- Потом поставлю, - сказал он, подразумевая, что потом положит черенок в угол за поросячьей конюшней - где они у него всегда и стоят. Сейчас просто устали ноги и туда накладно лезть через дрова, колеса от телеги, уставленные прямо в проходе, железки, ящики для рассады и прочее барахло.
Солнце, по тому как оно немножко свернулось в бок, на небе, как человек на одно плечо, намекало, что день скоро закончиться. Под большим углом оно смотрело на крышу дедова дома, крытую серым волнообразным - словно навечно застывшая рябь осенней воды - шифером. Во двор от крыши падала глухая бункероподобная в своей сущности тень. Соединяясь с тенями от сарая и сушил, она как несколько листов черного железа, очерчивая двор жирной темной линией, образовывала внутри него квадрат.
Одна свинья подошла к углу дровника и стала с шершавым звуком тереться о него, почесываясь. Ноги ее находились на месте, но при этом вся туша колыхалась из стороны в сторону, брюхо и жирный, отвисающий под мордой подбородок, прыгали как холодец. Она чесалась долго и, казалось, так и не остановиться до вечера, либо - пока не прогонят, либо пока не своротит дровник. Когда она, наконец, прекратила это, петух, выждав окончания такого неэстетичного грубого занятия, взлетел на дубовый столб, в который был вбит отбойник, закрытый сверху против дождя колпаком от газового баллона, - колпак одевали баллону на вентиль, а на отбойнике дед отбивал косу, - прокукарекал и строго сверкнул глазами на свинью, которая, однако, не поняла столь явного укоряющего взора, а лишь вильнула в ответ задом с закрученным хвостиком. Петух посмотрел на нее острым взором, каким хладнокровные дельцы смотрят на своих недругов (литераторы называют такой взор пронзительным), который должен был бы убить любую другую тварь на месте, но свинья даже и не заметила. Петух, конечно, давно знал, что поросята низкопробные существа и вот сейчас лишний раз в этом убеждался.
Старик воротился в избу и, ища чем бы заняться, сел послушать радио, где как раз передавали новости. Он сидел на стуле прямо, сложив между колен, как девочка на утреннике в детском саду, большие жилистые руки и мало понимая из того, что слушал. Из всего потока сжатой официальной информации он выхватывал лишь некоторые обрывки слов, не понимая общего смысла, но стараясь составить себе мнение хотя бы по этим обрывкам. Он слышал про "мировой финансовый
кризис", "замороженные вклады", про какой-то "мораторий", выплаты "по государственным бумагам", "эмиссию", и лишь одно из услышанных нерусских слов ему было знакомо - "инфляция". Он знал хорошо, что это такое - это когда буханка хлеба сегодня 25 копеек, завтра - 30, послезавтра - 40, а через неделю - рубль.
А вообще, искренне его интересовали только сообщения, о крушениях самолетов, поездов и тому подобные происшествия. В свои семьдесят лет он был далек от того, чтобы испытывать к подобному какой-то нездоровый холодящий интерес, просто это было то немногое, что он был способен воспринять. Бабка или дед, бывало, услышав, что где-нибудь упал самолет или сошел с рельс поезд, не дослушав до конца сразу вскакивали и бежали, чтобы сказать об этом один другому как можно скорее, и если один другого переспрашивал - говорили:
- Вон - слушай.
Старик, ухватив слово "инфляция", сказал вслух в половики, лежащие под ногами:
- Не дают. Не дают вовсе людям жить. Опять деньги в бумажки превратятся.
Голос сорокалетнего мужчины из радио сухо излагал сообщения, но дед отвлекся и уже не слушал его, но вновь обратив внимание, когда тот стал говорить о погоде. Белая коробка вещала, что теплая погода продержится еще дней десять и старика это обрадовало - не нужно будет топить галанку.
- Тебе на ужин что ль грибы-то пожарить? - крикнула из чуланчика старуха, нарезавшая квадратиками целую сковородку грибов.
- Пожарь, - отозвался дед.
- Я без картошки - одни грибы, - предупредила она.
- Ну что жа. Вон - инляция опять, - крикнул он ей, в коверкая не наше слово.
Он посидел молча с минуту и как ни в чем ни бывало протянул, полусмиренно зевая: "Охо-хо-хо-хо". Вообще, русский человек мастер скрашивать неловкость или резко сказанные слова убаюкивающим крайне к месту вызванным междометием, кашлем, цоканьем или сопеньем - особенно крестьянин.
Дед равнодушно скользнул взглядом по столу, на котором стоял приемник. На бархатной скатерти двенадцатый год сидело красное пятно от лака для ногтей, который однажды капнула сюда младшая дочь. Она тогда училась в техникуме, приехала на выходные домой, а в понедельник утром, чуть ни проспав автобус, торопилась - вот и капнула. От стола в половину избы тянулась стоптанная клеенка, на которой были нарисованы розовощекие, переходящие одна в другую, как это бывает на орнаментах, матрешки, теперь видневшиеся только по краям, так как в середине они давно были истерты ногами. Вглядевшись, можно было заметить, что истерты они больше всего в направлении двухстворчатого шкафа, с большим зеркалом во всю длину корпуса, расположенным между двумя дверцами по бокам, на которых были наклеены фотографии жеманных девиц, одетых по восточно-европейской моде семидесятых годов в какие-то розовые блузки и расклесщеные брюки. По сегодняшним меркам девицы смотрели ни то чтобы вызывающе, а даже - скромно, с высоты прошедшей четверти века наглядно иллюстрируя тогдашний стереотип моды и поведения. Кроме шкафа подобные же картинки, вырезанные из польских и чехословацких журналов, а также их журнала "Крестьянка" были прикреплены канцелярскими кнопками к стенам - это тоже сделала младшая дочь. На деда самого иногда находила меланхолия и он принимался обклеивать стену портретами то Сталина то Жукова, которые сам же потом и срывал.
Дед сидел на стуле и чувствовал себя уставшим: считай пол-дня ходил по лесу да конюшню чистил, "пора, пожалай, скоро спать" - решил он и тут же вспомнил, что у них сегодня пастух. Овец обычно пасли по очереди - день за голову, а для коров всей Мостовкой нанимали пастуха, на которого сбрасывались по десятке в месяц и по очереди каждый двор кормили: утром - давали с собой, вечером - сажали за стол. Дед еще раз сказал: "Охо-хо-хо-хо", но уже значительно тише, чем в прошлый раз.
Старуха загнала свиней и воротилась в избу; дед спросил ее:
- Старух, за коровой-то пойдешь?
Это опять же был обыкновенный бесполезный вопрос, на который старик и сам прекрасно знал ответ, хотя небольшие предпосылки для него и были, так как не смотря на то, что корова чаще ходила сама, иногда бабка отправлялась за ней на Глинный - куда пригоняли все стадо, чтобы "побакулить" с другими бабками.
- Каку манду за ней ходить! Сама придет! - достаточно резко ответила старуха, урезонив супруга.
Предмет их спора в этот момент ходил по бардовому лугу и щипал травку, чувствуя что день закругляется и скоро погонят домой. Серая безрогая корова лениво ходила среди своих соплеменниц, отгоняя от себя жирных, но уже несколько вялых осенних мух, она думала о том, что ее ждет корыто с картофельными ошурками, плавающими в мутноватой сладковатой от них воде.
Стадо грязноватых кудрявых тварей вошло в деревню со стороны Ольховочного ключа, поднимая за собой по дороге пыль; около моста где раньше был пруд, в котором полоскали белье, они разделились на множество групп по пять-шесть особей и, как пришибленные уткнув морды и время от времени поглядывая вперед исподлобья, с блеяньем разбежались по всей деревне - овец обычно пригоняли за пол часа перед коровами и их появление было знаком того, что день в Мостовке заканчивается.
На всю Мостовку было слышно писклявое анфискино приманивание: вытянув перед собой в руке кусок ржаного хлеба полусогнутая семидесятилетняя старушка причитала: "Бари-бари-бари-бари", пытаясь заманить глупых тварей во двор. Старшенихе же помогал пес - он умно тявкал на барана и двух остриженных овец, которые ни в какую не хотели идти домой. Она уж и приманивала их ласковым приторным голосочком и примахивала палкой, но как только ей удавалось их заманить в проход между собой и псом - так что им ничего не оставалось бы как нырнуть в открытую калитку, они мгновенно разбегались и, отбежав от дома метров двадцать, спокойно начинали щипать траву.
- У дьяволы, - горячилась Старшениха, - не загонишь вас ни чем!
Старуха услышала за окном знакомое блеяние - назойливые препротивные звуки, которые раздражали своей показной жалостливостью. Пугливые дурашливые животные встали под окном и блеяли, а громче и жалостливее всех пищал жирный баран -будто его чем-то прищемили- с мощными рогами, завернутыми в тройные спирали, на шее у которого была повешена вросшая в шерсть грязная тряпка, а все бока были облеплены репейником словно он весь день лазил по оврагам, а не бегал по лугу.
Бабка вышла из калитки, взяли из горсти специально для этого предназначенных палок в углу свою - длинную сухую тростинку. Овцы сразу насторожились. Она обошла со стороны ленкиного дома вдоль телеги без колес и оказалась почти у них с тыла. В кучке из четырех животных одна овца была чужая и бабке прежде чем загнать своих во двор предстояло отделить ее от остальных и прогнать.
- Ну, пошли, - прикрикнула она на них, взмахнув палкой. -Ну, пошли! - почти "нокая" как на лошадь.
Овцы медленно, уткнувшись в землю, стали продвигаться к воротам.
- Ну, пошли! - еще раз сказала старуха и вот тут-то настал решающий момент: либо чужая овца сейчас "одумается" и остановиться, либо пойдет во двор. Та избрала первый вариант - она остановилась, почувствовав неладное, но вместе с ней через несколько шагов остановились и другие, намертво застыв, не желая оставлять ее одну.
Старуха попыталась вклиниться между тремя своими и четвертой чужой, но это ей не удалось, так как три овцы быстро соединились с отставшей и отбежали от двора.
- У, гады! - тут же крикнула им вслед бабка.
Из окна в одной майке высунулся дед, видимо, собравшийся лечь спать.
- Да брось ты, - сказал он ей, имея ввиду, чтобы она не пыталась отделить чужую овцу, а загоняла бы вместе с ней.
Но старуха не согласилась:
- Орать ей всю ночь на дворе?! - чужая овца на чужом дворе действительно ночью не спит, а блеет, не понимая где оказалась.
- Чего высунулся на холод? У самого радикулит - а высунулся! - сказала жена, а дед в ответ кивнул и махнул рукой: "Мол, без тебя знаем, старуха, не учи!" и закрыл окно, исчезнув в нем как кукушка в часах.
Бабка предприняла вторую попытку: снова зашла с тыла овец и снова попыталась загнать их домой, заранее выбирая удобный момент, когда можно будет вновь отогнать четвертую. Чужая овца на этот раз встала раньше - ни между телегой и домом, а на углу дома, где возвращаясь из леса дед сегодня подумал о Большой Бабе. Старуха вовремя вклинилась между ей, тремя своими и, чувствуя, что она сейчас опять может сманить остальных, со всего размаху ударила ее палкой, несколько несоотвественно сказав ей:
- Собака!
Раздался звонкий жирный шлепок - как обычно, когда ударяют по большому толстому телу, и чужая скотина отбежала в сторону.
- А ну пошла отсюда! - на всякий случай бабка прикрикнула на нее и отогнала еще на несколько метров.
Потом она накинулась на своих трех, вновь глупо застывших перед раскрытой калиткой - их словно отталкивало что-то от ворот как одинаковый магнитный полюс.
- Ну что ж напугалися опять, твари! - разгорячилась старуха. - Чего вы никак не идете! Ну, пошли! - крикнула она и двинулась на них с намерением компенсировать свое раздражение, ударив кого-нибудь из них палкой
Овцы быстро смекнули к чему идет дело и тут же, толкаясь в узком проходе, проскочили во двор, стуча копытцами по настилу.
"Ну вот", - подумала бабка и закрыла за ними калитку.
Отогнанная ей овца выбежала на дорогу и стала дико орать будто ее режут, - посмотрела налево, посмотрела направо и, увидев в недалике группу своих собратьев, с криком кинулась в их сторону.
Бабка, опираясь на палку вышла на середину улицы и посматрела на Варнаву - не гонят ли коров. И точно: в самом ее начале плыли приближающиеся горбатые силуэты.
Старуха быстро воротилась в избу и решила зажарить пастуху яичницу. Включив в сенях плиту и поскоблив ножом сковородку, чистить которую времени уже не было, нарошно кинула в нее большой ярко-желтый кусок топленого масла. Он растопился и образовал на дне прожженной грубой посудины целую горячую лужу, которая быстро начала трещать. Не теряя времени бабка разбила туда три яйца, жидкая масса которых вытеснила масло наверх, а сама оказалась под ним, потом взяла с лавки заляпанную, запекшуюся на углах пачку соли и посолила приготавливаемое блюдо, начавшее не смотря на огромное количество масла все равно шипя и треща пригорать, отчего хозяйке пришлось уменьшить газ.
Пока яичница жарилась, бабка воротилась в избу и вынула из холодильника банку консервов "килька в томатном соусе". Положила ее в чуланчике на край стола и, взяв для мягкости тряпку, и открывашку, воткнула последнюю в банку. По краям тут же полез красноватый соус, но она не дала ему вылезать на стол, заработав рукой быстрее. Оставив болтаться срезанную крышку на двух сантиметрах жести и пока не отгибая ее, она нарезала селедки, а потом выбежала в сени и сняла с плиты жарево - уже основательно подгоревшее, которое поставила на стол, подложив подставку и накрыв сверху нарезной доской, а на доску положила несколько кусков селедки.
Только она это сделала как под окном неожиданно, словно сирена воздушной тревоги, замычала корова, нетерпеливо и настойчиво заявляя о себе: "Во-от она я!"
Дед заворочался, скрипя пружинами, на кровати, а старуха пошла на улицу пустить Субботку - серая безрогая скотина с громадным пузом, но все равно выпирающими по бокам как мачты маслами, тупо уставилась на старые ворота и мычала, помахивая хвостом. Из вымени у нее капало молоко, которое ровной равномерно прерывающейся линией, тянулось за ней с самого Глинного. Вымя сильно оттягивало ей пузо, отчего корова мычала еще сильней. За скотиной все время как фурии следовал рой назойливых мух, который и сейчас вился над ней словно маленькая тучка. Она отгоняла его как могла метлой-хвостом, больно отхлестывая сама себя по бокам, что, впрочем, не особенно помогало и смотрела грустными болезненными глазами больного с зубной болью, который примерно так же смотрит на стоматолога.
Хозяйка не знала что делать - то ли доить корову, у которой распирало вымя от избытка молока, то ли пойти в дом, так как с минуты на минуту должен был прийти "обедать" пастух. С секунду подумав, она решила облегчить Субботку -пока есть время- взяла с сеней полведерник, с самодельно продавленным в нем на краю желобом и, не загоняя корову в сарай, где обычно ее и доила, смазала ей желтые текущие сиськи силидолом, кое-как нагнувшись, упираясь локтем руки, в которой держала навесу ведро, в собственное колено, стала доить.
Не успела она и закрыть дно, как услышала, что кто-то застучал на крыльце, замешкался и неторопливо потопал к сеням. Бабка бросила вдвойне недоуменную корову -мало того, что доили ни где всегда, так еще и не додоили- и кинулась в сени, оставив незаполненное ведро с теплым молоком на примостике.
Коляй(кстати, сын дедова брата) - средний плотный тридцатилетний мужичишко, сняв короткие резиновые сапоги в сенях, вошел в избу и моргнул глазами, увидев, что никого нет. Глазами он моргал, когда был пьяный, а поскольку пьяный он был почти всегда, то и морганье сделалось его неотъемлимой привычкой. Эта привычка как и любое навязчивое явление, нашла себе определенную нишу и проявляла себя теперь только в соответствующих местах: как некоторые люди покашливают, так и Коляй, когда хотел что-нибудь сказать - моргал один раз, а потом - после каждого слова, словно расставляя точки и запятые после них. Он моргал, когда его что-нибудь озадачивало, когда подбирал слова и когда хмелел, а при том, что движения его всегда как и у любого крестьянина были медленные и даже неповоротливые, это воспринималось как неотъемлимая часть его облика. К началу 21 века Коляй был все тот же русский крестьянин: задубленное, непонятное для городского жителя лицо, дремлющая экзистенция, природное инстинктивное спокойствие, воспитанное чистой природой и постоянным физическим трудом, размеренность. Вместо того чтобы жениться и завести собственное хозяйство Коляй почти весь год работал на чужих дворах - за вино, и в результате заработал себе такую репутацию, что за деньги его теперь работать никто и не брал, а хороший хозяин вообще побрезговал бы позвать. В тридцать лет он выглядел почти как в сорок пять - тяжелая даровая работа за водку его быстро изнашивала. Дело доходило до того, что в сенокос, вместо того чтобы идти с одноногим отцом, -который садился на табуретку и "тяпал" участок пол-месяца,- косить свой луг, он помогал соседям или кому-нибудь еще. Дядя Петя - брат деда, его отец, одноногий старик с плотной сеткой морщин всей изъевшей лицо, несколько раз, махая костылем - с намерением куда бы замочить побольнее, прогонял его из дома, но сын возвращался, так как знал, что совсем прогнать его не могут - мать, скованная параличем вообще не вставала с кровати, а отец один управляться с хозяйством не мог; он и так то каждый день вставал чуть ли не в три утра и, заправив болтающуюся штанину в пояс, ползая из избы во двор и обратно, затапливал печь, доил корову и готовил еду. Единственное впечатление у Коляя, оставшееся на всю жизнь - была служба в армии, от которой у него остался огромный, обернутый в шинельное сукно "дембельский альбом" с фотографиями, который он открывал иногда и смотрел. Деревня его наняла пастухом, поскольку нанимать было больше и некого: много он не просил, а остальные "молодые" (мужики околосорокалетнего возраста - их в Варнаве было пять человек) за такую плату не шли.
Войдя в избу он остановился, подумав, что хозяева забыли про него, хотел было крикнуть, но тут то и вошла хозяйка.
- Здорово, - сказала она.
- Здорово, - моргнув, ответил он.
- Я вон корову маненько подоила - молоко течет.
Коляй положил пастушью сумку и свернутый кнут, который висел у него на плече, на завалинку.
- Садись, - будто взбадривая его, указала старуха ему на стол в первой избе.
Упирая руки в колени, он тяжеловато опустился на стул и тут же снял всю замусоленную изнутри, изношенную в плоский блин, кепку, бросив ее вверх дном на скатерть.
Старуха засуетилась; подхватив сковородку с селедкой - на ней, и железную подставку - под нее, выбежала из чуланчика, грохнула все это перед пастухом. Снова мигом вернулась в чуланчик, взяла открытую консерву, ложку, хлеб, нож, неглубокую тарелку. Ложку положила перед гостем, консерву - тоже, а на тарелку нарезала хлеб. Потом отошла от стола на несколько шагов и спросила пастуха(заранее зная, что не откажется):
- Коль - налить? - употребив при этом редкое ласкательно-вежливое обращение - обычно все его называли "Коляем".
"Официально" поить пастуха не полагалось - только кормить, но не предложить было бы грубостью. Причина этой неофициальной традиции - желание задобрить пастуха: мало ли что с коровой может случиться в стаде, чтоб следил, чтоб не загонял, чтоб злость на скотинке не срывал, и говорил чтоб - если чего странно как себя вела иль заболела.
- Да можно, - ответил Коляй словно раздумывая из вежливости делая вид, будто бы насильно заставляет себя выпить.
Бабка взяла двухстопятидесятиграммовую банку из под кофе, в соседней избе из трехлитровой банки, стоящей за галанкой, наполнила ее и, прихватив с собой стакан вылетела обратно. Она налила ему семидесятиградусной отдававшей медью самогонки, от которой тащило вонючим сладковато-спиртованным запахом дрожжей.
- Водички можно? - спросил Коляй, так как без запивки пить не мог.
Старуха, зачернув из бочка, принесла ему кружку холодной воды, Коляй взял левой рукой кружку, правой поднял стакан и, секунду подождав, словно завораживая, вдруг стал пить. Острый небритый кадык на горле ритмично выпрямлялся после каждого глотка. Допив последнюю каплю и немного морщась он сделал несколько больших зятяжек из кружки и тут же начал быстро и по многу есть. Он соскабливал ложкой со сковороды большие куски яичницы, заедал хлебом, иногда окуная ложку в консерву, брал кильку и тут же, испачкав кончики пальцев, уплетал селедку.
- Как отец-то? - спросил он про брата своего отца.
- Да ничего. Хворат все.
- Что?(В смысле - "чем?").
- Радикулит вон (первое слово было произнесено как "ридикулит").
- А мой вон, -..., - тоже. Жаловаться все, -..., зубы болят, - сказал Коляй с паузами, использововавшимися на то, чтобы прожевать и проглотит пищу, большими мокрыми комьями перевальвавшуюся во рту между словами.
- Так им как же не болеть-то - шестой десяток разменял, - сказала бабка.
- Да курит. Говорю ему: с курева это у тебя.
- "Да курит!" - с тем же выражение подтвердила старуха.
Коляй был большой специалист по части затягивания порожних разговоров; он прекрасно знал, что "по этикету" ему полагается две рюмки, но если растянуть еду и при это еще что-нибудь говорить из пустого в порожнее - удастся выгадать и третью. Он начал тянуть про здоровье деда, своего отца, про дела племянника в Арзамасе - не сообщая ничего нового (это были обычные новости месячной давности, которые бабка давно знала, но вынуждена была выслушивать). Когда наполовину сковорода от яичницы была пуста, хозяйка спросила:
- Кольк - еще?
- Да можно, - так же наделанно равнодушно ответил Коляй.
Она налила ему вторую рюмку и он ее выпил также как и первую, запив водой и начав быстро наворачивать свой обед. Он сейчас же смекнул, что шансов получить "добавку" у него много, так как хозяйка торопиться доить корову, а он ест медленно да при этом еще говорит всякую ерунду, и главное только чтоб она не сорвалась и не пошла доить прямо сейчас. После второй стопки положение сделалось несколько натянутым, так как старуха, сидя у белой галанки, замолчала, а потому Коляй, чтобы заполнить пустоту очень нескладно начал говорить о том, что услышал вчера по радио - про какой-то "кризис". При этом основная фраза, которую он чаще всего употреблял была: "Ну, я и говорю", и отчаянно, помогая себе, моргал глазами.
Бабка изредка поддакивала, тяжко вздыхала: "Времена нынче тяжелые пришли", прекрасно понимая, что "бой" идет за третью рюмку, с которой она давно смирилась.
- Ну я и говорю, - валилось из Коляя, -Ой, а отец-то - брешет тоже. Это все... вон гляди-ка... Этот... как его - Кириенка...
- Вертлявый-то? Я было у Маньки видала по телевизору.
- Ну, прям не знаю... А-то гляди...Ничего хорошего... Ну, вот я и говорю. Слышь, мать, я и говорю - ничего хорошего... Они нам не принесут...
Коляй моргал, жевал, глотал большие куски, кивал, чтобы пища лучше проходила по горлу и при этом еще и умудрялся что-то такое говорить, хотя и совершенно сумбурное. Съев яичницу, он решил доесть и селедку, но бабка хоть и смирилась с третьей рюмкой, однако, сама ее не предлагала.
Нарезанные селедочные куски он сначало расщеплял пополам и, убрав в сторону рыбий позвонок, ел, время от времени извлекая через губы и складывая в отдельную кучу мелкие длинные косточки. Коляя уже давно тянуло курить, но, во-первых, в избе хозяйка бы не разрешила, во-вторых, курить было нечего, а потому он начал пытаться опять что-то рассказать, но старуха, покачав головой, будто бы сокрушаяясь, сказала:
- Корову еще доить...
В этой фразе - словно бы обращенной к обстановке в комнате, но только ни к гостю, Коляй тут же расслышал прямой подтекстовый упрек в свой адрес, понимая, что если бы он не обедал сейчас у бабки как пастух, а просто пришел подкалымить, она бы давно не церемонясь сказала ему: "Кольк, хватит. Ну, иди что ля".
Коляю селедку есть больше не хотелось и в голове его мгновенно вспыхнул миниплан: сказать, что поел, подняться, пойти в чуланчик, вытереть руки и, выходя из него, спросить третью рюмку.
Так он и сделал. Отодвинулся от стола и крякнул, показывая, что поел.
- Наелся что ли? - вежливо спросила его хозяйка.
- Наелся, - сказал он громко. - Спасибо мать.
Он встал, держа перед собой растопыренные руки и тем самым как бы спрашивая: где тут, де, руки-то можно вытереть?
- Вон в чуланчике, Кольк, - указала ему старуха.
Он прошел в чуланчик и, прихлопывая, а не вытирая об "отымалку" (грязная тряпка, которую используют, чтобы брать горячую посуду из печки) кое-как обтер соленую рыбью слюну с ладоней и между пальцев рук. Потом Коляй решил, что настал решающий момент, застыл на пороге чуланчика и твердо, но в то же время негромко и как бы бубня, сказал бабке:
- Мать, ты это... Налей еще, - последнюю фразу он сказал как бы себе в нос, еще больше понижая голос и опустив глаза в пол.
Старуха остановилась, прекратив быстрые мелкие движения над столом, которые она совершала, прибирая его, взяла банку из под кофе и вылила из нее остатки в стакан - получилось почти как раз полностью.
- На, - сказала она, отставив его на столе в сторону, отчего самогонка всколыхнулась, но не пролилась
Коляй подошел, взял стакан указательным да большим пальцем за края и повторил третий раз. Отломил кусок хлеба, прожевал его. "Теперь гожа", - подумал он и начал собираться - повесил сумку на плечо, взял свернутый кнут, застегнул верхнюю пуговицу на куртку.
- А шапку-то, - сказала ему старуха.
И точно, -на голове чего-то не хватало, - одел и шапку, развернулся и стал прощаться:
- Ну, я пошел.
Видно было, что он уже пьян, потому что понемножку выпивал в течении всего дня ( с утра - две рюмки, да с собой было грамм сто пятьдесят), поэтому сказав "ну, я пошел", он на самом деле остался стоять на месте, повесил голову, забылся на несколько секунд, а потом снова сказал:
- Ну, я пошел.
- Ну, давай, Коля, - ответила хозяйка.
- Ну, я пошел, - снова сказал Коляй.
- Давай, Коля, иди.
Коляй застыл, а потом опять:
- Ну, я пошел.
- Давай-давай, Коля, - подбадривала его бабка.
- Ну, я пошел, - в последний раз, наконец, сказал он и стал тяжело поворачиваться к двери. Открыл дверь, перешагнул порог.
- Ну, я пошел, - сказал он еще раз.
- Иди-иди, - как ни в чем ни бывало спокойно отвечала старуха, за свою жизнь навидавшаяся столько пьяных мужиков и в таких состояниях, что ничего бы из этой области ее не удивило никогда.
Коляй, с треском опираясь на нее весом, так как силы в руках и ногах не было, захлопнул дверь и затопал -это хорошо было слышно- по уже темным сеням. Он один раз опнулся(остановился), ковыряясь и шаря впотьмах ногами, одел сапоги и, не закрыв за собой сени на вертушек, вышел.
Старуха даже не вздохнула и даже не подумала: "Пошел, сердешный", а вновь в сенях одела грязный халат, спустилась и закрыла на засов, за только что ушедшим Коляем сени, вернулась к Субботке, которая, оправившись от недоумения периодически мычала во дворе, требуя, чтобы ее додоили.
Стемнело неожиданно быстро, как это и всегда бывает осенью, и на небе как в воде, в которой рассевается муть, появились две до обидного слабые звездочки - словно в космосе вообще две звезды. Последние курицы, ходившие несколько минут до этого по двору, все до единой уселись на насест, свиньи отчавкались, отхрюкались и тоже повалились друг на дружку, овцы столпились в углу, а мыши начали шуршать в "машнике" - небольшом низком помещении под полом сеней, используемого для хранения всякого рода барахла в виде гвоздей, старых ведер и прочего железного материала, название которого происходит от слова "машина".
Сквозь всю темень уже почти остывшего двора слышалось ритмичное журчанье - с которым молоко выпрыскивалось в ведро из коровы, которая вела себя на редкость спокойно, потому что мухи от холода разлетелись и не приставали больше к ней и она лишь время от времени, как бы подгоняя хозяйку, постукивала копытами в пол. А старуха с требовательной досадой говорила ей в ответ:
- Ну, стой! Стой, Субботк!
Фонарь напротив пустого дома дяди Совета слабовольно мигал, пытаясь загореться, что у него не особенно получалось и, помигав несколько минут, он, вдруг смирившись, совсем потух, сдавшись тьме, вызревавшей из воздуха и наступавшей из леса. Она, зародившись в глубоких чащах его, заросших кустами и заваленных опадающими листьями, возникла, казалось, ниоткуда как первотолчок когда-то в темной застывшей плазменной Вселенной, как первый человек или дракон или неведомый призрак -в лесных дебрях, а потом стала расти, захватывать весь лес и двигаться в деревню. Перепрыгнув речку, она быстро окружила дома с редкими горящими окнами (свет горел только у Царей, Груньки и Анфиски) и быстро настилала их. Это была сельская, вызывающая дрожь своей безлюдностью, настраивающая на подавляющее спокойствие, тьма. Сама тишина, казалось, была не в пространстве и наступающей ночи, а вылезала из черепа через трубки барабанных перепонок(будто попавшая в них вода) давя на их стенки, тишина - которой нет в искусственно созданных урбанизированных зоосадах, и которая осталась лишь здесь - вкраплениями первобытного праведного лика. С трудом верилось, что сейчас начало двадцать первого века (да никто здесь в это и не верил!), некоего века - сверкающего полированными поверхностями суперневообразимых технологий, бесконечным увеличением роста отходов, веком клонирования, скоростных подземных поездов и потребительского бешенного темпа жизни. Макушки деревьев в Вершине от ночи становились острее - она оттачивала их ветвистые копья; она закрыла овраг, затушевав его невидимым неосязаемым мостом, так что за баней сразу же начиналось Городище.
Подоив корову и оставив у нее между ног сморщенное как сдувшийся воздушный шар вымя, старуха пошла, осторожно ступая в сенях, в избу, процедила молоко в банку и поставила ее в холодильник. Из под крана бака, вмонтированного в печку она взяла ведро, наполненное наполовину картофельными ошурками, вернулась и вывалила его в корыто, стоявшее посреди двора.
Субботка сонно, будто нехотя, подчалила к посудине и, чмокая и шимкая, вбирая в себя воду, с большим удовольствием начала уплетать все это.
Сбоку, конечно, тут же подрулили овцы, надеясь приобщиться к трапезе. Сперва они боязливо встали в стороне, наблюдая как корова, облизывая губы языком, поедает это вкусное варево, потом баран осмелел и, тихонько подойдя к краю, нагнул голову и по-старушечьи двигая челюстями - будто нет зубов, корректно и боязливо стал есть картофельные ошурки. Остальные, увидев его успехи, смелее подкрались и тоже запустили морды в корыто.
Субботка потерпела их с пол-минуты и тут же, боднув обломленным рогом, отогнала, тяжело и недовольно выдохнув при этом из ноздрей воздух.
Старуха закрыла изнутри ворота, вставив поперек палку и железную трубу, замкнула примостик, сунув в прорезь щеколды, служущую вместо замка отвертку.
В избе она поставила грязное ведро и, взяв ковш, начала, не включая свет, доливать в него воды, потом села в чуланчике на лавку и доела, сидя почти в полной темноте, после гостя "кильку в томатном соусе", запив все это холодным чаем, зачерпнув два раза из банки, накрытой куском газеты, стоявшей тут же на лавке, засахарившегося сливового варенья, в котором бесконечно попадались косточки и скристолизовавшиеся в комочки куски сахара, неприятно хрустевшие под зубами.
Поев и по-прежнему так и не включая света, бабка прошла в другую избу, разобрала постель и начала раздеваться. В комнате было прохладно и она подумала, что надо, пожалуй, уже топить галанку. Оставшись в ночной рубашке, которую носила под одеждой не снимая, она взбила две огромные подушки и легла, накрывшись тяжелым ватным одеялом; покряхтела, поворочалась, пока не нашла положение поудобнее.
- Сени закрыла? - вдруг требовательно спросил ее дед из своего закутка.
- Закрыла! - сердито ответила жена.
Дед причмокнул, то ли отвечая на ее сердитый тон, то ли просто так.
- Собака! - сказал дед: ему не жалко было самогонки, а - своего брата, у которого такой непутевый пьяница-сын.
Под обоями опять заскребли мыши, в другой избе громко на весь темный застывший в студеной осенней ночи, дом, тикали часы. У каждого часового механизма как и у человека свой голос - один тикает приглушенно и робко, другой - неторопливо, но настойчиво, третий - при стуке как бы переваливаясь. Эти же тикали на удивление - для столь небольшого будильника, властно, что, впрочем, было и не удивительно для единственных часов в доме(если не считать наручных, которых дед с бабой почти не носили, мертво лежащих стеклянными лужицами на шкафу). Красный пузатый тролль со стрелками на животе уже давно привык чувствовать себя хозяином. Он хоть и был уже достаточно расхлябан, однако, тикал размеренно ни сколько ни обгоняя время и не отставая от него, как источник, подобно которому время ни хлещет как с брансбойта и не подтекает как из ржавого крана, а льется как из родника - размеренно и с журчаньем.
- Слыхала вон: передавали - деньги-то вон опять бумажками станут, - сказал дед, имея ввиду, что скоро будет опять инфляция.
- Слыхала, - ответила бабка, чувствуя, что дед сейчас опять начнет про свое.
- Это вон власть твоя - "божественная"!
- Да брось вона: "божественная"!
- Храм вон в Москве построили: сколько денег угрохали - не сосчитай! А люди с голоду пухнут.
- Да брось вона: "пухнут"! Никто не пухнет! До войны может пухли, и в войну - а сейчас нет!
- А ты знашь?!
- Знаю!
- Ни манды ты ни знашь!
- Да брось вон старик - спи вон!
- А я тебе говорю: одно - только нужен Сталин!
- Какой тебе "Сталин"?! У тебя отца расстреляли?
- Ну?
- Ну и спи вона!
- А я тебе говорю: если б была советска власть - не было б вот этого вот: сейчас что!
- А тебе от меня чего ж надо?
- Всю страну разворовали и разграбили с "божественной" твоей властью и "демократией"!
- Отвяжись вона!
- Вот была б советска власть - тогда б поглядели бы! - распаляясь, твердил дед впотьмах.
- Нет уж! - почти крикнула сварливым сердитым голосом старуха. - Оглобли назад не поворотишь!
Мышь настырно и нудно, будто кто-то ковырял старую рану, изнутри грызла обои, а деревня тонула как корабль - носом вверх, в холодной сине-черной тьме лесов, обступавших ее.