Я стою на кладбище, ветер отчаянно рвет мое единственное черное пальто. Единственные черные ботинки страшно жмут. Люди вокруг все говорят и говорят о чем-то. Я пришла со своим букетом красных гвоздик, как на свидание. Пока что я еще не верю, что он умер, и мне страшно - а вдруг я так и не смогу заплакать?
Мне пять лет. Уже поздно, мне давно пора спать, но мама тигрицей мечется по квартире, я вижу, что ей плохо, и спать не могу. Когда отец приходит, она открывает ему дверь и сразу уходит в свою комнату. Отец падает прямо возле входной двери и кричит ей вслед:
- Я не пьяный! Не пьяный!
От него пахнет водкой, он начинает плакать. Я подхожу, он хватает меня за руку и притягивает к себе.
- Аська, ну скажи, что я не пьяный.
- Не пьяный, конечно! - он обнимает меня, и мне тоже хочется плакать. Почему-то мне его очень жалко.
Я вхожу в церковь в оцепенении. Замираю на пороге. Все крестятся и обходят меня. Наконец, мама заставляет меня подойти к группе людей у алтаря. Мне в руки суют свечку, вставленную в бумажку - наверное, чтобы воск не капал на руки.
Он лежит в гробу. Отсюда я еще плохо вижу, но уже понимаю, что это действительно он. Потом я не вижу ничего, потому что слезы исторгаются из меня фонтанами, как из клоуна в цирке.
Мне шесть. Мы с отцом лежим в траве у пруда.
- Ась, смотри, видишь - головастик?
- Где? Где? - я ничего не вижу, потому что у меня плохое зрение.
- Да вон же! - он раздражается, но потом вдруг гладит меня по голове. - Бедная ты моя...
Залезает в сумку и достает огрызок бумаги и ручку. Он рисует икринку, потом обычного головастика, потом головастика, у которого уже выросли лапки, потом - лягушку. Таким же образом он показывает мне всю жизнь стрекозы.
- А я какая была раньше?
Он улыбается и рисует эмбриона - в две недели, в первый месяц, в третий... Эмбрион - это как икринка у лягушки. Была бы моя воля, он бы нарисовал и жеребенка, и теленка, и котенка - и вообще всех зверей.
- А какая у тебя мечта? - спрашиваю я. Это мой самый любимый вопрос.
Отец - единственный человек, который отвечает на него мгновенно, без запинки.
- Купить яхту и отправиться в кругосветное путешествие.
- А когда ты ее купишь?
Он смотрит на меня долго, потом улыбается и целует меня в светлую макушку.
- Не знаю. Когда-нибудь...
Священник лавирует между людьми, почему-то проходит мимо вдовы отца, и мимо моей матери, и мимо тети и деда. Он подходит ко мне. Он говорит какие-то слова. Не про Бога, не про рай - он видит, что меня эти вещи мало интересуют. Он говорит что-то другое, наверняка, очень утешительное и умное. Одно он упустил из виду - я ничего этого не слышу. Черное пальто рвется на ветру, как тряпка. Я ненавижу красные гвоздики, которые держу в руках. Я больше никогда не куплю такие цветы.
Мне шесть лет. Мама и папа начинают кричать друг на друга. Я ухожу в самую дальнюю комнату и затыкаю уши, но все равно их слышу. Я достаю тетрадку и начинаю писать стишок про троллейбусы. Чуть позже заходит отец.
- Что пишешь?
- Стихотворение.
- Почитать дашь?
- Нет, - говорю я и очень серьезно добавляю: - Я еще не умею хорошо писать, подожди, пока я вырасту.
Я еду в автобусе со шторами, подобрав ноги, чтобы не задеть гроб. Слева сидит моя бабушка, она с любопытством слушает тетку, которая была рядом с отцом, когда он умирал. Тетка наклоняется через меня.
- У него уже совсем кровь не текла, сестра никак не могла вену найти. Сам холодный-холодный. Я спрашиваю - больно, Саша? Он - нет, не больно. Так, говорит, я этим летом к тебе и не съездил. Я утешаю его, говорю, ничего, еще поедем, а у самой слезы так и текут... Он говорит - а ко мне ночью Ася приходила. Я - как Ася? Ася в Москве! А он - приходила. Стояла и улыбалась. Тут я и поняла - все, не жилец наш Сашенька...
Она поворачивается ко мне и смотрит мне в лицо.
- Слышишь, что я рассказываю?
В этот момент я ее ненавижу.
Мне семь. Мы все - сестра, бабушка, мама, отец и я - собрались в одной комнате. Уже поздно, но я опять не сплю. У мамы холодный и усталый голос:
- Кто за то, чтобы папа ушел?
Бабушка молчит. Сестра и мать поднимают руки, как на голосовании. Отец опускает голову и сутулится.
- А кто против? - кричу я и поднимаю две руки, потому что больше этого не делает никто.
На кладбище светит солнце. Жена отца долго разговаривает с какими-то людьми, дает им деньги. Наконец, все устроено, и гроб кладут на уродливую железную тачку. Четверо пьянчуг из уважения стараются тащить ее медленно, но все равно получается слишком быстро.
Могила уже готова, рядом с ней лежит огромная куча земли. Я стою дальше всех, прислонившись к тоненькой веселой березке. Гроб опускают на двух веревках, чуть не роняют, одна сторона почти падает в яму. Свидетельница отцовской смерти тащит меня к могиле, чтобы я кинула на гроб ком земли.
- Я не буду, - говорю я сквозь зубы. Я его не отпускала.
Кажется, тетка меня сейчас ударит. Она, наверное, права, и я жду, но она не бьет, и я убегаю обратно под березку, подальше от земляной кучи.
Мне десять. Отец не звонит уже полгода. Я не переживаю, я давно к этому привыкла. Я тоже не звоню, потому что я маленькая и глупая, я думаю, что он занят и ему не до меня. Многие люди говорят, что он плохой отец, но я считаю, что просто я ему не нужна. К этому я тоже привыкла...
Мне в руки суют стопку водки и тарелку с рисом с изюмом. Я съедаю пару крупинок и опрокидываю водку, не закусывая. Мне становится жарко. На могилу устанавливают железный крест. Я никогда раньше не видела своей фамилии на могиле.
Мне тринадцать. Я знаю, что два месяца назад у отца родилась дочка, но почему-то он говорит мне об этом только теперь. Я делаю вид, что удивлена. Потом делаю вид, что рада.
Отец любил много и вкусно есть, поэтому поминки поистине царские. Сейчас говорит отцовская подруга и соседка.
- Как-то стою на лестнице, курю, тут Саша выходит. Смотрю - он плачет. Я так испугалась, он ведь никогда не плакал. Говорит - Асю со мной в Крым не отпускают, потому что у меня сердце больное... И плачет, плачет...
Мне шестнадцать. Я с некоторым волнением поднимаюсь по обшарпанным ступенькам подъезда в Черкизово. Отец открывает не сразу - он долго шаркает к двери и долго возится с замком, как старик, хотя ему всего сорок восемь лет.
С нашей последней встречи он сильно похудел, но выглядит от этого только лучше. Стали отчетливее внушительные брови, крупный нос и красивые, большие руки. Его густая шевелюра заметно поредела, а виски стали совсем белыми. Они у него очень рано начали седеть - когда он ушел от нас с мамой. Кажется, я впервые в жизни по-настоящему его вижу.
В квартире противно пахнет псиной и ребенком. Отец сразу начинает суетиться, достает мне тапочки, только потом снимает с меня пальто - повесить его некуда, поэтому он сбрасывает с крючков сразу три свои одинаково потрепанные куртки.
Занимаясь куртками, он предлагает мне поужинать. Кажется, он хочет быть услужливым, и мне от этого как-то тоскливо Я не ем после шести, но он всегда презирал эту мою привычку. Над полнотой смеялся, а попытки похудеть - презирал. Вместо ужина мне предложен чай, и как только одежда развешана, ему приходится бежать на кухню. За всей этой суетой мы так и не успеваем поздороваться.
Шлепанцы, которые он передо мной положил - мужские, резиновые, и с обеих сторон по перекладине на них оторвано. Они болтаются и цепляются за все подряд. Я неуклюже топаю в захламленную кухню, пытаясь не потерять тапочки по дороге. На кухне очень тесно. Прежде чем сесть, я два раза стукаюсь головой. Отец с привычной ловкостью огибает многочисленные препятствия, и вскоре перед нами стоят две кружки. На обеих что-нибудь да отколото - вообще, кажется, что все этом доме существует только для того, чтобы усложнять хозяевам жизнь.
- Ну как там в школе? - спрашивает он.
Идиотский вопрос. Его задают, только если больше спросить нечего.
- А у тебя на работе? - мстительно спрашиваю я.
- Да я вот, видишь ли, болею... сейчас не работаю.
Я внимательно смотрю на него и только теперь замечаю, что лицо у него какого-то неприятного желтого цвета.
- Ты хоть лечишься?
- Кое-что делаю, но ведь у нас Варька маленькая - все ей, все ей...
Я морщусь. Почему это дети, маленькие, бессмысленные еще существа - лучше взрослых? Мне глубоко плевать на Варю. Между нами повисает неловкая пауза.
- Как там маман?
- О, прекрасно! - отвечаю я.
У "маман" в квартире всегда светло и чисто, и пахнет духами. А еще мы с ней разговариваем, как взрослые люди.
- Ты все стихи пишешь?
- Пишу.
Он усмехается с легким презрением.
- А почитать дашь?
- Нет. Я еще не готова.
Отец долго молчит, а потом вдруг неожиданно говорит:
- Меня недавно друг спросил - есть у твоей дочери молодой человек? А мне и ответить нечего. Ты же ничего не рассказываешь, - в его голосе я явно слышу укор.
- А ты ничего не спрашиваешь.
Он кидает мне в чашку горстку заварки и заливает ее кипятком. Я ненавижу, когда в чашке что-то плавает. Налив нам чаю, он долго и громко размешивает сахар.
- А ты бы рассказала?
- Конечно. Ему двадцать, учится на истфаке МГУ, носатый и кареглазый.
- Надеюсь, ты ему ничего такого не позволяешь?
Я давлюсь чайными листьями. Что за вопросы?
- Смотри, я этого не одобряю.
Я встаю и подхожу к раковине, опираюсь на нее и сплевываю горькую заварку.
- Ты меня девять лет не воспитывал, и сейчас начинать не стоит.
Я опускаю взгляд на свои руки - они покраснели и покрылись белыми пятнышками, как всегда, когда я очень сильно нервничаю. Потом я сажусь обратно на стул и через силу делаю огромный глоток чая. Чай невкусный. Наконец, смотрю на отца и замечаю, что глаза его очень изменились. Они стали треугольными, очень голубыми и очень усталыми.
- Можно, я покурю?
- Ты куришь? - спрашивает он и вдруг улыбается. Это ему понятно. Это по-товарищески.
Он достает пачку сигарет и зажигалку из самого дальнего и пыльного угла кухни - должно быть, он их прячет от жены. Мы закуриваем. И я вдруг вспоминаю, как он пахнет - не чувствую, потому что он сидит далеко - а именно вспоминаю: крепкими сигаретами, очень мужским одеколоном и еще неповторимым, своим запахом.
- Поиграй мне на гитаре.
- Ты что, я ее сто лет в руки не брал... - он вроде бы отнекивается, ему как будто стыдно сразу бросаться в соседнюю комнату - но он все-таки бросается.
Я смотрю на свои руки. Они по-прежнему красные в белое пятнышко.
Он возвращается, садится и начинает играть. Неловкими, негнущимися пальцами, очень плохо.
- Совсем все забыл...
Но в какой-то момент он перестает пробовать. Устраивается поудобнее, кладет пальцы на гриф, и - посыпались рок-н-ролльные аккорды, один за другим, вверх по хроматической гамме, потом - два удара по деке, и вниз, и опять - вверх, вверх, вверх - стук, стук - вниз, вниз, вниз. Аккорд - и рок-н-ролл превращается в испанские мотивы, аккорд - и в джаз. От восторга у меня все волоски на теле встают дыбом, а от улыбки начинает сводить щеки. Придвинувшись к столу, я начинаю выстукивать ритм, как он учил меня в детстве. Он всегда говорил, что без чувства ритма вообще жить нельзя. Запрещается.
Глаза у отца как-то загораются и вместо треугольных становятся круглыми-круглыми, как у мальчишки. Куда-то исчезают морщины и болезненная желтизна, на щеках появляется забавный румянец. А пальцы выгибают струны, заставляя гитару петь почти человеческим голосом.
Он замолкает, и я тут же бросаюсь аплодировать - но он жестом просит меня замолчать. Когда он держит в руках гитару, я не могу его не слушаться.
- "В сон мне желтые огни,
И кричу во сне я:
Повремени, повремени -
Утро мудренее...
Но и утром все не так,
Нет того веселья,
Или куришь натощак,
Или пьешь с похмелья..."
Когда я была маленькой, я думала, что Высоцкий и мой отец - один человек. У них совершенно одинаковый голос. И надрыв. Всю душу выворачивает. Пальцы отца безо всяких видимых усилий прыгают по струнам, я смотрю на них, и они медленно расплываются перед глазами.
- "Где-то кони пляшут в такт,
Нехотя и плавно,
Вдоль дороги все не так,
А в конце подавно,
И ни церковь, и ни кабак,
Ничего не свято,
Нет, ребята, все не так,
Все не так, ребята..."
Мне так хорошо и так грустно, что я начинаю тихонько подскуливать.
Вдруг грубо, злобно хлопает входная дверь.
- Саш! Неси полотенце, Варьку мыть! - кричит с порога его жена.
Отец замолкает, его лицо вдруг искажается от детской обиды. Он со стуком ставит гитару на пол и встает. Еще несколько секунд он стоит прямо, потом плечи его опускаются. Он, шаркая, уходит в ванную, не говоря ни слова, будто меня вообще здесь нет. Я иду в прихожую и начинаю одеваться.
После похорон мне снится странный сон.
Я одна дома, раздается звонок в дверь. Я открываю - на пороге стоит отец с маленьким чемоданчиком. Ему лет тридцать, он лохматый и ужасно красивый.
- Привет, - говорит он весело. - Я к тебе.
- Но ты же... умер.
Он смотрит на меня со снисходительной улыбкой, как на маленькую, глупую девочку, и от этого у меня в груди все сжимается.
- Мне кажется, мы много не успели, - говорит он. - Поэтому я приехал к тебе на две недели. Потом - туда, - он неопределенно кивает головой куда-то влево и вверх. У него густые и непослушные волосы, совсем как у меня.
Потом он проходит в комнату, ставит свой чемоданчик, скидывает ботинки и с ногами влезает на кровать. Я молча забираюсь ему под мышку. Я сижу, прижавшись к нему, и опять плачу, и опять не могу остановиться, как будто во мне открыли какой-то кран.
- Почему ты пришел именно ко мне? - спрашиваю я потрескавшимся, некрасивым голосом.
Он снова улыбается и гладит меня по голове.
- Какая же ты все-таки глупая!
Я стою на кладбище. Со мной приехал кареглазый и носатый студент МГУ, но я не разрешила ему идти к могиле. Это моя встреча. Я опускаюсь на корточки рядом с крестом и кладу на землю две красные гвоздики.
- Папа, помнишь, ты все спрашивал про стихи? - шепчу я. - Я давно хотела тебе почитать, только боялась. Я для тебя написала. Слушай. "Мы долго ждали попутных ветров, под парусом белым наладив снасти..."