Утреннее поле лежало в запахе сырости и тишине, про которую говорят "звонкая".
Впрочем, в природе такой тишины не бывает. А случается она внутри человека, когда вдруг появляются неведомые ему раньше мысли, и он, пораженный тем, например, что мир огромен и бесконечно глух к населяющим его людям такой вот, как сейчас, тишиной, перестает слышать звучание птиц, шорох ветерка...
Костя Шерстов, замерев в окопе перед первой своей атакой, тоже ничего не слышал. Охваченный тишиной, он явственно чувствовал притаившуюся за бруствером смерть и до мольбы желал только одного: если погибнет, пусть этот необъятный, безразличный к человечеству мир вберет его в себя, сделает травинкой, камнем, бабочкой - лишь бы не исчезнуть навсегда.
Потом внезапно колыхнулся воздух, вздрогнули поле, небо. Тишина с воем рухнула, и Костя понял, что началась артподготовка. Он покосился вправо. Полунин и Голубев напряженно смотрели вперед, как и все те, кому предстояло бежать к краю этого поля - навстречу смерти ли? боли? удачи ли? Каждый знал, что чем мощней и длительней обстрел, тем меньше у атакующих потерь, а потому все мысли пехоты были устремлены к артиллеристам.
Отухалась, отвылась, отсодрогалась над землей ярость пушек, и залязгали по полю танки.
"В атаку! Вперед!" - раздалось где-то вдалеке, и совсем рядом возник голос лейтенанта Бурцева: "Второй взвод! В атаку! За мной!" Что-то холодное проскользнуло от сердца в ноги, и они стали непослушными. Полунин и Голубев уже находились в нескольких метрах от бруствера, а Костя все никак не мог выбраться из окопа. Сашка Полунин обернулся, кинулся назад и протянул ему руку. Сначала Костя бежал рядом с ним, уставясь взглядом в спину Голубева. Потом Сашка исчез, но Шерстов продолжал бежать за Голубевым молча, бездумно. А когда он упал, в Шерстове очнулся тот древний инстинкт - оберег жизни - что властно диктует свою волю и зверю, и человеку. Костя бросился в траву и, на секунду замерев, пополз. Потом вскочил и побежал... назад, к окопам.
Вскоре он натолкнулся грудью на какую-то серую, отбросившую его стену. Перед тем, как потерять сознание, он увидел себя со стороны - летящим на спине головой вперед. И еще какой-то старик летел рядом с ним. Но это был не солдат, не Макар Демьяныч Костырин или, как звали его во взводе, Дед, а... чиновник что ли, в дореволюционном вицмундире. Потом Костя исчез, но как бы не совсем. Для того, чтобы не быть вовсе, ему оставалось только разжать левую руку. А она горела огнем, заходилась болью, но никак не разжималась. И Костя вернулся, появился вновь, увидев, что лежит под дымным небом, а вместо левого предплечья - месиво из крови и растерзанной плоти.
Странно, но теперь он совершенно не испытывал боли. Шерстов поднялся и, придерживая здоровой рукой левое предплечье, побрел к своим окопам. Он наткнулся на Витьку Голубева. Тот лежал ничком, чуть повернув лицо в сторону, выставив глаз. Руки-ноги целы, на гимнастерке ни единого следа от пуль. Спит боец... Вот только глаз... Будто озеро замерзшее, так что дно видно.
"Я ранен",- вполголоса сказал ему Костя. Теперь он произносил эти слова всякий раз, когда набредал на убитых. И раненным, если те просили у него помощи, он говорил то же самое. Один из них Шерстова обматерил. Когда впереди показались санитары, он сел на землю, чувствуя, как стремительно разрастается боль в руке. Совсем скоро она опутала его мороком и унесла в небытие.
2
Прошел месяц, как Шерстов находился в госпитале. Самое страшное было уже позади: и начинавшаяся гангрена, и кризис, и долгий кошмар бреда, в котором опять несколько раз промелькнул тот странный человек в вицмундире. И неизвестно, как бы все сложилось, если б не военврач Лифшиц.
- Неплохо, неплохо, - сказал он на очередном осмотре. - Пошевелите пальцами... Так, так... Хорошо... А иголку? Иголку чувствуете?.. Отлично! Еще недельки три-четыре и будете как новенький. Повезло вам, боец. Леночка! - позвал он медсестру. - Бинтуйте Шерстова!
Ах, эта Леночка!.. Непроходящее смятенье, вечное искушение, сладкая тоска солдатских душ! Разве можно таких брать в армию?! Не миновала и Костю общая участь. Правда, перед остальными у Шерстова, как ему казалось, были неоспоримые преимущества. Во-первых, он - москвич, как и Леночка, во - вторых, не какой-то там олух, а человек с десятилеткой за плечами (он вообще мог стать офицером, если б согласился пойти в училище), ну и самое главное: он высокий, сильный, хорош, как говорится, собой.
Вот только Леночка до сих пор никак не реагировала на него. Впрочем, она не обращала внимания и на других. Кроме капитана медицинской службы Лифшица. Конечно, он тоже был мужчина видный, но... еврей. В сущности, если б не фамилия, может и не настораживали б эти его крупные, навыкате голубые глаза. Но фамилия расставляла все по местам. Костя не то чтобы не любил евреев, - как многие из тех, кого он знал по московскому двору, с кем учился, работал, служил, - но считал, что евреем быть стыдно. Исключение составляли лишь Свердлов и Каганович. Лифшиц также занимал в Костином сознании особое место - еще бы! он спас ему руку, а, может, даже жизнь! И тем не менее... Как полагал Костя, золотоволосая красавица Леночка должна была бы выбрать именно его.
Леночка подошла к Шерстову, присела на край постели, склонилась над раной. От Леночки исходил какой-то особенный аромат, легкий, но отчетливо уловимый. Он напоминал запах теплого молока с медом и был как бы нанизан на тонкую горчинку, такую полынную, дурманящую... Да разве можно описать запах?!
Леночка сноровисто укладывала витки бинта - от ладони к локтю, вверх - вниз - и, подаваясь время от времени вперед, упиралась правой грудью в Костины пальцы, которые и шевелились, и осязали, в чем незадолго до этого убедился доктор Лифшиц. Но не Леночка, бывшая тогда в соседней палате. Шерстов сидел ни жив, ни мертв, а Лена его ободряла:
- Ничего, Костик, до свадьбы заживет. Скоро онемение в пальцах пройдет, а там и всей рукой зашевелишь. Тогда уж и на выписку можно. Еще повоюешь... Хотя по всему - победа не за горами!
Кто знает, как бы вынес Костя эту пытку, но в палату вошла санитарка, за ней солдат в накинутом на плечи белом халате.
- Вот твой рядовой Шерстов. Но не больше десяти минут тебе на все про все...
Костя оторвал взгляд от погруженного в сострадание Лениного лица, и глаза у него округлились сами собой: перед ним стоял Сашка Полунин.
3
Для Полунина эта атака тоже была первой. Какое-то страшное затишье висело над полем, будто сам Господь предостерегал людей от той работы, которую приготовились они исполнить. Недаром ведь говорят: "богопротивное дело". Хотя, с другой стороны, это у фашистов оно "богопротивное", а у нас - дело правое! И все-таки... Отчего же так страшно?
Комсомолец Полунин мысленно попросил Бога, чтобы тот не дал ему струсить в бою. И еще попрощался с сестрой - единственным на белом свете родным человеком. Ему было жаль ее. И себя жаль: если погибнет, что после него останется? Ничего же в жизни не успел!
Но когда прозвучала команда "В атаку!", мозг как бы отвернулся от созерцания души и мгновенно заставил бойца Полунина сделать то, чему его учили: выбросить тело на бруствер, встать во весь рост, ринуться вперед. И страх отступил. Теперь Сашка не просто бежал, он еще видел, осмысливал происходящее.
Костя Шерстов застрял в окопе... Еще посчитают трусом. Нужно вернуться, помочь... Да и какой он трус?! Вот уже бежит рядом, сопит... Лейтенант Бурцев упал. Ранен? Убит? Нет, только ранен. Что он говорит? Ничего не разобрать. А бойцы-то залегли... Черт! И ни одного командира поблизости! Поубивало их всех, что ли?! Эх, была ни была! "А ну, встать! В атаку! За мной!"
И снова пошли в бой солдаты. Сашка одним из первых добежал до немецких траншей. Спрыгнул в окоп, дал очередь из автомата. А там - никого. Не выдержали натиска фрицы. Его за тот бой представили к ордену Красной Звезды, а всех, кто был ранен - к медали "За боевые заслуги". Ефрейтор Костырин, он же Демьяныч или Дед, воевавший аж с сорок первого года, посмеивался:
- Везет вам, ребятки. Не то, что в начале войны. Теперь ордена и медали прямо, как из этого ... из рога изобилия, сыпятся. Особливо на штабных.
- Так мы ж, Демьяныч, пехота, мы ж на передке...
- А я что... Я насчет тебя, Сашка, и не возражаю. Заслужил...
Заслужил... Просто ему повезло. А вот Витька Голубев погиб... Шерстов Костя ранен...
Москвичей в их роте было трое, все из одного пополнения. Они с Витькой 1927 года рождения, Костя постарше. Он по "броне" на заводе работал, потом что-то там у него стряслось: на смену опоздал или еще что, в общем, "бронь" сняли и - в армию. " Я, - рассказывал Костя,- нарочно все так устроил, чтобы на фронт попасть: иначе с завода не отпустили бы".
Сдружились они еще на призывном пункте, когда всех троих как закончивших десятилетку хотели отправить в военное училище. Они ни в какую: пока учиться будут, фашистов без них разобьют. А Костя в курилке заметил: "Станешь кадровым офицером - тяни потом всю жизнь армейскую лямку". В общем, оставили их в покое - на фронт, так на фронт. Довелось им, как говорится, и одной шинелькой укрываться, и кусок хлеба делить, и нелегкое военное дело вместе постигать. Эх, хорошие были ребята!.. Хотя... Костя ведь жив! Обязательно надо разыскать его!
4
И Полунин его разыскал. Сделать это оказалось быстрей и легче, чем он думал. Костя лежал в госпитале, находившимся всего в тридцати километрах от места, куда их часть отвели на отдых.
В исхудавшем парне на койке он не узнал Костю, пока тот не поднял на него взгляда знакомых серо-стальных глаз. Они сразу же изумленно округлились, но этого Полунин уже не заметил, потому что всем существом своим оказался прикован к медсестре, бинтовавшей Косте руку. "Лена! Леночка! Сестренка родная!" - подпрыгнуло сердце в радостном узнавании, и Сашка выдохнул:
- Вот так встреча!..
Только тогда Лена оторвалась от перевязки. Глаза ее блеснули, и она тихо улыбнулась:
- Саша...
И чего только не происходит на войне?! В ряду всевозможных чудес эта встреча могла бы показаться заурядным случаем. Но, с другой стороны, любая желанная встреча - всегда улыбка провидения, подарок судьбы и значит - немного чудо, а в круговерти войны - чудо особенное.
Саша и Лена не виделись три года. В последнее время даже писем не получали друг от друга: у Лены сменился адрес - ее перевели из медсанбата в госпиталь, а Саша ушел в армию. Они, конечно же, списались бы, нашлись. Но это случилось бы потом... А пока была неизвестность, повседневная тревога, терзавшая душу.
У Лены и Саши родители были геологами. Они погибли в тайге еще в тридцатые годы. Бабушка, мамина мама, стала для них всем. Когда Лена уезжала на фронт, Сашке было четырнадцать, а когда умерла бабушка - пятнадцать. Но он не раскис, не сдался, даже школу сумел закончить. Он вообще оказался стойким парнем.
Костя давно заметил: есть такие люди, которым безоговорочно верят и подчиняются, даже если они не назначены руководить. И происходит так потому, что они честней, справедливей, смелее других (окружающие чувствуют это всегда, как и то, чем обделены сами). Сашка Полунин был из их числа, и Костя гордился дружбой с ним. Но теперь, глядя на него и Лену, он ощутил вдруг... злость к Полунину. От внезапного осознания того, что чувство это - не скороспелый плод ревности, а давно и тайно созревший плод души, Шерстову стало не по себе. Выходит, суть его ему неведома? Разве такое возможно? И чего же тогда ждать еще?
Эти мысли ослепили, как молнии из туч. Но все рассеялось в чудесное мгновение: оказывается Сашка Лене только брат!.. И радостно засияло небо, с которого лучиком сбежала светлая мысль: а ведь теперь ему можно рассчитывать на особое Ленино внимание - он же друг ее брата!.. Ко всему прочему, вон, Сашка говорит, его скоро медалью "За боевые заслуги" наградят. И вообще, с чего он решил, что ненавидит Полунина?!
Вечером, уже после отъезда Сашки, Лена заглянула к Косте в палату. Зашла не за чем-нибудь, а просто так. И на следующий день опять...
Шерстов угадал: то, что он друг ее брата, сыграло свою роль. Но он не ошибся и тогда, когда понял - Лене с ним интересно. Почти ровесники, они часто вспоминали Москву, довоенную жизнь, детство, протекавшее на одних и тех же улицах. Общаясь с Леной, Шерстов как бы раздваивался: один внимательно вел беседу, другой - сладко умирал... От близости к ней - почти касания - теплого ее запаха, легкой, как бабочка, улыбки, красивых зеленых глаз. Они притягательно блестели. И начинали по-особенному светиться... с появлением Лифшица. Черт бы его побрал!
Нет, Шерстов, конечно, оставался ему благодарен, однако... Лифшиц, по правде говоря, уже в годах. И вроде бы женат. Зачем ему Лена? Как-то нечестно получается. И ведь он даже не скрывает своего отношения к Лене! Хотя, чего тут скрывать? Весь госпиталь и так знает об их отношениях.
Костя мучился, жил между отчаянием и надеждой, которая возникала вдруг от самого обычного Лениного взгляда или жеста и всегда оказывалась напрасной, но не мог изменить реальность: у Лифшица и Лены любовь, а он для нее только товарищ.
5
В тот день начальник госпиталя вручил ему и еще нескольким раненым награды. А вечером, по традиции, Шерстов обмыл свою медаль. Он еще помнил, как достал ее из кружки и приколол к лацкану халата, но что было потом - нет. Пить водку Костя не умел (когда было научиться?) а чистый медицинский спирт и подавно. Уж тут упомнишь...
"Нет, вспомнил!" - он открыл глаза, хотя давно не спал, и натолкнулся на лунную ночь в окне. На ее фоне ясно представилось, как Лена вела его к койке, ласково говоря и поглаживая по новенькой медали, как, укладывая, чмокнула в щеку и как улыбался, стоя в дверях, Лифшиц. Что- то горестно - сладкое наполнило его сердце и горячо вылилось на щеки.
Костя тихо плакал, изредка повторяя про себя: "Хорошо, что все спят".
- Так уж и все? - раздался голос от окна.
Посчитав, что это ему послышалось, Костя все-таки всмотрелся в темноту и... Он даже сморгнул пару раз и вытер рукавом глаза.
Нет, тот, кого Костя увидел, продолжал сидеть на стуле справа от окна, поблескивая металлическими пуговицами на одежде. Вскоре он проступил окончательно в лунном свете, лившемся из окна. Это был тот чиновник в вицмундире, который являлся Шерстову несколько раз - то ли в бреду, то ли во сне. "А, - догадался Костя, - значит, я и не просыпался".
- Ничего подобного, - сказал чиновник. - Вы бодрствуете верных четверть часа.
- Кто вы? - решился, наконец, спросить Шерстов.
- Я ваш дальний родственник... Недавно назначен опекать вас. Иначе говоря, ангел-хранитель. Слыхали о таких? Впрочем, в силу вашего атеистического воспитания, навряд ли.
Костя долго молчал, не смея верить в реальность происходящего. Вдруг за окном пролетела звезда; этот миг ее падения, словно игла, пронзил его отчетливым ощущением яви. И никуда из этой яви чиновник не исчез.
Был он вовсе не старик, как однажды показалось Шерстову. Просто поизносился человек, о чем говорили одутловатость крупного лица и неестественный, свекольный румянец. На голове его еще росли рыжеватые волосы, но только как напоминание о былой шевелюре. А вот небольшие глаза были лукавые, с задоринкой. Да и в солидной фигуре не замечалось и намека на дряхлость.
- Что вам нужно? - спросил Шерстов.
- Ну вот, признал-таки родственника, - заулыбался чиновник. - А то лежит и смотрит букой...
- Да не знаю я вас! - перебил его Костя.
- И в самом деле! - хлопнул тот себя по лбу. - Я же не представился!
Чиновник встал, явив немалый рост, и, застегнувшись на все пуговицы, произнес:
- Коллежский секретарь Фердыщенко.
- Какой же вы мне родственник? Не было у нас никого с такой фамилией!
- Так ведь я же сказал: дальний родственник. А дальних и в прежнее время не всех-то знали. Что уж теперь говорить. - Фердыщенко вздохнул и снова сел. - Значит, вам фамилия моя совсем незнакома?
- Совсем.
- Ну, а фамилия "Достоевский" вам известна?
Костя напрягся, одновременно и вспоминая, и решая - а не сошел ли он с ума?
- Писатель - реакционер периода самодержавия.
- Реакционер? - округлил глаза Фердыщенко. - Почему реакционер? Я был знаком с ним лично и, хотя имею на него некоторые обиды, выразиться так о нем... Нет, язык не поворачивается. Вас этому в гимназии учат?
- Гимназии у буржуев были, а у нас советские школы, - незаметно для себя втянулся в разговор Костя.
- Да ведь это все равно, как назвать. Должен же человек где-то учиться... Ну а в советской вашей школе с романом Федора Михайловича Достоевского " Идиот" знакомят?
- Нет. Но я, кажется, догадываюсь: вы литературный персонаж.
Сказав это, Шерстов подумал, что он однозначно спятил.
- Не персонаж, но прототип! - обидчиво воскликнул Фердыщенко. - Надеюсь, вам известна разница?! Федор Михайлович наделил своего Фердыщеку некоторыми моими чертами, придал ему схожую с моей внешность. Но...
Он встал; было ясно, что речь идет о наболевшем.
- Но для чего давать ему мою фамилию?! В итоге вышло... черт знает что! В уста мне вложены речи, которые я не произносил, приписаны поступки, которые я не свершал, и, наконец... Наконец, чин я имею, изволите видеть, десятого класса, а не самый последний, как у того Фердыщенки. Чин коллежского секретаря, между прочим, соответствует чину армейского поручика, или по вашему старшему лейтенанту, - проявил он неожиданную осведомленность, после чего сел и спокойно сложил руки на груди.
- А вот на вас чин, как изъяснялся тот Фердыщенко, "самый премаленький". По советской, конечно табели о рангах. И, видимо, вы желаете большего...
Он вопросительно посмотрел на Шерстова. Тот глухо молчал.
- Ах, да! Знаю: вас теперь волнуют другие проблемы!
- Откуда?
- Я же ваш ангел - хранитель. Кроме знания, мне еще многое другое дано. Вы не обратили внимания, что разговариваете со мной безмолвно? А меня, хоть я и шевелю губами, не могут слышать ваши спящие соседи.
Костя ошарашено посмотрел на хранителя и улыбнулся какой-то диковатой улыбкой.
- А ну-ка, произнесите мысленно любое слово, - предложил Фердыщенко. - Ну так, чтобы рта не открывать.
" Я сошел с ума", - с убежденностью подумал Шерстов.
- Я просил слово, а не фразу... Нет, дорогой мой, вы с ума не сошли. Поверьте! Как и тому, что на воинском поприще славы вам не снискать. Я всегда говорю правду. Именно этой особенностью моего характера и наградил Фердыщенку Федор Михайлович. Так вот: ранение вы получили, когда не на врага наступали, а бежали назад, к своим окопам. Будто бы не помните? Так что медаль ваша... вами не заслужена. Кабы не я, могли бы и под трибунал попасть. За трусость.
Шерстов порывисто сел. Так и есть! Он только все забыл. Или, точнее, не хотел думать об этом, копаться в памяти.
- Да успокойтесь, - улыбнулся Фердыщенко. - Никто вашего позора не видел. Повторяю, я обо всем побеспокоился. Такова уж обязанность моя... И ведь что интересно? Иной вот и честен, и порядочен, а глядишь - пропал человек! А другой - подлец, бестия, но... процветает, мерзавец! И во всем ему везет! Тут уж, конечно, от ангела-хранителя все зависит. В первом случае или его вообще приставить забыли, или он никудышный какой. Во втором же случае ангел заботливый, работящий... А нравственностью опекаемых мы не озабочены. Тем более что не у каждого из нас самих она на высоте. У меня-то уж точно. Нет, вы все-таки прочитайте роман " Идиот", не поленитесь... Так вот, хочу предупредить: я прилежанием не отличаюсь, частенько обязанностями своими манкирую, то есть пренебрегаю. Словом, могу подвести - не расслабляйтесь! Впрочем, я отклонился в сторону... Итак, как вы поняли, я осведомлен о ваших чувствах к известной особе.
Фердыщнко встал, одернул мундир.
- Да... Любовь властвует над человеком! Она может возвысить его, сделать лучше, а может привести к погибели. Главным образом, все зависит от того, счастливая она или нет. У вас она безответная. Поскольку имеется соперник. Что ж, его у вас не будет! Дерзайте!
- Что вы имеете в виду?
- Имею в виду, что у вас появится шанс возвыситься над собою...
Фердыщенко извлек карманные часы.
- Однако мне пора. Ну-с, молодой человек, - удачи!
И, подмигнув, исчез.
6
Лифшиц выпрямился на койке во весь рост, закрыл глаза. Больше всего ему хотелось сейчас ненадолго, до следующей операции, заснуть и погрузиться памятью в прошлое - очутиться, например, в любимом Киеве или на даче, в детстве или среди институтских друзей, увидеть маму, деда... А вот Вика в его снах давно не появлялась. Вика, Вика... Для чего-то ведь свела их судьба...
Дача его деда - профессора медицины Глушко (дочь которого еще до 1917 года вышла замуж за профессионального революционера Лифшица и в гражданскую войну овдовела) соседствовала с дачей народной артистки УССР, оперной певицы Красавиной. Веселое было соседство. Дача Изольды Викторовны светилась все ночи напролет, галдела, пела, ела и пила. И кто только не побывал в гостях у певицы! Однажды Леониду показалось, что он видел там самого Председателя Совнаркома УССР. Впрочем, дед отверг его предположение:
- Что он забыл у этой вертихвостки?!
Вика появилась на даче Изольды в середине августа - приехала к тетке скоротать лето после отдыха в Ялте.
- А нам, похоже, по пути, - начал разговор Леонид, когда они, повстречавшись у молочницы, возвращались домой. - Я вас тут раньше не видел.
Вика вскинула на него большущие, полные светящейся темени глаза. Они что-то сказали его душе, которая в ответ сладко заныла. Собственно, дальше Леонид и Вика могли бы идти молча. Обоим стало все ясно наперед. Но так уж, благодаря Господу, устроены люди (и только они!), и разговор продолжился:
- Моя мама и Изольда Викторовна родные сестры, - рассказывала Вика. - Они долгое время находились в ссоре. Такое часто случается между близкими родственниками. Я здесь, можно сказать, впервые, если не считать приезда в пятилетнем возрасте. Но я о той поездке ничего не помню. А вы, кажется, наш сосед?
- Верно. Меня Леонидом зовут. Заканчиваю медицинский.
- А я Вика. Закончила этим летом Ленинградский университет. Буду в Эрмитаже работать.
Вика никак не походила на его однокашниц, по-своему замечательных, поскольку были они хорошими товарищами, активными комсомолками и т.д. Но... какими-то бесполыми что ли... И не в том дело, что не могли они носить такие наряды, как у Вики, а в том, что никогда не смогли бы взглянуть, как она. Впрочем, пару лет назад встретилась ему симпатичная студентка с лечебного факультета. Но то, что возникло между ними, оба с присущим медикам цинизмом относили к сфере удовлетворения потребностей - и никаких страстей.
Все у них случилось с Викой вечером следующего дня в рощице, неподалеку от пруда. Охватившее их чувство тоже более всего было плотским, но ярким, буйным, упоительным. Оставшиеся дни лета ослепительно сгорели, и на дачный порог вместе с осенью, по обыкновению, явилась разлука.
Леониду казалось, что он не сможет жить без Вики. Он готов был бросить Киев, уехать в Ленинград. Вика мудрым словом остановила его. Ну зачем, скажи, горячку пороть? Сначала тебе нужно закончить институт, определиться с работой, а тогда уж станет ясно, где нам жить.
Однако, стоило им разъехаться, его начала мучить ревность: он просто надоел ей, у нее там, конечно же, кто-то есть...
В конце концов он сорвался в Ленинград и нагрянул к ней январским холодным вечером. В комнате было людно, шумно, накурено. Как из облака, выплыли ее изумленные глаза.
- Ты?!
А за талию ее держит какой-то пижон с бабочкой на шее.
Повернулся, бросился к двери. Она кричала вслед, выбежала на лестницу. Не остановился, уехал.
Потом жил, не помня себя, пока однажды утром не раздался в дверь ее звонок.
- Ну что ты там себе напридумывал?! Я даже ничего объяснить не успела, сумасшедший! Мы просто с ним танцевали. Это Миша Тихонов, мы работаем вместе... Ух, какой же ты дурак!
И снова наступило счастье...
Прощаясь на перроне, они договорились летом пожениться.
Так все и вышло. Перебраться в Ленинград и устроиться в клинику помог дед.
Леонид влюбился в Ленинград. Вскоре он освоился в нем, как в родном городе. И на работе дела шли неплохо.
Но спустя полгода Вика вдруг изменилась: стала молчаливой, если отвечала - то невпопад и чему-то виновато улыбалась. Становилось тускло между ними, словно отгорала светившая для них свеча. Ведь и Леонид, догадываясь, откуда в ней эти перемены, вовсе не сходил, как прежде, с ума.
Когда Вика сказала, что полюбила другого, он молча собрал чемодан. " Нет, уйду я. К нему. И не спеши со мной разводиться". Через год она вернулась. " Больше, чем тебя, я никого не могу любить", - сказала Вика, а Леониду даже не захотелось разбираться, верит он ей или нет... Знал только то, что ему жалко ее и что жалость эта - отблеск былой любви.
Но так нелепо жить выпало недолго: началась война. Лифшиц сразу же ушел на фронт, Вика осталась в Ленинграде, который уже в сентябре оказался в блокаде.
Лифшиц старался не вспоминать прожитого на войне: стоило ему мыслью прикоснуться к прошлому, как всплывали перед глазами какие-то топи непролазные, затянутое дымом небо, черный снег, сумрак землянки, бесконечные операции. И хотя никакая война не могла отменить ни весны, ни лета, каждый день для него был пасмурным.
А появилась Лена - и посветлело! Когда он смотрел на нее, все затихало внутри, и он слышал, как, наверно, душа нашептывала одно и то же слово: милая, милая, милая... Вот и нашлась она, его женщина.
И вдруг это письмо... Письмо от Вики. Она оставалась в Ленинграде до снятия блокады. Болела, чуть не умерла. И отыскала его. Конечно, он может к ней не возвращаться, но она будет счастлива, если снова увидит его. Ведь она все еще его жена.
Лифшиц сел на койке, взял с тумбочки конверт. Подержал его в руках и положил обратно. Да, она его жена... И, значит, нужно ехать к ней... А Лена?!
Лифшиц, застонав, снова лег, закрыл глаза. " Милая, милая, милая", - зазвучало в ушах. Да он просто не в силах с ней расстаться!
Но... Словно кто-то толкнул его: " Все о себе думаешь? Лена молодая - не пропадет. А Вике ты нужен; еще неизвестно, выживет ли она без тебя. Неспроста ведь судьба свела вас..."
И Лифшиц понимал, что этот кто-то, в конечном счете, прав!..
7
Был майский, уже после Победы, вечер, когда к Шерстову в палату зашла Лена. Он лежал на кровати и был один: в эти теплые, радостные дни никому не хотелось оставаться в четырех стенах. После встречи с Фердыщенко Шерстов часто путался между сном и явью. Вот и сейчас было неясно: то ли он дремно витает под потолком, то ли пробуравил его взглядом до мерещелок. Но Лена оказалась из реальности - Шерстов почувствовал ее тяжесть на краю койки.
- Ну вот, - грустно улыбнулась она, - завтра тебя выписывают. В Москву поедешь?
- Конечно. - Шерстов сел. - Меня же комиссовали. Поеду жизнь гражданскую налаживать.
- Я тоже скоро домой. Говорят, нас вот-вот демобилизуют...
И Лена вдруг заплакала, уткнувшись ему в грудь.
Шерстов замер, не решаясь перевести дыхание. Наконец, спросил:
- Что случилось?
- Он уехал, - сквозь слезы проговорила Лена. - К жене...
Шерстов погладил ее золотистую головку; под рукой упруго пробежала волна волос, и на ладони осталось ощущение приятной шероховатости. Шерстов продолжал гладить ее, тая от нежности и забывая сказанные ею слова. Но все же опомнился:
- Так он и в самом деле женат?
Лена закивала, не отнимая лица от его груди.
- Зачем же он тогда...
Лена выпрямилась, отерла слезы.
- Он думал, что у них все кончено. И вдруг получил от нее письмо. Представляешь, она в Ленинграде всю блокаду была... Теперь, конечно, ей нужна помощь. Видно, не судьба нам с Леонидом...
- Что я могу для тебя сделать?
- Да чем тут поможешь? Спасибо...
Ленино печальное лицо прояснилось - не от улыбки, а как бы в преддверии ее, - но тут же погасло. Тронув его за плечо, она вышла, и тогда Шерстов понял: вот тот шанс, о котором говорил Фердыщенко! Значит, он все-таки существует - ангел-хранитель! Ведь не иначе, это его рук дело! Главное сейчас - действовать с умом, не спугнуть удачу...
На следующий день они с Леной попрощались. Шерстов никогда не показывал Лене своих чувств, хоть знал наверняка, что ей они известны. Но и теперь, даже теперь! он оставался сдержан, также зная наверняка, что Лена не сможет не оценить его чуткости.
Вернувшись в Москву, он стал ждать ее приезда.
8
Рука почти совсем зажила. Когда Шерстов пришел вставать на воинский учет, райвоенком сказал:
- Ну что, солдат? Воевал ты честно, медаль имеешь (Костя покраснел). Хочу рекомендовать тебя на ответственную работу.
Шерстов недоуменно взглянул на майора.
- Решать, конечно, райкому партии, - продолжал тот, - а мое дело предложить... Тут на днях инвалидная артель организовалась. Еще даже правление не избрано. Должность председателя тоже вакантна. Плохо, конечно, что ты не офицер, но, с другой стороны, у тебя десятилетка, среднее образование - думаю, справишься.
- А что артель будет производить?
- Что-то такое из пластмассы... Да это не важно.
Шерстов неуверенно пожал плечами и вдруг сказал:
- Я согласен.
Артель выпускала электрические выключатели, розетки, штепсели; вернее, занималась их сборкой с использованием специальных приспособлений, предназначенных для инвалидов. Само производство наладили два инженера с завода "Электроприбор", а на Шерстова легло общее руководство предприятием. Он отвечал за выполнение плановых заданий, организацию социалистического соревнования, культмассовой работы и за многое еще другое.
Туго пришлось ему. Народ-то был особенный: мог и "по матери" послать, мог и запустить чем попало, к тому же пил, план выполнял нерегулярно и категорически не желал участвовать в художественной самодеятельности. Если б не Чугунов, записавшийся в хор при районном Доме культуры, можно было бы считать, что эта работа стоит на нуле.
Случилось так, что послушать выступление хора приехала высокая комиссия - из самого горкома партии. Солировал как раз Чугунов. Этот бывший танкист, ослепший на Курской дуге, обладал великолепным голосом. Неудивительно, что начальство его заметило. А вскоре о нем узнал и сам Первый секретарь горкома.
- И где же водятся такие таланты? - спросил он у товарища Жидкова, возглавлявшего комиссию.
- Работает в инвалидной артели. Которая на Покровке.
"А мне недавно Хозяин сказал, что не занимаюсь я массами, только на заднице сижу, да отчеты сочиняю", - с обидой и раздражением вспомнил Первый и произнес:
- В субботу заеду в артель эту. Поглядим на их самодеятельность.
Уж что имел в виду Григорий Михайлович под "самодеятельностью", одному ему известно, только Шерстову так и передали: готовь, мол, к субботе концерт художественной самодеятельности артели - сам Первый секретарь МГК будет присутствовать. Шерстов поначалу впал в состояние отрешенности, будто известие это совсем его не касалось. Костя даже пространно улыбнулся, сочувствуя тому бедолаге, которому оно адресовалось. И вдруг осознал: а ведь это он и есть. Еще Шерстов подумал, что стоит сейчас, как дурак, с телефонной трубкой возле уха, когда с ним никто не разговаривает. После того, как он положил трубку на рычаг и вышел из кабинета, мозг его обезжизнил. Ни одна мысль, даже самая короткая, не выскользнула из него, пока Шерстов шел по коридору к выходу.
Во дворике, на ящике из-под тары сидел Чугунов и курил.
- Дай папиросу, - сипло произнес Шерстов.
- Что это с тобой, товарищ начальник? - уловил Чугунов странное звучание его голоса.
Шерстов сел на соседний ящик, закурил и посмотрел на Чугунова так, словно только что обнаружил его присутствие. Через некоторое время взгляд его, наполняясь какой-то мыслью, начал тяжелеть.
- Спасибо тебе, товарищ Чугунов, - изрек, наконец, он.
- Да папирос не жалко, - широко улыбнулся тот, выставив крупные, желтые от курева зубы.
Лишенный возможности видеть, он не стеснялся, в отличие от большинства людей, своих внешних недостатков. А впрочем, эта улыбка делала его смуглое, вырябленное пороховыми газами лицо неожиданно добродушным.
- Не за табачок спасибо, - усмехнулся Шерстов, - а за твое пение в хоре.
- Ты вроде бы недоволен... Сам же агитировал за художественную самодеятельность.
- И где ты хор этот нашел! - Шерстов, казалось, не слышал Чугунова.
- Да объясни толком: что случилось?!
- А то и случилось, что в субботу к нам приедет Первый секретарь горкома. Посмотреть на художественную самодеятельность. Которой в помине нет!
- А я-то чем виноват?!
- Не полез бы в хор со своим вокалом, никто б не узнал, что у нас тут второй Лемешев трудится. А теперь все! - Шерстов отбросил, не погасив, окурок. - Скоро вам нового начальника пришлют!
- Эх, пехота!.. - после недолгого раздумья протянул Чугунов. - И решительно заявил: есть выход!
- Да откуда ему взяться? - махнул рукой Шерстов.
- Вот слушай, что я тебе скажу...
Хороший же мужик был этот Чугунов: светлая голова, рисковый человек - недаром танкист! Шерстов еще долго оставался благодарен ему.
Чугунов договорился с несколькими друзьями-хористами, тоже инвалидами войны, будто они и есть художественная самодеятельность артели. Понятное дело, подлог и наглость, только другого выхода не было. Спели хористы на славу. И снова блистал Чугунов. А еще он привел из ДК приятеля - декламатора, который мастерски прочитал "Стихи о советском паспорте".
Товарищ Первый секретарь был явно доволен.
- Ну а с планом у вас как? - спросил он после концерта Шерстова.
- В прошлом месяце выполнили на сто целых и одну десятую процента! - выпалил Шерстов чистую правду.
- Одну десятую, говоришь? - сдвинул брови Георгий Михайлович. - Надо бы подтянуться. Дадите в этом месяце сто один процент?
- Дадим, - улыбнулся мучительно Шерстов, поскольку врал: ноябрь-месяц, начавшийся праздниками, гарантированно обещал стать провальным.
И точно - все к тому и шло, когда в двадцатых числах Шерстову позвонили из райкома. Так, мол, и так: вам надлежит послезавтра к десяти ноль-ноль прибыть в комнату номер тридцать пять.
"Это конец, - решил Шерстов. - Видно прознали про срыв плана... Или... - он зажмурился, - про фокус с самодеятельностью!.. Вот тогда уж точно конец!"
То и дело представляя визит в райком, Шерстов довел себя до намерения во всем сознаться, не дожидаясь разоблачений, - и про план, и про самодеятельность.
- Знаешь, Чугунов, - решил он быть честным до конца, - я в райкоме должен буду насчет самодеятельности правду сказать. Понимаешь?
- Понимаю... понимаю... Только откуда известно, зачем тебя вызывают? Причин может быть тысяча. Ну, та, например, что тебя кандидатом в члены партии недавно приняли: может в документах что напутали или данные какие уточнить надо. Что ж ты сразу Лазаря запел?! Потерпи, успеешь сдаться...
Лицо у Чугунова сделалось каменным, двигался только рот, да и были эти движения скупыми, скованными.
"Наверно, с таким лицом он ходил в атаку. А какое у меня, интересно, было лицо... тогда?.." - подумал Шерстов, и вдруг ему стало муторно.
Ведь никуда не деться от того, кто живет в каждом и твердо знает о нем всю правду без прикрас. Иногда так и хочется прихлопнуть его или хотя бы загнать куда-нибудь подальше, иногда даже кажется, что это удалось; так нет же: выскочит откуда-то неожиданно, обольет душу горечью и сгинет до следующего раза. И хотя кое-кому все же удается от него избавиться, Шерстов, как видно, в их число еще не сумел попасть.
- Да ты, Чугунов, не злись. Я ведь по-товарищески предупредить хочу. Чтоб ты, в случае чего, готов был...
- А я готов! Хорошего-то ждать мне нечего, а к плохому я всегда готов! Так что ты не беспокойся за меня.
Наконец, "послезавтра" настало. На троллейбусе доехал Шерстов до площади Разгуляй, свернул на Новую Басманную улицу. Он шел в снежной круговерти; навстречу ему двигались кутавшиеся в одежды люди, - какие-то одинокие, серые, мятущиеся. Шерстов тоже озяб, лицу было колко от пурги. "Скорее б дойти, - думалось ему, - тогда конец и этой метели, и неизвестности... Да будь что будет!"
Вдруг заявилась посторонняя, несуразная мысль: "Какое дурацкое название - Разгуляй..." Шерстов попытался ее отогнать, но она никак не отвязывалась. "Надо б переименовать. Например, в площадь Сталина. Или лучше в площадь Генералиссимуса Сталина. Точно! В Москве ведь до сих пор нет ни улицы, ни площади имени вождя!"
Шерстов встряхнул головой, глотнул снежного ветра, и не к месту взявшаяся мысль оборвалась.
Комната номер тридцать пять оказалась приемной заведующего организационным отделом. Посередине, над столом возвышалась холодной красотой секретарша. В ее выступающих скулах, повороте изящной, гладко причесанной головки проступало что-то восточное и что-то хищное.
- Товарищ Чиркунов примет вас через минуту, - сказала она, и от ее строгого взгляда страх неизвестности снова вздыбился в Шерстове.
Под действием этого страха он начал терять самоконтроль, отчего, переступив порог кабинета, выпалил нелепицу:
- План выполним, а Разгуляй надо переименовать.
По счастью, произнесено это было слабым голосом, так что Чиркунов ничего толком не разобрал. Он вышел из-за стола и, против ожидания Шерстова, улыбнулся:
- Будем знакомы - Николай Тихонович Чиркунов, заместитель зав. орг. отделом.
Это был коренастый мужчина в темно-синем двубортном костюме, светлоглазый, лысеющий.
- Прошу, - указал он на стул. - С вами хотел говорить мой начальник, Петр Дмитриевич Царапин, но вчера он внезапно заболел: сердечный приступ. Поэтому мне поручено предложить вам... работу у нас, в райкоме, инструктором.
Шерстов тайно ущипнул себя за ляжку: уж не наслал ли Фердыщенко на него сон? Ляжка заныла, и Чиркунов продолжил из несомненной действительности:
- Нам не хватает людей энергичных, инициативных. Война выкосила лучших. Из довоенного состава один только Царапин остался, да и у того здоровье подорвано. Так что воспринимай (предлагаю перейти по-товарищески на "ты") это предложение как партийный приказ. Я тут тоже недавно, из наркомата перешел. А ты, я знаю, с производства, художественную самодеятельность отлично организовал, сам Григорий Михайлович о тебе хорошо отзывался. В общем, думаю, все у тебя получится.
- Ну что ж, приказ есть приказ...
- Тогда будем считать вопрос решенным. Сдавай дела в своей артеле, и через пару-тройку дней - ждем!
Чиркунов пожал Шерстову руку и, проводив его до двери, задержал на пороге:
- А что это ты про Разгуляй говорил?
Застигнутому врасплох Шерстову пришлось отвечать честно:
- Я подумал, что название такое - Разгуляй - не подходит для столичной площади, вообще для советского города не подходит.
Глаза у Чиркунова залучились интересом.
- И давно она так называется? Сам-то я из Свердловска, здесь всего пару лет, а ты вроде бы москвич.
- Да всегда так называлась... А сегодня меня осенило: в Москве же до сих пор нет площади Сталина, а тут какой-то Разгуляй. А еще лучше, чтобы это была площадь Генералиссимуса Сталина!
Взгляд Чиркунова на секунду застыл, как будто наткнулся на что-то примечательное, и Шерстову показалось, что вот-вот прозвучат слова одобрения. Но так ему лишь показалось.
- Что ж, - Чиркунов снова пожал Шерстову руку, - до скорой встречи.
Оказавшись в приемной, Шерстов взглянул на секретаршу и поразился: неприступной красавицы не было, а была очаровательная женщина с карими, по-девчоночьи блестящими глазами, с сочного цвета ртом (наверно, против всяких правил, подкрашенным), с черными волосами, которые, опускаясь вдоль широких скул, собирались в узел на затылке - и было это удивительно грациозно. Шерстов смутился, поняв, что просто пялится на нее.
- До свидания, - негромко сказал он.
Секретарша кивнула ему со скачущими чертиками в глазах и, чтобы не рассмеяться, уткнулась в бумаги на столе.
Он вышел на улицу. Метель уже кончилась, и улица лежала посветлевшая, в недолгой власти маленькой зимы. Костя вспомнил, что как раз сейчас хорошо лепить снежки; именно это и делала ребятня из школы напротив, высыпавшая на перемену. Он нагнулся, зачерпнул горсть снега, свежо и плотно прилегшего к руке, и всякое волнение исчезло. Оглядевшись по сторонам, Шерстов уверенным шагом направился к троллейбусной остановке.
9
Лена приехала.
Если долго ждать, когда сбудется мечта, то ожидание становится привычкой, а сама мечта тускнеет.
Лена приехала через год. Много это или мало, не так уж и важно, однако Шерстов стал относиться к ее возвращению, как, скажем, в апреле относятся к наступлению Нового года - праздника, который неминуемо состоится, но потом, еще нескоро. А пока...
Невозможно было вырваться из этого морока, освободиться от этого сладкого дурмана, избавиться от этого недуга по имени, хоть все перечисленные слова и мужского рода, - Наиля. Она - та самая секретарша. Может, и не случилось бы в Костиной жизни "солнечного затмения", если б не Чиркунов. С самого начала Николай Тихонович повел себя с ним, вопреки субординации, как покровитель-друг. Почему? Шерстов не знал, но чувствовал, что Чиркунов не так прямодушен, как пытается выглядеть. И, тем не менее, оказался Костя посвящен в одну слабость своего начальника: любил Чиркунов холостяцкие вечеринки. Не мальчишники, заметьте, а именно такие компании, где мужчины все как бы неженаты. Ну а замужних женщин там просто не могло быть. Узнал Костя и то, что пристрастие это давнее - еще с той поры, когда Чиркунова перевели на работу в Москву, а семейство его по какой-то причине задержалось в Свердловске. Остепенился он только с приездом жены и двоих детей, но изредка Николай Тихонович и теперь позволял завихряться ровному течению будней. Конечно, не приведи господи, узнал бы кто в райкоме о слабости зам. зав. отделом, но компания состояла, в основном, из бывших сослуживцев Чиркунова по наркомату пищевой промышленности - людей проверенных.
Кто-то прочтет это и скажет: "Не может быть! Выдумки! В ту суровую пору коммунист на высоком посту не посмел бы выйти за рамки морали!" И ошибется. Потому что никакой коммунистической моралью не обороть влечения плоти, желания удовольствий и множества еще того, с чем рождается человек и перед чем так слаб. Если он, конечно, не святой. А разве бывают святые во власти? Ими там только хотят казаться. И всегда безуспешно. Даже "всесоюзный староста" умудрился прославиться своим увлечением молоденькими балеринами. И будто бы не знала вся Москва, как по воле всесильного наркома, походившего в своем пенсне на филина, умыкали со столичных улиц красивых барышень. А потому не стоит удивляться, что и на этажах пониже жизнь была расцвечена всевозможными красками, которые, однако, подобно симпатическим чернилам, исчезали в свой срок.
В тот раз собрались незадолго до Нового года на даче у Кондакова, в Сокольниках. Шерстов впервые оказался в этой компании. Наиля тоже. Во всяком случае, она так сказала, танцуя, с Костей.
Он не мог отвести от нее восхищенных глаз, а Наиля оставалась невозмутимо хороша. После шумного застолья в какой-то темной, душно натопленной комнатке, не помня себя, Шерстов целовал ее упругие губы, заходясь от вожделения, хватал за грудь и бедра, наконец, повалил на что-то, приспособленное под постель, - не встретив никакого сопротивления.
- Ну и куда ты так торопился? - улыбнулась она потом. - Успокойся, никто меня у тебя не отнимет.
И заключались в этой улыбке поощрение и усмешка, почти влюбленность и превосходство. Было ясно, что Наиля им до конца так и не завоевана. Но у Кости сжималось сердце от желания по-настоящему покорить эту женщину, нет, не женщину - красивую самку, потому что от близости с ней в нем проснулось что-то звериное.
- Ну хватит, хватит уже, - мягко останавливала она его, пока решительно не произнесла:
- Константин Павлович, нам пора, скоро все разъезжаться начнут.
Чиркунов, завидев Костю (сначала к гостям присоединилась Наиля, потом он), понимающе подмигнул ему. Сам он сидел во главе стола, приобнимая упитанную блондинку, и сиял.
До метро добирались все вместе, веселой компанией, только Кондаков остался: к концу вечера он уже еле ходил.
Костя предложил Наиле тоже остаться на даче, но та, сверкнув глазами, прошептала:
- Ты с ума сошел!
А по пути к метро она даже как будто сторонилась его, идя под руку с каким-то там Алексеем Васильевичем. По тому, как непринужденна была их беседа, могло показаться, что они давно знакомы.
В вагоне Костя все же приблизился к Наиле, вполголоса сказал:
- Провожу?
- Не сегодня.
И улыбнулась как-то виновато...
Шерстов ничего не понимал, но твердо знал - он не отступит. Однако на следующий день стало очевидно, что никакой осады не потребуется: Наиля смотрела на Шерстова лучистыми, радостными глазами. Пришлось ему срочно налаживать знакомство с Кондаковым, чтобы иметь возможность пользоваться дачей в Сокольниках. Наиля жила с матерью и сестрой, а Костя хоть и жил один и даже должен был в недалеком будущем получить от райкома комнату в новом доме, привести к себе кого-либо не мог.