И не было ничего вокруг, кроме света. Вот так, вверх вниз и по сторонам - только свет, яркий и одинаковый.
Старик вытянул длинную руку и повел ее по кругу, показывая. Свет костра кинулся снизу, облизал острый локоть, мягкие складки изношенного рукава. И, прилипнув к скрюченным пальцам, поднялся к подбородку, заросшему серой щетиной. Будто красного живого перца насыпали по черной коже. Старая рука, пощипывая щетину, прошлась по шее, поправляя грубые бусины, низанные на тонкую жилку, ушла в темноту и легла на колено. А свет остался, пошевеливаясь одновременно со словами.
- Свет была женщина. Потому что без нее ничего не произойдет в нашем мире. И как надо женщине, любой, молодой или старухе, она заскучала. Ничего нет у нее, кроме ее самой, что за жизнь. Что, а?
Широкие ноздри раздувались двумя маленькими пещерами, а крылья носа лоснились красным по черной коже. Задав вопрос, старик повернул голову, оглядывая слушателей. Те - двое крепких мужчин в красных плащах и юноша, почти обнаженный, завернутый по поясу светлой тряпицей, закивали, ухмыляясь. Юноша ухмылялся старательно, взглядывая на спутников - видят ли, что и он понимает, о, женщины... И даже всплеснул тонкими руками, изламывая в дымном от красного света большие кисти рук, похожие на летающих пауков. Но взрослые не смотрели на него. Один, навалившись грудью на колени, ворошил веткой прозрачные угли, и те, вспыхивая, кидали в темноту снопики искр. Другой, оскаливаясь, догрызал жареное мясо с ребрышка, вытирая рукой испачканную в жире щеку. Старик подождал еще, но поняв, что слушателям скоро наскучит и они задумаются о своем, торопливо продолжил:
- Не было рук, чтоб схватить мясо и кинуть его в рот, как ты сейчас, кидаешь и чавкаешь, Тота.
- Э? - Тота отвел от лица кость и прищурился, разглядывая рассказчика.
- Не было и зубов, чтоб то мясо погрызть, и не было даже глаз, чтоб открыть и закрыть, и выжать слезу и кричать, жалуясь на скуку.
- Язык, - сказал юноша несмело и замолчал, когда смолк и старик, вглядываясь в него через скачущие тонкие языки пламени, прыгающие в темное небо.
- Что?
- Языка тоже не было. Чтоб покричать, - объяснил юноша, и старик торжественно закивал. А потом спохватился и ответил ворчливо:
- А я что говорю? Ничего и есть ничего. Как у тебя в голове, Маур.
Второй мужчина сунул ветку в огонь и засмеялся. Мальчик обиженно отполз в темноту.
- Ладно, - сказал старик, - мне что, я могу и завтра. А могу и не говорить, у меня вон еще бараны, пойду к стаду. Вам не надо. Ладно.
Он поднялся, упираясь в костлявые колени руками. Встал - высокий, тощий, подхватил реденькую ткань плаща, завертывая его на плечо. Постоял еще, деланно равнодушно озираясь поверх сидящих. Но те так же равнодушно молчали. Тота грыз, чавкая и отдуваясь, а второй мужчина, все так же навалясь на колени, смотрел в прозрачные красные угли. Старик кашлянул и ступил в темноту, откуда ему навстречу плавно вздохнула лежащая поодаль большая корова. Бормоча, пошел, тихо ставя большие ступни на колкую траву, и отводя рукой ветки кустарника. Миновал первые деревья - маленькие и кривые, вышел на тихую поляну, на которой буграми лежали спящие овцы и, пройдя между ними, взобрался на небольшой пригорок. Там сел, нашаривая спрятанный в кустах посох и уперев его в мягкую землю, замер, положив подбородок на кулаки. Скосив глаза, закрывал то один, то другой, всматриваясь в крупные звезды. И вздрогнул, услышав тихий голос из-за спины:
- А что потом?
- Что?
Маур подошел и сел ниже, поднял к старику круглое черное лицо с блестящими глазами.
- Ты сказал женщина-свет скучала. И что потом?
Старику очень хотелось поворчать еще и может быть припугнуть мальчишку, мол, не будет говорить, пусть поупрашивает. Но вспомнив, как Тота грыз кость, вздохнул и продолжил:
- Она ничего не могла, даже думать. Но надо же с чего-то начинать. И она задышала. Все сильнее и сильнее. Набирала свет в себя и выпускала его обратно. Свет в свет. Понимаешь, как?
- Нет.
Старик кивнул. Улыбнулся.
- На то они боги. Разве же нам понять все, как у них случается. Но вот было так - она дышала все сильнее, и из дыхания света стал ветер. И для равновесия, ну и чтоб скука ее улетела сразу, ветер был мужчина. Так. И их стало двое!
Маур приоткрыл рот, глядя на еле различимое лицо старика и не видя его, представил: свет, яркий и одинаковый, вдруг заходил ходуном, переливаясь светом на свету, и заструился в одну сторону, свиваясь кольцами, потек светлой водой, кинулся вверх, потом вниз, поднял свое начало, трепыхая своим концом, шатнулся в одну сторону, в другую, и возвратился, неся своей женщине столько всего: петли, кольца, начало, конец, стороны света, движение и трепет.
- Ойеее, - сказал захваченный картиной Маур и взялся руками за щеки. А старик глянул на парня внимательно и остро. Вокруг мирно вздыхали спящие бараны и их жены, плели свои трели ночные сверчки, от далекого костра слышался ленивый мужской разговор, и иногда громко стреляла ветка в огне.
- Ты, я вижу, понял, с чем вернулся к своей женщине ветер-дыхание. И она, проглотив его и выпустив снова, открыла глаза, осматриваясь. Всплеснула руками, удивляясь, подняла изогнутые брови. И встала, потому что у нее появились ноги, ну все стало в ней, как в женщине, все, что есть у них с тех самых пор. И ветер, трогая и лаская, тут же, от каждого касания растил себе парную вещь. Руки к рукам, лицо к лицу. Плечи к плечам. И прочее. Только одно, посмотрев вниз, захотел вырастить себе другое, чтоб отличаться от женщины-света. И она, разглядывая, трогая и радуясь, вдруг опустила глаза и увидела. И обиделась, потому что думала - я самая красивая, я настоящая, и тут вдруг э-э-э, не такое? И ее обида сделала мужчину другим, ну так, понемногу - плечи шире, ноги крепче, руки побольше. И уже не спутать их, и тогда женщина-свет поняла - их двое. Был свет, один. А стало их двое. Обида отлетела, прилипая к радости, и стали от женщины любопытство, любовь, забота. Про каждое есть отдельный рассказ. А ветер кружил вокруг и на каждое женское отвечал мужским. И стало от него - смелость, умение думать, ловкость и смех. Все перепуталось, и им долго было не скучно вдвоем, пока кружились они в ветре и свете - разделяя и называя, думая, как быть с этим и этим. И от того, что на такую работу понадобилось им время, оно и стало - время. И работа появилась тоже, а за ней и усталость. Всяко, в общем, что говорить, вон, смотри вокруг и называй. Как они в первый раз. И страх был и глупость была. А может и не глупость, а? Потому что женщина-свет испугалась, что ее ветер улетит, соскучившись, хотя - к кому было лететь? Но когда испугалась, то стало оно появляться, и она потеряла сон, все виделось ей, что за светом есть еще один и за ним другой, и все это женщины - машут тонкими красивыми руками, поют нежными голосами. Приманивают.
Ее ветер спал, а она бродила по пустоте, разыскивая свой сон, тот, что потеряла. И устала так, что не шевелились уже и ноги, а сесть было некуда. Ты понимаешь?
- Что? - растерянно спросил Маур, вырванный из яркого видения.
- Что-что, - передразнил старик и довольный, уселся удобнее, вытягивая перед собой костлявые ноги, - я спросил, что дальше?
- Ты расскажи...
- Я-то расскажу, но у тебя есть голова, а в ней должны быть мысли. Так думай их, а?
Он замолчал, молчанием понукая мальчика продолжить. Тот огляделся растерянно и поднес к подбородку большую руку с тонкими пальцами, повторяя жест старика, пощипал редкие волоски на щеках. Ночь стояла большим перевернутым чаном, дырявилась рваными огнями звезд. А под чаном тепло дышала земля, уставшая от дневного сушеного зноя. Лежали на вылощенной траве неподвижные бараны, и белым комком приткнулась к черным кустам старая большая собака.
- Земля... - тихо сказал Маур и повторил громче, так что голос сорвался на звон, - земля стала! Стала земля ей, да? Чтоб сидеть!
- Верно, - согласился старик и улыбнулся, довольный, - есть голова, хоть и мал ты еще.
- Я не мал, - отмахнулся Маур, - ты расскажи, папа Карума, расскажи, что потом?
- Потом... Потом ветер-мужчина проснулся. А вокруг все цветет, кричит и крякает, бьет крыльями и гремит с неба громами. Листья шумят. Бегает между ногами хорек, догоняя утку-белокрылку, и ползет по его руке маленькая змея, прямо к лицу!
Старик наклонился, складываясь почти вдвое, нагнул в сторону посох, чтоб не мешал и, вытягивая тощую шею, зашептал громко, захлебываясь сдавленным смехом:
- То первый раз было так, что ветер-бог испугался. Закричал, щупая новой рукой свою новую шею - не привык еще, да стал стучать ладонью по лицу, чтоб согнать змею. И вскочил, да подвернул ногу, упал, хватает руками листья, дергает траву. Ты чего хохочешь? Потише-потише, - одернул мальчика, очень довольный тем, что тот слушает так, - а то ветер-бог обидится, ты же знаешь - он есть везде.
- Разве боги боятся? - досмеиваясь, спросил Маур, и старик снова прищурился, разглядывая блестящие чуть навыкате белки черных глаз. Кивнул и, повышая голос, сказал в ночь, чтобы ветер-бог его слышал:
- Им все надо было, чтоб дать нам. И страх тоже, и глупый страх тоже. Ветер-бог показал, что не все страхи дурные и страшные, они бывают и просто так, чтоб потом вспоминать и смеяться. Ты понял, парень?
- Да... но, папа Карума, а вдруг это потом придумал сам ветер-бог, чтоб люди не смеялись над ним, приговаривая, э-э-э, глупый какой ветер, испугался со сна?
Теперь он ждал ответа, понукая старика молчанием. Но и тот молчал. А потом сказал голосом обычным, без всякой уже в нем сказки:
- Ты, парень, иди. Тота и Мирта скоро пойдут, а мне тут надо. Ложись и смотри за костром, понял?
- А женщина-свет...
- Иди! - крикнул старик и дернул посох так, что тот, вырвавшись из мягкой земли, вскользь ударил Маура по спине. Мальчик вскочил и, растерянно оглядываясь, быстро пошел обратно, на ходу ловя и отпуская концы тонких веток - чтоб не хлестали по лицу.
Старый Карума смотрел в темноту, съевшую стройный силуэт - только белела еще недолго повязка вокруг бедер, но вот исчезла и она. И, поднимая посох, повертел его, счищая пучком травы жирную землю с толстого его конца. Рядом с камнями полнилась водой тихого родника бочажина, а дальше земля уже каменная, до сухого звона, даже поутру, когда ложится на нее тонкая роса... Вот всегда так, такой славный парень, молчал бы со своими юркими мыслями, сильно умен. Умел бы не спрашивать вдаль, а только слушал бы и кивал. Но видно, не этот будет кивать. А значит, этому - толстощекому и большеглазому - идти в темноту, как ушел он сейчас. Но в этой есть костер и если не заснет, то до утра будет ему свет - часть первого света. А в той, куда идут выбранные раз в десятилетие мальчики, какой там костер, откуда там свет?
Карума неловко повернул посох, вымазал плащ и кинул палку на землю, выругался шепотом. Если бы не прогнал, мальчишка своим дурным языком уже этой ночью отправил себя в темь. Но ведь не остановишь. Не сказал сегодня, скажет завтра. ...Такие вот и нужны.
За кривыми деревьями послышались мужские голоса, приближаясь. Карума выпрямился и, хватаясь за ветки, встал, чтоб его увидели.
- Папа Карума, пора, - черный силуэт говорил голосом молчаливого Мирты, того, что смотрел на огонь, не слушая. А второй поднял над темной головой бесформенный узел.
Спускаясь с пригорка, Карума оглянулся на маленькое пятно костра. Там взлетали в темноту прозрачные тонкие языки пламени, очерчивая силуэт сидящего у огня Маура. Хмурясь, Карума отвернулся и наказал себе - не думать о мальчике. Вон сколько женщин в деревне, они всегда рады принять мужчин и народить сыновей. Вот только Карума стар и ждать еще одного такого, чтоб был как внук или сын - скорее придет его смерть, и уже не прогонишь, время ей приходить.
Когда голоса мужчин стихли и стихло ворчание ушедшего с ними старого Карумы, Маур огляделся и, подтащив к себе охапку хвороста, стал выбирать оттуда гибкие ветки потолще. Перед глазами все еще вспыхивал яркий радужный свет, ходила, ступая в него босыми ногами прекрасная женщина, оглядываясь на своего спящего бога. Маур наощупь выбирал палочку, очищал ее от тонких веток и связывал кусками коры с другой, так что получалась неровная, но прочная цепь со звеньями, похожими на кости. Зря Карума прогнал его, жаль, что не стал говорить дальше. Маур сам попросился к дальнему костру, уговорил Тоту взять его с собой. Только тут можно услышать слова о первых богах. Но ходить сюда мальчикам запрещено, только некоторые идут, потому что старейшины выбирают их сами. Когда исполняется шестнадцать. Но сил нет ждать еще два года! И там скоро жениться, а это большой труд - на всю жизнь, овцы, дом, хозяйство... Разве будет время на то, чтоб узнавать - откуда все пошло, с чего началось. И - зачем началось? Неужто только затем, чтоб в семнадцать лет было пять баранов и одна жена, а в двадцать пять - тридцать баранов и три жены?
Он откинул связанную из хвороста цепь и, встав на колени, стал копать ножом в рыхлой песчаной глине извилистую канавку, отворачивая лицо от жара костра. По щекам из-под стриженых густых волос бежал пот, и Маур, выпячивая нижнюю губу, громко сдувал быстрые капли.
И еще наврал папа Карума, что будет сидеть со стадом. Маур не дурак, он слышал как удалялись голоса пастухов. Карума тоже ушел. А Тота и Мирта, которые в деревне ртов не закрывают, шлепая по спинам визжащих молодух, у костра молчали, будто зубы им склеили воском. Вот ушли. Втроем. И тут уж Маур точно дурак - всю ночь просидит у костра, и старик ничего не рассказал толком. А утром домой - и так идти почти весь день, к вечеру только доберутся.
Он снова взял цепь и стал укладывать ее в вырытую канавку, следя, чтоб под ветками оставалось пространство для воздуха. Держа в голове направление, куда ушли мужчины, торопясь, но аккуратно, присыпал кое-где ветки рыхлой землей. И, сунув хвостик цепи в костер, подождал, когда тот разгорится. Встал, отряхивая руки. Огонь ел ветку, останавливался над кучкой земли, будто раздумывал, но, найдя сцепленную с предыдущей новую ветку, заползал на нее, потрескивая. Так и будет крутить вокруг костра, прикинул Маур, потуже затягивая вокруг пояса повязку, а приползет по канавке снова в костер, тут уж и я вернусь.
Он ступил в темноту и пошел вслед за мужчинами, так же, как старый пастух, бережно ставя широкие ступни на колючки и сухие стебли спаленной зноем травы.
ГЛАВА 1
Маур шел медленно, но ровно, не останавливаясь, и малая скорость позволяла ему просматривать рваную темноту, состоящую из черных куп низкорослых деревьев, черных пятен лощин между мерцающими смутной белизной сухих кустов, черных закраин огромного звездного неба, огненная россыпь которого к горизонту сходила на нет и тонула в темноте саванны. Глаза, непрерывно двигаясь под веками, цепляли и отпускали светлые пятна травы на пригорках, гнутые стволы отдельных деревьев и еле заметные прожилки пастушьих троп, которые, так же как звезды, не кончаясь, просто пропадали в темноте. Одна из тропинок маячила перед глазами, и на ее смутный свет он шел, поводя руками, когда приближалась очередная черная купа - ветки кустов были усажены изогнутыми шипами и нужно было мягко отвести каждую, чтоб она не раскачалась, не прилетела обратно, ловя за волосы и повязку на бедрах.
Далеко впереди тупали шаги трех человек, пересыпаясь вразнобой, как фасоль в полотняном мешочке. Глухие мужские голоса иногда долетали до него и, отпуская ветку, он снова подивился, как молчаливы и смирны Тота и Мирта.
Маур был хорошим пастухом, дядя всегда посылал его, когда овцы разбегались, напуганные пустынными грозами, полыхавшими во все небо ярко и сухо - до оскомины во рту. И мальчик всегда находил их - дрожащих, уткнувшихся мордами в колючую путаницу ветвей. И теперь шел, думая о мужчинах, - они тоже овцы, и после веселой ухмылки (он представил себе Тоту с пучком травы в оскаленных зубах) эта мысль стала настоящей, налилась тяжестью. И идти следом было совсем легко - столько звезд, видны тропы и слышны невнятные голоса - хороший пастух своих овец не растеряет.
Топоча и постукивая иглами, вышел из травы круглым камнем дикобраз, замер на тропе, и Маур замедлил шаги, давая зверю скрыться в зарослях. И сам пошел дальше медленнее, потому что голоса стали яснее. Вспыхнула у самой земли крошечная звезда, разгорелась, свет запрыгал вокруг, осветив склоненные силуэты - мужчины развели костер и теперь хлопотали вокруг.
Маур крался по тропе, пока был уверен, что его не видно, а когда стал различать в бормотании отдельные слова, то ступил вправо и двинулся по траве, огибая кустарник. Свет нового костра дрожал неровным пятном, пересекался ветвями, становясь маленьким, прятался за силуэтами мужчин, а потом снова пыхал в разные стороны. И когда Маур присел, отводя ветки перед глазами - совсем рядом, но невидимый пастухам, огонь, наконец, успокоился, горя ровно и широко, бросал в небо высокие языки пламени, легкие, как девичьи ленты на празднике. Такими - алыми, синими и охряными, девушки повязывают упрямые волосы и перетягивают грудь. А потом, станцевав первый взрослый танец, дарят ленты дереву, что растет у колодца. А мальчики снимают и забирают себе, а иногда дерутся за них с ножами, до первой крови из руки или ноги.
За скачущим пламенем костра тоже росло дерево, и огонь освещал разбросанные в звездное небо угловатые ветки - пыхнет и они ярко-желтые, как глина на берегу реки, уйдет вниз, и ветки исчезают, как и не было их. Маур пригнул колючие плети пониже и прищурился. Когда огонь стихал, дерево показывало странный ствол с толстым наростом, совсем черный, он лоснился от пламени красными бликами, будто к стволу привязали огромный бурдюк из мокрой кожи речной свиньи. Выстрелила в огне ветка, костер швырнул в темноту россыпь золотых искр, закрывая от глаз мальчика непонятное. Маур нахмурился и, шепча про себя нехорошие слова, лег на траву и пополз под низкой грядой кустарничка в обход, чтоб найти себе место, где дерево видно получше. Мужчины суетились, изредка оглядываясь по сторонам и застывая, прислушивались. Но саванна бормотала только свои привычные ночные песни, которые свет костра отогнал дальше в темь. Маур полз, извиваясь, как ящерица, морщился и втягивал живот, когда по коже скребли колючки и мелкие камушки. И, миновав открытое место, облегченно вздыхая, сел на корточки за приземистой стеной переплетенных ветвей. Устраиваясь, не сразу посмотрел в сторону костра, - выпятив губу, опустил голову, выдергивая из повязки застрявшую колючую ветку. А когда поднял, то еле сдержал вскрик. Прямо напротив его укрытия, по правую руку от костра, прилипнув к толстому стволу, будто вырастая из него, сидел огромный костлявый мужчина, задрав колени и обхватив их длинными руками. Свет мелькал, размазываясь по натянутой коже, и исчезал, чтоб снова вернуться, показывая то, что мальчик не успел увидеть: кисти рук, туго перетянутые кожаным ремнем, такой же ремень на сдвинутых щиколотках, ссутуленные широкие плечи и, тут Маур сглотнул, и не замечая жеста, поднес руку к своему горлу и потер кожу, - примотанная третьим ремнем за шею к стволу большая голова без глаз. Костер снова мягко полыхнул, прошла мимо черная фигура Тоты, и мальчик опустил дрожащую руку. Это мешок, понял он. Неуверенно улыбнулся, ничего все же не понимая. На голове великана - кожаный гладкий мешок, натянутый до подбородка. Ну хоть не демон безглазый. Но зачем так? И долго ли сидит?
На треноге из жердей непалимого дерева гоб покачивался горшок, запах варева щекотал ноздри мальчика. Пахло горелой травой, которую уже намочил дождь, и мясом. И еще чем-то, совсем незнакомым, вроде как из калебаса со старым перезревшим пивом только с запахом гнилых цветов. Карума хлопотал над варевом, помешивая, а Тота стоял позади, держа наготове миску. Вот старый пастух нагнулся, костер осветил худое лицо с крепко сжатыми губами. Втянул в себя запах и закашлялся. Тота быстро отступил на шаг, и мальчик вытянул шею, всматриваясь.
- Мирта, рог.
Второй мужчина торопливо подступил к дереву, следя за сидящим пленником, вытянул руку, в которой подрагивал изогнутый коровий рог. А Карума, полой плаща подхватив горячий горшок, плеснул из него в подставленную Тотой миску. Поставив варево на траву, вытер руки краем ткани и пошел к дереву, вытаскивая из болтающихся на поясе ножен старый нож с костяной рукоятью. Маур, с ужасом глядя, как огонь сверкает на лезвии, зашептал заклинание, прося птицу-ночь Гоиро оберечь его и не дать увидеть страшное.
- Ты готов, Тота? - старик встал над связанным мужчиной.
- Я тут, папа Карума, - Тота боязливо остановился в шаге от старого пастуха, держа перед собой миску, из которой волнами шел одуряющий запах. И забормотал слова, заикаясь и повторяя те, что сказал невнятно.
Старик одной рукой сдернул с головы пленника мешок, кинул его на траву. Маур, боясь смотреть дальше, хотел зажмуриться, но глаза не закрывались, только в животе защекотало, и от холодных ступней побежали к коленям мурашки. Съежившись, смотрел, как старый Карума, повернув нож вперед рукоятью, оттягивает мужчине губу и, придерживая нижнюю челюсть, всовывает костяную пластину между сомкнутых зубов. Мягкий поворот ножа и рот пленника раскрылся, как у спящего, мелькнул свет на зубах. Тота позади заговорил невнятной скороговоркой, все быстрее и быстрее, а Мирта держась насколько возможно дальше, сунул в рот мужчине узкий конец рога. Захлюпало варево, выливаясь из наклоненной миски и запах заполнил, казалось, всю темноту вокруг, до самого неба. Карума лил, останавливался, пережидая, пока сидящий проглотит, и снова наклонял миску. И, наконец, отдав ее обратно Тоте, аккуратно вытащил из зубов конец рога. Блеск исчез, губы сомкнулись.
- Воду потом, когда поговорит, - хрипло сказал старик, отступая на шаг. Большое черное лицо оставалось неподвижным, и так же недвижны были широкие, сведенные вперед плечи. И, с тошнотой, что вдруг превратилась в тоску, Маур понял - пленник ни разу не открыл глаз, как будто был связан не ремнями, а крепким сном. Но лицо его не спало - казалось, он смотрит перед собой через закрытые веки. И пастухи, передвигаясь вокруг костра, старались не проходить перед спокойным лицом с широкими скулами, обтянутыми черной блестящей кожей.
Карума, заведя речитатив, перечислял надтреснутым голосом все подарки, что получила ночная птица Гоиро от мужчин и женщин деревни, для украшения своего небесного гнезда, где высиживает она яйца-звезды, чтоб из них вылупились только блага для пастухов, их стад и семей... Напоминал темной птице, что люди малы и слабы, и что в ее силах не пускать в саванну солнечный свет и живые дожди, а потому пусть примет птица Гоиро все дары нынешние и дары будущие. А пока люди готовят их, пусть великая Гоиро позволит глупому Каруме (тут он немного побил себя по лбу и темени, показывая, как глуп), слабому Тоте (Тота, услышав о себе, с готовностью выронил из слабых рук ненужный рог) и трусливому Мирте (высокий грузный Мирта закрыл лицо руками и присел, демонстрируя страх) - пусть добрая тьма позволит мелким людишкам выслушать ее годою. И пусть годоя, которого хорошо покормили, будет щедр на знаки, что позволят увидеть будущее.
Закончив последнее, Карума махнул рукой и уставился на сидящего. Тота, повинуясь его жесту, прокашлялся и сипло проговорил:
- Моя жена. Она носит третьего в своем животе. Он не умрет, как умер наш первый?
В наступившем молчании тихо колыхала степь свои неумолчные ночные звуки. Карума внимательно смотрел на пленника. И что-то прочитав в бликах костра, падаюших на черную кожу спокойного лица, ответил:
- Годоя сказал, не бойся. Но купи дойную козу, когда мальчику исполнится три луны, у матери пропадет молоко.
Пастух шумно выдохнул. На старой акации крикнула сонная птица. И пленник вдруг зашевелился, поворачивая лицо. Мужчины отскочили.
- Спрашивай, - прошипел Карума.
- Моя черная овца, та, что ягнилась двойнями, ее правда украл Богта? Она пропала, а он купил себе новых ботал и три кожаных ведра!
- Годоя говорит, твою овцу задрали степные гиены и утащили так далеко, что даже костей не осталось - найти, - прочитал Карума поворот головы и шевеление губ связанного.
Тота хлопнул себя по бокам.
- А я уже надавал ему палкой! Спроси, папа Карума, моя старшая дочь, ее заберет в свой дом богатый жених? Ее ленту увез сын Нохи, из новой деревни!
Старик помолчал, ожидая. И осторожно ткнул рукояткой ножа в костлявое плечо. В горле пленника зарокотало, губы приоткрылись, выпуская стон.
- Годоя говорит, следи получше за своей невестой, через три дня сын Нохи будет биться за ее ленту с парнями из нашей деревни. Он проиграет, а она убежит с Такой, тем, что живет один, в нищей землянке.
- Э? - возмущенно сказал Тота, но Карума цыкнул, и он замолк, сокрушенно вздохнув. Вперед, отодвигая друга, выступил Мирта, и Карума, оглядываясь, кивнул - спрашивай.
- Спроси, спроси его, папа Карума, продавать ли мне тех овец, что пригнал я с базара прошлой осенью? Они плохо ягнятся, но зато крупны и, может быть, лучше забивать их на мясо? А еще...
Но Карума поднял тощую руку в величественном жесте и Мирта послушно умолк. Пленник молчал и не шевелился. Старик нагнулся ближе, опираясь руками в колени. На краю черного неба полыхнула зарница, осветив бескрайние травы и черные деревья белым слепящим светом. По лицу великана пробежала черная тень, легли на глаза белые пятна, будто он вдруг открыл их, и они - слепые.
- Годоя сказал, надо подождать и после продашь трех, пестрых, а остальные принесут тебе целое стадо.
- А то пастбище? Которое за перекатами, у скал. Там будет трава, когда наступит засуха? Я бы погнал туда стадо, но если не будет, мои коровы и бараны сдохнут.
После недолгого ожидания Карума снова поднес нож к пленнику и, подумав, коснулся им согнутых пальцев. Еще подождал и ткнул посильнее. Закостеневший от долгого сидения в кустах Маур вздрогнул, когда связанные руки задвигались, пальцы переплелись, ощупывая друг друга. И снова безвольно повисли.
Голос старого пастуха дрожал и он, передавая пророчество, умолкал, чтоб унять дрожь.
- Годоя... говорит, веди свое... стадо, не бойся, нас всех ждет очень хороший год. Есть третий вопрос, Мирта? Нам пора уходить.
- Я... я хотел еще про новый дом. И про лодку.
- Только один, Мирта.
Мирта огляделся, собираясь с мыслями. И выпалил отчаянно:
- Мне нужна четвертая жена! Мои уже старые, все трое. Спроси годою, хватит ли мне мужской силы?
Сверкнула еще одна зарница, закрывая полнеба, и ушла, оставив черное пространство без звезд, а пришедшая следом показала - огромное облако с пухлыми горами и впадинами, прикатилось внезапно и встало, съедая звезды над головой. Зарница потухла и тут же зажглась следующая. На границе света костра и темноты, превращенной в слепящее белое полыхание, Тота, съежившись, испуганно забормотал заклинания. Лицо пленника становилось белым, чернело и снова вспыхивало.
- Годоя сказал... - Карума не успел поделиться с Миртой откровением - над их головами треснул гром, и выросла из почерневшего облака ветвистая молния, ушла в траву за близким холмом. И пленник открыл глаза, по-прежнему глядя перед собой. Повел плечами и один из витков ремня лопнул, роняя наземь свивающиеся змеями концы.
- Идите, - крикнул Карума, - на тропу! Быстрее!
- А как же, про жену? - но, крича, Мирта уже отступал и, повернувшись, кинулся прочь по белой тропе, которая в следующее мгновение исчезла в темноте. Следом торопился Тота, спотыкаясь и хватая друга за край плаща.
А старый Карума, подняв над головой схваченный с земли посох, вдруг изо всех сил обрушил его на мотающуюся над ремнем голову пленника. Голова повисла, придавливая ремень на шее подбородком.
В перерыве между мельканием света и треском сухого грома Маур услышал шипение - Карума, размахнувшись, вылил в костер остатки варева. И, нашарив в траве бурдючок с водой, вспорол его над умирающим огнем, исходящим тяжелым запахом горящей травы, старого мяса и сгнивших цветов.
Маур зажмурился, ему показалось, что молния нашла его и хлестнула прямо по глазам и темени, одновременно с диким невыносимым для ушей громовым треском. И в наступившей следом тишине медленно открыл глаза. Перед ними в темноте плясали цветные круги и раскидистые деревья, постепенно исчезающие в кромешном мраке.
Туча умолкла, погасли зарницы на краю мира. Костер умирал, светя сам на себя последними тлеющими углями. Маур привстал, изо всех сил моргая, и всматриваясь в темноту. И через долгое-долгое как показалось ему время, увидел во тьме смутно белеющий ствол старой акации. Отводя колючие ветки, осторожно шагнул ближе к углям, не отрывая взгляда от черного нароста на светлом стволе. Связанный не шевелился и вокруг стояла полная тишина - степь молчала, напуганная громом.
Маур шел мелкими шагами, затаивая дыхание, готовый кинуться обратно в кусты при первом же звуке. И вдруг замер, остановленный мыслью. А может великан умер? Карума стар, но вон как махнул посохом, может, вышиб дух? А сам обещал дать ему воды...
Мальчик вспомнил, как шипела вода из вспоротого бурдючка. Нащупал на поясе маленькую фляжку. Держа ее потной рукой, приблизился вплотную к коленям пленника и сам опустился на колени напротив. Шепнул чуть слышно:
- Годоя?
Тишина протянулась через темноту, как мертвая змея. И вдруг сердце мальчика ухнуло и заколотилось, а пальцы соскользнули с фляжки, когда в голове грохнул медленный голос, наполненный усталостью:
- Спрашивай...
В кромешной темноте, что была серым светом для глаз ночного зверья, умолкло все. И все замерло. Застыла, держа в пасти кусок, гиена над развороченным трупом старого быка. Раскрыв крылья над головой, замерла в ветках желтая сова, прикрыв один глаз и выкатив другой. Столбиками, как длинные камушки на высыпанной из норы глине, встали сурикаты, мелко дрожа и не поворачивая острых мордочек. Приподняла круглую морду молодая львичка, сытая после вечерней охоты, и замер вываленный из пасти на светлую щеку влажный широкий язык. Рядом, на полурыке, привстав на передние лапы, будто упал в тяжелый сон ее повелитель - сильный молодой лев с рваным шрамом на бугристой ляжке. И туча, что повисла над саванной, закрыв россыпи звезд, молчала, закутав ветвистые молнии и оглушительный гром тяжелыми черными клубами.
Вскочивший с колен Маур тоже стоял неподвижно, его сердце одно билось в темноте, и ему казалось, стук этот громче рева летней реки после долгих дождей. Годоя ждал, и его повеление не должно повиснуть в пустоте. Маур знал это. Но никогда раньше не думал, что годоя может быть таким. Выглядеть, как человек. Хоть и страшный. Огромный. Но это - годоя, и он ждет вопроса.
- Ты... хочешь пить?
Маур снова нащупал на поясе фляжку, влажную от его прикосновений. И затаил дыхание, смутно краем мыслей раскаиваясь в том, что потратил один свой вопрос на такую мелочь. А мог бы спросить... Но есть еще два. Если по правилам. В ветках над его головой прочирикала птица, ясным, совсем дневным голосом:
- Это и есть твой вопрос?
Трель получилась пронзительной и капризной, и Маур снова выпустил из пальцев фляжку. Перевел дух. Впервые он говорил с годоей сам, на это есть говорильщики. Так вот как отвечает годоя... Он снова схватил фляжку, чуть озлившись, что же, как девчонка: то держится за нее, а то прячет руку, будто стыдится. И кивнул.
- Да.
- Годоя говорит... - Мальчик дернул головой и быстро поднял ногу, под которой, щекоча пальцы, проползла в траву быстрая змея. И трава прошуршала:
- Годоя говорит, спасибо тебе. Я хочу пить.
Опуская ногу на траву, Маур качнулся к пленнику, испуганно думая о том, что придется трогать его лицо, чтоб в темноте поднести фляжку прямо ко рту. И его рот, будто сам раскрываясь раньше мыслей, спросил:
- Может, ты хочешь сам? Я развяжу тебе руки...
И ахнул мысленно, растерявшись от сказанного. Никто не смел отпускать годою. Никто. Никогда. Если годоя переставал отвечать, его переносили в другое, а ненужный сосуд хоронили говорильщики. Но разве ты видел, чтоб годоя был в человеке, напомнил ему внутренний голос. Может быть, его глупые слова, даже вылетев, не изменят мир, отчаянно понадеялся Маур, ожидая ответа уже на второй вопрос. И на его плечо упал ледяной ветер, обжигая горячую кожу, и стих, протекая в ухо:
- Годоя говорит, ты щедр. Протяни руку.
Мальчик снял с пояса фляжку, сжимая пальцы на ребристых тыквенных боках, вытянул руку вперед, изо всех сил стараясь, чтоб она не дрожала. И тут ветер, прилегший на его плечо, соскальзывая, обернулся вокруг напряженного тела, теплея, поворачивал, чтоб не дуть с севера, и - потянул ровной мощной стеной, примяв невидимую траву, взъерошив гриву сытого льва, ссыпав под лапами сурикатов глиняную крошку. Толкнул тучу в размазанный по небу облачный бок, собрал его плотной стеной и стащил на край саванны, накалывая мягкое тело большой тучи на острые ветви деревьев. Звезды мигали и сыпали крошки света, те размывались, тихо падая, и к верхушкам акаций свет долетал уже ровным, хоть и казался слабым. Но даже тени он смог нарисовать на колючих щетках сухих трав и высветлил кривые стволы старых деревьев.
Маур смотрел на свою протянутую руку. Она не дрожала, и мальчик приободрился, скользя глазами от локтя к кисти, вот блеснула игольчатая точка на отполированной пробке... а вот прямо перед ним, за фляжкой - поблескивают согнутые колени. Сведенные плечи и сплетенные пауки рук. И - прижатое к стволу большое лицо, будто маска, висящая на стене. Глаза закрыты. И вьется по траве разорванный ремень от запястий.
- Вода, - сказал мальчик.
Его рука дернулась, когда годоя открыл глаза. Они оказались совсем человеческими, блеснули белками вокруг темных зрачков. Но Маур велел руке остаться на месте. И она не опустилась.
Великан повел плечами, без видимых усилий разнял кисти - ремень остался лежать на траве, чернея. И, протягивая руку, осторожно вынул фляжку из каменных пальцев мальчика. Пил, гулко глотая, а в голове Маура скакали бестолковые мысли. Что же делать теперь, фляжку надо сжечь, но нет огня, да и как. Увидит годоя. Обидится. Да разве обижаются годои? Но когда же они были человеками. И не спросил ничего, эх. Надо долго жить и чтоб много всего было, добра и баранов, чтоб говорильщик согласился передать вопросы годое. А он мальчишка. И вот - годоя. А не спросил...
Великан отвел от лица руку с опустевшей фляжкой и уронил ее на траву. Ремень по-прежнему держал его голову прижатой к стволу, открытые глаза смотрели за плечо мальчика. И когда раздался глубокий мужской голос, Маур оглянулся, стараясь понять, что сейчас говорит голосом годои. Но это был голос самого пленника, и Маур опять тоскливо подумал, все вообще плохо. Годоя его видел, пил его воду, и вот - он сам, без никого, говорит с ним...
- Ты щедр, пришедший сам. Ты отдал два вопроса, мне. Я говорю тебе, спасибо. Твой третий вопрос может состоять из множества вопросов. Спрашивай всё. Годоя ответит.
Звезда птицы Гоиро медленно и незаметно для глаз опускалась к горизонту. Вскоре она коснется травы, и ночь кончится, сразу. Вспыхнет солнцем и рванет по ушам птичьими криками. А ему - такой подарок. И снова мысли в голове разбежались и совсем уже непонятно, какой вопрос ловить за хвост. Эх, отчаялся Маур, вытирая руки о ткань на бедрах, спрошу, почему я такой дурак, и уйду.
- Не торопись. Ты можешь спросить в любое время. Я не уйду, пока не кончатся твои вопросы. Если ты позволишь и мне спрашивать тебя.
- Тогда у нас будет разговор, да? - удивленно уточнил Маур. "Третий вопрос", прогудело в голове, но он отмахнулся, ожидая ответа.
- У нас уже разговор.
- И правда. Спасибо тебе и пусть годоя говорит. Скажи, тебе разве удобно тут, привязанным? Папа Карума стукнул тебя. И даже сам поесть ты не можешь. Это же плохо для человека - сидеть вот так. Или ты колдун...
- Колдун, - согласился пленник, по-прежнему глядя через плечо мальчика, - а старик, папа Карума, он спас меня, когда я умирал - без памяти, без сил, без ума и желаний. В обмен я стал его годоей.
- Старый жадюга...
- У меня все еще нет желаний. Потому я согласился.
- А сила у тебя уже есть.
- Есть, - согласился связанный и пошевелил коленом. Ремень, стягивающий щиколотки, лопнул с глухим звуком, свернулся на траве еще одной черной змеей:
- Но сила без желаний и памяти - ничто.
- Значит, ты не помнишь. Кто ты и откуда пришел?
- Нет. И не хочу вспоминать.
Маур вдруг понял, что очень устал. Садясь напротив великана, скрестил ноги, схватившись за согнутые колени. Попросил:
- Ты бы снял ремень, который у головы. А то сидишь, будто приколотили тебя.
- А ты не боишься? Я буду свободен. И освободишь меня ты.
- Ты сам только пошевелился, и вон ремни упали, - рассудительно возразил мальчик.
- Сила без желания - ничто, - напомнил годоя, - я могу разорвать ремень, но только желание даст мне свободу. Моего нет. Но есть твое.
Маур задумался. Все не просто. Так всегда с годоями. Узнавать будущее нелегко, говорильщики все время об этом толкуют. Правда часто мужчины винят их в том, что они лгут, чтоб возвысить себя и получить больше подарков. Но все равно слушаются. Ворчат, но делают, что велят говорильщики. А сейчас Мауру надо самому решить, отпустить ли годою.
И глядя на устремленный над его головой в темную пустоту взгляд, он понял - а нет пути назад. Сказав вперед осторожных правильных мыслей, он уже не станет забирать обратно свои слова, слишком стыдно теперь кричать, я передумал, ну-ка, завяжись в ремни снова. И что ему терять, чего жалеть? Он живет один, у тетки, а сестру забрали, на побережье, а там говорят, продали и увезли на большом корабле. Жалеть ли деревню?
Он фыркнул.
Они все только про овец толкуют. Даже к годое идут спрашивать, а говорят только о новых домах, кожаных ведрах да кто украл овцу. Правда и он не лучше, слушал Каруму, раззявив рот, а как случился случай спросить годою, то и слов у него только - возьми воды да развяжи ремень. Но все равно, разве имеет он право оставлять деревню без годои, а то еще хуже, вдруг опасность от этого станется...
- Лучше...
- Что? - слово оторвало мальчика от размышлений.
- Ты лучше, слова твои о воде выше слов сильных мужчин о женах и овцах, и я не трону деревню и без годои она не останется.
- А... ну, тогда...
Он распрямил спину, и тихо ужасаясь своему самовольству, сказал:
- Я отпускаю тебя, годоя ночной птицы Гоиро. Если тебе нужно мое желание, то вот оно - будь свободен.
Великан вздохнул, напрягая горло. И голова, качнувшись, оторвалась от ствола. Выпрямляя плечи, он медленно встал, так что ветки акации заскребли по бритой макушке и голым плечам, а снизу, раскрыв рот и задрав лицо, зачарованно смотрел мальчик, вцепившись руками в острые коленки.
Мужчина был очень высок, черный силуэт полностью закрыл ствол дерева. Он пошевелил плечами, закинул руки за голову и потянулся, так что по выступившим вокруг впалого живота ребрам легли точки размытого света.
- Папа Карума плохо тебя кормил, - мрачно сказал мальчик, вспоминая рог и булькающее в нем варево с противным запахом, - ты худой. А ростом больше даже чем Мирта. А Мирта знаешь, сколько ест?
- Это твой вопрос годое?
Мальчик осекся. И неуверенно ответил:
- Ты смеешься. Ты ведь смеешься, да?
- Да.
В глубоком голосе не было смеха, но Маур все равно с облегчением улыбнулся. И встал, чтоб, наконец, посмотреть в глаза внезапному собеседнику.
- Знаешь что? Тебе нужно поесть. Ты большой. Может, когда ты сидел тут, и не двигался, то и хватало тебе старой каши из горшка. Но сейчас.
- Я не хочу, - равнодушно ответил мужчина.
- Тогда я буду хотеть за тебя, - решил Маур, - пока ты не научишься снова хотеть сам. Пойдем, я знаю, где есть земляные орехи, потом я уйду к стаду, там меня уже ищут, наверное. А потом уйду в деревню. Так что вернусь только на следующую ночь. И тогда снова захочу за тебя поесть, ну и всякое там, что нужно для жизни.
День выдался жарким и сухим. Маур шел по тропе следом за Тотой и Миртой, они тихо переговаривались, не обращая на мальчика внимания. Он зря боялся - вернувшись к пастбищу ранним утром, обнаружил - никто особо его не искал, Карума кивнул, когда мальчик показал ему пчелиное гнездо, полное меда. И разрешил наведываться почаще, если он будет помогать ему пасти стадо.
Он шел, сухие травы по сторонам выстреливали кузнечиками, трепетали белыми и желтыми бабочками с текущими от жаркого марева крыльями. И улыбался, вспоминая, как сидя на теплой земле возле вырытых его ножиком ям, они с годоей чистили и ели хрустящие белые клубни, от которых в рот набегало столько слюны, что и воды не надо пить. А потом он болтал, что-то рассказывал о деревне, а годоя слушал и даже сам иногда задавал вопросы. Про сестру спросил, почему ее увезли. И уже уходя, когда годоя снова устроился под старой акацией, а Маур как мог, привязал его ремнями, он вдруг задал первый свой настоящий вопрос, сумел задать! И по глазам годои, устремленным за его плечо, понял - тот тоже узнал первый настоящий вопрос.
- Пусть годоя скажет мне, Мауру из деревни на перекатах. Почему мы молимся ночной птице Гоиро, приносящей бедствия на крыльях темноты, а не светлым первым богам, что жили в радости и сеяли с неба добро?
- Годоя говорит - потому что страх сильнее благодарности. Люди страшатся возможных несчастий больше, чем радуются их отсутствию. Им кажется, добро может и подождать. А теперь накинь мешок на голову человека годои. И приходи, годоя держит свое слово.
ГЛАВА 2
- Мама Коси, белая овца уже не хромает, - Маур встал с колен, сматывая мягкую ленту коры, снятую с овечьей ноги.
- Пусть не сердится птица Гоиро, мягкого ей гнезда, - отозвалась тетка и, вылив из миски старую воду на грядки с бобами, поставила ее наземь, - хромать-то не хромает, но повести ее на дальние травы - не дойдет. А Покока еще нескоро вернется.
- Хочешь, я отведу ее на травы папы Карумы, - предложил мальчик равнодушным тоном. И заметив, что женщина колеблется, добавил, - и однолеток тоже возьму, папа Карума позволил, сказал, числом до десяти я могу...
- С чего это Карума стал таким добрым? Его трава самая сытная и не сохнет до длинных дождей, не зря же он говорильщик, много за то ему милостей от Гоиро.
Помянув птицу, она скрестила пальцы и покрутила рукой перед большой грудью, затянутой пестрой кангой.
- Он просил, чтоб я помог ему пасти коров. Если ты отпустишь меня. А я возьму овец, он позволит. Но я буду приходить, помогать тебе в доме, пока не вернется папа Покока.
Коси сложила руки под грудью и покачалась на широких ступнях, вдавливая пальцы в мягкую пыль. Она раздумывала. Одной, без мужа вроде и нелегко, но не так трудно, как кричала она о том, провожая Пококу на дальнее пастбище. Да и тут, когда он жил, все больше торчал в своем семейном доме, мирил трех крикливых молодух, это ей, Коси, повезло как старшей жене - у нее свой отдельный домик и даже вон, свои овцы, два десятка. Если мальчишка заберет тех, что не увел на дальние травы Пококо, она прекрасно управится с домом, и даже сама поправит плетень, да выберет, наконец, у горшечника новой посуды. Ухмыльнувшись, Коси вспомнила, как хорошо сидеть в тени большого макори во дворе гончара, смотреть, как он, тощий и красивый, нажимает ногой на свою волшебную деревяшку и круг жужжит, ляпая сырой глиной. А женщины рядом поют, толкают друг друга локтями, прыскают в ответ на соленые шуточки. Их молодость давно утекла со многими прошлыми дождями, впиталась в красную глину, проросла зелеными плетками бобов, но все так же хочется женских радостей. Пока дочери не народили им внуков, тогда уже и к гончару не побегаешь.
- Бери овец, - решила, поправляя ожерелья вокруг шеи, - да можешь там у него пожить, три дня или сколько. И вот что - к ночи не приходи, если решишь ворочаться, вернись засветло. Принеси меда, как найдешь, я напеку лепешек.
- Хорошо, мама Коси, - мальчик сделал серьезное лицо и пошел к загородке с овцами. Сердце стукало, поторапливая - если быстро собраться, то можно пойти уже сегодня, придет к старику заполночь, и ничего, что тот не знает про овец, Маур его уговорит.
- Подожди, - Коси махнула рукой в сторону откинутой на двери занавески, - там на лавке, в полотне сыр. Возьми с собой. Только к колодцу сходи сперва.
- Спасибо, мама Коси.
- Нет, я сама к колодцу, - передумала Коси и пошла в дом надевать кангу поярче. У колодца, в тени трех корявых деревьев сейчас наверняка сидят деревенские бездельники, цедят пиво, бросают кости и поют песенки.
В маленьком доме, ступая по утоптанному глиняному полу, затянула подмышками синюю кангу, расшитую яркими узорами, воткнула в узел волос красный цветок. Слушала, как топочут во дворе овцы и Маур направляет их неровным юношеским голосом, хлопая ладонью по курчавым задам. Птица Гоиро не позволила ей родить для Пококо сыновей, а дочери уже разлетелись по мужниным домам. Но и сирота-племянник сыном стать не сумел, больно другой, все думает, а как рот откроет, вечно спросит такое, от чего хочется защититься пальцами и словами. Сестра его Маура тоже такая была. Правда та все молчала. Зато как пойдет танцевать - хоть убей ее на месте, да разве так можно, под недреманным оком ночной птицы. Не дело это, накликать зависть поверхних и понижних, если ты человек, а не демон какой. Хорошо добрый человек купил Мауру и увез. Вот еще братец ее нашел бы себе, где приткнуться, чтоб его вопросы не превращали Коси и Пококо в камни. И стала бы тогда жизнь Коси такой как у всех. Видно птица Гоиро услышала ее просьбы, и ничего делать не пришлось, уйдет сам. А там глядишь, папа Карума решит, что Маур - юноша, достойный темноты. А уж сыра и молока она ему в дорогу даст. И сотворит заклинаний, чтоб шлось ему хорошо. Всю долгую дорогу, из которой не возвращаются.
Она и сейчас так сделала, хорошо проводила мальчика, как положено. Улыбаясь, подала узелок с головкой пахучего сыра, накинула на узкие плечи старый плащ Пококи. Стоя в дверях, скрестила пальцы, проговаривая дорожное напутствие. Смотрела вслед, пока клубы красной пыли не спрятали от нее тонкую фигуру в линялом зеленом плаще - только беканье овец, топот и звяк боталок на шеях, да окрики мальчика. Улыбнувшись, огладила большие бока и, запирая дверь, заторопилась к колодцу - успеть бы, пока бездельники не разбрелись подремать.
Старый Карума обрадовался нежданному гостю, явившемуся из темноты - ночь уже пришла, и стояла над степью, раскинув черные бесконечные крылья. И сразу же расстроился, узнав мальчика. А потом еще и рассердился. Вот так и знал, думал старый Карума, возясь у костра с горшком, пока мальчик, сбивчиво объяснив про овцу с хромой ногой, и про маму Коси, которая дала сыру, отводил свое маленькое стадо к большому стаду Карумы. Так и чувствовал, когда несколько дней тому погнал его от себя, за дурные вопросы! Разве же такой успокоится. Пока не затянет сам себя в самую сердцевину ночи.
Карума бережно обтер пучком травы закопченное дно мятого железного котелка, чтоб толстый слой сажи не загорелся, и подвесил драгоценный сосуд, выторгованный у проезжего торговца, снова над костром. Что обманывать себя, думал, глядя в огонь и слушая спиной, как распоряжается овцами мальчик, да, жалеет, но пуще того радуется, что мальчишка упрям и вернулся. И теперь Каруме есть, кому рассказать о светлых богах, о том, что приключалось в мире со дня его сотворения. Этот слушать будет. Потому и явился. А овцы что, ладно, пусть овцы, не съедят всю траву, зато парень узнает, что захотел. Ах, я старый стервятник, обругал себя Карума, ведь радость моя, она только для меня, сам себя решил обмануть. Не так парню надо услышать, как мне, дырявому бурдюку, рассказать. И я потом останусь тут, на мягких травах, с собакой, коровами, овцами и подарками за годою. А он заплатит за любопытство. И ведь сам отдам мальчишку, деваться некуда. Кроме него нет таких в деревне. А сроки подходят.
Побичевав себя, Карума успокоился и выкинул все из головы, когда уже совсем собрался побичевать себя дальше - за бичевание. Слишком много ночей провел он под звездами большого неба, слишком долго был один и говорил только с травой и ветрами. Потому знал, мысли часто едят себя за хвост и катятся колесом, никуда не прикатываясь. Потому дело мужчины - уметь наступить мысли на хитрое тулово, раздавить ей упрямую голову. И жить дальше, пусть думает ночная птица Гоиро, нужен ли ей этот мальчик. Не ему, слабому старику, решать за всемогущую темноту...
Маур вернулся и сел у костра напротив, заматывая плечи блеклым плащом. Старик скривился, разглядывая прорехи на ткани. Хороша Коси, избавилась и от мальца и от старой рванины, ну то было лишь делом времени. Еще когда старейшины собирались, чтоб придумать, что сделать с его сестрой, взятой демонами, было ясно, что и мальчик не нужен деревне. Хотели продать и его. За сестру тогда тот же торговец, что одарил Каруму котелком, оставил прекрасных тканей, до сих пор в тех рубахах старейшины красуются величаво, сидя на праздниках. Но Карума вступился за мальчика. Сказал, пусть пока, а потом Гоиро скажет, что делать. Его послушались, он уже десять лет говорильщик, и все еще жив и не сошел с ума. Вот и пришел к нему взятый под крыло. Как говорится в старой пословице - то, что взял под крыло единожды, тебе и хранить довеку.
- Папа Карума...
В глазах мальчика плясали два маленьких костра, черные руки лежали на завернутых в зеленую ткань коленях.
- Что тебе? Вот питье.
- Потом. Ты спать, наверное, хочешь?
- Вроде нет, - удивился Карума, наливая отвар в деревянную чашку. Но поняв, к чему вопрос, обрадовался и приготовился выслушать просьбу о рассказе, перебирая в голове, о чем поведать внимательному серьезному лицу и блестящим глазам. И опять удивился.
- А ты этой ночью не идешь говорить с годоей?
- Не твоя грусть. И не твоя забота! Говорение - дело старших. А ты не обрезан даже!
Он сердито отхлебнул и, обжегшись, потер щетину пальцами.
- Не сердись, папа Карума. Я глуп, мог подумать, ведь никто не пришел, значит, и ты не пойдешь к годое. Тогда расскажи мне еще. Про женщину-свет и про мужчину-ветра. Почему мы не говорим с ними? Я даже не знаю, как их зовут!
- И никто не знает. Они слишком велики для нас, черных детей птицы Гоиро, слишком светлы. Только она нам строгая мать, и ей карать нас за проступки и следить, чтоб жили правильно. Понял ли, а?
- Понял. Наверное. Но не пойму этого...
- Чего это?
- Как так стало?
Костер тихо потрескивал, а Карума шумно вздохнул. Наказал себе мысленно, следи теперь за своими словами, облезлый попугай, видишь, каждое сказанное будит мальчишку. И прокашлявшись, начал. Махнул рукой над костром. Огонь, помелькивая, осветил сухое запястье, мягкие складки рукава рубашки-дашики, согнутые пальцы.
- Что ты видишь, когда я делаю так?
Круглые глаза следили за плавно движущейся рукой.
- Вижу? Руку. Твою.
- Моя рука всегда при мне, - ворчливо отозвался старик, - а что видишь сейчас?
- Она машет. Да. И свет на ней.
- А там что? - Карума вытянул руку, и на траву за костром легла черная тень с длинными, как ветки, пальцами.
- Тень ее.
- Верно. Так вот... Чтоб был свет, я разжег костер. И только тогда рука моя стала видна в ночи. А чтоб легла тень, мне ничего не надо. Тень приходит сама. И даже ярким днем, когда солнце жжет глаза и показывает нам всю землю, есть ли такое, чтоб не было на земле теней?
- Нет такого, - согласился мальчик, - они уползают, в уголки, но они есть.
- И они приходят в свет сами. Так? А теперь поверни все наоборот. Вот вокруг стоит ночь. Вся из тени. Посмотри в углы ночи, ты видишь там свет?
Мальчик оглянулся. Ночь стояла вокруг, смотрела на него темным глубоким глазом, и на дне его полыхал крошечный костер и рядом с ним две согнутые освещенные фигурки. Он зябко повел плечами.
- Нет. Он только от костра. На листьях и вот на траве немножко.
- А! - торжествующе сказал старик и помахал скрюченным пальцем. Тень на траве закачалась и выросла, - если бы мы не сделали света костром, то не было бы его. Только темнота. Она есть и даже в ярком свете есть она. Потому она сильнее света.
А получилось это так...
Маур обхватил руками колени и подался вперед, не замечая, что близкий огонь припекает его подбородок. Он хотел сперва, чтоб старик рассказал одну из своих сказок и ушел к стаду, а он тихо прокрадется к годое и снова поведет того есть земляные орехи. Но картина темноты, уползающей под изнанку света, захватила его. Голос старого пастуха звучал размеренно, и в нем слышалось удовольствие.
- Женщина-свет и мужчина-ветер имели свои имена. Ты спросил верно. Это были первые названные слова, придуманные ими для себя, но сейчас их нет, потому пусть будут довеки просто Мужчина и Женщина. Ты помнишь, забавляясь, они сотворили светлый мир, и там не было ночи, лишь свет. И им не было скучно, а были вокруг только радости, и даже огорчения их были светлыми и быстро выцветали, превращаясь в новые удовольствия. Беспокойство превращалось в ласковую заботу. Ревность превращалась в любовь. Усталость - в освежающий сон. Так шло. Но скоро заметили первые боги, что мир вокруг не живет без них, и всякий раз после сна приходится сотворять его заново. Одно и то же, после каждого сна, ну-ка, сделай женщина траву, деревья и птиц, эй, сильный мужчина, сделай опять носорогов, слонов и саванну! Это весело день и год и даже сто лет, но время не останавливалось. И богам надоело. Пусть бы они плодились сами, подумала женщина, отпуская из светлых рук новую утку и та полетела на озеро, что снова сделал мужчина. Плодились и росли, а мы бы занялись еще чем-то. Но звери не хотели родиться сами, ведь они сделанные, умели лишь то, чему научили их боги. И травы росли без семян и тихо умирали, давая место новым травам. Даже реки текли, не понимая, что могут соединиться, чтоб из них родилось озеро.
И тогда женщина схватила мужчину за руку и сказала ему - нам надо сделать это самим! Мы первые и все должны дать своему миру. И первый плод, настоящий, а не такой, чтоб просто не скучно, он должен быть наш. Мужчина согласился. В этом была верная мысль, но ее надо было додумать до конца. Кого же нам родить, спросил он, ведь это должен быть только наш ребенок. Давай родим утку, предложила женщина, - утка была ее любимой птицей. Но ветер-мужчина затряс головой. Утка уже есть, к чему ее рожать. И тогда обидятся другие сделанные, а мы ведь не сможем всех их родить, нам снова станет скучно, вон сколько мы успели всего сделать, придется рожать их тысячи лет! Мы должны родить такое, чего мы не можем сделать, такое, чего тут еще нет.
Взявшись за руки, они огляделись, впервые жалея, что так много силы было у них. Мир был огромен и светел. И в нем было все: облака, ветры, солнце, светляки, дождевые струи, сонмища цветных птиц, стада и стаи зверей, рощи деревьев, и полная трав бескрайняя степь.
- Это ты виновата, - сказал мужчина, - ты твердила скучно-скучно и делала все новое и новое.
- Если б не я, тебя просто не было бы! - крикнула женщина, - это ты виноват, похвалялся умом, а не остановил меня, когда я делала и делала!
Так пререкались они, а потом повернулись, посмотреть друг на друга. И женщина удивленно спросила, касаясь пальцем его нахмуренных бровей и тени, набежавшей на лоб: