Кленов Алексей : другие произведения.

Лукич

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
   Алексей КЛЕНОВ
  
   ЛУКИЧ
   рассказ
  
   Всю предыдущую неделю хлестали дожди, косые, серые, не по-летнему холодные.
   В свинцовых лужах пузырилась и лопалась вода, мутные потоки захлестывали
   узенькие тротуары и покосившиеся столбы, стекали по крутому откосу, опрокидывая
   небольшие камни-голыши, и вливались во вздувшийся от ливневого притока
   рукав реки Белой.
  
   А прошедшей ночью была гроза. В сиреневых всполохах, страшная
   и громыхающая, и старик Вершинин не раз за ночь помянул Бога,
   шепча сухими губами почти забытые молитвы, хотя, казалось, в
   Бога не верил давно и окончательно. Но уж больно страшной была
   гроза, а в доме, таком же ветхом и покосившемся, как и сам хозяин,
   было пусто и одиноко и не с кем было перекинуться словом, отчего
   становилось еще неуютнее и тягостнее на душе. И не то, чтобы
   не было на всем белом свете ни единой родной души, совсем нет.
   Но уж так получилось, что, прожив без малого девяносто лет,
   остался Степан Лукич Вершинин один-одинешенек, как сухой березовый
   пень в лесу, - и скрипеть устал, и притулиться не к кому, и Бог
   никак не приберет. И жизнь прожил длинную, и с безносой сталкивался
   не раз, а вот поди ж ты, обошла она его стороной, видно, отложила
   их более тесное знакомство на другие сроки, не в пример как
   с его старшими детьми, Агеем и Иваном.
  
   Самый старший, Агей, помер от скарлатины, прожив
   на свете всего семь годков, чем и подкосил Степанову
   жену Пелагею под самый корень. Пролежала она тогда в постели
   без малого полгода, взвалив на Степановы плечи все домашние
   дела и заботу о младшем Иване. Степан не упрекал супругу, на судьбу не
   жаловался, поскольку понимал, что мать, она и есть мать, как по живому оторвали.
   Только темнел лицом да суше становился телом, работая, как проклятый, от
   зари до зари. А Пелагея, провожая его по утрам на полевые работы, только
   стонала жалобно:"Степушка, потерпи, родненький. Ванюшку побереги. Вот
   оклемаюсь я вскорости, полегше будет. Не серчай на меня, дуру..." Степан
   молча гладил жену по лицу, скупо улыбался, чтобы ободрить ее, и уходил
   из дома еще затемно, чтобы вернуться, когда луна уже упадет на крышу, цепляясь
   за печную трубу.
  
   Иван вырос крепышом, несмотря на тяжелую жизнь, на голод и разорение
   двадцатых-тридцатых годов. Выжить то выжил, да вот война проклятущая не
   дала ему далее ходу. Ушел добровольцем в неполных восемнадцать и сложил голову
   под Москвой оттепельным мартом сорок второго года вместе со всем своим
   орудийным расчетом, прижавшись похолодевшей щекой к колесу неказистой,
   но верной и безотказной сорокопятки, расстреляв все патроны из личного
   оружия и все снаряды, успев напоследок швырнуть под немецкий "тигр"
   гранату. И подорвал - таки лязгающую гусеницами махину, остановил. Последнюю
   в своей короткой фронтовой жизни. И так и остался лежать на талой московской
   земле, перед чадящей гарью многих тонн крупповской брони и стали. Лицом
   на запад. С еще одной гранатой в руке. С разорванной очередью тяжелого
   пулемета грудью. И с удивлением в голубых незакрытых глазах...
  
   Рассказал о гибели сына Степану Лукичу и Пелагее Порфирьевне пожилой пехотный
   капитан с удивительно молодыми, но подернутыми дымкой боли глазами, державший
   с орудийным расчетом младшего лейтенанта Вершинина один рубеж и видевший
   героическую гибель артиллеристов своими глазами. Привез он родителям документы
   сына и его последнее, неотправленное письмо домой, пробитое пулей и сильно
   залитое кровью. Ехал капитан обратно на фронт после тяжелого ранения,
   полученного все в том же бою. Специально сделал крюк, рискуя не поспеть
   к сроку в часть, чтобы лично рассказать о гибели Ивана Вершинина, с которым
   крепко сдружился за те недолгие несколько дней, что пришлось оборонять
   один рубеж. Погоревал, что не получил Иван заслуженной награды, да только
   в первые месяцы войны наградами не баловали. Потому что если бы всем
   героям давать награды, то вышло бы тех орденов и медалей без малого по
   количеству бойцов Красной армии, поскольку не было в те месяцы на фронтах
   не героев. Не задержался долго, посидел вечер и заспешил на поезд. И
   дальше - на фронт. А когда Пелагея Порфирьевна собрала ему харчей в
   дорогу да подала с поклоном, по русскому обычаю, пожелав ему да жене
   с детками доброго здоровья, седой капитан грустно улыбнулся, поблагодарил,
   и, помолчав, добавил, что жена у него с детками впереди, даст Бог живому
   остаться. А ему, седому да смурному на вид, неполных двадцать семь лет,
   и семьей обзавестись он не успел. С тем и ушел, оставив в избе Вершининых
   ни с чем несравнимый солдатский запах. Запах махры, кирзовых сапог, пороха,
   пота и пыли дальних дорог.
  
   А Пелагея Порфирьевна с того дня стала совсем сдавать. Если до сих пор
   еще теплилась надежда в материнском сердце, что младший сын, официально
   считавшийся пропавшим без вести в огненном пекле, жив, то теперь всякая
   надежда пропала. Вот тогда - то Степан Лукич, хоть и не молод был, и год
   его был непризывной, пошел в военкомат и добился, чтобы его взяли на фронт
   добровольцем. Не мог смотреть на свою почерневшую от горя Пелагею, потерявшую
   последнего сына. Получив известие о гибели Ивана, пролежала она всю ночь молча, глотая горькие
   слезы, а на утро поднялась сникшая, с потухшим взглядом, сгорбленная
   и лицом похожая на старуху. И даже узнав, что Степан Лукич уходит
   добровольцем на фронт, отговаривать его не стала, а только сказала тихо:"Воюй,
   Степушка, Господь с тобой. За Ваню отомсти супостатам. Да живым возвращайся..."
  
   Поколесил Степан Лукич по военным дорогам, сапог истоптал - без счета. Служил
   в пехоте, был дивизионным разведчиком, много раз за линию фронта хаживал.
   О том, сколько от его службы было пользы, знали только командир дивизии
   да господь Бог, а только окончил Вершинин войну в Берлине, нацарапав на
   облупленных колоннах рейхстага и свое имя, полным кавалером орденов Славы,
   с тремя медалями "За отвагу", орденом Красного Знамени, четырьмя нашивками
   за ранения, старшинскими погонами и трофейной гармоникой в солдатском
   сидоре.
  
   Вернулся он домой в июле сорок пятого, списанный подчистую
   по возрасту, хоть и не совсем здоровый, но живой, как и просила
   его Пелагея. Да только к пустому дому пришел,- не дождалась его супруга.
   Похоронили ее соседские старухи на свой лад, с кутьей и отпеванием, на
   деревенском кладбище, в тихом и уютном местечке, под раскидистым вязом, рядом
   с могилкой старшего сына Агея, как и просила Пелагея перед смертью.
  
   Степан Лукич, и прежде не шибко веселый и разговорчивый, после демобилизации
   совсем замкнулся. Угрюм стал и нелюдим, о войне говорил скупо и о подвигах
   своих фронтовых предпочитал не распространяться, справедливо полагая что
   награды, они и сами за себя говорят, а ему вспоминать о смерти, что ходила
   с ним бок о бок без малого три года, вспоминать было тошно. Рассказывал
   он о своей службе неохотно, тихим и придушенным каким-то голосом. И только
   раз сорвался на крик, когда сосед-инвалид Колька Федюшкин пьяным своим
   и потому поганым языком подкузьмил Степана: дескать, он, Степан,
   со своими - то старшинскими погонами три года на кухне мослы грыз из общего
   котла, а награды от комдива получил не иначе как за то, что снабжал весь
   штаб трофейным коньяком да шустрыми и согласными на все поселянками.
   Сделался тут Степан буен и страшен и чуть было не зашиб насмерть зубоскала,
   да спасла того Степанова контузия. Вздулись вены на висках у отставного
   старшины, почернел он лицом и стал жадно хватать воздух щербатым ртом.
   Рванул ворот гимнастерки, так, что с треском посыпались начищенные до
   блеска пуговицы, и тяжело повалился на стол, судорожно нашаривая по привычке
   на боку отсутствующий уже наган. Гулянка по поводу его возвращения расстроилась,
   безногого раздолбая Федюшкина фронтовики вытолкали
   взашей, от греха подальше, а бабы насилу откачали смурного старшину. Тем
   и закончился первый день Степана Вершинина в родном селе.
  
   На другой день он одиноко похмелился предусмотрительно оставленным сельчанами
   самогоном, сходил на кладбище, сладил на могилке жены фанерную
   пирамидку со звездою вместо креста, и прямиком с кладбища направился в
   сельсовет. Какой у него разговор состоялся с председателем - неведомо,
   а только вышел оттуда Степан угрюмее обычного, с лицом посеревшим, но решительным,
   а председатель, красный и злой, выскочил на крыльцо и долго кричал
   Степану вслед что-то резкое и даже непристойное, на что, впрочем, Вершинин
   уже не обращал внимания, бережно засовывая в карман потрепанной гимнастерки
   документы. В тот же день Степан заколотил окна дома, где
   прожил с Пелагеей двадцать с хвостиком лет, начистил бархоткой до ослепительного
   блеска яловые сапоги, попрощался с соседями, и ушел из села, забросив сидор
   с немецкой гармоникой на одно плечо и шинель на другое.
  
   Осел он поначалу в соседней области, при райвоенкомате. Военком, мужик
   уже в годах, потерявший на фронте левую руку подполковник, отнесся к
   отставному старшине изначально с некоторой опаской, и вроде бы даже как
   с недоверием и настороженностью, уж больно суров и неразговорчив был боевой,
   судя по наградам, старшина. Но потом, видя его хватку и исполнительность,
   даже рекомендовал Вершинина на свое место, собираясь на пенсию по инвалидности,
   даром что Степан был всего лишь старшиной, а должность военкома была, по
   меньшей мере, капитанская. Но на мужиков был дефицит, и, наверное, прошел
   бы Степан по всем статьям и спокойно дослужил бы до пенсии, готовя призывников.
   Да повалили тут с армии демобилизованные пачками, и на должность военкома
   утвердили молодого и расторопного майора из числа тех, что подвизались
   на фронте в штабах и обозах.
  
   Обиделся Степан, что его, боевого старшину, поставили ниже штабного хлыща.
   Обиделся, но виду не подал, по своей приверженности к дисциплине полагая
   что приказ, как известно, не обсуждается, а беспрекословно исполняется.
   А пожилой подполковник только руками развел. Дескать, что же поделаешь?
   На фронте5 ты был нужнее, а здесь иные качества требуются, и навыки работы
   иные нужны. Но Степана не оставил, и сосватал его на должность начальника
   пожарной охраны района.
  
   Вручили под Степаново начало изношенную полуторку с цистерной для воды,
   пожарную каланчу с колоколом, помнившим еще пожары прошлого
   столетия, и пять человек пожарной команды, вооруженных баграми
   и топорами, мужичков неторопливых, с изъянами, из-за коих и
   в армии не служивших, но дело свое знающих. Да и дел, в общем то, было
   всего ничего. Чтобы каски медные, невесть как попавшие в этакую глухомань,
   блестели, вода была бы в цистерне, да багры с топорами ладно насажены.
   Однако Степану хватки старшинской было не занимать, недаром
   до широких лычек дослужился да так в них и остался,ни больше, ни меньше,
   словно в этом и было его главное жизненное предназначение. Через год состав
   пожарной команды полностью обновился и увеличился, за счет молодых и толковых
   демобилизованных. Разбитая полуторка ушла своим ходом вы ближайший колхоз
   доживать век, а Степан Лукич выбил из фондов две новехонькие пожарные
   машины, отливающие тревожной красной краской и заводским лаком. Каланчу
   подремонтировали, отстроили новое караульное помещение и провели в него
   телефон, а к топорам и баграм добавились новехонькие огнетушители. Райцентр
   рос, расширялся, появлялись новые дома и объекты, из которых особенно донимал
   Степана Лукича строящийся мясокомбинат. Со стройкой торопили
   из области, правила противопожарной безопасности соблюдались
   при строительстве небрежно, и Вершинин был с начальником стройки
   постоянно на ножах. Раз дело даже дошло до закрытия стройки, когда Вершинин,
   в один из своих наездов, обнаружил, что рабочие по распоряжению начальника
   стройки сжигают огромные кучи мусора прямо на территории. На дворе стоял
   знойный июнь, а за забором - деревянные, прожаренные солнцем жилые дома и старенькая,
   деревянная же школа. Правда, доживающая свой век, поскольку в центре строили
   новую, кирпичную.
  
   Дело раздулось больше тех костров, и Степану Лукичу в райкоме прозрачно
   намекнули, что он, своими непродуманными действиями, тормозит строительство
   очень важного народохозяйственного объекта. И это в то время, когда страна
   особенно нуждается в продуктах питания. А мясокомбинат займет немало рабочих
   рук в райцентре, и даст району немало прибылей. А вы, любезнейший Степан
   Лукич... Да-с... Нехорошо... Секретаря райкома Степан Лукич выслушал молча,
   без пререканий, стоя по стойке смирно, по укоренившейся привычке не перечить
   начальству. Но согласия на его лице не читалось. И в конце разноса, нахмурив
   кустистые брови, он упрямо ответил что, если правила пожарной безопасности
   будут нарушаться и впредь, то он, данной ему властью, стройку все же будет
   вынужден прикрыть, потому как случись пожар, жертвы и потери никакими
   прибылями и выгодой не оправдаешь. На что секретарь поморщился и досадливо
   пробормотал под нос что- то вроде:"Экий ты, братец, непробиваемый..."
   Но правоту Вершинина вынужден был признать, и начальник стройки получил
   мягкое указание мусор вывозить за пределы райцентра и там уж уничтожать.
   И вообще с начальником пожарной части по возможности не ссориться. А то,
   дескать, видишь какой он твердолобый. Старой закалки человек, не чувствует
   требований времени, даром что уже конец пятидесятых.
   В лице начальника стройки,ставшего впоследствии
   директором мясокомбината, Вершинин приобрел заклятого врага.
   И когда возник вопрос о снятии Степана Лукича с должности по
   возрасту, первым поднял руку "за" все тот же директор, и немало сторонников
   привлек на свою сторону, нашептывая у Вершинина с за спиной как он упрям
   и ограничен, этот замшелый армейский пень, и впредь будет тормозить всю
   работу слаженного бюро райкома.
  
   Степан Лукич отправке на пенсию не очень огорчился и не особо
   возражал. К тому времени он сошелся с одной вдовушкой, бездетной,
   разбитной и острой на язык Степанидой. То ли имя родственное пришлось
   Степану Лукичу по душе, то ли просто надоело вдовцом век вековать, а, может,
   сыграло свою и то обстоятельство что дом у Степаниды, отстроенный еще прежним
   супругом, погибшим на фронте, был просторен и крепок, а Лукич тогда ютился
   в крохотной комнатушке при караулке, да только сошлись они. Сошлись
   и прижили двоих ребятишек, чем немало удивили соседей и всех знакомых.
   Сбережения кой-какие были, был домишко с хозяйством и, казалось,
   старость была обеспечена если и не совсем сытая, то не очень
   голодная и вполне безбедная. А потому без особой дрожи в сердце обошел
   Степан Лукич свою пожарку, чинно и неторопливо попрощался со всеми, как
   положено, по описи, сдал дела преемнику, и, распив по обычаю со своей
   командой по прощальной чарке, удалился.
  
   Спокойная жизнь на пенсии даже понравилась отставному старшине. Отпала
   необходимость мотаться целыми днями по району, собачиться из-за каждой
   чадящей печки с домохозяйками и неправильно проложенной проводки на складах
   и подсобках с ушлыми кладовщиками и завмагами. Возился целыми днями в
   огороде, выкармливал пару поросят и два десятка курей. Завел даже пчел
   с десяток колодок и собирал неплохой урожай со взяток, благо новые
   законы от властей не душили налогами как прежде. За медом к Лукичу ходили
   со всего райцентра и нахваливали, то ли в шутку, то ли всерьез приговаривая,
   что он, Лукич - прирожденный пасечник, и занимайся он пчелами всю жизнь, принес
   бы людям больше пользы, чем штрафами за неправильную эксплуатацию печей.
   На это Степан Лукич только хмурился и отмалчивался. Словом, достаток в
   семье был. Дети были сыты, одеты, ухожены благодаря заботам Степаниды, поздно
   ставшей матерью, и потому старающейся особенно. Вот только младший, Сергей,
   тревожил иногда своими выходками. То подерется в школе, то учительнице
   надерзит. А чем старше становился,тем серьезнее
   становились и проступки. В четырнадцать лет его едва не судили
   за ограбление пивного ларька.
   Спасли молодость да недоказанность его участия в ограблении - выгородили
   Сергея дружки-подельники. Однако Степан Лукич по своей природной закваске
   лишить сына наказания не посчитал возможным и отодрал парня ремнем от души, приговаривая
   при этом, что они с матерью не досыпают, не доедают, чтобы его,
   паршивца, в люди вывести.
  
   Порка не прошла даром. Но результат был совсем не
   тот, что ожидал Степан Лукич. Сын затаил в душе злобу и в поисках выхода
   своей злой энергии решил отыграться на пчелах, которых отец
   любил. В одночасье все рои подохли, опыленные какой-то гадостью.
   Дело закончилось второй поркой, еще более суровой, после чего
   Сергей пропал. Собрав пожитки, глухой ночью ушел из дома, не
   оставив даже записки, и усиленные поиски беглеца ни к чему не
   привели. Степанида, и без того сдавшая за последние годы (видно, сказались
   поздние роды) стала чахнуть и мотаться по больницам, по богомольным бабкам,
   будто бы лечащим заговорами, щедро одаривая последних медом и яйцами. Да
   только проку от этого было мало - возраст. А сын непутевый ушел и как
   в воду канул - ни весточки.
  
   Объявился он только весной, на будущий год, принеся в родительский дом
   новые беды.. Дом Степана Лукича почтальоны вниманием не баловали, разве что
   изредка приходили письма от двоюродной сестры Степаниды из Уфы, а тут пришла почтальонша
   и вручила Вершинину под подпись официальную телеграмму аж из
   Одессы. Текст телеграммы был сухим, кратким и убийственно понятным: "Ваш сын,
   Вершинин Сергей Степанович, 1951 года рождения, находится
   под следствием по подозрению в ограблении сбербанка в следственном изоляторе
   гор. Одессы".
  
   Что было потом Степан Лукич помнил смутно. Суд был, позор был. За барьером,
   меж двух дюжих охранников с наганами, сидели четверо ребят лет по двадцать,
   и среди них - Сергей, худой, наголо остриженный, с затравленным, как у
   волчонка, взглядом. Когда объявили приговор, он дико, по-звериному закричал,
   и вслед за ним заголосила Степанида, оплакивая судьбу сына. Заголосила,
   завыла по-бабьи, да прямо тут же, в зале суда в обморок и грохнулась.
   А сынок ее пошел по этапу в колымские лагеря сроком на шесть лет, несмотря
   на молодость, поскольку ограбление было вооруженным.
  
   После суда Степан Лукич еще больше осунулся и почернел, а Степанида
   стала совсем плоха, слегла да и померла через три месяца. Попросила однажды
   ночью принести ей молочка холодного из погребочка, и пока Степан
   Лукич чертыхался в темноте, нашаривая лампу со спичками, пока
   кряхтел да спускался в погреб, она и преставилась. Вернулся
   Лукич, посмотрел в застывшие глаза жены, и крынка с молоком
   грохнулась об пол, брызнув во все стороны глиняными осколками.
   Молча закрыл жене глаза подрагивающей ладонью и просидел до
   рассвета у кровати, сгорбившись и раскачиваясь из стороны в
   сторону.
  
   Старший сын Игорь служил в ту пору в армии в Калининграде, и приехал
   по телеграмме через сутки, в день похорон. Постоял над могилой матери,
   бросил горсть земли на крышку гроба. Не плакал. Потемнел только глазами
   да кожа на скулах натянулась и складка легла поперек лба. Сдержан и суров
   был старший - в отца.
  
   Помянули Степаниду тихо, немноголюдно. А через двое суток Игорь простился
   с отцом и уехал, пообещав писать чаще, да только слова своего не сдержал.
  
   Сергею Степан Лукич отписал, что мать померла, царствие
   ей небесное, на что получил ответ, что это, мол, ты, фараон проклятый,
   загнал жену в гроб преждевременно и, дескать, сын твой Сергей
   тебе более не сын и знать тебя не желает. Прочитал Лукич письмо, покачал
   головой. Мелькнуло было в голове:" А не ты ли, паршивец, загнал ее в гроб
   своими выходками?.." Да только рукой махнул обреченно. Уж, видно, отрезанный ломоть
   младший сын, обратно не приложишь.
  
   Одна надежда осталась,- старший сын. А старший сын вниманием тоже
   не баловал, писал редко, скупо. Под конец службы сообщил, что хочет остаться
   жить в Калининграде. Вроде как нашел он там себе зазнобу и дело у них
   уже идет к свадьбе.
  
   Вместо ответа Степан Лукич продал одного хряка и послал сыну солидный
   денежный перевод, на обустройство и свадьбу, поздравив молодых короткой
   телеграммой.
  
   А чуть погодя пришла официальная бумага из Воркуты, в которой сообщалось,
   что Сергей Вершинин совершил с группой осужденных вооруженный побег, и
   Степану Лукичу предписывалось немедленно сообщить в местные органы о
   появлении сына, если таковое случится.
  
   Известие Степана Лукича взволновало мало, хоть сын и грозился посчитаться
   с ним при встрече за свои обиды и смерть матери. Он только тяжко повздыхал
   и целый день бродил сам не свой, дивясь: как это у него, фронтовика и честного
   труженика, мог народиться такой упырь?
  
   Упырь так и не объявился в отчем доме,- не успел. Через неделю после сообщения
   к Степану Лукичу зашел участковый, молоденький лейтенант, поскрипывая
   новехонькой портупеей, и сообщил, что Сергей задержан сотрудниками линейной
   милиции в скором поезде "Воркута - Москва" и препровожден в колонию строгого
   режима. Сочувственно глядя на старика хотел сказать еще что-то, но только
   поморщился страдальчески и вышел, махнув на прощание рукой, что-то вполголоса
   бормоча про отцов и детей.
  
   А три месяца спустя, закончив службу и отгуляв свадьбу в Калининграде,
   прикатил с молодой женой и тещей с тестем Игорь, и четыре дня вся улица
   пела, пила, плясала и дралась на шумной гулянке, которую устроил Лукич,
   словно желая показать что не только беспутный Сергей определяет его положение,
   что есть у него еще и Игорь, толковый парень и отныне хороший семьянин.
  
   На пятый день Игорь с Дарьей, так и не уговорив Лукича ехать с ними,
   отбыли в Калининград, где Игорь, как выяснилось, уже устроился работать
   шофером и собирается поступать в автодорожный техникум. Уехали, опять обещая
   писать чаще, да так опять и не сдержали своего обещания. Изредка приходили
   от них открытки к праздникам да иногда куцые письма. Дескать, живы, здоровы,
   чего и вам желаем.
  
  
   А время шло. Да что там шло? Летело, как это всегда бывает под
   закат жизни, когда каждый лишний день кажется божьей милостью. В том году
   стукнуло Степану Лукичу семьдесят четыре года. Усох он, сгорбился, стало
   сдавать здоровьишко, и пожелания старшего сына со снохой были кстати, да
   только здоровья того не добавляли. Прежде могучий и широкий в плечах Степан
   Лукич заметно сдал, стал суше, полезла седая поросль из ушей и ноздрей,
   и стал он по-старчески неопрятен и нестерпимо ворчлив. Ворчал на проклятущий
   ревматизм, приобретенный на фронте, на осколок в спине, крохотный, едва
   ли в полногтя, но так и оставшийся ему на память по неумению ли, по небрежности ли
   хирургов. А скорее всего просто из-за спешки, что в полевых госпиталях
   было делом обычным. Ворчал на погоду и на курей, блудливо разбегавшихся
   с подворья по всей улице, на скрипучие калитки и покосившиеся заборы,
   поправить которые сила уже не брала, на прохудившуюся крышу и дымящую
   печь... Словом, на все, на что ворчат старики от своей немощности
   и бессилия.
  
   На предложение участкового врача лечь в больницу на обследование и лечение
   ответил брезгливым отказом, сказав, что здоровье свое он на фронте оставил
   бесповоротно, а нового в его иссушенное тело уже не вложишь. А ежели
   помирать доведется, так уж лучше оно и дома.
  
   Писал Игорю, просил приехать и жить в родительском доме, на что получил
   отказ и новое предложение перебраться жить из захудалого райцентра к ним, в большой город.
   Оскорбился Лукич за то, что сын родные места
   захудалыми назвал. Оскорбился, но вида не подал. Написал письмецо, краткое,
   но категоричное. Дескать, нечего мне, старику, там делать, вам, молодым,
   глаза мозолить. Доживу, мол, как-нибудь и один отпущенные Богом денечки.
   А тебе, Игорь Степанович, моя родительская благодарность за приглашение.
   Да только не с руки мне.
  
   И еще одно письмо написал - сельчанам в родную деревню. Узнать хотел, жив
   ли кто еще из прежних знакомых, и нельзя ли перебраться доживать век
   поближе к родным могилкам первой жены и сына. Долго ждал ответ. Так долго,
   что и сомневаться стал, посылал ли письмо вообще, не запамятовал ли по-стариковски
   опустить в ящик, не перепутал ли адрес. И уж совсем было надежду на ответ
   потерял, но по весне получил послание, не официальное, но с районного почтамта.
   Нашлась сердобольная душа, отписала старику: что, так мол и так, деревня
   ваша Россоха уже пятнадцать лет как не существует, сравняли с землей, под
   строительство химкомбината, а немногих оставшихся в живых стариков и старух
   переселили в райцентр. И подпись внизу:" Клавдия Федюшкина, дочь Николая
   Федюшкина, инвалида. Помните ли меня, Степан Лукич? В Россохе мы жили
   от вас через три дома. А батя мой скончался пять лет назад..."
  
   Совсем Лукич духом упал. И надежда в родной деревне век дожить пропала,
   и к сыну в чужой город, к новой родне ехать тягостно. А тут еще беглец объявился -
   Сергей. Ввалился в дом ночью, в дым пьяный, с собутыльником, с небритой
   физиономией и тюремной справкой об освобождении в кармане ветхого,
   видавшего виды и засаленного донельзя ватника. Принял Лукич упыря, родная
   все же кровь, в ночь не выгонишь. К тому же прописан в доме, и законного
   права на свою долю не потерял. Готовил обоим до утра закуски, слушал пьяные
   и слезливые излияния фальшиво скорбящего о матери Сергея и угрюмел лицом,
   глядя на своего последыша.
  
   А в полдень, когда оба собутыльника еще спали беспокойным похмельным сном,
   пришел участковый, тот самый, что приносил когда-то Лукичу известие о
   сыне бродяге, только возмужавший, с вислыми пшеничными усами и капитанскими
   погонами на плечах, и сразу взял Сергея Вершинина в оборот, предварительно
   спровадив из дома случайного собутыльника. Выяснилось, что освобожден Сергей
   был досрочно, за примерное, как ни странно, поведение, и должен был зарегистрироваться
   в местном отделении еще два дня назад, чего не сделал из-за своей всегдашней
   расхлябанности и не любви к дисциплине. Разговор с участковым получился
   коротким и суровым, и Степан Лукич после ухода представителя властей,
   долго и горестно качал сивой головой.
  
   И потянулись месяцы беспокойные, постоянно в ожидании какой-нибудь
   пакости со стороны паскудника. Устроился разгильдяй на одну работу
   - уволили за пьянку. Со второй сам ушел, разлаявшись в пух и
   прах с мастером колбасного цеха на том самом мясокомбинате,
   с директором которого когда-то воевал Лукич.
  
   А три месяца спустя пришли в дом поздно вечером участковый
   с двумя сержантами и увели Сергея, сковав ему запястья наручниками.
   Выяснилось, что загнал он, подлец, налево три машины кирпича со стройки,
   на которой был подсобным рабочим. Измельчал, паразит, с
   возрастом. Начинал с грабежей, а тут на дармовщинку позарился.
   Да не один, напарника подбил...
  
   На суд Лукич не пошел, рассудив, что с него позора хватит, а
   черного кобеля не отмоешь добела, и потому о судьбе беспутного
   сына узнал все от того же участкового. Получил младший Вершинин
   пять лет, учитывая прошлую судимость. Сообщение Лукич выслушал молча,
   а когда участковый по доброте душевной
   попытался утешить его, заплакал горько
   и безутешно, как умеют плакать только старики да малые дети. И долго еще
   после ухода расстроенного своей миссией участкового ронял в седую щетину
   мутные слезки, скорбно глядя в окно заплывшими глазами.
  
   Однако время идет, все устраивается, утешился и Лукич. Слава Богу, не
   только одного упыря на свет произвел, было чем и гордиться старику. Порадовался
   за Игоря, получив от него письмо с сообщением, что тот уже начальник автоколонны,
   уважаемый в городе человек и трижды отец. И фото приложил: сам Игорь с Дарьей,
   старший сынишка Степа, в честь деда, и младшенькие двойняшки Машенька
   с Анютой.
  
   А однажды получил Лукич письмо из Уфы, от Арины, сестры Степаниды,
   и вовсе повеселел. Писала та, что осталась одна-одинешенька
   на старости лет, и приглашала к себе, вместе век
   бедовать. Долго Лукич не думал. Съездил в гости, осмотрелся, и нашел что
   домишко по-над рекой еще крепенький, как и хозяйка, старуха бодрая, деятельная,
   и на болячки свои не жалостливая, и, стало быть, разговорами пустыми
   донимать не будет. Опять же хозяйство какое ни есть имеется. Вернулся
   он домой, отдал свой домишко за бесценок и, отписав старшему сыну, съехал с
   насиженного места.
  
   В Уфе он прижился, и с Ариной лад у них был. Болтали по-стариковски об
   ушедших годочках, когда и песни пели долгими зимними вечерами. Держали курей два
   десятка и крохотный огородишко. Жалел только Лукич что пчел полюбившихся
   не смог содержать - не климат им был в городе, хоть и на окраине. Дымили
   за рекой заводские трубы, оседали пыль и чад с городских дорог на речных
   поймах, и все колодки, с превеликим трудом перевезенные с прежнего места,
   вскоре опустели. Да и то лад но что пенсия у обоих была, яички были
   свои, лучок-морковка тоже со своего огорода, да кой-какие сбережения
   были у обоих. На смерть, как Арина говаривала. Говаривала да
   и накликала. На девятый год их жизни под одной крышей слегла
   и, долго не мучаясь и Степана не мучая, угасла в одну неделю.
  
   После похорон и немудрящих поминок Лукич, оставшись в пустом
   доме один, долго бродил из угла в угол неприкаянно, что-то бормоча
   под нос и покряхтывая, не ведая, чем себя занять и что теперь вообще делать.
   Хоть и не жена была Арина, не сестра,
   а все ж-таки родственница, родная, стало быть, душа, и девять
   годков хлеб-соль делили, горе мыкали. А вот поди ж ты, не стало ее,
   и в доме пусто, и в сердце.
  
   А лето вышло в том году дождливое. Хлестали эти дожди как серые нити на
   заплаты огородов, приютившихся по-над горой, и еще тоскливее
   становилось Лукичу от тех дождей, от одиночества, от бобыльного
   своего существования.
  
   А в ночь была гроза. И шептал Лукич трясущимися
   губами давно позабытые молитвы. Шептал, отчаянно путая и перевирая
   слова, которым когда-то учила еще матушка-покойница, а позднее
   первая супруга. И пролежал всю ночь с открытыми глазами, без
   сна и покоя в душе, перебирая в памяти родные лица и каясь
   передо всеми, ныне ушедшими, что жив остался один за них за всех. Каялся и просил
   прощения неведомо за что, словно была в том его вина что остался скрипеть
   один-одинешенек, как старый пень, и никак не может оторваться и уйти
   туда, где ему уже давно уготовано место, рядом с умершими женами, детьми,
   родителями.
  
   И только под утро, когда гроза чуток поутихла и на востоке занялось серо-розовое
   зарево, Лукич забылся неглубоким и тревожным сном, тоненько вскрикивая
   временами и беспокойно ворочаясь с боку на бок...
  
   Что снилось ему?..
  
   * * *
  
   Проснулся Лукич непривычно поздно. Натура его деятельная и хваткая не
   позволяла долго залеживаться по утрам, потому как рукам в своем доме всегда
   дело найдется, и, поднявшись с постели почти в полдень, Лукич мысленно
   окрестил себя лодырем и разгильдяем, за то, что впервые за много лет позволил
   себе залежаться в постели. А встав и кое-как умывшись, долго и бестолково
   кружил по подворью, словно позабыв все свои привычные занятия, не ведая
   к чему руки приложить, и ходил по подворью кругами, замешивая жирную,
   маслянистую грязь потрепанными калошами, добрых полчаса.
  
   Из рук все валилось. Пытался кормить курей - опрокинул мешок с крупой
   на земляной пол сарайчика. Взявшись колоть дрова, напиленные аккуратными
   чурочками, обронил на ногу топор, и долго сдавленно мычал от боли в отбитых
   пальцах, шепотом поминая всуе всех богов и матерей, позабыв, что не далее
   как ночью истово и бестолково молился тем самым богам, чтобы оборонили
   от страшной грозы. Прополка тоже не удалась, а при окучивании картошки
   сломалась рукоять тяпки, самим же Лукичем любовно насаженная, и, в сердцах
   сплюнув, Лукич ушел в дом и почти до обеда просидел в кухне, невидяще вперив
   взгляд в стену и тяжело ворочая мысли в голове. Со смертью Арины, единственной
   близкой души бывшей рядом, словно оборвалась ниточка, связующая его с жизнью,
   и не для кого и нее для чего стало вдруг исполнять свои обычные житейские
   обязанности.
  
   Долго он сидел не шевелясь,
   погруженный в свои мысли, после чего, тяжело поднявшись, проковылял
   во двор и, подойдя к заборчику, отделяющему его подворье от
   двора соседки, крикливой разведенки Татьяны, окликнул ее младшего
   сынишку, играющего возле крылечка в солдатики:
   - Эй, малец... Слышь, тебе говорю?
  
   Подняв голову мальчонка посмотрел на старика выпуклыми материными глазами
   и нехотя буркнул, недовольный, что его оторвали от мудреного и серьезного
   занятия:
   - Чего тебе, дед Лукич?
   - Пойди сюды, малец, слышь? Пойди, вот чего дам тебе...
  
   Андрюшка, услышав манящее и соблазнительное "дам" без сожаления оставил
   свое оловянное воинство и вприпрыжку подбежал к штакетнику.
  
   Лукич выудил из кармана шароваров дешевую барбариску, плотно обсыпанную
   сверху табачной пылью, и, старательно обдув конфету, протянул пацану.
   - На-ка вот, сладкая... Ты это, слышь, малец, мамка твоя дома ли?
  
   Андрюшка мгновенно освободил леденец от обертки, мгновенно запихнул в
   беззубый рот и, блаженно щурясь, ответил:
  
   - Ага, дома. Позвать?
  
   - Покличь...
  
   Через пару минут на крыльце появилась Татьяна, моложавая сорокалетняя
   бабенка, скандальная гроза всей улицы, но женщина незлобливая, отходчивая
   и даже, пожалуй, что и добрая. Лучше всех об этом было известно Лукичу,
   к которому Татьяна относилась с какой-то дочерней жалостью и снисходительностью,
   по-бабьи жалея одинокое их с Ариной существование. А может просто тянулась
   к ним, чувствуя такие же одинокие души, как и она сама, оставшись тридцати
   четырех лет одна с тремя ребятишками, без мужа, сбежавшего на Дальний
   Восток за длинным рублем да там и осевшего и, по доходившим до Татьяны
   слухам, давно уже имеющего там новую жену и двух дочерей.
  
   Утерев белые от муки руки о передник, Татьяна прикрыла ладонью глаза от припекающего
   солнца, с прищуром посмотрела на Лукича и резким своим голосом
   спросила:
  
   - Чего тебе, дед Лукич? За пенсией что ль пора? Так, вроде, рановато еще.
  
   Лукич, пошамкав губами, проскрипел:
  
   - Да не пора за пенсией, через два дня ишо. Ты , слышь ли, Татьяна? Бумага
   у тебя есть с пером? У меня-то не водится, а надо бы мне письмецо отписать.
   Не пособишь?
   - Ладно, сейчас приду, принесу.
  
   Махнув рукой, Татьяна скрылась в доме, а Лукич удовлетворенно закивал
   головой и зашаркал обратно в дом, поддергивая на ходу сползающие шаровары.
  
   В кухне он освободил стол, старательно протер его тряпочкой и сел на
   табурет в ожидании Татьяны.
  
   Она вскоре пришла, как всегда шумная, неунывающая и сразу заполнила собой
   стариковский дом гомоном, хлопаньем дверьми, скрипом половиц и чем то
   еще, бойким и жизнерадостным, отчего в сумрачных комнатах стало светлее,
   и даже древние ходики, казалось% ускорили свой неторопливый бег, и стали
   бойче отсчитывать время. По-хозяйски бесцеремонно переходя из комнаты
   в комнату Татьяна на ходу поправляя скатерки, занавески с рюшечками, старомодные
   подзоры на кроватях, и попутно стряхивала на ходу пыль в тех местах,
   куда мужская рука сроду не дотянется.
   - Ты, Лукич, бельишко собери, постираю. И полы сегодня зайду помыть, после
   обеда. Вот только пирожки достряпаю. В магазин не надо? Или еще куда?
   Ты не стесняйся, говори. Я пошлю своих балбесов, все равно целыми днями
   по улице бестолку шлендрают. Сашке, поросенку, жениться уж пора, двадцать
   третий год пошел, а он с танцулек не вылезает. И Димка, паразит, с ним
   вяжется. Хоть бы и его скорее в армию забрали, а то одни девки на уме
   да компьютеры, а как по дому чего сделать, так не допросишься. В институт
   провалился, на работу не устраивается, все равно, говорит, забреют по
   осени, а я что - железная? Этакого жеребца тянуть... А вчера от обоих
   винцом попахивало. Ох, и наваляла я им...
  
   Говоря все это Татьяна сноровисто раскладывала на столе стопочку тетрадных
   листов, конверты и ручку, Лукич только кряхтел да беззвучно разевал рот,
   чтобы вставить словечко, да тут же его и захлопывал, не решаясь вклиниться
   в бесконечный поток татьяниных слов, которая, впрочем, в поддержании беседы
   и не нуждалась, а просто использовала лишнюю возможность выговориться
   бессловесному собеседнику.
  
   Наконец Татьяна угомонилась, села напротив Лукича, в упор глядя на него
   выпуклыми, и оттого кажущимися наглыми глазами, и поинтересовалась:
   - Кому письмо-то? Игорю, что ли?
   - Ему... Кха, кха... Ему, басурману. Совсем отца родного забыл, почитай
   полгода уж писем не получаю. Я продиктую, а ты сделай милость, запиши.
   Глаза-то у меня совсем того... Не смотрят. Уж и очки не помогают.
  
   Татьяна положила перед собой чистый лист, взяла ручку, и выжидающе посмотрела
   на старика.
   - Давай, что ли. Только покороче, без выкрутасов твоих. А то сейчас начнешь
   опять... "отписывать".
  
   Лукич смущенно заерзал на табурете худым задом.
   - Дык ведь это... Как же без этого? Надо ить все подробно отписать, как
   жив-здоров...
   - Ладно, ладно. Не тяни резину, Лукич, диктуй. У меня сегодня по дому
   работы еще тьма тьмущая. От балбесов моих помощи не дождешься, видимость
   одна.
  
   Старик откашлялся, зачем то посмотрел в потолок, словно хотел увидеть
   там что-то особенное, помимо привычной гладкой, беленой поверхности с
   одиноко торчащей лампочкой в дешевеньком абажуре, и начал диктовать дребезжащим
   тенорком:
   - Здравствуйте сынок мой старший Игорь Степанович, сноха Дарья Антоновна,
   сват Антон Параманович и сватья Наталья Антиповна, а також внук Степан
   и внучки Марья и Анна.
  
   Во первых строках своего письма сообщаю вам, что я жив и здоров, чего
   и вам всем желаю. У меня все хорошо, вот только родственница моя, Арина,
   померла, упокой Господи ее душу, и после ее кончины в доме стало пусто,
   и уюта женского совсем не чувствуется, а мне со своим мущинским подходом
   дом и хозяйство содержать стало тяжеловато. Начинают меня мучить всякие
   болячки, а також и фронтовые ранения, будь они неладны.
  
   Как вы поживаете? Все ли у вас ладится? Как учится Степка? Хорошо ли,
   с должным ли прилежанием? Не болеют ли Анюта и Маша? Дай вам всем Бог
   здоровья и долгих лет жизни.
  
   Тебя, Игорь Степанович, Христа ради прошу приехать хоть на кратние денечки,
   с упругой и ребятишками. Посмотрю на родные кровиночки перед смертью. Чувствую,
   что и меня Господь приберет вскорости, и не увижу я их более. Приснилась
   мне ноне супруга моя первая, Пелагея, а також и младший сынок от нее,
   Иван. Звали они меня к себе. Это знать верный знак мне дается...
  
   Рука Татьяны, стремительно мелькавшая по листу, дрогнула и замерла. Подняв
   глаза, она упрекнула старика:
   - Ты чего это, старый, каркаешь? Чего помирать собрался? Родню вон пугаешь.
   Тебе еще жить да...
  
   Под посуровевшим взглядом Лукича бойкая бабенка осеклась и прикусила
   острый свой язычок. Вершинин пожевал губами и, сложив на столе жилистые
   руки, сказал как отрезал:
   - Не встревай, Татьяна Марковна. Степанида помирала детишков при себе
   не видела, так пущай хоть при моем смертном одре постоят... Мне уж девять
   десятков скоро стукнет, пора и честь знать. Двух жен пережил, детишков
   двоих. На что Арина была восьмидесяти годочков, а и та ушла, землица ей
   пухом. Чую, и мне пора, задержался я тут с вами... А ты пиши , пиши...
  
   На его слова Татьяна не нашла что возразить и снова стала послушно плести
   цепочки строчек, хмурясь и покачивая головой.
   - ... А ежели ты, Игорь Степанович, мою отцовскую волю не исполнишь, то
   грех на тебе будет лежать великий. Помни об том, не пришлось бы опосля
   локти кусать. Посему приезжай скорее и привози супругу с детишками.
  
   Ежели помру вскорости и не успею вас повидать перед кончиной, все хозяйство,
   все, что в дому имается, завещаю тебе поделить с братцем твоим беспутным
   по совести. Все ж-таки, упырь, родная кровь, можа еще и станет человеком.
   Не забижай его. А я ему все свои обиды прощаю.
  
   На этом послание свое заканчиваю. Еще раз желаю здравствовать, многие
   вам лета.
  
   Засим остаюсь ваш отец, свекр, сват и дед Вершинин Степан сын Лукич.
  
   Закончив писать, Татьяна подвинула к старику исписанный плотным почерком
   лист и подала авторучку. Приняв перо подрагивающей рукой, Лукич, подслеповато
   щурясь, нацарапал на пол-листа размашистую подпись с мудреными загогулинами.
  
   Татьяна, заклеивая конверт языком, посмотрела на старика с нескрываемой
   жалостью и, не удержавшись, слезливо пожалела:
   - И правда, сдал ты, Лукич. Подкосила тебя смерть тетки Арины. Тяжко приходится?
  
   Лукич только молча отмахнулся, отчего Татьяна невольно всхлипнула и вытерла глаза
   уголком шейного платка близкие бабьи слезы.
  
   Пошамкав губами, Лукич несмело попросил:
   - Ты бы, слышь ли, Татьяна, попросила ребят своих посодействовать...
  
   Та поспешно закивала головой в знак согласия.
   - Конечно, дед Лукич. Чего надо-то? Дров наколоть? Или, может, сарайчик
   перекрыть? Крыша-то вон совсем прохудилась.
  
   Благодарный за отзывчивость Лукич смущенно похекал.
   - Да нет, кхе, кхе... Можа того... согласятся... Хочу на речку и
   спуститься, подышать вольным воздухом. А обратно подняться,
   боюсь, силов моих стариковских не хватит. Проводили бы они меня, а?
  
   И торопливо, словно испугавшись того что навязывается со своей никчемной,
   в общем-то, просьбой, доставляя людям хлопоты, зачастил скороговоркой:
   - А я их не забижу, заплачу. Ты не сумлевайся, Татьяна Марковна, у меня
   есть деньжата. А мне бы только на бережок, и обратно. Вот кабы и все...
  
   И еще добавил жалобно, как в оправдание:
   - Душно мне здесь, на речку ба хучь разок, напоследок...
  
   Татьяна вспыхнула и сердито отчитала старика:
   - Да ты что же, старый, деньги-то предлагаешь?! Или мы не соседи? И думать
   забудь, не то обижусь. Сейчас же пришлю своих оболтусов, благо выходной
   нынче, Сашка дома сидит.
  
   Лукич снова смущенно похмыкал, оттого что ненароком обидел соседку.
   - Да сейчас не надоть. Вечерком бы, к ночи ближе. Зорьку я хочу на реке
   встренуть...
   Поднимаясь Татьяна кивнула головой в знак согласия:
   - Ладно, пришлю, сами обо всем договоритесь. Только не вздумай их деньгами
   баловать, Лукич. Рассержусь не шутя!
  
   И добавила, поправляя волосы:
   - Попозже зайду, приберу у тебя. И полы помою. Да бельишко в стирку
   собери. Письмо-то отправить, что ли?
  
   Вершинин засуетился, поднялся из-за стола, и, подбежав к буфету, вынул
   из-за груды разномастных тарелок початую бутылку.
   - Ага, ага... Отправь, касатушка. Ты это... Можа выпьешь стопочку? Красненькое
   у меня осталось, с поминок то. Все ж таки отблагодарить я тебя должон.
  
   Татьяна не заставила себя долго уговаривать, и снова опустилась на обшарпанный
   табурет.
   - Давай, чего уж... Помянем еще раз тетку Арину, земля ей пухом.
  
   Выпили по рюмочке, помянули Арину добрым словом. И не потому только,
   что о покойниках худого говорить не принято, а потому, что про Арину,
   женщину добрую и отзывчивую, и при жизни никто не нашел бы что сказать дурного.
  
   Выпили и по второй. Татьяна всплакнула малость, но голосить не стала,
   зная, что Лукич этого не любит. Потом ушла, но через час вернулась, как
   и обещала. А Лукич до вечера мотался по подворью как неприкаянный,
   не зная к чему руки приложить. Пока говорил с татьяниными ребятами, пока
   сама она хозяйничала по дому вытирая, моя, скребя полы, старика не покидало
   гнетущее чувство неведомого доселе беспокойства, и даже, пожалуй, страха,
   словно и впрямь безносая топталась у него за спиной, с ухмылкой заглядывая
   временами через плечо.
  
   К шести часам вечера, как договаривались, пришли Сашка с Димкой,
   очень похожие друг на друга лобастые парни, только старший, Сашка,
   пошире в плечах и с куцыми усиками над верхней губой. Парни
   громко затопали в сенях, загомонили в два голоса, разом нарушив
   тусклую тишину стариковского жилища.
  
   - Эй, Лукич! Где ты там? Мы готовы и экипаж тебе подан. Во!
  
   Сашка похлопал рукой по старенькому плетеному креслу с привязанными
   к нему, наподобие носилок, двумя черенками от лопат, которое они внесли
   с улицы.
  
   - Не хуже римских патрициев прокатишься, хошь туда, хошь обратно. Было
   бы желание. Нам мамка так и наказала: отнесите Лукича, чтоб ноги он себе
   не ломал. Лбы вы, говорит, здоровые, не переломитесь.
  
   Лукич благодарно закивал сивой головой.
  
   - Ой спасибо, сынки, мудрено придумали. А то ить вниз-то я спущусь,
   как ни то, а наверьх даже и не знаю. Совсем ходули мои отказывают,
   будь они неладны. Меня ить и под руки вести одна морока, едва
   ноги переставляю.
  
   Сашка добродушно усмехнулся и прогудел еще не устоявшимся баском:
   - Не дрейфь, старик, доставим в лучшем виде.
  
   А Димка с намеком поддел:
  
   - Дед Лукич, спасибо в карман не положишь.
  
   Лукич суетливо потянулся рукой в карман, вытянул из него потрепанный портмоне,
   и, вытащив пачку денег, протянул Димке.
  
   - Дык ведь это... Я рази ж говорю чего. Оно конешно...
  
   Сашка отвесил братишке увесистую затрещину и прикрикнул:
  
   - А я вот тебе дам "не положишь"! Забыл, что мать велела?! Совесть надо
   иметь.
  
   Димка обиженно насупился и пробурчал:
  
   - Да ладно тебе. Что я сказал-то? И сразу драться.
  
   Лукич упрямо протянул деньги, на этот раз Сашке.
  
   - Нет, Лександр, негоже так. Ваша помочь - моя благодарность. Завсегда
   так было. Магарыч возьмите, всенепременно. Что там вам со мной, стариком,
   делать-то до утра? А так разопьем по стопочке, рыбки наловите, ушицы сварим.
   Матка ваша женщина добрая, с понятием, но баба она и есть баба. Что она
   в мущинских делах понимает? По стопочке на реке, да под ушицу - святое дело. Опять же беседа.
   Можа и я с вами, за компанию, приму...
  
   И заговорщицки хихикнул.
  
   Сашка нерешительно поскреб пятерней затылок, переглянулся с
   братишкой. Тот умоляюще посмотрел на старшего, красноречиво говоря взглядом:"
   Ну что ты кобенишься? Ведь прав же старик."
  
   - Ну ладно, ежели так...
   Взял у старика деньги и, передавая братишке, велел:
  
   - Дуй в магазин, одна нога здесь, другая там. Бутылку возьми,
   хлеба, ну и... на закусь чего-нибудь.
  
   Лукич поморгал глазами и несмело спросил:
   - А чего же это... на закусь? Ушицы...
  
   Димка, пряча деньги в карман, ухмыльнулся и перебил старика:
   - Наивный ты, дед Лукич. Девять лет уж как в Уфе живешь, а того не знаешь,
   что в Белой вся рыба давно передохла от химикатов.
   - Дык я это... На ловлю-то и не ходил ни разу.
   - Оно и видно. Ну ладно, я мигом...
  
   Мигом не мигом, но через полчаса он вернулся с заметно оттопыренной пазухой
   и сдачей, зажатой в кулаке. Выгрузив на стол буханку хлеба, полбатона
   колбасы, кильку в томатном соусе и, в довершение, грохнул на стол бутылку
   водки.
   - Порядок! Пир будет горой. Дед Лукич, стопки найдешь? А то нам с Сашкой
   домой идти того... Мать опять бузу устроит. Вчера только нам нотации читала.
   И ножик бы какой, колбаску порезать и банку открыть.
  
   Лукич степенно крякнул, принимая хозяйственный облик, неторопливо достал
   из буфета граненые стопки и небольшой складничок. Положил на стол, критически
   осмотрел закуски. Снова крякнул, на этот раз осуждающе:
   - И-эх, закусь...
  
   Обернувшись к Димке распорядился:
   - Дуй в огород, лучку зеленого нарежь. И картох пару кустов подкопай,
   там запечем.
  
   Димка кивнул, и, легонько хлопнув Лукича по плечу, одобрил:
   - Молодец, дед Лукич, понимаешь толк в жизни. А я это... мигом...
  
   Вьюном крутанувшись на месте он выскочил за дверь, и через несколько секунд
   протопал сапогами под окном, за лопатой в сарайчик.
  
   Лукич прошел в сени, повозился там что-то отыскивая, и вскоре вернулся
   с матерчатой сумкой в руках.
   - Лександр, скидавай в сумку харчишки. Да поллитровку в тряпицу заверни,
   кабы не расколоть случаем. На-ка вот,- он подал Сашке старенькую матерчатую
   куртку, висевшую в простенке на гвоздочке. Сашка сноровисто обернул бутылку,
   опустил ее в сумку поверх продуктов, и протянул сумку Лукичу.
   - Держи, дед Лукич. А мы с Димкой кресло поволокем. Да топать уже пора.
   А то пока доберемся, пока то да се, глядишь и стемнеет. Я там внизу,
   местечко одно подходящее знаю, и дрова для костра рядом, и бережок низкий.
   Но придется в сторону километра три топать по берегу. А ты возьми чего-нибудь
   на себя надеть, куртку какую старую или ватник, ночи в этом году прохладные.
   Мы то с Димкой видишь как экипировались.
  
   И похлопал себя по телогрейке наброшенной на плечи.
  
   Кивнув головой Лукич вышел в чуланчик, и вскоре вернулся в ватнике наброшенном
   на худые плечи и старенькой кепчонке на сивой голове.
  
   Вышли из дома, прикрыв дверь. Лукич, запахнув на себе полы ватника без
   единой пуговицы, долго возился вставляя дужку замка в пробой. Наконец
   совладал, замкнул, и опустил ключ в карман широких шаровар.
  
   Из-за угла появился Димка с пучком зеленого лука и дюжиной картофелин
   в руках. Распахнув сумку Лукич скомандовал:
   - Вали, Митрий, сюды. Там разберем.
  
   И тут же хлопнул себя по лбу, досадливо сплюнув и едва не обронив сумку
   под ноги:
   - Тьфу ты, разъетит твою!.. Соль забыл.
  
   Снова повернувшись к двери Лукич потянулся за ключом, но Сашка остановил
   его:
   - Ладно, дед Лукич, перебьемся. Примета дурная - возвращаться.
  
   И зыкнул на брата:
   -Ну чего глаза-то вылупил? Бери давай, да пойдем.
  
   Димка послушно взвалил черенки себе на плечи, встав позади брата, и все
   трое гуськом пошли через огород, по узенькой тропочке проторенной меж
   грядок, ведущей в дальний конец огорода, к забору, секции которого местами
   были прикручены к столбам проволокой.
  
   Лукич ковылял сзади, плохо поспевая за размашисто шагающими Димкой с Сашкой,
   иногда переходя на рысь чтобы нагнать ушедших вперед братьев. Догонял
   их трусцой, снова пристраивался сзади, стараясь семенить в такт широким
   шагам парней.
  
   Димка, заметив что Лукич едва поспевает за ними, окликнул брата:
   - Слышь, Сашк, не гони так. Давай потише, Лукич отстает.
  
   Оба сбавили шаг, пошли медленнее, размеренно покачивая в такт шагам возвышающимся
   над головами креслом.
  
   Ближе к забору Лукич забежал вперед, проскользнув по краешку картофельного
   ряда, чуть примяв ботву сапогами, открутил на одном из столбов проволоку,
   и, приподняв, потянул в сторону секцию забора, чтобы ребята могли пройти
   не останавливаясь. Болтавшаяся на руке сумка мешала, Лукич дергал локтем,
   чтобы переместить ее к плечу, взбрыкивая при этом худым задом в свободных
   шароварах, и шепотом матеря себя за бестолковость и беспомощность. Мучился
   до тех пор, пока посеревшая от времени и дождей жердина, к которой были
   приколочены доски, не выскользнула из рук и грохнулась наземь, прищемив
   старику пальцы на правой ноге. Замычав от боли, уже не скрываясь, вслух,
   Лукич выругался:
   - Мать ее якри!!! Сызнова по энтой же ноге!
  
   Димка с Сашкой дружно загоготали несмотря на драматизм ситуации, незлобиво
   и снисходительно, не в силах удержаться от смеха при виде пританцовывающего
   на одном месте старика, нелепо размахивающего руками. Сашка сбросил с
   плеч кресло, взялся за штакетину, и, рванув заборчик вверх, безо всяких
   усилий сдвинул секцию в сторону, добродушно сказав старику:
   - Ну ты даешь, дед Лукич. Так ведь и без ног можно остаться. Да ты не
   маши, не маши сумкой то. А то бутылкой об забор хряснешь.
  
   Перетянув с Димкой кресло на другую сторону он поставил секцию на место,
   прикрутил проволокой к столбу. Снова взвалив кресло на плечи Сашка потопал
   вперед. Димка зашлепал вслед за ним, иногда подскакивая на кочках, неожиданно
   появляющихся под ногами. Лукич по-прежнему замыкал кавалькаду.
  
   Почти сразу от огородов тропинка круто пошла вниз, зазмеилась среди зарослей
   крапивы, огибая деревья, местами пересекая, на ровных местах, небольшие
   лужи, оставшиеся после ночного дождя. Димка, чтобы выровнять импровизированное
   кресло-носилки, опустил черенки с плеч, поудобнее перехватив руками, и
   окликнул брата:
   - Сашка, да не гони ты так! Не вижу ни псла под ногами. Ты хоть предупреждай
   если лужа будет или яма. А то я споткнулся на прошлой кочке, так чуть
   язык себе не откусил. Аж зубы лязгнули.
  
   Сашка на ходу бросил через плечо:
   - Ладно... Смотри, вот сейчас кочка будет... Прошел?
   - Пролетел.
   - Где там Лукич? Не отстал?
  
   Не оборачиваясь Димка окликнул:
   - Лукич, где ты там? Не отстал?
  
   Лукич сразу отозвался, едва переводя дух:
   - Ништо, ништо... Здеся я. Под горку оно полегше, ноги сами бегут.
   - Порядок в арьегарде,- доложил Димка брату.- Следуем прежним курсом.
  
   Чем ближе спускались к реке, тем становилось свежее, и сильнее
   роились комары в прохладном и влажном воздухе. Налетали, кровососы, несметными
   полчищами, впиваясь в оголенные руки и лица. Время от времени то Сашка,
   то Димка отрывали поочередно руку от ноши, чтобы отмахнуться от надоедливых
   насекомых. Димка то и дело бранился шепотом, смахивая комарье с лица.
   Сашка шел молча, стоически переживая атаки и нудный писк крохотных вампиров. Лукич семенил
   сзади, обмахиваясь сломленной на ходу веточкой. Он уже изрядно
   запыхался от стремительного спуска, но упрямо продолжал двигаться
   вперед, то переходя на частую рысь, когда особо отставал, то
   изо всех силенок тормозя ногами в особо крутых местах, не желая
   показывать усталости. И все же ноги плохо слушались его, расползаясь в
   стороны по сырой местами тропе, и пару-тройку раз старик падал,
   смешно взбрыкивая ногами и стремительно вздергивая сумку вверх, чтобы
   не разбить бутылку.
  
   Димка искоса поглядывал временами на старика через плечо, и, заметив, что
   тот уже изрядно подустал и отстает, как ни медленно они шли, снова окликнул брата:
  
   - Сашка, слышь. Тормози, Лукич отстает. Да и сами перекурим.
  
   Сашка резко остановился, отчего Димка с разбегу налетел животом на кресло,
   и выпустил из рук черенки. Кресло с сухим треском упало в траву.
  
   Лукич, заметив остановку, вприпрыжку нагнал братьев и, переведя
   дух, спросил:
  
   - А чего? Чай притомились?
  
   Сашка незаметно подмигнул Димке:
  
   - Устали, дед Лукич, устали. Перекурить надо.
  
   Достав из кармана пачку сигарет, он сунул одну в рот, протянул пачку
   Димке, и, чиркнув спичкой, прикурил, тут же окутавшись плотным, сизым
   облачком. Димка прикурил от той же спички, и опустился на корточки. Сел
   и Лукич, подвернув под себя полу длинного ватника, кряхтя и придерживая свободной рукой
   поясницу.
  
   - Вот ить, язви его в душу, поллитру едва не расколотил, кады
   падал. Насилу уберег. Вовсе плох стал Лукич...
  
   Глубоко затягиваясь и отгоняя комарье рукой, Сашка успокоил
   старика:
  
   - Ничего, дед Лукич, мы тебя сейчас в кресло посадим. С комфортом
   доедешь.
  
   Лукич открыл было рот, чтобы возразить, но тут же захлопнул
   его. Чего уж там хорохориться, ежели и вправду ослабел до крайности.
   Ради него же и пошли парни...
  
   Перекурив, снова тронулись в путь. Лукич теперь восседал в кресле, положив
   сумку на колени, то и дело переспрашивая с виноватым беспокойством:
   - Сынки, не тяжко вам? Можа передохнете?
  
   Сашка, пыхтя и отдуваясь, прогудел:
   - Спокойно, Лукич, не сепети. В тебе и весу то как в том цыпленке... Ты
   вот знаешь как рикши работают? Они вот так целыми днями людей возят. Что
   ж мы, слабее индусов что ли?
  
   Лукич уточнил дребезжащим тенорком:
   - А енто кто ж такие то, рикши эти самые?
   - А есть такие, в Индии. Людей на себе возят, на жизнь зарабатывают. У
   них же там сплошная безработица и угнетение человека человеком. Капитализм,
   одним словом.
  
   Лукич протянул с пониманием:
   - А-а-а... Навроде слыхал.
  
   Хотя чувствовалось в его неуверенном тоне что ни про каких рикшей он
   до сих пор и не слыхивал, а где находится Индия имел самое смутное представление.
  
   Спуск вскоре закончился, по ровному берегу идти стало легче. Теперь
   и Димка и Сашка несли кресло на плечах, мерно покачивая его
   в такт шагам, и Лукич даже вздремнул малость, убаюканный однообразным
   покачиванием и шелестом реки, вдоль которой теперь его несли ребята. И
   даже недлинный сон приснился старику. Будто бы он, Лукич, и не Лукич еще,
   а молодой и широкоплечий Степан Вершинин косит по зорьке на широком лугу
   траву, широко и мерно маша косой-литовкой. Туда, сюда, туда, сюда... Вправо,
   влево, вправо, влево... И трава, изумрудная по зорьке от хрустальной росы,
   покорно и мягко ложится ему под ноги зелеными волнами. И звон стоит над
   лугом, тонкий, высокий, чистый... А затем привиделась ему Пелагея, в белой
   косынке и белом же сарафане, идущая к нему через луг. Молодая, улыбчивая,
   с ямочками на щеках, и толстой русой косой переброшенной через плечо.
   А от нее к Степану бежит их первенец Агей, и кричит, кричит захлебываясь
   звонким смехом:"Тятька, тятька!.."
  
   Проснулся Лукич от того, что покачивание прекратилось. Открыв
   глаза, он осмотрелся, и обнаружил, что по-прежнему сидит в кресле
   метрах в десяти от кромки воды, и на берегу кроме него
   никого нет. На какое-то мгновение Лукичу показалось,
   что ребята оставили его одного на пустом берегу, и он испуганно
   вскочил на ноги, озираясь по сторонам. Но, услышав треск ветвей
   и голоса со стороны кустов, успокоился, отогнал от себя нелепую и обидную
   для ребят мысль, и снова опустился в кресло,
   прикрыв глаза и блаженно прислушиваясь к шелесту реки, глубоко вдыхая
   влажный, ядреный воздух, пропитанный запахами водорослей и гниющего дерева.
  
   Вскоре Димка с Сашкой и сами появились из-за кустов, вполголоса переговариваясь
   между собой, волоча по большой охапке валежника. Выйдя на берег они подошли
   к Лукичу, оставляя на влажном песке рубчатые следы сапог, и побросали
   дрова в кучу. Сашка похлопал Лукича по плечу.
   - Горазд же ты спать, дед Лукич. Как сурок. Мы уж будить тебя не стали,
   пусть, думаем, поспит старик, уморился.
  
   Лукич неожиданно обиделся, задиристо задрал седую голову, нервным жестом
   сбив засаленную кепчонку на затылок.
   - Ну, ты доживи до моих годов, поглядим как сам спать будешь! И-эх...
   Видел бы ты меня ране, каков я был, когда тебя ишо и в проекте не было.
   А теперь что ж... Конечно, кажин сопляк мне указывать могет.
  
   И сердито отвернулся, угрюмо уставившись в воду. Сашка, не обидевшись
   на стариковскую запальчивость, добродушно пробасил:
   - Да ладно тебе, дед Лукич, я же не в упрек. Спишь, и спи себе, годы-то
   твои преклонные. А мы сейчас костерок сварганим. А то холодает уже, да
   и темно...
  
   Сноровисто наломав о колени сушняка, парни разожгли костер,
   приволокли из-за кустов еще здоровенную, обгоревшую уже с одного края,
   коряжину, и положили ее не обугленным концом на полыхающие сучья. А Лукич,
   нахохлясь как воробей под дождем, все это время молчал и внимательно
   смотрел в огонь, кутаясь в драный ватник и размышляя о чем-то своем.
  
   Когда костер занялся, разгорелся в полную силу, дымя и постреливая сухими
   ветками, братья опустились рядом с Лукичем на корточки, подложив под себя
   телогрейки, и притихли. Какое-то время все трое молча и сосредоточенно
   смотрели в огонь, словно пытаясь разгадать его волшебную, притягательную
   силу, как это было и сто, и пятьсот, и тысячу лет тому назад, когда человек
   разжигал огонь и смотрел на его завораживающие языки, отбрасывающие окрест
   кроваво-красные блики, пытаясь разгадать магический секрет его власти
   над собой.
  
   Уже окончательно стемнело и небо усыпалось яркими, чуть подрагивающими
   звездами. Полная луна выкатилась на середину неба, большая, нездорово
   бледная, с чуть зеленоватым отливом, и река серебрилась в ее свете, с
   мягким шелестом перекатывая волны, омывала прибрежный тальник, нежно ласкала
   песчаный берег, с шорохом перебирая своими ладонями крупную гальку. Временами
   плеск шальной рыбины нарушал речные звуки и шорохи, но не портил ее чарующего
   шепота, а напротив, дополнял его новыми интонациями, усиливал звуками
   и расцвечивал новыми красками. Тихо было и спокойно вокруг, словно и не
   было на горе, возвышающейся над рекой, большого и шумного города.
  
   Лукич глубоко потянул носом речную прохладу, приправленную терпким
   запахом дымка от костра, и блаженно вздохнул:
  
   - Хорошо-то как, язви его в душу...
  
   Димка, стряхивая с себя оцепенение, поддакнул:
   - Ага... Сейчас бы еще и по стопочке, так и вовсе благодать будет.
  
   Лукич осуждающе хмыкнул, покачав сивой головой:
   - И-эх вы, нонешние... Вам бы токмо по стопочке, а без нее у вас ни веселья,
   ни радости в жизни нет. Я вот помню, кады ишо мальцом
   был, так мы с ребятами в ночное как на праздник ходили.
   Вот этак же соберемся у костра, напечем картох да солью намнем,
   да туды ее родимую, в брюхо значит, и давай байки всякие-разные рассказывать.
   А в темноте кони стреноженные ходют, фыркают, копытами стучат о земь.
   Далече в степи слышно... Особливо любили истории про нечисть всякую.
   Про лешаков там, али ишо про вурдалаков. Занимательно было - жуть как.
   И дух захватывает, и весело. Сгрудимся возле костровища, рты поразеваем
   и давай, давай друг на дружку страху нагонять. А утресь туман как
   молоко над рекой, и вода теплая, парная прямо. Коней погоним на водопой,
   и сами купаться, голышом. Ага... Да с визгом, с гомоном. Да голыми пятками
   коням по бокам, по бокам. Влетишь этаким макаром в воду, и ну голосить,
   страхи, стало быть, ночные разгонять...
  
   Однако повздыхал с сожалением, но потянулся к сумке, вывалил на песок
   картошку с перышками лука и закуски, осторожно отставив в сторону бутылку.
  
   Димка, раскладывая закуски на чистой тряпице, расстеленной на
   песке, усмехнулся и махнул рукой:
  
   - Да ладно, дед Лукич, знаем. Тоже классику почитываем. Как
   там, Сашка, "Бежин луг", что ли? Кто это написал - Толстой или
   Тургенев?
  
   Сашка, нарезая крупными ломтями хлеб с колбасой, нехотя пробурчал:
  
   - Не помню точно. Кажись, Тургенев. А может и не он, а кто другой. Да
   какая разница? Главное что написал кто-то.
  
   Лукич обиженно поджал губы:
  
   - Эх вы... "Классика"... Вам классика, а мне жизнь. Да что бы
   вы понимали...
  
   Сашка, откупоривая бутылку зубами, процедил:
  
   - Да ладно тебе, дед Лукич, обижаться-то. Нынче время другое,
   и люди тоже другие. Диалектика, одним словом. Давай-ка вот лучше
   выпьем, это-то во все времена актуально было. Небось и ты по
   молодости не дурак был выпить.
  
   Лукич брюзгливо проворчал себе под нос: "Диалехтика...", но
   стопку принял с охотой и, скороговоркой сказав "Дай Бог, не
   последняя...", опрокинул водку в рот единым махом, и захрустел
   лучком, дергая тощим кадыком на небритой шее.
  
   Сашка, тоже опрокинув стопку, занюхал кусочком хлеба, поморщился
   едва заметно и, посмотрев на Лукича, уважительно бормотнул:
  
   - Силен старик! Чувствуется школа.
  
   Лукич, глядя на парня сразу замаслившимися глазами, добродушно передразнил:
  
   - А то?! Вот тебе и классика с диалехтикой. Я ить на фронте
   бывало и спирт глотал неразбавленный, рукавом закусывая.
  
   Торопливо зажевывая водку куском колбасы Димка поинтересовался:
   - Дед Лукич, а сколько же тебе лет то?
  
   Вершинин задумчиво посмотрел вверх, что-то посчитал на пальцах шевеля губами,
   и неуверенно ответил:
   - Да, почитай, энтим летом девяносто будет...
  
   И добавил увереннее:
   - Верно, на Ильин день девяносто и стукнет.
  
   Разбивая палкой угли в костре Сашка спросил:
   - А на фронте ты где ж воевал? Наград-то у тебя как у генерала.
  
   Лукич охотно и не без гордости ответил:
  
   - А в разведке. Стало быть дивизионный разведчик гвардии старшина
   Вершинин Степан Лукич, вот оно как. Более ста разов за линию
   фронта хаживал, почитай, четыре десятка языков токмо лично взял,
   вот энтими самыми руками. Сам командующий армией мне орден навешивал.
   Это ить я ноне такой дряхлый стал, а тады... У-у-у-у...
  
   Чуть погодя Лукич встряхнулся:
  
   - Ну что загрустили, орелики? Наливай ишо по одной. Горька,
   проклятая, а все ж таки в удовольствие.
  
   Сашка искоса посмотрел на старика, осторожно предостерег:
   - Может не будем гнать, дед Лукич? Сердчишко у тебя как? Не прижмет?
  
   Лукич, раззадорившись, беспечно отмахнулся:
   - А ништо... Двум смертям не бывать, а от одной все едино не убежишь.
   Што уж на роду написано, то и сбудется. И што ты, Лександр, за мной смотришь,
   как мамка за малым дитятей? Как бы от сиськи не оторвался... Наливай,
   наливай...
  
   Выпили еще по одной. Сашка раскидал прогоревшие дрова, закатал
   картошины в золу, снова привалил сизыми углями. Димка
   встал, прошел к воде, торопливо напился из пригоршни и, скинув
   сапоги с носками, побежал по кромке воды, шлепая босыми ногами
   по влажному песку и горланя во всю глотку:
  
   - Ого-го-го-го-го-о-о-о!!!
  
   Сашка усмехнулся, глядя брату вслед.
  
   - Вот ведь жеребец, права мать. По осени в армию идти, а он,
   как дите малое.
  
   Лукич, неторопливо пережевывая полупустыми деснами хлебный мякиш,
   отвалился на спинку кресла и, сонно моргая осоловевшими глазками,
   успокоил:
  
   - Ништо. Время придет - повзрослеет. А пока молодой, пущай
   бесится. Жизнь она длинная, на все хватит, и на радость, и на горе. Вот
   токмо сызнова ее не начнешь, того, что было, опосля не переделаешь, не
   вернешь.
  
   Сашка закурил, снова усмехнулся, покачав головой.
  
   - Ну да - длинная. Самому-то вот уже девяносто будет, а, скажи
   по совести, пожить-то еще хочется?
  
   Лукич, задумчиво глядя в огонь, не торопился с ответом, поразмышлял
   прежде.
  
   - Оно конечно, пожить можно и ишо. Да токмо ить жить-то надо
   с пользой для людей. А я что? Как пень сухой березовый: ни соку
   от меня, ни веников, один скрып. Я ить, Лександр, двух жен пережил,
   детишков двоих. Старшой ишо мальцом помер, от болезнев. А младший, Иван,
   на фронте сгинул. Вот такой же молоденький был совсем, как брательник
   твой. Сложил голову под Москвой, весной сорок второго. Младшим лейтенантом
   был, орудийным расчетом истребителей танков командовал. Да-а-а... А опосля,
   никак в сорок седьмом, чи в сорок восьмом, оженился я на Степаниде, сестре
   тетки Арины, соседки вашей, ноне усопшей, землица ей пухом. Первая-то моя
   супружница, Пелагея, померла, не дождалась меня с фронта. Да и Степанида
   преставилась ишо в молодых годах, царствие ей небесное. Едва-едва только
   пятьдесят три ей исполнилось. А мне каково? Я ить кабы один за них, за всех, живу...
  
   И закончил со вздохом:
   - Тяжко это...
  
   Димка, молча присевший у костра, сунул сухой рукой в рот сигарету, запыхтел
   дымком, отгоняя комаров. Помолчав спросил:
   - А этот сын твой, Иван, он женат был?
   - Не успел. Война не дала.
   - Что ж, у тебя и внуков не осталось?
  
   Просветленно улыбнувшись, Лукич разогнал мелкие морщинки по лицу.
   - Как же не осталось? Осталось... Есть внук, и внучек двое. Степан,
   в мою честь, значит, и Машенька с Анютой. Старшего моего, Игоря, от
   детки.
  
   Потускнев обронил вполголоса:
   - А Сергей, это младший наш со Степанидой, стало быть, недоумок, так и мотается по тюрьмам,
   бобылем. От срока до срока и семью создать некогда. Да оно можа и к лучшему,
   пошто детям такой отец?
  
   Замолчали... Минут пять спустя Димка сказал тихо, словно в раздумье, для
   самого себя:
   - Это что же получается? Жил человек, жил, а вот нет после него детей,
   так как будто и не было его вовсе.
  
   Лукич только тяжело вздохнул, а Сашка, чтобы развеять тягостную тишину,
   потер ладонь о ладонь и нарочито бодро предложил, взяв бутылку и разлив
   водку по тускло отсвечивающим в свете костра стопкам:
   - Давайте-ка выпьем. Чего, в самом деле, тоску нагонять?
  
   Сомлевший от выпитого Лукич вяло выпрямился в кресле, потянулся рукой
   в карман длиннополого ватника, и возразил:
   - Погоди ишо пить, Лександр. Закурю...
  
   Вынув из кармана кисет с самосадом и клочок газеты долго сворачивал самокрутку
   подрагивающими пальцами, сыпля себе на колени табачную крошку. На предложенную
   Сашкой сигарету с фильтром отрицательно покачал головой:
   - Нет, Лександр, самосад оно привычнее.
  
   Наконец совладал с непослушными пальцами, скрутил козью ножку, прикурил
   от уголька, и запыхтел пахучим дымком, глубоко затягиваясь и блаженно
   жмурясь.
  
   После третьей стопки Лукича совсем сморило. Откинувшись на спинку
   кресла, он плотнее закутался в телогрейку, прикрыл глаза, и засопел носом,
   тихонько посвистывая и временами всхрапывая. Шелест реки убаюкивал, ласкал
   слух, бормоча что-то невнятное и успокаивающее. Голоса ребят
   становились все глуше, отдаленнее, сливались в один монотонный
   гул, и вскоре совсем исчезли, растворились в сонном стариковском
   сознании. Действительность уступила место сновидениям, и Лукич мирно
   задремал, уронив на грудь сивую голову, так и не дождавшись печеной картошки,
   оставив Сашку с Димкой вдвоем допивать бутылку. Они еще сидели какое-то
   время, негромко, чтобы не потревожить уснувшего старика, переговариваясь,
   выпили еще по одной, и, подсунув в огонь толстую коряжину, тоже пристроились
   у огня поудобнее, закутавшись в телогрейки.
  
   А река все шелестела, плавно катила свои черные воды дальше, в широкую
   Каму, убаюкивала, серебрилась в свете луны, временами прятавшейся за
   тучами, и короткая июньская ночь, когда зорька с зорькой сходятся, уже
   отступала, теряла свою силу, отдавала права надвигающемуся рассвету. Звезды
   еще мерцали, но становились мельче и бледнее, блекли на фоне мутно-серого
   света наползающего с востока. Новый день уже рождался на свет, укутывая
   сырые берега молочным туманом...
  
   * * *
  
   На той стороне реки, над лесом, обозначилась полоса бледно-розового света,
   с золотистым отливом по верхнему краю. Верхушки деревьев четко вырисовывались
   в лучах восходящего солнца, золотились острыми пиками вершин. Туман отступил,
   обнажив отливающую золотисто-розовым гладь реки с мелкой, искристой рябью.
   Четче проступали звуки. Лес наполнялся щебетом птиц, шуршанием и потрескиванием
   ветвей. А наверху начинал шуметь просыпающийся город.
  
   Прогоревший костер смрадно чадил мутным дымом, рассеивал по
   низкому берегу сизые клочья, мягко стелющиеся слоистыми полосами
   над самой землей.
  
   Одна из трех фигур, зябко съежившихся у костра, заворочалась, распутывая
   полы потрепанного ватника, и Сашка, проснувшийся первым, высунул из-под телогрейки взлохмаченную
   голову. Громко зевнув, скинул с себя полу ватника, поднялся
   на ноги, передернул плечами и, легонько толкнув спящего
   Димку ногой, направился к воде, коротко обронив на ходу:
   - Подымайся.
  
   Подойдя к кромке берега Сашка опустился на колени, и долго плескал себе
   в лицо воду пригоршнями, ухая от удовольствия и блаженно жмурясь.
  
   Димка возле костра тоже зашевелился, сел, протирая кулаком сонные еще глаза,
   и недовольно пробурчал:
   - Ну чего в такую рань будишь? Лукич-то вон спит еще, все равно
   домой не пойдем.
  
   Тоже зевнув с подвыванием, он задергал руками чтобы согреться.
  
   Поднимаясь на ноги Сашка с хрустом потянулся и велел брату:
   - Хорош спать. Давай костер разведи. Да буди Лукича. Тоже,
   пожалуй, замерз. У него-то кровь совсем не греет. Сейчас хлопнем
   по рюмашке, там еще осталось чуток, согреемся.
  
   Димка, еще раз зевнув, потянулся и окликнул Лукича, сидящего
   в кресле:
   - Эй, дед Лукич, вставай, царствие небесное проспишь. Слышь?
   Просыпайся, говорю, зорька-то твоя в полную силу разошлась...
   Вставай, говорю, проспишь ведь.
  
   Встав на корточки, он дополз до Лукича, потряс его за ногу, и
   вдруг отшатнувшись от старика, пронзительно и испуганно завопил
   во всю глотку:
   - Сашка!!!
  
   Тот от неожиданности подскочил на месте и круто развернулся к костру,
   удивленный испуганной и незнакомой интонацией в голосе братишки.
   - Что?!
   - Да ведь он помер...
  
   Сашка рассержено рявкнул:
   - Брось шутить!
  
   Димка снова завопил со слезами в голосе:
   - Да серьезно тебе говорю! Смотри - не дышит.
  
   Сашка торопливо подбежал, опустился рядом с Лукичем на корточки
   и, нервно распахнув на груди старика телогрейку с фланелевой
   рубахой, припал ухом. Несколько секунд послушав и не услышав
   сердцебиения, выпрямился, побледневший и испуганный не меньше
   брата.
  
   Димка вдруг всхлипнул, зашмыгал носом и тут же прикусил губу
   под сердитым Сашкиным взглядом. Почти шепотом выдавил из себя:
  
   - И глаза... Глаза-то открыты...
  
   Сашка строго прикрикнул, стараясь унять нервную дрожь:
  
   - А ну перестань! Открыты и открыты, ничего особенного. Хотел
   старик на зорьку посмотреть, вот и смотрит. Перестань хныкать,
   кому сказал?!
  
   Несмело протянув руку к лицу старика отдернул, и снова протянул,
   пытаясь закрыть уже остекленевшие глаза. Не удалось. Опустив
   руку, Сашка зачем-то отер ее о штаны и глухо сказал, угрюмо
   посмотрев в песок:
   - Надо его домой нести, чего же тут...
  
   Перевел хмурый взгляд на Димку:
   - Давай, берись за носилки.
  
   Димка резко вскочил, выставив вперед руки словно остерегаясь чего, завопил истерично:
  
   - Нет! Не буду я!.. Он же смотрит на нас! И улыбается... Ты
   посмотри, он же улыбается!!! Чего он улыбается? Он же видит нас! Не может так
   быть, понял ты, - не может!!! Не должны покойники смотреть!!!
   Нет, Сашка, нет! Я боюсь мертвяков! Не буду... Не буду!!!
  
   Попятившись, Димка споткнулся о валежник, упал на песок, снова
   вскочил на ноги и побежал вдоль берега, не переставая нудно,
   на одной ноте вопить:
  
   - Не буду, не буду, не буду-у-у-у!..
  
   Сашка тоже вскочил на ноги и бросился вслед за Димкой.
  
   - Стой! Стой, дурак, куда ты?! Да остановись же ты, идиот!!!
  
   Их голоса далеко разносились над пустым берегом, стелились над
   рекой и, отталкиваясь на противоположном берегу от плотной стены
   леса, возвращались назад многократным эхом, дробясь и раскалываясь
   на звонкие осколки.
  
   Лукич не слышал их. Он сидел в плетеном кресле, неестественно
   выпрямившись, аккуратно сложив жилистые руки на коленях и чуть
   подавшись вперед, вытянув голову на худой и дряблой шее с редкими
   клочьями сизоватой щетины, глядя незрячими глазами на поднимающийся
   из-за леса золотисто-огненный шар солнца, улыбаясь уголками
   посиневших губ неведомо чему, словно рассматривал там, на востоке, что-то
   одному ему видимое, и, несомненно, успокаивающее, столько
   тихой радости и удовлетворения было в выражении его застывшего
   лица. Легкий ветерок мягко и ласково шевелил его бело-пегие
   волосы, легонько трепал мятый ворот поношенной рубахи и гладил
   старика по небритым щекам, словно утешая его и провожая в последний
   путь, обещая в конце этого пути долгожданную встречу и покой.
  
   Лукич улыбался мягко и всепрощающе, последней своей застенчивой
   улыбкой, словно извиняясь передо всеми живущими, что так долго
   мучил своим присутствием, доставляя хлопоты, и все тянулся,
   тянулся в последнем порыве всем своим иссушенным телом навстречу
   надвигающемуся дню. Последнему в своей длинной и - такой короткой
   жизни...
  
   Что грезилось ему там, за горизонтом, нового, уже не его, дня?..
  
   Июль,1995 - март 1996 гг.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"