Чегоренцев Николай Велемирович : другие произведения.

Смоковница И Пастернак

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


С М О К О В Н И Ц А

  

И

  

П А С Т Е Р Н А К

  
  
  
  
  
  
  
   Что может открыться нам в этом странном сочетании
   дерева и поэта? Какой свет прорастёт из этого сплетения? И зачем волноваться из-за того, что кто-то когда-то был взволнован
   чьим-то волнением?
   А ведь волнение было - о Боге. И волновались - ученики
   Господа и те, кто позднее записал их рассказы.
   И это волнение, этот священный трепет горстки человеческих
   сердец уже два тысячелетия проходит по телу Земли, охватывая
   и сердобольных старушек, и мужественных бойцов, и тонких
   философов, и горячих монахов, - что ж удивительного, что был
   взволнован поэт и передал это волнение другим?
   И уже не так важно: правду ли рассказали Матфей и Марк
   о странном Божьем чуде (причуде ли Его?). И какая разница
   для непросвещённого в богословии ума, что нет упоминания
   о смоковнице в двух других Евангелиях - от Луки и Иоанна...
   Документ Веры, свидетельство земной жизни Бога заставляет
   страстно стремиться к пониманию этого священного события
   и мучительно искать разгадку - там, где, может, и загадки-то
   не существует.
Вот оба этих евангельских рассказа.
  
   "18. Поутру же, возвращаясь в город, взалкал;
   19. И увидев при дороге одну смоковницу, подошёл к ней и,
   ничего не нашед на ней, кроме одних листьев, говорит ей: да не
   будет же впредь от тебя плода во-век. И смоковница тотчас
   засохла.
   20. Увидевши это, ученики удивлялись и говорили: как это тотчас
   засохла смоковница?
   21. Иисус же сказал им в ответ: истинно говорю вам: если будете
   иметь веру и не усомнитесь, не только сделаете то, что сделано
   со смоковницею, но если и горе сей скажете: поднимись и
   ввергнись в море, - будет;
   22. и всё, чего ни попросите в молитве с верою, получите".
   (Мф., ХХ1; Толковая Библия, издание второе, Ин-т перевода
   Библии, Стокгольм, 1987).
  
   "12. На другой день, когда они вышли из Вифании, Он взалкал;
   13. И увидел из далека смоковницу, покрытую листьями, пошёл,
   не найдёт ли чего на ней; но, пришед к ней, ничего не нашёл, кроме листьев, ибо ещё не время было собирания смокв.
   14. И сказал ей Иисус: отныне да не вкушает никто от тебя плода
   во-век! И слышали то ученики Его".
   "20. Поутру, проходя мимо, увидели, что смоковница засохла до
   корня.
   21. И вспомнив, Пётр говорит Ему: Равви! Посмотри, смоковница,
   которую ты проклял, засохла.
   22. Иисус отвечая говорит им:
   23. имейте веру Божию. Ибо истинно говорю Вам: если кто скажет
   горе сей: "поднимись и ввергнись в море", и не усумнится в сердце своём, но поверит, что сбудется по словам его, - будет вам.
   24. Поэтому говорю вам: всё, чего ни будете просить в молитве,
   верьте, что получите, - и будет вам.
   25. И когда стоите на молитве, прощайте, если что имеете на кого,
   дабы и Отец ваш небесный простил согрешения ваши;
   26. Если же не прощаете, то и Отец ваш небесный не простит вам
   согрешений ваших" (Марк, Х, то же издание).
  
   Непредубеждённый взгляд заметит, что уже у самих евангельских
   рассказчиков проскальзывает некое недоумение относительно
   этой расправы. И все дальнейшие толкователи с явным напряжением
   пытались объяснить, пытались приноровить, приспособить
   к обычному людскому пониманию хода вещей необъяснимые
   слова и дела Божьи.
   Да и в самом деле странно - пора созревания плодов далеко ещё не должна была наступить, а уже Господь "взалкал". Человеческое
   объяснение вполне логично: "грустью предчувствий томим",
   Спаситель находится как бы в забытьи реальных, физических
   условий тех дней. Не было ни весны, ни лета, длилось вечное
   сегодня. И человеческое в Боге запамятовало смену времён
   года, привело Его в неурочный час к заведомо бесплодному
   дереву, вызвало Его (неправедный?) гнев на невинное
   растение и - наказание этого растения.
   Обычным теологическим толкователям трудно примириться даже
   и с такой оценкой происшедшего. Им необходимо сохранить
   представление о всемогуществе, об абсолютном знании Богом и
   Его земным воплощением - Христом, - всех событий и обстоятельств земного бытия, вплоть до малейших (вплоть до микроэлементов, сказали бы сейчас, используя понятия современной картины мира).
   И хоть как-то объяснить неизбежную, но оправданную жестокость этого страшного и по видимости бессмысленного наказания.
  
   Поэтому авторы Толковой Библии в своих примечаниях на
   соответствующий эпизод Евангелия от Марка пишут: "Нет со-
   мнения, что это происшествие имело символический смысл.
   Господь знал, что плодов на дереве нет (подчёркнуто мной - Н.Ч.),
   но эта смоковница, против естественного порядка (в начале апреля,
   когда Господь проходил мимо смоковницы, на ней - и вообще
   на смоковницах - не бывает ещё листвы), была украшена листьями.
   Вот это обстоятельство и подало повод Господу дать вразумление
   ученикам о подобном же обмане, какой представлял из себя тогдашний Иерусалим и величественное храмовое богослужение... Иерусалим
   и храм - как бы хочет сказать евангелист - не принесли желанных
   Христу добрых плодов: для этого ещё не наступило время. Со
   временем и иудейство должно было принести плод веры. Теперь же
   ему предстояло испить чашу гнева Божия и подвергнуться грозному
   проклятию Божию " (т.9, стр.70).
   Как видим, в начале ХХ в. от Р.Х. православные богословы
   более склонны к "идеологически-символическому" толкованию Божьего чуда.
   К подобному же толкованию склонен и один из виднейших
   критиков Библии ХIХ в - Д.Ф.Штраус. В своём знаменитом исследовании он вообще игнорирует сверхъестественность, "чудесность"
   события со смоковницей. Для него всего лишь "оказывается,
   что основная мысль рассказа о проклятии смоковницы сводится
   к тому, что иудеям стоит покаяться, дабы не погибнуть наподобие
   смоковницы" (Д.Ф.Штраус. "Жизнь Иисуса". М.,1992, стр.410).
  
   И весь XX век христианские богословы различных толков по-прежнему с напряжением, тщательно пытались разъяснить это "странное" даже для них Божье чудо.
   Ветеран 1-й Мировой войны, литератор и протестант Клайв Льюис посвятил чудесам целую книгу. Прежде всего он дал принципиально христианское определение сущности чуда:
   "Первое и главное чудо христианства - Воплощение и Вочеловечение Бога. Мы, христиане, верим, что Бог стал Человеком, и наши чудеса подводят к этому или из этого исходят. В любом естественном событии проявляется сейчас и здесь самая суть природы; точно так же любое чудо являет в данном месте и времени суть и смысл Воплощения. Христианство не считает, что чудеса "бывают". Они не произвольные прорехи в природе, а этапы обдуманного наступления, цель которого - полная победа. Уместность и достоверность каждого чуда поверяется его отношением к Чуду из чудес; иначе о нем и говорить не стоит".
   "Мы учим, что Единый Истинный Бог - Тот, Кого иудеи звали Яхве. А Яхве не однозначен. Конечно, Он - природный Бог, потому что Он создал природу. Это Он и никто иной произращает траву для скота, и плоды для человека, и вино, и хлеб. В этом смысле Он непрестанно делает то же самое, что и природные боги; Он - и Вакх, и Венера, и Церера. В иудаизме нет и следа представлений, свойственных горьким пантеистическим верам, для которых природа - марево или зло, конечное существование дурно само по себе, а единственное исцеление - уход от него. По сравнению с этим Яхве может показаться поистине природным богом".
   "Наличие внеприродного еще ничего не говорит о возможности чудес. Бог, Начало начал, может и не вторгаться в Свое творение: а если их несколько, может и не сталкивать их".
  
  
   Определив "чудо" в целом, Льюис переходит к чудесам собственно Христа.
   "Можно предположить эсхатологическое (апокалиптическое) основание даже для так называемых природных чудес (см. Апокалиптический). Все три чуда с пищей (насыщение 5 тысяч и 4 тысяч, превращение воды в вино в Кане) предвещают мессианский пир (Ис 25:6-9; 2 Ап Вар 29:4; Мф 8:11 пар.), отличающийся изобилием хлеба - эсхатологический эквивалент чуда с манной (2 Ап Вар 29:7-8; ср. Ин 6:4, 14, 30-31; Откр 2:17) - и вина (2 Ап Вар 29:5-6). Два чуда спасения, успокоение волн и хождение Иисуса по воде, получают значение при сопоставлении с утверждением о господстве Яхве над морем, прозвучавшем уже в акте творения (Иов 26:12-13; Пс 74:12-15) и во время Исхода (Пс 77:16-20) и подкрепляемом на Страшном суде (Ис 27:1; ср. Откр 21:1). Апокалиптика также ожидала Божьего суда над врагами Господа, и поэтому возникает соблазн увидеть в проклятии бесплодной смоковнице притчу в действии о гибели, грозящей Израилю, если он не совершит покаяния (ср. Мк 11:13; Мих 7:1-6; Иер 8:13). Даже чудесные явления в момент Крещения и Преображения Иисуса попадают в сферу апокалиптики, поскольку: 1) апокалиптическая литература часто прибегала к видениям как к способу передать откровение и 2) оба видения имеют эсхатологическое содержание".
  
   Наконец, он развёрнуто высказывается о чуде Проклятой смоковницы:
   "Единственное чудо уничтожения - чудо со смоковницей - ставит многих в тупик, но мне представляется ясным. Это как бы "разыгранная в лицах" притча о Божьем приговоре всему бесплодному, прежде всего - официальному иудаизму тех времен. В этом его нравственный смысл. С интересующей же нас стороны здесь снова повторилось в сжатом виде то, что Господь делает всегда и везде... Господь вырвал оружие у сатаны и стал после Адамова падения Господином нашей смерти. Но и раньше (вероятно, с самого их сотворения) Он был Господином смерти живых существ. И с нами, и с ними Он - Господин над смертью, ибо Он - Господин над жизнью. Однако разница есть; мы, люди, через смерть обретаем и жизнь, и спасение, а прочие живые твари при помощи смерти в совокупности своей вечно остаются молодыми. Тысячелетний лес жив, потому что одни деревья гибнут, другие - вырастают. Человек Христос, гневно обернувшийся к смоковнице, сделал то же, что Он как Бог делает со всеми деревьями. Ни одно дерево не засохло бы ни в тот год в Палестине, ни в любые другие годы в других местах, если бы Бог не сделал с ними чего-то или, вернее, не перестал бы что-то с ними делать" (выделено мной - Н.Ч.).
  
  
   Таким образом, Льюис признаёт чудеса абсолютно естественными, "они не произвольные прорехи в природе, а этапы обдуманного наступления". Помимо этого, Льюис всё-таки сохраняет верность аллегорическому смыслу чуда Смоковницы: "Это как бы "разыгранная в лицах" притча о Божьем приговоре всему бесплодному, прежде всего - официальному иудаизму тех времён".
  
   Русский богослов А. Мень так писал о чуде:
   "В широком смысле слова чудом является и все мироздание, и возникновение жизни, и создание человека. Сама разумность, познаваемость устройства вселенной делает ее чудом, проявлением Славы Предвечного. Вера в высший Смысл бытия, в Божественное Начало естественно предполагает  с в о б о д у  т в о р ч е с к и х  д е я н и й  Б о ж ь и х.  Блж. Августин, признавая действие в природе строгих закономерностей, считал, что они шире и глубже того, что дает нам обычный опыт ("О Книге Бытия", IХ, 17-18). На возражение, что Бог не нарушает Им же установленных законов, можно ответить, что для такого утверждения мы должны знать  в с е  законы бытия. Сегодня наука открывает такие законы природы, к-рые показались бы "чудом" прежним поколениям. Нам не дано знать пределов многоплановости бытия и, следовательно, нет оснований априорно отрицать то, что противоречит известным нам законам природы. Но самое главное, что свобода творческих деяний Божьих yжe по своему определению не может иметь границ.  Чудеса промыслительно оберегают  ч е л о в е ч е с к у ю  с в о б од у.  Они не сковывают ее неотвратимой очевидностью, оставляя простор для принятия или отвержения. Поэтому Христос Спаситель не делал из Своих Ч. орудия духовного насилия; напротив, Он отказывался творить их  д л я  д о к а з а т е л ь с т в а  истины (Мф 12:39). Однако тем, кто уверовал, Он указывал на Ч. как на  з н а м е н и я,  знаки Его небесного посланничества, признаки прихода в мир Царства Божьего (Мф 12:28)."
  
   В 2005 г. протоиерей А. Трепачко давал такое объяснение в своём эссе: "Иисус Христос торжественно, как Царь Израелев, равно ожидаемый и иудеями и язычниками, вошел в Иерусалим сопровождаемый толпами народа и встречаемый необыкновенными приветствиями: "осанна Сыну Давидову! Благословен грядый во имя Господне!" Затем Он посетил храм Иерусалимский, "осмотрев все", вечером возвратился в Вифанию. На следующее утро, снова желая посетить Иерусалим и храм, Христос на пути совершил настоящее чудо. Таким образом проклятие смоковницы находится в середине между тем, что Господь уже видел в Иерусалиме и в храме перед совершением этого чуда, и тем, что Ему предстояло еще очистить храм! Отсюда само собой представляется весьма вероятным, что это чудесное знамение непосредственно относилось к той последней борьбе, которую вел Христос с односторонними представителями иудейскаго теократизма".
  
   Далее он ещё более категорично определяет:
   "Смоковница была образом ложнаго Израиля. Христос ищет на дереве плодов, потому что на этом дереве находились уже листья, листья Божественнаго откровения, от него и нужно было ожидать и ранних плодов. Израиль должен был раньше всех других народов уверовать в обетованнаго Мессию, потому что он раньше других народов был приготовлен к этому необыкновенными, сверх'естественными, Богооткровенными средствами, как и на Евангельской смоковнице были листья в такое время, когда все другия смоковничныя деревья еще не имели их. Но иудейский народ упорно отверг Ангела завета, который шел в свой собственный храм; дерево полное листьев не имело однакож плода. Господь "гневается" на смоковницу и проклинает ее, говоря: "да не будет же впредь от тебя плода во век". Вследствие этого смоковница засыхает. Израильский народ, не принесший плодов даже после усерднаго, сверх'естественнаго ухода обетования, в лице своих официальных и неофициальных, гражданских и духовных вождей, он отверг своего Спасителя. Начиная от царя Ирода, избившего младенцев в Вифлееме и кончая Синедрионом, увлекшаго за собой народные массы, кричавшие Пилату: "распни, распни Его", иудеи с самого начала стремились к убийству Иисуса Христа и, в конце концов, добились своей цели. Но почему же случилась эта трагедия? Пророк Исаия за много столетий дал на этот вопрос ответ: "потому не могли они веровать, что народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их". "Сие сказал Исаия, добовляет Евангелист Иоанн, когда видел славу Его и говорил о Нем" (Иоанн 12:41)".
  
  
  
  
   Итак, мы видим, что на протяжении по крайней мере последнего столетия христианские богословы регулярно обращались к чуду "проклятой смоковницы". Прежде всего, для всех них самоценен сам факт, сама реальность Божьего чуда. Более того, по словам А. Меня: "...Чудом является и всё мироздание, и возникновение жизни, и создание человека. Сама разумность, познаваемость устройства вселенной делает её чудом, проявлением Славы Предвечного". С точки зрения К. Льюиса: "Первое и главное чудо христианства - Воплощение и Вочеловечение Бога...
   Христианство не считает, что чудеса "бывают". Они не произвольные прорехи в природе, а этапы обдуманного наступления, цель которого - полная победа". Поэтому чудеса, совершённые Христом во время его земного воплощения - это снисхождение Божественной Воли к несовершенству человеческого разума, знамения людям предвечной Божьей Силы и Славы, доказательства реальности присутствия и участия Господа на земле. Пару раз ап. Матвей вынужден специально оговаривать, что Христовы чудеса вовсе никакие не магические фокусы, не проделки Вельзевула, а именно "dynamis, Pissties" Силы Господа.
   Нам сложно с этим не согласиться, если мы изначально признаём Божественность Иисуса Христа.
   Но как только доходит дело до собственно "чуда смоковницы", так мы тут же наблюдаем у всех толкователей единодушное однообразие и даже легкомыслие в аллегорическом объяснении этого сверхъестественного события.
   Когда все так тупо и упорно твердят об этом как о "притче о Божьем приговоре...иудаизму тех времён", как "Господне вразумление ученикам об...обмане, который представлял из себя тогдашний Иерусалим и Храмовое богослужение", то поневоле задумаешься о серьёзности, искренности подобных толкований. Причём здесь иудеи и их уже "устаревшая, неправильная" вера? С тех пор они по-прежнему также упрямо и успешно "неправильно" веруют в Бога уже больше двух тысячелетий - несмотря на страшные, погибельные гонения почти все эти долгие века. Причём здесь разрушение Храма Иерусалимского, когда два евангелиста нам твердят: Господь просто взалкал, а есть нечего?!
  
   Ах, как же одинаково легко было и "критическим критикам", и православным, и протестантским богословам укрываться, прятаться от нестерпимого света Божьего чуда под оговорками о его "символичности"!
  
  
  
   И вот как почти две тысячи лет спустя отзывается на это
   событие русский московский поэт Борис Пастернак в 20 стихотворении своего поэтического цикла из романа "Доктор Живаго":
  
  
  
  

Ч У Д О

  

Он шел из Вифании в Ерусалим,
Заранее грустью предчувствий томим.

  

Колючий кустарник на круче был выжжен,

Над хижиной ближней не двигался дым,

Был воздух горяч и камыш неподвижен,

И Мертвого моря покой недвижим.

  

И в горечи, спорившей с горечью моря,

Он шел с небольшою толпой облаков

По пыльной дороге на чье-то подворье,

Шел в город на сборище учеников.

  

И так углубился он в мысли свои,

Что поле в унынье запахло полынью.

Все стихло. Один он стоял посредине,

А местность лежала пластом в забытьи.

Все перемешалось: теплынь и пустыня,

И ящерицы, и ключи, и ручьи.

  

Смоковница высилась невдалеке,

Совсем без плодов, только ветки да листья.

И он ей сказал: "Для какой ты корысти?

Какая мне радость в твоем столбняке?

  

Я жажду и алчу, а ты - пустоцвет,

И встреча с тобой безотрадней гранита.

О, как ты обидна и недаровита!

Останься такой до скончания лет".

  

По дереву дрожь осужденья прошла,

Как молнии искра по громоотводу.

Смоковницу испепелило дотла.

  

Найдись в это время минута свободы

У листьев, ветвей, и корней, и ствола,

Успели б вмешаться законы природы.

Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.

Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда

Оно настигает мгновенно, врасплох.

  
  
   Что же заставило Бориса Пастернака обратиться к этому
   "чуду", к этому Божьему делу? Что там, в Москве сороковых годов,
   после революций, террора, после тяжкой войны, под тенью богоподобного вождя толкнуло, бросило поэта во времена Тиберия, к делам в тетрархии Иудее? Что в душе его "из глубины" обрекло его на страсть к этому сказанию? Почему из всех 34 чудес, о которых рассказано в Евангелиях, он, кроме чуда смоковницы, выбрал для своих стихотворений ещё лишь несколько: Рождество Господне ("Рождественская звезда"), Преображение ("Август"), соблазн сатаны, пир в Кане, хождение по водам, воскресение Лазаря ("Дурные дни") и Пасха Христова ("На Страстной")? Причём именно стихотворение о проклятии смоковницы Пастернак называет "Чудо"?
   Попробуем прояснить это, исходя из разъяснений самого поэта. И прежде всего это касается характеристики эпохи, когда он начинал свой роман.
  
   Определяя значение только что окончившейся Великой войны, Борис Пастернак писал, что "трагический, тяжелый период войны был живым периодом и, в этом отношении, вольным, радостным возвращением чувства общности со всеми (выделено мной - Н.Ч.)".
   Видимо, именно поэтому он так тяжело, с такой тоской воспринимал ту давящую, сумрачную атмосферу в победившей стране, где "вольное, радостное чувство... общности со всеми" сменилось дикой подозрительностью, шпиономанией, расправами с остатками инакомыслия,
   бешеным идеологическим диктатом, чванливостью и помпезностью сталинского "ампира", "когда после великодушия судьбы, сказавшегося в факте победы, пусть и такой ценой купленной победы, когда после такой щедрости исторической стихии повернули к жестокости и мудрствованиям самых тупых и темных довоенных годов".
   В самом романе Борис Пастернак рисует уже картину всемирно-исторического развития человечества, прямо противоположную тогдашним марксистско-сталинским догмам: "Я думаю, - говорит в романе Н. Н. Веденяпин, - что, если бы дремлющего в человеке зверя можно было остановить угрозою, все равно, каталажки или загробного воздаяния, высшею эмблемою человечества был бы цирковой укротитель с хлыстом, а не жертвующий собой проповедник. Но в том-то и дело, что человека столетиями поднимала над животным и уносила ввысь не палка, а музыка: неотразимость безоружной истины, притягательность ее примера.
  
До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. В основе этого лежит мысль, что жизнь символична, потому что она значительна" (выделено мной - Н.Ч.).
   "Века и поколения только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме", - говорит далее Веденяпин. - Наше время заново поняло ту сторону Евангелия... которую издавна лучше всего почувствовали и выразили художники. Она была сильна у апостолов и потом исчезла у отцов, в церкви, морали и политике. О ней горячо и живо напомнил Франциск Ассизский, и ее некоторыми чертами отчасти повторило рыцарство. И вот ее веянье очень сильно в девятнадцатом веке. Это тот дух Евангелия, во имя которого Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. Это мысль, что общение между смертными бессмертно и что жизнь символична, потому что она значительна" (выделено мной - Н.Ч.).
   В одном из черновых вариантов романа отношению Живаго к Стрельникову давалось такое объяснение:
   "Как он любил всегда этих людей убеждения и дела, фанатиков революции и религии! Как поклонялся им, каким стыдом покрывался, каким немужественным казался себе всегда перед лицом их. И как никогда, никогда не задавался целью уподобиться им и последовать за ними. Совсем в другом направлении шла его работа над собой. Голой правоты, голой истины, голой святости неба не любил он. И голоса евангелистов и пророков не покоряли бы его своей все вытесняющей глубиной, если бы в них не узнавал он голоса земли, голоса улицы, голоса современности, которую во все века выражали наследники учителей - художники. Вот перед кем по совести благоговел он, а не перед героями, и почитал совершенство творения, вышедшего из несовершенных рук, выше бесплодного самоусовершенствования человека."
  
  
  
  
  
  
  
  
   И вот на фоне этого грандиозного всемирно-исторического движения человечества, во мгле тогдашней социально-политической реальности - собственные свидетельства Пастернака тех лет.
   В письме О. Фрейденберг от 24 февраля 1946 г. Б.Пастернак пишет: "Твои слова о бессмертии - в самую точку! Это - тема или главное настроение моей нынешней прозы. Я пишу её слишком разбросанно, не по-писательски, точно и не пишу. Только хватило у меня денег дописать её, а то она приостановила мои заработки и нарушает все расчёты. Но чувствую я себя как тридцать с чем-то лет тому назад, просто стыдно".
   В черновой рукописи того же 1946 г. одно из ранних названий романа "Смерти не будет". И взято это название из "Откровения Иоанна Богослова" (21, 4): "И отрёт Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни не будет уже; ибо прежнее прошло".
   В письме той же О.М. Фрейденберг от 13 октября 1946 г. Борис Леонидович пишет: "Собственно, это первая моя настоящая работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокопятилетие, и в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжёлого, печального и подобно разработанного, как, в идеале, у Диккенса и Достоевского, - эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое...Атмосфера вещи - моё христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское или толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным.
   Это всё так важно и краска так впопад ложится в задуманные очертания, что я не протяну и года, если в течение его не будет жить и расти это моё перевоплощение, в которое с почти физической определённостью переселились какие-то мои внутренности и частицы нервов".
  
   О. М. Фрейденберг отозвалась на прочитанное взволнованным и глубоким письмом: "Это жизнь - в самом широком и великом значеньи. Твоя книга выше сужденья. К ней применимо то, что ты говоришь об истории как о второй вселенной. То, что дышит из нее, - огромно. Ее особенность какая-то особая (тавтология нечаянная), и она не в жанре и не в сюжетоведении, тем менее в характерах... Это особый вариант книги Бытия... Но знаешь, последнее впечатление, когда закрываешь книгу, страшное для меня. Мне представляется, что ты боишься смерти и что этим все объясняется - твоя страстная бессмертность, которую ты строишь как кровное свое дело" (выделено мной - Н.Ч.).
   "Как поразительно ты мне написала! - отвечал Пастернак в тот же день, как получил этот отклик... - Так это дошло до тебя?! Это не страх смерти, а сознание безрезультатности наилучших намерений (выделено мной - Н.Ч.), и достижений, и наилучших ручательств, и вытекающее из этого стремление избегать наивности и идти по правильной дороге, с тем чтобы если уже чему-нибудь пропадать, то чтоб погибало безошибочное, чтобы оно гибло не по вине твоей ошибки...
   Главное мое потрясенье - папа, его блеск, его фантастическое владенье формой, его глаз, как почти ни у кого из современников, легкость его мастерства, его способность отхватывать по несколько работ в день и несоответственная малость его признания, потом вдруг повторилось (потрясение) в судьбе Цветаевой, необычайно талантливой, смелой, образованной, прошедшей все перипетии нашей "эпики", близкой мне и дорогой, и приехавшей из очень большого далека затем, чтобы в начале войны повеситься в совершенной неизвестности в глухом захолустье.
   Часто жизнь со мной рядом бывала революционирующе, возмущающе мрачна и несправедлива, это делало меня чем-то вроде мстителя за нее или защитником ее чести, воинствующе усердным и проницательным (выделено мной - Н.Ч.), и приносило мне имя и делало меня счастливым, хотя, в сущности говоря, я только страдал за них, расплачивался за них.
   Так умер Рильке через несколько месяцев после того, как я списался с ним, так потерял я своих грузинских друзей...
   И перед всеми я виноват. Но что же мне делать? Так вот, роман - часть этого моего долга, доказательство, что хоть я с_т_а_р_а_л_с_я.
   Поразительна близость твоего понимания, мгновенного, вырастающего совсем рядом, уверенно распоряжающегося; так понимала только та же Марина Цветаева...".
   На исходе того же 1946 г. (4 декабря), после диких идеологических нападок и проработок со стороны литературных начальников, Пастернак писал Нине Табидзе:
   "Милая Ниночка, осенняя трепотня меня ни капельки не огорчила. Разве кто-нибудь из нас так туп и нескромен, чтобы сидеть и думать, с народом он или не с народом? (выделено мной - Н.Ч.) Только такие фразеры и бесстыдники могут употреблять везде это страшное и большое слово...
   Мне было очень хорошо в конце прошлой зимы, весною, летом... Я не только знал (как знаю и сейчас), где моя правда и что Божьему промыслу надо от меня, - мне казалось, что все это можно претворить в жизнь, в человеческом общении, в деятельности, на вечерах. Я с большим увлечением написал предисловие к моим шекспировским переводам... С еще большим подъемом я два Месяца проработал над романом, по-новому, с чувством какой-то первичности, как, может быть, было только в начале моего поприща. Осенние события внешне замедлили и временно приостановили работу (все время денег приходится добиваться как милостыни), но теперь я ее возобновил. Ах, Нина, если бы людям дали волю, какое бы это было чудо, какое счастье! Я все время не могу избавиться от ощущения действительности как попранной сказки (выделено мной - Н.Ч.)".
  
   В эти месяцы даже образ Гамлета он рассматривает в соответствии с евангельскими заповедями: "...Гамлет отказывается от себя, чтобы "творить волю пославшего его". "Гамлет" не драма бесхарактерности, но драма долга и самоотречения. Когда обнаруживается, что видимость и действительность не сходятся и их разделяет пропасть, не существенно, что напоминание о лживости мира приходит в сверхъестественной форме и что призрак требует от Гамлета мщения. Гораздо важнее, что волею случая Гамлет избирается в судьи своего времени и в слуги более отдаленного. "Гамлет" - драма высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения".
  
  
   Он определял "бездонную музыку" монолога Гамлета "Быть иль не быть" как "заблаговременный реквием, предварительное "Ныне отпущаеши" на всякий непредвиденный случай. Им все наперед искуплено и просветлено". Слова Гамлетова монолога Пастернак сопоставляет с "внезапной и обрывающейся пробой органа перед началом реквиема".
   "Это самые трепещущие и безумные строки, когда-либо написанные о тоске неизвестности в преддверии смерти, силою чувства возвышающиеся до горечи Гефсиманской ноты".
   И при окончательной доработке стихотворения "Гамлет", открывающего заключительную 17-ю часть романа, были введены слова "моления о чаше", которые объединяют его героя с образом Христа.
  
  
   Еще в 1953 году Пастернак писал Н. Н. Асееву о задачах искусства:
   "Отличие современной советской литературы от всей предшествующей кажется мне более всего в том, что она утверждена на прочных основаниях независимо от того, читают ее или не читают.
   Это - гордое, покоящееся в себе и самоутверждающее явление, разделяющее с прочими государственными установлениями их незыблемость и непогрешимость.
   Но настоящему искусству в моем понимании далеко до таких притязаний. Где ему повелевать и предписывать, когда слабостей и грехов на нем больше, чем добродетелей. Оно робко желает быть мечтою читателя, предметом читательской жажды и нуждается в его отзывчивом воображении не как в дружелюбной снисходительности, а как в составном элементе, без которого не может обойтись построение художника, как нуждается луч в отражающей поверхности или в преломляющей среде, чтобы играть и загораться" (выделено мной - Н.Ч.).
  
   Мы видим, какие гигантские, мировые проблемы ставил перед собой Пастернак при написании романа. Не просто всемирно-исторические, но трансцендентальные, космические сопряжения пронизывают весь роман и особенно его стихотворный цикл.
  
  
   Что бы то ни было, какие бы частные, личные тревоги и волнения ни мучили поэта, какая бы социально-политические грозовые облака ни нависали над его головой, но, спокойно отстраняясь, трансцендируя от текущих жизненных обстоятельств, Пастернак вступает в разговор с рассказывающими о Боге, пытается понять необъяснимое и вчувствоваться в сверхчувственное.
   И, может быть, стихотворение это - даже не попытка ответа (вопроса-то нет, не было и не будет во веки веков!), но просто - Дух человеческий
   "в смятеньи" (вечном!), "средь разброда", в своей неустанной
   самости не имеет сил подняться до постижения Чуда Господня,
   такого внешне нелепого, пустопорожнего, мелочно-злобного
   и бессмысленного.
   Заметим, что, прямо противореча рассказам Матфея и Марка,
   у Пастернака Христос только ещё идёт "на сборище учеников",
   хотя именно "в город", но лишь "с небольшою толпой облаков".
  
   "Заранее грустью предчувствий томим" - и это соответствует
   сообщениям евангелистов, согласно которым он ещё "17. Восходя
   в Иерусалим ... отозвал двенадцать учеников одних и сказал им:
   18. Вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет
   первосвященникам и книжникам, и осудят Его на смерть;
   19. И предадут Его язычникам на поругание и биение и распятие;
   и в третий день воскреснет" (Мтф., ХХ).
   Печален, тягостен пейзаж по дороге "из Вифании в Ерусалим":
   "Колючий кустарник на круче был выжжен", недвижный "дым над
   хижиной, неподвижен камыш", горечь (видимо, внутренняя,
   душевная горечь Христа) спорит с "горечью моря", уже упомянутая
   нами "небольшая толпа облаков", "пыльная дорога", "поле в
   унынье запахло полынью", "а местность лежала пластом в забытьи";
   обычная для Пастернака "перемешанность" сущностей: "теплынь и пустыня, и ящерицы, и ключи, и ручьи".
   Вся природа находится в некоей тягостной неподвижности, помрачённости, заторможенности, время будто замерло.
   И всё это описано для того, чтобы открылась Господу (в понимании Его поэтом) в высящейся посреди пустыни смоковнице -
   истина ли? урок ли? - "Для какой ты корысти ? Какая мне радость
   в твоём столбняке?
   Я жажду и алчу, а ты - пустоцвет, и встреча с тобой безотрадней
   гранита. О, как ты обидна и недаровита! Останься такой до
   скончания лет".
  
   Сравним этот пейзаж, настроение этого стихотворения и образ смоковницы с настроениями и образами деревьев в других стихотворениях того же цикла:
  
   Там вдали, по дремучим урочищам,
   Этой ночью весеннею белой,
   Соловьи славословьем грохочущим
   Оглашают лесные пределы.
  
   Ошалелое щелканье катится,
   Голос маленькой птички ледащей
   Пробуждает восторг и сумятицу
   В глубине очарованной чащи.
  
   В те места босоногою странницей
   Пробирается ночь вдоль забора,
   И за ней с подоконника тянется
   След подслушанного разговора.
  
   В отголосках беседы услышанной
   По садам, огороженным тесом,
   Ветви яблоновые и вишенные
   Одеваются цветом белёсым.
  
   И деревья, как призраки, белые
   Высыпают толпой на дорогу,
   Точно знаки прощальные делая
   Белой ночи, видавшей так много.
  
   (4. Белая ночь)
  
  
   .............................
  
  
  
  
   И лес раздет и непокрыт,
   И на Страстях Христовых,
   Как строй молящихся, стоит
   Толпой стволов сосновых.
  
   А в городе, на небольшом
   Пространстве, как на сходке,
   Деревья смотрят нагишом
   В церковные решетки.
  
   И взгляд их ужасом объят.
   Понятна их тревога.
   Сады выходят из оград,
   Колеблется земли уклад:
   Они хоронят Бога.
  
   И видят свет у царских врат,
   И черный плат, и свечек ряд,
   Заплаканные лица --
   И вдруг навстречу крестный ход
   Выходит с плащаницей,
   И две березы у ворот
   Должны посторониться.
  
   И шествие обходит двор
   По краю тротуара,
   И вносит с улицы в притвор
   Весну, весенний разговор
   И воздух с привкусом просфор
   И вешнего угара.
  
   И март разбрасывает снег
   На паперти толпе калек,
   Как будто вышел человек,
   И вынес, и открыл ковчег,
   И все до нитки роздал.
  
   И пенье длится до зари,
   И, нарыдавшись вдосталь,
   Доходят тише изнутри
   На пустыри под фонари
   Псалтырь или Апостол.
  
   Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
   Заслышав слух весенний,
   Что только-только распогодь,
   Смерть можно будет побороть
   Усильем Воскресенья.
  
   (3. На Страстной)
  
   ...........................
  
  
  
   А когда светозарное
   Утро знойное снова
   Сушит лужи бульварные
   После ливня ночного,
  
   Смотрят хмуро по случаю
   Своего недосыпа
   Вековые, пахучие,
   Неотцветшие липы.
  
   (7. Лето в городе)
   ..............................
  
  
  
   Я кончился, а ты жива.
   И ветер, жалуясь и плача,
   Раскачивает лес и дачу.
   Не каждую сосну отдельно,
   А полностью все дерева
   Со всею далью беспредельной,
   Как парусников кузова
   На глади бухты корабельной.
   И это не из удальства
   Или из ярости бесцельной,
   А чтоб в тоске найти слова
   Тебе для песни колыбельной.
  
   (8. Ветер)
   .........................
  
  
   Лес забрасывает, как насмешник,
   Этот шум на обрывистый склон,
   Где сгоревший на солнце орешник
   Словно жаром костра опален.
  
   Здесь дорога спускается в балку,
   Здесь и высохших старых коряг,
   И лоскутницы осени жалко,
   Все сметающей в этот овраг.
  
   И тою, что вселенная проще,
   Чем иной полагает хитрец,
   Что как в воду опущена роща,
   Что приходит всему свой конец.
  
   (10. Бабье лето)
   .................................
  
  
  
   12. ОСЕНЬ
  
   Я дал разъехаться домашним,
   Все близкие давно в разброде,
   И одиночеством всегдашним
   Полно все в сердце и природе.
  
   И вот я здесь с тобой в сторожке,
   В лесу безлюдно и пустынно.
   Как в песне, стежки и дорожки
   Позаросли наполовину.
  
   Теперь на нас одних с печалью
   Глядят бревенчатые стены.
   Мы брать преград не обещали,
   Мы будем гибнуть откровенно.
  
   Мы сядем в час и встанем в третьем,
   Я с книгою, ты с вышиваньем,
   И на рассвете не заметим,
   Как целоваться перестанем.
  
   Еще пышней и бесшабашней
   Шумите, осыпайтесь, листья,
   И чашу горечи вчерашней
   Сегодняшней тоской превысьте.
  
   Привязанность, влеченье, прелесть!
   Рассеемся в сентябрьском шуме!
   Заройся вся в осенний шелест!
   Замри, или ополоумей!
  
   Ты так же сбрасываешь платье,
   Как роща сбрасывает листья,
   Когда ты падаешь в объятье
   В халате с шелковою кистью.
  
   Ты -- благо гибельного шага,
   Когда житье тошней недуга,
   А корень красоты -- отвага,
   И это тянет нас друг к другу.
  
   .................................
  
  
  
  
   ...Мне снилось, что ко мне на проводы
   Шли по лесу вы друг за дружкой.
  
   Вы шли толпою, врозь и парами,
   Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
   Шестое августа по старому,
   Преображение Господне.
  
   Обыкновенно свет без пламени
   Исходит в этот день с Фавора,
   И осень, ясная как знаменье,
   К себе приковывает взоры.
  
   И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,
   Нагой, трепещущий ольшаник
   В имбирно-красный лес кладбищенский,
   Горевший, как печатный пряник.
  
   С притихшими его вершинами
   Соседствовало небо важно,
   И голосами петушиными
   Перекликалась даль протяжно.
  
   В лесу казенной землемершею
   Стояла смерть среди погоста,
   Смотря в лицо мое умершее,
   Чтоб вырыть яму мне по росту.
  
   Был всеми ощутим физически
   Спокойный голос чей-то рядом.
   То прежний голос мой провидческий
   Звучал, нетронутый распадом:
  
   "Прощай, лазурь Преображенская
   И золото второго Спаса,
   Смягчи последней лаской женскою
   Мне горечь рокового часа.
  
   Прощайте, годы безвременщины.
   Простимся, бездне унижений
   Бросающая вызов женщина!
   Я -- поле твоего сраженья.
  
   Прощай, размах крыла расправленный,
   Полета вольное упорство,
   И образ мира, в слове явленный,
   И творчество, и чудотворство".
  
   (14. Август)
  
  
   ............................
  
  
  
   Он отказался без противоборства,
   Как от вещей, полученных взаймы,
   От всемогущества и чудотворства,
   И был теперь, как смертные, как мы.
  
   Ночная даль теперь казалась краем
   Уничтоженья и небытия.
   Простор вселенной был необитаем,
   И только сад был местом для житья.
  
   И, глядя в эти черные провалы,
   Пустые, без начала и конца,
   Чтоб эта чаша смерти миновала,
   В поту кровавом он молил отца.
  
   (25. Гефсиманский сад)
  
  
   ...................................
  
  
  
   Поразительно, как вся эта растительная жизнь резко отличается от описания в "Чуде"! Как вся эта жизнь садов, лесов, чащ, отдельных деревьев наполнена смыслом, иногда - простым и открытым, иногда - тайным и необъяснимым. Эта жизнь - сродни человеческой: деревья "высыпают толпой на дорогу", "как строй молящихся стоят", "и взгляд их ужасом объят, понятна их тревога", "и две берёзы у ворот должны посторониться" , "смотрят хмуро...липы", "мелкий, нищенский, нагой, трепещущий ольшаник", "лес, как насмешник", "ты так же сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья", "и только сад был местом для житья".
   Эта природная жизнь, это "место для житья" открываются поэту с такой детской доверчивостью, что почти в каждом слове чувствуется священный трепет большого, сильного человека, боящегося ненароком обидеть, спугнуть эту детскость Мира, причинить ему боль, разочаровать его. И в этой трепетности - детскость, первозданная открытость и доверчивость самого поэта.
  
   Потому так страшно мучается он, что смоковница - осуждена! Осуждена не магом, не кудесником, не софистом или браконьером - осуждена Господом нашим. За что же? За то, что "пустоцвет", за то, что "обидна и недаровита".
   Вспомним, что в этой же части романа, несколькими стихотворениями ранее лирический герой поэта прощается в день Преображения Господня со всем своим самым дорогим на Земле:
   "Прощай, ... и образ мира, в слове явленный, и творчество, и
   чудотворство". Вспомним, как много раз в другие времена своей
   жизни Пастернак выше всего в земной жизни ставил "дар",
   "творчество", да и сейчас ставит его наравне с "чудотворством".
   Вкладывая свои слова в уста Господа, поэт "даровитость"
   делает трансцендентным свойством бытия. И грех
   "недаровитости", бесплодности, творческой немощи
   становится непрощенным грехом.
   Но "человеческое, слишком человеческое" не позволяет поэту
   низринуться в эту небесную бездну чудотворства. И он хватается
   за соломинку здравого смысла, земной человеческой рациональности: "Найдись в это время минута свободы у листьев, ветвей,
   и корней, и ствола, успели б вмешаться законы природы".
  
   Чего ждал поэт от этой "минуты" и этих "законов"? Спасения дерева? Какого-то благодатного изменения судьбы смоковницы?
  
   Вряд ли под "минутой свободы" поэт подразумевает свободу
   от Божественного произвола - слишком не по-христиански было бы
   такое понимание. Нельзя надеяться даже и на возможность
   краткого мига торжества природного над Господним всемогуществом. Может быть, страх чисто человеческий нудит поэта спрятаться
   от беспричинности, от беззаконности Божьего дела в тщетной,
   ничтожной попытке укрыться за "законы природы".
   Но главное, видимо, в том, что поэт не может избавиться от
   сочувствия кусочку жизни. Он не может смириться с этим наказанием беззащитного дерева. Он истово ищет возможности спасения
   в "минуте свободы", когда, кажется, жизнь может (должна?!)
   успеть ответить на призыв Бога, на его "жажду и алчу".
  
  

Вспомним предварительное, черновое название "Доктора Живаго": "Смерти не будет!" - и сразу становится понятной та великая духовная напряжённость, с которой поэт искал решения неразрешимой загадки этого вселенского события, этого запредельного явления.

  
   Поэт через тысячу девятьсот лет после свершения этого чуда
   взволнованно, страстно ищет условия спасения - дерева! Всё давно
   уже совершилось, всё уже произошло, ничего изменить или
   исправить нельзя, но это трансцендентальное событие мировой
   истории есть урок всем нам, и поэт призывает - и себя, и всех нас -
   быть готовым к встрече с Богом и иметь всегда в себе "минуту
   свободы", то есть готовность к чуду, к ответу на Божью алчбу.
  
   Но этот вывод не радует поэта. Он как бы с усталостью,
   как бы с душевным бессилием признаёт непознаваемое,
   принимает неизбежное и необъяснимое:
  
   "Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог. Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда оно настигает мгновенно, врасплох".
  
   Поэт смиряется с непостижимостью этого чуда и смиряется -
   безрадостно! Как далеко это настроение от той счастливой
   жертвенности и открытости, отдаче себя Промыслу Божьему,
   которыми пронизаны стихи Пастернака почти тех же самых лет:
  
  

О Господи, как совершенны

Дела Твои, - думал больной, -

Постели, и люди, и стены,

Ночь смерти и город ночной.

...............................................

Мне сладко при свете неярком,

Чуть падающим на кровать,

Себя и свой жребий подарком

Бесценным Твоим сознавать.

Кончаясь в больничной постели,

Я чувствую рук Твоих жар.

Ты держишь меня, как изделье,

И прячешь, как перстень, в футляр.

  
   ("В больнице", 1956-1959гг., курсив
   мой - Н.Ч.)
  
  
   Как здесь горит, пылает любовью и благодарностью душа
   истинно верующего, истинно православного человека! Какой
   живою связью со всем миром, со всеми вещами соединён поэт -
   через Бога-Творца, благодаря Богу! И вещность мира, радостность этой вещности выражают сущность Божьей благодати,
   безусловного, свободного, "бесценного подарка" нам.
   Радостность этого дара, его свобода и безусловность
   тем более, кажется, противоречат чуду со смоковницей. Может
   быть, поэтому Пастернак так безрадостно, так утомлённо
   примиряется с этим неизбежным, необъяснимым Божьим
   поступком.
  
   Осенью 1952 года Пастернака с тяжелым инфарктом миокарда отвезли в Боткинскую больницу. Через три месяца он поразительно сказал об этом в письме к Нине Александровне Табидзе: "В минуту, которая казалась последнею в жизни, больше, чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его. "Господи, - шептал я, - благодарю тебя за то, что ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что твой язык - величественность и музыка, что ты сделал меня художником, что творчество - твоя школа, что всю жизнь ты готовил меня к этой ночи". И я ликовал и плакал от счастья". Спустя четыре года он и выразил это состояние в стихотворении "В больнице".
  
   Нет-нет, поэт не "осуждает" Господа, он не даёт никаких
   оценок случившемуся. После тщетной попытки найти возможность,
   найти условия спасения смоковницы, поэт резко обрывает
   самого себя, и, как будто поспешно, произносит приговор
   самоосуждения. Будто горько вздыхая, будто печально смиряясь
   с неизбежностью: "Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог", - поэт
   всем нам выносит приговор. Но приговор какой-то странный,
   какой-то недоговорённый, безугрозный какой-то.
   Да и какой другой ответ может быть дан в этом случае ? Да, да,
   всё тот же Ивана Карамазова гордый ницшеанский ответ: "Билет свой
   возвращаю". Слезинка ли ребёнка или засохшая смоковница -
   допущенное или содеянное Богом зло одинаково неприемлемо
   с точки зрения обычной человеческой морали. Тварь ропщет на
   несправедливость Божью, и что же нужно, чтобы принять порядок, при котором зло неисследимо возникает почти всегда рядом с благом?
  
  
   И поэт даёт ответ на этот двухтысячелетний вопрос, и ответ этот ничуть не солидарен ответам богословов - он переводит саму проблему в другую плоскость.
   Дело вовсе не в "осуждении иудаизма". Да - "самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. В основе этого лежит мысль, что жизнь символична, потому что она значительна", но не в этом плоском символическом сравнении с той или иной формой идеологии, а символична в отражении, воплощении того или иного жизненного смысла человеческого существования, "modus Vivendi" какой-либо личности или любой исторической формы человеческой цивилизации.
  
   Просто всякое плодоносное, плодотворное бытие обязано участвовать в со-творчестве с Господом, в меру своих сил создавая материю, воздух, жизнь, мысль, хлеб, плуг! И всякое отступничество от творчества, всякое бегство от него - наказуемо вплоть до самой последней формы наказания - до лишения жизни не только в этом тварном мире, но и предвечно, до конца времён, которое может оказаться началом начал.
   Проклятие смоковницы - это Божье проклятие всему бездарному, нетворческому, - духовно, интеллектуально трусливому, робкому, что есть в каждом человеке и прежде всего - в Поэте. Тот, кого Господь наградил и пророческим даром: "И виждь, и внемли...", тот, кто не смеет отступать и колебаться в присутствии Откровения - тот должен быть не только "листвою" шелестящую, но и плодом для утоления Божьей алчбы, в каком бы "смятенье и разброде" ни находилась душа поэта в это мгновенье.
   Именно поэта пронзает молния Господнего нетерпения, негодования на всяческую робость и недозрелость - когда Господь взалкал!
  
  
   И если смоковница виновна - то и Юрий Живаго виновен. И все его муки, скитания, страдания, утраты - тщетны. Все чудесные взлёты его мысли, всё "творчество и вдохновенье" последних времён его жизни - ничто, пустое: он должен умереть на самом подъёме Духа своего, при нежданной, счастливой, чудесной встрече с предвечной возлюбленной своей Ларой, потому что: "чудо есть чудо, и чудо есть Бог", оно внезапно, неотвратимо и необъяснимо никакими человеческими символами и аллегориями, оно вечно оправдано Высшей бессмысленностью и Верховным беззаконием - и не нам судить да рядить, не нам в суете земных дрязг, войн, революций, гонений, подлостей и предательств толковать алчбу Божью, не сытость, голод Сверхмирной Сущности.
   Нам должно лишь: "счастливо .... себя и свой жребий подарком бесценным Твоим сознавать".
  
  
   И нам открывается, что и сам Юрий Живаго, и, может быть, сам Борис Пастернак всего лишь "листва весенняя", но "не пришло ещё время созревания смокв", а Господу не достаточно этих листьев шелестящих, когда Он алчет зрелых плодов.
   Поэтому поэты должны безропотно умирать, не встретив вновь потерянную прежде возлюбленную, не получив в руки никчёмную и бесполезную Нобелевскую премию.
  
   Но за этим "чудом уничтожения", за этим проклятием и гибелью открывается и другая сторона Божьего промысла. И становится чрезвычайно важным, что же именно сказал Господь своим ученикам после того, как свершилось это убийственное чудо:
   "21. Иисус же сказал им в ответ: истинно говорю вам: если будете иметь веру и не усомнитесь, не только сделаете то, что сделано со смоковницею, но если и горе сей скажете: поднимись и ввергнись в море, - будет;
   22. и всё, чего ни попросите в молитве с верою, получите" (Мтф. XXI).
  
  
  
   "22. Иисус отвечая говорит им:
   23. имейте веру Божию. Ибо истинно говорю Вам: если кто скажет
   горе сей: "поднимись и ввергнись в море", и не усумнится в сердце своём, но поверит, что сбудется по словам его, - будет вам.
   24. Поэтому говорю вам: всё, чего ни будете просить в молитве,
   верьте, что получите, - и будет вам.
   25. И когда стоите на молитве, прощайте, если что имеете на кого,
   дабы и Отец ваш небесный простил согрешения ваши;
   26. Если же не прощаете, то и Отец ваш небесный не простит вам
   согрешений ваших" (Марк, Х, то же издание).
  
  
   И во исполнение этого Завета вдруг, "внезапно, врасплох" гора забвения человека и поэта Юрия Живаго обрушивается в море - и возвращает его творчество людям!
   И также "внезапно, врасплох" по давней, почти забытой молитве поэта, по его смутному прозрению прошлых лет:
  
  

Я ловлю в далеком отголоске,

   Что случится на моём веку
  
   поднимается гора тоталитарной советской цивилизации и ввергается в море забвения и проклятия, несмотря на все свои могучие достижения и завоевания, несмотря на великие подвиги и преступления своих вождей, палачей, героев, - а Поэт воскресает из забвения, из морока загона.
   И всё свершается по заповеди Господней:
  
   "всё, чего ни будете просить в молитве,
   верьте, что получите, - и будет вам.
   25. И когда стоите на молитве, прощайте, если что имеете на кого,
   дабы и Отец ваш небесный простил согрешения ваши;
   26. Если же не прощаете, то и Отец ваш небесный не простит вам
   согрешений ваших".
  
  
   И тогда свершается то, чего с таким трепетом, с такой надеждой, с такой верой давно ожидал Поэт:
  

Но в полночь смолкнут тварь и плоть,

Заслышав слух весенний,

Что только-только распогодь,

Смерть можно будет побороть

Усильем воскресенья.

  
  
  
  
   Верно ли наше понимание того, как Б. Пастернак понял евангельский рассказ о "проклятии смоковницы"? Сверх наивно и сверх нахально считать истинной только эту интерпретацию стихотворения Пастернака. Полагаю, что это лишь часть долгого и прекрасного исследования поэтического Слова о Божьем деле.
  
   Должно ли иметь великое мужество или великую трусость, чтобы признать естественность этого свершения, достоверность и непреложность его как исторического факта и, не пытаясь доступными сегодня человеку способами объяснить этот факт, принять его во всей его вопиющей нелепости и несправедливости?
   Господь взалкал. И, зная в своём всеведении и всемогуществе, что не настало ещё время собирания смокв, пришёл ко древу и, не найдя плодов на нём, в гневе Своём проклял смоковницу, и засохла до корней. Она и ныне стоит там, на пути из Вифании в Иерусалим, навечно проклята, и каждый истинно верующий в Господа может каждое мгновенье сегодня видеть её на том же самом месте и персты свои приложить к иссохшим, пыльным, всегда холодным стволу и ветвям её. И благословен Поэт, безоговорочно уверовавший в это чудо, ужаснувшийся ему, опечаленный им до смертной почти тоски и даже "в смятеньи", даже "средь разброда" имеющий мужество принять его истинность и бытийственную простоту:
  

Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.

  
  
  
   Николай Чигаренцев
  
   2009 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"