Copyright Sergei Belyakov 2012
"Когда придет черед протянуть ноги, я хочу умереть, как мой дед - мирно, во сне. Совсем не с перекошенными в крике ужаса ртами и выпученными зенками, как остальные трое в стимходке, которой он рулил."
(Из разговора в дирижабле)
Мой друг, высокий брюнет с суточной щетиной на худощавых скулах, выходит к окну. Молча становится в просвете штор, напоказ всей Пекарской улице. Расправляет несуществующую складку на отвороте кофейного шлафрока, движением головы отбрасывает непокорную прядь бетховенской гривы. Прищуривает подернутые синевой усталости веки.
Бережно трогает тонкими губами мундштук, прилаживаясь, и...
От густого в низком регистре до блестяще-тонкого в верхнем, нервически подергивая крылом ноздри орлиного носа, вывязывает в воздухе мелодию. Вымучивает, заломив бровь и судорожно схватывая воздух уголками рта, до боли знакомые гаммы своего последнего увлечения, старинной цыганской баллады "Назови меня по имени, Алехандро".
Тири-рири-та ри-ри-та та-та, назови меня по имени, Алехандро, тарара-та тарара-та, подари мне ночь страсти, Алехандро, - ти-ти - тири-рири-та...
До бесконечности, до боли зубодробительной. Я не понимаю его пристрастия к музыкальным экзерсисам. Молча наблюдаю, закинув ногу на ногу, из глубокого плюшевого кресла.
Негоже кривить душой. Мой музыкальный слух оставляет желать много лучшего. Разрыв шрапнельной бомбетты в близости от головы во время сражения под Йоханнесбургом наверняка превратил бы череп в дуршлаг, если бы не плотно-катаный валеночный шлем моего собственного изобретения. Пара шрапнелин навсегда поселилась в правом плече, и вдобавок - полная потеря слуха. Музыкального слуха. Невероятно, но факт.
По крайней мере, эта версия всегда благожелательно принималась дамами на раутах и балах.
- Патер наш Иисусе! Када ж йим надоест этот самый хилофон мучать?
Мадам Шеломицкая, наша квартирная хозяйка, распахнула высокие резные двери, вкатывая в гостиную столик с пузатым кофейником, графином апельсинового сока, накрахмаленными до чопорной синевы салфетками, серебром блистающими перечницами и солонками, ложечками и вилками, ножичками и зубочистками с перламутровыми ручками, и венцом завтрака - двумя тарелками с фирменной яичницей. Тарелки до поры накрыты сияющими мельхиоровыми колпаками, но предательски-завораживающий запах поджаренного бекона уже заполнил гостиную.
- Не хилофон, а каллиофон, мадам, - устало поправляю я. Трудно спорить с хозяйкой, которая упрямо не желает выучить название необычного инструмента моего друга, редкой работы ручного аналога стим-каллиопы.
Ритуал повторяется уже несколько дней. Подъем, терзание каллиофона на виду у всей Пекарской, традиционный завтрак, пара фраз с хозяйкой, молчаливое чтение свежих новостей с лент радиографа.
Тишина дообеденных часов благостна, но обманчива.
Мы думаем.
Вернее, думает мой друг. Я же лишь "принимаю участие" в дежурном и совершенно бесплодном, с моей позиции, мыслительном процессе. Такое случается регулярно: с напором и уверенностью линейного корабля он втискивает в мою жизнь очередную головоломку, не утруждаясь пояснением необходимых деталей. Затем терзает меня бесконечными вводными, вопросами, рассуждениями и гипотезами. Не подумайте, что он не нуждается в моих комментариях или ответах. Он готов выслушать любой бред отчаявшегося, уставшего мозга, чтобы выстроить на нем мекку собственного самоутверждения. Тем самым, как говорит он, подхлестывается его дедукция.
Его зовут Всеволод Сергеевич Ханжин. Я называю его исключительно по фамилии, как и он - меня. Это наше негласное правило. Ханжин - гений приватного сыска в свободном полете, профессионал мирового уровня; его услугами пользовались короли и министры, индустриальные магнаты и знаменитые теноры, политические деятели и спортивные знаменитости. В миру Ханжина знают мало. Те, кто прибегает к его услугам, пекутся о сохранении инкогнито.
Как водится, скрытность, деликатность и достижение результата в частном сыске идут об руку с приличными комиссионными. Ханжин не опускается до ведения финансовых дел. Это моя забота. Естественно, я работаю с лучшим сыщиком Империи не из альтруистических побуждений, но с некоторого времени наши отношения переросли за грань реляций хозяин-работник. Если потребуется, я спокойно встану на пути пули, уготованной для него. Знаю, что он поступит так же. Мы никогда не говорим об этом. Подобный кодекс пожертвования, возможно, покажется кому-то странным, но нас он вполне устраивает.
А вот несносность Ханжина, его причудливый, хотя и невероятно результативный, образ мышления заставят любого взвыть от отчаяния в первый же день общения.
Но что возьмешь с гения? Вот и сейчас:
-...входит в мою комнату, так? А теперь скажите: как и что нужно устроить в континууме комнаты, чтобы предотвратить швыряние этим человеком любых предметов? И необязательно в меня?
- Позвольте перефразировать: вы хотите ограничить подвижность любого человека, входящего в вашу комнату, с тем, чтобы тот не мог бросить в вас, ну скажем, дохлой крысой или там куском репы?
- Именно. Причем я не сдерживаю вашу изобретательность: это может быть идея, относящаяся к любой, натурально, любой области, от изменения параметров пространства-времени до психического воздействия на субъект, изготовившийся швырнуть в меня нечто. К примеру, в данный момент я рассматриваю увеличение вязкости воздуха до такого предела, что субъект не сможет сделать резкое, а стало быть, швырятельное, движение.
- Увеличение вязкости воздуха? А как вы сами соизволите передвигаться по комнате?
Укоризненно склонив голову, я вытаскиваю из кожаного кисета на поясе миниатюрный парогазовый хронометр Буре, и нажимаю клавишу. Крошечный патрубок выдвигается из отверстия в корпусе луковичных часов, выпустив струйку пара толщиною чуть более волоса. Крышка откидывается, и стрелки передвигаются на десять минут пополудни.
Я выразительно гляжу на Ханжина, яростно жующего мундштук неприкуренной сигариллы в тщетных попытках найти быстрое решение задаче "нешвыряния". Он делает вид, что не понял намека. По расписанию последних дней, в этот час я разбираю пришедшую за ночь пневмопочту, а он обсуждает с мадам Шеломицкой меню на завтра.
- Н-н-ну-с, пожалте: запритесь в квартире, закройте все двери и окна, а ключ выбросьте?
- Навсегда?
- А как же иначе? Еще можно заранее, по-дальновидному, обзаводиться друзьями, которые наверняка не будут швыряться. Меня, к примеру, нужно будет очень здорово разозлить для того, чтобы я пульнул в вас... ну хоть этими вашими мозгами!
Я указываю на один из любимых экспонатов кабинета - банку с кривой надписью "Промыто!" на этикетке; в ней чинно плавали, как серьезно утверждал мой друг, мозги адъютанта Гранд-Визиря Турции Саида Алим Паши.
- А может, перенести это все на Луну? Все-таки, гравитация меньше. Мда-с. А еще можно сузить размеры... гм, квартиры... до такой степени, что замахнуться будет невозможно.
- Нет, нужно смотреть на проблему шире. Давайте обратимся к обожаемому вами доктору Павлову: если хорошо натаскать всех, кто к вам может заходить, - провести, так сказать, психологический треннинг, то рефлекс нешвыряния приживется. А треннинг сочетать с направленным физическим воздействием: ну скажем, каждый замах рукой сопровождается резким ударом сапогом по... сами знаете, по чему. Словом, подходит?
Ханжин отстраненно глядит сквозь меня, и я понимаю, что проблема вполне реально мучит его. Что за несносное создание!
- А еще можно убедить себя в том, что это - лингвистический казус. Нужно заменить слова "швырять, бросать" и их синонимы на что-то другое, и проблема рассосется сама по себе...
Я покидаю комнату, но мелодичное потренькивание радиографа останавливает меня на пороге.
У вас часто возникает ощущение причастности к эпохальному событию? К такому, что меняет судьбы? Я имею в виду некую поворотную точку в цепи последующих событий, когда ты осознаешь: именно с этого все и началось.
Как и всегда в моменты предчувствия, ощущения обострены, и мелкие, незначительные детали скрупулезно фиксируются мозгом; ты вспоминаешь их абсолютно четко много лет спустя.
Я вижу небольшое пятно джема на шейном платке Ханжина, в том месте, где шелк ныряет под лацкан шлафрока. Расстроится наверняка. Из распахнутого окна тянет разогретой смазкой, долетает пыхтение пассажирского люксомотива на остановке в конце Пекарской. Солнце выстреливает луч сквозь колышащуюся от сквозняка штору, и тот пытается проткнуть ленту момент-разговора, резво ползущую из приемника радиографа - я привычно проверяю взглядом красный сторожок ленты экстренных сообщений (нет, все в норме).
Ханжин открывает рот, невыносимо медленно... ну же, скорее, если ты чуть быстрее вымолвишь то, что хочешь сказать, то возможно, что магия предчувствия разрушится, и лента-моменталка окажется простым приглашением на партию лаун-тенниса?
- ППРРИИММИИТТЕЕ ССООББЩЩЕЕННИИЕЕ! - голос Ханжина вязнет басовыми нитками в гребешке моего слуха. Паника, постоянная спутница дурных предчувствий, липкими, суетливыми пальцами пытается свихнуть нормальность сознания.
Я давлю ее, как вошь. Я знаю, как с ней управиться.
Меня зовут Виктор Сергеевич Брянцев, мне тридцать пять лет, половину из которых я провел в удалении от сытной, установленной жизни молодого столичного господина. Моя биография заполнена войнами и голодом, страданиями и борьбой, надеждами и муками. Я столько раз даровал жизнь и отнимал ее, что вера в высшее существо, в диэти, в спирит растворилась в желчи потерь и крови воскрешений. Я служил полевым лекарем многих армий мира, наивно полагая, что своим делом я буду спасать жизни, а спасал лишь запасные порции пушечного мяса. В конце карьеры военного медика я почти тронулся умом; я был готов отнимать здоровые конечности у легкораненых, лишь бы не возвращать тех в строй.
Я уехал назад, в Империю. Несколько лет ничегонеделания и пьянства (я заработал приличные пенсии в пяти странах, а магараджа Курукшетры поклялся раз в месяц присылать мне две горсти золотых наггетов - до истечения дней моих) истощили тело, но не утолили мук ума.
Кожаные мешки с наггетами пылились в углу. Я понимал, что умираю. Не физически, но духовно.
Тогда я повстречался с Ханжиным.
...Лента момент-разговора (мессаж, как с придыханием, на французский манер, называет ее мой напарник), кажется, сама вползла мне в ладонь.
"Реквестирую приватный разговор с господином Ханжиным", - гласила начальная строка.
Автор запроса - некая г-жа Анна Усинская.
Мясная муха старается с размаху прошибить стекло окна, мельтеша снаружи. Ханжин стоит в три четверти ко мне, на том же месте, что и во время утренних терзаний каллиофона. Губы сжаты, глаза полуприкрыты. Я прекрасно понимаю, что сейчас происходит. Впитывая мой доклад, неутомимый мозг сыщика сортирует и раскладывает по многочисленным уголкам и закромам памяти информацию, которую я стараюсь дать в максимально сжатом виде.
Анна Усинская, сестра малороссийского магната Мстислава Усинского, обращается за помощью в расследовании обстоятельств исчезновения ее свояченицы, жены Усинского, Марыси.
Помимо длительного контакта с Анной по радиографу, я провел ночь и раннее утро в лихорадочном капсульном обмене с Имперской Библиотекой - по моей просьбе кураторы ИБ связывались и с Вильно, и с Краковым, и даже запрашивали материалы из Королевской Пневмотеки в Лондоне. Разумеется, информация в наши дни стоит недешево, но Ханжин никогда не ограничивал меня в ее отборе для предстоящего дела. Собственно, основываясь на оценке информации, он приходил к решению, будем мы браться за расследование или нет.
Суть обращения госпожи Усинской сводилась к следующему.
Усинские - наиболее "шановитые", знатные, жители городка Смуров, что находится на границе Империи с Воеводством Польско-Литовским. Брат Анны, Мстислав Усинский, прямой наследник славного Ледожа Усинского, был нелюдимом; шляхта старшего поколения в Смурове поговаривала, что зажиточный помещик останется бобылем.
Марыся Пинкевич очаровала Мстислава на балу три зимы тому. Девушка была невероятно красивой: местные шляхтичи без устали рубились на шаблях, претендуя на роль ухажеров прелестной панны, но красота ютится вместе с одиночеством - как и в случае с Усинским, все сходились на том, что Марысе уготована синечулочная зрелость. Однако Усинский кавалерийским налетом разбил лед отстраненности, сковывающий красавицу-шляхтиню, и год спустя сделал ее хозяйкой имения.
Имение Усинских было знаменитым не только в пуще.
Записки майора Дэйва Причетта, описывающие жизнь, обычаи и нравы населения тех краев, в существенной части рассказывают о Смурове, о поместье Усинских и роли последних в развитии и процветании города и окрестностей.
Причетт, проведший более трех лет в качестве "вьязня", или по-местному, закрутника, узника смуровских шляхтичей, подробно описывает удивительные вещи, творящиеся в городе. Сообщаемое смахивает на "правдивые" истории Тацита Эфесского о сказочно богатом Тарнабуле на побережье Тавриды.
Скептически приподнятая бровь Ханжина не смутила меня.
Город Смуров знаменит Мельницей, которой много лет владел род Усинских. Это не просто "мельница", поскольку помолы там прекратились почти двести лет тому; вообще же, самое первое упоминание о ней относится к пятнадцатому веку - ее якобы построили монахи-цистерисианцы, основавшие монастырь у провала в гранитном щите, в который несла бурлящие воды речка Смуровка. Помимо невероятных размеров (диаметр колеса, по Притчетту, достигал чуть не ста ярдов - тут бровь Ханжина полезла еще выше), необычность мельницы заключалась в том, что она исправно, в течение веков, служила источником механической энергии. Поначалу вращение исполинского колеса использовалось, помимо помола, для снабжения растущего города чистою водою (огромные ковши, притороченные к колесу, работали как нория) и для передачи "вращательного момента" на выстроенные поблизости кожевенную фабрику и маслобойню. Со временем, когда Смурова достигла волна индустриальной стим-революции, энергию вращения исполинского выходного вала мельницы приспособились передавать прямо в город, через постоянно усложняющуюся систему маховиков, распределительных валов, поддерживающих стим-станций и немеряное количество верст ременных передач.
(В этом месте доклада бровь сыщика, казалось, переползла под самую кромку волос на лбу. Бормоча: "коэффициент полезного действия... что они там, совсем не разбираются, механики хреновы?", он переместился в любимое кресло у камина, жестом пригласив меня в кресло рядом. Я продолжил.)
Маслобойня и кожевня захирели и закрылись, и не потому, что владельцы их разорились. Вокруг мельницы, причем не в географическом смысле, творились нехорошие вещи, бесовщина.
Во-первых, чем сильнее становилась зависимость Смурова от мельницы, тем менее доступной она становилась. Причетт говорит, что пуща в районе мельницы в полном смысле слова непроходима, и ему самому так и не удалось побывать на мельнице, хотя он слышал огромное множество местных легенд, сказок, поверий и страшилок о том странном месте. Настойчивый майор - как ни старался - не смог подобраться к мельнице ближе, чем Чертовы Ворота, огромные дубовые панели, установленные в месте, где пуща расступалась хоть на немного. Ворота были покрыты сложной резьбой, до такой степени мелкой и запутанной, что никто не мог разобраться в смысле изображенных на них символов.
Во-вторых, по другим источникам (Казимир Пружальский, профессор Краковского Музея Истории), несмотря на кажущуюся близость мельницы к цивилизации и, вдобавок, устойчивое число смельчаков, пытавшихся пробраться к ней, это удалось только пятерым. Удалось в разное время и разными путями. Все они в итоге ослепли, причем (теперь и вторая бровь Ханжина полезла вверх) молва утверждает, что они потеряли зрение, будучи на мельнице, а вывела их к людям нечистая сила - страшное создание, местный Голем или Франкенштайн по имени Глинько.
Глинько, по легендам, появлялся на люди редко. У чудовища ростом в три аршина было поленообразное туловище, голова в виде нелепо-огромного чайника и загребущие руки, которыми он хватал людей, чтоб утащить на дно озера в расщелине кряжа, где с ним вместе якобы жило несметное число мойр.
Местные также утверждают (Пружальский), что по ночам вода в озере светится и кипит, хотя остается холодною на ощупь.
Речка Смуровка, продолжающая путь после небольшого разлива-озера у основания колеса, далее течет по огромной болотистой низине, заросшей камышами и кустарником - место, по Причетту, столь же нелюдимое и гнусное, как пуща у Чертовых Ворот. В камышах завелся странный зверь, невероятных размеров не то кот, не то рысь, что появляется чаще всего по полнолуниям, сея ужас среди местных жителей, задирая беспечных коз и заблукавших коров, а иногда и подгулявших выпивох, имевших несчастье забрести в камышовые дебри.
Марыся Усинская пропала в ночь клечального троицыного воскресенья. Анна сразу же заявила, что подозревает брата Мстислава в причастности к пропаже - а возможно, и к убийству - его жены.
Из рассказа Анны выходило, что после ужина Марыся сразу же ушла на хозяйскую половину, не дожидаясь супруга, который задержался в экзерсисном зале (Ханжин громко прочистил горло). Когда же Усинский наконец пришел в спальню, Марыси там не было. Встревоженный муж поднял на ноги прислугу, - обыскали сначала кватеры четы Усинских, затем и весь маеток, но от красавицы-хозяйки не осталось и следа...
Анна была разбужена шумом и криками слуг. По просьбе Мстислава она осмотрела личную спальню Марыси: ничего подозрительного, никаких следов борьбы или насилия. Радиографное сообщение в полицию было отправлено Анной с разрешения Мстислава, который, как ей казалось, был слишком спокоен для мужа, у которого только что бесследно пропала красавица-жена.
Заподозрив неладное, Анна решила наблюдать за Мстиславом. Ее подозрительность была вознаграждена. Уже почти под утро той же ночи, подумав, что Анна задремала от усталости, Усинский поспешно ушел из библиотеки, где они ожидали новостей от полиции, и быстро скрылся из маетка на своем любимце, фризском скакуне Апаче.
Главным поводом для подозрений стал тот факт, что за спиной Усинского, поперек коня, лежало нечто, завернутое в ряднину, - по очертаниям походившее на женское тело.
Усинский вернулся через два с небольшим часа, не обмолвившись словом ни с Анной, что специально встретила его у ворот, ни со слугами.
Марыся словно провалилась в воду.
Единственной уликой, страшным вестником дурного, что могло случиться с молодой красавицей, был клочок ее ночного пеньюара, который неведомо как оказался у смуровского дурачка по фамилии Державин. Но полицайные Смурова не смогли выжать из идиота ни единого осмысленного предложения о том, каким образом эта улика очутилась у него.
Державин, по мнению Анны, вряд ли имеет отношение к пропаже ее свояченицы. Кстати, фамилия у идиота совсем другая, а Державиным его стали называть по другой причине. Жители Смурова убеждены, что Глинько пытался утащить бедолагу в озеро, но тот неведомым образом вырвался, оставшись с помутившимся разумом - частенько в кабаках можно теперь слышать крики: "Держи его! Держи его!"; при малейшем намеке на Глинька идиот заходится криком.
Я сделал свое дело.
Теперь от Ханжина зависело, берется ли он за расследование. Опершись плечом на оконную раму, он глядел на улицу, теребя кончик шейного платка. Пауза была томительно длинной. Наконец, Ханжин утвердительно-коротко хмыкнул. Быстро подошел к аутлету и нажал сигнальную грушу домашнего аудиовода:
- Мадам Шеломицкая, суп из акульих плавников придется отложить... на неделю
Мадам на той стороне линии разочарованно забулькали.
Я перевел дух и развел скрещенные до того пальцы. Приключения начинаются.
Небольшого росту кондуктор в поношенной, но чистой униформе ловко вспрыгнул на подножку экспресса. Вагон плавно качнулся на паровой подушке. Трель свистка была такой неожиданно резкой, что, казалось, сорвала капли конденсата с зеленых маслянисто-влажных стен вагона класса люкс; те градом посыпались сквозь плотные клубы пара на насыпь.
Локомотив коротко рявкнул в ответ свистку. Экспресс легко отчалил от перрона, ускоряясь с каждым мгновением. Пар скрыл здание вокзала и редких провожающих.
Я откинул спинку сиденья, открыл небольшую затейливо расписанную дверцу в стене и достал оттуда гибкие трубки аудофона. Косточки на концах трубок удобно легли в ушные раковины; немного поколдовав над выбором музыки, поочередно открывая и закрывая крохотные заслонки на дюжине медных трубок за дверцей, я нашел желаемое (двенадцатую симфонию Гершеля) и расслабился в коконообразном кресле.
Мичман в парадном комбинезоне с иголочки, сидящий напротив Ханжина, снял щегольски заломленную "таблетку"-шляпу и якобы небрежно повернул к цивильным нарукавную нашивку.
"Вторая Дунайская Флотилия Малых Броненосцев", прочел я на ней. Ниже на рукаве мичмана красовалась эмблема отряда, в котором он служил: скрещенные лучи прожекторов исходящие от двух плоских, как блин, мониторов. "Шмели жалят семирожды", гласила надпись по кругу.
Ханжин пренебрежительно дернул плечом и прикрыл глаза. Неприязнь сыщика к военным была мне хорошо известна. Я же считал себя армейскою костью, и имел для этого все основания.
Бур-аргентинская война двенадцатого года напитала Европу угаром романтики и лихого геройства. Поддавшись зову азартного своего сердца, я забросил практику в Армавире и отправился в Намибию. Королевские войска поначалу побеждали, напористо прижимая к океану плохо обученные, но превосходящие их числом десантные отряды "мараниллас", наемников Аргентины, отребья Южной Америки. Английские офицеры стали невероятно популярны у дам Дурбана и Йоханнесбурга; не меньшим вниманием пользовался на приемах и некий русский доктор.
Приемы постепенно сошли на нет по мере того, как настырные мараниллас перешли на полу-партизанскую войну. Англичане и их Пятый Интернациональный Корпус, к которому я был приписан доктором полевого шпиталя, были совершенно не готовы к такой возмутительной наглости. После серии ошеломительных побед аргентинцы усадили Корпус в плотный котел под Йоханнесбургом, откуда живыми вырвалось лишь около двух сотен конных - отстреливаясь, они унесли на рысях в ночь саванны русского доктора, метавшегося в горячке от шрапнельной раны.
На этом мои военные приключения не кончились. Пренебрегая деньгами ради бравады, размеренной жизнью участкового доктора ради варварски-примитивной, но спасающей жизни практики в военных госпиталях, и семейным счастьем ради мимолетных, но пылких увлечений, я прошел на гребне освободительных войн сквозь всю Африку до Марокко, откуда погрузился на последний пароход, увозящий остатки зуавов во Францию... с тем, чтобы через три недели очутиться в Индии и уже воевать против своих бывших однополчан на стороне сипаев. "Рюска", как звали меня индусы, переболел малярией и желтухой, вытащил с того света сотню-другую темнокожих сынов Шивы (я часто шутил, что из того количества рук и ног, что я оттяпал в течение своей индийской эскапады, можно было бы спокойно соорудить отряд в сотню сабель...) и в итоге вернулся в Россию, которая в это время уже с головой ввязалась в Балканский военный конфликт.
Патриотическое мое сердце дрогнуло, и я все же пришел на сбор-пункт. Меня отправили домой; состояние здоровья оставляло желать лучшего: огнестрельные, колотые, рубленые раны, контузия, плюс перенесенные тропические болезни. Странное чувство, с которым я вышел из сбор-рункта, любой назвал бы облегчением, но кавалер шестнадцати орденов и медалей армий девяти стран мира был задет. Дабы не дать воли непонятному чувству, я с радостью ввязался в драку с парой подгулявших служащих цепеллин-компании "Изяславль", которым не понравился издевательский смех цивильного пижона по поводу названия их компании, вышитой золотом на нагрудных карманах.
Высокий, гибкий и весьма умелый в рукопашной схватке господин, который едва сумел угомонить меня, когда я истово охаживал тростью непутевых службистов, оказался Всеволодом Ханжиным.
Так мы познакомились.
Лужи большими черными кляксами расплылись на станционной платформе - в них отражалась перевернутая кромка лесной чащи.
Мичманок оказался на редкость нагл и в итоге нарвался. Мой напарник справился с ним один, пользуясь приемами исключительно консервативной борьбы Кушти. Но без "потерь" не обошлось...
Ханжин, зажав под мышкой трость с тускло поблескивающим набалдашником-черепом, прикурил сигариллу. Он был без шляпы, и потому досадливо наклонил голову, чтобы волосы не попали в пламя зажигалки. Недовольства на его худощавом скуластом лице не видно: глаза прикрыты круглыми очками с затемненными стеклами. Но я чувствую его.
- Бросьте, Ханжин! Вы слишком серьезно реагируете. В сущности, ведь это пустяк...
Сложив губы трубочкой, он выпустил клуб дыма.
Взгляд блестящих раскосых глаз поверх очков гальванизировал. В его лице есть нечто ордынское, а в зрачках мерещился отблеск пламени горящих городов, стали наступающих конных армад.
- Вы же знаете, Брянцев... - начал он наждачным, с крошками металла голосом, но тотчас отвлекся; складки у носа и губ теперь сложились в презрительную гримасу. Это характерно для Ханжина - переброс внимания всегда сопровождается сменой выражения лица. Я проследил его взгляд. В запыленном окне одноэтажного здания, которое язык не повернется окрестить "вокзалом", хмурой луной светлело поверх горшка с фиалкой лицо скучающего телеграфиста. Он смотрел на нас глазами снулой рыбины, подперев отвисшую щеку кулаком. В этом жесте и этих глазах степень такого крайнего равнодушия, что кружилась голова.
Боги, куда нас занесло?!
- Как врач, хочу отметить, что на протяжении нескольких последних лет не раз уже замечал за вами подобные нервические...
Ханжин не слушал. Задрав непокрытую голову к небу, он смотрел сквозь темные очки на низкие тучи. Хмуро жует сигариллу.
Экспресс завершил миссию на станции, выплюнув нас на платформу. Его зеленая гусеница, шипя от презрения, сдвинулась с места.
Я решил расставить точки:
- Потеряли шляпу, эка важность. Ну, унесло ветром в разбитое окно... Зачем же так себя растревоживать?
Я пригладил затянутыми в перчаточную кожу пальцами короткие усы, скрывая тем самым улыбку. В самом деле, подумаешь!
- Я переживаю не из-за шляпы, - скривился Ханжин. - Вы только поглядите...
Он показал мне разорванный по шву рукав пальто.
В ответ я хотел было развести руками, но в левой у меня неизменный спутник - потертый докторский саквояж из кожи "кэттл", подарок Дого Мбуа-И'Боте, лидера племен матабеле, память о лихих днях в намибийском вельде. Поэтому я лишь неопределенно повертел в воздухе пальцами правой. Вот поэтому, хотелось сказать мне, борцы Кушти никогда дерутся в пальто.
Собственно, они их и не носят.
- Послушайте, Брянцев, вы верите в мойр?
Улыбка отклеилась от моих губ. Нет сомнений, мне не дано - никогда - в полной мере понять и оценить невероятный мыслительный механизм Ханжина. Умение его перескакивать с темы на тему, балансируя, как канатоходец, на тончайших ассоциативных ниточках, неизменно поражает меня. Поражает или раздражает - с этим я не определился до конца. Но факт в том, что из всех людей, с кем в той или иной мере контактировал Ханжин, лишь я оказался в состоянии регулярно мириться с безумной скачкой его логики.
Похоже, его раздражение от неудачно проведенного приема "бандеш" растворилось. "Бандеш" и стал результатом порванного рукава. Мы тренировали прием неоднократно, на густом персидском ковре возле камина, у нас на Пекарской. Ханжин, необычайно способный к единоборствам, добился выдающихся успехов. Но "бандеш" ему упорно не давался.
Потеря шляпы к рукопашной не имела отношения - ее унесло ветром, однако Ханжин по детской своей вредности был готов списать все огрехи мира на неудачно проведенный захват.
Он терпеливо смотрел на меня, ожидая ответа. Ах да, мойры:
- Вы же знаете, Ханжин, как и большинство людей моей профессии, я - отпетый материалист. К чему, собственно, вы спросили?
Он медлил с ответом, разглядывая чернильные лужи платформы.
- Если мельница в самом деле такая старая, я бьюсь об заклад, что слухи об этих дрянях в ее озере - не преувеличение. А еще сейчас подумалось, нет ли в этом некоей издевки судьбы? Оказаться за тридевять земель от нашей уютной квартиры на Пекарской, посреди каких-то древлянских пустошей и волколачьих лесов. Царство комаров и тумана. И эта безобразная драчка с фальшивым мичманом... Но шляпа - это уже слишком! Черт, как же она мне нравилась! Без нее я чувствую себя так, как если бы, не надев защитных перчаток, проводил эксперимент с царской водкой и липовым золотом... Понимаете, что я имею в виду? Впрочем, не обращайте внимания. Все это оттого, что вы отобрали ампулы, которые я получил от Байльштайна прошлым летом. Надеюсь, не станете отрицать, что если бы не содержимое тех славных ампул, я не смог бы вычислить и задержать Мясника-Бармашова!
- Ханжин, ведь мы уже не раз... - я надеялся, что нам больше не придется возвращаться к тому трудному, но необходимому разговору. Приятель Ханжина, баварский пивовар и по совместительству доморощенный химик, повадился снабжать моего друга вариацией героина, которая превращала его в монстра сыска. "Монстр" в этом определении отнюдь не относится к положительному качеству.
Он прерывал меня движением ладони:
- Нас встречают.
Моя правая рука скользнула в карман пальто. После стычки с тремя налетчиками в экспрессе я готов к любым неожиданностям.
Похоже, я напрягался зря. Паренек, одетый шоффэром, шел по платформе. Выняв руку из кармана, я щепотью поднес ее к шляпе в приветственном жесте.
Ханжин приветливо помахал шоффэру, с легкостью переходя на сленг механистов-"клепальщиков":
- Стима риветхедам! Парень, в вашем городе найдется, где загрузить топки лютым угольком?
Юный шоффэр останавливился и поднял гогглы на высокий лоб. Я едва сдержал возглас удивления. Перед нами дама. Она очень хороша собой, но в лице, почти не тронутом косметикой - ни кровинки. Веки ее покраснели, под глазами глубокие тени, как бывает у людей страдающих долговременной бессонницей. Она будто героиня репродукции Фрагонара, выцветшей почти до полной потери цвета.
- Господа, вы, должно быть, Ханжин и Брянцев? - сказала дама. Голос ее мелодичен, но маловыразителен. Зная, какая драма сейчас развивается в семье Усинских, я симпатизировал ей.
- К вашим услугам.
Ханжин с достоинством наклонил голову; я приподнял шляпу.
- Я - Анна Усинская. Это я вызвала вас.
- Прошу извинить, - сказал я. - Ваш наряд ввел нас в некоторое заблуждение.
- А, вы про этот маскарад, - она едва раздвинула в улыбке побледневшие губы. - Я закончила в губернии водительские курсы. Знаю, столичных жителей сложно шокировать. Но у нас женщина за рулем стимходки всякий раз привлекает излишнее внимание. Кстати, - она кивнула Ханжину, - я на малом ходу скриплю по механке.
- Выхлопнулось без копоти, госпожа Усинская! - признал Ханжин, поправляя очки.
Собирание и систематизация разнообразных профжаргонов и сленгов интересуют сыщика столь же сильно, как графология или судебная антропология. Он рад любому поводу попрактиковаться и рад встретить человека, способного оценить его владение предметом.
- Вы, наверное, проголодались, господа, - сказала Усинская. Я бросил взгляд на моментально воспрянувшего духом Ханжина. - Пожалуй, я отвезу вас в ресторацию, "Полдень Филиппа".
...Мы едем на стимходке с откинутым верхом прочь от станции, навстречу городку Смуров. Усинская ведет аппарат уверенно, небрежно контролируя рукоять поворота левой рукой. Дорога, которую в здешних местах называют умилительным словом "шасейка", то режет ножом аппетитные ломти спелых нив, то петляет в чаще угрюмых вековых древ, с которых вот-вот, кажется, спрыгнет Соловей-Разбойник вкупе с Робин Гудом... Дождь, уверенно обещанный скопившимися ранее тучами, так и не разразился. Истомившиеся тяжелые колосья ржи устало клонились долу на полях. Подивившись тому, что сорняков на делянках видно не было, я внезапно подумал, что сейчас не время для спелых хлебов; что-то не совсем складывалось в окружающем пейзаже, и я хотел было спросить прелестницу-мещанку о резоне для здешнего раннего урожая, но раздумал. Повод для молчания давал оглушительный треск и кашель двигателя, а также густые клубы пара, норовящие набиться в ноздри и глотку. Дабы предотвратить удушение - каким бы кажущимся оно ни было - мы прикрыли лица шейными платками, завязанными на затылке. Но, похоже, Усинской эта феерия дыма и пара вместе с какофонией звуков очень нравилась: в моменты, когда она поворачивала голову к нам, я видел, как широко открывались трепетные ее ноздри, сладостно втягивающие газообразную отраву из воздуха, а глаза слегка подкатывались кверху, выражая высшую степень экстаза.
Ханжин нетерпелив. Я знаю его несносные манеры и поэтому сижу молча. Перекрикивая адское моторное создание, он пытается говорить с госпожой Усинской. Это дается ему нелегко. Неловко переламываясь через лежащий на его коленях саквояж, он что-то кричит в затылок девушке, но я не могу понять, что именно. Ловя отдельные слова, я в целом понимаю, о чем Ханжин пытается расспросить тугой узел волос под кожаной фуражкой.
Они говорят о ее брате, Мстиславе Усинском. Таких, как он, по Ханжину, у нас в столице кличут "региональным заправилой" (странное словосочетание, доложу вам я).
Впрочем, Усинский, судя по всему, личность гораздо более сложная, чем может показаться на первый взгляд. Человек широких взглядов и большой космополит, он владеет Смуровской водяной мельницей, возраст которой близится к четырем векам.
Ханжин не подает виду, что он знает о мельнице, Смурове и Усинском куда больше, чем это представляется Анне.
Подобно тому, как вся жизнь Империи коловращается вокруг бюрократических институтов и правящей Династии, ось этой мельницы пронизывает самоё суть Смурова - от снабжения энергией до невероятного количества "забобонов и нисенитниц", суеверий и вздоров (местные словечки густо пересыпают и без того мусорно-насыщенную риветхэдовским жаргоном речь Усинской; моментами она забывается, и правильные, округлые обороты институтки Смольнинского Лицея рвут кружево сленга), от кристально чистой, здоровой воды до развития экономики механизмов, о которых наш шоффэр говорит с особым жаром. Огромная масса всяких колесно-механических штуковин, за счет которых растет благосостояние города, зависит от бесперебойной работы мельницы Усинского, поясняет она.
Мои спутники тщатся поддерживать беседу, а стимходка, тарахтя и плюясь серым паром, держит путь через Смуровские предместья. Мимо нас плывет тот самый пейзаж, что не может не греть душу утомленного странника, пред чьим взором представали выжженные солнцем африканские саванны и душные влажные джунгли, унылый океанический простор и каменистые зазубренные скалы чужих берегов.
Наконец, мы въезжаем в Смуров. Я утомлен, голова раскалывется от шума и горечи паро-дыма. То ли чудится мне, то ли кажется...
Здесь дождь, похоже, все же прошел. Я вижу извилистые, круто поднимающиеся и опадающие вниз, так что сосет под ложечкой, брусчатые улочки. Вижу утопающие в кустах рясно цветущей сирени и шиповника купеческие дома и дома зажиточных горожан, через заборы которых тянется черноплодная рябина, и бузина, и груши, и яблони, и сливы. Вижу оплетенные хмелем высокие воротины и телеграфические столбы, оклеенные размытыми от дождей объявлениями. Вижу лопоухих кудлатых дворняг, спешащих по важным шавкиным делам, и чумазых мальчишек, пинающих посередь улицы облепленный грязью мяч, стараясь избежать многочисленные лужи - мчась по ним, мы поднимаем веера радужно переливающейся воды. Вижу лузгающих жареные в масле маковые головки парней и молодок. Они или сидят, паруясь, на каменных, гранитного происхождения, трехблочных наступках у входов, или гуляют в обнимку по улицам: парни - с дерзко заломленными на бритые затылки картузами, девицы - в пестрых шалях, в которые они кутают трепетные перси, мечту картузоносителей...
Вижу вечерние картины чужой уютной жизни; семейство пьет чай под липами, на сочные ломти разделан свежий арбуз, истекает пОтом латунный бок самовара. А вот конопатый юнец (как знать - не будущий ли Ломоносов или Пушкин?) со смехом пускает с крыши голубятни навстречу низким облакам жирного, бешено хлестающего крыльями сизаря. Над оврагами и холмами разлетается отзвук гармонии, раскатистый и хмельной, цепляющий за что-то внутри грудины, за то, что глубоко упрятано под твидовым импортным костюмом. Тающим золотом искрятся пузатые луковицы церквей, алые блики пляшут на изгибах речки-Смуровки, трещат сумасшедшим оркестром цикады, да в чьем-то незатворенном окне гибкие быстрые пальцы (не видишь их - но представляешь так ярко!) наигрывают гаммы полонеза Огинского, что причудливо переплетаются с мелодией давешней гармонии.
И вспоминаешь строптивого поляка, его вызов Империи и то, что само название того самого полонеза "Прощание с родиной" - как вызов и крик подбитой с лету куропатки. И думаешь про себя - стоило ли кричать, пан Огинский? Вот же она - Родина. Твоя ли, моя ли, наша ли с тобой общая? Дело не в том, чья. В том - что жива, что процветает и здравствует...
Мне ли судить гениального спесивца? Сколько дорог я сам исходил, сколько избил сапог на чужбине? А все равно: трогает и манит. И, кажется, ничего слаще нету для изголодавшейся души - такого тихого, гомоном шмелей полного, постылого и сладкого, провинциального родинного вечера...
Я расчувствовался не к месту.
"Полдень Филиппа", двухэтажное здание, смесь кабака с гостиницей, главная местная ресторация, появляется неожиданно.
Усинская лихо выдергивает жезл-заводку, и чудовище механизации, напоследок изрыгнув остатний клуб пара, издыхает до следующего запуска. Мне даже почудилось, что машинерия издала протяжный драконий стон - вот, мол, и покатилась очередная моя голова...
Стайка пацанят, завистливо-робко толпясь в почтительном отдалении от нас, с обожанием пялится на пижонский наряд прелестницы-шоффэра. Следует лихорадочное шушукание, и стайка выталкивает афронт огольца в изумрудно-зеленых никербокерах, который чисто-звонко орет куплет частушки, явно адресованный Анне:
Со стимходчиком спозналась,
На парУ каталася!
На Глинька потом нарвалась -
Шибко испужалася...
Пацаны рассыпаются дробью язвительного смеха и улепетывают что есть сил, потому что Усинская хмурится и кусает бледные губы, при этом сделав быстрый шаг в сторону нахальщика.
Ханжин, стащив с лица платок в черных пятнах копоти, спрашивает Усинскую:
- Глинько? Я не ослышался - он спел "глинько"? - Ханжин точно отразил местную гласную, звук, нечто среднее между "ы" и "и", предварённый мягким малоросским "хг", в этом странном слове.
- Да будет вам, пойдемте лучше в ресторацию, - неловко отмахивается девушка.
Дощатый пол заведения густо посыпан свежей стружкой. За небольшими столиками громоздятся местные жители, пестро одетые и представляющие собой колоритные провинциальные типы.
В углу провозглашает громкие тосты, пересыпаемые словечками местного диалекта, компания "золотой молодежи". Их причудливые одеяния сочетают отсылающие к историческим корням области "панские кафтаны" с гогглами, высокие шоффэрские краги с потемневшими от времени фамильными саблями в расписанных басурманской филигранью кожаных ножнах. Пьют за странного человека, сидящего во главе стола и посылающего собутыльникам взгляды столь же светлые, сколь и бессмысленные.
- Державин, - Анна улыбается, кивая на виновника, по-видимому, торжества. - Про него, господа, будет вам отдельная история... - Мы готовно молчим, хотя в лике местного дурака и мне, и - явно - Ханжину мерещится нечто знакомое.
Но что?
Шурша опилками, мы подходим к стойке, занимаем места на высоких стульях.
Дородная женщина, хозяйка, с готовностью устремляется лично обслужить приезжих. Выносит нам меню, при этом попеременно бросая взгляды то на нас, то на компанию в углу, и весь ее облик говорит "Как бы чего не вышло".
Мне знаком подобный взгляд...
Полистав книжицы меню, мы все дружно заказываем салат с говяжьим языком, солеными огурцами, помидорами и сыром, изрядно сдобренный зеленью и соусом "инконез". К салату я присовокупляю омелетто на сале с "грибным пыльником", Анна - жареные баклажаны с сырной начинкой, а Ханжин - рыбное ассорти, где находится место для слабосоленого филе семги и красной икры, а также рыбы-масляк холодного копчения.
Из напитков мы, доверяя вкусу Анны, выбираем "биррагу", местное темное пиво.
И ждем. Нет, не подачи блюд, хотя мы изголодались и устали в пути.
Ждем того самого "как бы чего".
Крик буревестника заменяет раздающийся в углу многоголосый взрыв смеха. Дурной, с нотами вызова и презрения.
За подрагивающими в такт хохоту перьевыми плюмажами магерок, за широкими спинами, обтянутыми апельсиновыми, канареечными и малиновыми одеяниями, которые вызывают в памяти ёмкое определение "жупан", заметны суетные движения упомянутого нашей клиенткой Державина.
Давешняя его прострация сменилась чередой обезьяньих ужимок, сопровождаемых бурной жестикуляцией и бормотанием. Монолога за хохотом и восторженными "добжэ! добжэ!" сотрапезников мне разобрать не удалось. Взгляд - против воли - притягивают пляшущие синеватые губы, роняющие бисеринки слюны, открывающие то неровный частокол оскаленных прогнивших зубов, то одурелой змейкой мечущийся язык. Уродливый шрам, не то от шпаги, не то от ножа, в виде положенной набок буквы "А", топорщит шею пониже левой скулы.
Зрелище отнюдь не разжигает аппетит, но мне приходилось столоваться еще и не в таком окружении.
На Державине, как и на остальных, подобие шляхетского кафтана, но заметно выцветшего, виды видавшего и не сказать, чтоб чистого. Меховая оторочка напоминает о недавно виденной на перроне столичного вокзала рекламе эликсира для роста волос "Chewеy Extra".
Когда смех стихает, начинается новое действо. Бросаемые через плечо жадные взгляды подсказывают, что наше присутствие замечено.
У стола местного "паньства" встает, цепляясь ножнами за скамью, худощавый отрок в убранном кистями вишневом долимане. Великоватая кунья рогативка съезжает ему на конопатый нос, но поправить ее не выходит, ибо заняты руки: левая крепко сжимает эфес, правая возносит над столом рюмку в подобии римского салюта.
Адресуясь, безусловно, к нам, ломающимся басом изрекает, молодечески ударяя по последним гласным:
- Можэ выпие пани келишэк вина?
Интонация предполагает продолжение, и оно не заставляет себя ждать. Издав некий всхлип, долженствующий означать ироническую усмешку, отрок басит на весь зал:
- За нашчэ и вашчэ вольносьц!!!
Покачнувшись, вознаграждаемый новым взрывом смеха и одобрительными возгласами, оратор подносит рюмку к иронически поджатому лягушачьему рту. Пьет, лихо откидывая голову, едва не роняя головной убор.
Ханжин с любопытством следит за моей реакцией. Смешливые лучики морщинок в сочетании со скудным освещением теперь придают ему сходства с героем пекинской оперы, выступающим в амплуа "чоу".
- Прошу извинить, госпожа Усинская, - говорю я. - Мне решительно необходимо уточнить кое-что у сиих молодых людей...
Я неспешно направляюсь к потешающейся компании.
В зале повисает напряженная тишина.
Меня встречают предвкушающими стычку ухмылками. Лицо Державина, чья роль за столом явно сводится к шутовской, внезапно приобретает выражение осмысленности. Это компенсируется тонкой ниткой слюны, пускаемой с подбородка на облезлые шнуры.
Скрипят отодвигаемые скамьи, стукают о столешницу допиваемые залпом пивные кружки, поспешно докуриваемые "саморосы" (папиросы-самокрутки) вонзаются в пепельницы, бряцают под столом ножны... пятеро подвыпивших молодцев охотно подымаются мне навстречу.
Не люблю проповедовать дуракам. Но бывают такие глупые ситуации, которые просто невозможно игнорировать.
- Запрашам пана до шебе! - цедит, подрагивая двойным подбородком, по-поросячьи полный юноша, чьи малиновые брыли оттенком под стать кафтану.
Дурачок Державин, с шумом подобрав слюну, пускает по лбу морщины. Белесые брови недоуменно встопорщены, бесцветные глаза нацелены куда-то мне на галстук, а синюшные губы вновь движутся, пляшут. Невнятное бормотание вдруг срывается на истошный визгливый крик:
- ДЕРЖИ-И-И!!!
Кажется, от этого вопля в окнах дребезжат стекла, меркнет свет и заполошно вздрагивают все присутствующие.
Оказавшийся на моем пути толстяк в малиновом кафтане меняется лицом. Вместо оплывшей улыбки в нем появляется нечто монстроподобное. Взаправдашняя, черная ярость, совершенно необъяснимая и никак не чаемая.
Пятерка храбрецов кидается на меня.
Это никак не соответствует мизансцене, и на мгновение я чувствую иррациональное раздражение. Все происходящее кажется неправильным, диким, будто грезящимся в маетной дремоте перед самым пробуждением...
Но у меня кое-что имеется в ответ на иррациональность вызова.
Ладони автоматически ныряют под полы пальто, из потайных футляров телячьей кожи показываются на свет верные "лепажи" - набыченные лбы танкетас, емкостей с горючкой, демонические рожки клапанов, жаляще-тонкие каналы брандспойтов...
- Советую прикрыть глаза, - меланхолично бросает за спиной Ханжин, адресуясь, видимо, к Анне - или ко всем присутствующим.
Ему уже приходилось слышать, какой дьявольской музыкой звучат "лепажи".
Я бы с удовольствием понаблюдал из амфитеатра, если бы я не был действующим лицом стычки. Вены бурлят в предвкушении действа...
И-и-и!
Грохот опрокинутых лавок, звон разбитого стекла, вопли испуганных обывателей, ставших свидетелями феерии. Дико звучащая ругань, чередующая щегольство местных диалектов с циклопической мощью русского мата.
Я стою посреди ресторации, поводя из стороны в сторону "лепажами", чьи узкие брандспойты с хищным свистом извергают в сторону потолочных балок пару густых огненных струй. Я, безусловно, не хочу оставить от нападавших горстки пепла, и использую метод "предупреждающего внушения", как гласит часть инструкции, которая определяет также "потенциальную степень поражения"... французы - мастаки по инструкциям.
Сквозь грохот и брань спешно покидающих кабак цветастых жупанов доносятся хлопки ханжинских ладоней - единственная награда факиру-любителю.
Кажется, в лондонских андербриджах подобные представления именуют флейрингом.
Морщась от бьющей в нос удушливой выхлопной гари, я сдуваю темные клубы с "жерл умолкнувших орудий", как пелось в зуавской песенке.
Обернувшись, ловлю сквозь расступающиеся занавеси паро-дыма восторженный взгляд Усинской, и, неожиданно для самого себя, чувствую, что мне это льстит.
В образовавшемся звуковом вакууме, нарушаемом поскрипыванием распахнутой настежь входной двери да шипением разлитой по полу пивной лужи, в которую угодила чья-то оброненная самороса, деликатно покашливает хозяйка заведения.
Я ловлю взгляд Ханжина. Трезвый, с искринкой. Если верить этому взгляду, платить по общему счету, включая учиненный отступающей шляхтой разгром, предстояло мне.
После неудавшейся трапезы в "Филиппе" мы вышли на улицу.
Наша патронья, на которую я глядел теперь с совершенно другим резоном (и, по непонятной причине, украдкой), была, похоже, раздосадована эскападой разноцветных жупанов.
В этом было что-то от смуровского отчизнолюбия; кажется, она всерьез переживала из-за того, что первое знакомство наше с горожанами имело такой скандальный привкус. Будто она забыла на миг, что мы и не гости вовсе, и мрачная цель нашего прибытия тенью своей перекрывает любые недоразумения. В то же время мне почему-то хотелось слышать в ее голосе и оттенки совсем иного волнения, об истоках которого я запретил себе думать, но при мысли о которых чувствовалась непривычная гулкость сердцебиения.
Наконец, стимходка, управляемая нашим прелестным шоффэром, достигла усадьбы. От полураскрытых ворот с вензелями вглубь уходила погруженная в тенистый сумрак аллея, засыпанная гравием. Проехав примерно половину мрачного пути - и не в парке даже, но в некоем, навевавшем дантовские ассоциации, сумрачном лесу, - в просвете клонящихся ветвей мы увидели поместье.
Спроектировано оно было в некогда модном псевдоготическом стиле. Сочетая нарочитую суровость крепостных стен из грубого кирпича насыщенного вино-красного цвета с контрастно тонким и ярко-белым декором стрельчатых арочных проемов, аркатуры фриза и аттиков, многоцветные витражи и острые шпили призваны были подчеркнуть общий романтический дух архитектурного проекта.
При том меня не оставляло ощущение, что неуловимой пластикой своею, деталями убранства, пропорциями, здание выглядело плотью от плоти этой земли, издревле укорененным на этих болотистых землях родовым гнездом. Наверное, именно из-за этого, невзирая на обманчивый флер западных традиций, здание так и просилось называться маетком - и никак иначе.
- Анна Игоревна, государушка! - встречая нас, частил взволнованно старик в ливрее. - Вы бы хоть сказали Мстислав Игоревичу... ведь что делает, страдалец! Как изводится, ей-Богу! Все на анпарате своем - только пар столбом, да смотрит так страшно - сердцу томно! Что ж такое деется-то, матушка...
- Полно, Ерофей, не части, - успокаивающе ответила Анна. - Что там за напасть?
Не могу не заметить, что сдержанная строгость пусть и не полновластной, но хозяйки дома, была ей к лицу, как и шоффэрский жаргон. Впрочем, по мне - ей все было к лицу...
- Убивается кормилец нас, на машине своей бесовской, вы поглядите только что делает, господа любезные! - продолжал причитать Ерофей, теперь вовлекая в свои переживания и нас.
...Шаркая чувяками, освещая сумрачные переходы галогеновым фонарем, Ерофей ведет нас куда-то в темноту и вниз, в потаенное сердце родового гнезда Усинских.
Фонарь выхватывает кабаньи рыла, мохнатые морды зубров. На потемневших от старости медных щитах навек застыли, мерцая стеклянными глазами, царственные лоси и сморщенные в оскале волки, вывалившие восково-спелые языки.
В призрачных отсветах галогена гнутые спинки венских стульев сменяются облупленным колесом антикварной прялки, а поставец с изукрашенными тонким орнаментом филенками вытесняют бело-голубые изразцы голландской печи.
Порой показываются конструкции совершенно неизвестного мне назначения, которым уместно было бы гордо стоять в павильонах Нижегородской Технологической Выставки, дразня недоверчивого иноземного атташе превосходством отечественной инженерной мысли.
Тут было впору заблудиться.
Но вот тьма расступилась, и перед нами открылся ярко освещенный зал.
Я замер: Агесандр Родосский позавидовал бы такому типажу.
Мощный, атлетически сложенный мужчина, голый по пояс, с торсом в искрящемся бисере пота, вступил в неравную борьбу с черными жгутами резиновых змей. На том месте, где в скульптурной композиции полагалось быть сыновьям, все шипело, ухало, лязгало и пыхтело; поблескивали латунью небольшие крутобокие котлы, размеренно двигались поршни, на круглых циферблатах подрагивали стрелки.
Анна решительно подошла к чудовищному агрегату и потянула рычаг останова конструкции.
В обиженном шипении и подвывании замедляющего ход аппарата послышался ее строгий голос:
- Стисл, у нас гости!
С шумом отдуваясь, мужчина выпростался из опутавших его руки жгутов и, подхватив с одного из выступавших рычагов полотенце, промокнул им лицо, голову и мощный торс. Обтираясь, он обратился к нам хрипловатым, чуть запыхавшимся голосом:
- Прошу извинить меня за неглиже, господа! Согласитесь... Каждый по своему справляется с испытаниями, которые посылает нам судьба. - он наклонил голову: - Усинский Мстислав Игоревич...
Мы с Ханжиным представились.
- Дивная машина, право... - сказал Ханжин, с любопытством оглядывая агрегат.
- Экзерсисная машина, господа. Аргентинская сборка, конструкция Арнолднеггера - Силвестрони... Помогает даже человеку моих преклонных лет поддерживать комплекцию, или шейп, как новомодно глаголют по-аглицки.
"Преклонные года" оказались явно благосклонными к Усинскому. Пышущие жаром щеки, крупный нос римского укладу, шевелюра кучерявых волос, намокших от усердия. И - стать. Крупная, не по-знатному, кость, плечи борца. Полная противоположность сестре.
- Я в долгу перед нашими гостями: пригласила было их поужинать в ресторации, но, к несчастью, там гуляли державинские. И обошлось бы, возможно, да вот Кржижевский перебрал и стал нагличать... - Анна посмотрела на меня, блеснув глазами, - но господин Брянцев задал им урок, от которого было трудно отказаться.
Она в нескольких словах передала детали стычки "Стислу". Моя роль в ее переложении была явно более весомой, чем на деле - рассказ повеселил и Ханжина, и хозяина, но по разным причинам. Сыщик чувствовал зарождение взаимного интереса между прелестной шоффэриней и мной, а Усинский, похоже, был рад тому, что мы проучили "жупанников".
- Эта голота уже вот где у меня сидит, - он приложил ладонь к горлу. - Одни неприятности. Тормоза техногенной революции, скажу я вам. Вон мельница наша, сколько веков крутится, казалось бы, а и то как быстро мы ее приспособили к новомодным машинериям. Марыся говорила... - он осекся, как-то резко сник, словно сдулся. Накинув короткий атласный халат на голый торс, Усинский глухо сказал:
- Ганна, я надеюсь, ты не станешь возражать, если гости расквартируются в усадьбе? Господа, не сочтите за труд отужинать сегодня у меня... у нас... Ерофей, проводи гостей! - Он склонил голову и вышел из экзерсисной комнаты.
Мы с напарником обменялись взглядами. Выходило, что Усинский знал о найме Ханжина Анной. Ганной. Я мысленно попробовал произнести местное "хг" в начале ее имени. Получилось премило.
К ужину прозвонили в восемь.
Мы долго шли к трапезной в сопровождении все того же вездесущего Ерофея и его вечногорящего галогенного фонаря. Общая длина переходов и коридоров в маетке, похоже, приближалась к нескольким верстам. Таким же поразительным было гротескное сочетание самых современных машинерий с раритетными вещами и попросту рухлядью, натолканных в бесчисленных комнатах и анфиладах. Похоже, Усинский был тем еще Плюшкиным.
Трапезная, со овальным столом о двадцать четыре персоны, впечатлила даже столичных штучек вроде нас. Стол поставлен был не по центру, но в стороне, у стены, - похоже, хозяева (или хозяин) уважали танцы после обильных явств и возлияний.
Мы пришли первыми; Ерофей зажег рожки газового шанделира под высоким потолком, поколдовав немного над системой отражателей и силою подачи газа для того, чтобы насытить неяркий свет теплом, и затем тихо исчез. Отличной школы слуга, этот Ерофей.
Пока я с уважением и опаскою осматривал новомодную проекционную машину, Ханжин, сложив руки на груди, мерял шагами трапезную, дефилируя от стены к стене. Его беспокоила какая-то мысль, но я знал, что спрашивать бессмысленно, и постарался отвлечься, пытаясь запустить машинерию. Пружина была взведена, нужно было лишь найти, как включить агрегат.
- Это не совсем просто - инженеры на заводе слегка перемудрили, - словно читая мысли, произнесла Анна за моей спиной. Я обернулся; наша патронья была удивительно прелестна в темно-голубом вечернем платье, плотно охватывающем ее тонкий стан и свободно падающем складками к полу, скрывая изящность ног, в которой я уже имел возможность убедит... (в этот момент я закашлялся и поспешно отвел глаза).
|