (а если быть точнее - аморальных) принципов XX века во многих странах стал подмеченный еще Достоевским принцип: "Все дозволено". Его воздействию подвергаются люди самого различного материального положения".
   Но хватит об этом. Я, наверное, утомил читателя пространным философским отступлением, а посему снова возвращаюсь к классу.
   Правее и ниже Маркса на стене висит нарисованная мною стенная газета "Вперед!", на которой с одной стороны, над текстом статей я изобразил рабочего и работницу с развевающимся красным стягом, с другой профили выглядывающих один из-за другого, словно фигуры игральных карт в развернутой колоде, Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Ну, а венчал все это "произведение искусства" непременный призыв: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", без которого не вправе была тогда появиться ни одна газета, ни один журнал, все равно печатные либо рукописные. По правую сторону от парадной передней стены, почти рядом с нею, находилась большая двухстворчатая с застекленной фрамугой дверь, через которую в тот злополучный день нашего с Дябкой торжества и унижения мы вышли в коридор погулять, продемонстрировав, в конечном счете, примитивную мальчишескую глупость и недисциплинированность.
  

VII

   Мне сейчас трудно определенно ответить, рано ли во мне проснулась чувственность. Помню только, что однажды она неожиданно, ослепительно вспыхнув, горячо обожгла меня, а затем, затаившись на какое-то время, уже никогда не оставляла в покое, с годами все настоятельнее заявляя о себе.
   Это случилось весной 1940 года. К тому времени я заканчивал восьмой класс и как-то условился со своим одноклассником Жоркой Ляховым - худеньким, невысокого роста общительным пареньком, что после занятий пойду к нему. До этого, за все время нашей совместной учебы, мне всего раз или два случалось бывать у Жорки. Из школы мы вышли вместе, и о чем-то болтая, направились вверх по Училищной, в самом конце которой у слободского кинотеатра жил мой спутник.
   Не берусь вспомнить, чем мы у него занимались, только пробыл я там довольно долго. Когда в конце дня мы вышли из крохотной калитки Жоркиного такого же крохотного дворика, на противоположной стороне улицы стояла девушка, примерно одних с нами лет, державшая в руке гроздь белой акации. Она показалось мне необычайно красивой. Я ее раньше никогда не встречал, видимо потому, что занималась она не в нашей школе.
   - Кто это? - тихо спросил я Жорку.
   - А что, понравилась? - в свою очередь задал вопрос Жорка. - Это моя соседка - Женька, наверное, кого-нибудь ожидает у своего дома. Хочешь, познакомлю?
   Я утвердительно кивнул головой и мы с ним, перейдя улицу, подошли к девушке. Жорка, поздоровавшись с ней, познакомил нас, немного постоял с нами, и, сославшись на срочное дело, ушел домой, оставив меня наедине с моей новой знакомой.
   От нее исходил запах каких-то особенных, неизвестных мне духов - необычно резкий и в то же время чересчур волнующий, дразнящий. Мне, порой, кажется, что я помню этот аромат и сегодня.
   То, что произошло со мной дальше, сможет понять только тот, кому хоть раз довелось встретить девушку, мелькнувшую в его жизни упавшей с небосклона звездой и навсегда оставшуюся в памяти далеким, милым, удивительным сновидением. Впервые увидев меня, Женя не могла испытывать ко мне никаких чувств. Я тоже не успел даже подумать о том, чтобы полюбить ее. Потом на моем пути встречались девушки умные, чуткие, красивые, но ни одна из них не затмила тонкого, изумительного образа Жени, до сих пор бережно хранимого мною в душе после нашей мимолетней встречи.
   Я и теперь легко представляю себе ее наружность: гибкое худощавое тело, пышные волосы, собранные тяжелым небрежным узлом на затылке, нервный большой красиво очерченный рот и как прекрасное дополнение к нему чудесные темные глаза, серьезные, почти грустные, только иногда одаривающие изумительной улыбкой.
   После ухода Жорки мы с Женей зашли в слободской Садик, который был рядом с Жоркиным домом, там долго сидели на скамье, затем снова и снова ходили по их улице, разговаривая о каких-то пустяках. Наступили сумерки. Воздух был наполнен сладким ароматом цветущей акации. Все предметы, в особенности ветки деревьев и уличные столбы, удивительно рельефно выделялись на бледно-розовом небе. Вокруг расстилалась полупрозрачная тьма весеннего вечера. Увлеченные собой, мы не заметили, как вечер постепенно перешел в опьяняющую, волшебную ночь. Все в ней для меня было совершенно необычным - темное теплое небо с большими мигающими весенними звездами, запах влажной молодой листвы деревьев, неожиданная близость прекрасной девушки, почти полное безлюдье улицы.
   Моя рука часто, как бы случайно касалась руки Жени. Притворяясь перед самим собой, что делаю это нечаянно, я прижал ее к себе. Женя ответила чуть заметным пожатием. Я повторил эту тайную ласку, и она опять отозвалась. Осторожно нащупав в темноте кончики тонких пальцев девушки, я легонько погладил их. Женя не сопротивлялась, не сердилась, не уходила. Тогда я неумело обнял ее и поцеловал, кажется в висок. Потом целовал прохладные, нежные щеки.
   - Не надо, - сказала она шепотом, и по этому шепоту я отыскал ее мягкие, горячие губы. Она ответила на мой поцелуй, и тогда я испытал странное состояние, похожее на сон, на сладкое опьянение каким-то чудесным, неземным напитком. Мне чудилось, будто теплая паутина мягко, медленно обволакивает все мое тело, ласково убаюкивает меня, наполняет душу неизъяснимым счастьем. Мои руки ощущали, как дивно ее талия расширяется к стройным бедрам, я чувствовал упругое податливое прикосновение ее теплой груди. Этих мгновений мне не забыть никогда. Я всей душой страстно желал, чтобы они длились вечно, Но в этом мире всему приходит конец. Женя легонько отстранила меня и напомнила, что уже слишком поздно и пора домой. Я был в таком состоянии, что даже не условился с ней о новой встрече. Домой я не шел - летел окрыленный каким-то совершенно для меня новым, не изведанным ранее чувством.
   Когда я вошел во двор нашего дома, везде уже было темно, только у нас в кухне горел свет, значит, родители еще не спали. Я быстро взбежал на крыльцо и открыл дверь. Встретил меня отец. По выражению его лица я понял, что меня ждет основательная взбучка. Мать с растерянным видом, со сложенными как на молитву у лица руками, стояла у кухонного столика.
   - Где ты был до начала второго ночи? Мы с матерью не знали, что думать, где тебя искать. Отвечай! - гневно крикнул он и впервые больно ударил меня по щеке.
   Я, глядя ему в глаза, молчал. Да и что я мог ответить? Если бы и решился рассказать все, как было, вряд ли бы он понял меня. А с Женей мы, увы, больше не встречались.
  

VIII

   До конца светлого времени оставалось еще добрых два часа, когда я с Городской повернул к Вилькиному дому. Подойдя к воротам, позвонил. Чуть погодя, калитку мне открыл Вилька. Рукава его рубахи были закатаны до локтей, а поверх нее надет клеенчатый дяди Ванин фартук.
   - Ты чего так вырядился? - спросил я Вильку, здороваясь.
   - Да вот, дверь летней кухни крашу. Тетя Магдалена попросила. Сказала, надо привести ее в порядок, а то старая краска совсем облезла.
   Мне показалось, что Вилька отвечает мне неохотно, будто с трудом заставляя себя. И выражение лица у него тоже какое-то непривычно сухое, жесткое, как если бы он, вопреки обыкновению не только не рад моему приходу, но даже сердится или держит на меня обиду.
   Мы подошли к кухне. Внутренняя сторона двери была уже выкрашена светло-зеленой краской, открытая банка стояла тут же рядом на земле. К покраске внешней стороны Вилька только что приступил. Он молча взял небольшую кисть, лежавшую сверху на банке, осторожно обмакнул в краску, вытер лишнюю о край банки и принялся за работу. Я же, опершись плечом о стенку, смотрел, как он трудится, стараясь угадать причину скверного настроения приятеля. Наконец мне надоело наше молчание, и я спросил:
   - Ты чего нынче как в воду опущенный? Можно подумать, тебя в школе на второй год оставили. Или дома что-нибудь случилось?
   - Случилось, только не у нас, а у меня, - все так же неохотно ответил он.
   - Что такое? Расскажи, - попросил я его.
   Вилька тяжело вздохнул и, продолжая красить, раздраженно ответил:
   - Вспоминать тошно, не то, что рассказывать.
   - Все равно расскажи, - настаивал я.
   - Я тебе, кажется, как-то говорил, - начал он, - что комсорг нашего класса уже чуть ли не с нового года тянет меня в комсомол. У тебя, - объясняла она, - и возраст, и успеваемость, и дисциплина давно соответствуют. Почему до сих пор еще не в комсомоле? Я все отнекивался, а недавно взял да и написал заявление. И вот, сегодня на классном комсомольском собрании меня "рассматривали". Присутствовало человек восемь наших комсомольцев. Пришел секретарь школьного бюро. Этот, ну ты его знаешь - такой шустряк из 10-го класса. Привел с собой члена бюро - Витьку Липского из вашего 8-го "б". Сначала все шло как обычно. Первый вопрос был об успеваемости комсомольцев, второй о подготовке к празднованию 1-го Мая, потом перешли к третьему вопросу повестки дня: прием новых членов в ВЛКСМ.
   Принимали двух человек. Сначала назвали мою напарницу. Заслушали ее объективные данные. Затем дали ей слово, задали пару вопросов и быстро единогласно проголосовали "за". После нее настала моя очередь.
   Комсорг зачитала мое заявление, сказала, что и отметки и поведение у меня хорошие, что считает меня вполне достойным быть в рядах ленинского комсомола. Потом предложила мне рассказать автобиографию. Раньше я, как ты понимаешь, о своем прошлом особенно не распространялся.
   Я встал, сказал, что родился в день смерти Ленина 21 января 1924 года в Киеве, и что мои родители дали мне имя в честь Владимира Ильича - ВИЛ. Сказал, что моя мать домохозяйка, а отец работал Народным комиссаром Украины. Собрание, которое до этого момента проходило, как обычно, формально и присутствующие относились к нему без особого интереса, понимая, что протокол ведется только для отчета - для "галочки", вдруг притихло. Слушали меня внимательно, а когда я закончил, и председатель собрания предложил задавать вопросы, наступило тягостное молчание.
   - Ну, давайте же спрашивайте, - теребил комсомольцев председатель. - Или у вас к Сапову нет вопросов? Но меня никто ни о чем не спрашивал. Все как-то сникли, и мне показалось, что присутствующим неловко смотреть мне в глаза, а тем более что-то спрашивать. Наверное, всем и так всё было ясно.
   Тогда поднялся секретарь школьного бюро и сам задал мне вопрос:
   - А где сейчас твой отец?
   - Его и мать арестовали в 37 году. Где они теперь и что с ними, я не знаю, - ответил я.
   - Так они что враги народа? - снова спросил он уже с каким-то не то испугом, не то с вызовом.
   - Нет, - ответил я, - мои отец и мать - честные советские люди.
   - У нас честных не арестовывают, - убежденно сказал секретарь, и обращаясь к собранию, добавил, - какие будут мнения у присутствующих по кандидатуре Сапова?
   Все по-прежнему молчали.
   - Давайте, выступайте, - настаивал секретарь. - Неужели никто ничего не хочет сказать?
   Однако желающих говорить не было. Тогда он обратился к Витьке Липскому. - Ну а член бюро тоже ничего не скажет?
   Витька встал с явной неохотой, оттянул пальцем воротник рубашки, как будто тот мешал ему говорить, и, глядя не на меня, а куда-то поверх моей головы, произнес:
   - Я Сапова знаю уже четвертый год. Он даже немного занимался в нашем классе. Ничего плохого о нем я сказать не могу. Вопрос о его родителях, конечно, все усложнил. Но мы знаем, что он не отвечает за них, поэтому надо как-то решать. Давайте вносите предложения, - закончил Витка и опустился на свое место. Но молчание было дружным и никаких предложений не последовало.
   После длинной паузы, снова поднялся секретарь бюро. Как заправский оратор уперся кулаками в стол и сказал:
   - Я не понимаю, почему комсорг класса не разобралась с Саповым раньше. Мы с ней потом еще поговорим об этом на бюро. Мне так же непонятно, почему комсомольцы молчат, как воды в рот набрали. Где ваша принципиальность? Мне, как секретарю стыдно, за вас. Ладно, если не решаетесь вы - предложу я: пусть Сапов публично откажется от своих родителей, и тогда мы через некоторое время снова сможем вернуться к рассмотрению вопроса о приеме его в комсомол. - И обращаясь ко мне, указывая на меня пальцем, спросил, - что ты сам об этом думаешь?
   - А ты бы отказался от родителей? - спросил я его в свою очередь.
   - Но мои родители не враги народа, а если бы были враги, конечно, отказался бы.
   - Я тебе не верю. Ни один нормальный, порядочный человек так поступить не может, - сказал я ему. - Я никогда не откажусь от своих. Тем более что твердо знаю, никакие они не враги. Это просто ошибка, которую обязательно исправят.
   На этом собрание закрыли. Все расходились с таким видом, как будто только что участвовали в чем-то нехорошем, постыдном. Вот такой у меня сегодня денек выдался, Валя. Я твердо решил - сдам экзамены за седьмой класс и брошу школу к чертовой матери. Все равно дальше учиться не дадут. И вообще не уверен, что позволят просто спокойно жить. Клеймо сына врага народа будет меня преследовать, наверное, всю жизнь.

IX

   Первый день занятий в 9-м классе начался для меня, вопреки ожиданию, печально. Накануне у Вильки во дворе я с разрешения тети Магдалены сорвал чудесную белую хризантему, которую, придя, домой поставил в воду, намереваясь завтра подарить Лиде. Я не видел Лиду все лето и не сомневался, что она, как и я, будет рада нашему свиданию. Моим скромным подарком я рассчитывал приятно удивить ее и заранее мысленно представлял застенчивую, благодарную улыбку девушки. Отдавать ей цветок в классе было неловко, поэтому, стремясь избавиться от свидетелей, я решил встретить Лиду у школы до уроков.
   Утром, аккуратно уложив хризантему в свернутую из ватмана трубку, я необычно рано - чуть ли не за час до начала занятий, вышел из дому. Минут через десять подошел к школе. Устроившись так, чтобы не маячить на виду и в то же время не пропустить никого, кто направляется к ней, стал ждать.
   Широкая площадь перед школой долго оставалась пустой. Казалось, время остановилось. Но вот, наконец, сначала редко, затем чаще потянулись к школе ученики. Одни с ученическими портфелями, другие, держа книги в руках - девочки неся впереди и бережно прижимая к себе, мальчишки небрежно сунув под мышку. У некоторых пацанов учебники торчали за поясом. Шли в школу учителя. По одному, по два подходили ребята и девчонки из нашего класса, а Лиды все не было. Когда до начала уроков оставалось совсем немного, я перебрался ближе к школе, и тут из-за угла школьного здания показался Женька Нестерук. Он, как и я всегда приходил в школу чуть ли не со звонком. Увидев меня стоящим под окнами, Женька спросил: "Шо ты стенку подпираешь? Идем! Или ты надумал первое сентября "казенкой" отметить?
   - Нет, сегодня "казенка" отпадает, - ответил я и добавил, - ты иди, а я еще немного побуду на воздухе, надышусь про запас, иначе не смогу сразу после каникул целых шесть часов высидеть в духоте.
   По выражению Женькиного лица я понял, что мой невразумительный ответ удивил его. Он хмыкнул, что-то сказал об очередной причуде, которых у меня больше чем иголок на еже, и вошел в школу.
   Урок должен был начаться с минуты на минуту. Не оставалось сомнений, что затея с хризантемой провалилась. Еще чуть помедлив, так и не дождавшись Лиды, я совершенно расстроенный, быстро поднялся по ступеням широкой лестницы в уже пустой вестибюль. Не зная, что делать с ненужным теперь цветком, но, не решаясь выбросить его, вставил трубку с хризантемой в дверную ручку директорского кабинета, а затем бегом отправился в класс, куда влетел, сопровождаемый резким дребезжанием электрического звонка. И здесь Дябка, пожимая мне руку, сообщил совсем уж дурную весть.
   - Ты знаешь, что Лида не придет? - тихо спросил он. - Мне только что об этом сказала Зина. У Лиды дома случилась какая-то неприятность, и она оставила школу.
   Новость, услышанная от Дябки, огорошила меня, на весь день выбила из колеи. Дни последующие были такими же пустыми и грустными. В классе все время недоставало Лиды. Я лишь теперь понял, как сильно за прошлый год привязался к ней. Без нее не знал, куда себя деть, и чтобы хоть как-то отвлечься от мыслей об утерянной подружке, стал даже внимательнее слушать учителей, что немедленно сказалось на отметках в дневнике. Но мое сердце, как и всё в природе не терпящее пустоты, не могло бесконечно оставаться свободным. Вскоре место Лиды заняла Оля - последняя из одноклассниц, вскруживших мне голову.
   Если бы меня спросили, чем конкретно Оля приворожила меня, я бы не смог ответить определенно. Главной причиной моего повышенного интереса к ней, на сей раз, явилось, пожалуй, не хорошенькое личико, тем более что назвать Олю красавицей, значило бы поступиться истиной. У нее было простое, типично русское с правильными чертами лицо, обрамленное светлыми, прямыми, зачесанными на косой пробор короткими волосами, высокий лоб, тонкий прямой носик и холодные, неприступные глаза, которые редко оживляла улыбка. И даже когда Оля улыбалась, ее взгляд оставался высокомерным либо, в лучшем случае, снисходительным. Мне всегда казалось, что именно так в средние века знатная сеньора одаривала улыбкой своего вассала.
   Оля притягивала меня к себе, вероятно, не своей внешностью, а присущим ей высокомерием и неприступностью. Ведь, как известно, влечет нас сильнее всего к тому, чего достичь труднее, такова уж натура человеческая.
   В общем, независимо от действительной причины сердечного плена, в каком я оказался, должен сознаться, что увлекся я Олей основательно. Даже начал сочинять стихи, Впрочем, этот грех водился за мной и раньше - лет с одиннадцати. Однако, благодаря Оле меня, по-видимому, осенило особое вдохновение, поскольку на время, связанное с ее именем, пришелся пик моего "поэтического творчества".
   Оля сидела в классе в левом ряду, а я в правом. На уроках я сочинял стишки и передавал их ей через Жорку Ляхова, парта которого была между нашими. Жорка исправно переправлял мои послания Оле и, кажется только раз отказал мне, сказав, что я ему мешаю слушать учителя.
   Только совсем недавно, спустя более полсотни лет, Оля сказала мне, что сохранила два моих стишка и дала их перечесть. Меня очень тронуло такое долгое и бережное отношение к "шедеврам" моего творчества. Я привожу их ниже с надеждой, что читатель снисходительно отнесется к моим наивным виршам. Ведь они написаны в девятом классе, когда мне было всего пятнадцать лет.
  
  
  
  
  
   О гордой Оле и моей злой доле
  
   На задней парте - левый ряд
   Две славных девушки сидят.
   Одна глупа, хотя смазлива.
   Болтлива, ветрена, ленива.
   Хохочет, есть ли нет причина,
   А имя хохотушки Инна.
   Теперь та - девушка другая:
   Во-первых, умница большая.
   Она горда, высокомерна,
   Серьезна и во всем примерна.
   Ну что ж, на то ведь Божья воля.
   Зовут соседку Инны Оля.
   Стройна, скромна, слегка надменна,
   А скажет слово, непременно
   Так глянет на меня плутовка,
   Что мне становится неловко.
   Чтоб с ней на равных говорить,
   Нельзя ни спать, ни есть, ни пить.
   Лишь книги умные читать,
   Чтобы достойным Оли стать.
   Так думал я, глядя в окно.
   И уж решение принял, но
   Вдруг внезапно мысль мелькнула,
   Как будто молния блеснула.
   Гордыня - грех, гордыня - зло
   И мне, конечно, повезло,
   Что понял вовремя об том.
   Иначе слыл бы я глупцом
   В кругу ребят, где меня знают
   И, смею думать, уважают.
   А в умных книгах мало проку.
   Да скоро и конец уроку.
   Им не дано меня увлечь.
   Моя игра не стоит свеч.
   Не нужно глупых планов строить,
   Напрасно Олю беспокоить.
   Дождусь с урока перемену
   И буду ей искать замену.
   Уверен, справлюсь без хлопот.
   Ведь я не глуп и не урод.
   И все же вынужден признаться,
   Мне жалко с Олей расставаться.
  
  
  
   Сказание о даме, рыцаре и других

менее значимых персонажах

   Скучая на уроке в классе,
   И школьной вопреки программе,
   Я несся на лихом Пегасе-
   Писал о рыцаре и даме.
   В стихах наивных и кустарных,
   Напрягши мысль, напрягши волю,
   Себя в мечтах высокопарных
   Мнил рыцарем, а в даме видел Олю.
   Глядел на потолок, на стены,
   Еще бы чуть словарного запаса,
   А время шло. До перемены
   Его осталось меньше получаса..
   Я знал лиха беда начало.
   Потом пойдет, потом пустяк,
   Но рифма у меня хромала.
   Ляд с ней! Начну пожалуй так:
  
  
   "Жил некогда в стране прекрасной
   В старинном замке на скале
   Его владелец - юный, властный,
   Храбрейший рыцарь в той земле.
   А в замке юного барона
   Средь верных слуг и приживал,
   Как между курами ворона,
   Вертелся рыцаря вассал.
   Проворный Ляхов, - называли
   Вассала в замке. Вне его
   Повсюду Ляхова ругали
   И он заслуживал того.
   Поскольку тот, где б не явился
   Лез на рожон, хоть ростом мал.
   То вдруг скучал, то веселился
   И часто ссоры затевал.
   Барон же сам, коль слух не вздорный,
   Слыл эталоном простоты.
   Быть может потому "проворный"
   Порой был с рыцарем на "ты".
   А рыцарь Ляхова не зная
   Ему всецело доверял.
   В свои покои допуская
   Нередко другом называл.
   Но друг иль нет ведь суть не в этом,
   Важней, что рыцарь и барон,
   Соседку, встретив прошлым летом,
   В нее безумно был влюблен.
   А взоры девы благородной,
   Так скажем, с некоторых пор,
   Привлек другой сосед - дородный
   Ее поклонник - сер Виктор.
   Боясь отказа, полон страхов
   Барон частенько ей писал.
   И вот тогда проворный Ляхов
   С посланьем нарочным скакал.
   Но как-то раз, о Боже правый!
   Возможно ли так низко пасть!
   Иль Ляхову внушил Лукавый
   Накликать на себя напасть?
   Вассал замыслил план коварный,
   Чтобы барону досадить
   Решил глупец неблагодарный
   Письмо к соседке утаить.
   Однако Ляхов просчитался,
   Сухим не вышел из воды,
   С письмом сокрытым он попался,
   И ждал от рыцаря беды.
   Потом божился и лукавил,
   Стараясь битвы избежать,
   Но рыцарь Ляхова заставил
   За свой проступок отвечать.
   "И это друг! - воскликнул рыцарь в гневе.-
   Украсть письмо, письмо с моей любовью,
   Которое писал я знатной деве.
   Твою вину ты смоешь только кровью".
   И рыцарь, грозно глянув на вассала,
   В сердцах схватил кинжал за рукоятку.
   От возмущенья слов недоставало
   И он швырнул к его ногам перчатку.
   В день поединка люд собрался
   В полуверсте от замка в поле
   И с нетерпеньем дожидался,
   Кто победит по Божьей воле.
   А вот и Ляхов подъезжает.
   Под ним конь крепкий, вороной.
   Рукой нетвердой отцепляет
   Он рог. Трубит, готовясь принять бой.
   Одет в доспехи прочной стали,
   Огромный щит, в руке топор
   И глядя на него гадали,
   Как завершат кровавый спор.
   Звук рога в небе растворился
   И в наступившей тишине
   В воротах замка появился
   Барон на боевом коне.
   На нем лишь легкая кольчуга,
   Пурпурный плащ свисает с плеч
   И для утраченного друга
   У пояса двуручный меч.
   Вот рыцарь в стременах поднялся,
   И от укола острых шпор
   Конь вздрогнул, захрапел, помчался
   К ристалищу во весь опор.
   Был этот путь покрыт мгновенно.
   Еще миг - и враги сошлись.
   Ударили одновременно,
   На дыбы лошади взвились
   Барон теснит и нападает,
   Один удар, удар другой,
   Бедняга Ляхов уступает
   И вдруг о землю головой,
   Как грохнется, и все пропало.
   Ни лошадей, и ни бойцов.
   И замка, будто не бывало,
   И люд окрестный был таков.
   А я опять в привычных стенах
   И персонажи, что в стихах,
   От рыцарей до дам надменных
   ёВсе в классе на своих местах.
   Звенит звонок. Забыта драма
   И мы выходим в коридор:
   Я, Жорка Ляхов, Оля - дама
   И Витька Липский - сер Виктор".
  
   То, что я к Оле неравнодушен, для нее тайны не составляло, но она предпочла мне Витьку Липского, который, надо отдать ему должное, был в отличие от меня парнем представительным и серьезным. И все же я не мог безропотно смириться с выбором Оли. Мое самолюбие страдало, как никогда прежде. Еще не зная мудрого изречения начертанного на перстне царя Соломона: "И это пройдет", я долго терзался, ревновал, считал себя ужасно несчастным, даже не подозревая, что человек в пятнадцать лет способен легко утешиться и в бСльшем горе. Убедившись, наконец, в отсутствии даже малейшей надежды на взаимность, я хоть и с большим трудом, но все же заставил себя выбросить из головы всякую мысль об Оле. И здесь очень кстати Толька-медведь познакомил меня с Эльвирой - девочкой не из нашего класса, не из нашей школы и даже не со Слободки.
   Это была тихая, как мышка, славненькая немочка, с румяными щечками, большими темными глазами, длинными ресницами и черными вьющимися локонами до плеч.
   Чтобы повидаться с Эльвирой, я почти ежедневно курсировал между Слободкой и Пересыпью. К вечеру выходил из дому. Шел вниз по Романовской мимо Вознесенской церкви. Спускался по Попа-горе. Несколько раз пересекал трамвайные пути. Проходил под двумя железнодорожными мостами, один из которых по сей день никуда не ведет и ничего не соединяет. И, в конце концов, попадал на улицу Богатова (Атамана Головатого), где в захолустном жилкооповском дворе, в маленькой однокомнатной квартирке обитала Эльвира со своей мамой.
   Мать моей новой подружки часто бывала дома, но постоянно чем-то занятая, не обращала на меня никакого внимания. Она, в отличие от дочери, показалась мне удивительно бесцветной и скучной. Ее как будто недавно вынули из чулана, в котором продержали долгие годы, отряхнули от пыли, и не найдя лучшего применения, сделали учительницей немецкого языка в пересыпьской школе. Отца Эльвиры я никогда не видел, и она ничего не говорила о нем. Про себя я решил, что он, как и многие другие, в то время, арестован НКВД.
   Мысленно возвращаясь к далеким дням осени сорокового года, вижу более чем скромно обставленную комнатушку и нас с Эльвирой, сидящих рядом на стареньком, обтянутом коричневой вытертой клеенкой диване, часами беседующих на самые невинные темы. Лишь спустя добрых два месяца после первой встречи я признался Эльвире, что неравнодушен к ней и даже рискнул поцеловать ее. Мои поцелуи были, скорее всего, не столько следствием чрезмерной любви к девушке, сколько результатом почему-то возникшего у меня представления, будто именно так в подобной ситуации следовало поступать влюбленному молодому человеку.
   Дружба с Эльвирой неожиданно оказалась скоротечной. Взаимная симпатия между нами кажется, ничуть не уменьшилась, но этого чувства было явно недостаточно, чтобы всё оставалась по-прежнему. Я стал реже посещать Эльвиру, а весной сорок первого мы и вовсе расстались, сохранив лишь, смею надеяться, обоюдно приятные воспоминания и самые добрые товарищеские отношения.
   Так спокойно, без лишних волнений, упреков и обид завершилась полоса моих школьных влюбленностей. Впрочем, закончилась и сама учеба в школе, на которой война поставила точку. Вернее не точку, а жирную безобразную кляксу.
   После всего, что я рассказал о своих увлечениях, у читателя может сложиться ложное представление, будто мне никогда, если не считать Лиду, не довелось пользоваться взаимностью, и чтобы опровергнуть его, позволю себе привести только один эпизод.
   Как-то раз, в бытность мою в седьмом классе, я во время перемены стоял один за классной доской и что-то писал или рисовал на ней мелом. Мое занятие внезапно прервали две подружки - Оля и Люся, ошеломив меня вопросом, которого я от них никак не ждал.
   - Валя, - сказала одна из них, - с кем из нас ты хочешь "встречаться"?
   Не предполагавший ничего подобного, я сначала подумал, что девочки шутят. Однако, судя по тому, как они, ожидая ответа, улыбаясь, глядели на меня, это не было похоже на шутку. Я не мог сообразить, чем вызвана подобная выходка моих одноклассниц. Чужая душа всегда потемки. Порой трудно разобраться в причинах поступков даже взрослых людей. Что уж тут говорить о стоявших передо мной девочках, которым в том году едва ли исполнилось по пятнадцать лет. Может быть, таким оригинальным манером каждая из них хотела испробовать на мне силу своего девичьего обаяния и обе, конечно, рассчитывали только на успех. А я молчал, мучительно подыскивая ответ, но так ничего не придумав, окончательно смутился, и, не вымолвив ни слова, позорно сбежал.
   Должен сознаться, Оля мне всегда очень нравилась. Стройная как молодая березка, быстрая, на редкость красивая девочка с греческой и болгарской кровью в жилах. Может быть, именно поэтому всё в ней было прекрасным - смуглое личико цвета спелого персика, каштановые, отливающие старым золотом волосы, темные большие, лукавые глаза, звонкий приятный голос. Оля как-то по своему, очень мило выговаривала букву "р" и мягко на полтавский манер "л". Я частенько заглядывался на нее, но по излишней скромности считал себя недостойным такой хорошенькой девушки.
   Люся, приходившаяся двоюродной сестрой Тольке-медведю, заметно уступала Оле в привлекательности, но заключала в себе море симпатии. Умница, музыкальная, веселая, всегда готовая откликнуться на шутку, сама большая шутница. Хорошая учеба, мягкий добрый характер заслуженно снискали ей общее уважение в классе и я, конечно, не составлял исключения, что, однако, не помешало мне оставаться к Люсе равнодушным.
   После описанной мною сценки за классной доской Оля больше не возвращалась к вопросу, на который не получила ответа. И вела себя так, словно никогда ни о чем меня не спрашивала. А я, сознавая, что в тот день предстал перед девчонками отнюдь не в лучшем свете, долго не решался взглянуть на нее.
   Люсю, в отличие от Оли, мое бегство из-за доски не обескуражило, и она, видимо, считала наш разговор еще не оконченным. Часто на уроках я ловил на себе ее долгий взгляд, которому не находил объяснения. Порой мне казалось, что Люся просто разыгрывала меня, хотя думать так не было оснований. Она явно, непонятно почему, выделяла меня среди других мальчишек, на что я, даже не подозревая какую обиду, наношу гордой девушке, никак не реагировал.
   После седьмого класса Люся перешла из общеобразовательной школы в музыкальную и, казалось бы, наши дороги разошлись навсегда. Однако, спустя почти два года "Медведь" однажды сообщил мне, что она не только ничего не забыла, но, больше того, уговорила свою мать - его тетку убедить племянника обязательно привести меня к ним, вероятно, чтобы в угоду задетому моим равнодушием самолюбию все-таки изменить мое отношение к ней. Люся, несомненно, принадлежала к числу волевых, целеустремленных натур, способных долго, терпеливо ждать, не отступая от намеченной цели.
   Сейчас трудно вспомнить, какие аргументы использовал Толька в разговоре со мной, выполняя столь деликатное поручение. Важно, что я дал свое согласие. И вот, в конце апреля, когда школьные занятия близились к концу, мы с ним в воскресный день отправились к Люсе. Миновав хлебозавод, повернули направо. Затем между двумя длинными глухими кирпичными заборами добрались в самый конец Городской, упиравшейся в широкую дорогу, отделяющую Слободку от Кривой Балки. Вдоль ее стороны, обращенной к Слободке, тянулась унылая каменная стена Психиатрической больницы и кривобалковской церкви. А на противоположной впритык друг к другу выстроились неказистые частные домики. Один из них, в самом начале улицы, спрятанный во дворе и до предела сжатый своими соседями, принадлежал родителям Люси. Через маленькую, напоминающую дверь в чулан, калитку, оказавшуюся незапертой, мы с Толькой вошли в крохотный, но уютный дворик с несколькими абрикосовыми и вишневыми деревьями. У застекленной веранды висел гамак.
   Встретила нас сама Люся. Открыв нам дверь, она выразила искреннее удивление. И если бы "Медведь" по дороге не сказал мне, что предупредил ее о нашем приходе, можно было подумать, что мы к ней нагрянули неожиданно.
   Я впервые увидел Люсю в домашней обстановке и нашел, что здесь она намного привлекательней, чем в школе - приветливей, обходительней. Неожиданно для меня Люся оказалась интересной собеседницей. Ее увлекательный рассказ о новой школе, короткие, яркие характеристики преподавателей и соучеников свидетельствовали о наблюдательности и большом чувстве юмора. Посещение Люси оставило у меня самое благоприятное впечатление, и с этого дня я стал частенько, уже без Тольки, ходить на Кривую Балку.
   Каждый раз, бывая у нее, я чувствовал, что мое присутствие ей приятно, но не более того. До сих пор для меня остается загадкой, зачем я ей был нужен? Не помню, чтобы мы когда-нибудь оставались вдвоем, а тем более целовались. Может быть потому, что я никогда не пытался поцеловать ее. Мое отношение к ней оставалось прежним - чисто товарищеским.
   Люся была немного старше меня, даже чуть выше ростом, уже вполне оформившаяся девушка, а я так - мальчишка, пацан. Кроме того, за ней в то время ухаживал интересный парень лет двадцати - Жора Косовский, приходившийся младшим братом нашей соседки по двору, поэтому я его хорошо знал. Жора работал где-то шофером и отличался характерной речью слободских биндюжников. Он говорил примерно так: "Шё ты мине голову морочишь? Шё ты перя ерошишь? Шя! Не крути мине мозги!" И прочее в том же духе.
   Трудно судить об истинном отношении к нему Люси, но мне казалось, что они никак не подходят друг другу. Думаю, она не связывала с Жорой серьезных планов. Просто ей, как всякой девушке льстило ухаживание взрослого молодого человека. Этим, скорее всего и объясняется то, что она не отталкивала его от себя.
   Вскоре Люся познакомила меня со своей симпатичной подружкой Леной, которая прежде занималась в 76-й школе, а теперь вместе с ней в музыкальной. Обычно мы собирались втроем - Люся, Лена и я. Девчонки болтали, шутили, смеялись. Часто пели под гитару. Ну а моя роль, вполне меня устраивавшая, сводилась к поддержанию нашей маленькой компании. Так довольно весело я проводил время вплоть до начала войны.
   Собирая материал для этой книги, я случайно наткнулся на объявление в выходившей в городе во время оккупации "Одесской газете" от 3.12.1942 года. В нем было сказано:
   "Полиция препроводила в распоряжение военно-полевого суда Георгия Косовского, проживающего по ул. Полевая 10 и Веру Висенбаум, проживающую по ул. Пушкинская 42, у которых найдены револьверы".
   Улика по тому времени достаточно веская для того, чтобы их обоих расстреляли.
  

X

   Весна 1940 года пришла как всегда желанная, душистая, опьяняющая. В слободских двориках зацвели фруктовые деревья. Запах сирени и белой акации наполнял воздух Слободки томным благоуханием.
   Сейчас трудно вспомнить, у меня первого или у Вильки в ту весну возникла мысль стать яхтсменами. Не думаю также, что я вынес ее из школы. В яхт-клубе я никогда никого из нашей школы не встречал. Суть, скорее всего, не в подсказке. Просто перед войной многие мальчишки были романтиками. Одни стремились летать и, если позволяли возраст и здоровье, записывались в аэроклуб. Других влекло море. Я уже рассказывал, что моя попытка стать летчиком закончилась неудачно, наверное, поэтому я выбрал второе и как обычно потащил за собой Вильку. А возможно, инициатором являлся он, а я подался в яхтсмены вслед за своим другом.
   Как бы там ни было, но однажды, в начале апреля, в свободный от занятий день, мы с Вилькой отправились в яхт-клуб. Утро как по заказу выдалось теплое, веселое, звонкое. Солнечные лучи, пронизывая листву акаций, ложились на нашем пути светлыми бликами причудливой формы. Воробьи, радуясь весеннему солнцу, смешно возились в пыли, поминутно взлетали на деревья, и необычно громко чирикали.
   Трава по склону железнодорожной насыпи, к которой мы вышли, минуя суконную фабрику, лоснилась, точно яркий зеленый шелк, и на ней там и сям дрожали, играя разноцветными огнями, крупные росинки. Взобравшись наверх, мы по шпалам дошагали до Пересыпьского моста, затем, пройдя совсем немного по Московской (Черноморского казачества) улице, свернули направо, и почти сразу за переездом и переплетенными поездными путями перед нами открылась Нефтяная гавань, где в те годы размещался одесский яхт-клуб. Его небольшая акватория была хорошо защищена от морской стихии слева длинным, далеко выдающимся в море пирсом, справа молом, а впереди двумя вытянутыми в одну линию плавучими доками, которые в свою очередь были прикрыты внушительных размеров волноломом из хаотически набросанных огромных бетонных кубов.
   На территории яхт-клуба на берегу мы увидели много яхт разной величины. Особенно сильное впечатление произвели на нас три самые большие: "Комсомолия", "Коммунар", "Шмидт". Они, как и все остальные, стояли на стапелях и показались нам громадинами. Их мощные и одновременно изящные корпуса из красного дерева, с массивными, непомерной величины свинцовым килями, выделялись среди других яхт, как лебеди между чайками и нырками. Позже мы узнали, что они были построены в Англии еще, как тогда говорили "в мирное время", то есть при царе.
   Команды всех яхт уже укомплектовали, и на них полным ходом шла подготовка к летнему плаванью. Мы ходили от одной к другой, однако нам везде отказывали. Только боцман "Шмидта", поняв по нашим кислым физиономиям, как мы обескуражены отсутствием вакансий и как велико наше желание стать яхтсменами, внял моей и Вилькиной просьбам и записал нас в свою команду, где к тому времени уже было более сорока человек. Но на такой яхте и работы много. Кроме того, часть мальчишек, желающих испробовать себя в парусном спорте, обычно к началу навигации по разным причинам отсеивалась, и боцман, вероятно, решил, что лишние люди не помешают.
   На "Шмидте", как, впрочем, и на всех остальных яхтах, можно было встретить ребят разных национальностей: русских, украинцев, поляков, греков, евреев. Добавлю к этому полунемца Вильку и итальянца - Энрико Джузеппе Роджеро. Мы его называли просто Рика.
   Капитан "Шмидта" Георгий Эдуардович Вицман, худощавый невысокого роста пожилой моряк с коротко остриженными совершенно седыми волосами и доброй улыбкой, всегда ходил в далеко не новой, но аккуратной морской форме. Нам с Вилькой он показался совсем стариком, и мы не вполне представляли его в роли командира яхты во время плавания. Зато помощник Георгия Эдуардовича по фамилии Киселев, высокий спортивного сложения молодой человек с волевым лицом и быстрыми, уверенными движениями, в этом отношении никаких сомнений не вызывал.
   Все время, пока "Шмидт" стоял на берегу, мы занимались его ремонтом. Очищали специальными геобразными инструментами - рашкетами днище от налипших за время навигации ракушек, циклевали, красили, покрывали лаком деревянные поверхности, чинили рангоут и такелаж, выполняли другие работы. Попутно изучали устройство яхты, флажковую семафорную азбуку, учились вязать морские узлы. Нам нравились специальные термины, которыми пользовались на яхте. Мы с удовольствием их заучивали и при случае щеголяли ими в присутствии знакомых ребят.
   Бывало, среди обычного разговора, я, к примеру, как бы невзначай вспомнив, спрашивал Вильку:
   - Слушай! Когда мы уходили с яхты, ты обратил внимание на шпангоуты? Как они, в порядке?
   - Шпангоуты и бимсы что надо, а вот карлингсы и ватервейс нужно бы подкрепить, - отвечал Вилька.
   - Это ты точно. Но я думаю, что топ-тимберс тоже не мешало бы усилить.
   Если перевести этот диалог применительно к общедоступным понятиям, он выглядел бы примерно так:
   - Когда мы выходили из школы, ты обратил внимание на колонны в вестибюле? Как они в порядке?
   - Колонны и поперечные балки потолка что надо, а вот продольные и обрешетку под крышей нужно бы подкрепить.
   - Это ты точно. Но я думаю, что перегородки между классами тоже не мешало бы усилить.
   Непосвященные слушали всю эту чепуху, разинув рот и, наверное, со скрытой завистью дивились нашим "глубоким познаниям" в морском деле.
   Наконец, в мае яхты спустили на воду и поставили на мертвые якоря. Теперь с берега на "Шмидт" можно было попасть только на маленькой лодочке - "тузике", на которой, пока яхта стояла на стапелях, мы получили первые уроки гребли. Со временем, когда все достаточно хорошо освоили это искусство, особенным шиком среди нас считалось при подходе к "Шмидту" под прямым углом, разогнать тузик как можно быстрее, и резко повернув его в последний момент, вплотную подойти бортом тузика к борту яхты, не задев ее.
   После того, как "Шмидт" оказался на плаву, каждому члену экипажа полагалось нести ночные вахты. Мне они нравились, и я с охотой подменял других мальчишек. Вечером на тузике переправлялся на яхту и проводил там всю ночь. Спали вахтенные обычно в кубрике на подвесных койках, но там было душно, пахло просмоленными пеньковыми канатами и немного цвелью. Разрешалось отдыхать и в кают-компании на диване, но я, пользуясь хорошей погодой, предпочитал оставаться до утра на свежем воздухе, завернувшись в парус. На палубе необыкновенно легко дышалось. Здесь я мог сколько угодно любоваться тихой теплой ночью, большими мигающими звездами на небе, сонной бухтой. Вода у борта казалась черной, густой и загадочной. У берега, мола и доков в ней, как в зеркале, только иногда покрывавшемся легкой рябью, живописно отражался свет электрических фонарей. Пьянящий морской воздух, насыщенный тонким крепким запахом водорослей, рыбы и соленой влаги, невольно заставлял глубже вдыхать в себя здоровый, волнующий запах моря. Яхта, чуть-чуть покачиваясь, убаюкивала, и я незаметно погружался в удивительно приятный и всегда почему-то немного тревожный сон.
   В тех случаях, когда мне выпадали ночные вахты, как будто нарочно для меня бывало тихо, безветренно. Пользуясь этим, каждый раз ранним утром я выходил на тузике в открытое море, чтобы там встретить восход солнца. Попробую передать мои впечатления о первом таком выходе.
   На рассвете я сел в тузик и выгреб за волнолом. Нежно бирюзовое небо было абсолютно чистым. Бездонное и таинственное, оно веяло лаской, манило к себе вечной загадочностью. На востоке, там, где его край соединялся с водной гладью, сначала разливалась едва заметная розовая дымка. Она становилась всё явственнее, насыщалась кармином, и вот из-за алеющего заревом горизонта показался краешек солнца. Увеличиваясь на глазах среди пожара зари, оно росло и, наконец, появлялось всё - огромное, золотое, радостное, разливая вокруг ослепительное сияние.
   Спокойное, безбрежное впереди море, восхитительное утро завораживали. Я вынул весла из уключин, положил их на дно лодки, и, полулежа на корме, глядел в вышину. Тузик едва покачивало, а небо внезапно стало таким глубоким, что мне временами чудилось, будто я гляжу не вверх, а вниз в бездонную пропасть, и какое-то странное состояние одновременной грусти и радости овладело мною. Море словно сонное казалось зеленым, того бледного и блестящего зеленого цвета, который бывает только у некоторых пород малахита. И вдруг очарование, во власти которого я находился, нарушилось прозаическим тарахтением двигателя. Из-за доков вынырнул портовый буксир, и мне, очнувшемуся от грез, ничего не оставалось, как опустить весла в воду и возвратиться в бухту к дремавшей на якоре яхте.
   В мае и первой половине июня "Шмидт" несколько раз выходил в море и крейсировал в Одесском заливе по нескольку часов. Команду тренировали в постановке и управлении парусами, в выполнении различных маневров. Наш капитан, вопреки моим и Вильким опасениям, держался молодцом. А вот я вначале чувствовал себя совсем несмышленышем. Услышав очередную команду, я летел ее выполнять, но из-за множества, на первый взгляд, одинаковых канатов на палубе - штагов, шкотов, лееров, фордунов и прочих - часто попадал впросак, отпускал, тянул, крепил вовсе не то, что от меня требовали. Георгий Эдуардович к нам, новичкам, и ко мне в том числе, был снисходителен. Он спокойно, не повышая голоса, указывал на совершенную ошибку и обычно подбадривал вконец сконфуженного новоявленного матроса какой-нибудь шуткой. Но я очень старался и поэтому довольно скоро перестал ощущать себя слепым кутенком.
   В середине июня экипажи крупных яхт стали готовиться к переходу в Херсон и Николаев. Тем же занималась и наша команда. Мы в который раз проверяли наличие и исправность имущества, необходимого каждой яхте в дальнем рейсе, и с нетерпением ждали день, когда Одесса останется за кормой. Мое ожидание омрачилось лишь тем, что в предстоящем плавании со мной не будет моего друга. Вилька в летнее время где-то работал с дядей Ваней по укладке мостовых и вынужден был отказаться от участия в походе.
   И вот на "Шмидт" завезли консервы, овощи, крупы. Всем членам экипажа, а нас к тому времени осталось 31 человек, выдали новые красные футболки с белыми воротниками и эмблемами спортивного общества "Спартак". А самое главное - предупредили, что завтра уходим в море. На следующее утро все пришли с зубными щетками, зубным порошком, который тогда использовался не только по своему прямому назначению, но также для окраски широко распространенных в те годы белых парусиновых туфель, и с полотенцами. Анкера наполнили питьевой водой, поставили паруса, и, распустив шкоты, стали ждать сигнала к отплытию.
   Часов в двенадцать дня все яхты, участвующие в переходе, по одной - по две оставляли бухту и уходили в Ланжерон, где швартовались у пирса. Командам яхт разрешили сойти на берег. Там нас довольно долго мурыжили. Ожидали какое-то высокое спортивно-партийное начальство. Когда мы от безделья уже не знали, куда себя девать, оно, наконец, появилось. Коротко о чем-то посовещавшись, начальство взошло на деревянную трибуну, у которой всех нас выстроили, и начался торжественный митинг. Ответственный товарищ весьма вдохновенно, но чересчур пространно говорил о том, что только в нашей, самой свободной и самой счастливой стране советская молодежь, благодаря неустанной заботе партии, правительства и лично товарища Сталина, имеет прекрасный яхт-клуб. Плавает на замечательных яхтах. Бесплатно получает чудесную спортивную форму. Пользуется другими благами. Что ни в каком другом государстве молодые люди о подобных вещах не могут даже мечтать. Что мы должны всегда помнить об этом, ценить предоставленные нам возможности и со своей стороны отвечать на заботу Родины самоотверженным трудом, отличной учебой и непоколебимой верой в дело партии, в идеи марксизма-ленинизма. В заключение начальство выразило надежду, что мы достойно выполним наш поход, не помню уже кому или чему посвященный, и дало добро на отправление.
   Когда были отданы швартовы и яхты на выходе из Ланжерона, выстроившись в кильватер, взяли курс на Очаков, день клонился к вечеру. Оглянувшись назад, я впервые увидел Одессу с моря. Город, увенчанный полукруглой колоннадой Воронцовского дворца, живописным амфитеатром раскинулся вдоль побережья. А внизу отчетливо просматривалась линия, где спокойный синий цвет водной поверхности переходил в жидкую серую зелень акватории порта. Как редкий голый лес, возвышались трубы и мачты стоявших в порту судов. Боковой ветер гнал легкую зыбь. Более десятка яхт вытянулись в одну линию, как бы связанные невидимой нитью. Грациозным креном, наполненными свежим морским ветром белыми парусами, они напоминали собой вереницу летящих лебедей. Кильватерный строй постепенно растягивался. Интервалы между отдельными яхтами становились все больше. За кормой "Шмидта" среди ровной широкой синевы тянулась, чуть змеясь, гладкая дорожка, как мрамор изборожденная тонкими причудливыми струйками. Белые чайки, редко и лениво взмахивая крыльями, летели навстречу яхтам к земле.
   Солнце давно опустилось за растаявшей в розовой дымке Одессой. На "Шмидте" зажгли белый топовый и красный с зеленым ходовые огни. Весь путь к Днепровскому лиману шли ночью. Меня назначили впередсмотрящим. Более трех часов я сидел на баке у бушприта, держась за топ-штаг, всматривался в темноту и время от времени кричал:
   - Справа по носу веха!
   - Проходим? - спрашивал рулевой.
   - Проходим, - отвечал я, и так повторялось многократно.
   Вехи, отмечавшие фарватер, следовали одна задругой, как километровые столбы на обычной дороге, так что, наверное, можно было вовсе не глядеть на картушку компаса.
   Моя вахта закончилась далеко за полночь. Кто-то из команды сменил меня и я, уставший, с чувством хорошо выполненного долга, отправился отдыхать в кубрик. Утром, когда я вышел на палубу, яхта находилась в Днепровском лимане, но к нашему несчастью здесь мы попали в полнейший штиль. Оба огромных паруса беспомощно повисли, и "Шмидт" двигался не к Херсону, куда мы направлялись, а, повинуясь течению реки, снова к морю. Стараясь хоть как-то исправить положение, капитан решил попробовать буксировать его тузиком, сидя в котором, каждому члену команды надлежало грести по пять минут. Объявились первые желающие на роль "буксировщиков". Но тут к Георгию Эдуардовичу подошел довольно рослый для своих восемнадцати лет парень - матрос Моня и заявил:
   - Товарищ капитан, что такое пять минут? Это же смешно! Я предлагаю, чтобы каждый работал на веслах столько, сколько хватит сил.
   - Ну что ж, предложение дельное, - серьезно, без тени улыбки, ответил Георгий Эдуардович, - вот вы и начните, а остальные пусть смотрят и берут пример.
   С носа яхты перебросили в тузик прочный конец, пропустили его через кольцо, ввинченное в транец лодки, в нее же перебрался и Моня. Боцман засек время на огромных часах - "Кировке", которые были у него на руке, а Моня усердно, что есть силы, принялся выгребать против течения. Его хватило ровно на две с половиной минуты. После чего он, потный, запыхавшийся, вконец сконфуженный, вернулся на яхту, встреченный подначками всей команды.
   После него еще более десятка самых здоровых ребят пытались тащить "Шмидт" вверх по течению, но эффект от затраченных ими усилий практически равнялся нулю. Так проболтались мы довольно долго. Только после полудня появился долгожданный ветерок, заиграл парусами, и мы снова двинулись к намеченной цели, которую достигли лишь к вечеру.
   Херсон показался мне городом маленьким, провинциальным, представленным по сути одной-единственной улицей, длинной и скучной, как понедельник. По обеим ее сторонам стояли скромные дома, в основном двухэтажные. Правда, вся она утопала в зелени, но одесситов этим не удивишь. Несколько мальчишек, и я в том числе, курсируя по ней без определенной цели от реки в одном конце до железнодорожного вокзала в другом, как заправские, видавшие виды морские бродяги, зашли в пивную выпить черного херсонского пива. Не помню, пил ли я пиво до этого, но тамошнее мне определенно понравилось.
   В пивной я неожиданно встретил папиного брата - дядю Колю, который жил где-то под Херсоном. Оказавшись в нем по какому-то делу, он, спасаясь от полуденного зноя, также как мы зашел в пивную, чтобы утолить жажду. Я и дядя Коля обрадовались друг другу, поскольку не виделись, кажется, лет семь или восемь. Он замучил меня расспросами о родных, о своей старшей сестре, о ее девочках. Перед тем как мы простились, дядя Коля поручил мне непременно передать всем приветы. Возвратившись, домой я, разумеется, выполнил его просьбу.
   Сразу после войны жена дяди Коли сообщила отцу, что его брат погиб под Сталинградом. Так уж получилось, что из всех наших я его видел в живых последним.
   Вдоволь находившись за целый день, яхтенная братия, порядком уставшая к вечеру, расположилась на отдых у реки в городском парке, позанимав там все скамейки. Насколько я помню, мы, вроде бы, соблюдали правила поведения в общественном месте, и все-таки, теперь уже трудно сказать по чьей вине, внезапно возникла ссора с херсонскими пацанами, которая тут же перешла в драку. Местные мальчишки, оказавшись в меньшинстве, вынуждены были ретироваться, предварительно пообещав обязательно с нами рассчитаться завтра. И действительно, на следующий день, после полудня, к месту стоянки яхт прибыла здоровенная, агрессивно настроенная толпа. Но возмездие, которого жаждали херсонские мстители, нас не настигло. По счастью, за минуту до их появления, швартовы были отданы и яхты отвалили от пристани. Между противными сторонами состоялась лишь словесная дуэль, сопровождаемая красноречивыми, угрожающими жестами, длившаяся все время, пока яхты медленно двигались к середине Днепра.
   Если не считать неприятности в парке, плавание проходило вполне спокойно. Каких-либо неудобств в нем мы тоже не испытывали, разве что к ним можно отнести отсутствие на яхте гальюна (туалета). Справлять малую нужду было сравнительно просто. Для этого следовало стать на корме, и, держась одной рукой за ахтерштаг, делать свое дело. А вот для более обстоятельной надобности приходилось на ходу устраиваться на тросу под бушпритом, словно воробей на проволоке. Такое неустойчивое положение и в спокойную погоду напоминало цирковой номер, а при волнении представляло собой довольно опасный трюк. Смельчака в считанные минуты обдавало с ног до головы забортной водой. Кроме того, не исключалась вероятность свалиться в море и попасть под удар килем идущей на полном ходу яхты.
   Дальнейший путь лежал в Николаев. Когда мы вечером шли по Бугу, с берега на палубу доносился изумительный дурманящий запах свежескошенного сена и медвяных трав, о котором в городе просто не имеют понятия. С поверхности ровной, как зеркало реки поднимался густой летний туман. На правом ее берегу, который был совсем близко от нас, и легко просматривался даже сквозь пелену тумана, по самому краю, в равном расстоянии друг от друга стояли древние дуплистые вербы. Их короткие, скрюченные ветки топорщились кверху, а сами они - низкие, корявые, толстые, походили на приземистых старцев, воздевших к небу тощие руки.
   Наш поход длился ровно неделю. Я никогда раньше не покидал дома на такое длительное время и страшно по дому соскучился. Поэтому, когда мы вернулись в Одессу, ошвартовались и убрали паруса, я схватил свой маленький чемоданчик и чуть не бегом помчался домой.
   В тот же день вечером я обстоятельно рассказывал Вильке о нашем плавании. Он с интересом слушал меня, иногда задавая вопросы, но ни в его голосе, ни в выражении лица я не увидел даже тени сожаления о том, что он не смог быть вместе со мною. Впрочем, хорошо зная Вильку, другого я ожидать не мог. Потому что понимал: как мальчишка, которому только шестнадцать лет, он в душе, конечно же, был расстроен. Но даже мне не показал этого. Помощь дяде и всей их семье Вилька, несомненно, считал значительно важнее участия в спортивной морской прогулке.
   Мы с Вилькой часто бывали на Старом слободском кладбище. Оно привлекало нас своей неухоженной растительностью, особенной кладбищенской тишиной, вековой давности памятниками, к надписям на которых мы иногда проявляли почтительный интерес, мрачными склепами, хранящими под своими изъеденными временем стенами останки давным-давно ушедших из жизни слобожан. Бывало, обретаясь в минорном настроении, навеянном отнюдь не мрачными мыслями о бренности жизни, а лишь скорбным молчанием окружавших нас могил и надгробий, медленно бродили по лабиринту узеньких, заросших по обеим сторонам высокой травой тропинок, изредка перебрасываясь отдельными словами. А то вдруг, позабыв, что кладбище вовсе не место для мальчишеских игр, начинали прятаться за кустами и деревьями, гонялись друг за другом, прыгали через ограды из заостренных металлических прутьев. Однажды, кажется, это случилось летом 1940 года, Вилька не рассчитал один из таких прыжков, а возможно зацепившись за что-то, напоролся ногой выше колена на острие толстого, ржавого прута. Я с трудом освободил его ногу, кое-как перевязал ее своей майкой и так как сам он идти не мог, почти тащил его на себе до приемного отделения городской больницы на Слободке, где ему оказали первую помощь, а потом таким же образом доставил своего друга к нему домой. Теперь уже я около двух недель постоянно дежурил у Вилькиной кровати в качестве сиделки, пока рана на его ноге полностью зажила.
  

XI

   В 1940 году в сентябре учительница русского языка и литературы Анна Павловна Потравко организовала в школе драмкружок, куда вошли в основном ученики старших классов. Наш 9-й "б" представляли в нем Дябка и Борька Яворский.
   Как-то, когда у меня в разговоре с Дябкой речь зашла о школьной самодеятельности, он рассказал мне о пьесе, которую они намерены ставить, об увлекательных кружковских занятиях и в заключение предложил посмотреть, что собой представляет репетиция.
   То, что я увидел, придя с ним в наш школьный крохотный зрительный зал на втором этаже, было действительно необычным и настолько интересным, что у меня сразу появилось желание последовать примеру Дябки и Борьки. Однако мое далекое от эталона образцовой дисциплины поведение, как ни странно, не мешало мне оставаться застенчивым подростком. Я с трудом представлял себя на сцене не только исполнителем самой маленькой роли в спектакле, но даже читающим обычное стихотворение. Отсутствие уверенности в том, что в нужный момент смогу превозмочь свою стеснительность, вынуждало меня долго колебаться. Но Дябка сумел внушить мне, что я непременно справлюсь с любой задачей Анны Павловны, и убедил присоединиться к нему и Борьке.
   Наш режиссер и руководитель оказалась энтузиасткой. Работе с нами она уделяла уйму времени, проводя репетиции не только в школе после уроков, но и вечерами в своей квартире. Мне были особенно удобны вечерние занятия, так как жила Анна Павловна через дорогу от моего дома, и чтобы попасть к ней требовалось лишь перейти улицу.
   Школьный театр полностью увлек меня. Я добросовестно учил тексты, нередко повторяя их перед зеркалом, которым частенько пользовался и раньше. Бывало, вычитаю в книге, что лицо героя выражает некое сильное чувство: огромную радость, крайнее удивление, презрение, страх, жестокость, лукавство - тотчас стану у зеркала и пытаюсь изобразить то же на своем. В какой мере это мне удавалось, и для чего я так поступал - ответить сейчас сложно. Помню лишь, что подобные опыты проделывались мною неоднократно.
   День нашей премьеры неотвратимо приближался. Я старался не думать о нем - о той минуте, когда мне придется встать у рампы. Настойчиво убеждал себя, что не так страшен черт, как его малюют, и все же необходимой уверенности во мне не было. И вот, наконец, первая встреча со зрителем наступила. Прозвучали первые наивные аплодисменты, и юным начинающим артистам довелось впервые в жизни испытать на редкость приятное для каждого из нас ощущение желанного и одновременно неожиданного успеха.
   Из тех двух или трех небольших инсценировок, в которых мне посчастливилось участвовать, больше всего понравилась и, наверное, поэтому лучше запомнилась "Робин Гуд". Предводителя вольных стрелков Робина Гуда играл в ней Володька Бажор из 10-го класса - плотный, коренастый симпатичный парень с ниспадающей на широкий лоб шевелюрой, увлекавшийся кроме театральной самодеятельности радиотехникой. А однажды по дороге из школы домой, он мне признался, что пишет то ли научно-фантастический рассказ, то ли повесть. Обещал почитать рукопись, но потом либо забыл об этом, либо просто не представился подходящий случай.
   Помню, до постановки "Робина Гуда" мы как-то репетировали одноактную пьеску о военных моряках времен гражданской войны, в которой Борьке поручили роль обезумевшего матроса. Борька бегал по сцене, ерошил волосы, гримасничал, орал диким голосом, однако поверить в то, что его герой умалишенный, было довольно трудно. И тогда Володька решил показать ему, как он представляет себе этого моряка. Володька вышел на сцену и перед нами, неожиданно, без беготни, крика и гримас возник несчастный человек, потерявший разум. Я подумал тогда, что Володька обладает незаурядными сценическими способностями и возможно в будущем станет известным в стране актером.
   Шерифа Нотингамского в "Робин Гуде" играл Дябка, а я рыцаря Гая Гинсборна. Театральный костюм к этому спектаклю я изготовил сам. Из листа тонкой блестящей жести выкроил и спаял металлический нагрудник, пометив на нем черным лаком воображаемые заклепки. Из плотного картона склеил шлем с решетчатым забралом, украсив его страусовыми перьями. Выкрасил темной краской обратную, выпуклую сторону сидения старенького венского стула, серебрином нарисовал на нем орла с распростертыми крыльями, острым клювом и хищными когтями, превратив его в щит. Вооружился большим деревянным мечом. Наша соседка по двору, работавшая в ТЮЗе, подарила мне кружевное жабо, а учительница французского языка Ксения Михайловна принесла в жертву искусству отслуживший свой век ярко-красный плащ. Живописный рыцарский наряд довершали совершенно невообразимые сандалии с непомерно длинными, тонкими носками, которые я тоже соорудил собственноручно из обыкновенной клеенки. Единственными современными предметами моего убранства были кремовая рубаха-косоворотка из тонкого шелкового полотна, вышитая по воротнику и манжетам мелким крестиком, которую мне всегда на спектакли "Робин Гуда" ссужал Вилька, и мои собственные брюки с поднятыми до колен, на манер гольфов, штанинами. Я не помню, чтобы мы когда-нибудь гримировались, но усы и бородку-эспаньолку времен мушкетеров Александра Дюма, я себе клеил всегда.
   Постановка "Робин Гуд" получилась у нас удачнее других. Мы с ней даже вышли на смотр художественных коллективов района и заняли там какое-то место.
   После сыгранной мною роли Гая Гинсборна меня в классе стали называть рыцарем. Должен признаться, мне это нравилось, особенно когда так говорили девчонки. Я всеми силами старался быть достойным звания рыцаря, и подчеркнуто вежливым, предупредительным отношением к ним оправдать его.
   Зная, что я отлично чертил, они часто просили меня помочь им выполнить домашнее задание по черчению и я, как истинный рыцарь, не решаясь отказать в просьбе "дамам", многим из них не раз вычерчивал заданные на дом чертежи.
   Вилька в кружке не участвовал, утверждая, что у него к сценической деятельности нет ни данных, ни желания. Однако я не помню случая, чтобы он когда-нибудь пропустил наш спектакль. В "Робин Гуде" помогал мне облачаться в рыцарские доспехи и всегда с постоянным вниманием смотрел все
   представления. Вилька, пожалуй, не хуже Анны Павловны подмечал удачные находки и допущенные промахи исполни
   телей и позже непременно высказывал мне свои соображения
   по этому поводу.В школьном драмкружке помимо интересно и с пользой проведенного времени я получил пусть довольно примитивное, но все же некоторое понятие об актерской работе. И может быть именно благодаря этому, спустя три года, при удачно сложившихся обстоятельствах, у меня хватило куражу испробовать себя в качестве актера настоящего театра.

XII

   Я не допускал даже мысли о развлечениях без своего друга, и когда незадолго перед войной небольшая группка школьников, в основном из нашего класса устраивала в складчину вечеринки, обязательно тащил его с собой.
   Сбрасывались обычно по десять-пятнадцать рублей, что по тому времени было не так уж много, но и не мало. Хорошо зная о хроническом безденежье в доме, мне всякий раз было неловко просить их у мамы. И лишь уверенность в том, что мои соученики, намереваясь, как и я, принять участие в складчине, и обращаясь к родным за деньгами, испытывают то же чувство, в какой-то мере успокаивало мою совесть.
   Собирались мы у Витьки Липского, на Золотаревской (Никитина), 4, в небольшом домике его родителей, стоявшем почти рядом со школой и запомнившемся мне своим узким, длинным, чистеньким двориком, похожим на покрытый небом узкий коридор.
   Витька - рослый, белобрысый, несколько флегматичный, добродушный парень, ничем особенным между нами не выделялся, разве что полным отсутствием музыкального слуха. Но он, как часто бывает в таких случаях, очень любил петь. Мы - его одноклассники: я, Шурка Рубинчик, Алешка Смотрицкий,
   Мишка Помазан, с мальчишеской самоуверенностью считали себя достаточно поднаторевшими в вопросах, касающихся музыки, так как каждый из нас играл на каком-нибудь инструменте. Поэтому Витькина любовь к пению при ушах, на которые наступил медведь, просто не могла оставить нас безучастными, и порой мы вели себя по отношению к нему вовсе не по-приятельски, о чем я теперь с большим опозданием искренне сожалею.
   Для нас не составляло секрета, что наличие хорошего музыкального слуха у людей так же естественно, как нормальное зрение, и что гордиться этим неразумно. Мы никогда бы не стали подтрунивать над дальтоником. А вот над Витькой любили посмеяться. Бывало, названная мною четверка на
  

0x01 graphic

Валя Бекерский

(!927)

0x01 graphic

Сестра - Людмила Бекерская

(1948)

0x01 graphic

"...я по удивительному совпадению

запечатлен у доски, отвечающим урок

по истории"

0x01 graphic

"...в "Робин Гуде я играл рыцаря

Гая Гинсборна"

   перемене в классе, в его присутствии начинала что-нибудь напевать.
   Витька тотчас же присоединялся к нам. Когда он входил во вкус, мы поочередно замолкали и наслаждались тем, как он, увлеченный пением и, не замечая, что поет один, изумительно перевирал мелодию. Во всем остальном Витька был добрым товарищем и хорошим фотографом-любителем. Только благодаря ему у многих из нас, кто еще жив, сохраняются в память о школе сделанные им фотографии.
   Состав нашей компании в праздничные застолья оставался постоянным: Витька, Володька, Дябка, я, Вилька, возможно и еще кто-то, кого я забыл. Из девчонок нашего класса память подсказывает лишь Инну, Олю, и Зину.
   Сервировка стола, по нынешним представлениям, выглядела крайне убого. Главной составной частью скромного угощения были непременный винегрет, колбаса, селедка, еще что-нибудь уже не столь изысканное. Затем немного легкого, домашнего вина, простенькое печенье либо пирожки с картошкой, приготовленное Витькиной мамой, и чай, кто сколько выпьет. Обязательно приносили чей-то патефон. Какой же праздник без музыки? Впрочем, если бы ее не было, думаю, веселья и праздничного настроения у нас нисколько не убавилось бы. Тем более что танцевать в нашем кругу умели только девчонки. Слава Богу, мы тогда не имели понятия о современных молодежных танцах - бестолковой толчее, в которой любой шут гороховый мнит себя первоклассным танцором. Если в пору моей юности молодежь, впрочем, как и люди среднего возраста танцевали танцы "бальные", то физические упражнения, которые производят на танцплощадках теперь так и хочется назвать "скандальные". Они очень похожи на пляски африканских дикарей и напоминают те каракули, что малюет на листе бумаги малыш, еще не обученный грамоте, но искренне убежденный в том, что он пишет что-то разумное.
   А чего стоят современные наряды девиц на дискотеках, больше напоминающие купальники. Я далек от ханжества. Однако из всех видов очарования душа человека сильнее всего подвластна очарованию тайны. Без покрова нет красоты, наверное, поэтому мы больше всего дорожим неизвестным, ведь оно позволяет нам мечтать.
   В те годы, чтобы пригласить девушку на танец, надо было сначала научиться танцевать самому, чего мы - мальчишки к тому времени еще не удосужились сделать. Наша компания приобщалась к музыке тем, что с удовольствием слушала патефонные пластинки.
   Праздничные вечера, о которых идет речь, невзирая на скромный стол, проходили интересно и весело. Играли в фанты, во флирт, в другие игры; пели, мечтали вслух, делясь друг с другом планами на будущее. Засиживались иногда до рассвета, однако поцелуев, зажиманий в темных углах или чего-нибудь подобного я не помню. Нам нравилось сознавать себя взрослыми, не чувствовать над собой опеки старших (присутствия Витькиных родных мы почти не замечали), открыто ухаживать за девчонками. Несомненно, у каждого из нас была своя симпатия. Кое-кому, наверное, казалось, что он влюблен, но это лишь служило поводом с большим уважением и вниманием относиться к нашим юным подружкам.
   Вилькины одноклассники вечеринок не устраивали, но он тоже, стремясь всегда быть вместе со мной, брал меня с собой к своим родственникам - немцам, которые жили рядом с Привозом на Пантелеймоновской (Новорыбной) улице в типичном для этого района Одессы двухэтажном доме с большим двором, многолюдным и грязным. По обе его стороны тянулись, традиционные для многих одесских зданий старой постройки, деревянные закрытые веранды второго этажа, а в правом дальнем конце помещался столь же традиционный дворовый туалет. В этом доме я познакомился с младшей сестрой Вилькиной мамы - Антониной, немного грубоватой и взбалмошной, однако веселой, задорной, совсем молодой женщиной. И еще мне хорошо запомнился, не знаю кем доводившийся Вильке, удивительно симпатичный, трогательно застенчивый слепой дядя Карлуша, уже довольно пожилой человек с длинными, абсолютно белыми волосами и лицом, сохранившим детское выражение и нежный румянец. Когда мы бывали у него, случалось, он рассказывал нам смешные, а чаще грустные истории, приключившиеся с некогда знакомыми ему переселенцами из Германии, осевшими в Одессе и ее окрестностях. Его неторопливая речь с сильным немецким акцентом придавала незатейливым коротеньким сюжетам особенную прелесть. Иногда по нашей просьбе дядя Карлуша играл нам на старенькой, сделанной в Германии гармонике, которой, несмотря на свою слепоту, владел искусно.
   Здесь же я подружился с двумя хорошенькими девушками - сестрами, тоже состоявшими в родстве с Вилькой. Старшую - экспансивную худенькую брюнетку, с быстрыми лукавыми глазками, очаровательным носиком и прелестными алыми губками, звали Эмма, а младшую - стройную голубоглазую блондинку с нежной улыбкой замечательно очерченного рта и плавными движениями рук - Анна.
   Сестры всегда были рады нашему приходу. Собираясь вместе, мы болтали о пустяках, шутили, смеялись. Часто по просьбе девушек вдвоем с Вилькой пели под мой аккомпанемент на гитаре. Помнится, засиживались мы у них подолгу и уходили с большой неохотой. Возвращаясь на Слободку, оживленно обменивались впечатлениями о только что оставленном приятном обществе. В меру хвастались друг перед другом, вспоминая, как щеголяли перед девушками начитанностью и остроумием. В такие минуты мне и моему другу казалось, что мы с ним взрослые молодые люди с достаточным житейским опытом и огромным запасом других полезных сведений. Хотя основной багаж приобретенных нами знаний был почерпнут исключительно из совершенно бессистемной подборки книг самого разного толка, случайно попавших в наши руки и буквально нами проглоченных. Мы читали всё без разбора. Позже я обнаружил с крайне глупым удивлением, что ничего толком не знаю, что даже не приобрел навыков учиться и что мои "блестящие" познания всего лишь легкая завеса, прикрывающая полнейшее невежество. Наконец-то я понял роковые последствия своего небрежного отношения к школе и горько пожалел, что хлопал ушами на уроках математики, физики, химии, естествознания. Освоив эти предметы, я смог бы более правильно рассуждать и вообще развил бы свои мыслительные способности.
   Фактически и я, и Вилька были всего лишь мальчишками и вели себя соответственно нашему возрасту, не всегда сообразуя свое поведение с правилами хорошего тона, о котором имели некоторое представление, полученное из небольшого числа классических произведений, попавших наряду с другими книгами в сети нашей любознательности. Нередко совершаемые нами поступки были либо сплошным ребячеством, либо являлись результатом влияния улицы.
   Помню, начитавшись Конан Дойла, мы вдруг возомнили себя физиогномиками - решили, что можем судить по внешности человека о его наклонностях, роде занятий, привычках. Наши воображаемые способности мы демонстрировали один другому чаще всего, когда ходили в слободской кинотеатр. Устроившись перед сеансом в фойе напротив входной двери, мы практиковались в своей мнимой проницательности, обмениваясь выводами, основанными на скоротечных наблюдениях за каждым, кто входил в эту дверь.
   Мы очень любили фехтовать. Спортивных рапир и защитных масок у нас, разумеется, не было, поэтому фехтовали, чем придется. Как-то такой бой чуть не закончился для меня печально. Проходил он в нашей кухне. Я был вооружен металлическим шпингалетом от оконной рамы, а Вилька круглой деревянной палкой. В этой схватке он был более удачлив и нанес мне удар точно в левую глазницу. Благодарение Богу, шпингалет был у меня, а не у него. В противном случае вместо огромного синяка, которым я тогда отделался, мне пришлось бы, по меньшей мере, лишиться глаза.
   Не обошло нас стороной и увлечение "поджигалками" - самодельными самопалами, которые представляли собой в идеальном случае кусок ружейного ствола, а то и просто обычной трубы, иногда медной, с наглухо заделанным одним концом, прикрепленной проволокой к деревянной ручке.
   Начинялось это "грозное" оружие серой спичечных головок. Затем в ствол забивался пыж и какая-нибудь железка или дробь. Через специальное отверстие у заглушенного конца сера поджигалась, и происходил выстрел. Такая стрельба иногда заканчивалась трагически. У ее любителей отрывало пальцы, выбивало глаза либо происходили другие увечья. Нас с Вилькой подобные неприятности, к счастью, обошли стороной. Поджигалки часто использовались в мальчишеских междоусобицах, когда Слободка воевала с Кривой Балкой, Балковской улицей или Пересыпью.
  

XIII

   Начало 1941 года сохранилось в моей памяти благодаря знаменательным для меня событиям. Во-первых, в феврале мне исполнилось шестнадцать лет и я, как полагалось в таком возрасте, получил "молоткастый, серпастый советский паспорт", а в качестве приложения к нему - все декларируемые властью права гражданина первой в мире страны Советов. Может быть, именно в связи с этим у меня вдруг появилось огромное желание стать серьезным и самостоятельным и как можно скорее выработать в себе качества, которые отнюдь не доминировали в моем характере. Однако на пути к намеченной цели у меня возникла новая, довольно радикальная мысль. Мне почему-то пришло в голову, что улыбка и смех являются, по меньшей мере, признаком легкомыслия, что уважающему себя юноше, почти со средним образованием, не пристало по всякому поводу, а тем паче без него, неприлично скалить зубы. Я усиленно старался избавиться от таких выражений радости и веселья. Когда, бывало, в разговоре с кем-нибудь, мои губы непроизвольно расплывались в привычную улыбку, я, презирая себя за невольную слабость, усилием воли в зародыше стирал "глупую гримасу" со своего лица, словно нажатием кнопки назойливую рекламу с экрана телевизора. Меня нисколько не смущало, что среди моего окружения никто не разделяет моих взглядов. На всех, с кем мне тогда приходилось общаться, я смотрел со снисходительным сожалением.
   Так продолжалось немногим более трех месяцев. Не берусь судить о том, насколько мне удалось преуспеть в достижении желанной самостоятельности. Что же касается оригинальных опытов в достижении нарочитой серьезности, то все эти причуды постепенно и как-то совершенно незаметно для меня отпали сами собой.
   Во-вторых, 41-й год запомнился мне еще одним, по нынешним временам пустым, абсолютно не заслуживающим внимания, но в ту пору далеко не ординарным эпизодом. Накануне праздника 1-го Мая отец подарил мне совершенно новые модельные туфли, полученные им в качестве премии за ударный труд, о которых я уже упоминал ранее.
   Из-за постоянной нужды родители обычно продавали все имеющее хоть какую-нибудь ценность. И просто чудо, что последняя отцовская премия уцелела. Отец и мать решили в ущерб семейному бюджету оставить нарядные туфли совершеннолетнему сыну.
   Не секрет, что молодежь нередко по отношению к людям старшего поколения проявляет эгоизм. Автор настоящих записок, в случае, о котором идет речь, к сожалению, не составил исключения. Принимая подарок, я отлично знал, что весь гардероб отца, а ему в ту пору было всего сорок лет, приобретенный тяжелым пятнадцатилетним трудом на заводе, состоял из пары рабочих брюк, рабочей куртки да стоптанных башмаков. И все же я без малейшего колебания взял вещь, крайне отцу необходимую. У меня не возникло и тени намеренья отказаться от нее. Моя совесть благодушествовала, как сытый кот на весеннем солнышке. Она заговорила лишь через годы, когда я, наконец, понял, что, воспользовавшись добротой отца, поступил как заурядный эгоист. Однако назидательная мысль, заключенная в пословице: "Лучше позже, чем никогда", не принесла успокоения. Запоздалые угрызения совести уже ничего не могли исправить. Мне оставалось единственное - спустя десятилетия достойно оценить отцовское чувство.
   Смысл выражения "Одежда красит человека" стал для меня очевиден рано. А уж сообразить, что человеческую внешность меняет даже какая-то отдельная часть одежды, и вовсе не составляло труда. Поэтому, выйдя праздничным майским утром со двора на улицу в белой рубахе, в белых полотняных отлично отутюженных брюках, и, что самое главное, в новых модных туфлях, я впервые ощутил себя не только взрослым, но и достаточно нарядным молодым человеком.
   В бытность мою дошкольником 1-го Мая и 7-го ноября отец, обязанный, как и все трудящиеся, участвовать в праздничных демонстрациях, всегда брал и меня с собой. И я, частью на руках либо на плечах отца, а частью собственными ногами, представлял в таких шествиях завод "Кинап". А вот в школьной колонне не ходил никогда, благо за школьниками не было такого жесткого контроля, как за рабочими и служащими на предприятиях. Строй мне всегда претил, даже такой относительно свободный, как колонна демонстрантов. Необходимость идти в строю, подчиняясь командным окрикам, угнетала меня, непременно вызывала во мне дух противоречия. Гулять по городу в праздники я предпочитал свободно - вне строя, как будто заранее знал, что мне еще доведется прошагать в строю многие сотни километров. И может быть именно поэтому я не любил не только ходить в строю, но и командовать строем. Помню, сразу после войны я какое-то время был старшиной дивизиона, и мне по долгу службы приходилось иногда водить дивизион в солдатскую столовую, в клуб, в баню и другие места, связанные с солдатским бытом. Когда такое случалось, я обычно старался поручить это кому-нибудь из помощников командиров взводов, которые, кстати, в своем большинстве с удовольствием выполняли такие поручения. Среди моих сослуживцев встречались большущие любители покомандовать. Таких, как говорят, "хлебом не корми" - дай только ощутить власть.
   Впрочем, известно, что власть штука сладкая и от нее еще никто никогда добровольно не отказывался. Напротив, ради власти порой идут на всё, совершают самые тяжкие преступления. История человечества дает тому огромное количество самых жутких, самых невероятных примеров. Мне трудно компетентно судить о притягательности власти, опираясь исключительно на свой опыт. Я никогда, и может быт к счастью, не пользовался властью над людьми, если не считать командование отделением, взводом, а много позже руководство кафедрой. И поэтому не могу достаточно обоснованно говорить о якобы постоянно существующей у некоторых людей тяге к власти.
   Всякий раз, думая о патологическом стремлении некоторых особей управлять и повелевать себе подобными, я не перестаю удивляться тому, что иллюзии власти поддаются взрослые и даже старые люди, как будто голод, любовь и смерть - эти низкие или великие неизбежности жизни не имеют над человеческой толпой слишком большого могущества, чтобы кто-то помимо их господствовал над нею. Еще удивительнее, что народ верит, будто у него есть другие правители кроме собственных невзгод, желаний и глупости, которую главным образом используют рвущиеся руководить им. А ведь это, как правило, люди лишенные каких бы то ни было принципов, жестокие, вероломные, бесчестные. Страшным тому примером могут служить несостоявшийся юрист Ленин, недоучившийся семинарист Сталин, непризнанный живописец Гитлер.
   Человек способный, а тем более талантливый, стремится выразить себя в мастерстве, науке, искусстве. Тот же, что ничего не знает и ничего не умеет, лезет в политику, норовит управлять людьми.

XIV

   Как я уже не раз говорил, бльшую часть времени свободного от школьных занятий я проводил с Вилькой. На протяжении многих лет нашей дружбы ни у него, ни у меня никогда не возникала кощунственная мысль претендовать в ней на лидерство. Наши отношения отличались неизменным паритетом, исключающим между нами малейшие шероховатости и недоговоренности. Мы знали друг о друге всё. Я, в частности, не только рассказывал Вильке обо всех девчонках, к которым в разное время был неравнодушен, но, уважая его мнение, всегда обдуманное и конкретное, обычно спрашивал, как он находит ту либо иную из них. Не помню случая, чтобы Вилька хоть раз не одобрил мой выбор. По его словам, все они были прехорошенькими. Такая оценка, исходившая из уст самого близкого друга, доставляла мне истинное удовольствие, тем более что заподозрить Вильку в лести значило бы совершенно незаслуженно думать о нем дурно.
   Сам Вилька в деликатном вопросе, касающемся представительниц прекрасного пола, был моим антиподом. В начале нашей дружбы он признался, что с первых дней учебы в пятом классе, ему пришлась по душе стройная, длинноногая, светловолосая девочка - Валя Даниленко. С годами его увлечение ею росло, крепло, постепенно трансформируясь в глубокое чувство, к которому Вилька относился серьезно и бережно. Отличала ли его Валя среди других мальчишек - не знаю. Я лишь твердо убежден, что при Вилькиной выдержке и терпении он сделал бы всё от него зависящее, чтобы она, в конце концов, стала его женой. Но внезапно нагрянувшая война разлучила их, так же как и Дябку с Зиной.
   Возвращаясь накануне майских праздников из школы, мы с Вилькой договорились встретиться на следующий день в 9 часов утра на Городской между Котлеевской и Ветрогонной. И я, выйдя 1-го мая из дома на улицу, направился к условленному месту. Моя Котлеевская по обеим сторонам, словно яркими маками была густо расцвечена красными знаменами и почти пуста. Лишь биндюжник Никиша, по-видимому, уже на рассвете отметивший международный день солидарности трудящихся обильным возлиянием, теперь держась левой рукой за дерево на четной стороне улицы и энергично размахивая правой, еле ворочая языком, что-то громко доказывал соседке по двору. Да еще напротив у открытой калитки больших зеленых ворот своего дома стояла в нарядном праздничном платье сестренка Борьки Шпака - светловолосая толстушка Линка. Я не останавливаясь, на ходу поздравил ее с праздником. Она застеснялась, даже покраснела от удовольствия, приветливо улыбнулась мне и помахала рукой.
   Едва я повернул на Городскую, тоже всю увешанную флагами, как сразу же на противоположной стороне, среди немногих для такого дня прохожих, увидел своего друга, шедшего мне навстречу. По случаю праздника на нем была шелковая рубаха, которую он мне обычно ссужал на все спектакли "Робин Гуда", простенькие хорошо выглаженные серые брюки и белые парусиновые, тщательно выкрашенные зубным порошком туфли. Мы поздоровались, и как раз в это время со стороны больниц послышалась музыка. Заиграл духовой оркестр. Тотчас же, почти одновременно к нему присоединились еще два. Мелодии трех разных веселых маршей, накладываясь одна на другую, причудливо переплетаясь как бы подгоняемые частыми ударами турецких барабанов, возвещали начало долгожданного весеннего праздника.
   - Давай двинем рядом с Ленинским районом, - сказал Вилька, - С ним пойдут и слободские школы. Может, по пути встретим хлопцев из наших классов.
   Я сразу понял, куда клонит мой приятель и кого надеется повстречать. Меня лишь удивило, что он не говорит об этом прямо.
   - Слушай, Виля, брось темнить. Скажи просто, что хочешь увидеть Валю. И нечего приплетать сюда каких-то хлопцев.
   - А если даже и так. Ничего не нахожу в этом плохого. Тебе-то что? Не все ли равно, где и с кем идти?
   - Конечно, не все равно. Я не имею никакого желания связывать себя с кем-то или с чем-то и хочу сразу же оправиться в город.
   Я стал убеждать Вильку, что именно так и следует поступить, что это позволит нам увидеть не только одну нашу колонну, но и многое другое. А Валя никуда не денется, и он успеет еще наглядеться на нее. Но Вилька, несмотря на очевидное преимущество моего предложения, не торопился отказываться от собственного. В общем, каждый из нас доказывал свое, и мы, оживленно обсуждая этот, по сути, пустячный вопрос, вопреки своей давней привычке всегда ходить быстро, на сей раз медленно шли вверх по улице в сторону хлебозавода, где по установившейся традиции колонны демонстрантов в дни революционных праздников выходили на Городскую. И хотя окончательное решение мы пока так и не приняли, настроение у обоих было отличное, празднично-приподнятое. В то майское утро я был убежден, что не только моим землякам слобожанам, но и всем советским людям так же хорошо, как мне. Что все они, особенно в такой майский день испытывают то же, что и я, тот же душевный подъем, ту же законную гордость за свою великую, самую счастливую в мире страну.
   Но вот в конце улицы показалась голова колонны, занимавшая всю ширину проезжей части и двигавшаяся в нашу сторону. Когда она поравнялась с нами, я увидел много веселых, улыбающихся лиц, в частности, детских, принадлежащих детям самого разного возраста, отчего моя уверенность в общем счастье стала еще крепче. Теперь я нисколько не сомневался в том, что чувства всех граждан моей замечательной родины полностью созвучны с моими. Ведь оснований для этого было более чем достаточно: в 1941-м по сравнению с прошлыми годами жить стало заметно легче. Свободно продавался хлеб. В витринах продуктовых магазинов лежали сахар, сливочное масло, колбаса, другие продукты. И хотя за "мануфактурой" всё еще целыми ночами выстаивали в очередях, это уже было не столь важно. Похоже, появились веские основания согласиться со словами, сказанными Сталиным на XVIII съезде ВКП(б) в 1939 году: "Жить стало лучше, жить стало веселей!"
   Идя по тротуару рядом с демонстрантами, мы спустились вниз по Городской на Балковскую. По ней дошли до пересыпьского моста, у которого составлялась сводная колонна Ленинского района. Однако не стали дожидаться, когда она двинется дальше. Мне удалось-таки убедить Вильку не примыкать к колонне. Перейдя на противоположную сторону Балковской, по Софиевскому спуску, а затем по Софиевской улице мы направились к центру города. Потом свернули на Ольгиевскую и далее на Херсонскую. Здесь, казалось, музыка духовых оркестров слышалась отовсюду. Миновав украинский театр, в котором состоялась наша неожиданная встреча, перешедшая в крепкую долголетнюю дружбу, мы по Херсонской дошли до Торговой, а по ней до Нового базара. Затем свернули на Садовую. Там на мрачном массивном здании Германского консульства, угрюмо стоявшего неподалеку от Главпочтамта, по случаю 1-го Мая развевался огромный красный флаг с белым кругом и черной свастикой посредине, всегда почему-то вызывавший во мне интуитивное чувство неприязни и настороженности. По Садовой вышли на Соборную площадь, а оттуда на Дерибасовскую, по которой направились в сторону Ришельевской. Все улицы были запружены толпами народа. По главным двигались колонны демонстрантов, в массе своей одетых просто и бедно, но все же празднично. Впереди духовые оркестры и красные знамена. Над головами идущих торжественно плыли портреты Маркса, Энгельса, Ленина и других пролетарских вождей. Особенно часто повторялся в разных ракурсах лик товарища Сталина. Поперек колонн протянулись красные полотнища, на которых большими белыми буквами были начертаны лозунги, славящие коммунистическую партию, великого Сталина, труд, мир. На транспарантах можно было прочесть названия предприятий и организаций и даже получить сведения о главных производственных успехах, достигнутых их коллективами. Довольно часто, разрывая колонну, в ней двигались убранные кумачом грузовики с красочно оформленными макетами. В четком строю шли молодые люди в спортивной форме с эмблемами спортивных обществ. Их сменяли группки юношей и девушек в ярких национальных костюмах всех республик Советского Союза. Малыши держали в руках красные флажки и разных цветов надувные шарики. Когда замолкала музыка оркестров, над колонной раздавались песни. Во время остановок пары кружились в вальсе.
   Вся эта масса людей двигалась медленно с частыми, порой довольно длительными остановками. Поэтому, когда мы, то, стоя на месте и с любопытством разглядывая демонстрацию, то, шагая рядом с демонстрантами по Решильевской, добрались до железнодорожного вокзала, было уже около двенадцати часов дня. Дальше нас с Вилькой не пустил милицейский кордон, так как мы шли вне колонны. Лишенные возможности увидеть партийных и советских руководителей нашего города, по случаю праздника торчащих для всеобщего обозрения на наспех сколоченной трибуне на Куликовом поле, мы не слишком расстроились, так как это изначально не входило в наши планы.
   - А не зайти ли нам к моим молоденьким родственницам? - неожиданно спросил Вилька. - Посидим, отдохнем, а заодно и с теткой повидаюсь.
   Усталости я не чувствовал, но, честно говоря, мне надоело болтаться по городу, и Вилькино предложение пришлось весьма кстати. Я охотно дал согласие и мы, не раздумывая долго, направились на Пантелеймоновскую к достаточно хорошо знакомому мне дому. Войдя во двор, Вилька не стал подниматься на второй этаж, где жила Антонина, сказав, что к ней мы зайдем позже, а сразу постучал к Ане и Эмме.
   Дверь нам открыла Аннушка.
   О! Виля, Валя, - воскликнула она, обрадованная нашим приходом. - Как хорошо, что вы вспомнили о нас да еще в такой день. Заходите. - И чуть отступив от двери, пропустила Вильку и меня внутрь комнаты. - Эмма, посмотри, кто к нам пришел! - позвала она сестру, которая уже и сама увидела внезапно нагрянувших гостей. Эмма, улыбаясь, подошла к Вильке, по-родственному обняла его и поцеловала в щеку. То же, хотя и с некоторым опозданием, сделала Анна. Затем девочки, видимо сообразив, что я обделен их вниманием, поспешили загладить свою оплошность, поцеловав и меня в обе щеки: одна в одну, другая в другую.
   - Отчего вы дома? Вы что, не ходили на демонстрацию? - спросил я у девочек.
   - Ну, вот еще! Конечно, ходили, - ответила Анна. - Мы только перед вашим приходом вернулись домой. А сейчас собирались пить чай. Так что вы поспели как раз вовремя. Располагайтесь, пожалуйста, чувствуйте себя как дома.
   Девчонки засуетились, расставляя на столе стаканы и блюдца. Принесли загодя поставленный на огонь и уже успевший вскипеть чайник. Поставили вазочку со сладкими житными пряниками, блюдечко с вареньем, и наша маленькая компания принялась за чай, за которым каждый из нас, порою перебивая друг друга, старался поделиться с остальными наиболее сильными впечатлениями от прогулки по праздничному городу.
   Когда чайник опустел, а пряники и варенье были съедены, Эмма, помешивая ложкой в пустом стакане, сказала: "А не сыграть ли нам в карты?"
   Ее предложение всем показалось дельным, и мы немедленно выразили готовность принять участие в игре. Девчонки быстро убрали со стола посуду, на нем появилась старенькая, потрепанная колода карт. Решили играть в подкидного дурака два на два. Мы с Вилькой, а сестры вдвоем против нас. Играли с увлечением, но девочки часто проигрывали. Может быть, они были менее внимательны, чем мы, а может им просто не везло. Я даже подумал, что если так продолжится дальше, то такая игра им скоро надоест. Но тут вдруг, опять Эмма внесла в игру нечто совершенно новое.
   - Послушайте! - сказала она. - Так дальше играть совсем не интересно. Давайте за проигрыш платить.
   - Чем платить? - удивленно спросила сестру Анна. - Денег ни у кого нет
   - Зачем же деньги? - лукаво улыбнувшись, продолжила Эмма. - Я имела в виду совсем не деньги. В них нет никакой надобности.
   - Тогда что же ты имела в виду?
   - Проигравшие будут платить поцелуями и только в губы. - Торжественно провозгласила она. - А кто стесняется, может целоваться вон за той ширмочкой. Согласны?
   Мы с Вилькой от Эмминого предложения были в восторге и тотчас же согласились. Анна ничего не ответила, даже чуть покраснела, однако возражать против новых правил игры не стала. И теперь, благодаря Эмме, она проходила с неизмеримо большим интересом и удовольствием. Все мы каждый раз с нетерпением ожидали окончания партии, за которым следовала немедленная расплата. Нам с Вилькой было абсолютно все равно, выиграли мы или проиграли. И в том и в другом случае, по новым условиям, поцелуи нам были обеспечены. Если мы выигрывали, целовали девочек мы, если выигрывали они - девочки целовали нас, и это было одинаково приятно. Я всякий раз целовался с Анной за ширмочкой, таково было ее желание, а Вилька с Эммой прямо у стола. Ну и нацеловался же я тогда, пожалуй, на десять лет вперед. И какие сладкие были у Аннушки губки!
   В общем, играли мы так довольно долго, наверное, потому что как я где-то вычитал: "От поцелуев губы не блекнут". И не знаю, сколько бы еще продолжалась наша игра, если бы уже в конце дня к нам не вошла, а вернее влетела Вилькина тетка, которой может быть, кто-нибудь из соседей подсказал, что мы здесь находимся. Как всегда она была стремительна, громогласна, напориста.
   - А фот где они, холупчики! - воскликнула Антонина, войдя в комнату и показывая на нас с Вилькой обеими руками. - Und diese mein lieber NИffe! O, mein Gott! Нет чтопы сначала постороваться с теткой, постравить ее с прастником. А он сразу попежал к тевчонкам.
   - Sie sind im Unrecht, Antonina, - щеголяя своим скромным знанием немецкого языка, прежде всего перед Аннушкой, вступился я за своего приятеля. - Das ist nicht wahr. Мы как раз только сейчас собрались зайти к вам, - соврал я, кажется ничуть не покраснев.
   - Schweig bitte! Du bist solch MЭßigganger und Betruger, wie dein Freund.
   Мне пришлось замолчать. Дальше оправдывался уже один Вилька. Наконец Антонина успокоилась, но осталась с нами. Было похоже, что уходить скоро она не собирается. Своим внезапным появлением тетка моего друга нарушила всю прелесть нашего увлекательного занятия, и никакой надежды продолжить игру не было. Посидев еще немного и видя, что ситуация вряд ли изменится к лучшему, мы стали собираться домой. С девчонками попрощались уже без поцелуев, при Антонине, разумеется, исключавшихся. Однако пообещали им, что приедем в гости в самом скором времени. Уходя Вилька, чтобы задобрить тетку, чмокнул её в щеку и мы, поблагодарив наших милых хозяек за гостеприимство и чудесно проведенное время, отправились восвояси.
   Выйдя на улицу и дождавшись 5-го трамвая, доехали на нем до Староконного рынка, а там на Градоначальницкой пересев на наш 15-й, добрались на родную Слободку. Сошли на остановке у Психиатрической больницы, и, простившись друг с другом, отправились по домам, переполненные впечатлениями и самыми приятными воспоминаниями, связанными, главным образом, с необычной карточной игрой.
   0x08 graphic
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Содержание

   Рождение города-порта (вместо предисловия) 6
  
   Часть I. Предвоенные годы и раздумья над прошлым
  
   Мотивы, побудившие автора написать книгу 22
   Коротко о евреях 41
   Большевики-ленинцы 60
   Детство 196
   Школьные годы 235
  
  
   Письмо от 24-25 июля 1824 г. Петру Вяземскому.
   Чтобы на меня показывали пальцем (лат.)
   Книги имеют свою судьбу (лат.).
   Крушение мировой революции, с. 192.
   Ленин Собрание Сочинений, 5 изд., т. 35, стр. 68.
   (Mirbach) Вильгельм (1871--1919), германский дипломат,граф. С апреля 1918 г. посол в Москве при правительстве РСФСР.
   "Вестник НКВД", 1918, N 21-22, стр. 1.
   Декреты советской власти, т. 4, М., 1968, стр. 627.
   Крушение мировой революции, С. 259-260.
   Крушение мировой революции, С. 71.
   ПСС, т. 41, с. 347.
   ВИЖ 1991, N 7, с. 64.
   ППС, т. 34, с. 265-266.
   ППС, т. 45, с. 189.
   ППС, т. 45, с. 190.
   День и месяц неразборчивы (примечание получателя И. Британа).
   Федоров Николай Федорович (1828-1903) -- русский философ-космист, Соловьев Владимир Сергеевич (1853-1900) -- русский религиозный фидософ, поэт и публицист, Беме Яков (1575-1674) -- немецкий философ-мистик.
   Женотдел при ЦК РКП(б) существовал в 1919-1920 гг., в 1921 г. его заведующей была А. М. Коллонтай.
   Лутовинов Юрий Христофорович (1887-1924) -- деятель революционного движения, профсоюзный организатор. Активный участник "рабочей оппозиции" в 1921-1922 гг. Покончил жизнь самоубийством 7 мая 1924 года.
   Бланки Огюст (1805-1881) -- французский революционер, публицист.
   "Свердловцы" -- слушатели Коммунистического университета им. Я. М. Свердлова, где читал лекции Бухарин. Позже ВПШ при ЦК КПСС.
   См. Очень похожее описание паники среди московских большевиков в октябре 1919 г. в кн. Бывшего заместителя наркома Внешторга Г. А. Соломона "Среди красных вождей". Париж, 1930, т. I, с. 217-221.
   Пристрастие тогдашнего Председателя СНК к алкоголю было широко известно. Н. Н. Берберова в своих воспоминаниях пишет, что в 1922 г. он даже приезжал в Германию лечиться от пьянства.
   "Вместо наркома величает "наркомиком". Игра слов: по-немецки Narr - дурак и Komik -- комик.
   Каменев Сергей Сергеевич (1881-1936) - русский и советский военачальник, В 1919-1924 гг. Главнокомандующий вооруженными силами Республики, позже нач. Штаба РККА, зам. Председателя РВС и т.д.
   Это сказал не Иуда, а Христос (Евангелие от Иоанна, гл. 13, стих 27. -- В. Б.).
   Последнее "выступление" Троцкого - имеется в виду партийная дискуссия конца 1923 -- начала 1924 года.
   Красин Леонид Борисович (1870-1926) - во время гражданской войны нарком путей сообщения, нарком внешней торговли, Затем на дипломатической работе.
   Крестинский Николай Николаевич (1883-1938) - полпред в Германии.
   Сокольников (Бриллиант) Григорий Яковлевич (1888-1939) -- в 1922-1925 гг. Нарком финансов.
   Кутлер Николай Николаевич (1859-1924) - видный кадет, член 2-й и 3-й Гос. Думы. После Октября работал в Наркомфине и правлении Госбанка. Скончался 10 мая 1926г.
   "Иван Иванович" -- вероятно, Скворцов-Степанов (1870-1924), видный большевистский историк, нарком финансов в первом Совнаркоме.
   Вероятно, Г. А. Соломон, которого в большевистских кругах называли Жоржиком, и который был обвинен в финансовых махинациях в период дипломатической работы в Германии.
   Бухарин жил в Копенгагене в августе-сентябре 1916 г.
   Нилус Сергей Александрович (?-1930) -- русский религиозный публицист, один из первых публикаторов так называемых "Протоколов сионских мудрецов".
   "Лаврентьевский переулок..." -- имеется в виду взрыв бомбы, брошенной анархистами в здание МК РКП (б) 25 сентября 1919 г.
   Балмашев Степан Валерианович (1882-1902) -- революционер-террорист, убийца министра внутренних дел Сипягина.
   Каляев Иван Платонович (1877-1905) -- эсер, убийца московского генерал-губернатора вел. Кн. Сергея Александровича.
   Имеется в виду "Христианский катехизис..." московского митрополита Филарета (В. М. Дроздова) перв. изд. 1823 г., краткая редакция которого долгие годы служила учебным пособием в школах и семинариях.
   "Азбука коммунизма" -- сочинение, написанное Бухариным с Е. А. Преображенским осенью 1919 г., посвященное анализу пунктов программы партии, принятой 8-м съездом РКП(б).
   "Наш современник", N 8, 1990.
   Русская освободительная армия.
   Настоящее имя Эрик Блэр (1903--50), английский писатель и публицист.
   Спрессованные жмыхи масляничных растений.
   Итальянский авантюрист, автор скандальных "Мемуаров", где он рассказывает о своих многочисленных любовных похождениях.
   Искаженное немецкое Mutter - мать.
   На слободском жаргоне "кусочек".
   Чрезвычайное происшествие.
   "Разрешите мне войти в класс" и "Я сегодня дежурный".
   Древнегреческий философ-материалист и диалектик (ок. 540-480 гг. до н. э.).
   Двуликий Янус почитался в Риме как божество входа и выхода, начала и конца. В Риме был обычай в начале войны отк4рывать двери храма Януса и держать их открытыми до наступления мира. Император Август писал в § 13 своих "Деяний": "Храм Януса Квирина, который всё время от основания города до начала моей жизни запирался лишь дважды, в мой принципат по постановлению сената был заперт три раза".
   Основатель Монгольской империи, организатор завоевательных походов против народов Азии и Восточной Европы.
   Предводитель гуннов. Возглавил опустошительные походы в Восточную Римскую империю, Галлию, Северную Италию.
   Казенить -- пропустить уроки.
   В. Маяковский, "Стихи о советском паспорте".
   И это мой любимый племянник! О, мой бог! (нем.).
   Вы не правы, Антонина.
   Это не так.
   Замолчи, пожалуйста! Ты такой же бездельник и плут, как твой друг.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   235
  
  
  
  

Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

РЕКЛАМА: популярное на Lit-Era.com  
  Я.Зыров "Темный принц и блондинка-репортерша" (Попаданцы в другие миры) | | М.Махов "Бескрайний Мир" (ЛитРПГ) | | Е.Кариди "Седьмой рыцарь" (Любовное фэнтези) | | В.Колесникова "Влюбилась в демона? Беги! Книга вторая" (Любовное фэнтези) | | Т.Сергей "Делирий 3 - Печать элементов" (Боевая фантастика) | | М.Старр "Попаданка и король" (Любовное фэнтези) | | П.Коршунов "Жестокая игра (книга 3) Смерть" (ЛитРПГ) | | К.Татьяна "Его собственность" (Современный любовный роман) | | Л.Каминская "Сердце дракона" (Приключенческое фэнтези) | | В.Мельникова "Невеста для дофина" (Фэнтези) | |
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
И.Арьяр "Академия Тьмы и Теней.Советница Его Темнейшества" С.Бакшеев "На линии огня" Г.Гончарова "Тайяна.Влюбиться в небо" Р.Шторм "Академия магических близнецов" В.Кучеренко "Синергия" Н.Нэльте "Слепая совесть" Т.Сотер "Факультет боевой магии.Сложные отношения"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"