Вечером в парке запели соловьи. Над морем, где густая трава подбегала на край обрыва - посмотреть вниз - их было слышно хорошо, а в глубине парка щелканье заглушали вздохи и бумканье летней дискотеки. Звуки слоились, прилегая друг к другу и музыка размывалась, становилась слабее и тоньше, уступая место смеху, девичьим вскрикам и голосам мальчишек - от звонких, через подламывание к уже басовитым. И лишь ближе к морю человеческий шум прострачивался свистками, щелчками и тонко спетыми качельками птиц. Мягкий шелест волны под обрывом пению не мешал, подкладкой ему.
Дом на самом краю парка начинал длинную улицу. Потому окно кухни раскрывалось в шум волн и пение птиц, а окна спален и гостиной - в цветы палисадника, асфальт, уходящий к городскому шоссе, шарканье ног, и в музыку техно по вечерам.
Бабка Надя любила сидеть в кухне. Кроме птиц, раскрытое в теплоту окно давало последний перед ночью свет. А с тех пор, как появились эти таблетки от комариков, так и вообще хорошо, позудят нахальные, но не кусают.
Ольга наоборот, обжила гостиную через коридорчик и сидя в кресле, красила ногти, посматривая в мелькание телевизора. Звук приглушала, чтоб музыка из парка.
Марины дома не было. Дискотека...
Бабка у окна, расставив колени под домашним платьем, брала орешек из стеклянной банки и, хрустнув щипцами, ссыпала скорлупки в подол. На столе в тарелке светились белые ядрышки горкой.
- Мама, опять намусоришь, взяла бы сразу ведро, - Ольга простукивала коридорчик каблуками. Остановилась перед зеркалом, звякнула флакончиками, зашуршала щеткой для волос. Бабке был виден локоть, часть живота и груди. Живот почти плоский, обтянут шерстяной юбочкой, а повыше - свитерок. Вот Ольга нагнулась, приблизив лицо к зеркалу, посмотрела внимательно на загнутые ресницы. Выпрямилась, и снова только локоть движется рывками.
- Я отдыхаю сижу. Смотрю. А ведро мусорное.
- Скажите, пожалуйста. А как прибрать, что накидала, так спина больная и, ох, Олюшка, подмети-ка...
- Мужика тебе, Ольга.
С грохотом упала щетка на пол. Ольга появилась в дверях. Стройная, длинноногая, волосы ниже плеч пушистой кисеей разлетаются. И искры от лампы над зеркалом по ним - туда-сюда. Злая...
- Ах, мужика! Спасибо, мамочка, заботливая. Какой мужик тебя вытерпит! Всю жизнь мне! Да за что!..
Голос повышался и повышался, музыка ушла и даже соловьи примолкли. Но, как всегда, сломился безнадежно, и, вместе со взмахом руки, упал, свернулся, подкошенный памятью о сотнях таких же разговоров.
Остался лишь стук каблуков по коридору. Бабка Надя ниже опустила голову, вглядываясь. Темно, а свет не хочется. Сейчас дочка уйдет. Свидание у нее. Мужчина солидный, положительный, пузатый, губы мокрые, на потной голове просвечивает лысинка. В майке помогал на огороде, бабка с Мариной из окошка подглядывали и давились смехом, - сиськи женские, от ширины боков уехали аж под мышки. Досталось им тогда от Ольги... Ну, да пусть. Все одно - побудет и уйдет. И зря дочь на нее так. Но и понятно. Хороша, и внутри у ней все созрело, бродит, самый сок. А мозгов немного. Все по сторонам озирается, чужие судьбы на себя примеряет. Мужа ей.
Бабка Надя засмотрелась в окно. Над светлым в темноте морем, далеко-далеко, зажигалась, чиркая о краешек вод, точка маяка. Дура, конечно. Пока такая вот, как сейчас, и нет на ней тяжестей, да и не будет, - висла бы в руках крепких, запрокидывала голову, все забывая, глаза б закрывала... Кому еще столько сладости, чтоб умереть на руках мужских и не заметить. С Мариночкиным отцом так и было. Но тогда ведь еще и нужда была. Должна была Маринка появиться. А сейчас - без тяжестей вообще. Но боится - одной остаться. Правильно боится. Но не берет же в мозги, дура, что такая сладость, как ей - не всем дана. И стоит того. А она все меняет себя на потных да правильных.
Бабка встала сердито, придерживая ладонью поясницу, и посыпались на пол ореховые скорлупки.
- Вот! Я говорила! - мстительно сказала Ольга, уже в легком светлом плаще по плечам, - сама теперь пол мети. Или красаву свою жди, она и поможет.
- Оленька, а может ты? Я ж ходить буду, растопчу все... - бабка смотрела просительно. Потерла не болящую поясницу, даже покряхтела слегка. Все надеялась, опоздает дура дочка, поругается со своим начальником, да и выскочит, наконец, на свою дорожку, ту, что только для нее.
- Нет уж. Сергей Николаевич ждет в машине. Что кривишься? Если такая умная, так и наворожи мне такого, чтоб тебе нравился, Маринке весь из себя отец, и я чтоб светилась от счастья.
- Олюшка...
Хлопнула дверь. В окне кухни сонная еще луна клонилась над морем, лила на гладкое белый свет. Бабка, хрустя скорлупой на полу, прошла в гостиную, посмотрела в распахнутое окно. Дочь быстро шла по узкой дорожке, трепыхались полы короткого плащика. Тонкие ветви, отягощенные свежими листьями, глупые ветки, что выросли высоко, не рассчитав сил, клонились вниз, трогали женщине голову и плечи.
Бабка присмотрелась, вздохнула. Дочь шла, чуть размахивая рукой с зажатой в ней сумочкой. И при каждом взмахе рвались и рвались лунные паутины - о плечи, о волосы. Разлетались обрывками тонкого света и таяли в темноте.
Хотя, что уж тут вздыхать. Не ей видеть лунные паутины. Потому и злится. Чужое глаза застит, а своего-то счастья не видит. Хочет счастья, как у других.
Мысли улетели, метнувшись, когда в кухне увидела на фоне лунного окна скорченную фигурку.
- Мариночка? Ты как без света? Я и не слышала, что пришла.
Зашарила по стене, разыскивая тугой язычок выключателя и дернулась, услышав внучкин голос:
- Не надо, ба.
Затряслись руки. Сухой голос, как змея по старой траве в кустах.
- Мариночка...
Замолчала, ожидая, пусть хоть шевельнется, чтоб захрустела рассыпанная скорлупа. Нет. Тихо. И черная фигурка на мертвом серебре луны, будто что-то чужое совсем, подходить страшно... Но надо. И узнать страшное надо.
Отвела руку снова к стене. Щелкнул свет, зачернил окно. Внучка сидела на ее стуле, согнувшись. Стиснутые колени в сетчатых колготах, локти, ладони поверх лица. Меж пальцев - лохматая челка.
Бабка подошла, понукая себя, не хотя подходить, боясь случившегося. Тронула колючие иголочки крашеных волос. Провела по твердым пальцам и, взявшись у запястий, где на одном татуировка - дракончик пузатенький с прищуренным глазком, потянула на себя внучкины руки. Цепляясь за лицо, не давались, а после, вдруг, затряслись мелко и стали мягкими. Отводила руки, наклонялась, но внучка опускала голову ниже, утыкаясь подбородком в грудь.
Тогда Марина подняла мокрое, измятое лицо, показав синяк во всю щеку и алую ссадину на скуле, пятна на шее... И продолжала будто разворачиваться, глядя в бабкины темные глаза, что наливались болью, темнея дальше, видя - пятна на шее, рваное плечо майки и - на груди...
- Я знаю, что матери нет, а то бы я в сарае переждала.
- Господь с тобой, деточка моя, зайка бабушкина, какой сарай? Тебе умыться надо и синяки смазать, и...
Бабка глянула таки ниже, куда смотреть не хотела и не хотела, оттягивая время, ставя перед мыслями мелкие слова жалости и причитаний. На дыры в сеточке колготок и красную полосу по внутренней стороне бедра. Замолчала. Притянула к себе внучкину голову и прижала к животу. Стояла, покачивая.
- Видишь. А я ведь просила тебя, бабушка, еще осенью просила. А ты.., - сказала Марина в теплый ситец. И заплакала, завыла тоненько, заскулила. Защелкали за окном соловьи, сплетая песню из своих радостей и женского горя. Красивую.
- Так это он? - бабка гладила липкие от лака волосы, тихонько пальцами распрямляла и разделяла прядки, - один хоть?
- Н-нет...
- С кем? Знаешь?
- С-с Митькой. Ну, Покатилихи тетки сын, что на каникулы приехал.
- Да, знаю. На глазах вырос. Скотина...
Марина зашевелилась, затихая. Оторвала лицо от мокрого платья. Шмыгнула и сказала глухо:
- Пусти, я мыться пойду.
- Нет.
- Что нет?
- Не пойдешь.
Внучка запрокинула голову. Увидела лишь подбородок. Медленно бабка Надя опустила лицо и Марина поежилась. Сжатые губы и очень темные глаза. Никогда не видела у бабки таких глаз. Как у молодой. Старая она уже, по правде старая. Ольгу родила поздно, без мужа. И теперь они с матерью, как две девчонки при старой няньке.
- Ты меня осенью просила. Чтоб влюбился, как ты - маленькая дурочка. Чтоб ходил за тобой и никого, кроме тебя, не видел. Свет в окошке, сухота девичья, Сережик ваш ненаглядный...
Слова падали из черного рта ломаной скорлупой:
- Обижалась на меня, сопливка. Кричала, помню...
- Ба, пусти, я пойду. Обойдусь без упреков. Мне и так херово, а ты еще!
- Сиди! И подумай, если мозги тебе эти козлы не проебали все!
- Ба!
- Я-то могла, конечно. Но думаешь, зря, к умению моему мне и мозги даны были? Этот скотина любил бы тебя. Больше жизни. Ходил за тобой. Но скотиной бы и остался! Сделать из скота человека не могу. И никто не может. Это у каждого внутри. Потому отказала, понимаешь? Любил бы он тебя - по-скотски. Ты понимаешь?
- Да... Теперь...
- Урок тебе, милая. Жестоко, но на всю жизнь. А она у тебя будет долгая...
- Как мне теперь, ба?
- А время пришло. Не знала я, что так будет, но верно, так и надо было. Немножко опоздала. Месяц бы назад, неделю... А я все жалела тебя, думала, хоть месяц ей еще побегать, хоть одно лето. С весельем, без знания.
Замолчала. Внучка молчала тоже, дышала тихо запахом бабкиного платья и кривилась, когда наплывал от ноги запах крови - резкий, злой.
- Встать сможешь?
Марина встала и подталкиваемая бабкой, подошла к окну.
- Свет видишь?
- Луну? Конечно!
- И все?
- Ба...
- Ну, ладно. Пойдем в спалью материну.
- Ба...
В спальне было черно и свет включать не стали. Из парка в окно, уже после музыки, после голосов, - лишь пение ночных птиц.
- Смотри на дорожку. Видишь?
- Ой...
Бабка Надя уцепилась за спинку невидимого кресла. Все. Кончилось и началось. Видит. Ей хотелось заплакать от злости, стоя перед огромным колесом судеб, обод которого теряется в облаках уже не земных, а вселенских. И ход его не переломить и не замедлить. Видит...
В голове метнулась мысль о вине своей, о трусости из любви. Уберечь хотела. Не это ли виной тому, что синяк через скулу, ссадины на шее и - запах свежей крови...
- Мариночка... Скажи, что видишь?
- Паутины, ба! Толстые. Как белое золото! А почему днем их нет? Я вчера тут ходила, не было ничего, и вечером не было. Столько!
- И все? Больше ничего не видишь?
- Нет. А что? А..., - Марина смолкла. Бабка ждала.
- Там ведь и пауки, да?
- Да, девочка. И тебе теперь - к ним.
- Я...
- Мыться не надо. Эта кровь и нужна...
- Баб... Это точно надо?
- Боишься?
Вздрогнули, у самой стены защелкал соловей, стреляя в уши пульками драгоценных звучков. Паутины, уже полностью затянувшие ветви над узкой дорожкой, лениво заколыхались. Жирные.
- Н-нет. Думаю просто. Надо?
- Деваться тебе некуда, милая. Эта дорожка - твоя.
- А мама? Тоже?
- Нет. Мама - любовь. Она тебя родила. И только.
И тряхнула внучку за плечо, резко, больно:
- Хватит спрашивать. Сама будешь думать. Я только дорогу верную покажу. А идти - тебе. И лучше всего - сейчас, пока память свежа, и пока - кровь...
Взяла внучку за плечи и повела из комнаты. В спины им светил перекрестьями бледный свет паутин.
На дворе так хорошо, мягкая ночь, что пала на море и старый парк, нежила кожу, глаза, несла горстями запах цветущих деревьев. Шли вдоль стенки, дышали свежей побелкой. Через огород Марина мелко ступала, держась руками за бабкины бока, и ничего, кроме широкой спины, не видя. Идти было трудно, больно, морщилась, хорошо, шаги маленькие. И хорошо, что ба не уходит, не бросает в темноте, под белесой луной в полнеба.
У боковой калитки ждала, когда бабка раскрутит на штакетине старую проволоку. В парк пошли уже рядом, тесно прижавшись. Марина тихонько, чтоб не заметила ба, крепко держалась пальцами за оттопыренный кармашек ее платья - как в детстве. И вспомнила, как прибежала зареванная домой в первом классе, маме рассказывала, что Витяй соседский всем говорил, ведьмы и потому - одни.
- Он сказал, нутро у нас черное, и мужики, это, гребуют! - трагически тараща глаза, орала матери, где-то внутри и посмеиваясь взросло, ожидая, что мать рассмеется и скажет, тоже взрослым голосом, о глупостях. Но мама прижала ее к себе и закричала на баб Надю, громко кричала, после руками стала махать, про Маринку забыла. И она оказалась уже у бабки, у колен ее. И так же, как сейчас, ба обнимала ее за плечи. А что говорила матери, уже и не помнит. Только помнит, что после, когда за мамой хлопнула дверь с треском, ба улыбнулась и сказала ей, Маринке:
- Дураков не слушай. Завтра посмотришь, что будет.
- Ба, а что ты сделаешь? - смотрела на бабку с восхищением.
- А ничего. Людской страх за нас сделает...
На следующий день Витяй в школу пришел с алыми, как рассвет, ушами. И когда за парту садился, морщился. Маринке принес кулек яблок - от мамы. Краснея в цвет ушей, сиплым шепотом попросил прощения.
А дома, грызя третье яблоко, Маринка сама получила трепку от бабушки, когда предложила Витяя в жабу превратить, и пусть его тоже кто-нибудь замучает. Как он...
После старалась не говорить про такое. Никогда. Вот прошлой осенью не выдержала. Решила бабку Надю измором взять. И скандалами. И угрозами всякими. Уж очень влюбилась... Новенький, не местный. Сережик...
- Дальше не думай пока, - ровным голосом в темноте сказала бабка, - успеешь.
Они стояли в самом начале дорожки. Той, что днем вела наискосок в глубину парка к открытому кинотеатру, где нынче дискотеки. Слишком узкая, чтоб вдоль фонари, по обочинам - тесно-тесно кусты с тонкими ветками, усыпанными бледными цветами. Запах от них такой сильный, что можно идти с закрытыми глазами, держась в самой гуще его.
Сейчас глаза Марина не закрывала. Смотрела, как колышутся вверх-вниз, опадают, будто дыша, паутинные полотнища, превращая дорожку в бледного змея среди темных деревьев парка.
- Пойдешь сама, - шепнула бабка Надя. Пожала внучке холодные пальцы и отпустила. Нащупала на боку другую ее руку и бережно от кармашка своего отвела.
- А что надо делать?
- Увидишь. Что захочется, то и делай. Сильно не бойся, хорошо? Я знаю, жить будешь долго-долго. Все мы долго живем.
И подумала про себя "вот только - как жить будешь..."
Марина вздохнула. И пошла в светлое колыхание. Ступив в свет, зажмурилась от сполохов, что ленивыми волнами перекатывались с края на край. И тут же широко раскрыла глаза, провожая взглядом темное существо, исчезающее среди бледных цветов.
- Бабушка, - прошептала, указывая рукой и поворачиваясь. Но была уже одна, и только дом стоял за спиной в отдалении, слепой окошками, будто притворился мертвым. Задрожали колени, кожу на бедре, где подсохла резкая кровь, стянуло и зачесало. Как шагнуть? И не упасть? Когда все внутри натянуто одной струной - от темени до пяток - тонкой, волоском, зудящей от напряжения. Казалось, мелькнет еще раз темная в светлом тень, и порвется струна. До смерти Маринкиной. Совсем ведь одна!
"Никогда не одна" - вспомнила бабкино. "А если подумаешь так, просто на небо глянь и поймешь. Никогда не одна..."
Небо висело, локтями темноты облокотясь на море и верхушки деревьев. Смотрело вниз, прямо на Марину. Она кивнула и сделала шаг. Другой.
Шла медленно, ровно. Боли не стало, и скула не горела огнем, где Сережик, когда Митька, заломив ей руки, удерживал, - примерился и ударил резко, с удовольствием, раздувая ноздри, раз-другой. Смотрел, как дергает головой. Сказал поучительно:
- А чтоб не орала, сучка деревенская. Еще улыбаться у нас будешь...
- Так и сказал, - обратилась к висящему перед самым лицом пауку, - большому, с выпуклой прозрачной спиной, под которой ходили волны белесой крови.
- А Митька боялся. Он же местный, знает, что говорят про нас. Но что Сережик засмеет, боялся еще больше, - протянула руку и тронула брюшко другого паука. Тот закачался на толстой паутине, замелькали в ожерельи глазок точки света.
- А я не улыбалась, вот. Пусть, что хотят делают, если не могу убежать, но улыбаться им - не буду! - раскрыла ладонь и подождала, когда третий паук спустится и прижмется, охватывая лапками пальцы. Погладила спинку по редкой щетине. Внимательно смотрела, как приподнялся, раскрыл прозрачные жвалы цвета белого янтаря. Подала руку к челюстям, вывернув светлым запястьем вверх. И, глядя, как плавно входят в кожу хитиновые ножи с зазубренным краем, как тянется к свежей ранке хоботок, улыбнулась. Следила, как потемнел от крови хоботок - трубочкой для коктейля, когда томатный сок пьешь. И, дождавшись тихого чмоканья, сняла зверя с руки и подержала на весу, пока он, раскидывая в стороны тонкие ноги, собирал в пучок лунные лучи и тяжелый запах ночных цветов. Что-то делал в пасти и под брюхом, а после потянул из себя плотную макаронину паутины. Бледную, со светом внутри.
Оставила качаться. Пошла дальше, высматривая следующего, которого - на правую руку. И еще - к шее. Под грудь. К выемке между ребер. Надо бы снять маечку, все одно рваная. А еще - над косточками бедер. Чуть ниже пупка. На пояснице. И... Да, еще, там, где кровь...
Ноги тяжелели, голова клонилась. Запах цветов забивал рот, пролезал в самую глотку, и от этого желудок комкался и прыгал навстречу, будто хотел выпасть изо рта вовсе.
Марина споткнулась и, глянув под ноги, рассмеялась хрипло. В растоптанной майской траве белел плоский камень. Плотно сидел, врывшись в жирную землю. Тот самый, о который билась затылком, когда бросили на траву и, наваливаясь, сопели. Один сверху, прижимая запястья к земле, другой вклещился в щиколотки, держал, чтоб не брыкалась. Потом поменялись. И ее перевернули. Лицом не на камень, а то и нос был бы сломан, - в траву. Ерзая по ней, захлебывалась от резкого запаха травяной крови.
Вот камень, здесь. Хотя и не здесь он вовсе, а дальше, над самым обрывом, куда увел ее Сережик гулять с дискотеки. А она и побежала - за счастьем. Был бы хвостик, виляла бы... Недолго. Пока из-за деревьев не выступил к ним Митька. Ждал. Как, верно, заранее и договорились.
Марина подняла руки, обе уже с черными ранками на запястьях. Взялась за порванный ворот майки и дорвала, чего уж. Глухо щелкнули кнопочки лаковой дурацкой юбки - одна за другой. Колготки... Стоя босиком на темной траве среди сброшенных вещей, опустила голову и осмотрела, что могла. Увидела, не такая как летом, загара нет еще. Долгое тело из лунного света. С потеками черного на внутренней стороне бедра.
Опустилась на траву и легла, головой на царапающую затылок плиту. Раскинула руки. Развела ноги чуть-чуть, стараясь не думать, что, как тогда. И зная, так и надо - как тогда. Мельком глянула в небо, убедиться, что - не одна. И повела взглядом вокруг, по неторопливо ползающим по ветвям, качающимся на паутинах - тварям лунного света и запаха ночных цветов. Позвала молча...
Сидя в темной кухне, бабка Надя смотрела на край печи, окованный полоской железа. Внимательно смотрела, добросовестно. Сложив кулаки на еще влажном от внучкиных слез платье. Шептала что-то. И сжалась, услышав из глубины парка длинный, протяжный, рвущий на части страданием, девичий крик. Женский...
Вспомнила, как сама когда-то, и вся скрутилась от невозможности уберечь, не дать испытать, проклиная память свою и знание о том, как ей сейчас там... Вытирала слезы онемевшими кулаками, выла. Чтоб перестать, била себя по лицу. Не зная, что еще, скинула шлепанцы и топтала босыми ногами острую шелуху на полу. Но, плача, мучаясь, берегла себя, не пускала удариться головой об острый угол в железной оковке. Потому что, кто же еще теперь, когда время пришло? Надо передать то, что передано было когда-то ей. Ее бабкой. В этом же старом домике над обрывом. Когда парк был моложе на пятьдесят семь лет и деревья в нем росли другие. Только цветы на дорожке наискосок были те же. И так же ползали по веткам лунные пауки...
Марина вернулась под утро, когда тихий рассвет разбелил темноту, но еще до солнца. Послушно поворачивалась, пока бабка, плача, закутывала ее в старенькое одеяло. Но спать идти отказалась.
- Давай посидим на крылечке, ба. Маму подождем.
Сидели молча, смотрели, как черные макушки старых акаций ярче и ярче на фоне утра. Слушали, не затарахтит ли автомобиль маминого Сергея Николаича. И почти пропустили, задремывая, легкие шаги.
Ольга стояла перед ними. Босая и без плаща, с охапкой мокрой сирени. Улыбалась. Бабка Надя припомнила, когда ее дочь улыбалась вот так - когда принесла ей щенка, подарила. Лет пять ей было, может, шесть. И неуверенно улыбнулась дочери в ответ.
- Утренничаете? А я такую дорожку нашла, на дальнем краю парка. Сто лет там не была. Сирень цветет вовсю. Вернее, мы нашли.
Ольга обернулась и засмеялась. За спиной ее, держа на одном локте светлый плащ, а в другой руке туфли с грязными каблуками, стоял красивейший парнишка. Лет двадцати пяти. Переминался с ноги на ногу, смотрел на спутницу с обожанием. Спохватываясь, взглядывал на сидящих девочку с черными лохматыми волосами, закутанную в одеяло и бабку в линялом ситцевом платье. Но, как магнитом притянутый, снова - на Ольгу, даже рот открывая.
- Знакомьтесь, Олежек. Вы не поверите, я ему несколько лет назад в вечерней школе двойки ставила! Вот, случайно встретились. И всю ночь прогуляли. Ну, хозяйки, чаю дадите?
- Дадим, ма, - сказала Марина. И мать нахмурилась:
- Что это у тебя с голосом? И почему в одеяле?
- Ничего, ма. Вы идите пока в кухню, мы сейчас...
- А-а, где... - начала бабка Надя, подождав, пока Олежек не скроется в доме.
- Послала, - ответила Ольга. И ушла следом за гостем.
Две женщины посидели на крылечке еще.
- Погоди, ба, - сказала Маринка, когда бабка зашевелилась и удержала ее за локоть, - им без нас лучше. Без меня - особенно.
- Так ты... с него начала? С Олежека этого?
- Нет. С нее... Надо было, конечно, с Сережика и Митьки, но она ведь мне мать. Ты уж прости.
- Глупа ты, Мариша. За что прощать-то? Правильно выбрала, молодец. Вот только... Пока ты здесь, Олежек этот...
- Знаю. Я здесь. А они уедут. Он ее увезет.
Бабка искоса посмотрела на внучкин нос, торчаший из складок одеяла, на скулу, с которой за ночь сошли синяки и исчезла ссадина.
- И надолго?
- На пятнадцать лет. После разойдутся. Да ты и сама знаешь, что спрашиваешь?
- Что-что... Интересно мне.
- Угу, - Марина выпростала из одеяла руки и потянулась. Запрокидывая лицо к небу, выворачивалась из одеяла бабочкой. Солнце тронуло светлую кожу, положило меж ребер тонкие тени, скользнуло к изгибам талии...
- Да... - сказала бабка, - не завидую я теперь твоему Сережику. И Митьке его тоже.
- И я, - согласилась внучка. Стрельнула темным глазом, будто плеснула горячим вином. Рассмеялась. Негромко, чтоб не услышал Олежек. И мурашки побежали у бабки по спине от ленивой силы этого смеха.
- Я, бабушка, маме завидую, - шепотом сказала Маринка и прижалась к бабкиному локтю.
- Да, рыбка моя. Маме - завидуй. Нам знание, а счастье - ей. Так уж сложилось...
Чай пить в кухню Марина не пришла, отговорилась усталостью. Олежек ее так толком и не увидел. Через месяц он забрал Ольгу на родину, в Петропавловск-Камчатский.
А на исходе жаркого лета в заброшенной беседке старого парка Митька зарезал лучшего друга Сережика и сел на пятнадцать лет.
Говорили, из-за любви подрались...