|
|
Гарный хлопец Иванко и опыряки
- Расскажи байку, деда. Расскажи! - Внук вертелся на коленях, теребил косматую дедову бороду. - Страх они у тебя занятные!
- То не байки, внуче, то сущая правда.
- С тобой приключилось? - В мальчишечьих глазах вскипал жадный интерес.
- А и со мной, - щурился дед. Усмехался в усы, подбородок оглаживал.
- Расскажи, - ныл внук.
Старик усаживался поудобнее; начинал издалека, неторопливо:
- Давно это было, дело-то. Ну, слухай...
* * *
- Вылазь, а? - с отчаянием в голосе уговаривал опыряку Иванко. - Ну чего тебе? Всё равно мертвый. Из самострела пальну - не почуешь даже. Новый самострел-то, страсть как опробовать хочется.
- Не, - упирался покойник. - Не вылезу. День сейчас, днем не положено. Солнце поди в зените самом. Знаешь, как жжется? Не-ет, ты не знаешь.
На заброшенном кладбище было тихо и вовсе не страшно. Птички чирикали, басовито гудели жирные зеленые мухи, шептала трава под ветром - не ветром даже, так, дуновением легким. Солнце в вышине огарком свечным плавилось, на камень-янтарь похожее в драгоценной оправе окоёма; облака - парафином стёкшим. За полдень далеко. Покосившиеся ветхие оградки напоминали о бренности да о муках адских или, наоборот, блаженством райским манили. Оплывающие холмики земли, напротив, пугали: а ну высунется из разверстой могилы когтистая лапа? Даром, что день. Кресты еще повыдерганные валялись - и друг на дружке, и порознь: ни одного стоячего.
Иванко сидел рядом со свежим холмиком, ну, может, и несвежим, однако видно: почва разворошенная, рыхлая. Знать, жилец есть. Жевал губами, обижался. Пальцы приклад оружия теребили. Курок взведен, тетива натянута, кол осиновый в ложбинке таится. За спиной котомка висела, два отделения в ней: в первом - колья острые, во втором - снедь немудреная. Хлеб, пара луковиц, шматок сала.
Была на Иванко праздничная белая рубаха, искусно по вороту вышитая, картуз матерчатый с козырьком, шаровары кумачовые, в сапоги заправленные. Ладные сапоги, глянцевые, дегтем смазанные. В толстой подметке шляпки гвоздиков блестящих: искорками. Крепкая подметка, на века излажена. И сам Иванко крепкий. Гарный хлопец, дюжий. Широкоплечий. Кудряшки льняные на голове вьются. Брови густые - колосками пшеничными, серьга в ухе медная. Глаза - сапфирами драгоценными. Синей неба ясного, луга василькового ярче. Сохнут по Иванко девки, ночей не спят, очи повыплакали совсем, на слезы горючие извели. А парню лишь одна средь них мила, ей и сердце отдано. Ради любимой здесь и кукует, с опыром ровно с человеком лясы точит.
Кожа сапог приятно поскрипывала - справная обувка, на ярмарке в апреле-месяце купленная. Поскрипывала вокруг могилки оградка изношенная, и ворочался под землей в гробу, червями изъеденном, дохлый мертвяк.
- Нет солнца, - врал Иванко. - Тучи. Небо хмарью затянуто.
- А всё одинаково - день, - упорствовал опыряка. - Ультрафиолет, он и сквозь тучи...
- Ультра... чего? - переспрашивал парень.
- Чего-чего. Излучение такое, для нечисти смертельное.
- А-а. Не вылезешь, значит?
- Значит, не вылезу. Гормоны это в тебе играют, - объяснял покойник. - Весна потому что. Иди-ка лучше домой, Иванко. Бабу возьми какую покрасивше да на печку с ней и завались. Понял?
- Тьфу! - серчал хлопец. - Из-за бабы и пришел.
- Ну-ну, - насмешничал упырь. - Ужель наша девка тебе полюбилась?
- Да не ваша! Окстись. Придумаешь тоже.
- Домой, домой вертайся, Иванко, - повторял опыряка. - Спать хочу.
- Смеяться будут, дома-то, - парубок чуть не плакал. - Брат, Михась, посмеется, сестрица Аленка. А особливо Оксана - невеста моя чернобровая. Скажут, что ж ты, Иванко? Днем - и опыра не споймал?
- И не споймаешь, - сердился мертвец. - От дурная голова! Ночью приходи. - Голос дрожал ухмылкой - гнилозубой, червивой. - Мы тебя ждать станем.
- Нельзя ночью, - хлопчик страдальчески морщился. - Никак нельзя!
- Боишься? - довольно хрюкал упырь. Ворочался в домовине; проседал грунт на могильном холмике.
- Боюсь, - не спорил Иванко. - Эвон вас сколько. Вмиг загрызете.
- Загрызем, - соглашался опыр. - Махом.
- А в другом дело-то, - радовался человек. - Не в боязни.
- Ну? - любопытствовал живой труп. - В чем же?
- Сватался я к Оксанке моей, прелестнице, - вздыхал парубок. - Одёжу самую лучшую справил - год копил, два! - и пошел. А отец ее, Лесько, колдун чертов, да каждый знает - колдун! условие поставил. Не по душе я Леську, отвадить меня хочет - правдами и неправдами. Поэтому сказал, подлец клятый: заключим уговор. Выполнишь - твоя Ксанка, не сможешь - от ворот поворот, и вспоминать не смей, забудь. Опыряка ему понадобился, для опытов чаклунских. И чтоб непременно до захода солнца - был. Самострел вот дал. Колья. Заговору научил против отвода глаз, чтоб дорога с под ног не убегала, и сюда направил. Путь обсказал, приметы верные назвал. Обучил, что да как.
- Эге, - хмыкали из могилы. - До захода то есть. Хитрый ведьмак, ловко тебя обдурил. Не получится до захода: природа, брат, не позволяет.
- А если... если я копать щас начну? - обмирая от ужаса, произносил Иванко. Жалобно так. Аж самому стыдно делалось.
- Лопату захватил? - осведомлялись из-под земли.
- Захватил...
- Ну копай, - опыр гнусно хихикал.
- А... чево? - недоумевал человек. - Почва мягкая.
Упырь откровенно ржал. "Ой, мамочки, ой, не могу! Держите меня!"
- Мягкая, - подтверждал. - Давай рой. Я в другую могилку переползу.
- Наподобие червяка? - сникал Иванко.
- Ага.
Молчали. Лес вкруг погоста осуждающе взирал на неумеху-человека. Вековой лес, темный, дремучий. С преобладанием осин среди прочих деревьев. Осины качали длинными ветвями, словно подзывая к себе; манили. "Иди-ка, хлопец. Сюда иди, к нам. Ломай сучья, теши снаряды. В штабеля складывай. Приходи после - ночью, да оборону держи. Постреляем мертвяков-то".
- А я... я знамение крестное сотворю, - догадывался парень. - И "Отче наш" прочту, - добавлял с угрозой, - не смотри, что комсомолец. Припечатаю тебя, пригвозжу к месту этому. Выкопаю затем, кол в грудину загоню и на Оксанке - женюсь.
- Экий ты, брат, жестокий, - веселился опыр. - Крестное знамение днем силы надо мной не имеет. И я - не имею. Силы, - уточнял. - Днем. Уразумел?
Промелькнуло время за разговорами - хорьком юрким, пронеслось-умчалось; вечер настал.
Иванко чесал в затылке, плевался - не выходит опыряка, хоть тресни. Крыл того последними словами, по матушке. На солнышко поглядывал: клонилось оно к западу, ныряло в лес, как ловец жемчуга в море-окиян ныряет. Зеленели хвоей сосны, трепетали осины: кронами, дубы-великаны кряжистые - в три обхвата, а то и в четыре - стенами неприступными глыбились. Звенела в вечернем воздухе мошкара, покусывала. Полынью пахло, чабрецом. Цветы полевые вниз пригибались, смыкали венчики-веки - точь-в-точь дети сонные. Порскали в сумрачном небе стрижи, духота наваливалась: знать, к дождю. К ливню грозовому, майскому. Первому.
- Опыр, а опыр, - хлопец снимал картуз, обмахивался: жарко, комаров заодно отгонял, - ты в дождь смирно лежишь али вылазишь?
- Ежели надо - вылезу, - ответствовал мертвяк. - Приставучий ты, Иванко, - ужас. Домой иди, пора наша скоро наступит, тогда уж не обессудь.
- Нельзя домой, - кручинился парубок. - С пустыми руками-то. - Светлел вдруг лицом. - Опыр, а опыр, придумал я.
- Чего? - мрачно откликался упырь.
- Подожду чуток, скроется светило, полезешь ты наверх, а я - хлоп! - колышек тебе в сердце. И домой - с трофеем. Шибко припущу, не догоните. Леську навру: до захода убил. А на пути обратном заплутал, вот и поздно.
- Подлый ты человек, - шипел покойник, - ох, подлый. Ан возьму - и не вылезу.
- Да куда денешься? - хорохорился парень. - Или другого кого подстрелю, мне без разницы.
Солнце уж совершенно запропало; взблеснуло напоследок лучом остатним, прощальным, в пучину зеленую кануло. Пали на плечи сумерки, материей плотной, черной, разлились чернилами фиолетовыми. И звезд не видно - тучами набежавшими затянуло, и месяца нет - новолуние выпало. Темно, жутко. Страх по хребтине мурашками крадется, щекочет ледяным касанием.
Тут ка-ак взвыло! как заскрипело! зашебуршало! - под боком, возле, поодаль. Везде. Всхлипнула земля, полезли из чрева ее, утробы могильной, опыряки. Ай! ой! много-то! Не десятки - сотня полная. Попятился Иванко, заорал благим матом да к опушке припустил. Лихо припустил, собственное дыхание обгоняя, едва оружье с котомкой не потерял. Залез на первое попавшееся дерево - его счастье, осина оказалась, - пристроился на самой макушке, самострел вниз направил. Сидит - дрожит, темень - глаз выколи. Светятся во тьме точки багряные - углями из пожарища, к дереву направляются.
Собралась толпа, пучится тестом дрожжевым. Когти скрежещут: бессильно, злобно; зубищи клацают - вонзиться бы им в горло беззащитное, испить кровушки. Бродят мертвяки, топочут, на осину не лезут: опасаются. Пахнет осина мерзко, жжется. Сучья корявые так и норовят в тело впиться. Амба тогда, конец верный, вторые похороны.
- А слезай-ка, - предлагали опыряки Иванко. - Потолкуем накоротке.
- Мне и здесь хорошо. - Волосы у парня дыбом вставали. Покрепче к дереву прижимался.
- А упадешь, - не отставали упыри. - Заснешь и свалишься.
- Не дождетесь! - бледнел хлопец.
- Ну-ну, - похохатывали мертвяки. - Посмотрим. Не твоя ль лопата? Не могилку ли себе копать думал? - глумились.
- Лопату не трожь, - угрюмо бросал Иванко. - Васыля-хромого лопата. Он за нее прибьет.
- Мы раньше прибьем, - успокаивали опыряки. - Слазь, что ли.
- Не слезу. Шиш вам. С маком.
- У-у, какой, - тянули покойники. - А днем-то храбрился, грозил. Кольями пужал, гонор тешил.
- Может... замиримся? - с придыхание вопрошал Иванко. - Я вам ничего плохого...
Тук, тук - колотилось сердечко. Шурх-шурх - ударяли по листьям дождевые капли: небо, беременное тучами, разродилось-таки непогодой. Вдалеке громыхало, и молнии змеились. Гроза шла стороной, зацепив погост краешком.
- Не, - возражали упыри. - Мы тебя тово - задерем. В показательных, значит, целях. Чтоб неповадно.
Бродили недалече. Караулили.
Да грохнуло вдруг с левой стороны погоста - вспышка слепящая, трескучая. Завизжали опыряки поросями резаными, рожи поганые от света закрыли. Объявился на поле ведьмак Лесько. Глянул на Иванко, ругнулся:
- Экий хлопец догадливый, не помер еще. А ну, - приказал опырякам, - давайте кого для опытов. Не то сожгу к чертям собачьим.
Взревели упыри, на чаклуна бросились, а тот словно в коконе пламенном - не достать. И трех мертвяков - спалил.
Досадно Иванко сделалось, понял: на смерть лютую его отправили. Нарочно. Такая обида разобрала - волком вой, направил он самострел на Леська и пальнул. Не соображая. Лопнул кокон, угасло свечение. Оскалились мертвяки: радостно. Долго хруст да чавканье в тишине слышались.
Пришли потом к осине: гуртом. Извинялись. Дружиться предлагали. Сетовали: достал, мол, ведьмак-сволочина, печенку проел. Кажную неделю являлся, лисом в курятник. Кого возьмет, кого так убьет - ради куража. Спускайся, говорили, домой иди, не тронем.
- Спасибо, конечно, - отнекивался парень. - Утра дождусь.
Посветлу, едва горизонт малиновым окрасился, и пошел. И лопату, хотя страшился, прихватить не забыл. Васыля лопата, обозлится Васыль, по горбу накостыляет. Запросто.
Пусть колдун гадкий, но отец, размышлял Иванко. Негоже человеку без родичей оставаться. Мамки нет у дивчины, и батьки не стало. Что скажу я Оксанке моей, ясоньке? Не оттолкнет ли, когда узнает?
Дорога путалась под ногами, петляла, изворачивая стёжки навроде ополоумевшего зайца. Тропинкой притворялась, прогалиной меж стволов вековых. Таяло, блёкло за спиной стеклистое марево - кладбище упырячье.
Марево-мара. Призрак. Сон, сгинувший с петушиным криком.
Шептала трава-мурава, стелясь ковром бархатистым, сверкала бриллиантами росными. Утренними. Кувыркался в голубизне вешней под куполом небесным жаворонок, славил зарю-аврору трелью заливчатой. Шаркали по земле подошвы, колыхались на деревьях листочки, на елях да соснах - иголочки, шелестели кусты вдоль обочины. И шептала-шептала трава:
- ...Не тронем, Иванко, ни тебя, ни хуторских. Слово мое в том - тверже железа...
* * *
Под землей было тесно и уютно. Темно, сыро. Хорошо, в общем.
- Деда, деда! - прыгал на коленях внучок. - Женился тот хлопец на Оксанке?
- А то, - отвечал пожилой опыр. - Конечно. Знатную свадьбу сыграли. И я гулял - ночью, горилку пил - ведрами.
Шаги. Сверху. Тяжелые, шаркающие. Кряхтение.
Рыхлые комья земли. Сыпятся, падают на трухлявую домовину. Шуршат.
- Иди к мамке, - отослал дед внучка. - Неча.
Тот шустрым ужиком уполз в черную дыру тайного хода. Понятливый пацан растет, умненький.
Снова шаги. Ш-шурх - стукает о гроб земляная крошка.
- Здрав будь, опыр. - Голос. Сверху. Глуховатый, негромкий. Знакомый голос.
- И тебе поздорову, Иванко. Давненько не заглядывал. Как жизнь-то?
- Да плохо, опыр, плохо. Стар стал, ноги уж не держат. Руки трясутся. Память дырявая: делаю что - спустя пять минут забываю. В туалет по ночам сходить забываю, прямо в постель... Жить не хочется.
- И мне - не хочется, - хмыкнул мертвяк. - Домовина сгнила вовсе, - пожаловался. Бросили нас, оставили. Раньше хоть подношения какие случались: задабривали люди-то. А нынче... эх.
Посмеялись невесело.
- Деньги вот областная администрация выделила, - поспешил выложить новость Иванко. - К празднику Победы. Триста рублёв. Открытка еще. Слова вроде правильные, но тусклые, бездушные. На кампутере отпечатанные - машинке хитроумной, с кнопочками.
- А мне не выделили, - опечалился упырь. - Запамятовали, может?
- Может, - вздохнул дед. - Помнишь, фрицев окаянных по лесам гоняли? Мы днем, вы - ночью.
- Ну, - приободрился опыр. - Как есть помню. Знатно немцы драпали, скарб бросали награбленный, оружие, - хихикнул. - Очи, очи-то у них прям вылазили, когда расстреливали наших, а те вновь подымались.
- Да, было дело, - подтвердил старик. - Партизанский отряд "Кровники". Имени Остапенко Игнатия, боевого командира Красной Армии.
- Жидкая кровь у басурман, - продолжил мертвяк. - Холодная, рыбья. Невкусная. Одно слово - чужаки, пришлые. Веришь? - через силу пили, для пользы общественной.
- Верю, опыр, верю. Ты извини, что тогда, по молодости, с лопатой да самострелом пришел. Тревожил.
- И ты не серчай, что на осину загнали. Цельную ночь отсиживаться вынудили.
- Всё чаклун-сквернавец, трясця его матери, - пробурчал Иванко. - Он сподобил.
- Угу. Как мы его, а?
- Да-а...
Росшая на погосте сорная трава - до пояса - скрывала под собой очертания могильных ям. Проваливалась земля-то. Вглубь. Кресты и оградки деревянные давно трухой рассыпались. И не скажешь, что кладбище - поле будто. Окрест - чащоба лесная: по-прежнему.
Тени прошлые, тени нынешние - смешались-спутались. Давно ль гарный хлопец ходил на опыряков охотиться?
Солнце падает за горизонт: вечер. Небо пламенеет - закатное, багровое. И - не страшное. Просто красивое. Облачка курчавые пухом лебяжьим ложатся. Укутывают. За вершины сосен цепляются. Как в Новый год бывало - нарядишь елочку, да вату на ветки бросишь: сугроб снежный. А на макушку - звездочку рубиновую, властью советской даденную...
Тают на облаках отсветы розовые, солнечные. Сверкают на груди Иванко планки наградные, ордена и медали. Четыре года воевал Иванко, с фашистами бился. Берлин брал. А теперь и не нужен никому. Выделили к празднику триста рублёв - гуляй, ветеран! Невзрачный он, Иванко, - маленький, согбенный. Добрый молодец, развалиной в старости обернувшийся. Волосы - мочалом бледным, трепаным, во рту гнилые пеньки зубов. Глаза только синие, упрямые, но выцветшие: лет-то сколь прошло, лет, у любого - выцветут.
Пиджак на Иванко древний, молью траченный, штаны никудышные, сапоги каши просят. Тяжело, видать, живется фронтовику бывшему. Забыло о них государство. Забило. Изыскало раз в год премию копеешную - гордится-чванится: а как же? заботимся!
- Укуси меня, опыр, - просит дед. - Мочи нет. Устал. Костлявую ждать, дня завтрашнего робеть. И Оксанку укуси. И Митрича, соседа мово, политрука нашего, отрядного.
- Думаешь? - спрашивает упырь. Серьезно так спрашивает. Шутка ли? - из жизни в не-жизнь переметнуться. Добровольно...
- Думаю, - старик отвечает. Серьезно так, сосредоточенно. Морщины по лицу бегут - сеточкой, в уголках глаз прячутся. Куда уж серьезней. - Три годика, опыр, думаю. Никак решиться не могу.
- Я клятву давал.
- А я ее обратно возьму.
- Ладно, - соглашается мертвый товарищ-партизан. - Эх, - грустит, - хороший ты мужик, Иванко. Думаешь, лучше будет? Легче?! Свободней?!
Дед не отвечает. Пальцы, узловатые, мозолистые, крестное знамение творят: лоб, живот, правое плечо, левое... Прав ли я, Боже? Не ошибаюсь ли, Всемогущий?
В густой траве цвиркают кузнечики; прохладный воздух бодрит, придает ясность мыслям.
Господь молчит. Знамений нет: ни молнии ветвистой, в землю ударившей, ни зарева, небо объявшего, ни иного-прочего.
- Прости слабость мою, - шепчут сухие губы. - Не могу более...
Старик встает, бредет средь волнующейся травы, опираясь на палку.
Каждый шаг вдвое тяжелее предыдущего. Тяжелее...
- Жди, - летит вослед. - Придем ночью-то. Обещаю... брат.
* * *
Много лет с той поры минуло, и случилось - заметку в местной газетёнке опубликовали. Прозывалась газета "Сельская новь"; писали в ней шрифтом мелким, незаметным, в рубрике "Невероятно - но факт" следующее:
Будто бы на заброшенном, вымершем в одночасье годков пять назад хуторе Малаховка поселился кто. Люди странные, таинственные. Днем не ходят никуда, прячутся. А за полночь - работают: огород там копают, коров пасут на выгонах, топорами стучат - ладят что-то. Да только домишки как стояли кривобокие, на ладан дышащие, так и стоят. Землица на участках взрытая, мягкая, а не растет ничего. Коровы опять же необычные: траву не едят, топчут лишь, и следы от копыт - неправильные.
Находились очевидцы, страшное про буренок рассказывали: мол, коровы те сплошь клыкастые. Волков по лесу гоняют - дай бог, и путниками запоздалыми не брезгуют. Еле ноги унесли, жаловались очевидцы. Пастух помог, спасибо ему. Ездит пастух на гнедом коне, тож, заметно, не простом. Буркалы у коня красные, фыркает он злобно, скалится, зубы - аж в три ряда. Не зубы - кинжалы. "Цыть! - прикрикивает на буренок пастух. - Машка! Зорька! Кому сказал?! Не трожь человечка!"
Пиджачок на нем кургузый, заплатанный. На груди медальки побрякивают, сапоги дырявые напрочь, на голове же - картуз с козырьком изломанным. А лицо у мужичка морщинистое, доброе. Люлька во рту с черенком изогнутым. Пыхтит мужик трубочкой, курит, дым колечками пускает. Крепкий табак у пастуха, знатный - за версту в нос шибает. Затягивается пастух, тлеет в чубуке крошка табачная, вспыхивает, красит глаза алым цветом. Синие глаза, как обои в районном доме культуры.
Много еще брехали очевидцы. Про кур зубастых, что филинов да лис подчистую изводят; про огни на погосте брошенном; про парады майские, когда будто бы мертвяки, с автоматами, в форме солдатской, по деревне маршируют, да песни поют военные...
Свидетелям волю дай - такого наплетут. Потому брешки те, про парады особенно, совсем уж малым шрифтом в газете тиснули. Кому надо - заметит, зарубку на носу сделает. Кому не надо - внимания не обратит.
А с хутором тем точно не чисто. Посылали комиссию - не вернулась комиссия. Посылали вторую, третью, четвертую - что в прорву. Оттого администрация здешняя на хутор ездить опасается. Зато к празднику каждому, даже самому махонькому, завалящему, исправно гостинцы отгружают. Доставляет их "Газель" или "Уазик"-буханка, непременно под вечер, в сумерки. Останавливается близ околицы. Ждёт. Выходит навстречу мужичок, вполне себе: пожилой, статный. Улыбается приветливо, но рта не открывает и руки за спиной прячет.
- Привезли, значит, - шумно сглатывая, отчитывается шофер. Прыгает в машину, газует. Оседают на дорогу клубы рыжей пыли.
Смеется мужичок, за бока держится:
- Заботится государство родное. При жизни заботилось - триста рублёв давало, а сейчас - того пуще.
Да кричит потом:
- Гей, хлопцы, айда гостинцы разбирать.
И шуршит земля, скрипят крышки дубовые - спешат жители деревенские, торопятся. И возмущается уже кто-то:
- Митрич, хрен старый, почто лишний батончик гематогена зажилил? Поровну надо...
05 - 06.05.05
|
|
|