Той осенью я был приговорён подолгу глядеть в окно, сначала в больнице, затем и дома. В домашнее окно я смотрел на ворону - она всегда сидела на вершине высохшего тополя городского парка. Порывы мокрого ветра сбивали её, но она неизменно выправляла книзу свой хвост и равнодушно, как сфинкс, смотрела свысока на потускневший от непогоды мир. Город за моим окном медленно пустел, ветер гонял мусор по щербатому асфальту, выхолаживая накопленное землёю тепло.
Ещё год до того я жил совсем иной жизнью и не замечал ни погоды, ни жителей шумной квартальной улицы, ни этого мёртвого дерева с флюгером вражьей вороны. А сейчас, в одночасье выпав из служебной круговерти, я обречённо созерцал батальоны серых туч над скученными в город человеческими жилищами.
К сорока годам жизнь всякого человека - и я этому правилу не был исключением - становится размеренной, а холостяки, к редкому племени которых я принадлежу, сильнее втягиваются в заведённое когда-то расписание жизни. Прежний, армейский, распорядок надолго приучил меня к раннему, в одно время, просыпанию и тщательной подготовке внешнего вида. Но теперь это стало ни к чему, и я мог бы спать до полудня, отращивать бороду, быть беспечным как многие старики, просиживающие остаток жизни возле телевизоров и на дворовой скамейке. К тому же рядом не было никого - за всю жизнь не обрёл семью, и уже догадывал, что это верная судьба.
В пустой квартирке, в которую раньше я приходил лишь ночевать, да и то не всегда, зачастую оставаясь в казарме, царила тишина. В тот год мне долго пришлось лежать в больнице с травмами, полученными в автомобильной аварии, квартира за это время стала напоминать затхлый чулан. Когда-то, много лет назад, наклеенные обои безнадёжно торчали отставшими краями, дешёвая мебель совсем поблекла от неухода, оконные рамы рассохлись, в них сквозило. Выписавшись с рекомендациями врачей беречь телесный орган под названием сердце, жить размеренно и спокойно, я подолгу сидел в старом плетёном кресле, сохраняемом в память об отце, и глядел на движение минутной стрелки настенных часов.
И решительно не понимал, что делать.
За месяц, что выписался из больницы, я медленно, но верно ощущал, что мир для меня сужается до размеров квартиры. Редкие прогулки по суетным улицам только добавляли одиночества. Гуляя, я много размышлял, но если бы кто-то спросил, о чём, - не смог бы ответить. Как не мог это объяснить и себе. Всякий раз, возвращаясь домой, я ощущал завершение очередного круга неясных мыслей и чувств, последовательно укладывающихся в неопределенную линию моей отшельнической жизни. До глубокой ночи, иногда до утра, я сидел возле ночной лампы, жёлтый согревающий свет которой очень любил: она освещала пустой стол или книгу, страницы которой многократно перечитывал, тщетно стараясь найти в них какой-то иной, нужный мне смысл. В квартире ещё не было включено отопление, я прятался от холода в армейский бушлат, как в кокон, внимая сквозь его броню внешнему шуму дождя и ветра. Звуки ночной непогоды успокаивали, но наступало утро, и высветленная солнцем суета вновь повергала меня в уныние.
Вслушиваясь в себя, я нащупывал главную свою боль - неотвязное желание вернуться к первым годам жизни, к тому тугому клубку, откуда расплетались нити тысячей вопросов. Мучительно одолевала моя память обратный отсчёт лет, стараясь восстановить последовательность дней, лица и разговоры, вещность предметов, запахи и звуки. Прокладывая вглубь слабеющий пунктир, несовершенная моя память цеплялась за каждую обретённую находку, словно высвечивая на стенах древней пещеры безнадёжно погребённые рисунки. Проходя сквозь тёмный тоннель, я неизменно выныривал в светлых лагунах воспоминаний, которые почему-то всегда были летними, с огромным синим небом, покрывающим множество удивительных для детского взгляда вещей и явлений. Не ностальгия сорокалетнего, не страх за уходящую жизнь, - нет, мною двигала попытка найти себя в том мире, ярком и выпуклом, где земля под ногами была бесконечно прочна, а солнце безмерно добрым. Где меня окружали большие, с громкими голосами люди, слова которых я впитывал больше чувствами, нежели умом. Среди этих людей я выделял одного человека - отца, голос которого меня направлял и учил, а сильные руки поддерживали и защищали от падения.
Как же были грустны возвращения в моё нынешнее иночество! Один, в пространстве свободного времени, я бесконечно мерил шагами комнату, заглядывал в окно, как будто что-то там могло подсказать ответ. И вот, в какой-то из дней, когда меня до предела утомила эта маета, я почувствовал желание уехать из города. Потянуло туда, где нет асфальтной серости, многооконных стен кривых улиц, тараканьего снования автомобилей. Вдруг возмечталось дышать лёгким воздухом там, где сила осени иная: где она наступает вольно, с яростным шумом ветра в сильных деревьях с крепким жёлтым листом, с отчаянным проблеском солнца сквозь плотные тучи над холодеющими таёжными просторами.
Нужно было ехать, не считаясь с прописанным режимом, и я уже знал куда - к отцу Исаакию, священнику маленького поселкового прихода на берегу Байкала. Давно, в момент нашей единственной, но памятной встречи, он приглашал меня погостить, прогуляться по дремучим тропам южного Прибайкалья, поговорить, подумать о душе. А ещё обещал свести к потаённому озеру с многообещающим названием Глухое.
... Четыре часа утомительного перестука колёс электропоезда. Я занял место в углу вагона, раскрыл было книжку об истории возникновения планет (любил загадки космоса), но настроиться никак не мог. В вагоне было сумрачно и гулко от раздававшегося рельсового скрипа. Тусклые полосы утреннего света пробегали по одиноким сутулым фигурам. Людей было немного, в будний день ехали по делам жители деревень, с сумками, мешками. Мне почему-то казалось, что люди оглядываются и пристально смотрят на меня, как будто ожидают какого-то обращения к ним. Я утыкался в книгу, а поезд мчался, содрогаясь и стуча, минуя беспорядочный пригород, к дачным посёлкам, оттуда, по широкой речной долине - к чистому Байкалу.
Через скамью - большие серые глаза пристально и удивлённо смотрели на меня. Пухлые ручки цепко держались за шею молодой матери. Мать его обернулась, недоверчиво взглянула на меня, опустила ребёнка на колени, но он упрямо вырывался. Долго смотрели мы друг на друга - наивная бездна открытых глаз и усталый прищур на тусклом лице. Вскоре ребёнок потерял ко мне интерес и уснул на мамином плече, пустив слюну.
Напротив меня скамья пустовала, но на одной из дачных остановок тяжело вошёл и бессильно уселся на неё старик. Тёмное оспенное лицо его было обезображено долгим шрамом, продолжавшим линию рта. Невольно вспомнился читаный в детстве роман о человеке, который всегда смеялся. Старик был пьян. Мутным взглядом он уставился на меня, потом достал из кармана мятого пиджака полулитровую, скрутил пробку и медленно вылил в горло оставшуюся треть бутылки. Кадык его лишь раз двинулся под провисшей кожей. Бережно поставив пустую бутылку под скамью, он всю дорогу молчал, задумчиво глядя за окно, сцепив руки, чёрные от расплывшихся бурых наколок. Иногда он нехорошо ухмылялся, обнажая жёлтые крепкие зубы, кряхтел, вспоминая что-то своё. В этот момент я подумал, что этому человеку осталось недолго жить, представил его череп, который будет в земле, но уже без оспин, шрамов и ухмылок. Всё-таки он не был стар по летам, подумалось мне, укатали его крутые горки и долгие скитания.
- Ну вот и родина моя... Встречай, неладная! - сказал мой сосед, нетвёрдо поднимаясь в остановившемся вагоне, попытался застегнуть пуговицу пиджака, не смог, и вдруг улыбнулся мне странным оскалом. Я смутился и почувствовал к нему жалость.
И вспомнил своего отца: тот также мог жадно выпивать бутылку в два счёта, в старости своей брезгливо смотрел на окружающих, морщась и засыпая от водки как от снотворного. Странное дело: время, как это бывает у всех, не уменьшало чувство потери, я и через десять лет после смерти не мог забыть об отце. Да и как забыть его, он был ярким: любимец женщин, любитель шумных застолий, танцев и песен. Пел и напевал он всегда, часто - выходя из квартиры на балкон, поверх недоуменных взглядов прохожих. Но и в самых весёлых песнях его тогда звучали нотки тоски. С приходом старости праздники закончились, кончились и песни, осталось одинокое пьянство и тоскливый бессмысленный взгляд в стену. Прожив почти семь десятков лет, он не смог найти примирения ни с кем, умирал в одиночестве, наверное - в страданиях.
Подъезжая к станции, я увидал одиноко стоявшую церковь. Она была оборудована из какого-то бывшего станционного здания, так, что отличалась от других домов лишь небольшим куполом и звонницей, приделанными над крышей. Выйдя из вагона, я направился к ней, надеясь найти там отца Исаакия. Маленькая церковь казалась позабытой, никого вокруг неё видно не было, я вошёл в приоткрытую калитку, дверь в храм оказалась запертой. Две тонкие осинки слабо ударяли голыми ветвями по окошкам храма. Со звонницы от небольшого колокола тянулся канат, подвязанный у крыльца, у меня вдруг возникло желание взяться за него, я оглянулся вокруг, осторожно потянул и услышал тонкий, быстро утаённый ветром колокольный звон.
Мне пришлось идти через весь посёлок - с закрученными улицами и проулками, с отметинами сгоревших или брошенных жилищ. Дом отца Исаакия был на другом от станции краю, я без труда нашёл его взглядом по неотъёмному признаку - с низким забором и крестом на калитке, выкрашенный красно-коричневым цветом домик. На мой стук отозвались суетливые детские голоса, карабканье, затем одно, два и три личика появились над забором, любопытно посмотрели и дружно стали призывать папу. Отец Исаакий - смуглое лицо в густо чёрной бороде и с чёрными же глазами - встречал меня широкой белозубой улыбкой. Он был в грязном армейском камуфляже и с лопатой в руках. Мы обнялись так, как будто были давними друзьями, тогда как виделись сейчас лишь второй раз. Исаакий радушно проводил меня во двор, в большую полевую палатку, где стоял длинный стол и железная печь. Изо всех прорех палатки на меня с любопытством заглядывали детские глаза. Я даже растерялся - сколько же их всех? Отец Исаакий смеялся моему вопросу и весёлой командой разгонял их: "Дети, работать, работать!" Все - почему-то босые на прохладной земле - были заняты трудом по двору. Старшая девочка без напоминаний засуетилась возле стола, подала мне горячий чай в большой алюминиевой кружке.
- Как здоровье, Сергей Васильевич, как отважились приехать? - участливо спрашивал меня отец Исаакий.
- Устал от городского шума, - я пытался объяснить цель своего приезда, но ничего, кроме желания порыбачить, объяснить не смог.
Он был моих лет, но я ощущал какое-то почтение к Исаакию: у него была серьёзная миссия, много духовных и кровных чад, а я - бездеятельный, не определившийся ни в чём человек. За чаем я расспрашивал его о священничестве, семье, слушал внимательно - ведь мы не были даже толком знакомы. Странно мне было узнавать, что отец Исаакий на самом деле имел имя Ираклий, в юности свою родину на московские дворы и подворотни, нелегальные музыкальные посиделки в стайках редких в те годы столичных хиппи. Поиски внутренней свободы привели его тогда к изучению религий, из которых он выбрал веру православную и глубоко укоренился в её правоте. Путешествуя по святым местам, созрел мыслью уехать в сибирскую глушь, взращивать там духовный плод в сердце своём. В одном из приходов познакомился с будущей супругой Светланой, горячо увлёк её в церковную жизнь, вместе с ней пел в клиросном хоре, затем под именем Исаакия был возведён в диаконский и в священнический сан.
Глядя в его открытое лицо с неиссякаемой улыбкой, я чувствовал в нём внутреннюю раскрепощённость бывшего хиппи. Он увлечённо рассказывал о своих детях - количеством десять - показывал и метко давал характеристику каждому, даже самому маленькому, двухмесячному. Потом водил меня по двору, где кроме дома и палатки, стояло необычное жильё - цистерна с дверью и окнами, в ней проживала часть большого семейства Исаакия. На ужин нас позвала матушка Светлана - полная женщина с добрым грудным голосом. Ласково, как ребёнка, пригласила она меня в дом, подробно расспрашивала о жизни, о поездке, непритворно вздыхала, слушая о моём неважном здоровье.
Я смотрел на самого маленького сына в руках Светланы, игравшего погремушкой, в его младенческие глаза ещё не определившегося цвета, и опять, в который раз за последнее время, вспомнил старый деревянный дом, в котором прошло детство, высокие тополя возле него и акации, в которых жужжали пчёлы, солнечный песок, из которого я строил солнечные города. Вспомнил я и тот запечатлённый в памяти день, в котором, как в фокусе, сошлась вся сумма бытия: открытое в яркую улицу окно, вливающиеся оттуда волны тополиного шелеста, жаркая истома солнечного света, раскалившего исцарапанную поверхность старого круглого стола и - жук, пойманный в коробку из-под конфет. Жук громко скрёбся, требуя свободы, а я - сам чуть выше стола - чувствуя себя повелителем, испытывал терпение жука в картонной темнице, чтоб через минуту, выбежав на улицу, великодушно дать ему волю.
На столе у Исаакия - большой старинный самовар, работающий на углях, сам стол протянулся во всю увешанную иконами комнату. За окошком рябина, частокол палисадника, разбитая дорога. Меня угощали свежей рыбой, промышлял которую Исаакий для поддержания семьи. Приход в посёлке был невелик, на службу даже по праздникам собиралось не больше трёх десятков человек. Батюшка сетовал на духовное запустение, на хулиганствующую молодёжь, укравшую по весне колокол с храма. Нашёлся колокол провидением - на пожарище заброшенного дома, в котором собирались и пьянствовали поселковые парни.
Мы начали вспоминать все обстоятельства того случая, который познакомил нас. В первый новогодний день я проезжал мимо этих мест, несчастливо запоздав в служебной командировке. Стоял утренний крепкий морозец с лёгкой дымкой, дорога была совершенно пуста. Я не спал перед тем всю ночь и непозволительно задремал за рулём. На одном из поворотов мой служебный уазик занесло на обочину и перевернуло. На мою беду в кабину воткнулся острый пень и, как потом установили врачи, сломал мне три ребра и травмировал сердце с кровоизлиянием в сердечную сумку. Машина лежала на боку, я беспомощно застрял в железной ловушке, не мог ни двигаться, ни дышать. Стало мгновенно холодно, я быстро терял силы и надежду.
И вдруг сквозь разбитое стекло я увидел странного человека в рясе, протягивающего ко мне руки. В памяти отразились чёрные сострадающие глаза отца Исаакия, затем сознание мне отказало и очнулся я только в больнице. Мой спаситель навещал меня там несколько раз, я познакомился и каждый раз был очень рад слышать его, но вскоре меня перевезли в военный госпиталь и больше я его не видел.
Теперь же он сидел передо мной и внимательно, как на исповеди, выслушивал мой длинный монолог. Я необычно для себя разговорился - вдруг захотелось поделиться наболевшим. Путанно и невнятно пытался я рассказать ему про свои метания, он же больше молчал, иногда коротко спрашивал, слегка улыбался и не давал никаких ответов.
Так долго общались, что не заметили, как за окном стало темно, пошёл серый дождь. Улицы с разбитым асфальтом обезлюдели, ложбины стремительно наполнялись водой. Я смотрел за окно, в палисадник, где частые капли бесконечно ударяли как по клавишам рояля в узкие листья рябины, настойчиво срывая самые слабые из них и быстро вбивая в грязь. Шальной подросток промчался на старом мотоцикле, разбрызгивая грязь. Чёрная ворона пила из лужи, быстро опуская в неё огромный жёсткий клюв и недовольно оглядываясь вокруг. Трое парней вышли из магазина по шаткой досточке, прокинутой над залитым крыльцом, бережно и цепко несли в руках водку, возбуждённые в предвкушении ночного угара. Посёлок засыпал под шум дождя в ранней темноте.
Он кончился где-то посреди ночи. Было хмурое, тёмное утро, но чувствовалось, что больше дождя не будет. Мы рано позавтракали, отец Исаакий вывел из-под навеса мотоцикл, закинул в люльку рюкзак с рыболовными снастями, топор, немного сухих дров и ведро с картошкой.
Не всякий местный рыболов ездил к Глухому озеру, причиной тому была плохая дорога, если её можно было называть дорогой. Некоторые дотошные рыбаки на мотоциклах, велосипедах, просто пешком проторили едва заметную линию, которая вела вверх до подступа к горному хребту, за которым, в высотной ложбине между гор, находилось озеро. Подняться к нему можно было только тяжким длительным подъёмом вверх со скарбом на спине.
Мотоцикл ревел, не вытягивал нас по узкой, с выступавшими корнями, промоинами, колее. Порою он совсем глохнул от перегрева, не выдерживая медленного подъёма, тогда нам приходилось высаживаться и ожидать. Отец Исаакий, щуря вдаль глаза, рассказывал о благодатности и загадочности природы этих мест. Дикие, как в тропиках, заросли уже увядали от осенних холодов, но ещё можно было видеть жизненную силу крепких деревьев и трав. В гуще смешанного леса поражали видом реликтовые тополя огромной высоты и невероятной толщиною в шесть обхватов, стволы их, обезображенные старостью, были покрыты толстым слоем мха. Меж деревьев густо желтели стебли папоротников и высохшие спицы высоченных зонтичных растений. Синие ели долгими пиками остроугольной бахромы вытягивались вверх, опережая высотой посеревшие от влаги берёзы. Красивый вблизи лес становился страшным в бесконечной своей глубине. Мы одолевали заросли подобно первопроходцам и я с немалой боязнью воображал себя древним бродягой без оружия и хлеба, пробирающимся в поисках неясного счастья.
Часа через три, измучив мотоцикл, мы добрались до подножия хребта. Путь вверх был долог и труден, за деревьями и каменными выступами даже не было видно далёкой вершины, до которой они должны были добраться. Разделив и навьючив на себя вещи, мы карабкались по отвесному склону, хватаясь за кусты, ветви кедрового стланика. Мои армейские ботинки срывали вниз некрепкие камни, упираясь в холмики травы. Донимала одышка, приходилось часто присаживаться и отдыхать. Добрались мы до цели далеко за полдень. Вершина горы была безлесой, на камнях её росли мхи и лишайники, местами курчавилась пахучая богородская трава. С высоты хребта по одну сторону нам открылось застывшее море вздыбленных гор, по другую - прижатый лесом посёлок и по-осеннему чёрная и неспокойная плоть Байкала, сжимаемая синими хребтами берегов. Мы так высоко взобрались, что изменился сам воздух вокруг нас - на этой возвышенности он был особо чистым и лёгким. Простор, земной и небесный, захватывал дух. Я наконец-то был у цели: по другую сторону одолеваемой горы скрывалась вознесённая к небу чаша тихой воды.
Озеро открылось всё и сразу: неправильно угловатое, сформированное склонами двух гор и параболой хребта, оно было невелико, имело пологий берег лишь с одной, заросшей деревьями стороны, с других сторон горные склоны отвесно уходили в глубину его тёмной воды. Озеро называлось Глухим, наверное, по особой тишине, царившей в зажатой горами впадине. К общему впечатлению добавлялся вид тёмного елового леса с проседью редких берёз и чёрного зеркала водоёма.
Мы пошли вниз к узкому участку берега между двух гор, единственному, где можно было разместиться возле озера. Да там и был собран из немногих брёвен домишко, совсем маленький, замшелый, как и все деревья вокруг. Виден он был только наполовину - врос в землю и до верха окошка зарос сухой травой. Высоко лишь торчала ржавая жестяная труба с колпаком на верху. Внутри избушки не было ничего, кроме железной печурки и одной нары из грубо отёсанных полубрёвен. Стекла в окошке не было, мне пришлось отрезать кусок полиэтилена от дождевика и натянуть на кривую раму.
Мы сложили вещи, посидели в избушке, как будто пытаясь оценить её пригодность, а затем расстались. Я проводил отца Исаакия назад до вершины хребта, увидал оттуда вновь Байкал и горы. Батюшка спросил меня, когда прийти за мной - через день, три, неделю? Я пытался сообразить срок, но не смог, махнул рукой и ничего не ответил.
Так остался наедине с озером. Обошёл избушку кругом, увидал следы давнего, не этого года, костра, присел на упавшую вершиной в воду старую ель и стал смотреть на тёмную, без блеска, гладь озера. Солнце уже скрылось за линией моих гор, подсвеченное небо не пробивало лесного мрака. Тишина - и ни одного живого голоса вокруг. Я оглядывал лес и старался понять, почему здесь нет птиц - наверное, это озеро высоко поднято над равниной и замкнуто от остального мира грядой. Внимательно вслушивался, но кроме шума воздуха в ветвях, ничего не уловил. Ветер, качавший ветки елей на противоположной горе, особенно оттенял тишину, наполнял её монотонной печалью. Лес был полон тех противоречивых запахов, что свойственны осени: терпкой сухостью смоляной хвои и грибной плесени, выгоревшей за лето травы и водной гнили. Лёжа на хвойном ковре, я смотрел на смыкающиеся надо мной верхушки деревьев и чувствовал, что время здесь остановилось: казалось, можно целую вечность слушать шум ветра, смотреть на текущие за вершинами облака, и - ничего не менялось, не происходило, взор застывал. Вот так - пройдут все дни, их сменят ночи. Над озером миллионы раз возгорятся восходы и закаты. Закончится библейская история, отшумит Армагеддон. В Судный день оживут живые и умрут мёртвые. Рассыплются камни и поблекнет солнце. Лишь беспокойный дух прощально пролетит над мёртвою водой. Да, у всякой истории есть конец, но как в ней понять смысл?
Поверженная в воду ель утопала вершиной и сгнившими ветвями где-то в водяном мраке. Я наклонился к воде, пытаясь что-то увидеть в ней. Затем осторожно вытянулся вдоль елового ствола, придерживаясь рукой за мёртвый сук, приблизился глазами к самой поверхности озера, ощутив лицом водный холод. В стеклянной толще мелькнула изогнутая тень рыбы. Я прикоснулся губами и носом к воде и почувствовал сладковатый вкус. Сейчас, когда здесь не было чужих глаз, я почувствовал себя ребёнком. Меня охватила детская страсть исследования, желание обойти весь берег, идти, взрыхляя ногой хвойный ковёр, найти, как клад, спрятавшийся старый гриб, осмотреть каждое дерево и травинку, наткнуться на хрупкий лист и отправить его кораблём по озёрной глади в таинственное путешествие.
Мне вспомнилось другое озеро, яркое, радостное и звонкое, на которое привёз меня когда-то, целую вечность назад, отец. На утлой фанерной лодчонке мы плавали от одного берега к другому. Отец, смеясь, давал мне вёсла, которые в детских руках неловко вырывались из воды. Я помнил его молодое лицо, цыганские чёрные волосы, здоровый загар крепкого тела. И глаза его - живые, с искрой. Он старался жить полнотой всех отпущенных человеку радостей, искал счастья в общении, в любви, в работе и отдыхе. Но в любом счастье есть таинственный порок - с годами взгляд отцовых глаз потускнел, они стали тревожными, недоверчивыми и - самое страшное - равнодушными. Эта тяжесть в уголках неподвижных, много понявших глаз, говорила о неизбежном грехе уныния. Быть может, я недостаточно любил отца, не понимал его. Никогда не было у нас искренних бесед - я испытывал непонятное стеснение при таких разговорах. А теперь, как было бы хорошо посидеть здесь, на берегу озера, вместе, по-родственному о многом поведать ему, многое спросить. Но теперь поздно.
Горы с наступлением темноты стали ещё больше, выше и страшнее, их черные контуры сливались с сумраком неба. На чернеющем востоке сквозь купол просочилась капля первой звезды. Наступала ночь, я продолжал сидеть на берегу, вглядываясь в уже неразличимый берег другой стороны. Строгий глаз луны пристально смотрел на меня. Стало холодно, и я пошёл в избушку, ощупью нашёл фонарик, его несильный свет необычно ярко высветил стены моей крохотной обители. Я вытащил спальный мешок, развернул на нарах и вложил внутрь него шерстяное одеяло. Куртку подсунул под голову, снял ботинки и залез в эту утробу, распрямив натруженные сегодня ноги.
Сон не приходил, да он и не нужен был. Я вслушивался в звуки ночного леса, в движение ветра, который мелко подвывал краями зажатой в раме плёнки. Тихо, незаметно, сверху протянулся шлейф дождя. Вначале я принял его шум за стук по крыше веток или падающих листьев. Но дождь быстро смолк и всё стихло. Стало так тихо, что я услышал слабый рыбий всплеск где-то посреди озера. В этой тишине не было разделяющих стен и расстояний, я вбирал все лесные звуки в себя и отпускал дальше вместе с неровным биением сердца. Было странно ощущать себя здесь, в полном одиночестве, в высокой горной чаше. Лунный свет перемещался мутным пятном от дверцы печки к моим ногам. Иногда пятно становилось ярким, так, что виден был неровный мох между брёвнами. Пахло ржавчиной. Сверху, от ветхой трубы проникал жестяный звон - мерно брякал на ней колпак, как далёкий колокольный звон из неясного будущего.
Ночные мысли - самые яркие и самые горькие. За последний год я многое стал оценивать по-другому, острее чувствовал фальшь иронии и ложных манер, за которыми люди скрывают нелюбовь друг к другу. И не это ли отсутствие любви ведёт многих к трагедиям? Мой отец несколько раз пытался покончить с собой, мысли о смерти часто донимали его, он любил порассуждать как лучше, легче умереть. Перебирая все способы окончательного ухода, делал вывод, что лучше всего замёрзнуть: человеку тогда становится сонно, безразлично. Говорил он это, когда на него находила очередная туча уныния и он часами неподвижно лежал на диване, отчуждался ото всех, и даже не замечал меня.
К концу жизни отец смирился и поблёк. Однажды, за три дня до новогоднего праздника, он исчез. На газете, лежавшей на журнальном столике, в уголке её, бледным карандашом было написано: "Не ищите меня, я ушёл в монастырь". Я тогда не сильно обеспокоился, знал тягу отца к церкви, знал и единственный тогда в наших краях монастырь. Но там отца не оказалось. Не было его ни у родных, ни у знакомых: он пропал бесследно. Нашли его весною, в пригородном лесу. Смерть наступила от переохлаждения и истощения - так было написано в бумажке, выданной моргом.
Всё то время, когда судьба отца была не известна, меня мучило чувство вины. Была ли это моя вина, и чем я мог помочь отцу? Тот ведь и сам был умён, знал многое удивительно верно, даже пророчески. Любил чтение: в нашем доме перегруженный книжный шкаф занимал почётное место, книги сохранялись бережно, как иконы. Светлым чувством остались в памяти те минуты, когда отец, в немногие спокойные дни, устроившись на диване с книгою, вслух читал и увлекательно обсуждал читаемое, а я сидел рядом и внимательно, как учителя, слушал его. Я верил тогда всем его словам, и сейчас, вспоминая, соглашался с ними. Он твёрдо направлял мою жизнь, почти насильно настоял на поступлении в военное училище. Я желал найти свободную профессию, не связывающую однообразием и постоянным местом, военная служба меня никак не прельщала: пугали воинская дисциплина и требования к подчинению. Но уже позже я понял высокий смысл армейского образа жизни: смирение и единоначалие есть мудрая основа человеческого общежития. Отец и в этом оказался прав. Однако сам почему-то верного пути не нашёл.
Утро встретило пронзительной прохладой. Таёжная погода резка - ночью холодно до инея, днём может быть так жарко, что и раздеться впору. На утро указывали лишь ручные, с подсветкой, часы, за окошком не виделось, но чувствовалось, что лес погружён в густой туман. Ощупью одевшись, я вышел: избушка и пять-шесть деревьев от неё составляли видимый круг, остальное за ними - вязкая мгла, вобравшая весь мир. Мягкий хвойный ковёр под ногами поглощал все звуки. На кончиках еловых хвоинок ночным дождём или туманом были оставлены миллионы серебряных линз, волной камертона прокатилась капель, когда я тряхнул одну ветвь. Я всматривался в утренний сумрак: где-то вверху острия елей пронзали пелену, сквозь которую источался вниз тусклый свет, не досягавший подножий деревьев. Неясное рассеянное свечение сверху делало лес строгим и таинственным как храм. Странным было соседство деревьев: прямые мачты елей и редкие среди них, загнутые в вечный поклон, стволы берёз.
Холод горного озера пронизал всё живое, стало зябко до дрожи, я начал разводить костёр на берегу. Огонь в сыром воздухе плохо разгорался, дым невидимо мешался с туманом. Я не был большим рыбаком, но первобытно чуял - сейчас самое время лова. Собрал выдвижное удилище, из мешочка с чёрной землёй вытащил сонного червя, безжалостно пронзил крючком в трёх местах его вдруг судорожно выгнувшуюся плоть. Широкий взмах удилища - и приманка плюхнулась в воду, отразившись чуждым здесь звуком. Казалось, можно шёпотом достать другой берег озера, а крикнуть здесь - голос мой был бы грому подобен. Долго ждать не пришлось, первая рыба неожиданно жёстко дёрнула леску, сопротивляясь неотвратимой тяге, яростно захлестала хвостом. Большая рыбина оказалась хариусом, её тёмно-серебристое, с зеленым отливом, тело, сверкая красными нитями в веере плавника, сначала замерло у меня в руке, затем отчаянно - так, что я чуть не выронил в воду - дёрнулось в сторону. Крепко зажатая рукой, рыба стала смиряться - боковые плавники её оттянулись в стороны, а жабры медленно шевелились, ища защиты от усыпляющего воздуха.
Не приходилось долго ждать, рыба жадно клевала после каждого заброса наживки. Хариус здесь был необычайно тёмный - под стать цвету воды. Азарт добычи охватил меня и я не заметил, как быстро набрал улов в половину ведра. Трапеза моя не была богатой, но хороша уже тем, что в городе такой никогда не отведать. Шумел кипяток в маленьком котелке, смешиваясь с лесной сыростью, раздавал вокруг пряный дух заваренного чая. Я завернул рыбу в фольгу и зарыл в угасающие угли костра, туда же положил несколько картофелин. Через полчаса, сидя на повергнутой ели, я вкушал добытую пищу и поглядывал в рассветное осеннее небо.
Теперь горы не были столь страшными, как ночью, утренние лучи предельно ясно вычерчивали их вершины в яркой синеве. И озеро было другим, не мёртвым, - оно дышало. Я стал думать о том, сколько же таких озёр разбросано по бесконечным, и до сегодня не обжитым сибирским просторам! Когда-то, ещё не так давно, сквозь таёжные дебри в поисках лучшей доли пробирались бродяги, каторжники, переселенцы. Равнодушная природа не щадила слабых и неудачливых - многие из них замерзали или гибли в схватке с хищным врагом. Но были среди них иные - странники не от мира сего, селились они вдалеке от путей, в стороне от назойливого людского взгляда, и не искали хлебного приюта. В таёжной глуши, среди диких зверей, строили они убогое жилище, водружали крест, под ним испытывали себя и отдавались воле Отца небесного.
Я ещё несколько дней жил у озера, подолгу сидел у костра, смотрел в близкое небо, думал о прошлом и будущем. Что делать? Быть может остаться здесь навсегда, построить келью, молиться на камне и дружить со зверьми? Или вернуться в шумный город, быть многим среди прочих? Небо не отвечало на мои вопросы, закрытое тучами.
Но вот в один из дней среди деревьев показалась фигура отца Исаакия, его милое лицо и широкая улыбка. Я прощально оглянул ставшее родным озеро, увидел между облаков блеск солнца и почувствовал невидимый дух лёгкого ветерка. Мне стало спокойно.