Творчество больших художников есть всегда
прекрасный сад и с цветами, и с репейником,
а не красивый парк с утрамбованными дорожками.
А. Блок, из дневников (1919г., 1 апреля).
Александр Блок -- это глыба. Навязанные в школе рамки рассмот-
рения этой личности возмутительно скрадывали ее масштаб. Мне при-
шлось открывать для себя Блока заново. И обнаружился мыслитель.
Он брался за немногие проблемы и не очень много об этих проблемах
написал, но то, что написано, зачастую великолепно.
Блок не стремился умничать, рисоваться, подстраиваться, а это
очень положительно сказывается на качестве умопостроений. Можно
определенно говорить о собственной философии Блока. Трудный воп-
рос -- насколько она была самостоятельной, но она БЫЛА. Наверняка
он отчасти лишь подхватывал и развивал различные интеллектуальные
поветрия своего круга -- русской столичной интеллигенции начала
XX века -- но он интересен и этим. Творческой личности такого
уровня совершенно неприемлемо заниматься компиляциями -- даже
когда есть желание прослыть большим умником -- поэтому когда мы
имеем дело с рассуждениями Блока, можно быть уверенным, что это
Блок. Разумеется, в философских текстах Блока много поэтической
мути; правда, было бы странно ожидать чего-то другого от поэта.
О Блоке как о мыслителе не говорят, но это очень понятно: он был
и остается неудобным. Слишком свободный, слишком своеобразный,
слишком масштабный, слишком герой. А вдобавок недостаточно
заумный. Нет, мути у него, конечно, хватает, но эта муть там, где
ей и положено быть: в части, касающейся художественных восприя-
тий. Поживи и поработай он в своей манере еще лет пять или десять
-- и его уже ПРИШЛОСЬ БЫ называть великим русским философом.
Я считаю глупым вопрос, какого уровня мыслителем он был: вели-
ким, большим или "обыкновенным". Больше Пушкина или меньше Досто-
евского. Почти таким же, как Василий Розанов или только слегка
уступающим Владимиру Соловьеву. Этот вопрос глупый, потому что
ценность мыслителя не сводится к одному показателю. Можно напи-
сать мало, но ярко и убедительно. Можно написать ярко и убеди-
тельно, но не о главном. Можно написать о главном, но не совсем
то, что надо. Можно написать то, что надо, но не попасть в центр
внимания. Можно попасть в центр внимания, но не в ту эпоху и не
в той стране. И так далее. Если толково отфильтровать, системати-
зировать и прокомментировать Блока, он предстанет иным, чем видел-
ся бы пытливому дилетанту после его самостоятельного рытья в
блоковском собрании сочинений. Если начать преподавать лучшее из
Блока-мыслителя продвинутым старшеклассникам в школе, он займет
совсем иное место в русском массовом сознании, чем занимает
сейчас. Пока что он в глазах большинства лишь поэт, слегка якобы
уступающий Пушкину и Лермонтову. Задвинутый на периферию плеядой
современных псевдогероев. Почти никто. А ведь он, наверное,
заслуживает того, чтобы стать для русской нации ПОЧТИ ВСЕМ.
Блок жил в сложное малопонятное переломное время, старался в
нем разобраться (кстати, не разобрались до сих пор!), а также
выполнить свой долг на том высоком уровне, к какому обязывал
мощный творческий талант. Это был воин. Воин духа. Воин, бросав-
ший вызовы среде и эпохе. Он не умер, а погиб -- изнурившись в
борьбе.
Две основные темы философии Блока -- искусство и революция. Их
центральность в его мировосприятии обусловлена тем, что Блок был,
прежде всего, поэт, а русская социалистическая революция состави-
ла основное содержание его эпохи. Другие темы, интересовавшие
Блока: цивилизация, прогресс, культура, интеллигенция, Россия,
чернь.
В своих записках Блок симпатичен малой склонностью к самореф-
лексированию, умеренностью в критике, готовностью заметить и
поддержать хорошее в других людях, независимостью, способностью
противоречить устоявшемуся, отдельными прорывами мизантропизма,
а также -- не в последнюю очередь -- ясностью и емкостью стиля,
отсутствием стремления говорить красиво. У него можно учиться и
стилю, и позиции.
Местами Блок сильно напоминает Фридриха Ницше -- особенно там,
где говорит о "духе музыки". Наверное, можно выявить довольно
значительное влияние. Этих людей, кстати, роднит то, что оба по
образованию -- филологи. Вдобавок Ницше тоже писал стихи. И
музыку. И у Ницше тоже был "военный эпизод" -- когда он отпра-
вился на франко-прусскую войну в качестве добровольца-санитара.
Но Блок нормальнее Ницше.
Кратко охарактеризовать взгляды Блока в современных понятиях
можно так: евразийство, традиционизм, фашизм, варваризм, мизан-
тропизм. Всё -- нечётко и без крайностей: во-первых, потому что
годы жизни Блока -- это период становления указанных подходов,
во-вторых, потому что перед нами всё-таки поэт, то есть человек,
сосредоточенный на своих эмоциях и на средствах их как можно
более полного выражения, и в-третьих, потому что этот человек,
несмотря на свою поэтическую наклонность, имел довольно гармо-
ничную психику, а это не располагает к экзальтации.
Евразийско-традиционистско-фашистско-варваристско-мизантропи-
ческий комплекс -- нечто, нуждающееся в собственном названии.
Может быть, подойдёт слово "блокизм".
"Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься,
Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним. Если вы
хоть 'демократическим миром' не смоете позор вашего военного
патриотизма, если нашу революцию погубите, значит вы уже не
арийцы больше. И мы широко откроем ворота на Восток. Мы на вас
смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу
мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся
азиатами, и на вас прольется Восток. Ваши шкуры пойдут на
китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, -- уже
не ариец." (из дневников и записных книжек, 11 января 1918 г.)
* * *
"Мне кажется, что в той 'великой битве' против 'гуманизма'
(grosse Schlacht der Zeit) -- за артиста -- много пролито
крови писателями германскими и русскими; напротив, изрядно
экономили свою драгоценную кровь французы и англичане. Это
естественно -- у них музыкальная память слабее. Напротив, она
громадна у немцев; у нас -- память стихийная, мы слышали не
Гуттена, не Лютера, не Петрарку, но ветер, носившийся по нашей
равнине, музыкальные звуки нашей жестокой природы, которые всегда
стояли в ушах у Гоголя, у Достоевского, у Толстого." (31 марта
1919 г.)
"Я получил корректуру статьи Вяч. Иванова о 'кризисе гуманизма'
и боюсь читать ее. Французы и англичане менее задеты гуманисти-
ческим движением, чем средняя Европа и даже -- чем Россия. У них
другие пути преобладали. Потому я говорю главным образом о
средней Европе, которая нам ближе и духовно и географически была
всегда; наша галломания никогда не была органичной, и, напротив,
всегда была органичной -- германомания, хотя она и принимала у
нас часто самые отвратительные прусские формы. Быть может, одной
из важных причин крушения у нас 'пушкинской' культуры было то, что
эта культура становилась иногда слишком близкой французскому духу
и потому -- отрывалась от нашей почвы, не в силах была удержаться
в ней под напором внешних бед." (1 апр. 1919 г.)
"Мы -- варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары.
И наш жестокий ответ, страшный ответ -- будет единственно
достойным человека. А эволюции, прогрессы, учредилки -- стара
штука. Яд ваш мы поняли лучше вас. (Ренан.)"
"Жизнь не замажешь. То, что замазывает Европа, -- замазывает
тонко, нежно (Ренан; дух науки; дух образованности; esprit
gaulois, английская комедия), мы (русские профессора, беллетристы,
общественные деятели) умеем только размазать серо и грязно,
расквасить. Руками своей интеллигенции (пока она столь не
музыкальна, она -- пушечное мясо, благодарное орудие варварства).
Мы выполняем свою историческую миссию (интеллигенция -- при этом
-- чернорабочие, выполняющие чужую работу): вскрыть Правду.
Последние арийцы -- мы." (из дневников и записных книжек,
11 января 1918 г.)
"Если предположить, наконец, что проникновение масс цивилизацией
станет некогда возможно, то возникнет вопрос, нужно ли оно? Ответ
на этот вопрос, ясный для меня, дает картина близкой нам европей-
ской цивилизации."
"Цивилизовать массу не только невозможно, но и не нужно. Если
же мы будем говорить о приобщении человечества к культуре, то
неизвестно еще, кто кого будет приобщать с большим правом:
цивилизованные люди варваров, или наоборот: так как цивилизован-
ные люди изнемогли и потеряли культурную цельность; в такие
времена бессознательными хранителями культуры оказываются более
свежие варварские массы." ("Крушение гуманизма", 1919 г.)
"Луначарский хитроват и легкомыслен, но очень много верного и
НЕИНТЕЛЛИГЕНТСКОГО (что особенно важно). (1918 г., 26 янв.)
"Научное движение принимает характер позитивизма и матерьялизма;
оно разбивается на сотни отдельных движений (методов, дисциплин).
Предлог -- многообразие изучаемого мира; но скрытая причина --
оставленность духом музыки. Отдельные дисциплины становятся все
более недоступными для непосвященных. Является армия
специалистов, отделенных от непосвященных стеною своей кабинетной
посвященности. Непосвященные, между тем, волею истории становятся
постепенно все более властными хозяевами ее судеб. Они напоминают
о себе непрекращающимися отныне революциями."
"Движение цивилизации, стая посвященных в таинства кабинетной
науки и европейской биржи, продолжает писать на своих знаменах
старые гуманистические лозунги; оно борется с одряхлевшими
формами государственности, весьма справедливо называя их
средостением, но не предполагая, что эти самые формы являются
единственной отныне поддержкой самой цивилизации; они не знают,
что то мощное движение, которое расшатывает эти государственные
формы с другой стороны, стихийно хлынет и дальше, едва пробьет
для себя достаточно широкую брешь." (1919 г., 31 марта)
"Как бы в предчувствии катастрофы, завоевывает себе огромное,
неподобающее место то явление, по существу уродливое, которое
носит имя популяризации знаний. Глубокий компромисс, дилетантизм,
гибельный в итоге как для самого знания, так и для тех, кто вос-
принимает его в таком безвкусном растворе; морфин, возбуждающий
деятельность мозга на несколько часов для того, чтобы потом
бросить человека в прострацию. В ответ на это -- синтетические
призывы к gaia scienza (к 'веселой науке', ит.). Ницше сходит с
ума. Носителям призывов такого рода вообще приходится пока плохо,
они задыхаются в атмосфере, отравленной гуманной цивилизацией."
"То же явление -- во всех областях: в политике -- бесконечное
мелькание государственных форм, судорожное перекраиванье границ
(в ответ на это -- революции, которые пытаются всегда ввести в
русло, определить как движения национальные, как освободительные
(от гнета), но в которых остается всегда неопределимым и невводи-
мым в русло основное и главное -- волевой, музыкальный порыв); в
литературе -- школы, направления: то же -- в отдельных искусствах.
Самое разделение искусство и литература, в котором первое -- нечто
безответственное, второе -- нечто грузное, питательное,
умственное. В ответ на это -- синтетические стремления Вагнера
('Опера и драма')."
"Что же, цивилизация -- обогащение мира? Нет, это перегружение
мира, загромождение его (Вавилонская башня). Ибо все -- множест-
венно, все разделено, все не спаяно; ибо не стало материи,
потребной для спайки. Музыка была тем цементом, который создавал
культуру гуманизма; когда цемента не стало, гуманистическая
культура превратилась в гуманную цивилизацию. В Западной Европе,
где хранилась память о великом музыкальном прошлом гуманизма,
цивилизация все время силится вступить во взаимодействие с новой
силой, на стороне которой теперь дышит дух музыки. Это тончайшие,
своеобразнейшие взаимодействия и сплетения, исследованье которых
займет со временем немало томов. Подчас различить, где в одной
личности, в одном направлении кончается цивилизация и начинается
культура, нелегко. Я уверен, однако, что это должно быть
различено и прослежено во всех тонкостях, и что такова именно
задача будущего историка культуры XIX века. Не то -- в бедной,
варварской России, где никакой памяти сохраниться не могло, где
такого прошлого не было. Здесь будут наблюдать гораздо более
простые, грубые и потому -- более искренние, наивные проявления
разделения. Здесь, в простоте душевной, провозглашают сразу, что
сапоги выше Шекспира; с другой стороны, пьяненькие представители
плохонькой культуры и неважной музыки -- захудалые носители
музыки, российские актеры дубасят в темном переулке
'представителей цивилизации' -- театральных критиков, попадая при
этом, как водится, в самых неповинных в цивилизации, самых
культурных и музыкальных людей, как, например, Аполлон Григорьев.
Все это -- весьма наивное и жалкое проявление, но, по существу,
-- все то же оно; все те же два духа борются в древней Европе и в
юной России, и нет существеннейшего различия между ними при всем
громадном видимом различии, потому что мир стоит уже под знаком
духовного Интернационала; под шумом обостренных
националистических распрь и раздоров уже предчувствуется эпоха,
когда самые молодые расы пойдут рука об руку с древнейшими под
звуки той радостной музыки, которая прозвучит для разделявшей их
цивилизации как похоронный марш." (1919 г., 31 марта)
"Пускай Княжнин поступает в комиссию, это, может быть, обтешет
его немного, причешет ему вихры. Вихраст русский человек."
(1917 г., 4 сент.)
Вихрастость -- это диковатость, естественность, свободность,
слабопредсказуемость, способность к бунту. Это -- варварское.
Говорить о "вихрастости", а не о "низкой культуре" и пр. --
значит одобрять.
У Блока:
О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле,
Когда лицо твоё в простой оправе
Передо мной сияло на столе...
Если он порой ЗАБЫВАЛ, значит, в остальное время он ПОМНИЛ --
о доблестях, о подвигах, о славе.
"Когда люди долго пребывают в одиночестве, например имеют дело
ТОЛЬКО с тем, что недоступно пониманию 'толпы' (в кавычках -- и
не одни, а десяток), как 'декаденты' 90-х годов, тогда потом,
выходя в жизнь, они (бывают растеряны), оказываются беспомощными,
и часто (многие из них) падают ниже самой 'толпы'. Так было со
многими из нас. Для того чтобы не упасть низко (что, может быть,
было и невозможно, ибо никаких личных человеческих сил не хватило
бы для борьбы с бурей русской жизни следующих лет), или -- хоть
иметь надежду подняться, оправиться, отдохнуть и идти к людям,
разумея под 'ними' уже не только 'толпу' для это очень возможно
для иных, -- но не для всех), -- Для этого надо было иметь боль-
шие НРАВСТВЕННЫЕ силы, т. е. известную 'культурную избранность',
ибо нравственные фонды наследственны. В наши дни все еще длится
-- и еще не закончен -- этот нравственный отбор; вот почему, меж-
ду прочим, так сильно еще озлобление, так аккуратно отмеривается
и отвешивается количество арийской и семитической крови, так воз-
буждены национальные чувства; потому не устарели еще и 'сословные
счеты', ибо бывшие сословия -- культурные ценности, и очень
важно, какою культурною струей питался каждый из нас (интересно,
когда касается тех, кто еще имеет 'надежды', т. е. не 'выродил-
ся', не разложился, не все ему 'трын-трава'). (1912 г., 2 янв.)
"В большинстве случаев люди живут настоящим, т. е. ничем не
живут, а так -- существуют. Жить можно только будущим."
(1912 г., 24 марта)
"Я недостаточно знаю русские народные сказки, чтобы судить о
том, очень ли силен в них элемент жестокости. Что он в них
содержится в той или иной мере, во всяком случае, несомненно."
"О тех сказках, где жестоки только подробности, не составляющие
сути дела, говорить нечего. Стоит подумать о тех сказках, в
которых заключена 'жестокость для жестокости', так сказать."
"Всякая сентиментальность и по отношению к этим сказкам,
по-моему, может только повредить. Нельзя ни на минуту забывать о
том, прежде всего, что сказки -- не так называемое 'индивидуалис-
тическое' творчество, что, следовательно, жестокость в них не
есть проявление только 'безумной прихоти певца', но имеет
глубокие корни."
"Во-вторых, нельзя забывать о том, что век наш -- 'железный' и
что всякая сентиментальность по отношению к детям в наше время
есть великий грех, потому что может развить в них бездеятель-
ность, апатичность, неприспособленность к жизни, следовательно,
сделать из них несчастных, безвольных людей."
"В-третьих, и в главных, нельзя забывать, что нашим детям
предстоит в ближайшем будущем входить во все более тесное общение
с народом, потому что будущее России лежит в еле еще тронутых
силах народных масс и подземных богатств; песенка всяких уютных
'привилегированных' заведений спета, уж поздно рассуждать о том,
что... 'на наш век хватит'. Дети наши пойдут в ТЕХНИЧЕСКИЕ ШКОЛЫ
по преимуществу и рано соприкоснутся поэтому с так называемым
невежеством, темнотой, цинизмом, жестокостью и т. п."
"Имея все это в виду, надо по мере сил объяснять детям все
'народное'; на родителях лежит громадная ответственность; если
нельзя требовать с них творчества (как нельзя вообще требовать
с человека таланта, если бог его обделил талантом), то надо
требовать по крайней мере честности; чтобы не закрывали глаз на
действительность. Право, если перестать всячески белоручничать,
многое 'неприглядное' объяснится и окажется на вольном воздухе
гораздо более приглядным, чем казалось в четырех стенах."
"Все дело, конечно, в мере: нечего совать детям непременно все
русские сказки; если не умеете объяснить в них совсем ничего, не
давайте злобных и жестоких: но если умеете хоть немного, откройте
в этой жестокости хоть ее несчастную, униженную сторону; если же
умеете больше, покажите в ней творческое, откройте сторону
могучей силы и воли, которая только не знает способа применить
себя и 'переливается по жилочкам'."
"Вот задача, на которую стоит потратить силы; потому что Россия
явно требует уже не чиновников, а граждан; а ближайшее будущее
России требует граждан-техников и граждан-инженеров; а в какой
мере не хватает инженерам и техникам 'творческой интуиции', нам
показывает печальная действительность; а какое великое возрожде-
ние, т. е. сдвиг всех сил, нам предстоит, и до какой степени
техника и художественное творчество немыслимы друг без друга
("тексон" по-гречески -- искусство), мы скоро увидим, ибо если
только мы выправимся после этого потопа, нам предстоит перенес-
тись как на крыльях в эпоху ВЕЛИКОГО ВОЗРОЖДЕНИЯ, происходящего
под знаком МУЖЕСТВЕННОСТИ И ВОЛИ." (1915 г., 5 ноября)
Избирать своим знаком "мужественность и волю" -- это
по-фашистски.
"Любимое занятие интеллигенции -- выражать протесты: займут
театр, закроют газету, разрушат церковь -- протест. Верный
признак малокровия: значит, не особенно любили свою газету и
свою церковь." (1918 г., 5 янв.)
"Инстинктивная ненависть к парламентам, учредительным собраниям
и пр. ПОТОМУ, что рано или поздно некий Милюков произнесет:
'Законопроект в третьем чтении отвергнут большинством'." (1918,
5 янв.)
"Ежедневность, житейское, изо дня в день -- подло." (1918 г.,
10 марта)
"Когда раздались нечеловеческие вопли грубого либерализма и
'либеральная жандармерия' (она отличается от консервативной тем,
что первая регулируется правом и государством, а вторая --
произволом фанатиков и глупцов) стала теснить аристократов
чувства и мысли и снова распинать Истину, Добро и Красоту, --
старые силы вышли из тумана..." (из дневников и записных книжек,
1902 г., 7 янв.)
* * *
Тяготение к героическому, неприязнь к обыденности, отстранён-
ность от массы, "ненависть к парламентам", непочтительное
отношение к либерализму, принципиальное одобрение насилия -- это
фашистское.
Блок -- фашист? К оценке такого сложного человека нельзя подхо-
дить с простыми критериями. Слова "фашист" во времена Блока еще,
можно сказать, не существовало: оно только-только появилось в
1919 г. А до этого был лишь писатель Габриэль Д'Аннуцио (1863-
1938), создавший "даннуцианский стиль жизни". Во времена Блока
фашизм как вариант мировосприятия еще только вызревал в среде ев-
ропейских интеллектуалов. "Даннуцианский стиль жизни" ещё не был
скомпрометирован политической практикой. Если больше напрячься в
отношении нюансов, то надо бы говорить о героизме как мировоззре-
нии, которое использовалось политическим движением, называемым
"фашизмом", и которое стало с этим движением отождествляться теми,
кому героичность чужда органически.
Героизм -- это несмешанность с толпой. Это установка на значи-
тельную жизнь, на борьбу за что-то очень важное: зачастую -- лишь
на уровне настроений и мечтаний, но ведь и они показательны.
Если не "фашист", то кто: "героист", "герой"?
"Городские человеческие отношения -- добрые ли, или недобрые,
-- люты, ложны, гадки, почти без исключений. Долго, долго бы не
вести 'глубоких разговоров'!" (1911 г., 26 дек.)
"Загажено все еще больше, чем в прошлом году. Видны следы
гаженья сознательного и бессознательного. (...) Никто ничего
не хочет делать. прежде миллионы из-под палки работали на тысячи.
Вот вся разгадка. Но почему миллионам хотеть работать? И откуда
им понимать коммунизм иначе, чем -- как грабеж и картеж?"
(1919 г., 11 июня)
"Вообще, когда патетически говорится о нравственности, она в
большой опасности." (1920 г., 13 дек.)
"Наше время -- время, когда то, о чем мечтают как об идеале,
надо воплощать сейчас. Школа стремительности. Надо показать,
что можно быть мужественным без брютальности. Железный век --
цветок в петлице." (1916, 14 февр.)
"Буржуем называется всякий, кто накопил какие 6ы то ни было
ценности, хотя бы и духовные. Накопление духовных ценностей
предполагает предшествующее ему накопление матерьяльных. Это --
'происхождение' догмата, но скоро вопрос о генезисе, как ему и
свойственно, выпадает, и первая формула остается как догмат."
"Этот догмат воскресает во всякой революции, под влиянием
напряжения и обострения всех свойств души. Его явление знаменует
с собой высокий подъем, взлет доски качелей, когда она вот-вот
перевернется вокруг верхней перекладины. Пока доска не перевер-
нулась -- это минута, захватывающая дух, если она перевернулась
-- это уже гибель. Потому догмат о буржуа есть один из самых
крайних и страшных в революции -- ее высшее напряжение, когда она
готова погубить самою себя."
"Задача всякого временного правительства -- удерживая качели
от перевертыванья, следить, однако, за тем, чтобы размах не
уменьшался. То есть довести закочевавшую страну до того места,
где она найдет нужные избрать оседлость, и вести ее все время по
краю пропасти, не давая ни упасть в пропасть, ни отступить на
безопасную и необрывистую дорогу, где страна затоскует в пути и
где Дух Революции отлетит от нее." (1917 г., 13 июля)
"И вот задача русской культуры -- направить этот огонь на то,
что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую
музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые
не ослабят напора огня, но организуют этот напор; организовать
буйную волю; ленивое тление, в котором тоже таится возможность
вспышки буйства, направить в распутинские углы души и там раздуть
его в костер до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская
похоть." (1917 г., 7 авг.)
"Может быть, весь мир (европейский) озлится, испугается и еще
прочнее осядет в своей лжи. Это НЕ БУДЕТ НАДОЛГО. Трудно бороться
против 'русской заразы', потому что РОССИЯ ЗАРАЗИЛА УЖЕ ЗДОРОВЬЕМ
ЧЕЛОВЕЧЕСТВО. Все догматы расшатаны, им не вековать. Движение
заразительно." (1918 г., 20 февр.)
"Главное -- не терять крыльев (присутствия духа). Страшно хочу
мирного труда; но -- окрыленного, не проклятого. Более фаталист,
'чем когда-нибудь' (или -- как всегда). Красная армия? Рытье
окопов? 'Литература'? Всё новые и новые планы. Да, у меня есть
сокровища, которыми я могу 'поделиться' с народом." (1918 г., 1
марта)
"Не знаю (или -- знаю), почему Вы не увидели октябрьского
величия за октябрьскими гримасами, которых было ОЧЕНЬ МАЛО --
могло быть во много раз больше." (черновик письма к З. Гиппиус,
1918, май-июнь)
"В. МАЯКОВСКОМУ. Не так, товарищ! Не меньше, чем вы, ненавижу
Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строитель-
ство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же
скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб
истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не
избыть. Ваш крик -- все еще только крик боли, а не радости
[Вагнер -- прим. А. Блока]. Разрушая, мы и те же еще рабы старого
мира: нарушение традиций -- та же традиция. Над нами -- большее
проклятье: мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут
строить, другие разрушать, ибо 'всему свое время под солнцем', но
все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на
строительство и на разрушение." (1918 г.)
"'Восставать', а 'не воевать' (левые с.-р.) -- трогательно.
Но боюсь, что дело и не в этом тоже, потому что философия этого
-- помирить мораль с музыкой. Но музыка еще не помирится с
моралью. Требуется длинный ряд АНТИМОРАЛЬНЫЙ (чтобы 'большевики
изменили'), требуется ДЕЙСТВИТЕЛЬНО похоронить отечество, честь,
нравственность, право, патриотизм и прочих покойников, чтобы
МУЗЫКА СОГЛАСИЛАСЬ ПОМИРИТЬСЯ С МИРОМ."
"Происходит, кажется, нечто; то есть: по-видимому, произойдет
(по)трясение между тем моментом, который сейчас есть
(нерешительность), и будущим влитием желтой крови в белую (для
уничтожения всего перечисленного). У Европы -- склероз, она не
гибка и будет еще истеричничать (гордиться, тыкать в нос желтым
свою арийскую кровь, бояться насилия и т. д., то есть оттягивать,
то есть еще и еще посягать на неминуемо долженствующую
восстановиться музыку)." (1918 г., 4 марта)
"Совершенно особое чувство: нашей малости; гипербореи; потеря
великодержавства; не могу скрыть от самого себя даже минуты
довольства (передышка)." (1918 г., 7 марта)
"Я очень давно не исповедался, а мне надо исповедаться. Одно
из благодеяний революции заключается в том, что она пробуждает к
жизни всего человека, если он идет к ней навстречу, она напрягает
все его силы и открывает те пропасти сознания, которые были
крепко закрыты." ("Исповедь язычника", I, 1918 г.)
Блок о "России, которую мы потеряли". Какая она была на самом
деле? Благополучная страна "на подъёме", как её сегодня рисут
закоренелые антикоммунисты, или сильно загнившее общество, у
которого нашлось в своё время очень мало защитников? Из школьных
воспоминаний Блока:
"Несмотря на то, что в классе стало сразу тихо, учитель вдруг
заорал благим матом и ударил по кафедре изо всех сил классным
журналом, так что наша парта, стоявшая у кафедры, сотряслась, а
корешок журнала лопнул."
"...учили почти исключительно грамматикам, ничем их не одухо-
творяя, учили свирепо и неуклонно, из года в год, тратя на это
бесконечные часы. К тому же гимназия была очень захолустная,
мальчики вышли по большей части из семей неинтеллигентных, и в их
свежих сердцах можно было, при желании, написать и начертать что
угодно. Однако из учителей в голову не приходило пробовать нау-
чить мальчиков чему-нибудь, кроме того, что было но в учебниках
'крупным' шрифтом ('мелким' обыкновенно позволяли пропускать)."
"Дети быстро развращались. Среди нас было несколько больных,
тупых и слабоумных. Учились курить, говорили и рисовали много
много сальностей."
"На крупные шалости и даже гнусные патологические проявления
одних -- начальство смотрело сквозь пальцы; других же, стоявших в
стороне от какого-то заговора, который казался таинственным, но
имел очень дурной и непривлекающий запах, напротив, преследовали
иногда несправедливо. Как всегда бывает, страдали больше невинные
и безответные."
"Учителя и воспитатели были, кажется, без исключения люди не-
счастные: бедные, загнанные уроками, унижаемые начальством; все
это были люди или совсем молодые, едва окончившие курсы учитель-
ских семинарий, или вовсе старые, отупевшие от нелюбимого труда
из-за куска хлеба, озлобившиеся на все и запивающие втихомолку."
"Класс наш был буйный, среди нас были изрядные развратники,
старые курильщики, великовозрастные ухаживатели, циники, борцы и
атлеты. Скоро выяснилось, что были и отчаянные революционеры:
один, с шишковатым лбом, молчаливый, читал Помяловского. Другой,
черногорец с сильными кулаками и дерзкими глазами, грубил всем
учителям. Первого исключили, а второй скоро утонул, катаясь на
лодке."
"Однако тот страшный учитель, которого все, и я в том числе,
боялись больше всех и который всегда пол-урока неистовым голосом
кричал на нас без видимых причин, оказался одним из самых милых и
безвредных учителей. По всей вероятности, у него решительно
всегда болели зубы, были расстроены нервы, он был очень самолюбив
и начинал кричать для того, чтобы заранее пресечь всякие попытки
дразнения. К тому же он был особенно неряшливо одет, угреват,
нечесан, должно быть, всегда голоден, что тоже действовало на его
самолюбие, так как среди нас было несколько богатеньких..."
("Исповедь язычника", 1918 г.)
"Россия была больна и безумна, и мы, ее мысли и чувства, вместе
с нею. Была минута, когда все чувства нашей родины превратились в
сплошной, безобразный крик, похожий на крик умирающего от мучи-
тельной болезни. Тело местами не чувствует уже ничего, местами --
разрывается от боли, и все это многообразие выражается однообраз-
ным, ужасным криком." ("Открытое письмо Мережковскому", 1910 г.)
"9/10 России (того, что мы так называли) действительно уже не
существует. Это был больной, давно гнивший; теперь он издох; но
он еще не похоронен; смердит. Толстопузые мещане злобно чтут
дорогую память трупа (у меня непроизвольно появляются хореи,
значит, может быть, погибну)." (из дневников, 1918 г., 4 марта)
* * *
Когда такой сложный умище разворачивается в сторону революции,
она не может представляться ему как всего лишь акт насильственной
смены социальной "верхушки". Нет, это ещё и существенная трансфор-
мация мировосприятия. Это проявление обычно скрытого глубинного в
человеке и обществе. Это то, что надо алчно ухватывать, пока
имеется возможность, а потом старательно пережёвывать, разбираясь
с нюансами. Другой великий русский поэт-мыслитель -- Фёдор Тютчев
-- выразился об этом так:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он, их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был
И заживо -- как небожитель --
Из чаши их бессмертье пил.
Александр Блок испил бессмертья вполне. Но лучше бы ещё немного
попил: лучше для нас, потому что многое у него осталось на уровне
черновых набросков. Он -- недотворивший и вдобавок не оставивший
учеников. Тексты Блока, опубликованные в собрании его сочинений
-- лишь те, которые оказались приемлемыми для его посмертных
редакторов. Может быть, неизданное Блока не являет собой чего-то
значительного, а может, и наоборот.
Насколько можно судить по запискам Блока, он представлял рево-
люцию как отторжение части накопившегося цивилизационного, искус-
ственного, извращённого, абсурдного; как некоторый возврат к
естественому, целостному, полноценному, гармоничному. У Блока это
целостное естественное называется "духом музыки".
"Вечер закончился неприятным разговором Любой. Я постоянно
поднимаю с ней вопрос о правде нашей и о модернистах, чем она
крайне тяготится. Она не любит нашего языка, не любит его, не
любит и вообще разговоров. Модернисты все более разлучают ее со
мои Будущее покажет..."
"Мне, однако, в разговоре с Любой удалось, кажется, определить
лучше, что я имею против модернистстов."
"Стержень, к которому прикрепляется все многообразие дел, обра-
зов, мыслей, завитушек, -- должен быть; и должен он быть --
вечным, неизменяемым при всех обстоятельствах. Я, например,
располагаю в опере все, на что я способен, вокруг одного: СУДЬБЫ
НЕУДАЧНИКА; по крайней мере в христианскую эпоху, которой мы
современники, это величина постоянная. Если же я (или кто другой)
буду располагать все многообразие своих образов вокруг Рока и
Бога греческой трагедии, то я буду занят чем-то нереальным, если
захочу это показать другим. Сам я, может быть (мало вероятно),
могу проникнуть в "Ананхэ Мойра" ("судьбу" -- греч.), Олимп, но я
и останусь один, а вокруг меня будет по-прежнему бушевать
равнодушная к богу эпоха."
"О модернистах я боюсь, что у них НЕТ СТЕРЖНЯ, а только --
талантливые завитки вокруг пустоты. Люба хорошо возражает: всякое
предыдущее поколение видит в следующем циников, нигилистов, без
стержня. То же было и с нами. Может быть, я не понимаю. Может
быть, и у них есть 'священное. Будущее покажет." (1912 г.,
11 окт.)
"А. Белый. Не нравится мне наше отношение и переписка. В его
письмах -- все то же, он как-то не мужает, ребячливая восторжен-
ность, тот же кривой почерк, ничего о жизни, все почерпнуто НЕ из
жизни, из чего угодно, кроме нее. В том числе это вечное наше
'Ты' (с большой буквы)." (1913 г., 11 февр.)
"Эти дни -- диспуты футуристов со скандалами. Я так и не
собрался. Бурлюки, которых я еще не видал, отпугивают меня.
Боюсь, что здесь больше хамства, чем чего-либо другого (в Д.
Бурлюке)." (1913 г., 25 марта)
"Станиславский говорил всякое приятное -- о моих стихах, обо
мне. Говорил, что теперь я 'ближе к Пушкину', потому что не не-
досказываю там, где была потребность недосказывать у 'декаден-
тов' -- по отсутствию таланта (недосказывали именно там, где не
могли, не умели)." (1913 г., 27 апр.)
"Яд модернизма." (1913 г., 6 марта)
"Разные невоплощенные Мейерхольды и многие весьма воплощенные
уголовные элементы еще всё сосут, как пауки, обильную русскую
кровь; они лишены творчества, которое ведь требует крови ("здо-
ровая кровь -- хорошая вещь"), поэтому они, если бы и хотели
обратного, запутывают, стараются опутать жизнь сетью бледной,
аскетической, немощной доктрины. Жизнь рвет эту паутину весьма
успешно, у русских дураков еще много здоровой крови. Когда ЖИЗНЬ
возьмет верх, тогда только перестанет влечь это жирное, злое,
веселое и не очень-то здоровое гнездо, которому имя -- старый
театр." (1920 г., 13 дек.)
"Надо сказать, что первые статьи акмеистов были скромны: они
расшаркивались перед символизмом, указывали на то, что 'футурис-
ты, эго-футуристы и проч. -- гиены, следующие за львом', и пр.
Скоро, однако, кто-то из акмеистов, кажется сам Гумилев, заметил,
что никто ему не ставит преград, и написал в скобках, в виде по-
яснения к слову 'акмеизм': 'полный расцвет физических и духовных
сил'. Это уже решительно никого не поразило, ибо в те времена
происходили события более крупные: Игорь Северянин провозгласил,
что он 'гений, упоенный своей победой', а футуристы разбили
несколько графинов о головы публики первого ряда, особенно
желающей быть 'эпатированной'; поэтому определение акмеизма даже
отстало от духа нового времени, опередив лишь прежних наивных
писателей, которые самоопределились по миросозерцаниям (славяно-
филы, западники, реалисты. символисты); никому из них в голову не
приходило говорить о своей гениальности и о своих физических
силах: последние считались 'частным делом' каждого, а о гениаль-
ности и одухотворенности предоставлялось судить другим."
"Все эти грехи простились бы акмеистам за хорошие стихи. Но бе-
да в том, что десяток-другой маленьких сборников, вылущенных ими
перед войной, в те годы, когда буквально сотни сборников стихов
валялись на книжном рынке, не блещут особыми достоинствами, за
малыми исключениями. Начинавшие поэты, издававшиеся у акмеистов,
печатались опрятнее многих и были внутренно литературнее, воспи-
таннее, приличнее иных; но и это -- еще не похвала. Настоящим
исключением среди них была одна Анна Ахматова; не знаю, считала
ли она сама себя 'акмеисткой'; во всяком случае, 'расцвета
физических и духовных сил' в ее усталой, болезненной, женской и
самоуглубленной манере положительно нельзя было найти. Чуковский
еще недавно определял ее поэзию как аскетическую и монастырскую
по существу." ("'Без божества, без вдохновенья' (Цех акмеистов)",
1921 г.)
"Тянулась война, наступила революция; первой 'школой', которая
пожелала воскреснуть и дала о себе знать, был футуризм. Воскресе-
ние оказалось неудачным, несмотря на то, что футуризм на время
стал официозным искусством. Жизнь взяла свое, уродливые нагромож-
дения кубов и треугольников попросили убрать; теперь они лишь
изредка и стыдливо красуются на сломанных домах; 'заумные' слова
сохранились лишь в названиях государственных учреждений. Несколь-
ко поэтов и художников из футуристов оказались действительно
поэтами и художниками, они стали писать и рисовать как следует;
нелепости забылись, а когда-то, перед войной, они останавливали и
раздражали на минуту внимание; ибо русский футуризм был пророком
и предтечей тех страшных карикатур и нелепостей, которые явила
нам эпоха войны и революции; он отразил в своем туманном зеркале
своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе и о
котором многие 'прозорливые' и очень умные люди не догадывались.
В этом отношении русский футуризм бесконечно значительнее,
глубже, органичнее, жизненнее, чем 'акмеизм'; последний ровно
ничего в себе не отразил, ибо не носил в себе никаких родимых
'бурь и натисков', а был привозной 'заграничной штучкой'." ("'Без
божества, без вдохновенья' (Цех акмеистов)", 1921 г.)
"О 'человечности' Гёте, у которого были все возможности
'улететь', но который не улетал, работая 'над этим тяжко и
сознательно. Не ускорять конец (теософия), но делать шествие
ритмичным, т. е. замедлять (культура). О Боре и Штейнере. Все,
что узнаю о Штейнере, все хуже. Полемика с наукой, до которой
никогда не снисходил Ницше (который только приближал науку, когда
она была нужна, и отталкивал, когда она лезла не туда, куда
надо)." (1913 г., 20 янв.) ["Боря" -- это писатель Андрей Белый]
"ПОЧЕМУ ТАК НЕНАВИДИШЬ ВСЕ ЯРОСТНЕЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ БОЛЬШИНСТВО?
Потому что званых много, но избранных мало. Старое сравнение:
царь -- средостенная бюрократия -- народ; взыскательный художник
-- критика, литературная среда, всякая 'популяризация' и пр. --
люди. В ЛИТЕРАТУРЕ это заметнее, чем где-либо, потому что
литература не так свободна, как остальные искусства, она не
чистое искусство, в ней больше 'питательного' для челядиных брюх.
Давятся, но жрут, питаются, тем живут."
"Если б я когда-нибудь написал произведение, которое считал бы
необходимым сообщить людям, я бы пошел на цинизм, как, вероятно,
делает Дягилев. Надо надуть обманутых (минус на минус дает плюс):
обмануты -- люди."
(...)
"Миланская конюшня. 'Тайная вечеря' Леонардо. Ее заслоняют
всегда задницы английских туристок. Критика есть такая задница.
Следующая мысль есть иллюстрация: САТИРА. Такой не бывает. Это --
Белинские о-и это слово. До того о-и, что после них художники
вплоть до меня способны обманываться, думать о 'бичевании
нравов'."
"Чтобы изобразить человека, надо полюбить его узнать. Грибо-
едов любил Фамусова, уверен, что временами -- больше, чем
Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова --
особенно. Пришли Белинские и оказали, что Грибоедов и Гоголь
'осмеяли'... Отсюда -- начало порчи русского сознания -- языка,
поддлинной морали, религиозного сознания, понятия об искусстве,
вплоть до мелочи -- полного убийства вкуса."
"Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют на, художничес-
кую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна
превратиться в дракончика. (...) Это от них так воняет в
литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им --
игрушки, а нам -- слезки."
"Почему же я признаю некоторых дам, критиков и пр.? -- Потому
что мораль мира бездонна и непохожа на ту, которую так называют.
Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой. Я волен
выбрать, кого хочу, оттуда -- такова моя верховная воля и сила."
(1913 г., 11 февр.)
"Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в
партию, я никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я
ничего не понимаю." (1917 г., 13 июля)
"Ложь, что мысли повторяются. Каждая мысль нова, потому что ее
окружает и оформливает новое. " (1917 г., 13 июля)
"Всякая мысль прочна и завоевательна только тогда, когда верна
основная схема ее, когда в ее основании разумеется чертеж сухой
и единственно возможный. При нахождении чертежа нельзя не руко-
водиться вековой академической традицией, здравым и, так сказать,
естественным разумом."
"Что мыслится прежде всего, когда думаешь о докладе высокого
государственного учреждения -- Следственной комиссии, долженст-
вующей вынести приговор старому 300-летнему режиму, -- учреждению
еще более высокому -- Учредительному собранию нового режима?"
"Мыслится русская речь, немногословная, спокойная, важная, вес-
кая, понятная -- и соответствующее издание государственной типо-
графии (а не популярные книжечки, издаваемые еврейско-немецкой
фирмой 'Муравей'). Такую речь поймет народ (напрасно думать, что
народ не поймет чего-нибудь настоящего, верного), а популяризации
-- не поймет."
"Всякая популяризация, всякое оригинальничанье, всякое приспо-
собление заранее лишает мысль ее творческого веса, разжижает ее,
делает шаткой, студенистой. Caveant Academia, ne quid ratio
detrimenti capiat ('Пусть будет настороже Академия, чтобы разум
не потерпел ущерба')."
"Найденный верно чертеж можно спокойно вручить для разработки
всяким настоящим рабочим рукам. Лучше -- талантливым; но личных
талантов бог не требует, он требует верности, добросовестности и
честности. Если будет работать талант, ОБЛАДАЮЩИЙ ЭТИМИ
КАЧЕСТВАМИ (и, кроме того, в данном случае, государственным
умом), то он сумеет вырастить на сухих прутьях благоухающие
свежие и красные цветы Демократии. ('Талантик' только нагадит.)
Если не будет таланта, чертеж останется верным, а Народ примет
милостиво и простой и честный рабочий труд."
"Нельзя оскорблять никакой народ приспособлением, популяриза-
цией. Вульгаризация не есть демократизация. Со временем Народ все
оценит и произнесет свой суд, жестокий и холодный, над всеми, кто
считал его ниже его, кто не только из личной корысти, но и из
своего <...> недомыслия хотел к нему 'спуститься'. Народ --
наверху; кто спускается, тот проваливается... <...>." (1917 г.,
8 июля)
"Отчего (кроме лени) я скверно учился в университете? Оттого,
что русские интеллигенты (профессора) руководились большей частью
такими же серыми, ничем не освещенными изнутри 'программами',
какую сегодня выдвинул Тарле, которая действительно похожа на
программу торжествующего <...> гимназиста Павлушки и с которой
сегодня уже спорили. Ничего это не говорит. От таких программ и
народ наш темен и интеллигенция темна." (1917 г., 28 июля)
"В артисте -- отсутствие гуманной размягченности, острое
сознание. Оптимизм, свойственный цивилизованному миру, сменяется
трагизмом: двойственным отношением к явлению, знанием дистанций,
умением ориентироваться." (1919 г., 7 апр.)
Итак: 1) двойственное отношение к явлению, 2) знание дистанций,
3) умение ориентироваться. Это можно считать формулой поведения
в сложном мире. "Двойственное отношение" -- это способность
видеть сочетание хорошего и плохого в одних и тех же сущностях;
это ни безусловное притягивание к себе, ни безусловное отталки-
вание от себя. "Знание дистанций" -- это и отстранённость от су-
еты, и осторожный подход к авторитетам. "Умение ориентироваться"
-- это способность различать глубинное, типичное, неслучайное,
"дальнее"; видеть за деревьями лес.
"Что такое поэт? Человек, который пишет стихами? Нет, конечно.
Он называется поэтом не потому, что он пишет стихами; но он пишет
стихами, т. е. приводит в гармонию слова и звуки, потому что он
-- сын гармонии, поэт."
"Что такое гармония? Гармония есть согласие мировых сил, поря-
док мировой жизни. Порядок -- космос, в противоположность беспо-
рядку -- хаосу. Из хаоса рождается космос, мир, учили древние.
Космос -- родной хаосу, как упругие волны моря -- родные грудам
океанских валов. Сын может быть не похож на отца ни в чем, кроме
одной тайной черты; но она-то и делает похожими отца и сына."
"Хаос есть первобытное, стихийное безначалие; космос -- устро-
енная гармония, культура; из хаоса рождается космос; стихия таит
в себе семена культуры; из безначалия создается гармония.
Мировая жизнь состоит в непрестанном созидании новых видов, новых
пород. Их баюкает безначальный хаос; их взращивает, между ними
производит отбор культура; гармония дает им образы и формы,
которые вновь расплываются в безначальный туман. Смысл этого нам
непонятен; сущность темна; мы утешаемся мыслью, что новая порода
лучше старой; но ветер гасит эту маленькую свечку, которой мы
стараемся осветить мировую ночь. Порядок мира тревожен, он --
родное дитя беспорядка и может не совпадать с нашими мыслями о
том, что хорошо и что плохо."
"Мы знаем одно: что порода, идущая на смену другой, нова; та,
которую она сменяет, стара; мы наблюдаем в мире вечные перемены;
мы сами принимаем участие в сменах пород; участие наше большей
частью бездеятельно: вырождаемся, стареем, умираем; изредка оно
деятельно: мы занимаем какое-то место в мировой культуре и сами
способствуем образованию новых пород. Поэт -- сын гармонии; и ему
дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложены на
него: во-первых, освободить звуки из родной безначальной стихии,
в которой они пребывают; во-вторых -- привести эти звуки в гармо-
нию, дать им форму; в-третьих -- внести эту гармонию во внешний
мир." ("О назначении поэта", 1921 г.)
"На самом же деле, что особенно самоуверенного в том, что писа-
тель, верующий в свое призвание, каких бы размеров этот писатель
ни был, сопоставляет себя со своей родиной, полагая, что болеет
ее болезнями, страдает ее страданиями, сораспинается с нею, и в
те минуты -- когда ее измученное тело хоть на минуту перестают
пытать, чувствует себя отдыхающим вместе с нею? Чем больше чувст-
вуешь связь с родиной, тем реальнее и охотнее представляешь ее
себе как живой организм; мы имеем на это право, потому что мы,
писатели, должны смотреть жизни как можно пристальнее в глаза;
(??) мы не ученые, мы другими методами, чем они, систематизируем
явления и не призваны их схематизировать. Мы также не государст-
венные люди и свободны от тягостной обязанности накидывать креп-
кую стальную сеть юридических схем на разгоряченного и рвущегося
из правовых пут зверя. Мы люди, люди по преимуществу, и значит --
прежде всего обязаны уловить дыхание жизни, то есть увидать лицо
и тело, почувствовать, как живет и дышит то существо, которого
присутствие мы слышим около себя."
"Родина -- это огромное, родное, дышащее существо, подобное
человеку, но бесконечно более уютное, ласковое, беспомощное, чем
отдельный человек; человек -- маленькая монада, состоящая из
веселых стальных мышц, телесных и душевных, сам себе хозяин в
этом мире, когда здоров и здрав, пойдет, куда захочет, и сделает
что пожелает, ни перед кем, кроме бога и себя, не отвечает он за
свои поступки. Так пел человека еще Софокл, таков он всегда,
вечно юный."
"Родина подобна своему сыну -- человеку. Когда она здорова и
отдыхает, все ее тело становится таким же чувствительным, как
здоровое человеческое тело; нет ни одного пункта, подверженного
анестезии, все дышит, видит, на каждый удар или укол она
поднимает гневную голову, под каждой лаской становится нежной и
страстной. Органы чувств ее многообразны, диапазон их очень
велик. Кто же играет роль органов чувств этого подобного и милого
нам существа?"
"Роль этих органов играют, должны играть все люди. Мы же, писа-
тели, свободные от всех обязанностей, кроме человеческих, должны
играть роль тончайших и главнейших органов ее чувств. Мы -- не
слепые ее инстинкты, но ее сердечные боли, ее думы и мысли, ее
волевые импульсы." ("Открытое письмо Мережковскому", 1910 г.)
"Когда начинают говорить об 'искусстве для искусства', а потом
скоро -- о литературных родах и видах, о 'чисто литературных'
задачах, об особенном месте, которое занимает поэзия, и т. д., и
т. д.,-- это может быть, иногда любопытно, но уже не питательно и
не жизненно. Мы привыкли к окрошке, ботвинье и блинам, и француз-
ская травка с уксусом в виде отдельного блюда может понравиться
лишь гурманам. Так и 'чистая поэзия' лишь на минуту возбуждает
интерес и споры среди 'специалистов'; споры эти потухают так же
быстро, как вспыхнули, и после них остается одна оско мина; а
'большая публика', видимого участия в этом не принимающая и не
обязанная принимать, а требующая только настоящих, живых
художественных произведений, верхним чутьем догадывается, что в
литературе не совсем благополучно; и начинает относиться к
литературе новейшей совсем иначе, чем к литературе старой."
("'Без божества, без вдохновенья' (Цех акмеистов)", 1921 г.)
"Если что-нибудь вообще будет, то и я удалюсь в жизнь, не
частную, а 'художническую', умудренный опытом и пообтесанный."
(1917 г. 4 сент.)
"По вечерам иногда (как сегодня) на меня находят эти грубые,
сильные, тяжелые и здоровые воспоминания о дружине -- об этих
русских людях, о лошадях, попойках, песнях, рабочих, пышной
осени, жестокой зиме, балалайках, гитарах, сестрах, граммофонах,
обжорстве, гатях, вышке, полянах за фольварком Лопатино, белом
пароходе, который хрустальным утром ползет среди рощи, дубах,
соснах, ольхах, Пинске вдали, наших позициях (нами вырытых),
ветре, колбасе, висящей на ясном закате, буре поднимающейся в
душе страсти (вдруг), томлении тоски и скуки, деревнях,
соломенных шестах, столовой Земсоюза, Бобрике, князе, Погосте,
далях, скачках через канавы, колокольнях, канонаде, грязном
бараке, избе Лемешевских, саперах, больших и малых траверсах,
девках, спирте, бобах с капустой, узкоколейке, мостах -- все,
все. Хорошо!" (1917 г. 4 сент.)
Этот созерцатель и мечтатель, этот ДОМАШНИЙ человек, рано
женившийся и всю жизнь поддерживавший тесные отношения с матерью,
однажды решился на грубое практическое действие -- и не пожалел
об этом. У Чехова была поездка на Сахалин, у Блока -- в фронтовую
зону.
"Братание кончило тем, что батальонный командир потребовал
'добыть языка'. С немцами давно жили дружно, всем делились.
Посовещались и не добыли. На следующий день командир повторил
приказание с угрозой выслать весь батальон в дозор. Батальонные
и ротные комитеты на фронте бессильны. Ослушаться нельзя. Двух
немцев, пришедших по обыкновению, брататься (там -- тоже не
слушались начальства, и немцы тоже отказывались наступать),
забрали и отправили в штаб дивизии (что с ними там делали --
неизвестно, но обыкновенно 'языки' подвергаются пытке и пр.).
Немцы вывесили у проволочных заграждений плакат: верните наших
двух товарищей, иначе вам будет плохо. Стали совещаться, что
поступили подло, но вернуть уже не могли. Немцы вывесили второй
плакат: пришлите нам одного из ваших, мы его отпустим. Смельчак
нашелся, пошел к немцам. И вернулся обратно, целый. Немцы
вывесили третий плакат: верните нам наших, как мы вернули вам
вашего, иначе вам будет плохо. Когда это не подействовало,
открыли огонь по нашим окопам. Два дня свирепствовала немецкая
артиллерия (к нашим окопам уже наверняка пристрелялись, -- что
наши окопы?), и выбили из каждой роты по 60 человек (вчера это
рассказал мне швейцар). Какая страшная трагедия. (1917 г.,
14 июля)
"С 'литературой' связи я не имею, и горжусь этим. То, что я
сделал подлинного, сделано мною НЕЗАВИСИМО, т. е. я зависел
только от неслучайного." (1916 г., 28 июня)
"Если бы те, кто пишет и говорит мне о 'благородстве' моих
стихов и проч., захотели посмотреть глубже, они бы поняли, что:
в тот момент, когда я начинал 'исписываться' (относительно -- в
1909 году), у меня появилось отцовское наследство; теперь оно
иссякает, и положение мое может опять сделаться критическим, если
я не найду себе заработка. 'Честным' трудом литературным прожить
среднему и требовательному писателю, как я, почти невозможно.
Посоветуйте же мне, милые доброжелатели, как зарабатывать деньги;
хоть я и ленив, я стремлюсь делать всякое дело как можно лучше.
И, уж во всяком случае, я очень честен." (1915 г., 15 октября)
Полупонятый, урезанный для массового образования и засунутый
на общую полку -- к Бальмонтам и Брюсовым. К "серебряному веку",
в общем. Вдобавок "бабник" и "алкоголик". Если стихи его ещё
как-то известны (но лишь благодаря средней школе), то его
МЫСЛИТЕЛЬСКОЕ наследие -- сокровище, мимо которого пробегают в
суете, потому что никто не ткнул в это наследие носом, не вставил
его в типовой интеллигентский "багаж" поверхностной образованнос-
ти.
"Не знаю, надолго ли, но русской церкви больше нет. Я и многие
подобные мне лишены возможности скорбеть об этом потому, что
церкви нет, но храмы не заперты и не заколочены; напротив, они
набиты торгующими и продающими Христа, как давно уже не были
набиты. Церковь умерла, а храм стал продолжением улицы. Двери
открыты, посредине лежит мертвый Христос. Вокруг толпятся и
шепчутся богомолки в мужских и женских платьях: они спекулируют;
напротив, через улицу, кофейня; двери туда тоже открыты; там
сидят за столиками люди с испитыми лицами и тусклыми глазами; это
картежники, воры и убийцы; они тоже спекулируют. Спекулянты в
церкви предают большевиков анафеме, а спекулянты в кофейне
продают аннулированные займы; те и другие перемигиваются через
улицу; они понимают друг друга."
"В кофейню я еще зайду, а в церковь уже не пойду. Церковные
мазурики для меня опаснее кофейных. Но я -- русский, а русские
всегда ведь думают о церкви; мало кто совершенно равнодушен к
ней; одни ее очень ненавидят, а другие любят; то и другое --
с болью."
"И я тоже ходил когда-то в церковь. Правда, я выбирал время,
когда церковь пуста, потому что обидно и оскорбительно
присутствовать при звероголосовании нестриженых и озабоченных
наживой людей. Но в пустой церкви мне удавалось иногда найти то,
чего я напрасно искал в мире." ("Исповедь язычника", I, 1918 г.)
О черни.
"...нужно быть тупым или злым человеком, чтобы думать, что
под чернью Пушкин мог разуметь простой народ. Пушкинский словарь
выяснит это дело -- если русская культура возродится."
"Пушкин разумел под именем черни приблизительно то же, что и
мы. Он часто присоединял к этому существительному эпитет
'светский', давая собирательное имя той родовой придворной знати,
у которой не осталось за душой ничего, кроме дворянских званий;
но уже на глазах Пушкина место родовой знати быстро занимала
бюрократия. Эти чиновники и суть наша чернь, чернь вчерашнего и
сегодняшнего дня: не знать и не простонародье; не звери, не комья
земли, не обрывки тумана, не осколки планет, не демоны и не
ангелы. Без прибавления частицы 'не' о них можно сказать только
одно: онк люди; это -- не особенно лестно; люди -- дельцы и
пошляки, духовная глубина которых безнадежно и прочно заслонена
'заботами суетного света'."
"Чернь требует от поэта служения тому же, чему служит она:
служения внешнему миру; она требует от него 'пользы', как просто
говорит Пушкин; требует, чтобы поэт 'сметал сор с улиц', 'просве-
щал сердца собратьев' и пр." "Со своей точки зрения, чернь в сво-
их требованиях права. Во-первых, она никогда не сумеет воспользо-
ваться плодами того несколько большего, чем сметание сора с улиц,
дела, которое требуется от поэта. Во-вторых, она инстинктивно
чувствует, что это дело так или, иначе. быстро или медленно,
ведет к ее ущербу. Испытание сердец гармонией не есть занятие
спокойное и обеспечивающее ровное и желательное для черни течение
событий внешнего мира."
"Сословие черни, как, впрочем, и другие человеческие сословия,
прогрессирует весьма медленно. Так, например, несмотря на то, что
в течение последних столетий человеческие мозги разбухли в ущерб
всем остальным функциям организма, люди догадались выделить из
государства один только орган -- цензуру, для охраны порядка сво-
его мира, выражающегося в государственных формах." ("О назначении
поэта", 1921 г.)
Об атмосфере эпохи.
"Различны сравниваемые нами эпохи, и существо этого различия
заключается, конечно, в атмосфере, в том воздухе, которым прихо-
дилось дышать людям той и другой эпохи. Историческая наука до сих
пор не знает, не умеет учесть этой атмосферы; но она ведь и
является часто решающим моментом, то есть только знание о ней и
помогло бы нам установить истинные причины многих событий перво-
степенной важности. Вот это-то обстоятельство и заставляет нас
гадать об атмосфере той эпохи, которую мы хотим припомнить."
"Гадая об атмосфере двух сравниваемых эпох, я думаю, что в
людях первых веков нашей эры было гораздо больше косности, чем в
людях XVIII-XIX века. Человек, косный по природе, часто проявляет
животные черты, притом черты, роднящие его с животным не в его
силе, инстинктах, ловкости, а в его слабости, в беспомощности, в
беспамятстве. Чем решительнее и грознее изменяется окружающий
мир, тем чаще человек стремится не заметить этого, заткнуть уши,
потушить сознание и притвориться, что ничего особенного не
происходит. В этой косной спячке человек надеется выиграть время,
протянуть его незаметно, и всегда, между прочим, проигрывает, как
жук, притворяющийся мертвым слишком долго, до тех пор, пока его
не клюнет птица."
"Вот почему я думаю, что в эпоху, когда мир уже весь был охва-
чен огнем, когда уже все его тело, и физическое и социальное, было
покрыто трещинами и ранами, -- люди спали крепче, чем когда-либо;
сон этот можно сравнить со сном иных людей вчерашнего и
сегодняшнего дня. Великолепно написано, например, в 'Историях' и
'Летописи' Тацита, каким крепким сном спали люди, ежедневно
боровшиеся между собой и не подозревающие о том, что их борьбу
уже осеняет третья сила, что все голоса их боевых труб уже
заглушаются голосом третьей трубы. Если можно так выразиться,
спали крепчайшим сном вечно бодрствовавшие и призвавшие на помощь
все свое древнее лукавство цивилизаторов -- римляне; не менее
крепко спали и варвары, сквозь сон и храп кулаком наотмашь сгоняя
цивилизаторов со своего тела, попирая при этом все бывшие и
будущие законы человеческих обществ, как их умеет попирать во все
века только народ; крепко спал. между прочим, сам гениальный
Тацит, описывавший все эти деяния через сто лет после смерти
Христа, не подозревая по-видимому, что ветер дует не из Рима, не
из Германии, не из Британии, не из Испании, не из Малой Азии, а с
какого-то нового материка. Об этом материке помнили когда-то
элеаты и Платон; но цивилизованных заставил забыть о нем
Аристотель; а нецивилизованным вспоминать было не о чем."
("Владимир Соловьев и наши дни", 1920 г.)
"... далеко не все черты новой эры определились. Нам предстоит
много неожиданного; предстоят события, ставящие крест на жизнях и
миросозерцаниях дальновиднейших людей, что происходило уже в бли-
жайшие к нам годы не однажды." ("Владимир Соловьев и наши дни",
1920 г.)
О романтизме.
"Под романтизмом в просторечии принято всегда понимать нечто,
хотя и весьма возвышенное, но отвлеченное; хотя и поэтическое, но
туманное и расплывчатое; а главное -- далекое от жизни, оторван-
ное от действительности... Человека отвлеченного, рассеянного,
неуклюжего, непрактичного мы склонны называть романтиком..."
"Откуда явилось такое понимание? -- Его источники очень глубо-
ки; в России, где подобное мнение особенно укоренилось, источника
его нужно искать в природе нашей интеллигенции, в характере того
мучительного, извилистого пути, которым она, надрываясь, шла. Это
-- тема для целой книги."
"Причина указанного понимания романтизма лежит еще в очень
прочно установившейся критической традиции, которая приобрела
большую популярность во всей Европе и у нас, шедших в этом
отношении по стопам Европы."
"Мы относимся к романтизму со смешанным чувством иронии и
уважения, потому что он вызывает в нас представление о чем-то
высоком, о каком-то отношении к жизни, которое превосходит наше
ежедневное отношение, которое поэтому празднично."
"Если мы обратимся к обычному определению романтизма и сравним
его с выводами науки, то увидим следующее:
1) Подлинный романтизм вовсе не есть только литературное течение.
Он стремился стать и стал на мгновение новой формой чувствования,
новым способом переживания жизни. Литературное новаторство есть
лишь следствие глубокого перелома, совершившегося в душе, которая
помолодела, взглянула на мир по-новому, потряслась связью с ним,
прониклась трепетом, тревогой, тайным жаром, чувством неизведан-
ной дали, захлестнулась восторгом от близости к Душе Мира.
2) Из этого непосредственно следует то, что подлинный романтизм
не был отрешением от жизни; он был, наоборот, преисполнен жадным
стремлением к жизни ... (...)
3) Из двух главных новооткрытых признаков романтизма, который
оказывается теперь на самом деле не чем иным, как новым способом
жить с удесятеренной силой, следует, что все остальные признаки
романтизма как литературного течения вполне производны, то есть
второстепенны; только число их можно бесконечно умножить; стрем-
ление к средним векам, к родной старине, к иностранным литерату-
рам присуще романтизму, так же, как стремление ко всем другим
эпохам, ко всем областям деятельности человека, где только ярко
проявилось стремление установить новую связь с миром. Романтизм
определился как мировое стремление и, естественно, расплеснулся
на весь мир."
"Романтизм -- условное обозначение шестого чувства, если мы
возьмем это слово в его незапыленном, чистом виде. Романтизм
есть не что иное, как способ устроить, организовать человека,
носителя культуры, на новую связь со стихией."
"Человек от века связан с природой, со всеми ее стихиями; он
борется с ними и любит их, он смотрит на них одновременно с
любовью и с враждой. Эта связь со стихией есть связь романтичес-
кая."
"Романтическое сознание должно было стать тем носящимся по вол-
нам островом, на котором культура была бы одновременно предана
стихии и защищена от ее бушующих волн; знаменательно то, что эти
волны сами вовсе не посягали на остров культуры; они посягали и
посягают лишь на изменивших ему; его старались подточить и разру-
шить лишь враги, лишь те, кто искал того, чтобы стихия разрушила
эту культуру."
"Романтики выдвинули, между прочим, странно звучащий для нашего
уха лозунг 'спасения природы'..."
"Мы падаем, испытываем ущерб, убыль, изменяем, потому что мы --
дети и не умеем распоряжаться тем огнем, который горит в каждом
из нас, не умеем поддержать этого огня. Но огонь есть, и только
мы не можем сохранить его, не умеем даже иногда найти его в себе.
Не умеет человек-дитя уберечь свой сторожевой огонь; не умеет
ребенок-толпа сохранить, уберечь от чада и смрада тот костер, в
котором она хочет попалить лишь то, что связывает человечеству
ноги на его великом пути."
"Итак, романтизм пока есть жадное стремление жить удесятеренной
жизнью; стремление создать такую жизнь. Романтизм есть дух,
который струится под всякой застывающей формой и в конце концов
взрывает ее."
"...он -- в Шекспире и Сервантесе; он -- в первых порывах вся-
кого народного движения, он же и в восстании против всякого дви-
жения, которое утратило жизнь и превратилось в мертвую инерцию;
романтизм есть восстание против материализма и позитивизма, какие
бы с виду стремительные формы ни принимали они; он есть вечное
стремление, пронизывающее всю историю человечества, ибо единст-
венное спасение для культуры -- быть в том же бурном движении, в
каком пребывает стихия."
"Еще ближе станет нам романтизм, если мы определим то течение,
которое считается противоположным ему, то есть классицизм. Клас-
сицизм, в сущности, не противоположен романтизму; он есть только
необходимое состояние покоя, временного отказа от обладания сти-
хией, краткий и светлый отдых на пути стремления и борьбы..."
"Таким образом, классицизм есть лишь величавый миг покоя, на-
шедшего себя. Как только состояние покоя становится длительным,
классицизм вырождается, ее становится псевдоклассицизмом и гибнет
под натиском стихий, действующих заодно с романтизмом."
("О романтизме", 1919)
О гуманизме.
"Историку едва ли могло быть неизвестно, что так называемые
массы никогда не были затронуты великим движением гуманизма.
Возникает вопрос, мог ли народ вообще быть затронут движением
индивидуалистическим по существу; движением, в котором он не
принимал участия, или -- его отгоняли, когда он стремился принять
участие, потому что свои стремления он выражал на диком и
непонятном для гуманистов языке -- на варварском языке бунтов и
кровавых расправ."
"Сверх того, это самое индивидуалистическое движение возникло
из возрождения древней цивилизации, которой, в свою очередь,
никогда не была затронута толща народная, та 'варварская масса',
которая в конце концов затопила своим же потоком эту самую
цивилизацию, смела Римскую империю с лица земли. Отчего не
сказать себе наконец с полной откровенностью, что никогда в мире
никакая масса не была затронута цивилизацией? Что во всей
известной нам мировой истории мы знаем, может быть, лишь одно
исключение, не нарушающее правила: маленькую афинскую общину VI
столетия до рождества Христова. Да и она не была исключением,
потому что Афины Софокла и Перикла были не центром цивилизации,
но центром культуры. Отчего нужно непременно думать, что народ
рано или поздно (а для ученых, преследующих педагогические цели,
даже непременно 'рано' и 'скоро') проникается духом какой бы то
ни было из известных нам цивилизаций? Полицейское государство в
этом случае гораздо реалистичнее новейших гуманистов: оно откро-
венно поставило на первый план вопрос о подчинении и властвова-
нии, а так как властвование требует прежде всего разделения (то
есть натравливанья одной части населения на другую, одного класса
на другой, -- divide et impera: разделяй и властвуй, лат.)."
"Когда мы перечитываем теперь 'Дон-Карлоса' Шиллера, мы поража-
емся величием архитектуры, тем многообразием замыслов, тем, идей,
которые так свободно и спокойно вместил Шиллер в одну трагедию.
Элементы исторической науки, искусства, музыки, живописи -- все
налицо в одной трагедии. Современный художник сделал бы из этого
матерьяла десять драм, и каждая из них была бы все-таки по
нынешним временам необыкновенно обширна и полнозвучна, далеко
опередила бы все короткие и судорожные мысли нашего века!"
"Какое же творческое спокойствие, какой творческий досуг, какая
насыщенная музыкой атмосфера окружала Шиллера! Надо ли, однако,
художникам XX столетия вспоминать о его времени как о золотом для
искусства веке? Я думаю, что не надо, потому что новые времена
несут с собою и новые песни. Лицо Шиллера -- последнее спокойное,
уравновешенное лицо, какое мы вспоминаем в Европе. Мы видели
после него много лиц возмущенных или обезображенных, искаженных
внутренней тревогой; мы видели еще гораздо больше лиц сытых,
самодовольных; но это уже не старая добрая сытость; на этих
лоснящихся лицах мы всегда замечали бегающие злые глаза."
"Утратилось равновесие между человеком и природой, между жизнью
и искусством, между наукой и музыкой, между цивилизацией и куль-
турой -- то равновесие, которым жило и дышало великое движение
гуманизма. Гуманизм утратил свой стиль; стиль есть ритм; утратив-
ший ритм гуманизм утратил и цельность. Как будто мощный поток,
встретившись на пути своем с другим потоком, разлетелся на тысячи
мелких ручейков; в брызгах, взлетевших над разбившимся потоком,
радугой заиграл отлетающий дух музыки. Дружный шум потока
превратился в нестройное журчанье отдельных ручейков, которые,
разбегаясь и ветвясь все больше при встречах с новыми и новыми
препятствиями, послужили силами для тех образований, которые мы
привыкли, обобщая, называть образованиями европейской цивилиза-
ции. Старая 'соль земли' утратила свою силу, и под знак культуры,
ритмической цельности, музыки встало другое встречное движение,
натиск лишь внешне христианизированных масс, которые до сих пор
не были причастны европейской культуре."
"Так великое движение, бывшее фактором мировой культуры, разби-
лось на множество малых движений, ставших факторами европейской
цивилизации. Цивилизация, все более терявшая черты культуры, все
более приобретавшая характер разрозненности, лишающаяся духа
цельности, музыкальной спаянности, -- все более держалась, одна-
ко, за свое гуманистическое происхождение. Потеряв право на имя,
цивилизация тем крепче держалась за это имя, как вырождающийся
аристократ держится за свой титул."
"Это удивительное в своем роде явление -- оберегание титула при
потере прав на него, хранение прерогатив просвещенной Европы во
времена зарождения новой культуры имело роковое и трагическое
значение для европейской цивилизации. Его объяснение нужно искать
в той же разлученности с духом музыки: явление стало возможным
вследствие духовного изнеможения носителей гуманизма."
"Недаром Иммануил Кант -- этот лукавейший сумасшедший мистик --
именно в ту эпоху поставил во главу своего учения учение о
пространстве и времени. Ставя предел человеческому познанию,
сооружая свою страшную теорию познания, он был провозвестником
цивилизации, одним из ее духовных отцов. Но, предпосылая своей
системе лейтмотив о времени и пространстве он был безумным
артистом, чудовищным революционером, взрывающим цивилизацию
изнутри."
"Есть как бы два времени, два пространства; одно -- историчес-
кое, календарное, другое -- нечислимое, музыкальное. Только пер-
вое время и первое пространство неизменно присутствуют в
цивилизованном сознании во втором мы живем лишь тогда, когда
чувствуем свою близость к природе, когда отдаемся музыкальной
волне, исходящей из мирового оркестра. Нам не нужно никакого
равновесия сил для того, чтобы жить в днях, месяцах и годах; эта
ненужность затраты творчества быстро низводит большинство
цивилизованных людей на степень обывателей мира. Но нам
необходимо равновесие для того чтобы быть близкими к музыкальной
сущности мира -- к природе, к стихии; нам нужно для этого прежде
всего устроенное тело и устроенный дух, так как мировую музыку
можно только услышать всем телом и всем духом вместе. Утрата
равновесия телесного и духовного неминуемо лишает нас
музыкального слуха, лишает нас способности выходить из
календарного времени -- ничего не говорящего о мире мелькания
исторических дней и годов, -- в то, другое, нечислимое время.
Эпохи, когда такое равновесие не нарушается, я на звал бы
культурными эпохами -- в противоположность другим, когда
целостное восприятие мира становится непосильным для носителей
старой культуры вследствие прилива новых звуков, вследствие
переполнения слуха доселе незнакомыми созвучиями. Этот прилив
идет медленно, если измерять его только календарным временем,
то новая историческая сила вступает в историю человечества
постепенно. Но то, что происходит медленно по законам одного
времени, совершается внезапно по закон другого: как бы движения
одной дирижерской палочки достаточно для того, чтобы тянущаяся в
оркестре мелодия превратилась в бурю. С этой точки зрения все
привычные для нас построения могут быть подвергнуты сомнению и
подлежат пересмотру."
"Так случилось некогда с Римской империей; она погибла
окончательно лишь в V столетии нашей эры; но еще до наступления
нашей эры ее сотрясали постоянные музыкальные бури; а в начале
эры Тацит пел мощь и свежесть грядущей в мир новой, варварской
расы. Это значило, что смертный приговор римской цивилизации уже
произнесен: громадная империя как бы погрузилась в тень и вышла
из мира задолго до окончания своего земного исторического пути, и
в мире того времени действовала уже другая сила, новая культурная
сила, хранившаяся до времени под землею, в христианских
катакомбах, а затем -- вступившая в союз с движением, пришедшим
на смену культуре античной, выродившейся в римскую цивилизацию."
"Один из основных мотивов всякой революции -- мотив о возвра-
щении к природе; этот мотив всегда перетолковывается ложно; его
силу пытается использовать цивилизация; она ищет, как бы пустить
его воду на свое колесо; но мотив этот -- ночной и бредовой
мотив; для всякой цивилизации он -- мотив похоронный; он
напоминает о верности иному музыкальному времени, о том, что
жизнь природы измеряется не так, как жизнь отдельного человека
или отдельной эпохи; о том, что ледники и вулканы спят
тысячелетиями, прежде чем проснуться и разбушеваться потоками
водной и огненной стихии."
"Роковая ошибка тех, кто оказался наследником гуманистической
культуры, роковое противоречие, в которое они вступили, произошло
от изнеможения; дух целостности, дух музыки покинул их, и они
слепо поверили историческому времени; они не почувствовали того,
что мир уже встал под знак нового движения, которое обладает
признаками совершенно иными; они продолжали верить, что массы
вольются в индивидуализирующее движение цивилизации, не помня
того, что эти массы были носительницами другого духа. Отсюда --
вся история XIX столетия: история лихорадочного строительства
гуманной цивилизации и параллельное ему крушение надежд на то,
что 'массы с течением времени цивилизуются'." ("Крушение гума-
низма", 1919 г.)
О характере европейской цивилизации.
"Многообразие явлений жизни Западной Европы XIX века не скроет
от историка культуры, а, напротив, подчеркнет для него особую
черту всей европейской цивилизации: ее нецелостность, ее раздроб-
ленность. Просвещенное человечество пошло сразу сотней путей --
политических, правовых, научных, художественных, философских,
этических; каждый из этих путей все более удалялся от другого,
некогда смежного с ним: каждый из них, в свою очередь, разбивался
на сотни маленьких дорожек, уводящих в разные стороны, разлучаю-
щих людей, которые при встречах начинали уже чувствовать друг в
друге врагов."
"Нет сомнения, что это разделение было заложено и самом осно-
вании гуманизма, в его индивидуальном духе. в способах
возрождения античности; что оно изначально подтачивало корни
гуманистической культуры. Но именно теперь, накануне XIX века,
оно проявилось с особой силой и привело к кризису гуманизма. В
области науки именно в эту пору резко определяются два поприща:
науки о природе и науки исторические; те и другие орудуют разными
методами; те и другие дробятся на сотни дисциплин, начинающих, в
свою очередь, работать различными методами. Отдельные дисциплины
становятся постепенно недоступными не только для непосвященных,
но и для представителей соседних дисциплин. Является армия
специалистов, отделенная как от мира, так и от своих бывших
собратий стеной своей кабинетной посвященности. 'Научные работы,
-- говорит цитированный мной историк культуры, -- приняли столь
огромные размеры, что обыкновенным умам стало едва возможным
овладеть даже отраслью или частью великого целого, и ученый почти
с сожалением оглядывается на доброе старое время, когда он мог
одним взглядом обнять все направления мысли, не теряясь в
подавляющей массе матерьялов. Разделение труда развилось в науке
совершенно так же и с совершенно аналогичными последствиями, как
и в физическом труде." ('Разделение труда при машинной работе, --
по словам того же историка, -- влечет за собой механический ато-
мизм работы и, лишая ее в глазах работников всякого смысла,
превращает его самого в машину')."
"Научные работники, превращенные, таким образом, в массе своей
в машины для 'производства разрозненных опытов и наблюдений,
становятся во враждебные отношения друг к другу; натуралисты
воюют с филологами, представители одних дисциплин -- с предста-
вителями других. Все эти маленькие внутренние гражданские войны
разбивают силы воюющих сторон, каждая из которых продолжает,
однако, писать на своих знаменах старые гуманистические лозунги.
Предлог для разделений и раздоров -- многообразие научных поприщ,
открывшихся перед человечеством; но тайная и настоящая причина
их -- все та же оставленность духом музыки; он один обладает
мощной способностью спаять воедино человечество и его творения."
"Между тем, за .внутренними раздорами, неогуманисты всё более
забывают о том, что непосвященные волею истории становятся
хозяевами как своих собственных, так и их судеб. Они напоминают о
себе непрекращающимися революциями; но носители цивилизации,
борясь с одряхлевшими формами государственности, полагают, что
всякая революция есть вода на их мельницу. Государственные формы,
обнаруживающие все явственнее свою упадочную бюрократическую
структуру, они справедливо называют средостением; в этом названии
есть, однако, печальное для цивилизации недоразумение; эти самые
формы, старательно расшатываемые цивилизацией, с одной стороны, и
революциями -- с другой, являются единственной защитой цивилиза-
ции от революций; находящиеся по одну сторону стены, убаюканные
оптимизмом цивилизации люди не предполагают, что едва в стене
образуется достаточно широкая брешь, на них самих хлынет стихий-
ный поток, который станет угрозой собственному их существованию."
"Оптимизм вообще -- несложное и небогатое миросозерцание, обык-
новенно исключающее возможность взглянуть на мир как на целое.
Его обыкновенное оправдание перед людьми и перед самим собою в
том, что он противоположен пессимизму; но он никогда не совпадает
также и с трагическим миросозерцанием, которое одно способно дать
ключ к пониманию сложности мира. У бывших гуманистов, превратив-
шихся в одиноких оптимистов, от времени до времени возникает
тоскливое стремление к цельности. Один из выразителей такого
стремления -- явление по существу уродливое, но завоевавшее себе
огромное, неподобающее место. Это -- популяризация знаний,
глубокий компромисс, дилетантизм, губительный как для самой
науки, так и для воспринимающих ее в столь безвкусном растворе.
Популяризации, разделению наук на высшие и низшие, мы обязаны тем
полумраком, полусветом, который хуже полного мрака и который
царствует до сих пор в головах людей средних сословий, в головах
европейских буржуа. Популяризация, завоевывающая себе громадное
поприще, как завоевывало его себе вообще все второсортное в
прошлом столетии, совершенно заглушает другие лозунги. Между тем
из рядов художников, которых пока никто не слышит, раздаются
одинокие музыкальные призывы; призывы к цельному знанию, к
синтезу, к gaia scienza (к "веселой науке" -- ит.). Эти призывы
пока совершенно никому не понятны; даже имена носителей их
вычеркиваются из списка порядочных и цивилизованных людей.
Составлением проскрипционных списков занята армия гуманных
критиков-аналитиков, которая далеко превышает своей численностью
и даже обученностью небольшую всегда группу людей, стремящихся к
синтетическому миропониманию. То же явление раздробленности, при
тщетных попытках вернуть утраченную цельность, мы наблюдаем во
всех областях."
"В политике -- бесконечное мелькание государственных форм,
судорожное перекраиванье границ. Посленаполеоновская эпоха полна
исканиями единства; результаты тех же исканий -- единая Германия,
единая Италия Ответом на искания национальных, государственных и
прочих единств служат революции; их пытаются ввести и частично
вводят в русла, определяя и их как движение национальные или
движения освободительные; при этом забывается или замалчивается
то главное, что несет в себе и с собою всякая революция: волевой,
музыкальный, синтетический ее порыв всегда оказывается
неопределимым, не вводимым ни в какие русла."
"В искусстве -- такое же дробление на направления на школы, на
направления в направлениях. Все искусства разлучаются между
собой; хоровод Муз становится немыслимым, ибо скульптор уже не
понимает живописца, живописец -- музыканта, и все трое --
писателя, который трактуется как поставщик чего-то грузного,
питательного, умственного и гуманного -- в отличие от легкомыс-
ленных художников. Наконец, каждый отдельно и все вместе пере-
стают понимать ремесленника, вследствие чего во всех отраслях
искусства распространяется некое белоручничество, совершенно
непонятное и недопустимое у подлинных гуманистов старого времени
и знакомое разве только эпохе александризма."
"В ответ раздаются синтетические призывы Вагнера; много других
призывов, которых следует искать не столько в трактатах об этом
вопросе (каков, например, трактат Вагнера 'Опера и драма'),
сколько в музыкальных звуках, наводняющих отдельные творения
эпохи. В звуки эти цивилизация не вслушивается; или -- она
старается перетолковать эти звуки; их смысл, для нее роковой,
остается для нее невнятным; все трагическое оптимистам
недоступно."
"То же обилие разрозненных методов и взаимно исключающих друг
друга приемов мы найдем в юриспруденции, в педагогике, в этике,
в философии, в технике. Пытаясь обогатить мир, цивилизация его
загромождает. Ее строительство нередко сравнивается со строитель-
ством Вавилонской башни. Творческий труд сменяется безрадостной
работой, открытия уступают первое место изобретениям. Все
множественно, все не спаяно; не стало цемента, потребного для
спайки; дух музыки отлетел, и 'чувство недовольства собою и
окружающим', по признанию историка, 'доводит до изнеможения. Мы
имеем право сказать о себе словами Паскаля, что человек бежит от
самого себя. Таков недуг нашей эпохи, и симптомы его так же
очевидны для человека мыслящего, как физическое ощущение
приближения грозы." ("Крушение гуманизма", 1919 г.)
О творчестве Леонида Андреева.
"Россия была больна и безумна, и мы, ее мысли и чувства, вместе
с нею. Была минута, когда все чувства нашей родины превратились в
сплошной, безобразный крик, похожий на крик умирающего от мучи-
тельной болезни. Тело местами не чувствует уже ничего, местами --
разрывается от боли, и все это многообразие выражается однообраз-
ным, ужасным криком. Этим криком был одно время Л. Андреев, но, к
сожалению, он продолжал кричать тогда, когда уже ничто кругом не
кричало. он стал пародией своей собственной некогда подлинной
муки, являя неумный и смешной образ барабанщика, который, сам
себя оглушая, продолжает барабанить, когда оркестр, которому он
вторил, замолк." ("Открытое письмо Мережковскому", 1910 г.)
"Что меня отваживает от Андреева: 1) боюсь его, потому что он
не человек, не личность, а сплав очень мне близких ужасов
мистического порядка, 2) эта связь нечеловеческая (через 'Жизнь
Человека' -- не человека) ничем внешним не оправдывается, никакая
духовная культура не роднит, не поднимает. Андреев -- один
('одно'), а не в СОБОРЕ культуры." (1912 г., 7 ноября)