Аннотация: Маяк - мой дом и моя трагедия. Готов ли я прожить её снова? Готов ли избавиться от призраков прошлого? И кем же я стану в конце?
- Джимми, беги скорее за стол! Иначе твой брат съест всю пиццу!
- Даже не думай об этом, Пирс Пискля! - пухленький мальчик, расставив руки словно крылья самолета, мигом спускается к столу, за которым сидят улыбчивый мужчина и ещё один маленький мальчик. - Только пальцем тронь мою половину!
- Ха-ха, обманули-обманули! Давай спорить на камень-ножницы-бумага, кому достанется часть с пепперони?
- Вот как дорастешь до пепперони, тогда и будем спорить! - Джимми победно подвинул тарелку поближе к себе, а отец лишь смущенно проговорил: "Вы как два фонарика, что светят друг на друга. И знаете же, что ярче светит тот, что больше, а всё равно спорите...", а после усмехнулся сам себе.
***
Отвратительное место. Старое, пыльное, смердящее не то гарью, не то прохудившейся газовой колонкой, рядом с которой положили старые бревна. Отвратительное место. Мой родной дом. И пахнет он всеми запахами сразу: и пылью, и старостью, и гарью, и старой давным-давно прохудившейся газовой колонкой, рядом с которой отец всегда складывал пару бревен для печки. Как только открылись двери этого грязного нечто, я сразу уловил новый запах, которого тут не было никогда за всю мою жизнь в этом месте - запах одиночества, скуки и... падения. Падения жизни людей, падения эмоционального барьера, который защищал маленькие грязные головы и чуть одутловатый, морщинистый лик хозяина этого места.
Мне всегда было весело бегать по этому далекому от всякой цивилизации месту. Я смотрел на гладь широкой реки, что отсекала от твердой земли небольшой островок размером с маленький садик где-нибудь за поместьем давно разорившегося человека. Где сад был роскошью, единственной роскошью прошлой жизни, которую можно было сохранить хотя бы сейчас. Островок этот и стал местом моего взросления. Здесь я понял смысл природных изменений, здесь почувствовал вкус свободы, здесь я стал мужчиной - не без помощи отца, конечно же. Многое я понял с подачки отца. И я говорю именно "подачки", потому что я не желал знать ничего, а он закидывал куски своих собственных знаний в мой кипящий, пока ещё безвкусный, мозговой бульон. Я был глупым и неотесанным куском человеческого существа, жил почти что бездумно, а когда думал, то не делал это слишком долго, чтобы обременение себя такой вещью, как тяготы размышлений, не вошло в такую вечную и иллюзорную привычку. Я ведь все равно думал. И всегда обманывал себя тем, что якобы "не задумываюсь над жизнью". Сидя на дощатом, цвета свежеошкуренного клёна, полу, я всматривался в этот одутловатый, морщинистый лик человека, который работал даже тогда, когда спал, и всё равно думал: стану ли я таким же, буду ли я знать столько же, будут ли у меня такие же морщины у глаз, как же изменится мир, когда я стану таким же... Старым? Нет.
Отец купил этот маяк сразу после смерти матери и тогда все вокруг думали, что от горя он действительно стал немного не в себе. Так думали даже социальные службы, так что мне и моим братьям, Шейну и Пирсу, пришлось поездить по всяким злачным местам только для того, чтобы везде повторять мантру "Нет, он не сумасшедший, он нас любит!" так отчаянно и с такой горячностью, что несколько раз мы даже вышибли слезу у женщин из социальной опеки. Да, мы были хороши. Пирс мог так жалобно пискнуть, что штампы шлепали по нашим документам тут же. Этот его прием, который топил ледяные сердца, зажигал глаза, которые давно стали блеклыми от рутины, дарил уже немолодым женщинам молодой румянец, ставил на колени с протянутыми руками, готовыми обнять - этот прием он использовал всегда, когда хотел что-то получить. А получив, всегда гордо приподнимал небольшой подбородочек с маленьким шрамом и всем видом говорил: "Да, Пирс Эмбер имеет самый жалобный, душераздирающий, пронзительный и разбивающий писк во всем мире. Так он хорош!" И с этого смеялись все. И папа, и тогда ещё маленький и вечно спокойный Шейн, и я, старший из этой тройки, восьмилетний Джимми Эмбер. Тогда это было смешно и немного обидно. Сейчас я смотрю на невесть откуда выпавшую фотографию, что подмокла с одного края и загнулась от постоянной сырости, и вижу на ней очень гордого, самоуверенного парнишку, которого отец сфотографировал как раз в момент поднятия небольшого подбородочка с маленьким шрамом после очередной победы в жалостливом мастерстве. И от этого хочется выйти из этого старого пыльного маяка. А я ведь только на пороге.
***
В этом месте никогда ничего не менялось. Хоть отец и выкупил это место, управляющая кампания запрещала менять планировку самого маяка, стало быть, и капитального ремонта не могло быть. Внутреннее убранство - пожалуйста, хоть выкрась всё здание в камуфляж, а внутри сделай казарму, но ни одна перегородка, лестничный пролет или стенка не должны быть затронуты. Поэтому я не удивлен, что на старых, облезших стенах, на которых струпьями висят почерневшие от плесени обои, толком то ничего и не изменилось. Да, обои облезли, но они всегда облазили чуть ли не каждое лето. Почему мы не дошли до хорошей краски - чёрт его знает. До лучших решений всегда доходишь в тот момент, когда тебе не 8 лет и ты всего лишь мальчик с курносым, веснушчатым лицом и мелкими, влажными глазами, а когда ты 30 летний мужчина без капли слёз за душой. Да, хорошая краска. Синяя. В цвет неба, и моря, и медуз, и молний. Когда ты смотришь на эти вещи и явления издали, то они для тебя синие, может быть голубоватые, но подумать чуть усерднее - так и небо не синее, море грязное, медузы в большинстве своем прозрачные, а молнию во всех иллюстрациях показывают фиолетовой, но пока что это не важно. Я трогаю кирпичную кладку стены и понимаю, что впервые за всё время она сухая. Сухая и теплая.
Отец всегда говорил мне, что маяк - это особенное место не только для него, но и для всех людей. На маяке ты всегда можешь увидеть бескрайность, пучину, безмятежность. На маяке ты всегда смотришь вдаль. Все смотрят. Вниз смотрят только тогда, когда собираются уходить. Как будто мечтательные рыбаки, которые забросили снасти ещё до прилива, а потом впопыхах вытаскивают бамбуковые и фиберглассовые удилища до того, как их унесет в открытый океан. Ты смотришь на буйную белую пену, что с таким мощным всплеском чуть ли не разносит на кусочки этот маяк во время бури, так что ты даже и не задумываешься, что пена - лишь верхушка, бьют по маяку тяжелые волны, раскаты грома и твой собственный страх того, что волна действительно разнесет на кусочки маяк. По этому ты спешно собираешь все свои мысли и уходишь. Тебе страшно, но так бывает.
Ты думаешь о своем. О том, что тебя тяготит. Девушка бросила тебя в самый тяжелый период жизни, и поэтому ты стоишь здесь, ухватившись двумя руками за толстый, порядком поржавевший заборчик, который отгораживает тебя - спокойного, рассудительного, слегка горделивого - от тебя самого, который уже почти барахтается в пелене молочно-белых хлопьев пены. А может быть, твоя мать умерла от всё-равно-какой болезни и ты сидишь на парапете, обняв колени руками и устремив непонимающий взгляд на маленький водоворот, в который вот-вот затянет крохотный кусок дерева, всего лишь ветку, но эта ветка - ты. Нет-нет. Не так. Ты всего лишь сделал что-то настолько волнительное, чуждое тебе самому, что от нахлынувших эмоций ты идешь не в бар, чтобы отметить это дело с друзьями или коллегами, а сюда, на башню с огромным фонарем наверху, и только и делаешь, что смотришь за чайкой, которая ухватила ещё одну возможность и, стремительно нырнув, отбросив все переживания и страхи, с полной уверенностью в успехе, выныривает со здоровенной рыбиной в клюве. Кажется, это неплохих размеров треска. Но теперь чайке придется её отпустить, потому что взлететь с таким уловом она не сможет, а догрести маленькими перепончатыми лапами до берегами с таким яростно сопротивляющимся грузом кажется невозможным. И ты отпускаешь.
***
Я сажусь на наш старый семейный диван, на котором собирались мы все - даже мама - для просмотра фильмов. Фу. Целый клуб пыли вырывается сквозь маленькие дырочки между ниток, но это не важно. Я сел на свое любимое место - у левого края, прямо рядом с большой и мягкой подушкой, где пружина под моим задом так уютно и тихо поскрипывает. Рядом со мной мама, такая пышная, с тонкими руками, аккуратным носиком, рыжеватыми волосами и узенькими губами, которые она постоянно закусывала. По середине Пирс Эмбер, мистер Жалобный Писк, кроха 5 лет отроду, с курчавой платиново-белой головой, маленьким шрамом на подбородке, худощавым тельцем и отвратным зрением, однако очки он все равно носить не хочет, носит их на тонкой цепочке на шее. Дальше идет папа. Увеличенная копия Пирса, только заметно смуглее и улыбчивее. Совсем малыш Шейн тоже имел свое место, прямо под рукой папы, чтобы никогда не оставаться без внимания. Отец его всегда любил то пощекотать, то потыкать пальцем в маленький пухлый животик, то подуть на тонкие и светлые локоны. Вот так мы и сидели перед телевизором, вечерами, которые могли быть тихими, а могли сопровождаться оглушительным ревом стихии прямо за толстой кирпичной стеной нашего дома, ещё не маяка, но по-прежнему уютного и прогретого человеческим теплом . Но нам всё равно. По телевизору идет классный фильм с Джеком Николсоном, а этого мои родные пропустить не могли.
Этот диван пропах таким же запахом. Запахом маяка. Тяжелым, нескончаемо сырым и холодным, тянущим запахом чего-то грустного и безжизненного. Таким был маяк после того, как я уехал отсюда. Уехал жить и наживать такую ценную в своей бесполезности вещь, как опыт. Когда ты встречаешься с тем, что ты уже видел, ты никогда не станешь идти напролом и делать в точности наоборот, как подсказал бы неудачный опыт. В попытке получить иной исход, ты рассматриваешь ситуацию с совсем неожиданной стороны. Потому что одинаковая ситуация не может произойти дважды в один и тот же день, час, момент. Ты уже не тот, что был 2 минуты назад. Ты наполнен опытом, ты мудрый и, конечно же, никогда не сделаешь той же ошибки, что сделал 2 минуты назад. Идиот.
Этот диван клонит меня в сон. Я сижу и смотрю на голую стену, в то место, где раньше стоял маленький телевизор на комоде, в котором валялась целая Вселенная вещей. Телевизор, как и комод, давно продали или украли, а вот Вселенная вещей осталась на месте. По-прежнему притягивает взгляд, по-прежнему подбивает меня задать вопрос "А для чего нужна эта штука?", который я так часто задавал в детстве. Ведь мне было 8 лет, я был большим и любознательным мальчиком, который уверенно не хотел ничего знать. Но отец объяснял. Показывал и объяснял, для чего нужен этот секстант, каким же образом увеличивает изображение подзорная труба, почему эта огромная лампа так ярко светит и не плавит сама себя. Я смотрел, слушал, а затем закидывал эти вещи в комод, к остальным снова неизвестным для меня вещам из Вселенной вещей. Вот таким я был ребенком.
А братья были другими. И мать была другой. Они всегда знали, что Вселенная вещей в комоде - вовсе не Вселенная, а так, крохотный мирок, похожий на наш, в котором такой же бардак, в котором вещи лежат на своих местах просто потому, что их так положили. Я пытался им сказать, что они связаны, вращают вокруг себя остальные предметы и пытаются не разрушить всё внутри комода, но кто ж мне поверит. Я ведь всего лишь 8-летний мальчик, а у них на всё свой взгляд. Но кажется мне, что и в свои 30 я остался бы для них маленьким мальчиком, если бы упомянул Вселенную вещей хотя бы раз. Хотя бы один единственный раз.
Я оставляю диван за спиной и бреду к кухне, по крайней мере к тому, что от неё осталось. Плитка. Чистая плитка, даже без этих знакомых следов грязи и жира на тех местах, где раньше стояли плита, тумбочки, раковина. Отец был фанатиком чистоты, особенно это касалось кухни. "Запомни, Джимми, - говорил он мне с мягкой и доброй улыбкой. - То, как ты смотришь на чистоту, во многом предопределяет твои взгляды на многие другие вещи. Если для тебя чистота становится чем-то большим, чем просто отсутствие грязи, то и взгляд твой на мир будет чище. Тот кусок мыла, что замыливает твои глазки, путает тебя, завязывает шнурки и заставляет шмякнуться оземь - это не чистота и даже не отсутствие грязи. Это есть чистоплюйство. Ограничивающее, сковывающее сознание чистоплюйство. Но тогда я этих слов не понял. Вернее, я понял, что для отца чистота - это обеленность, непогрешимость и экзистенциальная частичка, но для меня, 8-летнего парня, это было, всё же, только лишь отсутствие грязи. Я злюсь на самого себя за такую оплошность, такую бесконтрольную прямоту и невежество, ведь тогда я ответил ему что-то в духе "Да, пап, как скажешь." Вид этой чистой плитки выводит меня из себя и я разбиваю плиточку за плиточкой тяжелыми ударами каблука, и с последней разбитой плиточкой проходит и желание гадить.
***
Стоя на первой ступеньке, я вспоминаю все те игры, что гоняли нас с братом вверх и вниз. Стальная, широкая, холодная. Со ступенькам в виде гравюр и отчеканенных рисунков на металлических дощечках. С лианами из меди и стали, вплетенными в выкрашенный белым заборчик, за который ты всегда хватаешься с легкой небрежностью, ведь это маяк, да ещё с такой широкой лестницей - как тут можно упасть? Перила, словно длиннющие шляпки грибов, растекаются на верхней части заборчика, а на входе и выходе стоят по два столбика с набалдашниками из бронзы. Искусная работа. Даже сейчас, сквозь время, сквозь патину и побежалость, сквозь детские воспоминания, я поднимаюсь по этой лестнице и не могу сдержать удивления и умиления. Мы представляли, что это замок, самая высокая его башня, в которой заточена принцесса и несметные богатства. Мы видели, как среди теней скачут маленькие ящерки и жучки. Нам ни минуты не было страшно в этом месте - месте, что находилось между тихой и спокойной жизнью, с телевизором, наспех приготовленным ужином на чистенькой кухне, с мягким диваном, где пружина в одной из подушек у тебя под задом так уютно поскрипывает, с комодом с целой Вселенной вещей и фотографией маленького гордого мальчика на нём, и жизнью сонной, загруженной, беспокойной и вязкой, из которой не выберешься просто открыв дверь или поднявшись на этаж выше. За дверью, где в наших играх жила принцесса с несметными сокровищами, в реальной жизни жил отец.
Мы с братом по-прежнему поднимались в эту комнату, как после изнурительных походов по бескрайним полям и глухим лесам, как после встречи с опасными животными и с диким трепетом перед самим защитником-драконом, что не подпустил бы нас и на дюйм к двери, которая скрывала богатства, если бы был реальным. Отец реальным всё же был. А когда он был реальным, то он был уставшим и предпочитал отдыхать без какой-либо компании. А когда мы поднимались к нему, как после марафона, (ведь сражаться с драконом - это вам не шутки!), с диким смехом и чуть ли не рёвом удовольствия, то он лишь отстраненно провожал нас за двери с обещаниями, что скоро будет ужин и мы все вместе посмотрим телевизор. А когда...
Тьфу ты. Никогда. Никогда такого уже не будет, потому что только хрен знает сколько спустя мне сказали, почему отец всегда работал и откуда у него-таки находились силы нянчить нас троих без жены. Так вот, у него была жена. И она не была нам матерью. Она была матерью ещё одного паренька, которому было 10 на тот момент, когда всего печального с нашей семьей не произошло, то есть он был на 2 года старше меня. И все деньги отца разрывались напополам из-за этих... Людей. Странно ли это? Да ничуть. Отец тогда был ещё молод, и хотя видом своим состарился лет на 10, приобретя и одутловатость, и морщины в уголках глаз и на шее, он всё же был молод и в целом не дурен собой. Но когда эта мадам со своим сынишкой пришли впервые в наш дом, в наш маяк, то я, даже будучи 8-летним не желавшим ничего знать ребёнком, отчетливо распознал возникшее чувство - отвращение. Да, это было отвращение. И к ней, и к нему. Тогда-то я не знал, почему мне отвратны эти люди. Не знал этого и в 18 лет. И в 25. А вот сейчас, в 30, знаю. Она же написала мне письмо с просьбой приехать в это место и навести здесь порядок, так как она сильно заболела и временно не способна ходить. В завещании отец указал её как человека, которому отходит маяк. В принципе, я не жаловался.
***
Узкая, как и все, дверь в комнату моего отца распахнулась без усилий, с легким скрипом на удивление крепких петель, которые даже спустя 22 года существования рядом с такой агрессивной средой, как море, не проржавели насквозь. Однако соль в воздухе чувствовалась. Всё в этой комнате было соленым. В эмоциональном плане, конечно же. Я и не знал отца до этого дня. Вместе с письмом, Клэр, его жена, отправила и копию завещания, из которого я понял, что отец был холодным, расчетливым человеком, вписав туда тонну случайных знакомых имен, которые когда-то занимали у него деньги, но никогда не вернули, даже под угрозой суда. Поэтому он просто завещал каждому из этой тонны никому неизвестных имен его долговую расписку. Копию расписки. Чуть позже, после всей истории с маяком, я позвонил Клэр и она рассказала, что на каждой копии были сотни ругательств и счет в банке, на который они могли перевести деньги.
В детстве я считал его слишком отцом. Слишком умным, слишком работящим, слишком усталым, слишком спешащим. Поэтому и понять его в полной мере не мог. А когда вскрылись эти факты, то и жить в определенном плане стало легче. Всё-таки он обычный человек. Злой, временами холодный, как и все обманывает, как и все проявляет сентиментальность, когда её прям ждешь. Словом, человек. Но настолько пропитанный этим соленым воздухом, что становится тошно. Как кусок пирога, в который вместо сахара сыпанули щедрую щепоть соли. Ты не можешь его есть. Так и такого соленого человека, как отец, я не мог "есть" кусочками, которые он отрывал от себя и пытался скормить мне. Пирс мог, он не задумываясь проглатывал отца, иногда вгрызаясь в его руку по самый локоть. Шейну было все равно, он был слишком мал, чтобы понять. Клэр, видимо, тоже могла проглатывать того отца, который появлялся перед ней и её сыном. Иначе она бы и не вспомнила о нем. Иначе она бы и не вспомнила о 8-летнем мальчике, который возненавидел её с первого взгляда. Кусочки отца жили в ней, они же не давали ей забыть.
Небольшое окно выходить прямо на огромную бухту, сейчас темно-синюю, а летом голубоватую. Тот самой простор и безмятежность, о которой он толковал. Неудивительно, что начинаешь задумываться о таких вещах, когда бессонно лежишь в кровати и смотришь в такое вот окошко, в котором видна только гладкая ночь. Я подошел к окну и отпер его. Холодный, пробирающий до костей ветер подул в комнату и я понял, что делало отца таким умиротворенным. В нашей комнате окно всегда было закрыто, лишь изредка приоткрывалась дверь на фонарную площадку, откуда ветер сквозняком пробирался к нам, попутно успевая немного прогреться. В его же комнате не было окна. Он поставил его всего за неделю или две до того, рокового тайфуна, побоялся слухов. Так что ему больше нашего приходилось слушать шум прибоя, крики чайки, шипение пены у камней в самом основании маяка, гул ветра и рокотание приближающейся грозы. Он просто не боялся. В отличие от нас, он понимал, что может умереть в любой момент. Мы боролись с фантазиями внутри маяка, он же боролся с реальностью вне его. И "умереть" было частью его реальности, билетом в один конец, в то время, как фантазия Пирса или маленького Шейна возрождались снова и снова, и бороться с ней становилось их работой. А потом случилось то, что и должно было. Реальность извне постучалась к фантазиям внутри. А фантазии открыли дверь.
На полу этой просоленной комнаты лежит маленький блокнот, такой же слегка сыроватый и подмочен с одного края, но буквы не расплылись в непонятной синей массе из бумаги и чернил. Похоже, что отец где-то прятал этот блокнот, а сейчас шальная чайка залетела в маяк и вытянула эту книжонку на свет. По крайней мере, так легче думать.
"25 мая.
Сегодня очень важный день. Надеюсь, что Клэр и Тони будут более благоразумны, чем я сам. Тони прекрасный мальчик и я уверен, что Джимми и Пирс с ним поладят. Они же ведь должны всё понять, правда? Что мамы с нами нет, но на маме не зиждется весь мир. Не знаю, стоит ли говорить об этом с Джимми? Иногда мне кажется, что он пропускает мои слова мимо ушей. Он умный парень, конечно, умный. Шейн и глазом не моргнет, когда увидит незнакомую женщину, а Пирса легко можно умаслить. А вот с Джимми такого не пройдет. Ладно, будет день и будет пища.
27 мая.
Катастрофа. И о чем я только думал? Идиот. Вот и как теперь объяснить Джимми, что она уже выучила всю их жизнь за эти 2 года и ни за что не станет той, которую мне же самому потом придется гнать взашей? Я же люблю их. Я забочусь о них, но им, видимо, это и не нужно... Чёрт, надо поговорить с ним. Да! Завтра же и поговорим!..."
Но этого никогда так и не произошло. Из открытого окна порывом несется холодный поток ветра и выдирает пожелтевшие листки дневника отца из моих рук. Ветер хлещет меня по лицу, устилая мне глаза слезами и покалывая щёки. Будто он не хочет, чтобы я лез в чужую жизнь, хоть даже это жизнь моего отца. Пожелтевшая книжонка, вся в тоненьком слое морской соли, летит на пол всё той же просоленной комнаты и шмякается с глухим стуком. И тут я на минуту задумался. Если мне не изменяет память, а она по всем вопросам маяка не могла мне изменять, то пол был плотно заизолирован и утеплен. Не могло там быть полостей, хоть и простоял он без... нас 22 года. Я аккуратно простукиваю пол в том месте, куда шмякнулся дневник. Точно. Квадратное полое пространство где-то 30 на 30 сантиметров. Я без церемоний проламываю промокшие доски и только и вижу, как влажная щепа летит в пустоту. Квадратная ниша, вырезанная в утеплителе.
Пустая. Лишь маленький кусочек какой-то газеты или бумаги прибит маленьким гвоздиком к утеплителю. А на нём такая язвительная и простреливающая все клетки твоего тела надпись, которую и читать то не надо, настолько она проста и коротка. Всего лишь два слова, написанные его рукой. Его рукой, такой изможденной и временами холодной, с огрубевшей кожей на пальцах, с длинными неостриженными ногтями в заусенцах, с тоненькими волосками на всех пальцах, кроме указательного - его он часто обжигал спичкой, когда подкуривал, и потому волосы на нём не росли. С венами, расходившимися извилистыми хребтами по и без того изрезанному пласту старческой кожи. Рукой, которой он выводил удивительно красивые буквы, росчерки и даже маленькие рисуночки из букв. Всего лишь два слова этой удивительной рукой, которые заставили меня разреветься как маленького Шейна в детстве - с громкими всхлипами, не сдерживая слёз, которых, казалось бы, не осталось, с потрясыванием головы, с дико скачущим сердцем, готовым подать Ваши собственные ребра на тарелочке.
"Привет, Джимми :)".
***
"Здравствуй, Джеймс. Или Джимми, если тебе так угодно. Я и не надеюсь, что ты меня вспомнишь или каким-либо другим образом поймёшь, что это я, но я вынуждена написать тебе с просьбой. И если ты всё ещё не понимаешь кто я, то я - Клэр Шелли и я была женой твоего папы, когда тебе было ещё 6 лет. Знаю, ты никогда не поймешь своего отца..." На этой строчке я прозрачно усмехнулся. Спасибо, Клэр, лучшего повода вспомнить всё и не придумаешь.
"...но это и не нужно. Слишком много воды утекло, слишком много людей умерло за это время. Я, например, потеряла всех. И я знаю, что ты тоже. Сейчас я в плачевном состоянии, тяжелая болезнь грозится добить и меня саму, так что просить кого-то, кроме тебя, я не могу. Даже себя.
Ты знаешь, он ведь отписал маяк мне. Так и написал, "накопления мои раздать поровну Джеймсу, Пирсу и Шейну, маяк же оставить за Клариссой Р. Шелли, моей супругой." Я так туда и не приехала. Ни разу. Не могу я быть там, когда всё внутри, все Ваши, Джеймс, вещи будут напоминать мне о нём и о том 8-летнем мальчике, который возненавидел меня с самого начала. Поэтому и просьба моя, возможно, станет последним пожеланием и твоего отца, и моим собственным. Не держи зла, Джеймс, пожалуйста. Я не хотела, чтобы так было. Он верил в лучшее.
Твой отец всегда хотел, чтобы кто-то из Вас потом переехал жить в маяк и поддерживал там порядок. Ты знаешь отца, он любил чистоту. Поэтому всё, о чём я прошу - вернись домой хоть на денек и наведи там порядок. Может быть, наведешь порядок и в собственных мыслях. Извини.
Всегда твоя,
Кларисса Р. Шелли.
***
Запах гари. Даже в уголках нашей двери видны тоненькие черные язычки - язычки угля. Дверь даже не открывается - она падает с петель с диким грохотом на пол, на мой любимый ковер с нарисованным мультяшным грузовиком, которого я называл Игги. Игги сейчас приходилось туго, не поспоришь. Облезший, выцветший, с непонятными пятнами тут и там.
По стене бежит такой же язычок черного угля, который стал всем в моей жизни. Если и правда та ерунда, что говорят про белые и черные полосы, то чернее этой я в своей жизни не видел. Язычок, что убил мою семью.
Да, на месте язычка был провод. Обычный провод, который питал фонарь на крыше маяка. Никогда с ним не было проблем, он переживал такие грозы и бури, что мне за последние 20 лет так и не удалось лицезреть. Но тот тайфун был особенным.
Я сажусь на свою старую кровать, которая чуть не ломается под моим весом от времени и сырости, но это не важно. Я невольно начинаю вспоминать то, что забыл. Я хотел забыть, я жаждал этого. Чтобы этот чёртов день просто взял и испарился из моей жизни. Чтобы не было крика, слёз, запаха гари, переездов и похорон. Чтобы не было гробов с отцом и двумя маленькими детьми. Чтобы не было детского дома, миссис Джером, что испортила мне жизнь до 18 лет, и Лайлы, моей возлюбленной. Чтобы пропали тысячи толстолобых и бессердечных людей, которые притворяются, будто им не всё равно. Ведь всё это - я.
Тайфун уже стучится в двери. Гроза освещает небо на многие километры вперед и всё равно ни один разряд молнии не может пробить ту черноту, что надвигается на нас. Дикий, страшный визг ветра, который проникает в редкие щели нашей крепости, натягивает тоненькие ниточки в нашем теле, что зовутся нервами. Я не видел лицо отца в тот момент, но могу поспорить - даже глядя из своего новенького окошка на клубы тьмы, которые галопом надвигались на маленькую башенку на отмели, он не дрогнул. Чёрт возьми, даже не повел бровью. Меланхолично махнул рукой - это его максимум. А потом начался ливень, и ветер, и без того завывающий с небывалой силой, стал ломать ветки в лесу и швырять их вокруг. Море вспенилось, волны стали напоминать табуны непонятных зверей, что хотят пробиться сквозь толстенные стены из кирпича и стальной арматуры, но даже их упорство и сила не смогут сломить этот барьер. И тогда они берут хитростью. Подговаривают ветер, чтобы он поднял одну из отломанных веток и метнул в сторону маяка. Упрашивать не приходится, и здоровенная ветка с оглушительным треском вламывается в окно детской комнаты, разбрасывая стеклянные осколки на прелестный ковер с мультяшным грузовиком. У окна уже натекла большая лужа, дождь не прекращается ни на секунду, а глава семейства безуспешно пытается попасть трясущимися руками в замок, который закрывает электрощитовую. Вода бежит по полу и заливает лестницу, дети плачут и жмутся друг к другу на кровати, зовут отца, зовут маму.
А в это время, где-то далеко в глубь страны, сидя на кушетке небольшого, но прекрасного, очаровательного домика бабушки Гретчен, Джимми Эмбер уплетает горячий пирог с ежевикой, запивая его холодным чаем с мятой и лимоном.
Дождь уже струится по фонарной площадке, и маленький изрядно поржавевший заборчик срывает с крепежей ветром и уносит вниз, в адскую бурлящую неизвестность. Позже его выбросит волной на берег в паре сотен метров от маяка, искореженного и изогнутого.
Но мальчик Джимми этого не знает, он слишком сыт и слишком устал, ведь бабушка взяла его к себе, чтобы он помог ей по хозяйству. Действительно помог, а не как Пирс, который вечно бегал в кусты с ягодой и объедался до тошноты, из-за чего и помощи от него не было. Гретчен было под 90, и многие элементарные вещи она уже не могла делать без помощи, зато руководила и готовила она великолепно - этого у неё не отнять.
Молния ударила куда-то совсем близко к маяку, и дети заголосили с новой силой. Ураганный ветер резал море на кусочки, ливень простреливал морскую гладь до самого дна, и тут ещё одна ветка, треща каждым дюймом, сорвалась с дерева и улетела в большую лампу, что была в фонаре маяка. Свет, что должен был притягивать к себе заблудшие корабли, голодные и замерзшие души - пропал.
Бабушка Гретчен целует малыша Джимми в щёку и сообщает ему, что постелила в гостевой на втором этаже, так что он смело может отправляться спать, ведь завтра будет тяжелый день! Надо столько всего сделать по дому! И Джимми, сытый, довольный и любимый, засыпает.
Отец уже не пытается открыть этот треклятый ящик с проводами, а бежит за детьми на третий этаж. Поскальзывается на мокрой лестнице прямо перед дверьми детской и только лишь слышит, как большая лампа рассыпается на кусочки с характерным хлопком. Свет, что грел его изнутри, что изливался вместе с доброй, усталой улыбкой. Свет, который толкал меня на пути в жизнь, который и был теми просоленными кусочками, который отец с таким стремлением закидывал в меня. Свет, что поддерживал идиллию в нашей семье, хоть её и не было. Свет, что пригрел ещё одну родственную душу вместе с ребенком. И лампа, что перегорела от мощного заряда тока прямо из оборванного провода, пустившего оголенные провода в соленую воду. И две маленькие лампочки, что лопнули, когда побежали по воде к дверям, услышав крики отца. И язычок угля, что остался на месте закоротившего провода.
***
Я стою на фонарной площадке и оглядываюсь назад. Одинокая тропка, а на ней следы не менее одинокого человека, ведущие прямо ко входу. Отсюда я могу увидеть парочку деревьев с обломанными ветвями. Вижу старый заборчик, весь перекошенный и ещё сильнее поржавевший. Гляжу на осколки стекла и цоколь, застрявший в патроне. Такую же картину я наблюдаю у себя в душе. Такая же огромная лампа, что призвана дарить столько же света - разбита, а осколки до сих пор режут каждую клеточку тела изнутри. Такое же тело, как этот ржавый заборчик. Такие же мысли, как эти обломанные деревья. Ты бы хотел думать о другом, но другого у тебя и нет.
А ведь отец был прав. Ты приходишь на маяк тогда, когда тебе надо собрать мысли и поспешно убраться отсюда. Но никто не мешает тебе перед этим насладиться видом волн, тихим шелестом листьев в лесу неподалеку, далеким криком чайки и твоим уходящим чувством страха, что какая-то волна действительно сможет разнести маяк на кусочки. Ты знаешь, что не может. А какой ценой ты это узнал...
Маленькая печка-буржуйка всегда согревала наш дом. Мой дом. Забитая до отвала более-менее сухими досками и палками, она горит и согревает мой дом как когда-то давно согревала наш дом. Горит ярко, жарко и жадно поглощает доски, раскидывая угольки в разные стороны. Она стоит по середине комнаты, без какой-либо защиты, с открытыми дверцами, чтобы согреть этот маяк в последний раз. Ведь так тепло, как было 22 года назад, всё равно не будет. И запах гари, который будет разноситься за пару километров по округе, не перебьет тот самый запах обугленного человеческого тела. Я дожидаюсь, пока загорится хотя бы половина первого этажа и выхожу за двери. Кажется, это именно тот порядок, которого я бы хотел.
Про это маленькое событие даже написали статью в газете. Упомянули и то, что произошло 22 года назад. И меня тоже. Но вряд ли меня искать будут. Зато я хотя бы узнал название того ручья, на берегу которого отец рассказывал мне про водовороты и течения. И этот факт радует меня больше всего.
Я отправил вырезку из газеты с этой статьей по адресу, который был указан на первом письме Клэр. Спустя пару дней мне пришло ещё одно письмо с того же адреса. Маленькая фотография её надгробия и открытка с подписью другим, отличным от её почерком "Она видела статью. Она гордится Вами, Джеймс."
Знаете, когда ты хочешь избавиться от прошлого, то необязательно его переживать. И жить им дольше определенного времени тоже нельзя. А уж если пришлось и пережить прошлое, и жить им до самой смерти, то Вы несчастный человек. В конце концов, фраза "Сжечь мосты" может касаться только вас.