Ерохин В.: другие произведения.

Часть шестая. Забыть Россию

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Конкурсы романов на Author.Today
Загадка Лукоморья
 Ваша оценка:

 []

   Часть шестая
   Забыть Россию
  
  
   Держава
  
   Россия похожа на яйцо с желтком-Москвой. Яйцо образуется вращением, и его идеальная форма -- шар. Но притяжение ядра и инерция центробежных сил вытягивает шар, придавая ему овальный, эллиптический контур. Россия похожа на яйцо, поваленное набок, где слева -- густозаселённая европейская часть с ядром-Москвой, а справа -- сплошной, вытягивающийся белок, остроконечно завершающийся на востоке, с твёрдой скорлупой, а внутри -- жидкое.
  
  
   Инцидент
  
   В одном селе была служба на Прощёное воскресенье. Вышел настоятель, как полагается, каяться. Попросил у всех прощения за обиды, если кому за минувший год причинил.
   Вышел и второй священник, тоже каяться стал.
   И особо -- перед настоятелем. В том числе и в таких своих провинностях перед ним, о которых тот и не догадывался.
   Удивился настоятель, но слушает дальше. Наконец не утерпел и говорит:
   -- Ты, отец (имя рек), вот ещё в чём передо мной виноват...
   -- Да ведь и вы, отец настоятель, мне каверзу подстроили...
   И стали они, вместо своих грехов, вспоминать обиды и друг дружку обвинять. Пока не схватил отец настоятель второго священника за гриву, а тот его -- за бороду. Дьякон с алтарником кинулись разнимать -- да куда там -- и им досталось.
   А прихожане этого храма, как это обычно бывает, делились на две половины: духовные чада одного священника и другого. И бросилась паства защищать каждая сторона своего батюшку, и вышла свалка -- стенка на стенку. Зуботычины пошли, затрещины, пинки...
   Певчие за аналой попрятались, а староста под ногами дерущихся прополз, выбрался из храма и милицию вызвал.
  
  
   Оркестр
  
   -- Духовики же все смурные, -- говорил Андрей Соловьёв. -- Вместо того, чтобы заниматься, они постоянно что-то подпиливают, подтачивают -- усовершенствуют инструмент.
   -- Предсказать можно всё, кроме биг-бэнда, -- убеждённо сказал директор студии джаза.
   Ансамбль играл, рабочие в зале кричали:
   -- Экстаз, б...!
   Так они выражали свои чувства.
  
  
   Первая любовь
  
   В антракте маэстро Виктор Мельников -- лауреат всемирных фестивалей -- рассказал про свою первую любовь.
   Жили они с матерью бедно, отец умер, пенсия была мизерной, стипендия в училище -- восемнадцать рублей. И вот однажды мать решительно сказала:
   -- Сынок, ты теперь уже взрослый и должен сам всё понимать: жить нам не на что. Пойди и познакомься с девушкой -- из рыбного отдела, а ещё лучше -- из мясного.
   Витя, не откладывая дела в долгий ящик, тем же вечером отправился в ближайший "Гастроном". Начал с мясного отдела. Но хозяйка его обладала столь мощными габаритами, что закадрить её музыкант не решился ("вмажет -- от стенки ложкой не отскребёшь"). Он двинулся к рыбному и там довольно успешно договорился с продавщицей о свидании.
   -- Как мы с мамой стали с тех пор питаться! Мы ели красную икру, чёрную, балык осетрины, крабов... Да и чувиха была -- ничего...
   Джазмен задумался, припоминая, а потом воскликнул:
   -- Но запах... Запах! Его не могли отбить никакое мыло, никакие духи!
  
  
   Великий почин
  
   -- Как говорил великий Диззи Гиллеспи, если хочешь играть джаз, научись топать, -- поучал нас хозяин биг-бэнда. И добавлял, -- молодость нам дана для того, чтобы хорошо играть в старости.
   Он почему-то особенно выделял меня:
   -- Да, Володя, ты -- великий баритонист.
   Сам он славился в среде джазменов, которые говорили:
   -- Басист нормально играет. Их Мельников знаешь как выдрачивает!
   Чтоб пристыдить рассеянного трубача, Виктор Иванович называл его "кремлёвским мечтателем".
   В студии джаза объявили о субботнике.
   -- Он, сука, один раз бревно поднёс, -- запричитал наш дирижёр, -- а нам теперь к восьми-тридцати являться!
  
  
   Хамовники
  
   Молебен кончился, все стали подходить к руке священника. Подошёл и хор. Вдруг в тишине раздался оглушительный чмокающий звук -- альтиха Галя приложилась основательно -- взасос. Старенький священник взглянул на свою руку и, не удержавшись, по-детски громко рассмеялся: на тыльной стороне его ладони отчётливо пропечатались напомаженные губы благочестивой певицы.
   -- Как настоятель с тобой обошёлся, -- сказал, прикуривая во дворе, регент Женя Густовский. -- Я его даже мысленно послал...
   А я так понял, что послать мысленно -- это всё равно, что наделать в штаны.
  
  
   Марсианские хроники
  
   В церкви говорили, что землетрясение в Армении -- это наказание Божие.
   -- А нам за что советская власть досталась? Все живут как люди, а мы -- как свиньи.
   Лето -- хорошее время для начала войны, осень -- для массовых репрессий.
   Уже стрижка наголо ввергала бедного призывника в состояние шока. Он не узнавал себя в зеркале. Какой-то жалкий, исхудавший, уродливо-инфантильный вид. Как зэк. Да ещё телогрейка и сапоги (в армию надевали что поплоше -- всё равно потом выкидывать -- "там всё дадут"; возвращались домой в военном, часто -- краденом). Называли их презрительно-жалостливо "допризывниками". И они были в принципе готовы к нравам тюремной камеры, блатной шайки, в которую постепенно превращалась наша армия.
   Русские гордились своей удалью, и это отразилось в анекдотах, мате-выручалочке и бесшабашном пьянстве. А потом поднялся такой фантастический мат и такое фантастическое пьянство, что стало уже не смешно.
   И картина, нарисованная Матерщинником в Матерном Его Слове, могла быть хоть и мрачноватой, но реальной, внушая противнику сознание раба, сына наложницы. Русский мат -- секретное оружие.
   Время от времени в автомобильных катастрофах гибли партийные руководители Белоруссии.
   Слово "советский" звучало постыдно -- как "позорный" или "дурацкий" -- за исключением, может быть, среды спортсменов. Наивные энтузиасты системы вызывали подозрение в грядущей нелояльности, ибо вся система была выстроена на лжи, а значит, наивных сторонников иметь не должна была. Посвящённые же говорили о ней с особой, им одним понятной блатной интонацией -- смеси цинизма с фальшью и иронией.
   Верой и правдой служить коммунизму могли или глупые, или бессовестные -- такой вот шёл отбор.
   Хиппи попали в ситуацию экзистенциально безысходную: они родились -- и оказались внутри Совка.
   Возле здания КГБ на Лубянке стоял в задумчивости длинноволосый небритый человек в распахнутой шинели -- полубезумный художник, приехавший из Алма-Аты. К нему подошёл милиционер:
   -- Что вы здесь делаете в центре?
   -- В центре чего? -- удивился Налимов.
   Его мать написала министру обороны: "Я отдала вам сына здорового, а получила калеку".
   (Владимир ударился головой о штык.)
   "В центре чего?"
   Но никому ещё не пришло в голову спросить: "За границей -- чего?" Понятно, чего.
   -- Что вы можете сказать о фуге в связи с русским народом? -- спросил у Машки Манделейл профессор консерватории. Маша терялась в догадках:
   -- Что она такая же великая? Щедрая? Добрая? Широкая? Могучая? Певучая?..
   -- Нет, всё не то. Первая среди равных.
   Этого даже изощрённый еврейский ум не мог себе вообразить. И поставили ей по специальности четвёрку.
   Маша с отличием закончила консерваторию и студию джаза и стала работать аккомпаниатором в детском саду.
   Конечно, в компании джазменов это звучало странно. Но мне приснилось, что именно в компании киряющих джазменов и кадрящихся девиц я произнёс следующий наставительный монолог: "У человека должна быть только одна жена. Если твоя жена умерла, женись на вдове или девице. Если жена твоя жива и ты не можешь с ней жить -- разведись и уйди в монастырь".
   -- Опять певицы звонили, -- сообщил директору Кернер.
   -- Что ж, отодрать мы их сможем, -- согласился Козырев, одним ухом прислушиваясь к тому, как неуверенно, словно боясь оступиться, пробует ноту тромбон.
   От студии джаза к центру под проливным дождём тянулась унылая толпа москвичей, сопровождаемая густой цепью милиции. Они несли обвисшие от сырости плакаты со смутными угрозами в адрес президента Рейгана -- кажется, собирались брать американское посольство. Набирали их в каждом районе, от всех предприятий по нескольку человек -- как на овощную базу, или как отбирают заложников -- и вот они, в свой выходной субботний день, понуро брели по осенней мостовой отстаивать дело мира.
   Привыкли понемногу лгать, подворовывать.
   -- Антисемитизма в Советском Союзе нет, -- утверждал маленький, шустрый Семён Моисеевич Гуревич, преподававший нам "марлей и тырпыр", то есть марксистско-ленинское учение о журналистике и теорию и практику партийно-советской печати, -- потому что я его не чувствую.
   -- Надо, чтобы он, сука, чувствовал! -- сказал, узнав об этом, Толя Каркуша.
   Его досада напомнила мне кусок сливочного масла, который держал, не зная, в кого кинуть, потому что все вокруг были такими, что и по морде могли дать, пацан в пионерском лагере, приговаривая:
   -- Такой кусок масла пропадает...
   В армии, напротив, масло ценилось на вес золота, и солдат Шуйский, изучавший китайский язык, вернувшись из военных лагерей домой, намазал ломоть хлеба маслом и торжественно выбросил его в мусоропровод.
   В другой компании -- преимущественно художников и киноактеров, куда затесался один повар, -- собирались ежегодно 23 февраля, в день Советской армии, обряжались в армейские обноски (повар приходил во флотском), ели картошку, сваренную в мундирах, пили водку, курили махру, заворачивая её в газетные самокрутки, и ругались матом.
   -- Наше дело -- убивать, -- сказал полковник авиации. (Только что сбили корейский авиалайнер.)
   А Наталья Сац говорила, что из-за этого шулера Рейгана с его крылатыми ракетами она не успевает даже сходить по маленькому делу, а когда всё-таки сходит, то думает: "Боже, какое наслаждение!"
   Наша армия дрочила пушки, пристреливала автоматы. А войны всё нет и нет.
   Они перетрахали друг друга. А войны всё нет.
   Ракеты содрогались от эрекции, готовые вонзиться в цель. А войны всё нет -- один онанизм, именуемый военно-патриотическим воспитанием.
   Как виртуозно матерятся офицеры! Секс проступает на полотнищах знамён -- пунцовых, с золотистыми махрами.
   Но ширинки застегнуты и пушки зачехлены. До той вожделенной минуты, когда щекастый маршал, сняв трубку алого полевого телефона, крикнет долгожданное:
   -- Лось! -- что означает: "Началось!" И...
   В конце концов Рейгану всё это надоело, и он сказал своим учёным:
   -- Вот что, ребята, придумайте-ка что-нибудь, чтоб это ядерное оружие вообще не имело значения.
   И они придумали "звёздные войны".
   Тягаться с ними "старый крот" уже не мог. Стало ясно: нужна перестройка.
  
  
   Рекомендация
  
   Мой тесть Борис Давидович встретил на улице Алма-Аты своего друга Натана и сообщил ему новость: что у него утром брился районный прокурор Джубаев и просил дать Натану характеристику.
   -- И что же ты ему сказал?
   -- Я сказал: "С него можно брать".
  
  
   Воин-интернационалист
  
   Сержант Вооруженных сил Святослав Николаевич Пономарёв вернулся домой из Афганистана. За обедом он выпил водки и закурил за столом. А когда его мама -- Нина Акимовна -- сделала ему замечание, он повалил её на диван, сдёрнул трусы и изнасиловал.
  
  
   Пропагандистская война
  
   Саша Беатов сочинил стихотворение:
  
   Дедушка в поле гранату нашёл,
   Дедушка тихо к райкому пришёл.
   Дедушка кинул гранату в окно...
   Дедушка старый -- ему всё равно, --
  
   которое быстренько разнеслось по советской стране.
   Феликс Чуев решил обезвредить эту вражескую вылазку и написал в ответ своё:
  
   Дедушка в поле нашёл ананас.
   Принял за фрукт он фашистский фугас.
   Долго искало в потемках село --
   Жопа осталась одна от него, --
  
   породив беспрецедентную массу подражателей.
   Поэт, правда, слегка поднапутал: ананас -- не фрукт, но это в данном случае не важно. Контрреволюционный дедушка был забыт.
  
  
   Семья Ульяновых
  
   Ленин, как спящая красавица, лежал в стеклянном гробу. Лицо излучало таинственный свет...
   Интересная была семья Ульяновых -- все дети стали революционерами. Значит, были такие разговоры дома, значит, так их воспитывали.
   Мать -- Мария Александровна Бланк.
   Александр Ульянов выпилил лобзиком хлебницу, на дне которой лобзиком же было выпилено немецкое слово "Brot" -- "хлеб".
   В доме говорили по-немецки.
   Илья Николаевич Ульянов -- что-то мягкое, липкое, скользящее. Он был грузный, одутловатый, выбился в люди из простых и очень стеснялся высокообразованной жены. Она и воспитала детей -- в те годы воспитанием занимались матери. Сыновьям дали уже имена потвёрже: Александр, Владимир, Дмитрий. Только фамилия оставалась улиточьей.
   Почему он назвал себя: Ленин? В честь какой-нибудь курсистки? Говорят, в честь реки Лены. Но почему не Енисеев? Или -- Волгин? Хотя нет -- тогда невозможен был бы отец Владимир Волгин -- священник, как две капли воды похожий на Ленина (был он рыжий, голубоглазый). Ещё говорят -- из-за Ленского расстрела (рабочих золотого прииска). Но тогда он мог бы назвать себя (и даже с большим основанием) -- Кровавиным -- в честь Кровавого воскресенья. А так получается: Сталин -- от стали, Ленин -- от лени?
   У Сталина был выигрышный псевдоним. (Не знаю, много ли бы нашлось охотников бежать в атаку под крик: "За Родину, за Джугашвили!".) Вообще-то фамилия Сталина была -- Джугаев; отсюда мандельштамовское: "и широкая грудь осетина". Некоторые поговаривают, что отцом Coco был великий путешественник Пржевальский -- да оно и понятно, откуда взялись такие толки: взгляните хотя бы на памятник Николаю Михайловичу в Питере, в сквере у Адмиралтейства -- особенно в профиль -- разительное сходство -- вплоть до мундира и усов! Но я-то лично убежден в том, что Пржевальский имеет к генезису Кобы отношение не большее, чем, скажем, лошадь Пржевальского -- тоже по-своему знаменитая.
   Они делали желатиновые оттиски листовок и бомбы из нитроглицерина.
   Говорят, под конец жизни Ленин впал в маразм и ел ботинки. Он смотрел на мою родину жадным и бессмысленным взором дракона, и глаза его застилали дым пожаров и кровь мятежей. Из улитки вырос дракон.
   В костромском музее, в бывшем монастыре, есть небывалая выставка насекомых -- гигантская коллекция причудливых бабочек, стрекоз, рогатых огромных жуков.
   И там на булавке, пришпиленный к листу картона, по праву должен красоваться володька ульянов, ибо он есть опасный жук. Жук-древоточец, подточивший Древо Жизни.
   И оно упало, придавив собой полмира.
   Кухарка Ульяновых под руководством мамы пекла пироги. А они на том же противне разливали желатин для оттиска листовок. Маленький, картавый, с большой лысой головой, Ленин напоминает мне угукающего младенца, пускающего пузыри, а пожалуй, и эмбрион. Вот так, угукая, пуская пузыри, суча ножками и ручками, он подталкивал Россию к разбою и грабежу, и она, в пьяном угаре, не заметила, как промоталась вся и сгорела -- остались одни головёшки.
  
  
   Левиафан
  
   Когда меня спрашивают, пострадал ли я от советской власти, я отвечаю: "Нет. Это она от меня пострадала".
   Туман над красным болотом. Почему болото красное? От крови? Фиолетовый туман.
   Советская пресса всё клеймит бюрократов. И все понимают, что речь идёт -- не о том. Не в бюрократах дело, и не так они называются. Никто ещё не осмелился назвать их истинное имя -- коммунисты, большевики.
   Но и это было бы неправдой. Вам тут же укажут на токаря Иванова, академика Несмелова или скрипача Давида Ойстраха (или любого другого лауреата, заслуженного человека). Вот -- коммунисты: они трудятся, летают в космос, защищают Родину.
   В том-то и штука, что партия, захватившая всю полноту власти и всю собственность страны, обзавелась балластом -- толстым буферным слоем простых и честных, пусть и не очень умных коммунистов.
   Кто-то там у них в ЦК (чем-то они всё-таки занимаются) сказал: партия -- рабочего класса, в ней должны быть рабочие. И погнали в партию рабочий класс. Делается это просто. Говорят мастеру:
   -- Вот ты, Сидор Лукич, выполняешь план, на конференции выступал -- мы тебя выдвигали. Выступал ведь?
   -- Выступал.
   -- С линией родной партии согласен?
   -- Согласен.
   -- А не в партии. Надо в партию вступать.
   -- Да я что? Я, конечно...
   Этот балласт не имеет ни власти, ни влияния, но он амортизирует партию, создает маскировочный щит. Власти не имеет, но и не так уж бескорыстно идут сюда простые люди. Квартира, поездка за границу, повышение по службе, путёвка в санаторий -- да мало ли льгот у членов партии. А требуется от них одно -- послушание.
   Было ли это придумано сознательно? Трудно сказать. Партия -- коллективное существо, типа термитника или муравейника, и действует оно инстинктивно.
   "Имя мне -- легион", -- сказал бес на вопрос Спасителя. Легион, или Левиафан -- чудище, живущее в море, изображенное Томасом Гоббсом, -- аллегория государства. Коллективное существо, действующее слаженно и чётко, чудовищно развившее свою способность к выживанию, хотя каждая отдельно взятая особь ничего не значит и не стоит, и выжить бы не смогла.
   И не поймёшь -- часть ты этого существа или пища, которую оно поглотило, чтобы выбросить, как шлак (вспомним сталинские чистки -- уничтожали коммунистов; Сталин, кажется, вообще уничтожил большевиков; на смену красным пришли серые -- нормальная для Левиафана смена биологических клеток -- так змея меняет кожу).
   Затем они ещё более расширили своё тело и область идентификации -- за счёт термина "мы -- советский народ". Сожрали уже почти всё население страны. За пределами остались только диссиденты и церковь.
   Но и тех теперь поглотил ящер-партия: первых -- перестройкой и гласностью (все теперь -- диссиденты, в газетах пишут то, за что раньше сажали), вторых -- тысячелетием крещения Руси (в каждом номере любого журнала -- интервью с патриархом или митрополитом, в телевизоре -- сплошные иконы).
   Он сожрал уже пол-Европы и с вожделением смотрит на остальную её часть и на Америку -- паразит, присосавшийся к миру. Россию он уже высосал и выплюнул. Этих, если свернут "звёздные войны", ему хватит ещё лет на двести. Хватит детям, внукам и правнукам. А там -- хоть трава не расти.
   "Партия и Ленин -- близнецы-братья" -- остроумно сформулировал поэт. Мать-Россия родила чудовище -- многоглавое, когтистое, с павлиньим хвостом (в виде православной церкви).
   У него есть свой, пусть и примитивный разум, и зубы -- КГБ. И оно плавает в океане крови -- дракон двадцатого века, красная чума.
   Эти вурдалаки хотят казаться цивилизованной страной, прикрыв орангутанговую грудь крахмальной манишкой академика. Это он посоветовал им совершить, показать всему миру акт "покаяния" -- чтобы отмазаться, отчураться от тёмного прошлого. Дескать, это был не я, а мой старший брат -- сукин сын; это он во всём виноват.
   Потому и реабилитировали всех, почти вплоть до Троцкого (мёртвые не кусаются), и козла нашли -- Сталина -- козла отпущения. Возложили на него все грехи и, взяв за рога (или, в данном случае, -- за усы), с воплями вывели из стен Истории.
   Очистились мы? Очистились. Покаялись? Покаялись. Данилов монастырь восстановили. Набокова печатаем. Так какого хрена вам ещё нужно?
   И Запад поверил. Ему хочется верить. Потому что так -- легче, мягче, удобнее. Так -- голова не болит. Гитлера тоже умилостивляли, ему -- верили, потому что хотели верить, магически верили -- будто вера эта превращает хищника, зверя в существо цивилизованное, заслуживающее симпатии и доверия.
   Они и боятся-то больше всего -- дискредитации -- что их лишат кредита, то есть доверия. Вот и затеяли всю эту комедию с перестройкой. Лишь бы "звёздные войны" свернули, лишь бы технологией поделились. А там уж...
   А там уж они свернут шею кому надо -- и внутри страны, и вовне.
   "Близнецы-братья", "звёздные войны", созвездие Близнецов...
   Кушать-то хочется, а Россия съедена. Россия, похожая на яйцо, -- выеденное, крашеное, красное -- то ли к Пасхе в канун тысячелетия, то ли к знамени ихнему кровавому, -- Русь, крещёная вторично Владимиром Ульяновым -- в крови и огне. И горят над ней рубиновые звёзды -- кровавые слёзы революции. Крокодильи слёзы партии, учуявшей запах Запада.
   Нью-Йорк, Париж, Монте-Карло -- ах, как хочется всё прибрать к рукам -- все эти демократии, парламенты, небоскрёбы, море разливанное яхт и автомашин... Только б караул уснул, убаюканный нашей гласностью, где в хоре кающихся не слышны ни крики боли, ни предостерегающие голоса. Только бы рыцарь в панцире отложил свой меч -- ракетный меч возмездия...
  
  
   Дядя
  
   Мой дядя Валера -- тамбовский шофёр автобуса. На остановках он выходит из кабины и помогает публике впихнуться в автобус, а отъехав, резко тормозит -- утрамбовывает народ.
   Стоял он как-то утром за пивом, а пиво кончилось. Надо новую бочку открывать. Продавщица оглядела очередь и говорит Валерию Стеановичу: "На, долбани насосом как следовает". Дядя спрашивает: "Со всех сил бить?" Она говорит: "Ага". Он размахнулся и так шарахнул в днище насосом, что пробил и верхнее дно бочки, и нижнее.
   Все тогда вступали в партию, Рожков тоже вступил.
   И вот собрались мы с ним как-то, выпили, и стал он хвалиться: и то у меня есть, и это, а ты, говорит, хоть и с образованием, а ни хрена у тебя нет -- поскольку ты не член КПСС. Надоело мне это слушать, я ему и говорю:
   -- Да народ скоро коммунистов вешать начнёт. Причём не за шею, а за яйца.
   Обиделся дядя, чуть до вилок дело не дошло. Но из партии вышел.
  
  
   Приключение
  
   -- Горбачёв играет двумя руками одновременно, как хороший пианист, -- развивал я тему недоверия. -- Причём его левая рука играет мелодию инициативы граждан, а правая -- аккомпанемент государственного контроля.
   -- Но зачем ему это нужно? -- поразилась Дженифер.
   -- Его левая рука поливает газон из лейки, чтобы взошли побеги, а правая точит серп -- чтобы сжать урожай, когда травка подрастёт...
   Петя Старчик позвал нас на съезд диссидентов на юго-западе Москвы.
   Приехали мы с опозданием -- все резолюции уже были приняты: о многопартийности, отмене прописки, свободном выезде за рубеж... Осталось одно -- выпить водки с инсургентами, что мы и сделали.
   Захорошело.
   Бородатый карбонарий взял гитару. Ему подпевали -- стеснительный правозащитник в очках с потрескавшимся стеклом, мой друг-певец, отсидевший своё за подрывную агитацию, невозмутимая седовласая каторжанка: "Если вновь своих павших сзывает на битву Россия, то значит -- беда..."
   Узнав, что моя спутница -- профессор американского университета, бородач очень обрадовался и, отложив гитару, стал деловито заказывать печатную и множительную технику.
   Дженифер сжалась и похолодела. Пришлось срочно её выручать:
   -- Позвольте мне ответить вам словами не очень чтимого мной поэта: "Я теперь скупее стал в желаньях". Мне кажется, нам нужно быть скромнее, иначе наши западные друзья предпочтут иметь дело с советским правительством, решив, что это им дешевле обойдётся.
   В морозном автобусе, по дороге к метро, Дженифер возбужденно шептала:
   -- Это было настоящее приключение!..
   Меня Старчик с самого начала представил обществу, как импровизирующего саксофониста (я и вправду аккомпанирую ему иногда на этом инструменте). Хозяин дома стал восхищённо вспоминать недавно слышанный концерт Владимира Чекасина, но вдруг осёкся, обратясь ко мне:
   -- Простите, может быть, вам это неприятно?
   -- Отчего же? -- поразился я.
   -- Возможно, он -- ваш конкурент...
   На что я чистосердечно ответил:
   -- У Чекасина нет конкурентов!
   Это правда.
   Однажды я спросил маэстро Виктора Мельникова, как отличить игру Чекасина, где явно присутствует хаотическая стихия, от бурно-сумбурных звуковых потоков его неумелых подражателей-авангардистов. Мой учитель джаза ответил так:
   -- Чекасин играет убедительно -- ему можно доверять.
   Впрочем, о том, что Чекасину можно доверять, я знал и раньше -- когда принимал от него, в конце семидесятых, на перроне Белорусского вокзала секретную посылку для отца Александра -- свежеперепечатанные главы из новой книги Меня -- от машинистки, жившей в Вильнюсе.
  
  
   Гласность
  
   -- Читайте про Володьку Ульянова -- опасного жука! -- кричал на Пушкинской площади, размахивая самиздатским журналом "Российские ведомости", старый монархист Анатолий Кузьмич Булёв -- живописный, похожий на адмирала Нельсона.
   Срослись боками на стене, сцепившись, серп и молот: сражённый крест, ссечённый полумесяцем.
   Сновали с сетками-авоськами советские старики, как пауки, -- мрачные, вёрткие, готовые на всё.
   Петя Старчик рассказал притчу:
   -- Сидим на нарах, на Колыме, трое: я -- Петька, ты -- Володька и Мишка Горбачёв. И он нам говорит: "Что же вы, ребята?! Я ведь вам открыл такую возможность -- а вы её не использовали..."
   Ему виделось: идёт парад на Красной площади. Генерал кричит, а солдаты его не слушают. И вот танкист поворачивает танк и въезжает в мавзолей!
   Он мечтал, что на Красной площади явится Богородица, и большевики, как тараканы, расползутся.
  
  
   Забыть Россию невозможно
  
   Эмигрантка писала: мы должны забыть Россию, иначе тени прошлого не дадут нам жить.
   Забыть Россию невозможно.
   Я думаю, что Россия с этой земли ушла -- как святые из храма Христа Спасителя.
   Она ушла в диаспору.
   Вышел сеятель в поле сеять. И пришёл враг, и засеял поле камнями.
   Бредбери угадал Россию -- землю вымерших марсиан.
   -- Почему евреи всё делают с оглядкой?
   -- Они все делают с оглядкой на Бога.
   (Дурачина ты, простофиля. Зачем ты съел золотую рыбку?)
   Через всё небо, от края до края русской земли, раскинулась радуга -- трёхцветная, царская, крамольная.
   Империя -- множественное число (как и кавалерия, артиллерия, территория, и даже: Франция, Австрия, Россия).
   А внизу бушевал пожар -- красной тряпкой восстания, кровавыми сгустками звёзд.
   Мне кажется, что советская пресса нас пугает -- рассказами о пытках, истязаниях, массовых арестах и истреблении людей. Пугает жупелом Сталина, Берии, Ежова: ведь карательные органы остались, в них ничего не произошло. Так запугивают, терроризируют подследственного, пытая, мучая его близких или незнакомых людей в его присутствии -- или за стеной, чтоб слышны были крики.
   Само по себе членство в их партии должно считаться преступлением -- как принадлежность к преступной организации. Само по себе сотрудничество с так называемой советской властью должно караться и преследоваться по закону как соучастие в мафии. Любая служба этому так называемому государству есть коррупция с бандой убийц, насильников и грабителей.
   Я не должен думать о себе -- я должен думать о своём деле. Я не должен забывать Россию: я должен забыть себя. Пусть она истерзана, истоптана, поругана, опоганена, испохаблена, осквернена. Пусть это отсталая страна, у которой отдавлены все конечности. Я жив, я действую -- и этого достаточно для начала.
   Эмиграция даёт метафизический выход -- подобно монашеству, предательству и самоубийству. Подобно безу- мию. Это всё уход из жизни. Из этой жизни. В сущности -- в небытие (для этой жизни). В инобытие.
   Они нас запугивают своими разоблачениями. Они нам жить не дают кошмаром прошлого. Сами же натворили (или их отцы и наставники, их духовные предтечи), а теперь садистски выставляют мерзость советчины всему миру напоказ. Это не мы -- они пишут, печатают, захватив монополию массового слова. Им всё позволено -- вот они и раскричались. "Когда страна быть прикажет героем -- у нас героем становится любой". Ещё Джо обращался к "братишкам-сестрёнкам" -- как нищий в пригородном вагоне, -- чтобы потом, когда немца пугнули, снова скрутить -- спрут-партия, близнецы-братья: "Сталин -- это Ленин сегодня". Упаси нас Господь и от того, и от другого. Они хотят затесаться в толпу, смешаться с массой, они орут: "Держи вора!" и думают этим отмазаться. Не выйдет! Мы им не верим. Большевики должны уйти.
   Они должны предстать перед судом народа. Вот только народа, кажется, уже не осталось.
   Нужен международный суд типа нюрнбергского.
   Я предлагаю провести его в городе Тамбове.
   Их покаяние -- ложь, лицемерие, тактический приём, финт или блеф. Они нуждаются в том, чтобы расположить к себе сердце Запада, заговорившего о правах человека. Пока есть Запад с его военной мощью и демократией, нам нечего бояться. А умирать -- так уж с музыкой. Эту музыку я и пишу -- чтоб умереть с ней.
   Мы чувствуем себя как-то особенно торжественно -- как моряки на тонущем военном корабле, надевающие лучшие одежды. Тихая, светло-радостная обречённость.
   России больше нет.
   Есть территория, разорённая до последнего предела. Есть разложившаяся масса дегенератов -- всё, что осталось от народа. И кучка интеллигенции -- последнее, что здесь есть живого, недобитого. Вся надежда на неё. Как сказал нам, студентам, Грушин в 69-м: "И на вас вся надёжа". Двадцать лет прошло. А он всё надеется, насколько я его знаю. Это был его звёздный час. Мой ещё не настал. И теперь уже не настанет.
   Захватила эту территорию и этот народ банда международных проходимцев. Так захвачено было княжество Монако в средние века -- шайкой разбойников: притворившись монахами, они попросились в город на ночлег, а затем истребили сильных, а слабых поработили и царили в нём несколько столетий. Потом, наверное, смешались с населением -- только название осталось: Монако (от слова "монах"). Так и эти хотят смешаться с нами. Волки с овцами. Сожрали, обожрались, друг другу глотки пообрывали. Пришло время каяться. "Не знаете, какого вы духа". Да ясно, какого -- сатанинского. Вот и пишут имя Ленина на своих кровавых знаменах -- главного разбойника.
   По-ленински -- значит, по-бандитски. На что они рассчитывают, воздвигая перестроечный миф? На амнезию? На кого они рассчитывают? На западных простаков-либералов? На цинизм дельцов? На глупость нашу и рабскую покорность: съели революцию, пятилетки, террор, волюнтаризм, застой -- съедим и гласность?
   "Не то оскверняет человека, что входит в уста, но то, что из уст исходит". "Народ безмолвствует". Пришёл новый Гришка Отрепьев. Новый враг. Вот и всё, что произошло в стране. Новый хозяин, новый волк, который ждёт, пока стадо потучнеет. А там уж...
   Диаспора есть диаспора. Прах России развеян по ветру. Когда-то взойдут семена? Через двести, триста лет? Нас уже не будет. Мы сбиваемся в кучку -- гнилая, вшивая интеллигенция, виноватая не своей виной.
   Ничего советского, ничего коммунистического -- ленинского, сталинского, бандитского, ничего от волка хищника не должны мы принимать -- да и не можем: кровавой рвотой выходит из нутра страны октябрь семнадцатого года.
   О, Россия! "В терновом венце революций", в гвоздевых ранах террора. И сердце пронзено. И голени перебиты. Мучители делят твои одежды, на тебя напялив кровавую тряпку октябрьских знамён. Комом в горле, тряпкой кляпошной, ржавым штыком мародёра застрял в тебе социализм.
   Только и можем мы -- сняв с креста, обвить пеленами и в гроб отнести.
   "Многие придут лжехристы и лжепророки". Лже-Россия самозванная, наглая выпирает из всех щелей перестройки и гласности. И смердит она кровью и падалью. Лжец и отец лжи. "Отойди от меня, сатана".
   Пройдите по сёлам, по окраинам городов. Народ безмолвствует. Масса пассивна. Насильник хочет, чтобы его жертва эротически колебалась. Он недоволен её вялостью.
   Ваша партия проиграна.
   Они писали: "Родина" с большой буквы, потому что не кричать же: "За СССР!" или "За Советский Союз!" -- а России уже не было. Впрочем, пели же красные: "Умрём мы за РСФСР!" -- и ничего, не умерли, а очень даже благополучно получают персональные пенсии.
   "Товарищ Ленин, работа адовая будет сделана и делается уже". Работа адовая... Бесстыдно, не стесняясь: "до основанья, а затем..." А затем -- мерзость запустения да горы, монбланы трупов. Об этом, что ли, мечтали российские вольнолюбцы? Царизм им был нехорош.
   "Ты хорошо копаешь, старый крот".
   Мы ещё в "Артеке" маршировали под такой стишок: "Раз-два! Ленин с нами! Три-четыре! Ленин жив!"
   Вечно живой... С нами...
   И ведь не закопали его: чтобы был всегда в наличии, вроде как спит, но всё соображает. Вот ему и докладывают.
   Великий немой. Когда же труп этот смердящий развеют по ветру? Когда же трёхцветное родное знамя зареет над Кремлём? Увижу ли? Доживу ли? О, век безвременья, достался же ты мне на долю! Время скорбей. "Претерпевший же до конца -- спасётся".
   Сталин решил всё взять на себя -- на каком-нибудь ихнем адовом толковище -- чтоб товарищей отбелить. И особенно -- самого: ..........
   Перестройка: они перестроили свои ряды. Раньше шли тупорылой свиньей, топча и сжирая всё вокруг. Теперь развернулись цепью: левые, правые. Левый и правый фланг армии мародёров.
   Любые наши соприкосновения с властями -- контакт разных цивилизаций.
   Преступное государство. Это не новость: была нацистская Германия, было много всякой другой пакости, вроде СССР: Золотая Орда, например.
   Сталин любил Вертинского. Бандиты вообще сентиментальны. Блатная эстетика Высоцкого по душе этим уголовникам. Не случайно воров и разбойников они называли: "социально близкие".
   Генсек: что-то гниющее, генитально-сексуальное, как туша Брежнева с генеральскими лампасами, гнетуще-секущее, сосущее, цепкое, как гнида, прыскающее и косящее.
   Царь -- это понятно: цепи, панцирь, рыцари.
   Император, вперяющий острый взор, словно перо в бумагу, в необозримые пространства.
   Князь: казна, казнь, указ, закон, коновязь...
   Беда в том, что Россия не пережила национального унижения -- того, которое претерпела Германия. Из войны эти рабы вышли победителями, орлами -- это и парадокс, и дальнейшее закручивание зла.
  
  
   Лыжи
  
   -- Значит, лыжи? -- спросил в конце исповеди отец Александр Мень.
   -- Лыжи, -- сокрушённо подтвердил я.
   -- Вы там погибнете, -- сказал он твёрдо.
  
  
   Saint-Serge
  
   Колокола в Париже звенели на весь храм. Им отвечали гудки автомобилей. Вся эмиграция справляла Пасху -- с акцентом, въевшимся в язык, экзотично, а для себя -- привычно, из года в год. Князья читали паремии, советник покойного президента, в крылатом, крестом запечатлённом стихаре, басил на клиросе. Православные французы святили куличи и яйца, теплили свечи у канона. И маленьким был, как Москва десятых, русский Париж. Славянская масть отливала золотом и медом икон -- точёных ликов -- странных, неземных, чужеземных, туземных.
   "Тако да погибнут грешницы от лица Божия, а праведницы да возвеселятся. Пасха красная!"
   Отец Сергий Желудков, славившийся своими парадоксами, и тропарь этот пел навыворот: "Тако да не погибнут грешницы...", а когда его спрашивали -- почему? -- объяснял: "А что же вы хотите -- чтобы мы все погибли?" Себя он считал великим грешником, хотя был он праведным мудрецом, неумело прятавшим от взоров оторванный карман пиджака. Внешне он походил на Николая Чудотворца. У него были голубые, морской прозрачности глаза. Тенорок его звенел в поднебесных высях, выводя, под скрип фисгармонии: "О всепетая Мати, рождшая всех святых святейшее Слово!" Так и ушёл он на небеса, как ходил по земле, тихо и незаметно, достойно и легко. Отпевали его в иерейском облачении (от которого в жизни он за годы безвременья отвык) в Елоховском патриаршем соборе, при большом стечении людей -- чего он до смерти стеснялся и по возможности избегал. В Елоховском -- так уж получилось по местоположению, где застал его смертный час. И осталось в сердце церковное пение, которому отец Сергий меня обучил.
   "Пасха, Господня Пасха!" Регентовал знаменитый Осоргин, Николай Михайлович, чей отец -- основатель династии -- купил эту землю под Сергиевское подворье вместе с домом и храмом, в то время протестантским. "Радостию друг друга обымем..."
   У нас в Новой Деревне, как и повсюду в России, храм на Пасху охранял наряд милиции, и это считалось почётной службой, куда назначали в знак поощрения. Угощал милиционеров отец Александр Мень, бывший в ту пору вторым священником.
   Они, конечно, отказывались, но только так, для приличия. Вот и в этот раз пошли в сторожку -- все, кроме одного, в штатском, оставшегося сиротливо стоять во дворе. Когда отец предложил и его позвать, стражи наотрез отказались: "Нет, этот из Комитета, мы с ним пить не будем". Батюшка вынес бойцу невидимого фронта стакан и бутерброд, и тот тоже разговелся по случаю праздника. А за столом завязалась беседа.
   -- Вот все говорят: зачем милиция? -- рассуждал молодцеватый младший сержант. -- А я в прошлом году дежурю и вижу человека, который показался мне подозрительным, потому что, войдя в ограду храма, стал выкрикивать антирелигиозные лозунги. Я -- ребятам... Они его хвать под руки, а у него под мышкой -- топор!
   Десять лет я рассказывал друзьям на Пасху этот наш приходской анекдот...
   Пока не вонзился в нашу жизнь топор сентябрьским утром 1990 года.
  
  
   Возвращение
  
   Разговоры об эмиграции возникали в наших общениях, неизбежные, как потрескиванье угольков в печи.
   Мень был категорически против. Но советовал съездить, посмотреть...
   Кочевое лето: Франция, Россия, Святая Земля...
   Я вылетел из Иерусалима в Москву 9 сентября 1990 года, ещё не зная о том, что на рассвете этого дня отец Александр был убит.
   Тьма, разлившаяся снизу, поглотила мою родину.
   ...Париж, Северный вокзал. Эмигрантка мне вослед:
   -- Значит, ТАМ ему надо что-то пережить.
  
  
   И вы -- свидетели сему
   (Рассказ моей сестры)
  
   "Прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?"
  
   Убит отец Александр Мень.
   Сумрачным ранним утром он вышел из калитки своего дома, чтобы идти к станции, на электричку -- обычный его путь к церкви, где в этот день его ждали к исповеди.
   Через десять минут у этой же калитки он умер, истекая кровью. Убийца ударил его на полпути к станции, на тропе, сзади по голове топором.
   Какое русское убийство! Будто из самых недр поднялась мистическая чернота. Какой-то сумасшедший, Достоевский Микитка, топор. И вся чернота российская, устремлённая в этот топор, в эту занесённость. Сзади.
   Топор занесён был над его головой всю его священническую жизнь. Его хотела убить и родная РПЦерковь, в её загорском варианте, -- за то, что еврей и не маразматик, как это принято в загорско-русопятском православии (в чём патриарх расписался, не поленясь упомянуть в послании к пастве о патриархийном несогласии с отцом Александром). Может быть, его убила православная чёрная сотня. У меня было ощущение, что его хоронят, оттеснив от всех, загородив иподиаконскими спинами, -- со всею отвратительностью архиерейской службы -- с коврами и ковриками, маханием свеч, лакейством: всё чуждое нашей простоте служения с отцом Александром! -- чужие; чужие приехали из Загорска, гнавшие его, убивавшие его.
   Будто убийцы и хоронили, стаей ворон клекоча над гробом. Доклёвывая, завывая, кликушествуя. И громкий шёпот любопытных старух, из любопытства впервые сюда пришедших поглядеть: "Царские похороны".
   "Царя ли вашего распну?"
   Отвратительные эти похороны, когда вокруг были чужие лакеи в иподиаконских перекрестьях на спинах -- не знавшие и не любившие его -- а если знавшие, то подавно не любившие, -- ненавидевшие! -- как сгустившаяся тьма, и тьма эта накинула покрывало на сияющее его лицо, мученический лик -- лишая нас, детей, последнего утешения. И эта митра, надвинутая на измученную голову, -- которая так не шла ему, и при жизни казалась терновым венком, чем-то безобразным, насильно нахлобученным на прекрасный лоб. Невольник православных обычаев, варварства, терпящий их при жизни, обречён был на такие проводы. Закрыт лик (по идиотскому обычаю накрывать лицо священника) -- а любопытные шептали: "Что? Почему лицо закрыто? Изрублено лицо?" А мы знали, и те, кто ночью был в церкви при гробе, видели: лик его был прекрасен, как свет, -- очень бледен, но живой, с чуть рассечённым у брови лбом -- вероятно, от падения. Сияющее лицо единственным источником света в сгустившейся черноте -- так запомнил мой брат, видевший его одним из первых, -- они с другом ездили в загорскую милицию просить его тела, -- как Иосиф Аримафейский у Пилата. И я была лишена утешения увидеть его -- прилетела по телеграмме только к утру, к литургии, когда всё уже было по чину. (Знакомая, ехавшая со мною на аэродром, сказала: "Ты знаешь, что мы его больше не увидим?" -- и потом, видя, что я не придаю значения её словам, пояснила: "Священников хоронят с накрытым лицом". И я горевала об этом.)
   Но когда его несли хоронить, мимо меня, по тропинке вкруг храма, -- я поглядела и увидела накрытый профиль, проплывающий мимо, и вдруг -- будто взгляд: сквозь; взгляд -- будто он подглядывает -- мне, заговорщически и даже с юмором -- вот, мол, видишь: несут. Я почувствовала интенсивность посланного мне -- взгляда, подгляда -- сквозь ткань! -- совершенно явственно, и волна утешения хлынула, и пронзила -- стрела -- прощания-встречи. Мы ведь не виделись неделю, и я зачем-то уехала всего-то на пять дней в Крым; накануне его смерти, лечить дочкину астму. "С любимыми не расставайтесь". Почему-то нам очень не хотелось уезжать, и я в последний день, и в день отъезда, страшно жалела о том, что, вопреки обыкновению, не спросила его благословения на поездку -- постеснялась беспокоить таким пустяком, думая: пять дней -- такая малость, это ничего не изменит. Какое счастье, что телеграмма нашла меня и мы успели -- к руке. Она была живая и тёплая.
   Звонок вечером в день похорон:
   -- Ты прикладывалась к руке?
   -- Да.
   -- Она была тёплая?
   -- Тёплая, я ещё удивилась.
   -- Да, и Ася тоже говорит: такая тёплая и пушистая рука, живая.
   Меня пронзает:
   -- А вдруг ошибка? И он живой?
   -- Нет, я о другом. Дух ведь дышит, где хочет? И он послал его в руку -- нам в утешение -- теплом. Ошибки быть не могло, ведь было же вскрытие, судебная экспертиза. Это он для нас, нам -- последнее тепло. Понимаешь -- вопреки естеству...
   И ни один волос не упадет с головы вашей без воли Отца.
   Седой волос его, в окровавленной земле. Запах крови шёл от земли. Мы собирали её с детьми, и две собаки -- свидетели его умирания -- глядели на нас, безмолвные, сквозь полосы забора.
   Он умер под забором, и жена не узнала его. Подумала, что это пьяный. "Я не знаю этого человека".
   Шёл как-то разговор о смерти. Отец сказал: "Я хотел бы умереть один".
   Он умер один, под небом, и только собаки... Одна из них была из моего сна: пустой, без иконы, аналой в центре нашей церкви, я лежу ниц у аналоя и плачу беззвучно, гладя -- сильно, запуская руку в рыжеватую шерсть, -- большую собаку, которая тоже плачет. Мы с нею вдвоём только и знаем из всех здесь -- о нём, и его оплакиваем. Потом я её увидела въяве, когда мы с детьми собирали землю.
   Кровавая эта земля должна быть зашита в антиминс, мы могли бы служить на ней литургию. Литургия на крови. Спас на Крови.
   Листья, окрашенные кровью. Кровью помазанный косяк калитки (может быть, тянулся к звонку -- сползающий след пальцев). Чтобы ангел смерти не поразил первенца... Жертвенный агнец, жертва. И лежит он -- справа, со стороны алтаря, где жертвенник. Сам -- жертвой на каждой нашей литургии. Плотью и кровью.
   "Это венозная кровь, тёмная. Я не мог смотреть, как по ней ходили милиционеры, топтали её ботинками.
   Я собрал её в большой целлофановый пакет, она была, как студень -- кровь свёртывается. Мы вылили её на дно могилы". "Ты видела когда-нибудь, как хозяйки выплёскивают воду из таза? Столько же было крови. Её засыпали песком, но она всё равно выступала".
   Воля Отца. У меня была убеждённость, что это -- сговор. "Так в вышнем суждено совете". Моё возмущение, в мысленном с ним разговоре: "Отец, для чего вы устроили весь этот спектакль?"
   Его седой волос, с листьями, окрашенными кровью, ветки, кровавый песок -- всегда на моём столе, в коробке со стеклянной крышкой, у икон.
   "У вас же и волосы на голове все сочтены". Мы были -- его Гефсиманский сад. Вечный гефсиманский сон (наш). "Не могли вы побыть со Мною один час..." Отче мой, для чего Ты Меня оставил? Отец -- он. Он же -- возлюбленный сын Отца.
   -- А вы за кого почитаете Меня?
   "Ну что ж, поезжайте. А мы тут будем жить своей жизнью..." -- мне, в ответ на просьбу благословить закордонное путешествие. И, за полгода до того, когда я, примчавшись из странствий, излагала ему свои резоны несовершенства нашего детского Рождества: "Но ты же уехала". Жене моего брата, решившей, наконец, креститься у него, по возвращении из Святой Земли: "Теперь вы креститесь во Иордане". "И вы не захотели".
   Электричка, уходящая без него. Кровь. Спас на Крови. Образ Нерукотворного Спаса. Я возмечтала об ордене рыцарей примирения. На крови. Красные плащи, кроваво-красные хитоны.
   "Это венозная кровь, тёмная". Осташвили на крыше, наблюдающий похороны. И убивающие вас будут думать, что тем служат Богу. Спасатели России?
   И тьма настала по всей земле. И мы ехали по всей земле в черноте машины, в черноте ночи. "Ты знаешь, что мы его больше не увидим?" Я не слышала, потому что одна мысль стучала в голове: ТЕПЕРЬ УЖЕ НЕЧЕГО БОЯТЬСЯ. Страшнее этого ничего уже никогда не случится.
   Кровавая заря вставала над всей землёй, виденной из самолёта. Кровавое утро. В небе -- над всей землёй.
   Миша. Заплакал, нас увидав на церковном дворе. Вместо "здравствуй" -- увидев другого -- на плечо -- и плакали, уткнувшись. Бегущая -- вбегая в притвор, с розами, -- Аня -- огромные глаза -- и кинулась ко мне, заплакав.
   Час молитвы. Миг его смерти и минуты его смертного пути по тропинке должны быть для нас -- колоколом в сердце, внутренним будильником. 6.40 утра -- миг смерти и нашего утреннего предстояния.
   Сколько раз, ещё при его жизни, я клялась себе вставать не позднее семи -- ради верности его бодрости, как незримый дар ему, как знак благодарности. И потом, в первые посмертные дни, думала, что это -- проснуться в миг его смерти -- будет легко. "Бодрствуйте и молитесь..." Но сон сковывал, и предавала его, и предаю по сей день.
   "Не могли вы пободрствовать со Мною один час".
   Однажды он подарил нам будильник. Будильник через некоторое время сломался -- даже от отца исходящему сигналу бодрости не одолеть было нашей немощи... "От лености обвиснет потолок".
   Мы были его Гефсиманией.
   ...У алтаря. У жертвенника. Жертва. Кровавая. Сам себя принёс в жертву. Истёк кровью. Умер от истечения крови.
   Володя Шишкарёв: "Теперь не будет гражданской войны и еврейских погромов".
   В жертву умилостивления. И опять: что это за Отец, которому милы такие жертвы? Никогда не могла этого Ему простить -- как и жертвы Христа, и Отцовского искушения Аврааму.
   Смертельно раненный, он шёл по тропе к дому. Дошёл до калитки и упал. И в этой точке тропа отразилась тропинкой в небо. Вижу его -- под ручки ведомого -- подхваченного -- с двух сторон: Еленой Семёновной и Еленой Александровной (Елена Семёновна Мень, мать отца Александра, умерла в 1978 году. "Алик должен меня слушаться, как сын, а я его -- как духовного отца", -- говорила она. Никогда не забуду, как, прося меня привезти ей масла для лампады, она произнесла: "В темноте я задыхаюсь". Она была необыкновенно красива, а речь её -- торжественна и неспешна. "Её душа была в моих руках", -- сказал отец Александр, когда она умерла. Елена Александровна Огнёва, близкий друг Елены Семёновны и отца Александра, умерла в Пасху 1985 года. Отец Александр плакал, её отпевая. "За её душу я спокоен"), и -- сонмы ангелов, архангелов, и шуршащий мир серафимов и херувимов. Центр тяжести прихода переместился на небо. Его там ждали.
   Мария Витальевна -- как Мария. Предстояние Кресту. Какая судьба. Пережить смерть сына. ("Се, сын твой", -- Елена Семёновна, умерев.)
   Божия Матерь, которой Елена Семёновна поручила воспитание Алика -- будучи сама не уверена в своих силах -- и время было лукаво, -- в земной и небесной жизни как бы растворилась в этих старых женщинах, и было -- предстояние у Креста, у его одиночества: небесное и земное. Уверена, что Елена Семёновна не оставила его, была рядом и видела, как он умирал.
   "Кровь Его на нас я на детях наших". Когда Елена Семёновна, нося во чреве Алика, читала эти слова -- они почему-то особенно потрясали её, почти падала в обморок.
   "Ужасайся, бояйся небо и да подвижатся основания земли".
   Шок страстной субботы. А воскресение медлит наступать.
   Его Голгофа началась с его триумфальной проповеди, когда он вышел благовествовать на крышах и площадях. Пасхальный снимок в Олимпийском -- голгофский, в кровавом свете. (Кровавая Пасха: жду в этом году.) Радио, телевидение -- всё было возможно, всё было у его ног. Поставлен на крыле храма. Выведён к Лифостротону.
   И с того дня никто уже не смел спрашивать Его (Мф. 22:46). Он говорил, как власть имеющий. Не таясь.
   ...Вышел на проповедь. Мы, привыкшие к общению с ним в "сионских горницах", вздыхали о прежних временах. Юля Победоносцева следила за ним издали, со страхом видя это головокружительное набирание высоты и скорости. "Это должно было оборваться, законы природы не выдерживали".
   Он был -- везде, удаляясь от нас, близких, привлекая далёких. Как возносимый Христос.
   Марианна сказала мне, когда мы по телефону гадали об убийцах: "А баба Вера говорит: Господь взял его к Себе".
   "И когда вознесен буду от земли, всех привлеку к Себе".
   И был восхищен на небо (как Илия).
   Мише -- на жалобу, что нет сил: "Надо жить так, как будто они есть. А когда они кончаются -- просто падать". Шёл в час молитвы. "Я был в духе в день воскресный". В час молитвы и был взят на небо (под ручки: Елена Александровна, Елена Семёновна). Здесь остались: Маруся, Вера. "Не рыдай Мене..."
   Мария Витальевна, с безошибочностью старого зэка: "Это КГБ".
   "И в тот день вы не спросите Меня ни о чём". Отец Александр на нашей кухне. Переполняющее счастье -- несчастье от невозможности -- полноты: о чём? Нет вопросов. Есть: присутствие, он здесь и убегающее время, ибо он неминуемо уйдёт.
   Он дарил часы. И светильники.
   Мне -- Крест, без головы, в кровавом нимбе. "Ты художница, отреставрируешь". Брату -- Усекновенная Глава Иоанна Предтечи на блюде -- из икон Елены Семёновны, одна из любимых ею.
   Сестра Иоанна (Юлия Николаевна Рейтлингер): первая написанная ею икона -- с натуры, со спящего отца Сергия Булгакова: усекновенная глава Иоанна Крестителя.
   И сама она -- "Страстная Иоанна" -- пострижение в день Усекновения Главы.
   "Разделиша ризы моя себе и о одежде моей меташа жребий".
   Прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?
   Теперь ваше время и власть тьмы.
   Осень набирала силу, и листья окрашивались кровью. Это было неотвязно, как наваждение. Я видела кровь повсюду -- особенно в мраморных прожилках метро (и особенно -- на станции "Комсомольская").
   И тьма настала по всей земле до часа девятого. Когда он пробьёт, этот девятый час?
   "Кровавый туман застилает мне глаза". Воздух пропитан кровью, трудно дышать.
   Кровь -- взыщется.
   "До крови Захарии, убитого между храмом и жертвенником".
   "Царя ли вашего распну?"
   Конечно, Царь.
   Из последней лекции: "А вы за кого почитаете Меня?
  
   Имя Александр означает -- защитник людей.
   9 сентября хорошим маршем на Москву двигались несколько поднятых по тревоге дивизий из Тулы и Пскова, в полном боевом снаряжении, 60 самолётов летели на старый аэродром в районе метро "Полежаевская". Шли отряды ОМОН. Я прочла об этом уже в январе, случайно (нет привычки читать газеты). Но тогда, когда отец был убит, у меня была абсолютная уверенность в том, что своей смертью он заслонил нас от чего-то, надвигавшегося на город. Не было иной возможности предотвратить это. Итак: по тревоге -- значит, ночью. Бодрым маршем идут на Москву убийцы. Рассвет. Мы все -- приход -- спим -- кто где: пыль столбом по всей Европе, многие путешествуют загранично. Он -- один. Тропа. Широкополая чудесная шляпа его -- дразнилка для убийц. "Удар нанесён через головной убор". И потом -- снова пустая тропа. И окровавленные очки на обочине. Может быть, ему дали прочесть приговор?
   Плач о Иерусалиме.
   "...И вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст".
  
  
   Пламя Парижа
  
   Как Иов, я готов возопить: будь проклят день и час, в который я родился. Беспрерывно курю, на душе тяжесть и гнёт, не пустота, а наполненность -- не тревогой, не заботой о пропитании и крове, о завтрашнем дне (хватает легкомыслия), а тёмной, мрачной тоской. Привычная, знакомая, московского разлива, а теперь ещё и эмигрантская -- полуэмигрантская (не решаюсь -- и решусь ли? -- страшусь назвать себя эмигрантом).
   В Москве, впрочем, была не тоска, а депрессия -- от усталости, безвыходности, безысходности жизни, отсутствия будущего, всеобщего развала, разлада всей жизни -- не нашей лично, а страны -- от которой укрыться можно было лишь дома да в храме. Вспоминаю Москву, Белорусский вокзал, нечеловеческие лица, звериный лик толпы -- людей ни в чём не повинных, сметённых в кучу водоворотом истории -- истории последнего, кажется, окончательного падения России.
   Погублен человек. Заплёванные, замусоренные тротуары и переходы в метро. Лица алчные и забитые, сиротливо-озлобленные, с печатью непоправимой, с каждым днём нарастающей, страшной беды. Тесно, невыносимо тесно, как в клетке, темно, как в погребе, в России -- стране огромной, превращённой в свалку и пустыню. Жить там стало невозможно, невозможно физически. И душа каменела и болью отзывалась на каждое внешнее впечатление.
   Безнадежность -- вот чём была для меня Москва, а с ней и вся Россия. И казалось, что желать остаться в ней могли лишь те, кто не может уехать, кто прикован к ней галерной цепью, кто встал в этой ужасной гавани на мёртвый якорь, на прикол.
   "О Русь! Тоски ночной и зарубежной я не боюсь..." Не боюсь? Боюсь.
   Она пришла -- ночная (и дневная), зарубежная тоска. Впрочем, в чем разница? Такой же стол, как в Москве (или чуть другой -- какая разница?), кухня такая же или чуть иная -- чужая. Но жил я и там в чужих домах, не имел своего много лет -- и ничего.
   Наш дом в Москве последние месяцы клубился людьми -- друзьями, какими-то неясными партнёрами в переговорах, посетителями всякого рода. Привычно, как выломанный, щербатый паркет, вызывающе облупленный, распустившийся бутоном штукатурки кухонный потолок, собака и кошка, всё наше милое, поднадоевшее житьё-бытьё. И страшно было временами всё это утерять -- дом, кров, ночлег. И ясно было, что -- не удержать, что потеря будет непременно, так или иначе, но она произойдёт.
   И мы ринулись в страшную и безоглядную -- экспедицию на Запад -- бегство -- не от себя, а к неизбежности, ускоряя её, как неотвратимость, делавшую невозможными долговременные проекты, срывавшую с места ещё когда было именно это (теперь уже -- то) место. Наше место под солнцем, которое, впрочем, редкость (не место, а солнце) в отчаявшейся хоть как-то наладить жизнь, захваченной беженцами и бандитами Москве.
   Как странно -- говорить о России: "там". Не манящий, благополучный, глянцевито сверкающий, Запад -- "там", а Москва, Россия, вся наша жизнь, -- свёрнутая в неряшливый комок воспоминаний, острыми углами ранящая душу.
   Плохого в нашей жизни не было. Страшна была страна, зверевшая от года к году -- да так, что и продыху не давала, заполняя все лазейки и траншеи, чтоб никуда не ушёл от неё человек. Россия -- ловушка, гигантский магнит, страна инфернальная и безумная, которую нельзя забыть, вычеркнуть из памяти -- или можно, но только не мне.
   Я тосковал о России, ещё живя в ней. Уже тосковал, зная, что непременно покину её. Я не узнавал своей страны, она как-то неприметно для меня вдруг вся переменилась, словно вывернутая наизнанку, как картина лицом к стене, как вспоротая перина и ветром разносимый чуть алый пух погрома. Она и раньше была шершавым ложем, стала же -- сплошной занозистой поверхностью -- ни погладить, ни поцеловать -- раны, раны в ответ на всё -- рваные или поверхностно обидные, теснящие душу всё глубже внутрь, пока не уперлась в волевой предел: бежать, чтобы не видеть, не чувствовать каждой клеткой своего существа агонию страны.
   Я ощутил как счастье, как спасение -- Париж, где можно жить (если позволят) и работать (если дадут), но ты уже другой здесь, и лучше бы совсем, весь переродился. Но тени прошлого встают перед глазами, застилая улицы и кафе, и это -- смерть заживо.
   Мы словно умерли для той жизни, а в этой ещё не родились. Нам предстоит заново учиться ходить и говорить. Что чувствует душа умершего человека в первые дни? Третий, девятый, сороковой -- до которого пока ещё далеко... Что видел и слышал отец Александр Мень, когда мы его хоронили, когда и мною брошенная горсть земли упала в пасть могилы, когда сомкнулась бездна над ним и над нами -- бездна горя?
   Торжество зла. Так это начиналось: последнее падение России, убившей свою мудрость и совесть, свою последнюю надежду.
   Как безропотно и внешне простодушно служил он ей -- всё понимая, ненавидимый дураками, спасающий потерянных, изверившихся её сыновей. Он юродствовал, никогда не принимая на свой счёт почестей и похвал. Он был целяще весел и внутренне серьёзен, собран всегда -- как водитель машины на скверной, ухабистой дороге -- машины с пассажирами, многие из которых к тому же больны. Быть бы ему царём нашим -- я только так и понимал монархию -- как власть отца Александра -- невидимую, посланную нам от Бога. Но слишком велика и страшна страна -- как пучина моря.
   Я мечтал о море и возле него томился, что не увижу его когда-нибудь -- скоро, потому что жизнь протекает в иных, земных и городских, прочно ввязавших в себя местах. И недавно увидел его во сне -- страшным, мистически страшным, ужасным и ужасающим -- своей чуждостью человеку. Так страшно и одиноко потерпевшему крушение в океане, откуда уже не выбраться никогда. Так страшила меня Россия -- клаустрофобией огромных и замкнутых, или готовых сомкнуться пространств.
   Она не выпускает. Или не впускает. Или даёт течь или брешь, которую вот-вот залатают тюремщики. И человек вроде меня -- вольный духом и болезненно привязанный к прошлому -- мечется внутренне, внешне неподвижный: мышеловка захлопнулась?
   И что будет там, внутри ограды? Гурьбой и гуртом? Под собою не чуя страны?
   "Там". А было -- "тут". Яко в чреве кита Иона. Огромная, обволакивающая или -- если вырвался -- непроницаемая страна. Ощетинившаяся зубцами кремлевских стен.
   Страшна была последняя -- ночная прогулка по Тверской, по площади Красной, вымороченной. Казалось, что все умерли, кроме часовых у склепа с вечно живым мертвецом. Казалось -- ибо люди были живы, и я знал этих людей.
   И один из них, шедший рядом со мной, плоть от плоти этой земли, твердил, что оставаться глупо. А сам мечтал вновь очутиться на кладбище, где ему почему-то уютно среди милых его сердцу праотеческих могил. Не на Западе, а на русском кладбище, а уж если на Западе, то всё равно на кладбище -- Sainte-Genevieve des Bois, которое -- русское, белое, парижское -- он готов столь же усердно, как тульское, классифицировать и изучать.
   На Sainte-Geaevieve захоронена Россия -- не мнимая, вымороченная красным лихолетьем, а та, что мнилась мне и угадывалась в особняках Москвы и старых, с крестами "ятей" книгах.
   На прощанье Россия целует тебя -- и оставляет в сердце своё жало. Прививка от беженства.
  
  
   Русские
  
   Русские очень талантливы и вечно занимаются не своим делом: учитель пишет роман, а писатель берётся учить всех.
  
  
   Глас народа
  
   В вагоне метро раздавался нетрезвый голос слегка знакомого поэта:
   -- Говорят, скоро китайцы придут и поставят над нами японских надсмотрщиков. Уж я у русских спрашиваю: "Что думаете делать, ребята?" Они говорят: "Будем пить, пока все не вымрем". Я -- к татарам. Те -- то же самое...
  
  
   Дар предвидения
  
   Поэтесса Римма Казакова спросила у Феликса Чуева:
   -- Феликс, как ты думаешь, в Союзе писателей кагэбэшников много?
   Он тонко усмехнулся и сказал:
   -- Не знаю. Но я надеюсь, что они там есть.
   -- А кто у нас будет Генеральным? -- (Звенели траурные марши в тот бурливо весенний, напоенный солнцем день.)
   -- Будет Горбачёв, -- уверенно ответил Феликс Чуев.
   -- А не Романов?
   -- Нет. Он слишком правый.
   Но это ладно... А вот в апреле 1991 года библиотекарша в Париже рассказала мне о промелькнувшем в газетах сообщении: что СССР скоро не будет, а вместо него возникнет СНГ. Теперь объясните мне, пожалуйста: откуда, за четыре месяца до путча и за восемь -- до Пущи, -- заграничная пресса могла об этом знать?
  
  
   Путч
  
   В пушкинском автобусе была обычная давка, а также и какое-то необычное возбуждение. Все что-то тихо обсуждали. Вместе с толпой я вывалился наружу возле церкви.
   -- Слышал? Горбача-то скинули, -- сказала вместо приветствия Нина-регент, держа на отлёте тяжёлую сумку с нотами. -- На, отнеси на клирос.
   Над окраиною городка вставал кровавый дымчатый рассвет. От храма бросился, платком вытирая распаренный лоб, растерянный дядя Серёжа:
   -- Володя, говорят, сняли Горбачёва. А сейчас какой-то Минаев...
   Дело было привычное -- ещё со снятия Хрущёва (и тоже дождались отъезда в Крым, и так же подтягивались войска -- всё та же "дикая дивизия").
   "Глас грома Твоего в колеси, осветиша молния Твоя вселенную, подвижеся и трепетна есть земля... Надеющийся на Господа, яко гора Сион, не подвижатся во век... Горы окрест Его, и Господь окрест людей Своих, от ныне и до века".
   Отслужили литургию, народ стал расходиться. На асфальтовой дорожке, обтекаемый толпой, стоял невозмутимый бородач Сергей Бычков -- тот самый, кто в своё время на вопрос, почему нас всех до сих пор не пересажали, хладнокровно отвечал: "Государству некуда спешить" -- и был в общем-то прав.
   -- Зачем же ты, Володя, вернулся из Парижа? -- сказал он мне со странной укоризной. -- Теперь ведь уже не попадёшь...
   По телевизору и вправду показывали "Лебединое озеро". Потом выступили путчисты, пьяные в дупель -- это было заметно даже на экране. У Янаева дрожали руки.
   С краю за длинным столом сидел мой старый знакомец Борис Карлович Пуго -- он возглавлял в 1972 году делегацию комсомола на фестивале в Болгарии, куда я ездил с университетским оркестром. Теперь он был министром внутренних дел -- главным тюремщиком страны. Рожи у них были, как на подбор: хоть в зоопарке показывай. Было не очень понятно, чего они, собственно, хотят. И должности у всех были -- высшие в государстве: председатель Верховного Совета, министр обороны, начальник КГБ... Загадочный был какой-то путч -- вся власть и так у них в руках.
   Мира Плющ рассказала, что народ сооружает баррикады и что она уже дважды относила туда еду.
   Старшина милиции пытался содрать листовку-воззвание с колонны возле "Курской". Я подошёл и увидел подпись Ельцина.
   -- Зачем срываете?
   -- Не положено.
   -- Почему? Наш президент написал, мы его выбирали...
   Собрался народ, стал читать вслух. Блюститель скрылся.
   Женщина кричала в вагоне метро: "Все идите к Белому дому!" Я пошёл за нею следом. В такие моменты важно понять, куда идти.
   Вышли на "Баррикадной". С разных сторон к Белому дому стекались люди. Навстречу брёл Ваня Сидоров -- трёхпалый художник, беззубый трубач.
   -- На баррикады?
   -- Да.
   -- Я бы тоже пошёл, да вот -- здоровье...
   Выглядел он и впрямь неважнецки.
   У стены Белого дома формировалась национальная гвардия.
   -- Офицеры, четыре шага вперёд!
   Я тоже вышел.
   Пожилой сухопарый подполковник в крылатом дождевике оглядел наш строй, негромко скомандовал: "Р-равняйсь! Смирно! Вольно", -- после чего определил задачу: стоять у стены, наблюдать за продвижением противника. К стене никого не подпускать.
   -- Пароль: "Свобода".
   От площади по газону была растянута проволока на невысоких колышках -- чтобы красные падали, спотыкаясь в темноте. (Атака ожидалась ночью.) Всем выдали противогазы. Стали засветло подносить доски для костров, благо кругом стояли полуразобранные старые дома. Из уст в уста переходил экспромт Гены Хазанова: "Забил заряд я в тушку Пуго".
   Говорили, что в здании СЭВ засела сотня пьяных, накачанных наркотиками советских прапорщиков, вооружённых до зубов, которые ждут сигнала к штурму.
   Капитан милиции обратился к милицейскому сержанту с "калашниковым" на ремне:
   -- Витя, посмотри, что это за группа вон там перебегает по крыше?
   Автоматчик вгляделся в десятиэтажный дом напротив:
   -- Ну, больших стволов я у них не вижу.
   -- А если стрелять придётся -- по окнам верхнего этажа не попадёшь?
   -- Нет, я сперва трассирующими дам поверх голов, а потом уже -- на поражение.
   Маршал Язов отдал приказ группе "Альфа": готовиться к десанту на крышу Белого дома, а перед этим -- авиации -- нанести по нему бомбовый удар. Военные лётчики в ответ пригрозили разбомбить Кремль. Лил проливной дождь.
   В моём отделении было шесть офицеров запаса, все -- бизнесмены.
   Страшно болела спина.
   У стены табором расположились анархисты в чёрных головных платках. Чуть поодаль солидно прохаживались казаки -- осанистые, чубатые, с пышными усами, в синих гимнастёрках и просторных галифе, с шашками и нагайками -- только что без коней.
   Омоновец давал желающим примерить наручники.
   В большом листе полиэтилена принесли сигареты и какую-то снедь. Говорили, что мятежники отправились к Горбачёву в Крым и что он там встретил их историческими словами: "Ну что, мудаки, доигрались?!"
   Генерал Кобец согласился стать военным комендантом Москвы -- при условии, что ему дадут право лично расстрелять этих мерзавцев. Гена Хазанов откликнулся двустишием по местному радио: "С нами Ельцин и Кобец. Хунте наступил..." Все дружно прокричали недостающее для рифмы слово. Пришёл отряд милиции из Тулы, вооружённый карабинами с примкнутыми штыками.
   На рассвете по мосту скатились танки, в было непонятно, наши это танки или нет.
   Пуго застрелился ("от испуга" -- как срифмовал кто-то из национальных гвардейцев). В скверике валялся сброшенный с постамента гипсовый Павлик Морозов. На балконе пред ликующей толпой стояли Ельцин, Шеварднадзе и Ростропович. И над Белым домом взвился трёхцветный российский флаг. Но радости не было.
  
  
  
  
 []

ГЛОССАРИЙ

 [] []


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"