Чепурина Мария Юрьвна : другие произведения.

Садик с каштанами

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Исторический роман из времён Французкой революции 18 века


Мария Чепурина

САДИК С КАШТАНАМИ

Роман-реконструкция

  
   - Северина! Что за нерадивая служанка! Полюбуйтесь, она даже не слышит меня!
   Мадам Бланше торопливо спускалась по лестнице своего дома на первый этаж, положив одну руку на перила, а второй придерживая юбку платья в английском стиле, заказанного специально к Рождеству из ткани цвета мушиного брюшка.
   - Я здесь, сударыня.
   - Северина, я не понимаю, куда ты смотришь! Кеньяры уже вот-вот будут, а на кухне ещё ничего не готово! Я посмотрела приборы, которые вы выложили на столе - они пыльные! Скажи немедленно всем остальным, чтоб поторапливались. Кухарка, что, такая вольнодумица, что хочет пропустить мессу в этом году?
   --- Сию минуту, - отвечала Северина и вновь скрылась.
   Мадам Бланше отправилась проверить ещё раз, как смотрятся её причёска и лицо. Плохо выглядеть жене торговца пудрой в таком месте, где будет весь околоток, - это бы означало разорить предприятие.
   Господин Бланше тем временем проявлял своё обычное спокойствие, ярко контрастирующее с волнением жены. К чему суетиться? До мессы ещё почти час! Облачённый в халат, представляющий собою нечто средние между польским и китайским стилем, он с приятностью располагался в своём кресле, наслаждаясь видом пламени камина, дымом трубки и дружеским теплом разговора с аббатом Брионом. Тот, тоже приглашённый встретить Рождество в компании семейств Кеньяра и Бланше, явился чуть ли не с утра. Его с радостью принимали в любое время: держать в друзьях аббата - это было по-дворянски, тем более, что сам аббат водил знакомства в привилегированных домах. Кроме того, он был весёлым собеседником, всегда наготове имел пару пикантных новостей о соседях и известных личностях и, как считал хозяин, приносил дому удачу. С тех пор, как Бланше несколько лет назад завели дружбу с аббатом, погорел их конкурент, тоже предлагавший парижанам пудру, Кеньяр изобрёл новую душистую помаду, которая приносила кое-какие барыши, а госпожа Бланше, которая имела только одного ребёнка и которую муж её считал давно уже впавшей в бесплодие, вдруг расцвела и снова оказалась на сносях. Правда, получилась опять девочка, Анжелика - она пока что оставалась у кормилицы, в Отейе, деревне недалеко от Парижа, но скоро уже должна была вернуться в дом. Также в новом году ждали возвращения Анны, десятью годами старше, из монастыря.
   Бланше расслабился и с философским спокойствием слушал служителя Божьего:
   - Не понимаю, ах, Бланше, не понимаю: куда этот мир катится?! Вы слышали, что англичане сами осудили своего же управителя Ост-Индскими землями? Я не смогу, слышите, не смогу спать спокойно, пока Индия не вернётся к нам из грязных рук этих самодовольных островитян!
   - Но, друг мой... Теперь, по крайней мере, всему просвещённому миру понятно, что этот народ не достоин того, чтобы руководить дикарями.
   - Как бы ни так, Бланше! Говорят, что в прошлом году они заняли ещё новые территории в Южной Америке...
   - А какие есть новости о бывших североамериканских колониях?
   - Бывших! Вы прекрасно сказали, Бланше! Как ласкает слух мне это слово! Хвала Господу за то, что он послал англичанам эту пощёчину. Клянусь, они заслужили её!
   - И хвала государю за то, что теперь у нас есть флот, - вставил Бланше.
   Но аббат пропустил мимо ушей фразу про флот и весь погрузился в американскую тему:
   - Но мятеж, Бланше, этот мятеж... Я думал, подобное может случаться у нас только! Буквально вчера сообщили о том, что отбита атака огромного отряда черни на арсенал города Спрингфилд... Это там, Бланше, в Соединённых штатах... Я каждый день молюсь о благополучии американского правительства. Нельзя, чтоб эти замечательные люди, которые так хорошо напакостили англичанам, пострадали от бунта каких-то крестьян! Кстати, я говорил Вам, что один близкий друг одних моих близких друзей недавно был представлен господину Франклину? - небрежно добавил аббат.
   - Да, Брион, говорили.
   Какая незадача! Придётся найти другого слушателя для этой чудесной новости и другую новость для Бланше.
   - Кажется, Ваша Аннета скоро возвращается из монастыря?
   - Верно, - отвечал, потянувшись, Бланше. - Нужно будет подыскать ей учителей по музыке и по истории. Полагаю, для женщины нынче это самые подходящие науки.
   - Мой крестник, которому я покровительствую, и который скоро прибудет в столицу, чтобы совершенствоваться в богословии, прекрасный знаток истории! Я всемерно Вам его рекомендую, сударь! - Аббат, как и друг его, был не промах в коммерческих делах, не упускал своего.
   - Он молод? - с недоверием спросил Бланше, который прочитал много романов о девушках, влюблённых в своих преподавателей.
   - Этот превосходный юноша, как и я, избрал стезю служения Богу, так что Вы можете не волноваться! - важно объявил аббат.
   Бланше кивнул довольно и пустил колечко дыма в потолок. Собеседники с минуту помолчали, а потом аббат снова бросился в пучину политической дискуссии:
   - Контролёр! Что Вы думаете, месье Бланше, об этой инициативе нашего генерального контролёра финансов? Какое счастье, что Его Величество отстранил того, прежнего контролёра... Не хочу даже произносить его имя! Гугенот! Как только земля Версаля не разверзлась у него под ногами! Гугенот, как и эти гнусные англичане! Хвала Господу, я всё не могу нарадоваться, что его убрали!
   Аббат Брион по-театральному всплеснул руками и в таком виде обнаружен был мадам Бланше, которая зашла призвать своего мужа поскорее одеваться, так месса скоро уж начнётся, а Кеньяры уже здесь.
   Господин Кеньяр и господин Кеньяр-младший отряхивали свои плащи в прихожей и ожидали компаньонов, чтоб вместе отправиться на полуночную мессу, а потом вернуться и отметить праздник за столом, как и в прошлые годы. Пятнадцать лет назад у Бланше были деньги, полученные частью от приданого жены, у Кеньяра - кое-какие знания по части парфюмерии и принадлежность к цеху парикмахеров. Вместе они организовали в пригороде мастерскую, наняли рабочих. Нынче парфюмерный магазин на улице Святых отцов, где продавались парики, пудра и другие вещи, нужные, чтобы иметь привлекательную шевелюру, был довольно популярен и кормил обоих. В нём теперь работал и подросший сын Кеньяра.
   Через десять минут месье Бланше, его жена, его друг, его компаньон, сын его компаньона и несколько человек прислуги чинно вышли на ночную улицу Гренель, чтобы направиться к храму св. Клотильды.
   Спустя ещё два часа они вновь были под гостеприимным кровом торговца пудрой и, наслаждаясь треском рождественского полена, все - кроме слуг, конечно, - восседали за столом, уже заранее накрытым. Разговор вращался вокруг личных дел общих знакомых, цен на парики и поведения английского правительства. Когда все эти темы им слегка наскучили, мадам Бланше сказала:
   - Господа, а что если нам загадать желанья? Пускай каждый скажет вслух, чего он хочет, ну, а через год или ещё когда-нибудь мы вспомним этот разговор, и поглядим, что сбылось.
   - Превосходная идея! Может быть, тогда сама мадам подаст нам пример в этом? - отвечал Кеньяр дипломатично.
   - Я? Что ж... - единственная дама засмущалась либо сделала вид, что смущается. - Господин Бланше знает, о чём я мечтаю... У меня одна мечта... Чтобы иметь маленький садик, в котором бы росли каштаны, вишни, яблони...
   Бланше тихонько фыркнул себе под нос.
   - А я хотел бы переехать в новый дом, - сказал вслед за обращением Кеньяра "Ваша очередь!".
   - Бланше, я никуда не перееду, даже не думайте, нет, нет! - вскричала сразу же его жена.
   - Но в таком случае у Вас не будет сада, так как его негде развести здесь.
   Ясно было, что эта дилемма появилась у них не сегодня. Её обсуждение прервал Кеньяр-старший:
   - Друзья мои, ну что же вы! Разве можно ссориться в такой святой день?!
   Следом очередь загадывать желание перешла к его сыну. Тот долго мялся, щурил глаза, морщил нос, но так ничего не придумал.
   - А вот я хочу, чтоб Англия была разгромлена, стёрта с лица земли французскими войсками! - заявил аббат.
   Все запротестовали. Это желание было слишком недобрым, чтобы загадываться в Рождество.
   - Хорошо, - сказал аббат. - Тогда я желаю нашим войскам разгромить англичан. Заметьте, это доброе пожелание для французских солдат, а не злое для англичан!
   Мадам Бланше и Кеньяр не согласились с этим, и Бриона заставили снова менять желание.
   - Ну, ладно-ладно. Желаю, чтобы французская армия снискала себе такую славу, какой прежде никогда не ведала!
   Здесь уж никто спорить не стал. Кеньяр-отец взял слово:
   - А я, - хитро сказал он, - как и аббат, не стану просить для себя лично. Слышал, ваша Аннета скоро возвращается из монастыря. Так вот, желаю, чтобы она счастливо вышла замуж за достойного человека!
   Кеньяр-сын покраснел до ушей. Он частенько схватывал из разных разговоров фразы о том, что для предприятия было бы прекрасно, если б компаньоны породнились. Возникало даже ощущение, что вопрос это совсем уже решённый. Молодой Кеньяр не знал наверняка, желает ли жениться на мадемуазель Бланше, но чувствовал, что разговоры о браке решительно затрагивают какие-то тайные струны в его душе.
   Услышав, что компаньон снова намекает на взаимовыгодный союз, господин Бланше поспешил заметить:
   - Вы торопитесь, месье! Анне нет ещё и пятнадцати лет.
   - Конечно, конечно, - подхватил Кеньяр, дипломатичный как всегда. - Я загадал на будущее.
   Увлечённый волной красивых пожеланий для блага ближнего, сын Кеньяра, наконец, тоже изрёк:
   - А я желаю, чтобы папенькин и господина Бланше магазин был осаждаем покупателями, словно Троя греками!
   Как и все современные люди, юноша был увлечён Античностью. Его желание понравилось, и ни отец, ни Брион, ни Бланше, ни жена его не нашли в пышной фразе ни капли мрачной двусмысленности.
  

1787

   - Ну, будет, будет! - аббат де Брион со снисхождением улыбнулся в ответ на благодарности, рассыпаемые его крестником.
   Он протянул для поцелуя свою руку с перстнем и сказал, что заботиться об Антуане Шампоно - это его святая обязанность, а уж коль скоро тот выбрал духовную карьеру и собирается стать новым Аквинатом, то тем более. Такие люди ох, как нужны Святой Церкви в наш развращённый век.
   - Ну, как доехал-то? Устал? Сколько, говоришь, теперь дней пути из Сен-Кентена? Два? А в моё время было три... Этак скоро и до Англии можно будет добраться меньше, чем за неделю... Как здоровье твоей матери, сестры? Запамятовал её имя...
   - Её зовут Мартина, святой отец.
   - Ах, да. И как она там? Вышла замуж?
   - Нет покуда. Матушка, было, немного приболела, но теперь всё хорошо, обе здоровы.
   Смущённый, уставший с дороги и впечатлённый тем Парижем, который он уже успел открыть для себя, Антуан нервически теребил рясу.
   - Святой отец! Вы знаете, без Вашего согласия мне помогать, я никогда бы не смог учитьсяя богословию в Университете: у нас нет таких средств! Я чувствую, что буду до самой смерти чувствовать свою признательность Вам! Но, право, так неловко принимать от Вас финансовую помощь, не имея, чем возместить её или хотя бы уменьшить Ваши издержки...
   - Будешь моим секретарём.
   Уже теперь, когда слуги только-только разбирали вещи надолго прибывшего гостя, было ясно, что аббат давно всё решил и предусмотрел.
   - Завтра отправимся с визитом к одним моим добрым знакомым. Там девушка недавно - весной - вышла из монастыря, для неё нужен учитель. Дело нехитрое, мало ли что ты не занимался этим прежде...
   Антуан слушал, кивал головой и чувствовал восторг, всё более усиливающийся и слегка смешанный с ужасом. Сколько новых впечатлений должно было ждать его!
   - ... Потом надо будет тебя представить де Флавиньи, де Мимерам... Там, кажется, учителя не требуются, но связи - сам знаешь! - связи всегда нужны. Коли ты собрался становиться известным богословом, то надобно отметиться в гостиных. Иначе... Нет, какой же ты богослов будешь, коли тебя не знает ни одна маркиза...
   Новое место, новые условия игры. Что ж, нужно будет к ним привыкнуть. На следующий день визит не состоялся: с самого утра зарядил дождь, который не обещал закончиться и до завтра. Аббату стало лень идти на улицу, и он провёл весь день, диктуя письма. За написанием их Антуан Шампоно враз узнал всё, что было можно, о частной жизни соседей и облечённых властью лиц, а так же, разумеется, о состоянии внутренней и внешней политики Ужасной Ненавистной Англии: слова о том, каким именно образом её стереть с лица земли, он запечатлел на бумаге пять раз.
   После обеда, выйдя прогуляться, Шампоно вновь испытал смешанные чувства от лицезрения циклопических домов, из которых каждый был на один, два, а то и три этажа выше тех, что в Сен-Кентене. Они, словно любопытные дети, ставшие на цыпочки, теснились друг к другу, толкались, жались и росли вверх. Иные, сдавленные по обе стороны каменными соседями, имели лишь по два окна на этаже, но за то ввысь уходили на десятки футов. Окна, столь же узкие и вытянутые, были подстать домам. Горизонтальные полосы на ставнях дополняли эффект.
   Струи дождя стекали по давно не мытым стёклам нижних этажей, из-за которых смотрели унылые лица трактирщиков, булочников, бакалейщиков, из-за погоды лишившихся клиентов, а так же возможности громко зазывать их, стоя на тротуаре рядом с лавкой. Полноводный грязевой поток посередине улицы нёс деревянные обломки, старый хлам, остатки пищи, и под колёсами фиакров и берлин ежеминутно рассыпался брызгами сочного чёрного цвета.
   Там, где родился Шампоно, не было привычки ездить так быстро, не было таких широких улиц и такой глубокой грязи, не было стольких спешащих людей с портфелями под мышкой и серых сюртуках или в истрёпанных рубахах с деревянными сабо. Новое место, новые условия... Антуан изловчился и, выждав момент, когда нет экипажей, пересёк улицу большим прыжком, чтоб уберечься от грязи. Пожалуй, здесь всё-таки можно жить. Да, по большому счёту, всё то же, что и в Сен-Кентене. Шагая, куда глаза глядят, Антуан свернул в какой-то переулок с дурным запахом и тут же едва не принял на себя ведро помоев, излившееся из окна: они расплескались лишь в паре футов от Шампоно. Кажется, ещё одного провинциала не очень-то ждали здесь.

*

   - Ну, как там в Университете? Нравится? Много людей узнал? Вообще - сошёлся с кем-нибудь? - спрашивал аббат де Брион крестника через месяц после приезда того.
   Шампоно рассказывал, ничего не скрывая. От Университета, от общения с великой мудростью, он в подлинном восторге. Правда, однокурсники как-то не очень его приняли. Многие из них заражены вольнодумством. Конечно, познакомился с мадемуазель Бланше, которую учит истории. Милая, добродетельная юница.
   Ну, и ещё один субъект. Собственно, без чьей-либо поддержки, Антуан лишь с ним одним и познакомился. За то в каких чудесных обстоятельствах! Он явился в кафе "Погребок" в надежде съесть один-два пирожка и тут же встречен был толпой, которая потребовала сообщить, предпочитает Шампоно Французскую или же Итальянскую комедию. Тот не мог ничего ответить. Толпа не отступала и требовала ей сказать, кто лучше на сцене: мадемуазель Дюгазон или мадемуазель Рокур? Антуан и тут не имел, что сказать. Он ведь ни разу не был в театре. Устав монастыря, отпустившего брата в Париж для одной только учёбы, запрещал это. На счастье Шампоно, один из посетителей кафе стал на защиту его, объяснив шумным театралам, что в монахе они не смогут отыскать ни оппонента, ни сторонника.
   Через пару минут герой наш и его новый знакомый уже почувствовали дружбу между собой и обсуждали за столом проект беспроигрышной лотереи, мысль последнего.
   Человек этот, представившийся Антуану именем Дюмон де Риверди, именовался так же Риверди дю Мон, что считал совершенно честным и естественным, поскольку папенька его, писарь при бержеракском суде, дослужившийся до чина старшего писаря, звался Риверди, маменька была дочерью торговца гравюрами Дюмона, а прадед (разве не добавляет это престижа?) даже чуть было не стал эшевеном. Учителю показалось, что Арман - а звали его именно так - способный ребёнок, только, как водится, ленивый, поэтому ради него, младшего среди детей и единственного сына, приложили все усилия по сбору денег и приобретению связей. Арман отправился учиться в Париж. Здесь он быстро приобрёл столичные манеры, модный образ мысли, усвоил вещи, до которых никогда бы не дотянулся в провинции, и далеко обогнал в умственном отношении всех своих земляков вместе с родителями. Почти каждый день Арман был в театре и через месяц знал наизусть имена всех парижских актёров, имел суждение об их игре и сведения о частной жизни каждого, коими мог легко оперировать в любом разговоре. Читал он много. Сначала освоил всего Кребийона, Мариво, Прево и Ретифа, воспринимая их книги как инструкции для разных жизненных ситуаций, стремясь испытать на практике и внимательно изучая перед каждым свиданием. Потом он взялся за философов, и по рекомендации товарища сильно ими увлёкся, так, что Монтескье в его уме подружился с Руссо, Вольтер смешался с Гельвецием, Мабли перепутался с Кондильяком. В результате Арман приобрёл славу просвещённого человека, хотя поначалу вычитал из книг не совсем то, и однажды в кругу друзей, будучи навеселе, заявил, что если кто скажет что-нибудь против правительства и короля, то будет сей же час задушен. Скоро, однако, ему разъяснили, что к чему, и наш герой сделался величайшим вольнодумцем всех времён. Хотел он даже поехать воевать в Америку, но, на его счастье, война как раз тут и завершилась. Окончив университет, Риверди уже твёрдо знал, что родина его - Литературная Республика, и решил написать поэму, обличающую деспотический строй. Поэма вышла маленькой, семь строк. Он опубликовал её и стал ждать своего заключения в Бастилию. Опыт оказался неудачным: парламент не запретил произведение, король не издал приказ об аресте, Папа не наложил анафему. Этот провал несколько охладил Армана, а через несколько лет он стал и вовсе миролюбивым человеком. Домой, в Бержерак, конечно, не вернулся. В Париже, как оказалось, все хорошие места тоже были уже заняты. Сначала - недолго - он продавал билеты в один маленький театр, но тот скоро обанкротился. Потом устроился в контору по производству рукописных новостей, но и здесь работа как-то не пошла. Одно время торговал на улице Сен-Рок лекарством от всех болезней. И, разумеется, на протяжении всего этого времени не изменял своей родине, сочиняя статьи и фельетоны, которые помогали ему не умереть с голоду. Недавно он переехал из меблированных комнат, хозяин которых совершенно отчаялся получить причитающиеся деньги и решил, по крайней мере, сейчас же избавиться от такого постояльца, чтобы не оказаться в ещё большем убытке. Риверди стал снимать помещение в мансарде где-то вблизи Монмартра. Все своё время он проводил в кофейне: там он общался с друзьями, там он читал газеты и обменивался новостями, там он играл в карты, что позволяло регулярно обновлять платье и временами оказываться ещё больше в долгах, чем обычно; там он грелся зимою, там он завтракал чашкой кофе, обедал чашкой баваруаза и, если везло, ужинал. Когда наступала ночь, он шёл срывать со стен афиши и объявления, которые относил к бакалейщику, получая несколько монеток, позволявших прожить следующий день. В целом он производил впечатление преуспевающего человека.

*

   Риверди взял сотню афиш, тридцать объявлений разного рода, десять приговоров, изложенных для помещения на стенах и всеобщего обозрения, а так же ядовитый фельетон, который купил для собственного прочтения и по-хозяйски решил, ознакомившись с ним, пустить в дело. Путь к лавке бакалейщика занимал около часа, и Риверди шёл, ища глазами ещё какие-нибудь подходящие бумаги, которые можно было бы снять со стен. Иногда он останавливался и, дождавшись момента, когда на улице будет меньше народу, не желая привлекать внимание, аккуратно и со знанием дела отклеивал объявление, то, что поновее и почище.
   Почти в каждом из них, не считая судебных приговоров и сообщений о похоронах, предлагалось чего-нибудь купить. Какое предложение сложится о Париже у иностранца, который, скажем, только что прибыл из Польского Царства? Здесь все только и делают, что покупают и продают! "Новая помада для фиксации париков на голове!"; "Непортящаяся палочка китайской мастики для склеивания фарфора, мрамора и битой посуды!"; "Машина, безболезненно прокалывающая сразу два уха"; "Сало белого медведя из Америки, приготовленное дикарями без использования огня. Заставит Ваши волосы расти!".
   "Пробовали ли Вы уже ту самую замечательную помаду для фиксации парика на голове?" - шёпотом спрашивает графиня де Л* у виконтессы де Ж* в ложе Оперы. - "Как? Вы до сих пор не попробовали сию помаду? И это в наш просвещённый XVIII век?"
   Бакалейщик жил в тупике, в районе Парижа, где селились более зажиточные горожане, нежели всякая голь, которая обитала в отдалённых предместьях и вседневно слонялась по улицам в поисках работы. Торговля шла неплохо, она была получена по наследству, как и квартира, располагавшаяся здесь же, на первом и втором этаже. Под одной крышей ветхого дома, построенного ещё при Людовике Четырнадцатом, укрывались семья бакалейщика, он сам, его слуга, его управляющий и мешки с сухими продуктами питания.
   Неподалёку находилась лавочка, где продавались картины Рафаэля, Микеланджело, Караваджо и других любимых публикой художников. Хозяин её, молодой человек, чрезвычайно торопливый и быстро жестикулирующий, был очень услужлив и готов выполнить все прихоти любителей искусства. Вниманию покупателя всегда был представлен широкий ассортимент, и он на свой вкус мог выбрать, к примеру, любого Брейгеля - старшего, младшего или среднего, а так же заказать какие угодно изменения в картинах: "снять шубку" у Рубенса или исправить мёртвую голову в руках Юдифи на что-нибудь поприятнее. Если клиенту не нравилась, что картина стара и вся облупилась, ему предлагали новую того же автора, с едва просохшей краской; если он был недоволен сидящей Венерой Буше, ему тот час выносили её же, точь-в-точь в таких декорациях, но только лёжа или Диану с тем же самым лицом.
   В соседнем доме торговали готовым мужским платьем. Каждый день около входа расхаживали две миловидные сестрички, совершенно одинаковые, в коротких платьях до щиколотки, и бесконечно весёлые. Когда кому-нибудь из господ приходило в голову с ними полюбезничать, девушки кокетливо отвечали ему и, незаметно подталкивая ко входу в магазин, предлагали продолжить беседу там. За всем этим следила жившая напротив престарелая дама, чьим единственным занятием было смотреть в окно, поскольку у неё не имелось сил, чтобы спуститься и подняться по лестнице на шестой этаж. Если с ней кто-нибудь желал побеседовать, что бывало очень редко, мадам начинала разговор словами "Они должны воспитываться в монастыре!", указуя перстом на увлекающих прохожего юных торговок. В случае сопротивления со стороны оного, из магазина выходил папа и силой втаскивал человека в свою нору, где было темно и днём, чтобы не различались кривые швы и дефектные ткани, и откуда вскоре слышался его энергичный голос: "Примерьте-ка, сударь, этот жилет! Ведь он как раз для вашей милости!".
   Об эффективности такого метода торговли свидетельствовало не только то, что сёстры были ежедневно сыты, но и их цветущий вид, столь привлекательный, особенно для соседа, тринадцатилетнего сына типографа. Каждый день, идя в школу, он заглядывался на сирен, как про себя их называл, и всё более убеждался, что влюблён - в них, ибо поблизости больше не было девушек (все родители соглашались с мнением престарелой дамы) причём в обеих, так как они были неразделимы для него.
   В тихие часы, особенно по утрам, когда сирены ещё спали, старуха занимала себя, наблюдая за рабочими, которые снимали с остановившейся телеги тяжёлые мешки и тащили их на своих спинах в бакалейную лавку, торопливо перебирая ногами. Она обычно считала, сколько будет этих мешков, и если выходило нечётное число, полагала это для себя к счастью, а потом проводила время в раздумьях, что там было - кофе ли, крупа ли, сахар или ещё что-нибудь?
   Приметила она и человека, который ежедневно приходил к бакалейщику с ворохом бумаг и выходил без него.
   - Что-то мало, - сказал бакалейщик, едва заметив Риверди. И не дожидаясь ответа, добавил: - Как обычно, по полтора су?
   - Бумага дорожает, - ответил тот.
   - Что-то я такого не заметил.
   - Оставьте, сударь. Неужели вы будете говорить, что не заметили, как сейчас популярны всяческие пасквили и сочинения против правительства, и что за толпа ежедневно собирается у торговцев оными. Да и у букинистов вам не удастся, как прежде, купить любую книгу за 2 су.
   - Эти торгаши сговорились, чтобы взвинтить цены, - парировал бакалейщик, мрачный вид которого говорил о давнишней привычке заворачивать кофе в листы из старых изданий, от которой приходилось избавляться.
   Говорила об этом и разодранная книга, лежащая на прилавке. Её немногочисленные страницы перебирал ветер.
   - Что Вы изволите читать? - иронично спросил Риверди. - Ах, да ведь это наш Руссо!
   - Какой-то скучный трактат. Книготорговец его не продал, и уступил мне недорого, по дружбе.
   - Вот как! Не знал, что Руссо сочинял трактаты. А я сейчас как раз пишу пьесу этого Руссо.
   - Ну-ну. Вот такая и есть наша теперешняя литература. Я ведь знаком с ней. Некоторые думают, будто я дремуч, как последний южанин. Ха! Я читаю почти всё, во что заворачиваю кофе. Разве в старые добрые времена Генриха IV кто-нибудь сочинял такие нудные книги, да ещё и под чужим именем?
   - То есть Вы полагаете, что и эта книга, что лежит на вашем прилавке, не принадлежит перу того, чьё имя стоит на обложке?
   - Я в этом уверен. Всем известно, что Жан-Жак писал романы и стихи.

*

   Шампоно вошёл в кофейню и сразу же заметил своего нового друга. Риверди сидел за столом, заваленным листами бумаги, частью пустыми, частью исписанными, частью изорванными и скомканными. Рядом стояли песочница и чернильница, куда он беспрестанно обмакивал перо и что-то строчил - торопливо и усердно. По временам он останавливался, закрывал глаза, замирал, приложив кончик пера к губам, потом будто просыпался, просматривал, что написал и с энергией начинал править.
   "Пишет, - подумал Антуан. - Может быть, через десять лет, я смогу сказать детям, что был свидетелем появления великой книги. Не буду отвлекать его".
   Шампоно сел около входа, взял кофе и стал наблюдать за писателем. Вот он творит, не отрывая взгляда от своей бумаги даже тогда, когда тянет руку к чернильнице, и кажется, эта чернильница, которая поминутно заставляет его отвлекаться, есть единственное и главное, что мешает творческому духу, даже здесь, в таком шуме. Вот он опустил перо, возводит очи горе, устало вздыхает, в раздумье покусывает губы и вновь берется за работу. Вот между ним и Антуаном проходит хозяйка кофейни, заслоняя его своей фигурой; он смотрит ей вслед, ища вдохновения, с какой-то тайной мыслью; он не хочет быть ею замеченным, и когда хозяйка поворачивается, он уже снова смотрит на лист. Вот он поставил руку на стол и склоняет голову, трогает свой лоб, опустив глаза и читая написанное. Переживает судьбы героев? Сочиняет хитроумный поворот сюжета? Думает о тяжёлой доле литератора?
   Антуан не выдержал и подошёл. Они поздоровались, Риверди пригласил сесть рядом с ним.
   - Как поживаете, Шампоно?
   - Прекрасно. Крёстный познакомил меня с массой милых людей, и я чрезвычайно благодарен ему.
   - Да, главное - это иметь хороших друзей. Когда я приехал в Париж, тоже занялся этим в первую очередь.
   Они, как водится, обменялись малозначащими любезностями, похвалили каждый свою провинцию, затем оба - Париж и заказали одной чашечке кофе.
   - Разрешите ещё поинтересоваться, месье Риверди. Что Вы пишете? Это будет какой-нибудь роман? Очень интересный, разумеется?
   Риверди усмехнулся:
   - Понимаете ли, мой издатель решил выпустить сборник пьес Руссо: я имею в виду Жан-Жака. Так одна из них, "Лукреция", незакончена. Кроме того, всех пьес, которые Руссо написал, издателю кажется мало, ему надо ещё хотя бы одну или две. Ну, а что делать, коли автор-то уже умер? Вот он и поручил эту работу мне.
   Антуан был, в общем, обескуражен:
   - Как так? Да разве можно?...
   - Публика требует, - ответил Риверди по-философски.
   С минуту Шампоно обдумывал услышанное.
   - А Вы, - просил он, - неужто Вам не грустно от того, что Ваши пьесы изданы под чужим именем?
   - Мне за них платят, - сказал Риверди.
   - Так значит, Вы теперь стеснены в средствах?...
   Вопрос, заданный Шампоно, оказался не из самых вежливых, и другу его пришлось смутиться в свою очередь. Тем более, ответ был положительным. Ответ был более чем положительным в той ситуации, в какой Риверди находился. Долги его превысили все мыслимые нормы, и кредиторы (например, хозяйка этой самой кофейни) тревожили его чаще и чаще. Гонорар за пьесы Руссо маячил где-то далеко на горизонте.
   - Ну... - протянул Риверди.
   Через пять минут благодаря тому, что Господь учит добрых христиан быть милостивыми, он имел целых пять ливров и просьбу не очень уж беспокоиться о сроках возвращения их.
   - Я от души рад оказать Вам помощь, - сказал Антуан.
   Ещё через десять минут он распрощался, не желая отвлекать своего друга от работы над произведением, и отправился прямиком домой. То есть, туда, где жил вместе с аббатом.
  
   Как только Антуан ушёл, Риверди тоже встал из-за стола, собрал свои бумаги, и быстро, боясь, что кто-нибудь из кредиторов выследил, что у него появились деньги, направился к выходу. Покинув кофейню, он направился в один из маленьких магазинов, находившихся неподалёку, откуда вышел почти без половины того, что только что получил. Далее путь его лежал к цирюльнику. Не менее часа было потрачено на завивку буклей справа и слева. Парика Риверди не носил: при существующем материальном положении позволять себе что-либо, кроме необходимого было бы крайне необдуманным, свои волосы всегда дешевле искусственных. Впрочем, он обзавёлся бы накладной шевелюрой, если бы не имелось других путей следовать моде: экономить можно на еде, можно найти тысячу вещей, отказ от которых будет безболезненным, можно, наконец, остаться без крыши над головой, но внешний вид... Если не это, то ради чего тогда все жертвы? К счастью, теперь уже достаточно много людей носило только свои волосы. И Риверди стал ходить без парика исключительно принципиально, из соображений гигиены, считая его так же пережитком уходящей эпохи. Теперь он сидел, постоянно опасаясь за свою голову, около которой находились раскалённые щипцы мастера, бойко рассуждавшего о международных отношениях: по его словам Англия скоро должна стать не более значимой страной, чем какой-нибудь Китай, а французы, несомненно, завладеют всеми её колониями. "Цирюльник слишком самоуверен" - подумал Риверди после того, как тот, орудуя своим инструментом, всё-таки обжёг ему ухо, но отнюдь не стал от этого более осторожным.
   Идя по улице, Риверди имел вид целеустремлённого делового человека и, как полагается истинному парижанину, грациозно перепрыгивал с камня на камень, лавировал среди луж, ловко уворачивался от гремящих экипажей и укрывался за спинами медлительных горожан от разбрызгиваемой ими - экипажами - грязи. "Господин! Господин!" - кричали ему цветочницы, нападая целой стаей и стремясь сунуть колокольчики прямо под нос, но они тотчас замолкали, увидев, что господин уже несёт гораздо более дорогой букет. Он шагал дальше торопливо, стараясь не идти под окнами и не оборачиваясь на крики "Не желаете ли печёных яблок?" или "Сенсация! Новые подробности из жизни де Бриенна!". Возле Театра Брата Короля Арман остановился и, поискав в кошельке, уплатил за вход всё, что у него оставалось, не интересуясь, как обычно, даже тем, что ожидает сегодня зрителя.
   Давали пьесу под названием "Нежданная женитьба Керубино". Риверди, кажется, не особенно интересовался её сюжетом, по временам вовсе не смотрел на сцену, беседуя со своим приятелем, которого здесь встретил. Иногда, напротив, он замолкал и примерно, как школьник, не сводил не неё глаз. Наблюдательный человек мог заметить, что происходит это как раз в те минуты, когда разыгрываются эпизоды с участием премудрой камеристки Сюзанны. Когда занавес опустился, Риверди направился прямиком за кулисы, проникнуть куда никто и не пытался ему помешать. Риверди уверенно прошёл по коридору и постучался в одну из дверей.
   - Мадемуазель! Мадлена! Это я!
   Он стоял, держа в одной руке букет, а в другой - маленькую табакерку, которую только что приобрёл. Дверь открыла служанка. Из комнаты, откуда дышало теплом и бергамотовым маслом, слышался устало-капризный голосок госпожи.
   - Кто там? Ах, у меня голова болит!
   - Это граф дю Мон, мадемуазель.
   Служанка исчезла, и на пороге появилась актриса в своём театральном гриме, но уже в дезабилье. Не глядя на пришедшего, она изящным жестом поднесла руку ко лбу и произнесла, старательно картавя:
   - Прошу простить, я так устала... - и вдруг, подняв глаза и как бы неожиданно узнав своего гостя, - ах, граф, это вы! Какая неожиданность!
   - Вы играли сегодня божественно, - сказал Риверди, - я подумал даже, что и вправду нахожусь там... поверил в то, что происходит.
   - Вы очень любезны. Но я, кажется, играла вовсе не так хорошо! Я не довольна своей игрой. Я могла бы гораздо лучше, сегодня не было вдохновения.
   - О, без сомнения, вы способны играть в тысячу раз лучше! Но мне чрезвычайно понравился сегодняшний спектакль!
   - Это всё пьеса - ведь она гениальна, или это только мне показалось?
   - Да, разумеется, она гениальна, мадемуазель!
   Тут она неожиданно заметила цветы.
   - О! Это для меня? В жизни не видела красивее цветов! Нинон, слышишь, достань нашу вазу! Занята? Ну, так попроси у кого-нибудь.
   Служанка ушла с цветами.
   - Но что это? Вы, положительно, меня балуете!
   - Эта табакерка, Мадлен, я её увидел и сразу сказал себе: "Вот подарок для моей возлюбленной", - зашептал Риверди, - я ещё подарю тебе жемчужное колье, почти договорился с ювелиром...
   Он осторожно втолкнул её в комнату, зашёл сам и закрыл дверь.
  
   Явившись в дом аббата, Шампоно долго стучал в дверь. Ему не открывали. "Ну где же вся прислуга?" - с удивлением думал он. Наконец, дверь растворилась. На пороге стоял крёстный, красный, растрёпанный, в одном халате. Антуан предпочёл ничего не спрашивать и, поздоровавшись, прошёл в свою комнату.
   - Что, он ушёл? - услышан он через минуту женский голос из той стороны, где была спальня аббата.
   На другой день крёстный подевался куда-то с самого утра, а, придя вечером, сообщил монаху:
   - Я сговорился снять тебе маленькую квартиру в квартале Бобур. Станешь жить там.
   Потом он словно застыдился и добавил:
   - Завтра пойдём, нанесём визит семье Мимер.

*

   Семья де Мимеров, в сущности, не была семьёй. Она состояла из тридцатидвухлетней вдовой баронессы и молодого человека, сына её покойного мужа.
   Сам Шампоно бы не явился ни за что в этот богатый дом. Но крёстный повторил ещё раз, что стать богословом, не имея связей с сильными мира сего, будет весьма и весьма проблематично. Визит был окончательно решён, и аббат де Брион представил своего крестника в дворянском доме.
   Белые восковые свечи, множащиеся в глубоких зеркалах, полочка над пылающим камином, вся уставленная китайскими и индийскими безделушками, портрет кокетливого старика, одетого на английский лад, взирающий со стены на всю компанию... Изящные бамбуковые тросточки из лавок Пале-Рояля рядом с праздными шпагами, импозантный фавн, целующий золочёную нимфу, присевшую на маленький циферблат, шелковистые игральные карты с незабываемым запахом своей хозяйки... Всё новое, блистательное, дорогое, редкостное и необыкновенное - Шампоно не видывал подобных вещей - а главное, всё совершенно настоящее!
   Кроме барона и баронессы в комнате находились ещё два человека. Первого - господина де Флавиньи - можно было встретить здесь весьма и весьма часто. Он любил гостить у Мимеров, оставался подолгу и имел собственную комнату, очень мило обставленную в английском стиле, рядом с покоями мадам, а кроме того, любил делать ей визиты. Антуан понял из разговора, что он был поклонником учения Адама Смита. Бароны особенно любили Флавиньи за то, что он, по слухам, был знаком с самим герцогом Орлеанским и принят в кругах, которые господам де Мимер были недоступны. Посему эти господа сделались так же горячими поклонниками шотландского экономиста и старались учиться аристократическим манерам у Флавиньи, который, без сомнения, ими обладал. По его же рекомендации они поселили у себя в доме начинающего литератора, работавшего последние семь месяцев над пятиактной трагедией "Деянира", которую Флавиньи обещался устроить в один из главных парижских театров. Начинающий литератор был упитан несколько больше, чем следует, на вид имел лет около пятидесяти и сидел в данный момент на креслах, задумчиво глядя на свои брюки.
   Баронесса слыла весьма просвещённой дамой. Она держала на видном месте "Естественную историю" Бюффона, приобрела в свою библиотеку "Историю животных" Аристотеля, а среди своих поклонников отдавала предпочтение молодым естествоиспытателям. Кроме того, баронесса вела дневник наблюдений за своей комнатной собачкой.
   "3/VII/1787. Я дала Розине филе из курицы, кое она кушала с превеликим удовольствием. После этого я попросила мою Жанну погулять с Розиной, и она была так любезна, что выполнила мою просьбу, причём сделала это превосходно, о чём я судила по тому, как весело виляла Розина своим милым хвостиком. После этого я почувствовала усталость и удалилась к себе.
   6/VII/1787. С утра я принимала виконта де Барраса, и моя Розина лежала всё время у меня на коленях. Виконт сделал комплимент в адрес собачки, и она, как будто почувствовав это, стала ласкаться к нему. После визита я велела накормить Розину, и она ела с отменным аппетитом".
   Эти отрывки из дневника были зачитаны вслух баронессой и имели бешеный успех.
   - Превосходно! - возвестил аббат.
   О Шампоно быстро забыли. Он сел на табурет, обитый, как и стены, узорчатой тканью цвета палых листьев, и стал разглядывать висящие на зеркалах портреты в золочёных рамах. Один из них изрядно походил на баронессу. Второй представлял пухлого младенца в парике и платье, увешанном лентами и орденами.
   - Дурные новости, - вздыхал аббат тем временем в ответ на просьбу баронессы рассказать ей что-нибудь интересное, - мадемуазель Бертен разорена.
   - О, нам известно это! Кто бы мог подумать, ведь она модистка королевы! Только вчера мы с баронессой д`Оберкирх решали, где отныне можно будет заказать новый фасон платья...
   - Не только вы, все светские дамы Парижа поражены этой новостью!
   - И как же она могла обанкротиться, имея столько клиенток? - недоумевала баронесса.
   - Мы задолжали ей, - сказал барон.
   - Всего-то восемь тысяч! - возмущённо отпарировала его мачеха.
   Шампоно глядел в камин, пытаясь избежать взором экрана: на нём изображалась галантная, иначе говоря, неподобающая сцена прелюбодеяния, где мастер даже не постыдился изобразить левую грудь героини полностью без покровов. За то в самом камине было нечто интересное. Огонь, конечно, не горел, но внимание Антуана привлекали искуснейшие металлические держатели дров. На них изображались экзотические кавалер и дама. Шампоно смотрел, смотрел и всё пытался вникнуть, русские это, персы или же китайцы.
   - У мадам Гельвеций, - продолжал аббат, - все только и говорят, что о деле Корманнов. При этом дамы преимущественно все на стороне мадам Конманн, а господа - на стороне её мужа...
   - А сколько кошек нынче у мадам Гельвеций? - спрашивала баронесса.
   - Тринадцать или пятнадцать.... Не больше...
   - Она по-прежнему одевает их в платья?
   - О да, сударыня. Мадам Гельвеций бережёт шёрстку своих питомиц.
   - И, думаю, обивку своих кресел от их шёрстки - тоже! - съязвил барон.
   - Весьма возможно. Кстати, у них тоже новая обивка.
   - Какого цвета, аббат?
   - В гостиной - цвета утренней зари, в столовой же - незрелой сливы.
   - Ах, как мило!
   Шампоно обнаружил, что на ширме тоже изображена какая-то слишком игривая сцена. Пришлось прятать глаза и от неё тоже. За то округлые картины, висящие над дверными проёмами, были весьма ничего. На них тоже изображались то ли китайцы, то ли ещё кто-то. А вот бронзовые фигуры из канделябров явно были греческими кариатидами.
   - Как Вы находите шведского посланника? - слушал Шампоно, сам того не желая.
   - Он весьма представителен и у него замечательные манеры.
   - А вот жена его отменно некрасива и наиграна!
   - Да уж... Мадам де Сталь все почитают неуклюжей и крайне нелепой с этой её смешной стыдливостью...
  
   На обратном пути Шампоно всё время пытался не думать о баронессе де Мимер, но это получалось у него плохо. Её милая головка, её личико было так очаровательно! Антуан вспоминал скульптуру Божьей матери из приходской церкви Сен-Кентена: та же мраморная бледность - достигнутая в случае баронессы посредством пудры, а не камня, - те же мелкие черты лица, словно бы сдвинутые к центру. Он определенно решил, что встретил идеал, лучшее произведение Природы. Когда баронесса улыбалась, от неё нельзя было оторвать глаз. Шампоно без конца представлял себе её, смеющуюся, но лишь увидев в своём воображении достаточно ясно, со страхом отбрасывал этот образ, как будто стесняясь. Между тем, где-то сбоку, в левом верхнем углу его мозга, постоянно висела, покачивалась на верёвочке одна мысль: "Ты же монах, Шампоно!". Качнувшись вперёд, она повисала у него перед глазами, и Антуан немедленно соглашался. Но тут мысль двигалась назад, вскоре оказываясь в самом дальнем углу головы, и тогда перед глазами был образ баронессы де Мимер. Эта тихая борьба шла около получаса, что Шампоно и Брион ехали молча, перемежаясь с мыслями типа: "А каков был муж баронессы?", "Давно ли он скончался?", "А хорошей ли выйдет пьеса про Деяниру?", "А что такое господин де Флавиньи?". За эту последнюю Антуан ухватился и стал обдумывать господина Флавиньи, пришедши к выводу, что Флавиньи, разумеется, должен быть женат, что он, конечно, любит баронессу, и что он, несомненно, умный человек. Неплохо было бы, стань он генеральным контролёром.
   Так Антуан незаметно для себя отвлёкся от мыслей о женщине и перешёл к раздумьям, касающимся экономии.
   В этот момент он услышал:
   - Да, ты не спишь, Шампоно! А я думал, ты спишь. Ну, как тебе она?
   - Кто?
   - Баронесса, конечно.
   Шампоно показалось, что аббат проник каким-то образом в его мысли, и, дождавшись момента, когда, наконец, удалось их побороть, решив поиздеваться, задал свой нелепый вопрос.
   - Она очень мила, - сказал он.
   - Мила! Признай - она тебе понравилась. Впрочем, можешь этого не говорить, если не хочешь мне признаваться. Ты ведь заметил, как она красива. Это касается лица. Баронесса пудрится очень искусно. Ну, что ж ты молчишь?
   - Я слушаю, аббат.
   - Что? А... Слушаешь. Молодец, юноша, нужно уважать старших. Так вот, я говорю, у баронессы блестящая внешность. Кроме того, не буду скрывать, она очень умна - учитывая то, что она женщина. Ты же видел все эти книги, эти препараты, которые она держит на туалетном столике? Нет? Ах, ты не видел: она держит на туалетном столике заспиртованную ручку ребёнка, знаешь ли, очень милую, в кружевном рукавчике, и ещё что-то, я забыл. К тому же, она увлекается химией. Когда меня ей представили, я был очарован. Думаю, ты тоже. Но ты, наверное, задаёшься вопросом, почему она все время не вставала с кресел? Я скажу. Но только это по секрету, не найди меня бестактным. Ты, наверное, думаешь, что я болтун, я сплетник.
   Аббат, положительно, читал мысли Антуана. Он наклонился к уху молодого человека и зашептал:
   - Я скажу тебе, почему она всё время сидит. У мадам Мимер огромные ноги, просто огромные! Если она встанет, все увидят, какая она длинная! В ней, наверно, все 6 футов!
   Аббат посмотрел на Шампоно, выразительно подняв брови и смеясь:
   - А ты-то, наверно, подумал, что она парализована!
   - Да вовсе я этого не думал. С чего мне вообще думать о ней?!
   - Ты хочешь сказать, баронесса оставила тебя равнодушным? Хочешь прикинуться Мизантропом, Шампоно? Ну, брось, дитя моё, я совсем не хотел тебя обидеть. Или ты относишься к той породе людей, которые считают, что священник не может иметь любовницу?
   - О какой любовнице вы говорите? Не понимаю, что может быть общего между мною и баронессой! Во-первых, у неё уже есть возлюбленный - я ведь правильно понял? Во-вторых, я помню, к какому сословию принадлежу.
   - Я вовсе не говорил о тебе и баронессе. Ладно, это всё не важно. Прости, но твои рассуждения - прошлый век. Вольтер тоже не был аристократом, однако же... Меня беспокоит вот что: ты действительно намерен всю жизнь сторониться женщин?
   - Да. То есть...
   - Э, да, ты, сынок, друг инквизиции! Фанатик какой-то!
   - Я совсем ей не друг. Я хотел сказать...
   - ... или дело в том обете, который ты дал? Шампоно! Ха-ха-ха! Я тоже поклялся не жениться, но о запрете любви речь у нас не шла!
   Шампоно вспомнил про женщину, встреченную у аббата, покраснел и пробормотал что-то невнятное о полноценной жизни современного клирика.
   - Вот, прекрасно! - сказал Брион. - В этом я и хотел удостовериться.
   И они повели речь, как хотел Антуан, о господине Флавиньи, об Адаме Смите и об экономии. По крыше экипажа стучал дождь, лужи были уже так велики, что казалось, они плывут по морю, ибо слышалось, как кони ступают в воду, как булькает она под ногами прохожих, чьи крики доносились откуда-то из темноты, густо-синего мрака, который единственный виден был из окошечек, а аббат де Брион говорил: "Надобно сосредоточить силы на агрикультуре, на выращивании хлеба". Шампоно наслаждался теплом, сухостью, представлял себе запах этого свежего хлеба и ещё иногда - лицо баронессы де Мимер, уже не так сильно стесняясь своих мыслей о ней.
   - Ты не забудь, у них будет большой приём скоро! Они всегда зовут гостей по четвергам. Я не смогу пойти, но тебе - крайне советую. Баронесса ведь намекнула, что не прочь видеть тебя. Думаю, та будут господа Фуркруа, Пармантье, Ламарк... Может, даже старик Бюффон явится!

*

   Через три дня Шампоно, замечательно пообедав, вновь сидел в той же комнате с обивкою цвета палой листвы вместе с людьми, частью известными ему, частью - нет, но как один привычными к лёгкой, изысканной, просвещённой и в меру игривой беседе.
   Баронесса начала разговор:
   - Скажите ваше мнение, господа: мы с вами живём в эпоху упадка или процветания?
   Мнения учтиво разделились.
   - Как Вы считаете, де Флавиньи?
   - Мои взгляды давно Вам известны, сударыня. Я приветствую прогресс, который совершается на наших глазах, и отнюдь не привержен к тем из наших уважаемых мыслителей, после чтения которых, как сказал покойный Вольтер, хочется встать на четвереньки и заползать.
   - О, я отлично понимаю, о ком Вы говорите! Маменька, Вы позволите мне поддержать господина де Флавиньи? Всё, что мы видим вокруг себя, доказывает безграничность возможностей человеческого разума. А те, что говорят, будто человек стал хуже с тех пор, как вышел из состояния дикости - просто безумцы! Увы, мадам Флавиньи принадлежит тоже к их рядам...
   - Господа, не имеете ли вы в виду месье Руссо?
   - Мы как раз его и имеем в виду, маменька!
   - Судари, как же так, я протестую! - сказала баронесса.
   - Вот именно, я тоже протестую, - вставил чернявый и моложавый субъект в рясе.
   Шампоно понял, что был он духовником хозяйки, аббатом - как и его крёстный - и носил фамилию Клерамбо.
   - Аббат, Вы ведь поддержите меня, не так ли? Как могут они так дурно говорить о месье Руссо, если это мой любимый автор, который заставил меня плакать над книгою так же, как удавалось до сих пор разве что только Лонгу?
   - В самом деле, господа, - аббат оживился.
   - Если сударыня любит Руссо, я возьму свои слова обратно!
   - Не могу Вам противоречить, маменька!
   - Благодарю Вас, аббат! Не знаю, что я делала бы без Вас.
   - Ради мадам баронессы я готов защищать не только что Жан-Жака, но даже моего доктора.
   - Того самого, аббат, что заставляет Вас пить всякие противные микстуры?
   - Да-да, мадемуазель! Неделю назад - только вообразите себе! - он чуть было меня не отравил. Ей-богу, мне сделалось так скверно, что мне чуть было не пришло в голову звать нашего епископа, чтоб исповедаться во всех грехах!
   - Ах, неужели? - произнесла баронесса, выражая величайший интерес на своём напудренном личике.
   - Именно так. Если бы ни этот Диафуарус, мне ни за что не пришла бы в голову подобная нелепость. Видите, что чего доводят дурные доктора!
   - Таким манером, аббат, недолго и благочестивым католиком сделаться! - весело сказал барон, который, разрумянившись от жары, угощения и интереса, и развалившись в своём кресле, стал похож на большого ребёнка в колыбели.
   - О, господа! Ну вот, вы опять совсем забыли обо мне за своими разговорами! Ведь я-то христианка!
   - И правда, - знаете ли вы, господа, - с моей маменькой что-то произошло. В прошлое воскресенье она пожертвовала на церковные нужды четыре ливра, а теперь даже вздумала говеть. Уж не показать ли мне её Вашему врачу, аббат?
   - Максимилиан, скверный мальчишка! Сейчас Вы испортите мне настроение, и я весь вечер буду дуться!
   - Мадам, я готов выпить две порции своей микстуры, только бы Вы не дулись! Заклинаю Вас!
   - Благодарю, аббат. Теперь я поняла, что Вы будете моим лучшим другом. Видите ли, я недавно прочитала одну книгу с описанием загробного мира, и теперь ужасно боюсь адских мук. Ведь вы же не думаете, что я всерьёз воображаю, будто на облаках сидит какой-нибудь старик в плаще, и смотрит на то, как я провожу время в моей спальне, - она заулыбалась, - но, понимаете, я боюсь и ничего не могу с собой поделать! Вдруг ад существует на самом деле?
   - А на эту тему пускай выскажется наш молодой гость в рясе, - были слова господина де Флавиньи.
   Шампоно сидел на своём месте и прилагал все усилия к тому, чтобы слушать и чтобы сочинить какую-нибудь остроумную фразу, которую потом надо было бы вставить в разговор в нужном месте, ни раньше, ни позже. Первое ему более-менее удавалось, а вот второе не удавалось совершенно. С благодарностью он взглянул на господина де Флавиньи, которого начинал почитать за друга: без него, быть может, Шампоно так и не пришлось бы вставить слово.
   - Я думаю, - проговорил он медленно, безмерно волнуясь, слыша своё сердцебиение, своё дыхание, дыхание окружающих и потрескивание огня, - я думаю, что ад, безусловно, существует, как и рай.
   - Вот как? И позвольте поинтересоваться, где же Вы его обнаружили? - раздался голос Клерамбо.
   - Существуют разные точки зрения относительно местоположения ада, - продолжал Шампоно, тонущий в густом смешанном аромате мужских и дамских духов и пытающийся подавить своё волнение, - например, у Августина...
   - Увольте, месье! За свою жизнь я уже достаточно наслушался лекций об этом умалишённом!
   - Как Вы можете позволять себе так дурно отзываться об одном из самых великих основателей христианского учения, если носите сутану?! - воскликнул Антуан.
   И тут же пожалел об этом, потому что в течение секунды в комнате все молчали.
   - Сударь! - сказал аббат, пристально глядя на Шампоно, - к сожалению, не имею чести достаточно хорошо знать Вас, но что касается меня, я - потомственный дворянин.
   Шампоно не нашёлся, что ответить.
   Подобный аргумент аббат применял нечасто: как всякий современный человек, уважающий энциклопедию и общественное мнение, он, естественно, понимал всю абсурдность сословных различий и не упускал возможности поехидничать на эту тему, но... иногда ссылка на них так и просилась. Был у него ещё такой аргумент: "Молодой человек, скоро уже полвека, как я живу на этой земле...". Но использовался он только в крайних случаях. Шампоно аббат бы так не сказал: быть может, тот подумал, что аббату не более сорока лет - так пусть и продолжает думать.
   Аббату хотелось выглядеть более молодым, чем он есть, и порочным. Ему отлично удавалось переводить любой разговор на какую-нибудь галантную тему. Собственно, что касается разговоров, то у него были две любимые темы для бесед: женщины и литература. Обыкновенно он начинал рассуждать о своих любимых писателях - Катулле, Расине, Дидро, Вольтере и прочих, которых было у него без числа, в том числе иностранных. Знавал он и английских авторов, некоторых из которых даже уважал; впрочем, высказывался о них с осторожностью, чтобы не задеть публику, настроенную против Георгов: как бы там ни было, перспектива прослыть чудаком и отщепенцем никогда ему не улыбалась. Тем из писателей, кого он хотел похвалить, аббат имел склонность приписывать разные пороки, непомерное женолюбие, цинизм, на который сам претендовал. Что касается Жан-Жака, то его аббат обыкновенно вышучивал, обвиняя в показном святошестве и смирении и говоря, что этот друг некоторых чрезмерно восторженных молодых людей был развратником не хуже его, аббата.
   Так или иначе, в обществе он прослыл самым большим поклонником дамских прелестей, которому к тому нет ещё и пятидесяти. На самом деле аббату исполнилось пятьдесят шесть лет. Надо отдать должное его стараниям: он держал себя в хорошей форме и действительно не выглядел на свой возраст. Приходя к парикмахеру, он просил не делать тонзуру слишком большой, а лучше выстричь волосы на висках, там, где они совсем седые - таким образом, если ему и приходилось снимать парик, ничто не выдавало истинного положения вещей. Более того, нередко аббату даже удавалось завладевать мыслями юных девушек: правда, не надолго. Ах, как хотелось сделаться ему совратителем молодёжи!
   Сутана Клерамбо не шла. Ему больше к лицу было бы стать не священником, а офицером. Аббат об этом знал, но не сожалел: находясь перед выбором, предпочёл ту карьеру, которая легче. Жил он на доходы своего монастыря, находящегося в Аквитании, который изредка даже навещал, да к тому же ещё занимался, следуя личной склонности, журнализмом. Он принадлежал к армии памфлетистов и раздувателей скандалов, чьими сочинениями день ото дня всё больше наполнены книжные лавки. Впрочем, это был журналист не из худших: природа всё же не отказала ему в здравом смысле и хорошем вкусе. Кроме того, из-под пера аббата вышли два произведения, которые он называл философскими: одно именовалось "История малютки Жанетты", а второе - "Воспоминания кровати c балдахином".
   Совладелец одного бюро по производству листков новостей, он всегда покорял сердца окружающих своей осведомлённостью. Его образованность, его гордая осанка и очаровывающая улыбка, которая появлялась по воле аббата всякий раз, когда он говорил о женщинах и помимо его воли, когда о литературе; особенно его великолепная речь - потому что он обладал талантом Цицерона и мог заставлять восторженную публику слушать себя часами - всё это производило неизменное впечатление, особенно при первом знакомстве. Дамы, единожды увидевшие и услышавшие аббата уже мечтали остаться с ним наедине; кавалеры тоже мечтали остаться с ним наедине и найти в нём лучшего собеседника из возможных. Но при более близком знакомстве, когда обнаруживался язвительный и критический ум аббата, чары для многих рассеивались. Прочие же, которые прощали ему его ехидство, становились преданными друзьями и поклонницами.
   Баронесса взяла слово, желая предупредить ссору:
   -Аббат, хотите знать, почему я сделала вас своим духовником? Хотите знать, почему я дала отставку месье де Буаландену?
   - Держу пари, этот тупица всё время заставлял каяться Вас в Ваших грехах!
   - Да, но не только поэтому.
   - Наверное, он то и дело норовил служить обедню! - предположил господин Флавиньи.
   - Да, но и это было не главным.
   - Я знаю, почему матушка нашла себе другого духовника! Ох, господа, если бы вы видели, как этот поп скверно танцует!
   - Вот как? - оживился аббат. - Вы любите танцевать? А я, должен признаться, танцую весьма неплохо.
   - Вы всё умеете, аббат! Я Вам просто удивляюсь. Решительно, Вы умеете всё на свете! Ведь Вы потанцуете со мной, как только представится возможность? - поднеся веер к лицу, баронессу украдкой взглянула на господина Флавиньи.
   - Не знаю, дочь моя, - аббат игриво улыбнулся, - это будет зависеть от вашего поведения. Если я узнаю, что Вы опять много нагрешили...
   - Ах, нет, не будьте так жестоки!
   - Вам придётся быть целомудренной....
   - Отец мой, Вы же знаете, что мне это не под силу!
   С лиц не сходили улыбки. Всем было жарко - то ли оттого, что говорили на галантные темы, то ли оттого, что в камин положили слишком много дров. Расплавленный воск катился с дюжины свечей, расставленных по комнате, - и со щеки де Флавиньи скатилась капля пота. С шеи его дочери упала мушка. Под пудрой у молодого барона проступил натуральный цвет лица. Баронесса, облокотившись на спинку дивана, обмахивалась веером и смотрела на аббата, заигрывая с ним и мысленно досадуя на служанку, которая слишком туго затянула корсет. Скрипела новая обивка кресел, на которых сидели кавалеры; потрескивал огонь. И было что-то нереальное в сочетании золочёного блеска этой сияющей комнаты с плотной темнотой за окнами, чернее которой, казалось, ещё не было...
   Аббат эффектно закинул ногу на ногу, подался немного в сторону, левую руку положил на подлокотник и, сияя от самодовольства, выдал ряд эпиграмм на своих товарищей по священному цеху. За ними последовали язвительные стишки о разных именитых лицах, вращающихся в свете. Баронесса, кажется, была вне себя от восторга. Молодой барон посчитал себя в праве - хотя бы как хозяину дома ему должна была принадлежать эта прерогатива - зевнуть, когда захотелось. Аббат заметил, но притаился. Барон зевнул снова. Баронесса предложила поговорить о недостойном поведении госпожи де Латур, ревнивый лакей которой, узнав об интрижке с поваром, в отместку всё рассказал любовнику мадам, а тот - её мужу. У аббата немедленно родился экспромт относительно господина де Латура. Барон зевнул с вызовом.
   Аббат поднялся с кресла и пообещал нанести повторный визит как можно скорее.
   Вскоре Шампоно тоже счёл нужным отправляться восвояси
   Попрощавшись (хоть это и не модно было), Антуан сошёл вниз по широкой каменной лестнице, оделся, выскочил улицу и оказался в полной темноте. И почти сразу услышал сзади неприятный голос рыжего лакея, помогавшего ему надеть плащ: "Эй! Так Вы дадите мне на чай или как?".
   Шампоно вернулся, вытащил из кармана монету, отдал её лакею, а затем вышел второй раз. Конечно, парижане могли гордиться самой старой в Европе системой уличных фонарей, но добраться до дому даже при помощи их света представлялось небезопасным и маловероятным. Вообще, для него, мещанина, аристократическая привычка уходить из гостей в час, когда все благонамеренные люди уже спят, была нова и непривычна. Найти наёмный экипаж, конечно, можно было бы, но не без проблем и по более высокой цене, чем в дневное время. Так что Шампоно принял иное решение и после непродолжительных усилий отыскал себе проводника, человека с факелом, которому надо было заплатить весьма умеренно и только назвать свой адрес, чтобы тот довёл тебя до дому. Такие люди могли ещё рассказывать разные истории своим клиентам по дороге, но Шампоно попросил обойтись без этого: во-первых, экономии ради, а во-вторых, оттого, что его душа и так была переполнена впечатлениями.
   Оказавшись в своей квартире, Шампоно сразу бросился на кровать, но потом понял, что не может уснуть. Тогда он опустился на пол и стал горячо, как никогда горячо молиться: за короля милостью Божьею Людовика, за его достопочтенную супругу, мать всего отечества, за маленького дофина, за его сестрицу, чтобы была здорова, за мадам де Мимер, за господ де Мимера, Клерамбо и Флавиньи, пусть они даже не хотят, пусть они сколько угодно упорствуют в своём безверии, назло, наперекор им, чужим, надменным, отвергающим истинное учение о Боге и помазаннике Божьем! Потом за свою сестрёнку, чтоб из неё вышел хоть какой-нибудь толк. Потом за крёстного, потому что его одного Антуан должен чтить и уважать вместо родителей. Потом за друзей, за парижских знакомых, за семейство Бланше: за добросердечную Аннетту, за умилительную Анжелику, за их важную мать, за их забавного папашу... За очаровывающего Риверди, дай ему Бог не впутаться в какую-нибудь дурную историю... За тех, кто остался в Сен-Кентене... И особенно, особенно за дочку господина Флавиньи, намного более милую, чем баронесса!
   Кажется, Шампоно не забыл никого.
   Когда он засыпал, внизу, где находилась мастерская, ощущалось уже копошение, свидетельствующее о начале нового дня работы.

*

   В Университете Шампоно считали странным. Хоть половину факультета богословия и составляли иноки, такие же, как он, но, кроме Антуана, только лишь один студент не знался с женщинами. Про того рассказывали, будто бы он падок на мужчин. Но даже этот противоприродный грешник - и тот охотно говорил о том, как дурно всё сделано в их государстве. Частили короля, принцип его единовластного правления... Это они-то, богословы!
   Однажды Шампоно случилось быть на одной из пирушек, устроенных будущими профессорами теологии, кардиналами, архиепископами, желавшими испить до капли и поскорее сладкую чашу своей молодости. Пока варили пунш, болтали всяческие, более или менее терпимые глупости. Когда пунш кончился, большая часть студентов оказалась в таком виде, не могла сдержаться и не выложить, изображая из себя Брутов, что они думают насчёт дурного состояния государства.
   Один студент - провинциал, бедняк, которого признали крайне выдающимся и потому держали на казённый счёт, - раскачиваясь, заявил, что Франция переживает время полного упадка. Никого из светлых умов этого нелепого века уже давно нет на свете: ни вечно ухмыляющегося Вольтера, ни великолепного Гельвеция, ни предприимчивого Дидро, ни даже отвратительного Гольбаха, которого - парень заметил всё-таки! - можно было читать только после усердной молитвы... Не стало господина Тюрго, единственного человека в королевстве, который, как поговаривают, смыслил что-то в экономии; его место подле короля занял сонм бездельников и казнокрадов... Стало быть, заключал он, источники всего блистательного и полезного иссякли.
   Потом поднялся тот самый монах со странностями, который предпочитал мужчин женщинам. Весь в пьяных слезах, он стенал, что земля не родит уже человека, коего можно было бы уподобить Руссо. А ведь сорок лет назад по этой мостовой проезжали люди, которые могли знать Жан-Жака лично! Проклятые вельможи сжили любимого автора со свету! Только теперь, в Париже, жаловался мужеложец, в полной мере ощутил он свою утрату. Он хотел приобщиться к наследию Жан-Жака - в кофейне "Регентство" ему предложили за деньги продемонстрировать стул, на котором сидел автор "Юлии". Какое кощунство! Что бедный Жан-Жак мог бы сказать на это - со всем его призрением к стяжательству? (Студенты возмущённо зашумели в этом месте). Но этот стул, да ещё могила на островке в Эрменонвиле - кажется, это всё, что есть у почитателей почившего таланта, продолжал монах. Руссо нет больше; его мудрость, то великое, что он нам оставил, растащили на тысячи кусочков, набежав, подобно тараканам, бездарные компиляторы, пасквилянты, которые ежедневно строчат и пытаются сбыть свои писания, а потом нападают друг на друга, делая вид, будто они - критики, которые ведут речь о подлинной литературе!
   "Ужасно, - закивали все. - Да, да ужасно!".
   Третий пьяница, один из младших отпрысков известного аристократического рода, занявшийся служением Богу, естественно, совсем не про своей склонности к благочестию, а ради прибыли и авторитета семьи, добавил уж совсем страшные вещи. Он заявил, что король ни на что не годен, что у него только и друзей, что турецкий султан, жупел для всего просвещённого человечества, что все смеются, глядя, как он ковыряется в железе и едва-едва в силах сделать себе преемника.
   Шампоно пришёл домой и дал клятву, что ноги его не будет больше на подобных сборищах.
   Впрочем, и профессора не многим уступали этой банде. В лучшем случае они бубнили лекции без всяких чувств, без долженствующего пиетета, восхищения по отношению к отцам церкви и их мыслям. В худшем - отпускали шуточки про св. Антония и св. Гертруду. Те и другие словно бы тайно говорили будущим богословам - не верьте ничему тому, чему мы учим вас.
   Только один преподаватель, ветхий старик по фамилии де Сен-Жак, сумел снискать доверие Шампоно. В одной из своих лекции он разразился злой тирадой в адрес всех видов непочтительности к власти, Богу и традиции.
   "Слава Христу, я не один!" - решил Антуан с радостью. Но, что там говорить, он был белой вороной. И, чем далее простиралось вольнодумство остальных студентов, тем больше Шампоно цеплялся за свой пиетет к древности. В душе у него тихонько зрело что-то бунтарское... точки про св.али я по отношению к отцам церкви и их мыслям.енвующего добных вторитета семьи, добавил уж совсем страшные вещи.п

*

   Несмотря на то, что в лавке господина Бежара, кажется, никогда не находилось менее десятка человек одновременно, Шампоно любил захаживать сюда для поддержания связи с просвещённым миром и получения вдохновения: видя на полках тома, так сладко пахнущие типографией и свежей мыслью, он представлял себя их автором и уходил довольный, с решительной мыслью написать чего-нибудь значительное. Правда, это решение каждый раз куда-то уплывало в море повседневных дел.
   Шуршанье дамских юбок, трущихся в тесноте друг о друга, шелест книжных страниц, оживлённые голоса и запах типографской краски - всё это создавало атмосферу приятной общности, тем более сильной, чем больше книг и рисунков философского свойства имелось в продаже. Самые опасные вещи, те, что могли заинтересовать полицию, месье Бежар, конечно, прятал. И то и дело постоянные клиенты, то есть, те, кого он знал в лицо, тихонько, наклонившись, спрашивали у торговца, имеется ли то-то и то-то. Впрочем, как и всякий просвещённый человек, Бежар не мог порою отказать себе в удовольствии проявить смелость. На стенах лавки, увешанных гравюрами с благопристойных картин, прославляющих радости материнства и детства, либо изображающих торжество человеческого разума, преодолевающего тяготение на шаре, то там, то здесь виднелись (если приглядеться) изображения, навеянные развращённым философией умом: королевские министры с телами домашних животных, дамы, как будто случайно увиденные без покровов в пикантных позах или сцены из войны за независимость в Америке. Рисованые кавалеры, дающие своим возлюбленным уроки, искусно прятались от глаза полицейского осведомителя между картинками из сельской жизни и восточными пейзажами. В дверях, под вывеской, расположились многочисленные молитвенники, катехизисы по 2 су, учебники грамматики и сочинения по богословию, нередко потерявшие и цвет, и весь товарный вид. Внутри, на видном месте, помещались сочинения умерших классиков - Расина, Фонтенеля, Буало... Эти шли хорошо. Чуть потрудившись, можно было отыскать на полках вещи, не вполне полезные, но непременные для образованного человека: "История обеих Индий" аббата Рейналя, "Юлия" - подлинная переписка, опубликованная месье Руссо, "Картины Парижа" де ля Ривьера. Умудрённые опытом люди с крепкой моралью и не имеющие дочерей на выданье могли найти чтение по вкусу на верхних или нижних стеллажах: "Удачливый крестьянин", "Совращённый поселянин", "Заблуждения сердца и ума", "Опасные связи"... Для тех же, чьи развращённые души не удовлетворялись вышеперечисленным, торговец мог извлечь из дальнего угла неосвещённой полки какую-нибудь гадкую книжонку с говорящим заголовком: "Об уме", "О законодательстве", "Монахиня", "Софа", "Диван", "Нескромные сокровища"...
   Между тем, наибольшее скопление людей наблюдалось не у полок со всеми этими драгоценными плодами души и разума, а у прилавка, за которым сидел продавец, и где, подобно бриллиантам в подвале сказочного раджи, были рассыпаны листки, бюллетени, газеты и тонкие книжицы с кричащими названиями. Именно они, иногда едва просохшие, и распространяли запах типографской краски. Прятать памфлеты, даже самые зловредные, по тайным углам было бессмысленно, ибо они расходились мгновенно и были объектом непрестанного живого интереса. "Разоблачение Калонна", "Ответ на анонимный пасквиль против г-на Мальзерба. Отпечатано в Голландии" "Послание французскому королю от его народа. Куплено у Диогена в бочке" - их передавали из рук в руки, листали, обсуждали, порою выхватывали друг у друга, прятали под мышку едва ли не дюжинами - благо, цены не кусались.
   Шампоно, втиснувшись между дамой с перьями на голове и молодым господином судейского вида, перелистывал какой-то плохо отпечатанный бюллетень, повествующей о делах в Китае и Турции, когда услышал за спиной знакомый голос.
   Аббат Клерамбо стоял с обычной ехидной миной и парочкой брошюр в левой руке.
   - Добрый день, молодой человек! Я Вас сразу узнал!
   Шампоно приветствовал аббата с положенной учтивостью, но не на столько тепло, чтобы тот мог подумать, будто дискуссия про ад и грубые высказывания об Августине прощены ему. Клерамбо приблизился:
   - Чем Вы изволите интересоваться? А-а, турки! Ну ещё бы, как же я не догадался! Поклонник Августина, друг инквизиции, конечно, должен интересоваться тем, как поживают лучшие друзья Помазанника Божьего!
   - Лучшие друзья?
   - Ну, разумеется! Когда-то Осман-паша даже одарил нашего короля двумя серебряными пушками. Они ведь так часто союзники... Ха! В особенности против этих русских. И ведь это, заметьте, мой юный друг, вполне естественно! Турция - страна деспотическая, нищая, непросвещённая, с султаном, занятым делами не государства, но своего мужского органа. Точно так, как и Франция!
   - Мне кажется, мы говорим на разных языках, сударь, - сурово сказал Антуан.
   - Я Вас задел? Как Вы молоды, право... Эта наивность даже в чём-то мила. Послушайтесь совета, Шампоно - Вас ведь так зовут, я ничего не спутал? - не воспринимайте так серьёзно всего, что говорят светские люди. Особенно в салоне.
   - Простите, аббат, но я привык отвечать за своё слово. И жду того же от других.
   - В там случае, быть может, Вы составите мне общество?
   - Чем могу служить?
   - Отобедайте со мной месье. Вы были в Механическом кафе? Флавиньи как-то завёл меня туда. Он в восторге от всех проявлений прогресса науки и техники. Но место и правда забавное.
   В Механическом кафе блюда подавались при помощи какого-то таинственного и очень сложного, должно быть, механизма, выезжая из специальных отверстий прямо в столиках.
   - Что ж, сударь! Если Вы предпочитаете серьёзные беседы, то я с огромным удовольствием бы выслушал изложение Ваших взглядов на этот мир. Мне в самом деле интересно, что в голове у нашей молодёжи! - Клерамбо рассмеялся, но не с язвительностью, а от удовольствия, увидев, как перед ним словно из ниоткуда появилась тарелка густого супа.
   - Не знаю, что Вы ждёте от меня аббат. Должно быть, Вы желаете, чтобы я развеселил Вас. Впрочем, если преданность короне и своей стране вызывает у Вас смех, то Вы вольны смеяться. Я же могу повторить, что бесконечно уважаю Его величество и люблю Бога.
   - Как Вы суровы, - игриво произнёс аббат, словно у него в руке была не железная ложка, а дамская туфелька. - Однако я ни за что не поверю, что такой образованный как Вы человек может поддерживать такие проявления деспотизма, как...
   Аббат осёкся, заметив в глубине зала одинокого господина в тёмном плаще, который смотрел по сторонам и был подозрительно сосредоточен.
   - Неужели Вам нравится, - продолжал аббат уже шёпотом, что казна расходуется на подарки для всяких проходимцев, а два приличных человека не могут спокойно побеседовать в публичном месте, чтобы не напороться на полицейского осведомителя?!
   - Нет, месье, - ответил Шампоно обычным тоном, отхлёбывая баваруаз. - У меня на этот счёт своя теория.
   - Вот это весьма любопытно.
   Клерамбо, конечно, вряд ли был достоин того, чтобы услышать блестящие идеи Антуана. "Но где ещё я найду такого заинтересованного слушателя? - подумал тот. - Господь посылает мне этого грешника, чтоб я наставил его на истинный путь. Нельзя упустить этот шанс". И он начал рассказывать:
   - В глубокой древности, тогда, когда возникло государство, народ препоручил правителю свою свободу с тем, чтобы тот мог разрешать конфликты и руководить так, чтоб были соблюдены интересы всех подданных. Я не могу сказать, была ли договорённость оформлена как документ, но совершенно ясно, что государство создано именно для этого, что я сказал, и что король существует для народа, но не народ для короля. Монарх должен заботиться о подданных, как о своих детях, так, чтобы не обидеть ни одного, мы, в свою очередь должны питать к нему положенное уважение. Со временем этот благой порядок позабылся. Появились люди, которые использовали власть лишь для обогащения... Нам нужно лишь восстановить, что было искони. Верю, что это случится.
   Клерамбо доел суп, глубокомысленно кивая.
   - Очень, очень мило, - сказал он. - Вы, кажется, последователь английский авторов прошлого века. Впрочем, это похоже и на то, что пишут иные из наших философов...
   - Я сам это придумал! - сказал Шампоно, придя к выводу, что общаться с аббатом без обиды для себя никак невозможно.
   - В таком случае, как Вы относитесь к этой модной идее Конституции и равенства прав?
   - Мне кажется, каждый, - несмело сказал Шампоно, - кто рождён человеком, должен равно с другими пользоваться покровительством Закона.
   - Ваши мысли, месье, чем-то напоминают мне то, во что верят наши французские герои Нового света. Те, что воевали за независимость Америки. Лафайет, Гувион, Дюпортайль... Вы, конечно, о них слышали?
   - Признаться, я не очень-то силён в международных отношениях...
   - Как? Я полагал, что это для Вас любимейший сюжет! Но Вы же знаете о том, что американские колонии Британии не так давно пожелали отделиться от неё и со многими жертвами всё же смогли создать собственное государство?
   - Я слышал об этом.
   - А говорят ли Вам что-либо имена господ Франклина, Джефферсона, Вашингтона?
   - Естественно, аббат! Я образованнее, чем Вы думаете!
   - Стало быть, Вам известно и о принципах, на которых строится их новое государство?
   - Кажется, они весьма оригинальны и противоречат монархии...
   Аббат Клерамбо добавил к своей бесконечности ещё один грех, очередной раз произнеся без нужды имя Всевышнего:
   - Мой Бог! Как же нынешняя молодёжь виртуозно совмещает республиканские идеи с полным незнанием об их происхождении и воплощении!
   Он выложил перед сердитым собеседником одну из тех двух тонких книжек, что нёс с собой.
   - Вот. Прочтите, прежде, чем рассуждать о государстве. Я уже пролистал эту вещь, так что с удовольствием подарю её Вам. В обмен на бюллетень о Китае и Турции.
   "Конституция Соединённых штатов Америки" - гласила надпись на обложке.
   - Не смущайтесь, берите! Да поскорей...
   Аббат снова оказался вынужден прервать фразу. Господин в тёмном плаще склонился над их столиком:
   - Могу я поинтересоваться, о чём вы столь оживлённо говорите? И что это за книги?
   - О Турции, месье, о Турции! - не без пренебрежения отвечал аббат, предъявляя шпиону бюллетень о восточных делах.
   - Ваш кругозор достоин похвалы. Но почему же я так много раз слышал от Вас упоминание мятежных колоний?
   - Хотя бы потому, сударь, что наш король, да продлит дни его Господь, поддерживает всех, кто сражается с Англией, нашим заклятым врагом! Или Вас не устраивает эта позиция Его Величества?
   Осведомитель поспешил ретироваться.
   - Ну вот, куда это годится?! - вздохнул аббат. - Полиция берёт на службу всяких проходимцев, которые не разбираются в политике и сами не знают, что должны делать! Пару дней назад вот так же меня пыталась поймать девица, которую я нанял как раз неподалёку. Ах, простите, простите, я снова оскорбил Вашу нравственность! Ха-ха! Ну, так Вы согласны на обмен? Уверен, Конституция Вам будет очень интересна.
   Не имея причин для отказа, Антуан согласился. Аббат остался весьма доволен этим и уже предвкушал, как, прочитав бюллетень про Китай, блеснёт познаниями перед новой любовницей, увлечённой Востоком. Расплатившись, он вытащил батистовый платок и вытер губы. Шампоно сделал то же. Клерамбо заметил, что на платке молодого человека отпечатана реклама магазина дамских корсетов, и не преминул со смехом озвучить этот факт.
   - Я купил его, поскольку он был дёшев, - пробормотал смущённо Антуан.
   На том они расстались.
   Ещё в дороге Шампоно начал читать. Придя домой, он уже знал: это его. Все дела были оставлены, забыты, брошены. На незаправленной кровати Шампоно лежал и впитывал в себя каждое слово Конституции Соединённых Штатов.
   Казалось, что он прикасается к Истине.
   В этих словах, скверно переведённых с английского, напечатанных на дешёвой бумаге, было, несмотря ни на что, столько живой простоты, столько головокружительной бесхитростности, что хотелось плакать от восторга, молиться и ещё плакать. Как будто их писали ангелы. Как будто их писали души праведников в раю, которым чужда всякая неискренность. В коротких предложениях слилось всё добродетельное, всё разумное, согласное с законом Естества и Бога, что только было на Земле.
   Шампоно держал в руках ожившую мечту. Само лишь только слово "конституция", неясно пропечатанное в заголовке, уже пьянило. Ибо сейчас, здесь перед ним были не просто словеса, придуманные кем-то, нет. Закон! То самое, Великое, что, будучи основано на разуме и добродетели, однажды и навеки определяет жизнь людей, спасая их от произвола, тирании, своеволия; несёт им счастье.
   Бумажный слепок чуда, которое однажды совершилось и не кончается. Кусочек счастья - да, чужого, но ведь подлинного! Свидетельство того, что люди восемнадцатого века более достойны звания людей, чем Антуан мог думать прежде.
   Мир Антуана стал другим. Более ярким, осмысленным, родным миром, а не тем, где он по какой-то нелепой случайности родился. Миром Франклина и Вашингтона.
   Один, в пустой неубранной квартире, католический монах грешил, в восторге повторяя имена гугенотов с того полушария. "Франклин... Джефферсон... Вашингтон..." - шёпотом перебирал Антуан те имена, что много раз слышал прежде, не понимая до сего момента всей их значимости, всей их красоты. Имена героев, звуча в стенах убогой неуютной комнаты, как будто бы облагораживали, как будто приобщали всю квартиру к Чуду, происходящему с обратной стороны Земли.
   Да, Шампоно знал прежде восхищение. Он восторгался Цинцинатом, он не был равнодушен к подвигу Сцеволы, он, конечно, испытывал трепет, когда читал и слышал о Христе. Но то были герои древности, и радость того, что знал о них, не отделялась от печали о том, что их нет больше.
   Теперь всё было по-другому. Герои живы. Они здесь, рядом. Несколько сот тысяч миль - ничто по сравнению с одним даже веком! Чудо продолжается. Бросить всё, купить билет на корабль, поехать в Америку, увидеть всё самому, принять участие... Нет, это, конечно, было бы безумием, но сама возможность, только то, что где-то на Земле человеческие существа, мало чем отличные от французов, сумели создать порядок, который всегда и всем казался здесь всего лишь сладкой химерой, - только это одно наполняло сердце великим ликованием и стремлением жить.
   Нет, нет, не то, чтоб Шампоно хотел отречься от Отечества и короля, поддавшись этому очарованию. Он даже вспомнил, что американцы не католики, а значит, существа несовершенные. Быть может, на минуту он стал мятежником, не более. Но мудрость принципов, таких осуществимых и живых, могла б распространиться и на Францию! Во славу короля!
   На низком потолке, там, где преувеличенно изображался танец огненного язычка свечи, стоящей на бюваре, Шампоно мерещились картины из Войны за независимость. Как умел, он пытался представить Конвент, составляющий Закон, рисовал фигуры граждан-избирателей и то, как они утверждают Президента, воображал диковинный пейзаж, какой мог быть с обратной стороны Земли. Слёзы застилали глаза, искажая видимые вещи, и превращая их вместе с фантазией во что-нибудь... американское...
   Шампоно слез с кровати и подошёл к окну. Из темноты выглядывали тени облупленных зданий со множеством труб - вовсе не американских, обычных, земных, существующих в несовершенном государстве. Но и за то, что эти здания стояли на земле в тот миг, когда в Соединённых Штатах сочинялся основной закон, они достойны любви.
   В три часа Антуан перечёл Конституцию последний раз. Он рыдал от счастья, стоя у окна, смотрел в даль и молился, чтоб скорей было утро.
   Утро, когда открываются книжные лавки.

*

   Остаток осени прошёл за поисками книг, воспоминаний и газет с заметками о Соединённых штатах.
   Когда Шампоно первый раз в жизни увидел снег в Париже, и когда снег этот растаял, на первый раз пролежав около получаса, Антуан знал наизусть уже все подробности борьбы за независимость бывших североамериканских колоний.
   Потом однажды ночью случились заморозки, и на утро вместо мокрой снеговой каши обнаружился лёд. У лошадей разъезжались ноги. На коротком пути между собственным крыльцом и дверцей кареты благородные дамы испытывали массу затруднений. Лакеи, которые открывали эти дверцы, сами держались за них, чтобы не упасть. Прачки в деревянных башмаках ковыляли неуклюже и торопливо, держа свои юбки. Сквозь неплотную ткань летящего снега Шампоно рассматривал церковь Св. Женевьевы, изучая красоту, созданную вовсе не для него и вовсе не теми, кому он поклонялся. Нелепое подражание, римляне так не строили! Снег сыпался внутрь сквозь незаконченный купол, оседал на большом барабане с колоннадами, покрывал крышу портика. Скорее бы уже выучиться и стать доктором богословия! Шампоно переступил с ноги на ногу, примяв свежий снег, которому к вечеру всё равно суждено растаять. Было безветренно и почти тепло: из этого проистекало какое-то благостное настроение, от которого Антуану даже нелепая Женевьева стала казаться красивой, и в тайне он вынужден был признаться себе, что находит эту постройку величественной. Идти домой не хотелось, и он продолжал стоять, наблюдая за тем, как в стороне от него молодой разносчик пирожных, наловчившийся двигаться по обледеневшей улице в своих сабо так, будто на его ногах был туфли с привязанными коньками, мечется из стороны в сторону, предлагая прохожим свой товар. Вот он просовывается в окошко экипажа - купят или нет? Если купят, загадывает Шампоно, то он увидит мадемуазель Флавиньи ещё раз. В тот вечер она очень ему понравилась... Она так умна, так утончённа... Он хотел бы быть её другом, чтоб иметь возможность обсудить с ней то, что прочитал. Другом её и её отца... И Шампоно опять вынужден сделать признание самому себе: он отправился на эту прогулку не для того, чтобы посмотреть на церковь Св. Женевьевы, а ещё разок оказаться рядом с домом баронессы де Мимер. Наверняка там сегодня опять будут гости. Приедет Флавиньи со своей дочерью: вдруг да Шампоно застанет его карету и сможет уловить глазами черты тех, кого хотел бы иметь друзьями и кто, быть может, уже забыл его?.. Кучер ударил лошадей, и разносчик пирожных, непредусмотрительно облокотившийся (должно быть, держался рукой за окошко), едва не упал от того, как резко тронулся экипаж людей, не пожелавших оценить его кондитерское искусство. Глупости, Антуан всё равно увидит Флавиньи, если захочет. В конце концов, он может сегодня же просто взять и придти, ведь он представлен в этом доме, никто его не выгонит. Но Шампоно не пойдёт туда. Не пойдёт, потому что его не звали. В Сен-Кентене он не ходил в гости без приглашения.
   Сделалось немного холодно стоять на месте, и Антуан побрёл в сторону своего дома. Неунывающий разносчик пересчитывал свою скудную выручку после того, как одетый по-английски господин в заснеженном парике ответил, что также не желает ничего покупать. Шампоно подумал, что, раз уж у него такое хорошее настроение, одно пирожное можно себе позволить...
   Снег перестал. Шампоно шёл, положив руки в карманы, ощущая вкус пирожного и лёгкое раскаяние за то, что поступил не по-монашески. Он снова думал об Америке. Есть что-то резонное в том, говорил Клерамбо. Человек он неприятный, но, в сущности, не лишён здравого смысла. Жаль, что американцы не католики, а то можно было бы туда поехать...
   - Эй, смотри, куда тащишься!
   Шампоно отпрянул назад, с трудом удержавшись на ногах, и у него перед носом пронесся экипаж.
   Да, запросто могли бы раздавить. Тем более, сейчас, когда улица обледенела, и любой кучер свалит всё ответственность за твоё убийство на Небесную Канцелярию, особливо, если тебя угораздит попасть не под переднее колесо, а под заднее, преступления которого не считаются связанными с деятельностью того, кто правит лошадьми.
   Любопытная толпа тотчас обратила внимание на субъекта, который родился заново. Не желая быть предметом внимания сего, Шампоно ускорил шаг: пускай решат, будто он чуть не попал под лошадь оттого, что торопился по делам. Нечего им всем знать, что он думает об американской Конституции, когда ходит по улицам!
   Жаль, что перестал снег. Он мог бы полетать ещё, по крайней мере до тех пор, пока Шампоно не дошёл бы до дома: красиво ведь. Теперь когда ещё должёшься такой погоды? Да ещё то, что под ногами, сейчас совсем растает, и тогда уж совсем невозможно будет ступить шагу по этому ужасному льду.
   Но американская Конституция... Если б можно было встретиться с мадемуазель Флавиньи и поговорить об американской Конституции!

*

   Служанка наклонилась к уху барона де Мимера:
   - Что Ваша милость изволит на десерт? Кофе? Шоколад?
   - Ох... - Барон задумался.
   Ему прекрасно был известен вкус как одного, так и другого. Нельзя сказать, чтоб что-то нравилось сильней. Вчера он пил шоколад за обедом; позавчера - кофе. По большому счёту, ему было всё равно. Но пить хотелось. А чтоб пить, надо было выбрать. Не оставлять же, в самом деле, эту прерогативу какой-то там обслуге!
   - Кофе... Нет, постой... Шоколод?... Сейчас я подумаю...
   - Принеси обоим кофе, Петрониль! -- распорядилась баронесса, сидевшая напротив пасынка.
   Обычно обед проходил в более шумной кампании. В этот раз как-то сложилось, что никто не пожелал сделать визит к баронам, а начинающий писатель, который всё так же работал над пьесой, и тот ушёл куда-то, что, к сожалению, редко с ним случалось.
   Барон и баронесса не так уж много видели друг друга вне театров, приёмов и гостиных, так что неожиданным уединением они воспользовались для обсуждения своих семейных дел:
   - Максим, подумали ли Вы над выбором, который я на той неделе так настоятельно просила сделать Вас? - спросила мачеха.
   Он думал. Но так же безуспешно, как и о десерте.
   - Я не собираюсь Вам указывать, но подумайте же сами! Вы уже не ребёнок, а семейство, к которому я всё-таки имею честь принадлежать, после кончины Вашего отца и моего супруга, находится не в самом лучшем положении. Скоро мне, как видно, придётся закладывать драгоценности, чтоб поддержать лицо! А случись что с Вами - к кому всё перейдёт? К Вашему кузену де Донкуру, этому распущенному мальчишке, который носит на кафтане пуговицы с изображением актрисы, у который состроит в любовниках?
   - Вы плохо осведомлены, сударыня, - ухмыльнулся молодой барон, наконец-то дождавшись возможности блеснуть чем-то в этом разговоре. - Он расстался с той девицей, и с недавних пор утверждает, что на пуговицах - лик мадам Лебруфф! На его счастье, эти портреты так малы и отменно скверно нарисованы...
   - Стало быть, и у Вашего кузена нет теперь денег на новый кафтан. Бог мой, куда катится мир! Боюсь, мы тоже скоро дойдём то такого состояния, если Вы так же будете медлить с решением. На днях я услыхала, что Вьевили выводят в свет свою младшую... Полагаю, что после замужества старшей у них ещё осталось, что дать в приданое... Впрочем, я всё-таки советовала бы остановить свой выбор на дочери нашего друга, барышне Флавиньи.
   Барон смолчал. Остановить свой выбор - это легко звучало на словах!
   - Прошу Вас, - продолжала мачеха, почти допив кофе. - Не забывайте о том, что Вашему роду требуется денежная поддержка... и продолжение, конечно. Не поверю ни за что, что инцидент с девицей Баканкур обескуражил Вас!
   О нет, напротив. Этот инцидент почти обрадовал барона. Девица Баканкур была его невестой. Обе стороны уже практически пришли к согласию по всем моментам, в каждой гостиной квартала Сен-Жермен делали ставки и держали пари о том, много или очень много даст Баканкур за своей дочкой, холостые приятели возносили к Небу вопли о том, что их бросают... И тут выяснилось обстоятельство - семья невесты постаралась скрыть подробности, так что всем салонным сплетникам пришлось придумывать свои, - обстоятельство, из-за которого свадьба сразу же сделалась невозможной. Словом, оказалась, что девица Баканкур - и не девица вовсе. Как раз на днях, по слухам, она разрешилась от бремени и скоро, вот-вот, отправится навечно в монастырь.
   Узнав о том, что ему пытались сунуть порченый товар, де Мимер тут же уведомил отца невесты о разрыве. После этого он с радостью и облегчением вернулся в свою комнату, к своим вещам, на которые - о счастье! - вновь не может посягать ни одна женщина. До указанного случая он настойчиво ухаживал ещё за тремя барышнями, но так и не решился сделать предложения ни одной из них. От некоей мадемуазель д`Аннуш, удостоившей такового, он получил отказ. От юной виконтессы де ля Корвуа - дважды. И каждый раз при этом - с неизменным облегчением.
   Не то, чтобы он не хотел жениться. Нет, он понимал, что это нужно, временами даже воображал, что именно там, на мирном лоне семьи обретёт некий загадочный, успокоительный смысл жизни. Жениться было желательно. Жениться было интересно. Тем интереснее, что это, кажется, единственное, чего он ещё не попробовал в жизни - и тем страшнее! Если он ошибётся, не угадает, выберет не ту, - то всё потеряно. Разъехаться, конечно, не проблема, найти любовницу - проблема ещё меньшая. Но после свадьбы у барона не будет уже ничего, о чём он мог бы думать, как о будущем, к чему стремиться, по поводу чего быть любопытным. Желать - это сладчайшее чувство. Барон не мог придумать, чего ещё желать после женитьбы.
   И всё же, как ни оттягивал барон свой "судный день", все обстоятельства была за приближение его. Новости о свадьбе то одного, то другого приятеля настигали де Мимера, как ни пытался он скрыться от них. Пышные холостяцкие обеды у де Реньера, в доме на Елисейских полях, где подавали девственных пулярок и овечек, - и те кончились. А баронесса, между тем, всё чаще заводила речь о свадьбе, и всё чаще - о свадьбе с дочкой Флавиньи. Де Мимер видел её несколько раз: в своей гостиной, в гостиной у неё в доме, в ложе Французской комедии, когда она вместе с отцом в антракте навестила баронову ложу; ещё у кого-то из общих знакомых... Барышня оказалась весьма занятной. Барон, конечно, не умел уже влюбляться - по крайней мер, в этом он убедил себя лет пять назад. Но удивление и любопытство были приятными (и, кстати, модными!) чувствами, которые мадемазель де Флавиньи пробудила в бароне.
   Она была потрясающе очаровательной и потрясающе смешной. Можно сказать, что у неё не имелось недостатков: в этом убедили себя некоторые молодые люди, а так же парочка не самых молодых и десяток старых. Но нет, это, разумеется, было бы неправдой; да и слишком скучны и безлики бывают люди, именуемые совершенными. Конечно же, недостатки имелись и у этого нежного цветочка. Прежде всего, это руки: слишком худые и с кожей, такой прозрачной, что можно было бы решить, что господа из естествоиспытательской свиты так любят прикладываться к этим ручкам оттого, что желают изучать по ним человеческую анатомию. Во-вторых, слишком маленький рост. Впрочем, относительно этого недостатка мнения расходились: барону нравилось, что барышня достаёт лишь до середины его груди, но вот отец считал, что девочка могла бы быть сложена и получше. Но, как бы там ни было, любые недостатки чудесно компенсировались подлинно аристократической чертой: замечательной плавностью движений, совершенно вымеренных, но вместе с тем непосредственных и живых.
   Вместе с тем, какой бы примечательною внешностью не обладала София-Жюли де Флавиньи, то, как она выглядела, совершенно затмевалось тем, что она говорила. Детская непосредственность, милая весёлость, резвость необъяснимым образом сочетались у неё со взрослостью в суждениях и речах, дворянское самолюбие - с разрушительным вольнодумством. Она высказывала неожиданно вещи столь неожиданные и оригинальные, что могла бы, (будь она мужчиной), облачившись на манер философа в какой-нибудь странный наряд - армянский или польский, например, - в течение нескольких часов занимать толпу скучающих франтов в каком-нибудь салоне. В равной степени могла она, наоборот, высказываться в обществе мрачных старух, блюстительниц нравов - и тоже непременно имела бы успех.

1788

   Сходив на мессу вместе с матерью и маленькой сестричкой, сделав вместе с ними необходимые покупки и позавтракав, девица Аннета Бланше уединилась в своей комнате. Став у изящной конторки, она, разумеется, прежде всего написала чудесной Мари, которую с великим сожалением покинула, закончив обучение в монастыре Св. Даров. В нём Аннета изложила все события, произошедшие с ней за день, а именно: посещение мессы, поход на рынок и завтрак; ниже интересовалась тем, не подсыпали ли снова какие-нибудь злоумышленники табаку в кофе матери-настоятельницы, приняла ли конфирмацию Жакетта из Шартра, не поймали ли ещё Полину с тем, что она тайком читает Ламетри, подтвердились ли сведения относительно мадемуазель Морель и что слышно об отце Ренье. Чернила на письме едва просохли, а уже было готово второе, адресованное в тот же монастырь добрейшей сестре Констанции семнадцати лет от роду. Затем Аннета написала в Нанси своему крёстному, которого не видела двенадцать лет, и на другой конец Парижа своей тётке, которая вчера была в доме Бланше, чтобы обнять своих милых племянниц. Приложив к посланию своей кузине, родившей в Лиможе третьего мальчика, шёлковою подушечку для иголок собственного изготовления и пожелание того, чтобы этот очередной приплод всё-таки выжил, Аннета перешла к своему тайному творению.
   Повесть из античной жизни местами походила на этический трактат, местами грозила обернуться целым романом, страдала некоторой неясностью сюжета и дышала чем-то невнятно-прекрасным, волнующе-невысказанным. Скрытая от посторонних глаз, отчасти в силу интимности процесса творчества, отчасти из боязни автора прослыть испорченной или учёной женщиной, она не была ни послана Мари в качества фрагмента или списка, ни показана учителю истории, несмотря на трепетную дружбу, которую к нему питала подопечная. К тому времени, как он явился, сочинения уже вернулось в свой тайник.
   В свой учёбе они, тем временим, дошли до времени ленивых Меровингов, и барышня немного заскучала.
   - Какая жалость, месье, что героические времена Древности уже закончились, и мы вынуждены перейти к мраку Средневековья!
   - Не огорчайтесь, сударыня, скоро мы доберёмся до Каролингов, и Вы увидите ещё множество героических подвигов, которыми прославили себя наши предки.
   - Нет, я бы предпочла ещё послушать о римлянах! Или какие-нибудь новости. Ведь нынче происходит столько вещей, а я узнаю всё лишь в обрывках разговоров родителей, да из того, что говорят соседи. Но от них почти ничего не услышишь о вещах, которые действительно важны!
   Действительно важны для мадемуазель Бланше были вещи, касающиеся прогресса человеческого разума и дел государства. В противоположность большинству лиц её пола, возраста и положения она испытывала интерес к распоряжениям двора, к судьбам министров, к внешней и внутренней политике. Шампоно, удивлённый и даже восхищённый этим интересом, а так же сам не чуждый беспокойству за судьбу Отечества согласился информировать Аннету. После уроков, а иногда и во время, они с волнением обсуждали то, что преподавателю было известно из рукописных газет, бюллетеней, памфлетов и шумных дискуссий в общественных местах.
   - Хорошие новости, мадемуазель! В Версале уничтожена свора для охоты на медведей!
   - Хвала Господу! О, если бы только эта похвальная тяга к экономии получила своё продолжение! Если бы двор вдвое уменьшил расходы на развлечения!
   - Это была бы революция, мадемуазель!
   - Но нам ведь ничто не мешает на это надеяться, не так ли?
   Духовное призвание учителя и проистекающее отсюда восприятие его не в качестве потенциально жениха, а лишь как милого собеседника, позволяло Аннете избавиться от значительной части застенчивости, естественно возникающей при общении с лицами противоположного пола. Это позволило родиться дружбе самого искреннего свойства.
   Они говорили об искусстве, о делах за границей, о книгах... Среди обсуждаемых книг преобладали те, что прочитал Антуан, а не изученные Анной или обоими. Частенько он просто пересказывал девушке содержание тех или иных произведений, давая свои комментарии, распространяя, таким образом, свой мнение на неё. Ученице доставляла удовольствие просвещённая беседа, но читать Аннета не очень любила, осиливая две-три книги в год. Единственная вещь, интерес к которой учителю удалось ей внушить, была сочинения Паскаля. Сделавшись поверенным в душевных пристрастиях Аннеты, которая открыла ему то, что в своих мечтах уходит на Авентинский холм вместе с народом Рима, приносит весть согражданам о Марафонской победе, выступает Аспазией, Корнелией и даже Фемистоклом, Шампоно в ответ признался, что, кажется, делается янсенистом. Сделавшись почти сообщниками в интересе к этому учению, противоречащему установленному культу, они с восторгом обсуждали идеи Паскаля и других подобных авторов, один раз даже позволив себе высказать неодобрение в адрес порядков, царящих во французской церкви.
   Затем естественным образом они стали друзьями парламентов, этих древних государственных учреждений с функциями, не вполне ясными им самим, и, несмотря на свои по большей части судебные полномочия, отчего-то награждённых тем же названием, каким обладало английское законодательное собрание. Парламенты без конца соперничали с королём, как будто почитая своим долгом противоречить всему, что он ни задумает. В один из дней весны учитель явился со скверной новостью о том, что эти замечательные учреждения, противостоящие правительству, столь чуждому принципам справедливости и естества, и при этом - что тоже неплохо! - время от времени приговаривающее к сожжению какую-нибудь безбожную книгу, объявлены отныне закрытыми, а главнейшие их активисты подвергнуты аресту. Слух о том, как героически держались члены парламента перед лицом полицейских, руководимых рукой деспотизма, распространился по Парижу и также послужил темой оживлённой беседы месье Шампоно и мадемуазель Бланше.
   Однажды доверие к учителю заставило Аннету даже заставило её поделиться с ним проблемой чрезвычайно личного свойства.
   - Мне кажется, мой кончик носа слишком толстый! Я говорила об этом маме, но она ответила, что всё нормально и велела не думать об этом. Но я-то вижу! Месье Шампоно, может, Вы знаете какое-нибудь средство от этой проблемы?
   После окончания урока Аннета обычно усаживалась за рукоделие. Незадолго до того, как король потерпел очередное поражение со стороны просвещённой общественности, и парламенты восстановили, девица Бланше начала вышивать сцену из древнеримской жизни. Шампоно, узнав об этом, предложил сделать следующим сюжетом что-нибудь американское, например, портрет Франклина. Но Аннета, хоть и разделяющая восхищение своего учителя перед американской Конституцией, ответила:
   - Ах, нет, нет, что Вы! Маменьке это не понравится!
   А потом вдруг вспомнила:
   -- Да ведь мне ещё надо ей свои письма показать....
  

*

   - Ненавижу эти горы. Они всегда одни и те же, - сказала баронесса де Мимер, выглядывая в окошко берлины, когда они проезжали одно из тех мест, которым полагается вызывать вдохновение у поэтов.
   - Отчего же, мадам? - пробормотал начинающий литератор, учтиво удержавшись от зевания.
   Начинающему литератору было не важно, где писать свою пьесу, поэтому, когда ему сообщили, что получено приглашение от кузена мадам, он безропотно собрал вещи и поехал "провести пару недель в скромном замке в окрестностях Сен-Грегуара". Молодой барон, склонный к "прелестям сельской жизни" ещё менее, чем к точным наукам, хотел было воспротивиться, но резоны матушки относительно того, что кузен серьёзно болен и к тому же богат, и, стало быть, надо бы выполнять все его пожелания, оказали воздействие. Решив, что не так уж и важно, где скучать, - в Париже или не в Париже, - он отправился в дорогу с семейством. Разумеется, "влюбённый жених", отчасти, по просьбе всё той же баронессы, не мог оставить в городе свою наречённую, так что и мадемуазель де Флавиньи, и её папенька так же готовились оказаться в распоряжении богатого кузена. Они ехали следом. Мадам де Флавиньи осталась в Париже, поскольку была больна.
   - Оттого, сударь, что эти горы скучны и унылы! Они не развлекают меня. Они никогда не изменяются. Что здесь может нравиться?
   - Пресимпатичные горы, мадам. Такие будут в моей пьесе про Деяниру. Впрочем, если Вам угодно....
   - Нет-нет! Если они будут в Вашей пьесе, то это, пожалуй, действительно неплохие горы. Изволите вывести их во втором или третьем действии?
   - Мадам, я пока что не решил, но обещаю Вам сегодня же подумать над этим вопросом. Будет прекрасно, если при помощи моего скромного пера Ваше отношение к местному пейзажу изменится на более благосклонное!
   - Сударь мой, я готова терпеть это, как Вы изволите выражаться, "пейзаж", но только если он будет в составе репертуара Итальянской комедии, а этот репертуар, к счастью, меняется каждую неделю! Тогда как во владениях моего драгоценного кузена уже тридцать лет горы одни и те же....
   - Мне кажется, Вы несправедливы, баронесса.
   - Несправедлива, я?
   - Хотя, конечно, если Вам угодно так полагать, то, пожалуй, так оно и есть на самом деле.
   - Ах, не надо учтивостей, месье, я их не выношу! Всё это давно уже вышло из моды. Вы словно не знаете, что я склонна к научным дискуссиям, в которых побеждает более сильный аргумент!
   - Разумеется, баронесса!
   - Для восстановления справедливости мы должны будем спросить третью, независимую сторону. Так наиболее разумно. Вы согласны?
   - Конечно, сударыня.
   - Максимилиан, Максимилиан! Ну что же Вы, спите, что ли? Рассудите нас с господином драматургом! Хороши ли плохи эти горы?
   - А? Что? Какие горы?
   - Оставьте.... Мы их уже проехали...
   Баронесса удручённо вздохнула, но тут же улыбнулась опять, как требовали того законы приличия. Никто не должен был догадаться, что у неё ужасно болит голова, оттого, что всю эту ночь господин де Флавиньи на ухо рассказывал бедняжке теорию Ньютона, которую прочёл недавно в переложении покойной герцогини дю Шатле.

*

   Пребывание в сельской местности началось с не очень приятного открытия. Выяснилось, что родственники престарелого кузена баронессы гораздо крепче его любят, чем предполагалось. К удовольствию хозяина замок чудесно ожил, вместив в себя в пять раз больше людей, чем было ещё вчера - не считая слуг, конечно. "Словно в древности, в феодальное время" - насмешливо подумал молодой барон.
   В самом деле, жилище кузена баронессы насквозь - и внутри, и снаружи - пропиталось духом старины.
   - Эти стены ужасны, - тихо сказала мадам де Мимер господину Флавиньи, - они напоминают мрачное Средневековье. Это отвратительно! Я боюсь, что не смогу уснуть!
   - Я помогу Вам скоротать ночное время, дорогая!
   - О, нет! Я не впущу Вас, даже и не думайте! Меня не покидает мысль о страшном суде!
   - Распорядитесь, чтобы Вам привезли вещи из Парижа.
   - Пожалуй, это мысль, Флавиньи! Напишу, чтобы прислали электрическую машину из моей комнаты. И книги. Побольше символов прогресса, чтобы можно было жить здесь!
   Столовую, где собрались все гости в первый вечер, украшал довольно симпатичный гобелен, изображавший одалиску, которая руководила сбором ананасов на фоне пагоды. Посуда была удручающе стара и утомительно помпезна. Серебро, извлечённое из фамильных чуланов, которое, конечно, было сделано прекраснейшими мастерами, стоило безумно дорого и содержало вкрапления раковин, золота и слоновой кости, безнадёжно вышло из моды.
   - Неужто Вы до сих пор не пользуетесь фарфором? - спросила у кузена баронесса, устало обнимая ручкой бокал из толстого зелёного стекла и глядя на тяжёлую солонку, странно украшенную фигурами евангелистов.
   "Надо приказать также, чтобы привезли пастушков из фарфора, - рассуждала она, - подумать только, в этом замке нет даже ложек для вылавливания чайных листьев!".
   Сидеть за столом с двузубыми вилками вместо трезубых, современных, было к лицу, по мнению баронессы, разве что престарелой девице де Сен-Флорантен. Постная физиономия девицы была так густо набелена, что вовсе не замечались морщины; впрочем, тайну существования таковых всё же открывали дряблая шея, украшенная жемчугом и выступающими кровеносными сосудами (баронесса силилась вспомнить их название), а так же два сморщенных облачка, глядящие из декольте. Сия дама прибыла в замок, чтобы присматривать за мадам де ля Рок, женой племянника, который отбыл в Венецию по служебным делам. Мадам де ля Рок, в свою очередь, присматривала за своими отпрысками, мальчиком лет четырёх и девочкой лет двух, а так же присматривалась к молодому и красивому барону. Хозяину замка она была, кажется, троюродной сестрой и, помимо барона, испытывала некоторый интерес к господину, именуемому философом и проживающему в замке на полном пансионе у хозяина. Господин сей дичился людей, целые дни проводил у себя в кабинете, был неуклюж, по всему, страдал избытком чёрной желчи и, имея от роду не многим более тридцати лет, уже успел обзавестись суставами, которые работали с таким же скрипом, как двери в этой старческой обители.
   Впрочем, и сюда добрались иные достижения цивилизации, если только можно назвать так нелепую моду, зародившуюся, без сомнения, среди мещан - кто ещё мог бы придумать подобный вид застольного гостеприимства?
   - Прошу Вас! - прошептала баронесса на ухо сидящему с ней рядом начинающему литератору, который усиленно царапал вилкой краску на аппетитно зажаренной утке из дерева. - Это украшение!
   - А кролик? - растерянно спросил писатель.
   - Он тоже. Ах, неужели Вы не видите... Возьмите лучше спаржи.
   Начинающему литератору не оставалось ничего, кроме как в самом деле занять спаржей свой неспособный к красноречию рот, в то время, как благородные дамы и господа придавались светской беседе.
   - Заметили ли вы, как пополнела мадам д`Орвиль? Сдаётся мне, что у графа д`Орвиля скоро появится ещё один наследник!
   - Да что Вы! При чём здесь граф!? У мадам же есть любовник, кавалер де Кусси, и это всем известно!
   - Вы совершенно отстали от жизни, сударыня! Графиня вернулась к мужу, а де Кусси уже забыл её. Во всех домах Парижа говорят о том, что он якобы соблазнил виконтессу де Пон д`Азир!... Хотя я в это не верю.
   - Всё это вздор, господа. Мадам д`Орвиль нисколько не поправилась. Да и о каких детях может идти речь, ей уже тридцать пять! Это было бы слишком рискованно... Да и потом... Графиня ведь достаточно разумна, чтоб избегать подобных казусов!
   - О, нет, милейшая Мимер, Вы ошибаетесь! От этой женщины чего угодно можно ожидать. Она увлечена множеством всяких забавных идей и, кажется, даже кормила своего сына грудью. Никогда не поверю, что граф настолько беден, что не в состоянии нанять кормилицу!
   - А вот меня маменька не доверяла кормить чужим женщинам, - вставила маленькая Флавиньи. - Не правда ли, отец?
   - Да, у моей жены всегда было множество причуд... Пагубное пристрастие к чуждым здравому смыслу книгам...
   - И меня, и Эмиля, и Жан-Жака, - с гордостью продолжала мадемуазель, у которой было два старших брата.
   - Зачем же, Флавиньи? - Хозяин важно утёр губы салфеткою, ожидая, когда воцарится тишина. - Если красота Вашей дочери является следствием материнского внимания в раннем детстве (а мне кажется, что так оно и есть), то увлечения мадам де Флавиньи не так уж и противны разуму.
   - Позвольте! Если следовать Вам, то получается, будто дочь мадам де ля Рок должна вырасти дурнушкой! Между тем, она уже сейчас являет нам ростки неповторимой прелести, так что было бы несправедливо утверждать то, что Вы утверждаете.
   - О, нет, я вовсе не делаю таких выводов, я лишь предполагаю, что кормление материнской грудью может пойти на пользу!
   - Если у меня родятся дети, то я непременно стану сама их кормить!
   - Как же я завидую Вашим детям! - внезапно произнёс молодой барон, недвусмысленно покосившись на косынку, прикрывавшую декольте мадемуазель и на протяжении ужина привлекавшую пока лишь взгляды начинающего литератора.
   Девушка покраснела. Дамы довольно заулыбались, а мадам де Мимер тут же объяснила всем, что барон безумно любит свою невесту. Начинающий писатель, лишившись вследствие всеобщего внимания к груди мадемуазель, возможности украдкой наслаждаться её видом, был вынужден переключить своё внимание и снова усердно заняться бёдрышками каплуна, гарбюрой, волованом, раками а-ля Шуази, ежевичным пирогом и другими не лишенными приятности вещами.
   - А как Вы, уважаемые гости, относитесь ко всем этим разговорам о созыве Генеральных штатов?
   - Надеюсь, там не будут, как год назад, заводить речи о том, чтобы дворяне платили налоги наравне с чёрнью!
   - Не Вы ли, Флавиньи, ещё вчера говорили мне о равенстве людей, обусловленном природой?
   - Я имел в виду другой смысл, метафизический! При чём здесь налоги? Это абсурдно, дворянин есть дворянин!
   - Ах, господа, скрой бы, в самом деле, эти Штаты собрались и что-нибудь придумали, - вздохнула мадам де ля Рок. - Порой видишь в свой стране такие ужасные вещи, что чувствуешь себя турком!
   - Скоро будет революция. В этом нет сомнения.
   - Думаете, что Генеральные штаты смогут её провести? Вот господин Тюрго устроил революцию, а в ответ в провинциях разразился мятеж...
   - О, Вы правы! Мятеж может испортить всё. Революция сможет произойти благополучно, только если чернь не станет бунтовать.
   - Вообще-то, "революция" это понятие из астрономии, - проговорил Флавиньи с настолько умным видом, что баронессе де Мимер сразу же ужасно захотелось отдаться ему.
   - Ах, нет! - восклицала мадам де ля Рок. - Прошу Вас, только не нужно учёных бесед! Это так утомительно! Лучше поговорим о том, как господину де Кабру удалось разбогатеть так быстро! Меня этот вопрос интересует чрезвычайно!
   - Милочка, ну что Вам за охота водить разговоры о деньгах? Словно Вы жена не моего племянника, а какого-то купца или ремесленника!
   - Ну, знаете ли что, мадмуазель....
   - Позвольте, дамы! Значит, это правда, что де Кабр строит себе особняк в Сен-Жермен?
   - Да, барон! И представьте, обещает нечто совершенно необыкновенное, в римском стиле!
   - Между тем, жена этого Кабра прескверно одевается....
   - Раз уж зашла речь, я всем вам хочу порекомендовать мою портниху!

*

   Шампоно вошёл в одну из книжных лавок в превосходном настроении. Для радости причины были. Во-первых, общественная: на всех углах судачили о том, что произошло в Гренобле. Несколько дней назад тамошний народ закидал черепицей с крыш чиновников короля присланных им вместо закрывшегося доброго блюстителя традиций - парламента. Пришлось Людовику возвратить этот орган. Шампоно от души порадовался победе коллегиальной традиции над новым приказным порядком.
   Во-вторых, была и личная причина для веселья. Крёстный сообщил недавно, что порекомендовал его учителем ещё в один дом. И что за дом! Да Антуан даже не смел мечтать об этом! Святая дева, он, Шампоно, будет учить латыни мадемуазель Флавиньи! Сначала, впрочем, надобно дождаться возвращения её с отцом откуда-то там, где они гостили... Но через месяц, может раньше - божественная, виртуозная, мудрая, добродетельная Флавиньи станет его всегдашней собеседницей... и, может, другом!
   В честь этого события, без сомнения, он мог позволить себе чуть потратиться на очередной портрет Франклина или Джефферсона. Последние несколько месяцев Антуан чувствовал дикий голод в плане всех сведений, хоть чуть-чуть касающихся Соединённых Штатов. Торговцы книгами уже стали запоминать его. Листки новостей об Америке и картинки из жизни героев её скапливались у Шампоно дома с крайнею быстротой. А он покупал новые. Душа молодого монаха кормилась словами об американской жизни.
   Едва зайдя в лавку, Шампоно увидел своего любимого профессора. Сен-Жака, того самого, который лучше всех явил себя на ниве борьбы с непочтительностью! Поистине, лавка была наилучшим, наивероятнейшим местом для встреч...
   - Святой отец! - бросился к нему Шампоно.
   Тут же он на мгновение смутился, перепугался: как знать, как выглядит в глазах этого престарелого мужа общение его, Антуана, с небогословской, мирской литературой. Впрочем, напрасно. Де Сен-Жак не был ни удивлён ни рассержен:
   - Добрый день, сын мой! - ласково отвечал он.
   У них началась беседа. Между делом Шампоно упомянул дела в Гренобле. Профессор высказался о них крайне одобрительно. Антуан ощутил приятное чувство собственной правоты. На миг его даже охватил дух возвышенного союзничества. Однако, когда де Сен-Жак дал понять, что пора им заняться своими делами, возражать не мог.
   Он вновь стала перебирать новостные бюллетени. Гренобль, Гренобль, Гренобль, Турция... А, вот про США. Глаза зацепился за возлюбленное слово "конституция". "Наконец, вступила в силу" - прочёл Антуан, и сердце его залилось густой и сладкой, как сироп радостью. Он даже чуть не вскрикнул! Через миг обернулся, чтобы поделиться счастьем с профессором...
   И отказался верить своим глазам. Де Сен-Жак, доктор богословия, блюститель нравственности, стоял у полки с романами. В руках его мелькнула книга, и Шампоно невольно прочитал название: "Кушетка".
   Не купив, бросив свой бюллетень с вестями про Америку, он вылетел вон из книжного магазина. Видеть в руках профессора дурные книги... находиться с ним рядом... нет, нет!
   - Куда ж Вы так торопитесь, брат?
   В дверях лавки Шампоно увидел своего однокурсника. Того самого дворянина, что избрал путь богословия как карьеру, но не как служение, и что в том году смел на общем их пиру грязно смеяться над королём.
   - Вы меня, право, чуть с ног не сбили. Да, кажется, и не заметили вовсе...
   - Ах... Прошу прощения! Рад видеть Вас чрезвычайно, - уронил Антуан.
   - Что ж, всего доброго, - насмешливо отвечал сокурсник. - Я вижу, мы идём в разные стороны, а Вы будто спешите...
   Они распрощались. Шампоно сделал несколько шагов.
   - Постойте! Брат Шампоно!
   Антуан повернулся.
   - Скажите, - спросил дворянин, - что Вы думаете о событиях в Гренобле?
   - Чрезвычайно рад этому! - с гордостью сказал Шампоно. - Всемерно поддерживаю Гренобльский парламент.
   - Вот как!? - удивился дворянин. - Выходит, что мы с Вами за одно! Я тоже на его стороне.
   Пришла очередь Антуану дивиться:
   - Как... Я думал, что Вы...
   Он не договорил, поняв, что лучше было бы не обнаруживать своей ошибки.
   - А что это у Вас в руке, брат? - спросил он вместо этого.
   - В руке? Ах, вот, можете глянуть!
   Дворянин протянул Шампоно тонкую книжицу. "Томас Джефферсон" - смог разобрать Антуан. Прочее, видимо, было на английским.
   Идя домой, он понял, что запутался. Авторитет стал врагом, враг - союзником. Король... парламент... дворянин... профессор... Соединённые штаты... дурной роман... Где же тут истина, в конце концов, кто прав, на чью сторону встать?!
   Добравшись до подъезда, Шампоно так и не смог отыскать истину. Если б не устройство к Флавиньи - а в благостности первого своего радостного события он уже сомневался - нынешний считался бы полностью неудачным.
   А завтра лекции, Сен-Жак будет за кафедрой... Вот бы найти способ избегнуть мучения общаться с этим гнусным обманщиком, лицемером...
   - Шампоно! Письмо Вам! - громко сообщил привратник.
   "Сен-Кентен" - значилось на конверте.
   Шампоно сломал печать, кажется, предчувствуя уже что-то плохое.
   "Скорей приезжай, братец, - писала Мартина, сестра его. - Маменька очень плоха, ей требуется тебя видеть".

*

   Заполучив себе спутников для излюбленного занятия, охоты, хозяин замка, где гостили семейство Мимер и семейство Флавиньи, не преминул воспользоваться их компанией скорейшим образом. Через день после прибытия очередная утончённая беседа развернулась уже под сенью деревьев, на полянке, словно специально созданной с заботою о тех, кто изобрёл такой изысканный предлог для приёма пищи на природе. Не склонный лишать своих гостей радостей жизни, к которым сам был привержен, хозяин славно позаботился об угощении, поэтому охота не была испорчена даже испугом мадам де ля Рок при виде крови какого-то зверька, убитого месье Флавиньи.
   Послушный сын своего века (который - отметил про себя барон - ушёл в прошлое), гостеприимный кузен баронессы был привержен ко всему, что полагалось уважать истинному вольтерьянцу. Проскучав несколько месяцев в Бастилии лет сорок назад, он навсегда сохранил тамошние привычки, которыми делился и с гостями: обыкновение хотя бы раз в неделю обедать грибным супом, куриным фрикасе, жареными в маринаде артишоками, свежими вишнями и крезанскими грушами, а так же читать хорошие книги, наподобие тех, что были в Бастильской библиотеке. Причина, по которой наш герой вдруг оказался в столь унылом месте, была та, что он - опять же как истинный поклонник блистательных философов - имел неосторожность соблазнить жену одного не вполне умного мужа. Сей муж, вместо того, чтобы, как подобает человеку современному, чинно раскланяться и отпустить пару шуток по поводу чужого господина, обнаруженного в своей постели, раздобыл через родственников фаворитки короля подписанный рукой Его Величества приказ о заключении в тюрьму, куда лишь надо было вписать имя обидчика. После указанного случая нынешний хозяин замка стал вхож во все гостиные столицы и с полным правом рассуждал вслух о гибельности деспотизма. В дальнейшем, благодаря своему красноречию, кузен баронессы проявил своё вольтерьянство ещё в отношении многих жен, чьи мужья, к счастью, оказались вполне учтивыми и просвещёнными людьми.
   - А что, - спросил как-то барон де Мимер у хозяина замка, - правду говорят, будто Вы знавали самого Вольтера?
   Старик так оживился, что барон тут же пожалел, что завёл беседу.
   - Знавал, сударь мой! И, поверите ли, не только его! Эх, нынче уже другие времена.... не то, не то, что раньше... Слыхали Вы о госпоже Жоффрен?
   - Это та дама, у которой полвека назад собирались художники?
   - Полвека назад? Бог мой, Вы правы... Время бежит удручающе быстро. И мне, в самом деле, ужасно жалко, что вы, молодые люди, не застали ту чудесную эпоху...
   Барона этот факт отнюдь не огорчал, но он кивнул, чтобы не обижать хозяина.
   - Художники сходились в понедельник... Да, это что! Вот четверги! Послушайте, друг мой, про четверги мадам Жоффрен я должен рассказать Вам... Коль Вы там не были, должны хотя б услышать! Иначе жизнь прожита зря!
   Барон изобразил улыбку.
   - Я был там трижды. Юный друг, нельзя себе представить собрание столь многочисленное и вместе с тем столь просвещённое! Вы слушаете? Превосходно... Там я и повстречал Вольтера. И, между нами, он был не без странностей! Однако же сегодняшним писакам до него как до Луны!
   Старик многозначительно вздохнул, ища сочувствия в бароновых глазах. Его там не было, но старику, наверно, показалось, что оно там было.
   - Видел Вольтера... Видел Реомюра... Видел Рейналя. А с господином Кребийоном мы даже разговаривали более часу! Великий, великий писатель... Его потомки точно не забудут. Его - и Мариво. А Вы читаете?
   Барон назвал какого-то английского писателя.
   - А прежде все читали "Юлию"! А знаете ли Вы, что наш Жан-Жак - наш, говорю я, потому что лично видел его... хе-хе... - знаете ли Вы, что этот величайший мизантроп нашего века однажды был влюблён? О да, когда он писал "Юлию" - а всё, что там написано, чистейший вымысел, поверьте, - он был влюблён. В кого, Вы спросите? В графиню д`Удето! Мир праху её, бедная графиня... Да ведь и он уже покойник... А я-то видел их обоих, видел...
   Хозяин замка сильно загрустил и начал пересказывал барону мемуары, которые писал в надежде обессмертить своё имя. Он выложил старые сплетни: иные двадцати лет, а иные старше, покрытые пылью веков, которая им предавала смешной и - реже - умилительный оттенок. Жизнь старика была не столь насыщенной, чтоб мог много позабыть из неё. Немногочисленные факты, достойные быть сообщёнными потомкам, плотно сидели в его голове, обрамлённые в часы досуга в хорошую литературную форму.
   - Всё ушло, Мимер... Ведь это надо было видеть, слышать! Они были блестящи, поистине блестящи, говорю я Вам! А что сегодня? Нынешние писаки имеют втрое больше желчи, чем Вольтер, но не способны с ним равняться в остроумии. Э, да кто сейчас ценит остроумие!? Ваши ровесники - прошу, не обижайтесь, но так есть! - они жонглируют словами, как дурные клоуны из цирка! Бессмысленно и неуклюже. Во всех салонах лишь бранят правительство. К чему? Зачем? Они считают, будто следуют философам...
   Барон зевнул.
   - Да, друг мой. Нынче свет так скучен и бесцветен!
   И барон долго ещё вынужден был слушать сетования на то, что нынче уже даже перестают носить парики. Что платья знатных дам как будто подражают нарядам их служанок... И что теперь мир этот принадлежит спешащим в своих скучных черных платьях клеркам с их ограниченными умишками; адвокатам во фраках со смешными хвостами наподобие рыбного, которые целыми днями разглагольствуют в своих палатах и парламентах, а вечером собираются где-нибудь вместе и снова разглагольствуют; газетным писакам, которые готовы просунуть свой лисий нос в спальню какой-нибудь важной особы, чтобы выведать её секреты; офицерам, которые не понимают того, что они смешны, нося офицерскую форму, говоря о войне и при этом ни разу не нюхав пороху...
   Оставшись в своей спальне вечером, барон припомнил этот разговор. Хозяин был прав лишь отчасти. Салоны, где встречались энциклопедисты, салоны, где сходились и сходятся живописцы, и те собрания врачей и молодых бездельников, которые проводит его мачеха, как каждая светская женщина - они все одинаково скучны. Порой они воображают, что решают судьбы Франции. На деле же вся эта болтовня об идеальном государственном порядке, о революции, несовершенстве и природе власти - не более, чем трата времени, да, может быть, желание похвастаться умом. Провинциалу, до которого доносятся лишь отголоски дел в Париже, наверно, в самом деле может показаться, что здесь вовсю кипит работа интеллекта. Ничуть!
   Барон укрылся одеялом, от души зевнул и вспомнил предпоследнюю любовницу. Мадам претендовала на наличие ума, так же, как все они. Трижды в неделю к ней съезжались якобы писатели, якобы умники и якобы артисты. Они собирались фрондировать, они собирались блистать интеллектом, поражать игрой ума, творить идеи, двигать разум человечества вперёд... И все перемывали косточки друг другу. Кто не злословил - говорили тривиальности. Им отвечали тем же. Потом все гости разъезжались, и барон, укрывшись где-нибудь, как будто тоже отбыл восвояси, выжидал, чтоб войти в спальню госпожи. А там он вновь выслушивал бессмысленные вещи.
   Философы, энциклопедисты, литераторы... Отличие Дидро от того типа, что живёт в их доме и притворятся, что сочиняет пьесу, только в том, что первый умер, а второй покуда жив. Настанет время, будут возносить второго. И те, что жили двадцать, тридцать лет назад - мололи языками, но не более. Де Донкур каждую неделю строчит не менее трёх эпиграмм. Своим докучным острословием он, кажется, коснулся всех, тех, кто хоть раз его задел. Что ж? Чем злой Вольтер, писавший пьесу про любого, кто ему не угодил, достойнее баронова кузена?
   Иные думают, что клубы, кабинеты, академии (те жалкие провинциальные собрания, которые себя так именуют), всяческие общества, считающиеся научными или философскими, к примеру, чем-то лучше. Но что там есть, кроме пустячных разговоров? Какой-нибудь паршивый адвокатишка выпишет себе в Аррас Энциклопедию, откроет на статье "кюлоты" и будет изучать устройство своих брюк. Ну ладно, может быть, он даже прочитает что-нибудь толковое. Что проку? Теории, намёки, мысли самого туманнейшего свойства, отвлечённые суждения - пусть даже верные с какой-то точки зрения, но полностью бессмысленные вещи.
   Философы когда-то развлекали дам. Теперь же и они уже не в моде.

*

   - Антуан!!!
   Он едва успел выйти из дилижанса, как сестра, поджидавшая на станции, бросилась к нему на шею, а затем с принялась рассматривать лицо Шампоно - так, словно, оно сильно переменилось, - и его рясу - так, словно это был модный столичный костюм.
   - А маме уже лучше, она, кажется, выздоравливает.
   Мартина была двумя годами старше Антуана, но с тех пор, как он вырос и, тем более, с тех пор, как стал монахом, студентом и столичным жителем, беспрекословно признала авторитет брата.
   Они взялись за руки и зашагали домой по городу, который так странно было видеть после долгого отсутствия.
   В данный период времени жителей Сен-Кентена активнее всего волновали два вопроса. Во-первых, насколько сильно стоит опасаться повышения соляного налога в связи с намеченными выборами в Генеральные Штаты и обещаемыми переменами. А во-вторых, вошла ли новая жена обойщика Лемонье, родившая мальчика точно через восемь с половиной месяцев после венчания, непорочной в его дом или всё-таки сначала согрешила? Матушка Антуана, ещё более бледная, ещё более седая, ещё более морщинистая, чем раньше, расцеловав его, уведомив о начале своего выздоровления и кратко расспросив, всё ли с ним в порядке, тоже поспешила поведать сыну эту живо волновавшую всех местных жителей историю с восьмимесячным ребёнком.
   Потом, не обращая внимания ни на какие призывы поберечь себя, стала с постели, чтобы самолично извлечь половину круглого хлеба из деревянной подвешенной к потолку клетки и разлить по тарелкам протёртый овощной суп. Шампоно сидел, слушал известия про богатых мясника Ремюса и нотариуса Лаверди, построивших себе новые дома, подносил ложку ко рту, дул, смотрел за окно и думал, как же успел разрастись плющ за время его отсутствия. Надо будет, наверно, подрезать его.
   Вечером он долго стоял на коленях перед распятьем. Мать и сестра просили помолиться о том, чтоб сахар не подорожал в ближайшую неделю.
   На другой день проснулся Антуан от того, что по нему бегали мухи, те же самые, которые накануне, когда он взялся написать несколько писем норовили без конца залезть к нему в чернильницу. Солнечные лучи гладили одеяло, край стола, цветные половики в его комнате; из кухни доносились запах свежего хлеба и голос сестры, озабоченно рассуждающей о том, что невеста месье Фромона его недостойна.
   Словом, неожиданно для самого себя Антуан оказался в потоке бурной жизни между печью и койкой, среди чайных ложек, капустных кочанов, запасов на зиму и рыночных наценок. Той жизни, к которой ему вообще-то не положено было особенно прикасаться как Божьему служителю. За завтраком он сообщил госпоже Шампоно, что чрезвычайно рад её выздоровлению и не может задерживаться дома, поскольку из монастыря его отпустили для того, чтобы изучать богословие, а не пить чай в кругу семьи.
   В идее не задерживаться в родном городе Антуана укрепил аптекарь Бюиссон, заглянувший после завтрака навестить больную: в городе он являлся единственным жрецом Асклепия, не считая повитухи Осэан, которая временно вышла из строя, поскольку вот-вот должна была родить.
   Бюиссон засвидетельствовал, что мадам Шампоно уже встаёт с постели и не имел ничего против мысли о том, что она идёт на поправку, хотя, как всегда в данных случаях, порекомендовал ей почти все снадобья, которые имел в продаже. Узнав о том, что будущий доктор богословия временно вернулся из своего Парижа, он горячо поприветствовал последнего и воспользоваться случаем повысить свою политическую образованность:
   - Милейший Шампоно, разрешите наш спор с господином Леклерком! Я убеждён в том, что Соединённые Штаты Америки это дружественное нам государство, а Леклерк говорит, что они ничем не лучше англичан. Кто из нас прав, что говорят в столице?
   Шампоно ответил сообразно убеждениям. В конце концов, наставлять людей на путь истинный - его профессиональная обязанность.
   До полудня он решил молиться, и даже усерднее, чем это бывало в Париже, когда случалось забывать об этих своих обязанностях. Сейчас надо было всё-таки не уронить авторитет перед соседями и оправдать перед Богом временную жизнь в мирской обстановке.
   На обед было рагу и дискуссия о методах, которые сосед мог бы применить при воспитании своего сына. О том, что надо бы побыстрее возвращаться в Париж к учёбе и делам, мать и сестра, конечно, не хотели слышать. По их мнению, у Антуана как у церковного человека было, чем заняться в этом городе по части наставления его жителей.
   - Твой дружок месье Зефирен сбежал из военной школы, куда его устроили. Вот поговори-ка с ним.
   Вечером Антуан отправился, чтобы сделать это.
   Луи Зефирен был знаменит в городе своей непутёвостью. Было время, когда они с Шампоно не разлучались ни на день. Луи, моложе на несколько лет, пребывал в восторге от взрослости Антуана и сделал его единственным человеком, ко мнению которого прислушивался. Антуану нравились живость и остроумие Луи, его выдумка, его способность всегда сделать жизнь интересной и придумать новое развлечение. В отрочестве они сходились своими взглядами. Потом Шампоно начал готовить себя к духовной карьере. Зефирен не готовил себя ни к чему. Вместо этого он болтал много разных глупостей, рассуждал о том, что поедет учить аборигенов правильно строить государство или что отправится пешком в Париж, чтобы помочь королю в заботах об общественном благе, или пойдёт за Гробом Господнем в Святую землю. При этом Зефирен объявил себя атеистом. Правда, он читал много, но это никак не отражалось на его успехах в учёбе: сменив несколько школ, этот "герой" повсюду был одним из последних. Он увлекался то тем, то другим. Одно время это занимало Антуана, но потом стало утомлять. "Зефирен - это не тот, кто может быть моим другом, - к такому выводу пришёл он однажды, посыпая песком своё домашнее задание, - нам суждено идти разными дорогами". И стал потихоньку отдаляться от Зефирена: сделал его из друга сначала приятелем, потом хорошим знакомым, потом просто - знакомым. Они никогда не ссорились, но примерно через год Зефирен, увидев Шампоно на противоположной стороне улицы, уже не бежал к нему, пренебрегая опасностью от несущихся экипажей, а снимал шляпу и продолжал следовать свой дорогой.
   Теперь за этим "героем" тянулась слава нескольких любовных приключений, одно из которых закончилось скандалом с замужней дамой, другое - тоже скандалом, на этот раз из-за попытки застрелиться (то, есть, конечно, это была не настоящая попытка, а её видимость), которую Луи предпринял, когда ему отказал в руке своей дочери один благонамеренный месье - предпринял прямо у него в доме и у него на глазах, предупредительно захватив пистолет.
   Когда Антуан вошёл, Зефирен занимался игрой на клавесине. Таинственная улыбка человека, углублённого в себя. Ветка платана за окном покачивается под силой ветра, словно в такт мелодии, льющейся из-под пальцев злостного бездельника.
   - А, привет парижанам!
   - Добрый день, месье Зефирен.
   - Заходи же, заходи, Шампоно! Я так рад, что ты пришёл! Рассказывай же, как там, в столице, Анахарсис!
   Шампоно принялся рассказывать. Через несколько минут он уже сидел за столом напротив своего друга, который гостеприимно выставил ему свою табакерку.
   - А не хочешь ли ты кофе? Я сейчас скажу, чтобы принесли. Габриэль, Габриэль!
   Луи довольно демонстрировал, как он повзрослел, переменился: обзавёлся голубым жилетом, длинными, по моде, кудрями, вальяжностью художника, остроумием писателя, загадочностью поэта и привычкой к табаку.
   - Да я ведь пришёл не за этим.
   - А зачем же?
   - На мне ряса, как видишь, и в качестве Божьего служителя моя обязанность состоит в том, чтобы...
   Зефирен с наигранным страхом замахал руками и взмолился избавить его от поповских нравоучений. Пришлось переменить стратегию.
   - Ладно, считай, что я пришёл к тебе как старший брат. Ты ведь называл меня прежде братом. Ходят слухи, будто ты бросил военную школу. А родителям ведь стоило таких трудов тебя туда устроить! Когда ты возьмешься за ум, Зефирен?
   - А, и ты об этом... Ну, как всегда, ничего интересного... Понимаешь, это не моё призвание, друг. Я понял, что это не моё призвание.
   Луи важно развёл руками и откинулся на спинку кресла. Интересно, проза или стихи лежали у него под подушкой?
   - Но ведь то же самое было и с коллежем. Тоже не твоё призвание?
   - Ох, не напоминай мне о нём!
   - А какое же твоё призвание, если не секрет?
   Зефирен не спеша поднёс щепотку к носу и продолжал через минуту:
   - Может, я стану писателем. Не знаю. Это трудно выяснить, Шампоно. Мой старый дед говорил, что нет ничего труднее, чем отыскать своё признание. К слову, у меня тут есть превосходное вино. Приятель прислан недавно с юга. Точнее, я не знаю пока, какое оно, потому что не пробовал. И предлагаю сделать это вместе. Не откажи, Шампоно! Ты должен попробовать.
   Отказаться не получилось.
   - В этом городишке не развернуться, - говорил Зефирен, с изяществом демонстрируя навыки первоклассного официанта. - Ты должен быть счастлив. Париж! По чести сказать, завидую я тебе. Скоро возвращаешься?
   - Пожалуй. Задерживаться мне не стоит.
   - Я не прошу тебя взять меня с собой, потому что знаю, что ты этого не сделаешь. Я бы, наверное, пешком туда пошёл, если бы знал дорогу. Что поделывает общественное мнение?
   - Противостоит правительству по-прежнему. Здесь уже известно, что кардинала де Рогана оправдали? О! Видел бы ты, какие толпы слонялись вокруг парламента! Двадцать два из двадцати шести присяжных проголосовали за оправдание. Двадцать два! Это же просто какие-то чудеса! И, знаешь, я слабо представляю, что было бы, посмей они и вправду осудить этого козла отпущения. Кое-кто говорит, что это величайшая победа общественного мнения.
   - Ну, а как дела у философов?
   - С коих это пор ты начал интересоваться подобными вещами, Зефирен?
   - Ты низкого обо мне суждения.
   - Может, это и есть твоё призвание - быть философом, возмутителем общественного спокойствия?
   - Я и есть возмутитель.
   - Стало быть, я угадал тайную мечту несостоявшегося военного? Желаете славы Вольтера, месье?
   - Этого я не говорил, месье.
   - А что же?
   - Что я возмутитель спокойствия в этом городишке. Разве тебе ещё ничего не рассказали?
   - Ах, да, да. Что-то такое я слышал. Это связано с дамами, не так ли?
   - Связано некоторым образом, - Луи засмеялся - кокетливо, как будто смущённо, и непонятно было, смущается он на самом деле или проявляет так свою нескромную гордость сомнительными подвигами.
   - Матушка утверждает, что месяца два назад в Сен-Кентене только и говорили, что о сватовстве Зефирена к дочери домохозяина Мелона. Ну-ка, выкладывай, чего ты там устроил!
   Собеседник Шампоно не торопился с ответом. Его руки снова обратились к бутылке, и глаза были устремлены на неё, пока наливался второй бокал, а не на Антуана, поэтому тот не мог видеть их выражения.
   Ладно, чего уж... Аббат Брион ведь тоже иногда пьёт вино.
   Через некоторое время Шампоно не мог разобрать выражения глаз Зефирена, уже потому что всё вокруг стал разбирать куда хуже, чем обычно.
   До того, как налился бокал номер три, Зефирен успел рассказать о своей истории, которая касалась дочери домохозяина Мелона и вызывала безудержный смех Шампоно. Он отвалился на спинку кресла и хохотал, закрыв лицо руками, будучи в состоянии произнести только:
   - Застрелиться! У него! Ну, Зефирен!
   И услышать сквозь собственный смех и шум в ушах опять же смущенное:
   - Так ведь я же любил её, Шампоно. Я потому и пистолет с собой взял, что знал - он меня опять выгонит. В четвёртый раз, когда я к ним ходил, этот Мелон меня водой облил из окна. А то был пятый раз...
   - О! Если бы Мольер был жив!
   Антуан, насилу успокоившись, отдышался, сел прямо и взглянул на Зефирена. Секунду они сидели, уставившись друг на друга, а потом последний вдруг сказал:
   - А помнишь, как мы прицепили хвост нашему математику, Ренье?
   - И он ходил с ним полдня! - выдохнул Шампоно, опять повалившись от смеха назад.
   - Хвост-то был из бумаги! И закручен, как у свиньи!
   - А бумага - из твоей тетради по математике!
   - Точно!
   И снова смех наполнил комнату Зефирена. Гость не заметил, как стемнело. Хозяин, вскочивший со своего места, чтобы "показать тебе этого болвана Ренье", зажёг свечи, поставив две на клавесин и две на столик, за которым они пировали, встал, опершись на конторку, и принялся изображать их старого учителя. У Шампоно всплыла мысль: "Сколько дней поста и карцера мне бы могли назначить за такое?", но он сам не понял, о чём она, быстро отбросил её и стал вспоминать, для чего пришёл сюда. Зефирен не унимался. За учителем последовали местный кюре, господин Мелон и интендант, которого Антуан никогда не видел, но который в исполнении его друга был, тем не менее, очень забавен.
   - А теперь я - королева Мария-Антуанетта.
   - Зефирен! Я не могу больше.
   - "Кардинал, не знаете, где это скромное украшеньице, которое вы подарили мне в обмен на мои королевские милости?..."
   - О, Зефирен, прошу тебя, не надо! Иначе я умру со смеху!
   - "Что-то я никак его не найду..."
   - Перестань! Может, выпьем лучше ещё понемногу?
   - Вот это дельное предложение, друг.
   Пока Луи наливал им обоим, Антуан подумал, что ему сегодня, наверное, приснится, физиономия Зефирена на фоне его вытершихся жёлто-розовых обоев. Потом, ему неожиданно пришло в голову другое:
   - Слушай, я же пришёл, чтобы наставить тебя на истинный путь, - пробормотал он заплетающимся языком, - зачем ты не напомнил мне этого? И зачем ты бросил военную школу, повеса?
   - Ах, Шампоно! - отвечал его собеседник после очередного глотка, - моя душа, без сомнения, жаждет подвигов, но путь от школы до момента славы на поле брани так долог и утомителен!
   А потом добавил со свойственной ему неожиданностью:
   - Я так тебя люблю! Ты мой лучший друг! Я бы хотел, чтобы ты тонул. Тогда бы я тебя спас.

*

   Праздник урожая. Благородные дамы и господа, конечно, мало имели отношения ко всему тому, что связано с агрикультурой, но надо же было найти какой-то повод для того, чтобы устроить бал в античном стиле! Поездка в деревню не стоит траты сил без того, чтоб насладиться игрой нанятых за деньги музыкантов, танцем артистов, взятых из слуг и из местных крестьян и одетых по-эллински, фруктами, вином, а так же собственной постановкой на какой-то сюжет из древних мифов.
   Полюбовавшись на мадам де ля Рок в виде Помоны и на мадемуазель Сен-Флорантен, пожелавшую предстать Венерой, каковых он нашёл утомительными, попробовав все угощения, которые на вид обещали нечто утончённое, и разочаровавшись, барон де Мимер решил тихонько скрыться и отдохнуть от людей. В самом деле, если нынче модно быть философом, почему бы не последовать примеру господина с больными суставами? С этой мыслью он повернул ключик в двери отведённой ему спальни и вошёл внутрь.
   Барон устало посмотрел на себя в зеркало. Никаких изменений по сравнению со вчерашним днём. Те же мелкие щербинки на лице, та же бледность на фоне чёрной шевелюры, та же тщательно сберегаемая худоба... Ничто в жизни не меняется.
   Вероятно, он уже слишком совершенен и достиг максимума во всём. Все секреты светского обращения, все галантные тайны, все изыски кулинаров, все танцевальные ухищрения, все модные сплетни, все афоризмы философов, все цитаты из уважаемых людей - запомнены, постигнуты, введены в оборот. Мир более ничего не требует от молодого барона. А барон хочет требовать от мира чего-то нового! Нового, модного, необычного - и каждый день. Парижские портнихи едва-едва поспевают за столь стремительно сменяющими друг друга увлечениями публики, а для барона эта смена чересчур медленна. Он прошёл уже через все моды, забавы, игры. Три-четыре года назад он старательно увлекался всем, чем принято было увлекаться. Он пробовал и то, и это, он за всё добивался похвалы. Всё, теперь это закончилось. Теперь только повторение.
   Новизны, новизны! Где взять её? Дни барона заполнены событиями и развлечениями, но ни одно из них не в состоянии сделать дни эти по-настоящему содержательными. Неправда, будто барон пресытился, он ужасно голоден до развлечений. Но чем быстрее он гонится за удовольствиями, тем скучнее делается его жизнь. Пять раз в неделю он бывает в театре. Каждый четверг его мачеха принимает у себя гостей; по вторникам он обедает у своего кузена; по средам посещает заседание философского, по пятницам - поэтического общества. И это лишь часть его еженедельной программы. Но, Господи, Господи, до чего же скучно это всё! Все новые комедии невыносимым образом похожи на старые. Все светские разговоры в совершенстве воспроизводят один другой! И дамы тоже все одинаковы. В особенности когда разденутся.
   Барон вздохнул и начал засовывать себе в рот орехи в скорлупе.
   Откуда, собственно, взяться разнообразию? Ведь люди всюду одни и те же. Барон свёл знакомство со всеми, с кем было можно: остаются лишь те, с кем общаться было бы ниже его достоинства, и те, кто считает ниже свого достоинства общение с ним. Слишком много места занимают все эти люди в жизни барон. Но сможет ли он без них? Мыслимо ли остаться наедине с собой и со своей голодающей душою? Это гадко, потому что стоит отвернуться, как они начинают обсуждать подробности романа с очередной его дамой! И это неотвратимо, потому что он не может жить в одиночестве и не иметь возможности обсуждать чужие приключения....
   Когда наскучили учителя танцев, музыки и пения, он стал брать уроки риторики по вторникам и субботам. Может, хотя бы это его развлечёт. Юный провинциал, маленький, худой, до предела застенчивый, пытаясь совместить свой простонародный трепет перед лицом аристократа с руссоистким и учительским достоинством, явился в малиновом фраке, из которого выросли два его старших брата, и деловито разъяснил ученику задание, которое тот должен был выполнять. Теперь, набрав кучу орехов в рот и глядя в зеркало, молодой барон начал: "Доколе, Катилина, будешь ты злоупотреблять нашим терпением...". Белые щёки с мелкими щербинками уродливо и неравномерно раздулись. Помыслы улетели прочь от риторики. Вечно так: когда остаёшься один, начинают лезть всякие мысли о бездарности собственной жизни.
   - Тьфу!
   Орешки разлетелись по комнате, и забежали кто под кровать, кто под шкаф, кто под секретер, кто под туалетный столик. Сегодня у прислуги будет занятие: вытаскивать их из разных углов.
   По саду, куда барон спрятался от своих мыслей, бродила мадемуазель де Флавиньи.
   - Вы не знаете, где мой отец? - обеспокоено спросила она.
   - Наверно, в покоях у мадам де Мимер, - ухмыльнулся барон.
   Выражение лица девушки переменилось: губы сжались, плечи напряглись, глаза раскрылись широко и решительно.
   - Это гадко, слышите, гадко!
   - Что?
   - То, что отец посещает эту женщину! И он даже не стыдится этой связи, не скрывает от матери! И Вы, Вы же тоже бываете сейчас у замужней дамы, я это знаю!
   - Да что Вы!
   - И не пытайтесь обмануть меня! Я слышала, как госпожа де Сенанж сказала об этом господину де Версаку! И кто только не знает об этом!
   - София, поймите, все так делают. В этом нет ничего страшного. То есть, я, конечно, не хочу сказать, что после нашей свадьбы Вы...
   - Так, по-Вашему, это вовсе не дурно?!
   - Не знаю, как Вам объяснить...
   - Вы ничего не сможете объяснить мне! Что Вы скажете? Что брак - это ничего не значащая мелочь? Но они ведь клялись, клялись в верности до гроба...
   - Кому? Богу, которого нет? Священнику, который в Него не верит?
   Мадемуазель смутилась и, отыскав глазами место, куда можно было бы присесть, печально возразила:
   - Может, и так. Но что же слово дворянина?
   Теперь барон сам не нашёлся, что ответить. Они сидели вместе на каменной плите, вкопанной в прошлом году по желанию хозяина замка, имевшего слабость к античным развалинам.
   - Ну вот... Вы даже и ответить ничего на это не можете...
   - Я боюсь научить Вас плохому, София...
   - Ах, перестаньте, пожалуйста! Ведь я вовсе не смеюсь!
   - Вам так идёт лёгкая обида, - пошутил барон.
   Девушка рассердилась.
   - Ну, не дуйтесь! Что могу Вам сказать? Честь, доблесть, привилегии... Мы по-прежнему сражаемся за них, но спросите у любого - что под этим понимается? Зачем оно нужно? Жизнь, жизнь определяет всё... Примем её такой, как она есть!
   - Почему бы вам всем просто не вспомнить о своём достоинстве? Почему? Будь я на Вашем месте, вызвала бы на поединок отца за то, что лишает чести Вашу маменьку!
   -София!
   - Что?
   - Ну что это за варварство? Что за средневековые предрассудки? Неужели Вы хотите, чтобы Ваш отец дрался со мной, будто мы какие-то волосатые франки из древних времён? А если один из нас погибнет? А? Хотите этого?
   - Я не хочу, чтобы кто-то погибал. Я очень люблю и Вас, и папу.
   - Так-то, София.
   Они помолчали.
   - Вы никогда не дрались на дуэли?
   - Нет. И никогда не буду.
   - А хорошо ли Вы владеете шпагой?
   - Я вовсе ею не владею.
   - Как? Но это же... непростительно! Для чего Вам учитель риторики, скучней которого, сами говорите, быть не может? Почему Вы не берёте уроки фехтования?
   - Мне не нужно фехтование. Я не хочу. Даже если меня вызовут на дуэль, я не пойду.
   - Но Вы же дворянин!
   - Я не дворянин. И не мещанин. Я вообще никто. И не начинайте больше разговора об этом, прошу Вас.
   - Вы прекрасная девушка, - продолжал молодой барон. - Я никогда не встречал столь чистой души, тем более, чтобы она совмещалась с Вашей грацией... О, да Вы ведь ещё и умны! Не огорчайтесь, не обращайте много внимания на мои слова, я вечно говорю, что попало. Вас ждёт большое будущее, поверьте! Ну, улыбнитесь же! Вот, так-то лучше! Поверьте, София, Вы будете очень счастливы. У Вас будет множество друзей, Вы станете пользоваться всеобщим уважением. Представьте себя, - барон засмеялся, - представьте себя окружённой множеством любящих внуков... Ах, нет, кажется, я опять говорю глупости... Внуки у Вас, конечно, будут, но прежде Вам не нужно будет стареть, чтобы пользоваться уважением публики. Все будут говорить своим дочкам: посмотрите на неё, это самая милая, самая воспитанная, самая благородная дама во Франции! Это правда, София!
   - А разве самые воспитанные дамы уединяются так подолгу с мужчинами? - весело спросила мадемуазель.
   - Но Вы же ещё и вольнодумица, не так ли?
   - Ещё какая! Но, кажется, нам всё-таки пора вернуться к обществу.
   Вдвоём они направились к дому, откуда доносились звуки продолжающегося веселья. Отсутствия двоих никто не заметил. Баронесса с начатым бокалом в руке хохотала, заглядывая своими влажно блестящими глазами в погрустневшие от вина глаза какого-то очередного кавалера или родственника, начинающий литератор обнимал деревенскую Грацию, бормоча в её наивное ушко разные претенциозные вещи о своей будущей пьесе, дети бегали друг за другом, изображая Вторую Пуническую войну, господин Флавиньи в одном из углов украшенной комнаты, возле блюда с засахаренными фруктами, спорил об экономии с человеком в костюме Бахуса.
   Праздник продолжался до позднего вечера: танцы кончились только за полночь, когда сонные, но не успокоившиеся гости разбрелись по замку. Баронесса улизнула на пару с кем-то "поиграть в пастушков". Флавиньи настойчиво убеждал хозяина замка прослушать свою лекцию о звёздном небе, для которой имелись благоприятнейшие метеорологические условия. Хозяин зевал, послушно задрав голову, думал о том, как бы ему получить должность при парижском парламенте, и ёжился от ночной прохлады. А барон прямиком направился в свою комнату.
   Перед сном он отчего-то задумался о мадемуазель де Флавиньи и поймал себя на том, что не может понять, сколько же ей лет.

*

   Матери Шампоно снова стало плохо. Она не поднималась с кровати.
   Аптекарь поглядел на неё, почесал в затылке и советовал принимать ванны. Женщина боялась. Известное дело, в воде много всякой заразы, к тому же она истончает кожу, уменьшая её защитные свойства. Антуан был с ней согласен, Мартина - подавно.
   - Ну, как хотите, - отвечал аптекарь. - Если что, потом пеняйте на себя. Между прочим, ванны в вашем случае ещё мой дед советовал.
   Делать нечего. Мартина таскала воду, Антуан, взгромоздившись на табуретку, прибивал к окнам одеяло, а потом пошёл просить у кого-нибудь из соседей одолжить чан подходящего размера.
   Ближе к вечеру, когда рискованная процедура была кончена, в дверь постучали. Шампоно подумал, что это Фромон, торговец шляпами, который, узнав, что мать Антуана примет ванну, попросил, чтобы после неё воду не выливали, а разрешили ему тоже полечиться, поскольку он чувствует у себя признаки недомогания. За дверью оказался Зефирен.
   - Слушай, Антуан, я сам не знаю, зачем мы вчера так напились. Я знаю, что ты скоро уедешь обратно, но прошу тебя... Ну, в общем... В общем... Мне хотелось бы побеседовать со знающим человеком. Как думаешь, что ждёт нашу страну?
   - Будто ты интересуешься такими делами.
   - Интересуюсь, Шампоно! Хочешь, я скажу тебе, что я думаю, по поводу этого всего? Хочешь знать, к каким выводам я пришёл?
   - Только не очень долго, хорошо?.. Ты не обижайся, пожалуйста, у меня нет времени...
   - Шампоно, я ещё никогда никому этого не рассказывал. Не знаю, как ты воспримешь. Но мне хочется поделиться с тобой! Мы же были друзьями! Для меня важно, что ты скажешь...
   Шампоно промолчал.
   - Шампоно, я республиканец.
   Шампоно снова ничего не ответил.
   - Шампоно, давай, присядем! Хотя бы ненадолго! Мне надо с кем-то поговорить обо всём об этом. Ты же знаешь, в Сен-Кентене совершенно нет образованных людей.
   Они сели.
   - С кем здесь можно было бы общаться на подобные темы? - продолжал Зефирен. - У всех на уме только чашки, да ложки, да тарелки... Мне кажется, моя мать сходит с ума. Я боюсь! Она часами занимается тем, что перебирает своё замшелое приданое, чистит те две вилки, которые остались от нашего столового серебра (как они это называют), моет и протирает кофейные чашечки. На днях я разбил одну, и она чуть не умерла от горя! Представляешь себе? Она живёт ради этих чашечек. И все здесь такие же! Месяц назад нотариус Форжерон организовал "Общество поощрения просвещения в Сен-Кентене". Я сходил туда пару раз - и знаешь, что? Они читают парижские газеты двухнедельной давности! Ведут какие-то бестолковые разговоры, некстати поминают то Дюгеклена, то Кольбера, то Жанну... Все готовы рассуждать о благе Отечества, но как один не смыслят ни черта в этом деле! Чуть что - сбиваются на разговоры о своей родне, начинают перемывать кости зятьям и соседям! Я уже не могу смотреть на всё это! Шампоно, я так много думаю об общественных делах. А ты?
   - Я тоже.
   - И что ты решил?
   - Я пока не определился...
   - Как это ты не определился? Чего здесь определяться? Неужели что-то неясно? Шампоно, грядут великие перемены. Я человек неучёный, малообразованный, - Зефирен, кажется, опять кокетничал, - но даже мне, даже в этой глуши понятно, что нам придётся жить в самое необыкновенное время! Время, которое, может, сравнится только с эпохой Хлодвига или Карла Великого. Хе-хе... Помнишь, как мы ругались из-за Хлодвига, Антуан? Ты до сих пор считаешь его святым?
   Шампоно сдвинул брови.
   - Хорошо, хорошо, постараюсь не говорить больше глупостей... Хотя, знаешь, мне это очень трудно... Я ведь прирождённый глупец... Всё, всё, больше не буду, клянусь! - Зефирен перестал смеяться. - Антуан, если придётся выбирать, я точно знаю, что буду вместе с нацией, со всеми, кто отстаивает справедливость, естественный закон и свободу хлебной торговли. А ты, Шампоно? С кем будешь ты? Я знаю тебя, Антуан, ты не можешь остаться равнодушным к делам своей Родины!
   - Зефирен...
   - Просто Луи, ладно? Как прежде.
   - Луи, понимаешь, я не встречал в Париже ни одного здравомыслящего человека, который с определённостью высказывался бы за то, чтобы всё оставить как есть. Наша страна нуждается в амелиорации. Из столицы оно ещё виднее. Никто не скажет тебе, что он любит иезуитов и ненавидит философов, потому что это уже дурной тон...
   - Это очень хорошо, Антуан!
   -... даже если человек и хочет оставить всё по-старому, он не признается в этом.
   - Знаешь, о чём это говорит? Это говорит о власти общественного мнения! Общественное мнение - это такая сила, Антуан, которой никто никогда не сможет противостоять. Сила разума свободных людей. Видишь, она уже начинает править Францией!
   - Да, представь себе, какие дебаты кипят во всех кофейнях! Живя там, я кушал дебаты на завтрак, обед и ужин. Стоит придти какому-нибудь известию, как вмиг публика приготовляет суждение о нём! Ты не представляешь, какой скоростью распространяются там известия. Когда я первый раз явился в парк Монсо, только и слушал там ото всех про то, каким образом надлежит правильно обустраивать семейную жизнь Их Величествам. О публичных делах говорят на каждом шагу. Поначалу меня это несколько даже напугало.
   - Чёрт подери, Антуан! Как я тебе завидую! А что говорят про господина Неккера, про нашего в который раз очередного контролёра финансов?
   - Публика всецело за него.
   - И её не смущает, то что он - гугенот?
   - Нимало.
   Зефирен просиял.
   - Видно, что парижская публика не ровня нашим бестолковым головам! Здесь с кем ни заговоришь - все ослеплены предрассудками. На днях я спорил как раз по этому поводу со столяром Жюно и понял, что он глуп, как гасконец. Я всю свою душу ему истратил на то, чтобы доказать превосходство общего блага над такими мелочами, как вероисповедание генерального контролёра или тому подобные вещи: так, по-моему, он всё равно понял наоборот.
   - Ах, Зефирен...
   - ...Бюиссон и Леклерк обвиняют во всём англичан, дескать, надо только сжечь Лондон, и никаких проблем во Франции не будет. А Фромон говорит, что их вообще не было, что гугеноты сговорились с масонами и делают вид, будто в стране что-то не так, чтобы обмануть короля и заставить его переделать её на свой лад. Форжерон поступил мудрее всех, когда я его спросил на эту тему. Он ответил, что не будет пока ничего говорить, посмотрит, как пойдут дела в столице. Его жена вообще ничего не понимает, но постоянно вмешивается в разговоры. Кажется, хочет, чтобы женщины в общественной жизни были равны мужчинам. Ха-ха, ты только вообрази себе такое!
   - Да уж, чего только не наслушаешься. Всяк толкует на свой лад понятие об общей пользе. И большинство, по-моему, - неправильно! Честно говоря, я не могу понять, почему вдруг разумные люди не могут уяснить таких простых вещей, почему в их головах здравый смысл смешивается с варварскими предрассудками или, наоборот, с грехом, с безверием и злобой. В головах непонятно что творится. Мне даже порою кажется, что я сам не прав....
   - Так, значит, я вижу, что мы заодно?
   - А разве я могу быть против очевидных вещей и против блага моего Отечества?
   - Антуан, я так рад!
   Зефирен взял Шампоно за плечи и счастливо взглянул на него. Тот отвёл глаза, почему-то смутившись. На обратном пути, когда он будет трястись в дилижансе и подумает о своём бывшем друге, то поймает себя не том, что не знает, какого цвета глаза у того. Странно, столько лет знакомы, а цвет глаз Зефирена он так и не рассмотрел...
   - А в Бога ты до сих пор веришь, друг?
   - Как же я могу в Него не верить, Луи?! Я же Его служитель.
   - Ну и что ж, многие священники не верят в Бога.
   - Нет, я верю в Него. Верю... И ты, приятель, тоже не вздумай сомневаться. Он есть, понимаешь, иначе быть не может...
   - Если так, скажи мне: почему господин Шарль, который летал на небо на аппарате господ Монгольфьеров, не видел Бога?
   Шампоно смутился.
   - Значит, Богу так было угодно.
   - Получается, Бог спрятался от них? Может, ты скажешь, что покуда шар летал во Франции, Бог сидел на облаке над Китаем?
   - Может, и так. Откуда мне знать, я же ещё не доктор богословия...
   - Но ведь Бог вездесущ!
   - Луи, прекратим этот разговор!
   - Но мне больше не у кого спросить. Я же хочу в Него верить! Почему люди на шаре его не увидели? Почему, почему, почему? - Зефирен заныл, как ребёнок. Так часто он вёл себя по-детски, что никто и не почитал его за взрослого. - Я бы мог гордиться, что мои современники видели Бога и доказали его Бытие, я этого очень хотел! Я даже заключил пари по этому поводу с нашим атеистом, с Леклерком. Если ты монах, объясни мне, почему я продул этому сукину сыну 10 ливров?
   - Потому что ты ветрогон и бездельник, вот почему!!!
   - Ах, да... Мама-то что-то говорила по этому поводу. Извини, я запамятовал... Да-да-да. Я - ветрогон...
   - Зефирен!
   - Отныне именуйте меня месье Ветрогон!
   - Зефирен!
   - Ветрогон, ветрогон, ветрогон....! Тра - ля - ля! Ветрогон...
   - Прекрати строить из себя дурака. Или я уйду.
   Шампоно насупился.
   - И не шуми, пожалуйста, мама уснула только что.
   Луи быстро зашептал, жестикулируя:
   - Не дуйся, Антуан, не дуйся, не дуйся! Чего ради ты надулся, ведь не я тебя обозвал, а ты меня? Странные вы, попы, честное слово! Чем дальше, тем страннее... Ну извини, извини, я не со зла, тебя-то я уважаю!... Ох, не могу привыкнуть я к тому, что ты монах...
   Потом он выразительно посмотрел на друга и добавил:
   - Думаешь, я не вижу, что всё это время ты только и мечтал о таком собеседнике, с которым можно было бы обсудить свои мысли о государственном благе? Да ты от меня нисколько не отличаешься.
   - Я? Не отличаюсь от тебя?
   - Ну, да.
   - Ещё чего не хватало!
   - Вот скажи мне, ты ведь республиканец?
   - Ну... можно сказать... а какой-то степени...
   - Вот я уже точно решил, что я республиканец.
   - И что с того? В Париже полным-полно республиканцев. - Шампоно тоже перешёл на шёпот. - Ты тут не мог не слышать про маркиза Лафайета, который сражался в Америке за свободу колонистов. И он, и его компаньоны, и все кто им сочувствует - они все республиканцы. Например, Кеньяр, сын торговца пудрой, говорит что он республиканец. Не знаю я, по правде говоря, с чего он взял это...
   - Он хочет республики?
   - Он хочет свободы, равенства, справедливости, братской любви, отмены цеховых привилегий...
   - При королевской власти?
   - Ну, разумеется! Как же иначе?
   - Можно и иначе. Можно без короля.
   - Дикой ордой, жить, как варвары?
   - Нет, республикой. Как римляне.
   - Да что ты, Зефирен, с ума сошёл, что ли? Ты сам-то понимаешь, что такое говоришь? Ты же сам уже перестал различать границу между шутками и серьёзностью! Эти разговоры о республиканизме ничем не лучше того, что болтает жена Форжерона!
   - Нет, это лучше, потому что это разумно. Ведь у древних была республика. Разве ты не читал Плутарха, разве ты не восхищался афинянами? - шептал Луи.
   - Я читал Плутарха! И никто не умеет восхищаться древними так, как я! Но древние - это древние, а французы - это французы! У французов всегда был король, и он должен быть! - шептал Шампоно в ответ.
   - А если его не будет?
   - Зефирен, мы же договорились, что это будет серьёзный разговор.
   - Всё серьёзно. Я решил для себя - только республиканизм.
   - Ты не правильно понимаешь республиканизм.
   - Что же это, по-твоему?
   - Это любовь к свободе, добродетель, признание естественных прав, ненависть к деспотии... Но это не то, что ты придумал, не так, как было в Афинах!
   - А как же?
   - Я не могу объяснить... Наша республика - это республика с королём...
   - Разве бывает так?
   Послушались осторожные шаги, в комнату заглянула Мартина, пожелала всем спокойной ночи и ушла спать.
   - Ну так что, Шампоно, разве так бывает? - снова вопрошал Луи.
   Они спорили долго. Они так увлеклись, что даже забыли вовремя снимать нагар со свечей: помещение наполнилось копотью и противным запахом горелого сала. Они этого не замечали. Им не было дела, что настала ночь. Они не обратили внимания даже на то, что большие часы в углу комнаты, помнившие Антуанова деда, перестали отсчитывать свой шаг и встали, ожидая, когда хозяйская рука повелит им продолжить работу.
   Бледный монах и двоечник из военной школы.
   Как будто бы время нарочно приостановилось для них.
   Чтобы они могли принять решение.

*

   - Слава Богу, урожай нынче хороший, - говорила матушка Нинон с улицы Булюар, опрокидывая третью плошку с вином на кухне у Шампоно. - Может быть, хоть в этот раз голода не будет. Мой Жерве уже три дня подряд на поле, с утра до вечера работает.
   Мартина устало взглянула на неё и кивнула головой.
   - Коли успеем собрать, да коли спекулянты снова не попрячут... - Нинон прервалась, отправляя в рот очередной кусок и потеряла нить своих рассуждений. - А у Лемонье-то, кстати говоря, такой крепыш... Не сказать, чтоб недоношенный!
   Мартина до того утомилась за день, что ей даже не хватило силы покраснеть в ответ на столь явный намёк на непристойные вещи.
   - А между тем, я научилась узнавать время по часам! - похвасталась Нинон, решив не смущать невинность дальнейшими рассуждениями о потомстве обойщика и осторожно наливая четвёртую плошку вина. - Терпением всего можно достичь. Кто сомневался, что у меня это получится?
   Мартина ещё раз устало кивнула. Она думала о матери - состояние её не улучшалось ни на йоту уже третий день, хотя аптекарь и заверил, что мадам Шампоно скоро выздоровеет, - и об Антуане, который ввиду этого заверения и своего долга перед Церковью уже собрал свой мешок, чтоб завтра вновь ехать в Париж. Кроме того Мартина думала, что ей уже давно пора бы замуж, а желающих всё нет и нет. И первый, и второй, и третий факты - всё её весьма печалило.
   Выпроводить гостью и лечь спать удалось только за полночь.
   Антуану больше повезло. Он скрылся от внимания матушки Нинон и сумел улечься вовремя. Сколько-то ещё ворочался, праздно гадая, случится ли ему ещё когда-либо ночевать на этой постели. А потом уснул и видел маленькую Флавиньи в обличиях Корнелии - матери Гракхов, - Венеры, королевы Марии-Антуанетты и статуи Пресвятой девы, стоявшей возле постели его матери. Переходя от одного образа к другому, он переворачивался с боку на бок, улавливая краем уха убаюкивающее-печальный шум дождя за окнами. Под конец Флавиньи явилась к нему в виде американки. Шампоно лежал в своей келье, прикованный к кровати какой-то сильнейшей усталостью, а она раскрыла дверь без стука, появилась на пороге - платье на английский лад, глаза сверкают - и позвала его к чему-то грандиозному, неведомому:
   - Вставай, Антуан, вставай!
   Антуан смотрёл на неё с восторгом, но не мог оторваться от монашеского ложа. Флавиньи, заметив это, подошла совсем близко к нему, склонилась, бросила мрачно-величественный взгляд и произнесла:
   - Вставай! Маме совсем худо!
   Шампоно мигом открыл глаза. Над ним стояла Мартина в ночной рубашке, с чёрными волосами, растрёпанными ещё больше, чем обычно, и подсвечником в руке.
   - Маме совсем худо, - повторила она трясущимися губами.
   Он соскочил с кровати и вместе с сестрой отправился в их с матерью общую спальню.
   Слабый язычок единственной свечи позволял видеть, как тяжело дышит мадам Шампоно.
   - Священника! - с трудом проговорила она.
   Аптекарю Бюиссону веры больше не было: наверняка, это его ванны во всём виноваты. Шампоно быстро оделся, на ходу раздумывая: за кем прежде бежать - за цирюльником или за кюре? Выбор символический: в обязанности первого входило пустить кровь, что могло бы спасти жизнь матери, её тело; в обязанности второго - исповедать умирающую, обеспечить ей правильный, хороший отход в иной мир и спасти её душу. Ясно, что душа важнее. К тому же, Антуан сам был служителем Бога, а священник жил немного ближе, чем цирюльник.
   Ёжась от холода и влаги, подобрав рясу, чтобы не запнуться, Шампоно бежал по тёмному городу к дому кюре. Дождь усиливался. Здоровые капли падали на самую тонзуру, и Антуан жалел дорогой, что он не капуцин, что нечем прикрыть голову. Вода текла за шиворот, ноги вязли в раскисшей земле - что-то будет утром? В довершение всего за сотню шагов от дома священника о макушку Шампоно больно стукнулось что-то тяжёлое. Тут же справа и слева с характерным шуршанием посыпались белые шарики льда. Градины.
   Через час, когда священник исполнил свой долг и собрался уходить, оставив у постели причастившейся мадам её сына, дочь, цирюльника и тазик свежей крови, уже светало. Дождь продолжал. На пороге кюре думал о том, лечь ли обратно спать или, как велит родственный долг, пойти к своему брату-столяру, предупредить его, чтобы Жюно не перебил заказ на гроб, который намечается. Выйдя за дверь, он обомлел: насколько мог видеть глаз, расстилалась белая, словно посреди зимы, земля, сплошь покрытая градом.
   Ближе к завтраку кюре узнал, что брату его подвалила большая удача: не один заказ на гроб, а целых два, да к тому же избавление от конкурента. Тело столяра Жюно нашли недалеко от местожительства любовницы, проводившей его около четырёх утра. Пробежав два или три квартала под дождём, столяр получил по голове градиной размером с куриное яйцо.
   А ближе к обеду всем уже стало известно, что, видимо, этой зимой изготовитель гробов прямо-таки озолотится...
   Во всех семьях Сен-Кентена плакали. Не потому что умерли столяр и госпожа Шампоно, а потому что град был такой силы, что от урожая не осталось ничего.

*

   На следующий день после сельскохозяйственного праздника решено было устроить ещё один выезд на природу. До маленького озера, находившегося во владениях хозяина замка, было меньше мили. Тем не менее, по направлению к нему потянулся весьма внушительный кортеж. Кавалеры ехали верхом, дамы перемещались в экипаже; за ними двигались повозки с прислугой, провиантом, складными стульями и зонтиками.
   - Мы будем резвиться как нимфы! - пропела баронесса, забавляясь с маленькой де ля Рок, сидевшей на коленях у неё.
   - Вчера мы уже были нимфами, - заметила мать, прижимавшая к себе мальчика.
   - То дриады. А теперь будем наядами.
   Престарелая девица вознамерилась с неодобрением взглянуть на мадемуазель Флавиньи, проявившую излишнюю учёность, но не успела, стукнувшись головой о стенку кареты, когда та преодолевала очередную кочку.
   Спустя час компания уже расположилась на берегу законного владения кузена баронессы. Вместе с мадам де ля Рок и мадмуазель Сен-Флорантен он сидел на траве и, вверившись заботам лакеев, которые призваны были беречь господ от жестокого солнца и злых насекомых, беседовал с дамами о причёске маркизы де Ж., привычках графини де В. и кавалерах баронессы де ля К. Слуги вытаскивали лодку, а дети с восторженными криками бегали подле них, полные желанья покататься. Флавиньи и баронесса де Мимер, чинно беседуя о пресмыкающихся, ушли исследовать заросли, вероятно, с целью обнаружения новых биологических видов.
   - Вы так и не переменили своего мнения насчёт владения шпагой? - спросила мадемуазель де Флавиньи, прогуливаясь об руку с бароном на некотором отдалении от общества сплетников.
   - Я убеждён, сударыня, в том, что задача дворянина не в том, чтоб уметь убивать, а в том, чтобы помочь немощному и неразумному, взять на себя бремя руководства, если нужно. Кроме того, мы должны покровительствовать наукам и искусствам. И сами служить примером изящества. Не так ли?
   - Шпага могла бы помочь Вам в деле защиты слабых, - настаивала мадемуазель, обмахиваясь веером с изображением вида Лондона и поглядывая на малышей, которые в сопровождении лакея и няньки катались по озеру.
   - Вам необыкновенно идёт это белое платье, мадемуазель, - ответил на это замечание барон. - В нём Вы похожи на ангела.
   - Как приятно это слышать! Но только... Барон, Вы ведь не верите в ангелов?
   - Глядя на Вас, - начал новый комплимент де Мимер, - я, право, начинаю...
   Его прервал ужасный крик.
   Следующая минута оказалась самой длинной в жизни всех присутствующих.
   Ещё несколько недель по возвращении домой барон вспоминал искажённое лицо мадам де ля Рок, обморок престарелой девицы, бледность поймавшего её хозяина, слившийся в единый звук визг служанок, огромные глаза Софии-Жюли де Флавиньи, обращённые к нему и умоляющие сделать что-нибудь, её отца, издалека бегущего к озеру и сбрасывающего на ходу одежду.
   - Барон... барон... Прошу Вас... Что же Вы стоите...
   Как выяснилось позже, маленькая де ля Рок то ли потянулась кувшинкой, то ли увидела рыбку, которую, как водится, пожелала поймать. Нянька не успела остановить её: испуганная женщина, бросившись за ребёнком, усилила создавшееся неравновесие. Когда лодка перевернулась, выяснилось, что не умеют плавать ни она, ни лакей, сидевший на вёслах, ни, тем более, малыши. То же касалось большинства присутствующих.
   - Барон... Ну, сделайте же что-нибудь! Барон!
   Де Мимер не шевельнулся.
   Флавиньи вместе с одним из слуг сумели вытащить мальчика и его няньку. Лакей выбрался сам.
   - Барон! Ах, почему же Вы не помогли им? Почему?
   Он не мог дать точного ответа. Плавать де Мимер когда-то учился. Впрочем, не скажешь, чтобы у него это слишком уж хорошо выходило. Ему никогда прежде не приходилось спасать утопающих. Испугался? Нет, не может быть... Разве барон боялся воды когда-либо? Впрочем, он и не любил её...
   - От меня всё равно там не было бы толку. Я ничем бы не помог. - Так он, в конце концов, ответил и самому себе, и невесте. - Девочке суждено было утонуть.
   Де ля Рок с семейством отбыла в тот же вечер. Через день уехали все остальные. Омрачённое гибелью девочки, пребывание в замке никому уже не доставляло удовольствия. Фарфоровые пастушки вместе с электрической машиной, не успев добраться до хозяйки, повернули назад к дому.
   На следующий день по возвращении к барону явился учитель красноречия. Ему ответили, что господин не принимает никого и не нуждается более в услугах ритора. Тот попросил жалование, причитающееся за проведённые прежде уроки. Встретив отказ, он поднял шум, заставший выйти самого барона, находящегося в крайне плохом расположении духа. Барон сказал, что у него нет денег, и просил учителя поскорее убираться прочь.
   - Но позвольте! Я же честно заработал... На что же мне жить, сударь?...
   В ответ на это последовала угроза спустить собак.
   Ритору осталось лишь робко вопрошать:
   - Может быть, я приду через пару недель?
   - Может быть, - равнодушно ответил барон.

*

   Глядя, как Сен-Кентен скрывается за горизонтом, Антуан внезапно ощутил странную вещь. Это было просто, но вместе с тем ново; он и не предполагал, что подобное может случиться. Покидая родной город, родную провинцию, Шампоно почувствовал, что его больше ничего не связывает с этой географической территорией. Мать лежала в могиле, сестра сидела рядом в дилижансе, явно боясь того, что может ждать её в Париже. Она не пожелала оставаться одна в Сен-Кентене, да и не могла. Прежде они вдвоём жили на пенсию матери, назначенную ей после гибели мужа, да кое-что выращивали на огороде; теперь одинокая засидевшаяся девица вряд ли могла рассчитывать прокормиться, выращивая на своём заднем дворе морковь и капусту. Тем более, за жильё надо было платить. Лет около десяти назад семейство переживало трудные времена, так что пришлось продать дом на условии, что новые хозяева будут сдавать Шампоно половину его за небольшую, правда, цену.
   Словом, Антуан не оставлял ничего, уезжая: внезапно оказалось, что всё, могущее связывать его с родным городом, давно утрачено. Возникшее чувство можно было бы назвать свободой, кажись оно столь же приятным. Шампоно ощутил, что оторвался от основы, от столь любимого и уважаемого им прошлого. Это было неожиданно и жутковато. Но дарило смутные и будоражащие предположения о том, что будущее теперь целиком зависит только от него самого...
   Хорошо это или плохо, когда человек ни к чему кровно не привязан?
   Шампоно сидел, смотрел в окно и думал, что все части Франции принадлежат и не принадлежат ему в равной степени.
   Его родная страна - страна мрачных угольщиков, не видящих облаков, потому что они никогда не поднимают к небу свои почерневшие от дыма лица, страна тощих, постаревших на двадцать лет вперёд женщин с ненормально распухшими детьми на руках, страна, порождающая самые блестящие умы и хранящая самые варварские порядки.
   Кому принадлежит здесь власть? Самым недостойным из недостойных. Таким, как этот самодовольный барон, такой же, как колокольчик, пустой внутри и болтливый, воображающий себя личностью и вечно гоняющийся за модой, растекшийся и плоский, как лужа, в попытке следовать всем увлечениям публики - совершенно бессодержательное существо, не похожее ни на рыцаря, ни на гражданина. Таким, как его мачеха, псевдонатуралистка, делающая вид, что в её фарфоровой головке имеется что-то, кроме мыслей о мужчинах, кокетничающая своей распущенностью и ещё менее способная мыслить, нежели сынок её. Или таким, как этот Клерамбо с его бессмысленной желчностью, довольный своей злобой, плывущий в остроумностях, тонкостях, колкостях и гадостях, как помидор в супе.
   Кстати, об этом семействе... Надо будет попросить у них какого-нибудь покровительства для Мартины, раз уж Шампоно представлен там. Может, помогут устроить её.

*

   Баронесса де Мимер получила микроскоп в знак расположения от одного из своих поклонников. Несколько вставленных друг в друга цилиндров с какими-то стёклышками, изящно украшенных, через которые можно рассматривать самые крошечные организмы - отменный подарок для нестарой дамы, которая без ума от всего, как нынче говорят, биологического. Подарок расположился в наименее затемнённой части будуара на низеньком столике, за который покойный барон когда-то так и не успел расплатиться. Верная Жанна была немедля отправлена на кухню, в подвал или ещё куда ей там будет угодно, только бы поскорее раздобыть необходимый материал из мушек и жучков. Покуда таковой доставлен не был, баронесса пробовала рассматривать микроскопом различные субстанции из окружающего мира: собственные волосы, духи, пудру, румяна. Затем, лизнув приборное стёклышко, она полюбопытствовала насчёт возможных обитателей своего ротика: говорят, крошечные организмы способны самозарождаться даже там. В ротике никого не оказалось. Что ж, к лучшему.
   В рассуждении, чего бы ещё можно было подсунуть под эти трубочки, баронесса внезапно пришла к восхитительной мысли. Конечно! Только одной это сделать не получится, придётся дождаться Флавиньи.
   В восторге от сообразительности, дама уселась к зеркалу и принялась совершенствовать свой внешний вид в ожидании Флавиньи, который должен был появиться к вечеру, часов через пять. В комнату постучалась прислуга. Ловля жучков и мушек ещё не закончена, но в самом разгаре; Жанна же смеет напомнить сударыне, что какие-то люди ожидают приёма внизу уже не первый час.
   - Баронесса обещали принять их после большого завтрака, не так ли?
   - Ах да.... Они ещё там?
   Поскольку все косметические препараты были уже изучены про помощи микроскопа, и при том ни господин Флавиньи, ни жучки пока что не прибыли, можно было потратить чуть-чуть времени на этих визитёров. Как бишь их фамилия?
   - Шампоно, сударыня! Угодно ли Вам меня помнить?
   Юноша, с виду очень мало походящий на естествоиспытателя, учтиво поклонился баронессе, пожелавшей принять его в лиловой гостиной. С ним рядом стояла молодая особа с таким же бледным лицом, довольно худая и будто бы чем-то напуганная.
   - Шампоно? - бессмысленно проговорила баронесса.
   - Я имел честь быть представленным Вам...
   Баронесса ещё раз взглянула на посетителя, безуспешно силясь в нём уловить малейшие черты биолога или хотя бы врача.
   - Должно быть, Вы представлены недавно?
   - Около года, баронесса.
   Видя, что та всё ещё не в силах вспомнить его, Шампоно счёл нужным сообщить о родственных связях с де Брионом.
   - Ах, Вы крестник аббата! О, как мило! И как же здоровье нашего аббата?
   - Он в прекрасном самочувствии.
   - Удалось ли ему выиграть в лотерею или он организует собственную? Как его опыты по оживлению лягушек? Как продвигаются поиски философского камня?
   Шампоно ответил на вопросы как мог достоверно и полно, но так и не был удостоен предложения присесть.
   Девушка жалась к своему брату. Из-под высокого пышного чепца, как из норки, смотрели испуганные глаза - большие, чёрные, но не глубокие, не из тех, что влюбляют в себя кого угодно. Жидкие волосы кое-где свисали сосульками из-под сборок и лент, довольно старых и неуклюжих, но пришедшихся кстати вследствие неожиданной моды у светских дам на подобные вещи. Костюм, мало чем отличающийся от традиционного одеяния пикардийских крестьянок - собственно, он самый и есть, доставшийся от матери и лишь дополненный башмаками из кожи, купленными у парижской заставы при въезде в город.
   - Госпожа баронесса! Я хотел бы просить об оказании милости мне и моей сестре. Смею надеяться, что Вы будете благосклонны ко мне так же, как к моему крёстному, который велел Вам кланяться...
   - О, да! Чего бы Вам хотелось, дитя моё? - ласково спросила баронесса, мигом приняв на себя новую роль.
   - Сударыня, могу ли я просить Вас об оказании покровительства моей сестре?
   - Вашей сестре?
   - Да, мадам...
   Шампоно склонил голову - вежливо, но не слишком, ровно на столько, насколько его привычки и воспитание были сильней философических убеждений.
   - Бедная сиротка.... Поди ко мне.... Ведь она сиротка, не так ли? - осведомилась баронесса, расположившаяся на кушетке в позе римского патриция за обедом.
   Мартина подошла и, присев, поцеловала её руку.
   - Моя девочка... Не знаю, право....
   И баронесса повела разговор о каких-то посторонних вещах, никак не касающихся Мартины и возможности устроения её судьбы: она сослалась на всеобщее несовершенство мира, на никудышное финансовое положение двора, на подозрительные планы англичан и на мигрень. Затем пожаловалась на нерадивость прислуги и благосклонно выяснила все обстоятельства прежней жизни несчастной сиротки. Вспомнила зачем-то о своём покойном муже и доложила о поведении пасынка. До прихода де Флавиньи ещё несколько часов, а поговорить вовсе не с кем.
   Девице Шампоно было грустно и неуютно. Она смотрела на белые стены, разукрашенные лепниной в стиле предыдущего царствия, на огромные зеркала, на высокие потолки, призванные обеспечивать ощущение свободы, но отчего-то подавляющие и стесняющие гораздо более, нежели узкое пространство домишки, в котором она родилась. Лиловая в мелкий цветочек обивка на низеньких, изящных до крайности креслах и такие же шторы смотрелись так, будто они бросают вызов Мартине - своей аристократичностью, своей красотой, своей показной дороговизной. Мартина не принимала вызова и боялась. Если бы даже ей предложили сесть, она не прикоснулась бы к этим враждебным предметам. Хотя её ноги уже начинали болеть. И это, кажется, было что-то вроде предупредительного удара со стороны этой комнаты. Этой холодной, злой и полностью чуждой среды.
   - А пирожные Вы любите? - спросила баронесса.
   Мартина присела, учтиво, как только умела и пробормотала нечто очень невнятное.
   - А курицу?
   Баронесса изнеженно потянулась и кстати сообщила, что сегодня она приказала кухарке приготовить куриный бульон. Затем, не дожидаясь ответа от растерянных гостей, выложила уйму других новостей самого малозначительного свойства, преподнесённых, однако, со всею возможной учтивостью. При том было заметно, что она скучает.
   Шампоно в какой-то степени привык к такому обращению. Не сказать, чтобы он почитал себя за прислугу, за низшее существо. Эта роль ему не то, чтоб нравилась, но и не огорчала вовсе; не унижала так, как оно было когда-то, всего год назад, когда он явился в Париж гордым обывателем, не знакомым с привычками света. Ведь, в сущности, так ли уж важно, которую роль ты играешь? Не стоит принимать близко к сердцу ритуалы неразумной, искусственной жизни. В этом дряхлеющем, дышащем на ладан мире, который сам себя иначе не именовал, все титулы и звания имели уже так мало значения и смысла, что огорчаться по поводу того, что не обладаешь ими, было в высшей степени глупостью. Ведь был другой мир. Он существовал эфемерно, но уж вот там-то всё было по-настоящему. Республика равных, отечество всех литераторов и здравомыслящих людей, отчасти распространяющее влияние своё и на гостиные знатных дам. Шампоно жил в нём. И до старого, ненастоящего, игрушечного мира ему не было дела.
   Баронесса тем временем крикнула Жанну, как будто забыв о гостях. Выполнено ли указание? Где жучки, где мушки?
   - Сударыня, клянусь, что мы с Ламбером искали! Долго искали! Жавотта всё держит в чистоте... Даже за буфетом! Ни одного жучка! Бог свидетель, мы искали их, сударыня!
   - Жанна, почему я всегда считала, что ты умнее? Ты разочаровываешь, право... Ну, так смотрите в подвале!
   - Смотрели, ей-богу!
   - Тогда на улице!
   С раздражением на лице баронесса повернулась обратно к гостям.
   - Вы видите? В этом доме больше, чем полдюжины прислуги! И ни на кого невозможно положиться! Скоро мне придётся, видимо, всё делать самой! Не так ли?
   Она снова посмотрела на прислугу, стараясь придать капризному выражению своего личика гневливый оттенок.
   - Поскольку вы не справляетесь, Жанна, я возьму эту девушку!
   - Как скажете, сударыня...
   Горничная аккуратно удалилась, неся своим товаркам новость о грядущей сопернице.
   - У меня мигрень! - заявила баронесса, не обращаясь уже ни к кому специально, словно говоря сама с собою.
   Так в Мартининой жизни началась новая эра. Быть может, счастливая?
   Девице Шампоно было велено поцеловать ручку госпоже, и она сделалась обитательницей страшного чужого дома, даже не предполагая ещё сегодня утром, как может выглядеть та баронская милость, в надежде на которую брат привёл к этим людям.
   - Премного благодарен Вам, баронесса! Поистине, мы и моя сестра никогда не забудем того, что Вы для нас сделали в трудную минуту. Мы будем молиться за Вас.
   - Ах, право, это всё такие мелочи...
   Губы Шампоно, прильнувшие к баронессиной ручке, были приятнее, чем губы его сестры, но всё же не шли ни в какое сравнение с губами любого из молодых естествоиспытателей из Университета. А коли он был теперь братом прислуги - тем более.
   - Не желаете ли отобедать у нас, господин Шампоно?
   - Принял бы за честь...
   - Жавотта! Накрой господину в людской!
   - Простите, сударыня... Чуть не забыл! У меня ведь назначена встреча...
  
   Отобедав в одиночестве, баронесса провела оставшееся до вечера время за пятым томом книги Мариво "Удачливый крестьянин", возлежа всё на том же лиловом диванчике. И на нём же она приняла господина де Флавиньи.
   В былые времена она принимала его за туалетом в неглиже, лёжа на постели и даже спящей - трюк для наименее решительных мужчин, имевший место так же с господином де Пайю, с графом Ламбеском и виконтом Баррасом, и предназначенный для того, чтобы минимизировать сопротивление...
   Теперь баронесса считала уже достаточным всего лишь полулежать на диване, кокетливо приподняв юбку, чтоб ножка явилась миру на семь-восемь дюймов.
   - Сударыня! О, наконец я вижу Вас!
   - Ах, Флавиньи! Это Вы!
   Да, решительно, губы этого человека всё ещё нравились баронессиной ручке более, чем чьи-либо.
   - Вообразите, Флавиньи! Сегодня я наняла ещё одну служанку! При этом я совершенно не представляю себе, кто она такая!
   - Возможно ли, баронесса?
   - Да-да! Должно быть, это ужасная глупость, не так ли?
   Кто-то однажды рассказывал баронессе о том, что мужчины, любящие умных женщин, равным образом падки и на глупышек. Поскольку баронесса, без сомнения, считала себя учёной дамой, любовник её естественным образом мыслился ценителем именно этого качества в женщинах. Следовательно, для закрепления любовного успеха надлежало иногда притвориться и дурочкой - так, слегка, чтобы сделаться для кавалера потенциальной соперницей.
   - Чем же очаровала Вас эта девушка, друг мой?
   - Она явилась с молодым человеком, который отрекомендовался племянником де Бриона.
   - Племянником де Бриона?
   - Да, Флавиньи. Он сказал, что представлен у нас. Но, как я ни силилась, так и не вспомнила...
   За разговором, обнявшись, словно невзначай, они потихоньку направились в заветную комнату мадам. Туда, где помещались все её сокровища: те самые баночки с законсервированными червячками, ящерками, ручками и ножками в кружавчиках, пропахшие лавандой томики натуралистов и философов, коробочка мушек, пудра, помада всех сортов, душистое масло и несколько костюмов самого легкомысленного характера - всё, призванное пробуждать в естествоиспытателях и прочих молодых учёных их тайные мужские таланты. Посреди комнаты расположилось новейшее и любимейшее из сокровищ. Баронесса с удовольствием продемонстрировала микроскоп своему кавалеру. Тот рассыпался в комплиментах - как аппарату, так и его обладательнице.
   Систему Декарта, которая внезапно заинтересовала баронессу, он излагал уже лёжа... Известно, что ничто так не способствует научному мышлению, как времяпрепровождение наедине.
   Прошептав что-то очаровательно-нелепое, баронесса прикоснулась устами к органу слуха объекта своего учёного опыта. Потом незаметно вытащила изо рта комочек слипшейся пудры. Определённо, парик - это то, что следует снимать с мужчины в первую очередь. За париком последовали старомодный аби, далее - фижю, камзол, а потом и кюлоты. Сделав необходимые приготовления, баронесса обратилась для него в кошечку, приступила к тому, что умела лучше всего на свете.
   За окном, между тем, было холодно, ветрено, сыро от прошедшего дождя. Солнце только-только выходило из-за туч. А шторы, надуваемые утомившимся Зефиром, колыхались, словно участвуя в делах Флавиньи и баронессы.
   Нацелившись уже отдаться философии без остатка, господин де Флавиньи заметил, что дама сегодня настроена на немного иной, не вполне обычный метод достижения рая на земле. Не сняв две последние юбки, дама старательно приближала его наступление, вела кавалера к эдемским вратам, сама оставаясь на бренной земле.
   Сквозь приоткрытое окно на встречу ветру вырвались звуки невнятного свойства. Господин де Флавиньи отошёл к праотцам, впрочем, только на минутку. По возвращении, не открывая глаза, он ещё возлежал на софе и восстанавливал силы после свершённого путешествия, когда испуганный вскрик баронессы заставил мигом придти в себя.
   - О Господи!
   - Любимая моя! Что с Вами?
   Баронесса склонилась у низенького столика под микроскопом. На лице у неё изобразился испуг. А под чудесными стёклышками находилось именно то, что известными усилиями даме только что удалось извлечь из тела своего кавалера.
   - Какой ужас! Флавиньи! Ты не представляешь, не представляешь, сколько там этих жутких зверей!

*

   Мартине отделили уголок в людской за ширмой. Сначала здесь было так же скверно, как и рядом с дорогой мебелью. Вечером, приготовляя себе постель, она невольно слушала, как слуги сплетничают друг о друге и отпускают непристойные шуточки. Мысленно их осудив, Мартина пришла к выводу, что она - одна благочестивая душа в этом зверинце. Улегшись спать с этой мыслью, девица долго и старательно молилась, а потом всё же решила, что дела её не так уж плохи. Ведь в городе, наверно, легче выйти замуж.
   Мартинино хозяйство, спрятанное под кроватью, составляло пару смен белья, почти не латанного, иголки с нитками, чтоб его латать, гребень, лента - лишь одна. Из роскошеств был только кусочек дорогого душистого мыла, сваренного, должно быть, не позднее "Мучной войны" и найденного перед отъездом в сундуке покойной матери. Имелись и две книги. Да, Мартон была грамотна, хоть и производила впечатление личности, совсем далёкой от просвещения.
   Кроме того, на первое время у Мартины имелось немного денежек. Всю первую ночь она ворочалась, то и дело просыпаясь, и думала, куда бы их припрятать. Наконец, около трёх часов проснулась совершенно и полезла проверить, не украли или её семь ливров. Они были на месте. Между тем, из-за ширмы, со внешней стороны раздавались какие-то странные звуки.
   Мартина выглянула и узрела нечто непристойное. Участниками непристойного явились Жанна и рыжий, наглый, но симпатичный лакей Серван. Вообще-то мадемуазель не полагалось понимать, чем они заняты, но так сложилось, что однажды в ранней юности она вот так же вот случайно нашла своего соседа с какой-то дамой, а потом из разговора взрослых поняла, что это - то самое, что позволено только в замужестве.
   Гадко и ещё более одиноко, чем прежде. Мартина тихонько вернулась, залезла с головой под одеяло, заткнула уши и мысленно осудила любовников. После прочла "отче наш" раз пятнадцать. И поклялась себе, что больше не станет смотреть на этого лакея, который при свете дня показался ей почти что милым. За ширмою всё стихло, но Мартина, расстроенная столкновением с грехом, не спала ещё час и в результате к утру была столь же уставшей, как и накануне.
   Она чувствовала себя печальной и одинокой, когда на другой день уныло сметала пыль с диванов и шкафов по заданию хозяйки и неожиданно услышала позади себя мужской голос:
   - Стало быть, это ты новая служанка?
   Мартина обернулась. Перед ней был хозяин, молодой барон.
   - Ну, как дела? Нравится тебе тут? Скучаешь по родственникам? Ничего, всё будет хорошо.
   И он то ли дружески, то ли игриво погладил её рукою по спине. Рука была тёплая. Глаза барона тоже были тёплые, очень живые, ласковые и беззаботные. И слова его - единственные слова поддержки, полученные Мартиной по прибытии в этот дом, украшенные весёлой интонацией и симпатичной парижской картавостью, - тоже оказались какими-то необыкновенно нежными, ласкающими, проникновенными.
   Через пару дней рыжий Серван попытался заигрывать с новою служанкой, но был встречен неприязненно и строго.

*

   Жизнь в прислугах оказалась для девицы Шампоно отнюдь не сладкой. Среди горничных и посудомоек она не сыскала ни одной подруги. Высоким жалованием бароны тоже никого не баловали. И всё-таки, Мартина изыскала способы вкушать минуты счастья и спокойствия, пусть иллюзорного. С самого детства она привыкла отдыхать сама с собой, в собственном уголке, и находить радость в уединении. Здесь, в особняке баронов де Мимер таких уголков было у неё целых два. Первый располагался в людской, за ширмой, там, где она спала и хранила свои вещи. Второй, ещё более уютный, располагался в недрах её души и содержал всё, что было связано с хозяином.
   В минуты, когда ей было плохо, или больно, или холодно, Мартина мысленно призывала молодого барона. Сначала его, а потом уже - Бога. Робкие частицы её разума хватались за крохи воспоминаний связанных с бароном. Вот они случайно столкнулись в дверях. Вот барон весел, он смеётся над чьей-то шуткой и роняет свой прекрасный взгляд на Мартину. Вот барон спит на диванчике в гостиной после ухода визитёров: он не видит Мартину, и он сколько угодно может любоваться его позой.
   Когда вспоминать было нечего больше, в ход шла фантазия: и вот уже барон обнимает Мартину за плечи, берёт её руку в свою, с нежностью успокаивает её: "Не плачь, Мартон, мне так тебя жаль, бедное дитя...". И Мартон старается больше не плакать.
  
   В обязанности Мартины не входила уборка комнаты молодого де Мимера, и ей так и не случилось ни разу там побывать. Она не была ни в комнате баронессы, ни у начинающего литератора, ни в гостевой, обустроенной для господина Флавиньи. Но комната барона - таинственный центр мироздания - принадлежала и Мартине в некотором роде. Она была горда тем, что сама вычислила, где находится окно этой комнаты. Так что, теперь, в свободные минуты, особенно по вечерам, когда зажигается внутреннее освещение, можно было, укрывшись во дворе, незаметно наблюдать за этим окном, за этим входом в храм, за этим светящимся источником жизни. Стороннему наблюдателю могло бы показаться, что все окна дома де Мимеров совершенно одинаковы. О, нет! Сколько красоты, сколько смысла в этих ставнях! Как чудодейственен, должно быть, свет, исходящий из этой комнаты! Мартина мечтала как-нибудь застать самого барона, увидеть его подошедшим к окну с той, внутренней, стороны. Однажды ей повезло: он или не он, - бедняжка не успела рассмотреть, - но за ставнями появился какой-то силуэт. В ужасе она бросилась бежать: что, если барон заметит её, стоящую здесь, что если догадается обо всём? Через минуту, набравшись смелости и вооружившись разумным расчётом, что подобное вряд ли может приключиться, Мартина вернулась на пункт своего наблюдения, под большое дерево, произраставшее тут на протяжении не менее трёх-четырёх поколений. Но за окном уже никого не было.
   Все жесты, все позы, все, даже самые незначительные движения молодого барона имели для Мартины необыкновенную наполненность. Ничто не должен был делать он просто так. Любой его жест либо оказывался совершенен, либо чудесно оригинален. Можно было часами смотреть на его профиль, можно было сутками любоваться на его фас, и Мартина так и чувствовала, насколько обогащает её внутренний мир это созерцание, сколько пищи для души и разума оно несёт. Храня в своей памяти бесчисленное множество бароновых жестов, Мартина мысленно рассматривала их, как выставку благородных античных скульптур.
   Зима тихонько шла на смену осени, и, чем холоднее становилось за дверями, тем жарче пылали Мартинины чувства. Она сама нашла эту закономерность, имея странное обыкновение взвешивать и обмерять собственные эмоции. Любые. Сказать, будто Мартина всегда делала это всегда, когда влюблялась, - невозможно. Прежде-то ведь она ни разу и не влюблялась.
   Чувства Мартины были для неё самой столь же пугающи и непривычны, как нынешняя зима для всех французов.
   Ноябрь принёс сильнейшие холода. В декабре реки так промёрзли, что по любой из них можно было бы ездить на телеге. Ходили слухи даже, что и море возле берега покрылось льдом, чего раньше нельзя было и помыслить. В первый день нового года на улицах нашли несколько трупов тех, кто имел неосторожность задержаться на этом страшном морозе. Одежда не помогала; от дверцы кареты до собственного подъезда добирались не иначе, как бегом. Начало января все, кто мог позволить это себе, провели, не отходя от камина. Брат короля велел разжечь костёр перед своим домом: мода на заботу о замерзающих неимущих вмиг охватила всю знать. Старики говорили, что эта зима превосходит своей стужею даже "Великую зиму" восьмидесятилетней давности. И, памятуя об ужасном граде, сходились в том, что год выдался прямо-таки устрашающий. Настроенные философски люди кутались в шубы, не покидали своих особняков и по привычке обвиняли во всём дурное правительство и скучного короля. Народ попроще умирал на улицах и думал об Апокалипсисе.

*

   Барону нравилось общаться со своей невестой. Она была потешно старомодной и невероятно сведущей в книгах новейших авторов. Кроме того, мадемуазель Флавиньи умела чудесным образом удивлять, являя самые неожиданные речи.
   - Знаете, о чём я сегодня думала?
   - Нет, не знаю. О чём же?
   - У меня было тяжело на душе, и мне вдруг захотелось умереть...
   - Бог мой, что Вы такое говорите!
   - Знаете, я вдруг подумала, как хорошо было бы умереть в какой-нибудь светлый день - зимой или летом, не важно - но непременно, чтоб на улице было ясно. Умереть в своей постели, в своей комнате, чтоб она была идеально прибрана, чтоб было много воздуха, много света, чтоб всё было аккуратно... И чтобы никто не плакал.
   - Если бы Вы умерли, мадемуазель, я заплакал бы непременно...
   - ... и тем огорчили бы мою бессмертную душу!
   - Вы верите в душу...
   - Ах, барон, Вы же знаете, что я в неё верю! Мне всегда так тягостно слышать, что мой жених не разделяет моей религии, - проговорила мадемуазель Флавиньи. Шампоно никак не ожидал, что она может говорить таким ласковым, как будто даже жалобным, детским тоном.
   - Прошу Вас, не будем вдаваться в споры о религии. Я не в том настроении. И не называйте меня "барон".
   - Почему Вы не желаете называться бароном?
   - Вы делаете нашу беседу чересчур формальной, Софи. Ведь нам скоро предстоит стать мужем и женой!
   - Как скоро?
   Барон замялся:
   - Честно говоря, я всё ещё не могу решить вопрос о приданом с Вашим отцом. Думаю, не раньше следующего лета.
   - Вы торгуетесь из-за этих несчастных денег, подобно каким-нибудь провинциальным коммерсантам!
   - Простите меня. Но... наша семья находится в не очень хорошем финансовом состоянии, так что такие вещи важны для маменьки... Ведь должны же мы на что-то давать эти самые обеды! Да и потом: можете ли Вы себе представить, чтобы маменька не имела возможности посещать хорошие дома из-за того, что ей нечего надеть? Потому нужно ещё немного подождать.
   - Хорошо, барон, я могу подождать.
   - Ну вот, снова "барон". Положительно, Вы невыносимы! Вы придаёте феодальным титулам слишком много значения, Софи, - в голосе Мимера слышалось кокетливое лукавство.
   - Это Вы слишком мало внимания уделяете обязанностям, возложенным на благородное сословие Короной! - последовал ответ в неожиданно строгом тоне.
   Затем была пауза.
   - Я ведь недорассказала Вам о моей воображаемой смерти, барон, - промолвила мадемуазель Флавиньи, уже смягчившись. Она замечательно умела всегда быть вежливой и умеренной в своих высказываниях, узнавая своей аристократической интуицией, когда следует переменить манеру.
   Теперь жених и невеста разговаривали снова тем светским тоном, в котором звучат одновременно чувствительность и безразличие, шутливость и серьёзность, смешивающиеся таким образом, что стороннему человеку нет никакой возможности их различить.
   - Если бы я умирала, то, помимо всей этой приятной обстановки, которую я Вам описала прежде, я хотела бы видеть подле себя всех своих друзей с улыбками на лицах. Чтобы они утешали меня и говорили мне ласковые слова, чтобы никто из них не горевал, чтобы я видела, что круг их остаётся нерушимым. И чтобы среди этих друзей были бы наши знаменитые философы: шевалье д`Аламбер, шевалье Гельвеций, барон де Монтескье и другие, конечно!
   - Ха-ха-ха! - де Мимер засмеялся, и мадемуазель присоединилась к нему. - Софи, вместо отходной молитвы Вы хотели бы слышать философскую беседу литераторов!
   - Да, так, если угодно! Только вот жаль, что все они уже умерли...
   - Вам следовало бы родиться на десяток лет пораньше!
   - Я сама постоянно твержу это себе, барон... И огорчаюсь из-за этого... Почему Вы замолчали? О чём Вы думаете?
   - Я думаю... Кажется, Вас в самом деле всё это так заботит?
   - А почему Вы спрашиваете?
   - Это было бы забавно...
   Да, забавно. Если, конечно, кушать эти речи в меру и не пресыщаться. И изыскать способ не только оттянуть женитьбу, но и вовсе избегнуть её...
   "Всё-таки я ещё не готов к этому. Да, не готов" - ежедневно напоминал сам себе де Мимер.
  
   А в конце зимы скончалась мадам де Флавиньи, которая и прежде много болела. Свадьба её дочери и барона окончательно расстроилась из-за ссоры двух семей. Господин Флавиньи и баронесса ежечасно обменивались сочувственными, гневными и вопросительными посланиями, так что лакей Серван замучался бегать от одного дома к другому: за день он едва успевал съесть тарелку супа, погреть у камина в людской свои обмороженные руки и пожаловаться Мартине на тягостное существование. Всезнающий аббат де Брион сообщал своему племяннику, что то ли баронесса требует овдовевшего господина взять в её законные супруги, а он не хочет, то ли наоборот - но только теперь их любовь окончательно погублена. Ко всему выяснилось, что покойная всё своё имущество завещала не кому иному, как господину Калиостро, который незадолго до того пообещал ей вечное процветание на планете Сатурн в последующем перерождении. Узнав сие, молодой барон не стал никого обманывать на счёт своих истинных преференций и прямо заявил несостоявшемуся тестю, что жениться не собирается. Обеды по четвергам прекратились. Мадемуазель две недели почти не выходила из своей комнаты, пребывала постоянно в слезах и дважды порывалась уйти в монастырь. Баронесса что ни день страдала мигренью, ходила по дому в расстроенных чувствах, бранила прислугу и только по понедельникам, утром, во время своего туалета, принимала юного, подающего надежды естествоиспытателя. Господин Флавиньи искал управы на Калиостро, который, впрочем, как сквозь землю провалился. Барон добивался новых связей, новых знакомств, новых развлечений. Помолвка, разумеется, была расторгнута.

1789

   - ... Так-то вот, друг мой! - проговорил аббат Брион, в очередной раз поглядывая на полупустой графинчик с красным вином, поместившийся на столике меж ним, аббатом, и месье Бланше. - Ах да, позабыл главную новость! В бывших североамериканских колониях недавно избрали так называемого "президента".
   - Это что значит? - спросил Бланше, неспешно вытащив изо рта кончик дымящейся трубки.
   - А значит это, сударь, что колонии в очередной раз утёрли нос этим напыщенным, бездушным, гадким британцам! - Провозгласил аббат. - Ну, "президент" - это глава их государства. Что-то вроде консула в Древнем Риме.
   - Республика, - бессмысленно проговорил Бланше.
   - Георг от злости позеленеет, как только поймёт, что у американцев работает их система! Если только его там ещё не хватил удар... Кстати, Бланше! Пока я не забыл: из Турции сообщают, что тамошний султан стал совсем плох...
   - ... ещё по стаканчику?
   - Да, да!
   Отхлебнув малость, оба задумались. Бланше - о пудре, Брион - видимо, о том, как насолить англичанам.
   - А, вот, ещё вспомнил! - сказал он через минуту. - Ведь вы, наверное, и не слыхали о том, что Гольбах скончался?
   - И чем он торговал?
   - Ничем. Он был врач. Отрицал бытие Божие.
   - И немец, по имени судя.
   - Да.
   - Туда ему и дорога!
   Отпили ещё по одному глоточку.
   - Ну так, аббат! - заговорил снова Бланше. - Уж расскажите мне что-нибудь интересное.
   Брион весело подмигнул и принялся рассказывать то, как барон М* не женился в очередной раз и с кем его достопочтенная матушка предпочитает нынче проводить время. Торговец пудрою неспешно посасывал свою трубку, глядел в огонь, за окна, где потихоньку нарождалась весна, и на стены, увешанные портретами каких-то важных особ. "А ведь я и сам уже живу практически как дворянин", - радостно сообразил он, ублажая свои уши сплетнями из жизни лиц благородного происхождения. Бланше уже совсем, было, растекся по креслу, когда в дверях возник веснущатый нос Северины:
   - Сударь! Там к Вам человек... Тот, что вчера был.
   Брион приподнялся с кресла.
   - Прошу Вас, не беспокойтесь, - сказал Бланше. - И позвольте мне покинуть Вас на пару минут. Обещаю, я мигом вернусь.
   Он заранее знал, что это за визитёр явился, и, спускаясь вниз по лестнице думал о том, что жить на один только доход от лавки было бы крайне трудно...
   На первом этаже, в маленькой комнатке, предназначенной для приёма гостей как раз подобного рода, Бланше уже ждал человек, блистательно, даже чрезмерно пышно разодетый и грустно, безнадёжно смотрящий по сторонам.
   - Ну, шевалье де Донкур, - властно спросил хозяин. - Вижу, Вы всё-таки решились?
   - Знаете, - начал тот, - семь процентов это, видит Бог, всё-таки грабёж!...
   - Но в других местах Вам предложили процент ещё выше, верно?
   Шевалье промолчал. Он выложил на стол свёрток, который держал в руках. Внутри оказался портрет в раме.
   - Ларжильер. Начало века. Подлинное искусство!
   - Много у Вас родственников, - пошутил господин Бланше.
   - Выкуплю... всех выкуплю, как деньги появятся, - забормотал должник, не в первый раз уже, конечно же.
   Блаше выдал ему сумму, какую счёл нужной, ласково положил картину вместе с другими произведениями искусств, часами, предметами мебели и прочими ценностями, ждущими своего полного перехода в руки ростовщика-лавочника.
   - Будьте добры, - сказал он на прощание шевалье де Донкуру. - Вы ведь знакомы с де Таванном... Как его... Да, с графом... Я выдал ему одиннадцать тысяч под его шпагу и его слово дворянина. Прошу, напомните ему, что срок платить подходит...
   Довольный, Бланше возвратился к обществу аббата
   - Знаете, - сказал тот, ни обмолвившись ни словом про то, по какой причине полностью опустел графин на столике, - я тут подумал вот что. Хорошо всё-таки, что Его Величество решился созвать Генеральные Штаты. Уверен, что они смогут принять законы, истинно полезные для королевства. Тогда мы заживём, наконец...
   "Как настоящие дворяне" - подумал Бланше и удовлетворённо окинул взглядом галерею родственников месье де Донкура.

*

   Весну и половину лета молодой барон провёл в Тулузе, у родственников. Родственники были дальние, поэтому имели к де Мимеру более финансовый и матримониальный интерес, нежели братский. "Езжай! - сказала мачеха. - Вон, Кондорсе, и тот три года как женат. Может, хоть там кто-нибудь тебе приглянется".
   В Тулузе де Мимер сыскал себе пару новых театров, пару тёплых гостиных и пару любовниц, совсем свеженьких, на вид - совершенно таких, как столичные дамы, но менее утончённых, менее умелых, менее философичных (в том смысле, чтоб испытать какое-нибудь необычное удовольствие). Сколько-то времени его это развлекало. Он даже стал думать, что, раз путешествия так хорошо способствуют развлечению, то почему бы не отправиться в Китай или, к примеру, в Персию.
   Помечтав на эту тему с месяц, де Мимер пресытился и Тулузой. Идея сделаться новым Монтескье или - не дай Бог! - Лаперузом, отпала сама собой. К чему эти путешествия? Провинция, в конце концов, всегда не идёт ни в какое сравнение с пупом земли - Парижем. Старые газеты, старые новости, старые моды, старые дамы, перемывающие косточки молодым... Театров - раз, два и обчёлся! Портные ничего не в состоянии изобрести такого, чтоб захватывало дух: они только сами разевают рот, глядя на твой камзол и выспрашивают, что же носят теперь парижане.
   Ко всему, из Парижа начали приходить письма, дающие знать, что на родине всё-таки ещё может произойти что-то интересное.
   "Приветную Вас, мой кузен! - писал шевалье де Донкур. - Мне, право жаль Вас, что Вы не в Париже. Здесь происходят презанятные события! Верней сказать, сами события осуществляются в Версале; здесь же всё кипит, на каждом шагу новый оратор со своим мнением. Вы, конечно же, уже поняли, что я веду речь о собрании Генеральных Штатов. Подумайте, страна не видела их более двухсот лет, и вот Его Величество наконец-то решился! Поверите ли Вы, что весь свет съехался в Версаль в эту субботу, чтобы увидеть историческое событие! Мадам Лебруфф и мадемуазель Сенваль были в моей карете. Мы едва сумели протиснуться сквозь толпу! Вообразите теперь шествие всех депутатов (вот новое слово!), всех придворных и, наконец, всех членов королевской семьи вслед за ними: не менее полутора тысяч человек в общей сложности. Мадемуазель Санваль была в совершеннейшем восторге. Мадам Лебруфф указывала мне в потоке шествующих знаменитых Мирабо, Байи, герцога Орлеанского. Словом, мы отлично развлеклись. Прощайте, пишите. Донкур, покорнейший ваш слуга. P.S. У шевалье Шастеллюкса отличнейший новый костюм. P.P.S. Надеюсь, Штаты издадут указ о том, чтоб нам, дворянам, списали все долги, вынужденно сделанные у ростовщиков".
   Что ж, кузен всегда имел множество причуд. Барон не обратил внимания бы на это его восторженное послание, если б спустя пару недель не получил письмо от мачехи:
   "... если бы Вы знали, сын мой, что творится у нас! Мне ещё не приходилось наблюдать столь странных вещей. День и ночь все только и толкуют о событиях в Генеральных Штатах. Недавно я заметила, что вовсе не могу понять, что господин Гимар - помните ли Вы этого милого друга ботаники? - рассказывает господину Фуркруа в моей гостиной! У них у всех на уме одни только речи, проекты, указы! Каждый день я должна слушать их разговоры про Мирабо, ещё про каких-то там лиц из Генеральных Штатов. Порой проходит вечер, а я так и не удостаиваюсь ни единого комплимента! И когда всё это кончится, наконец? Говорят, что Его Величество уже задумывается над тем, чтоб разогнать всех депутатов. Теперь же нет ни одного салона, где бы не приняли одного-двух, а то и десяток этих вот господ... Впрочем, некоторые среди них всё же милы. В особенности мне по вкусу месье Гийотен. Он естествоиспытатель..."
   Впрочем, и это письмо можно было бы посчитать за очередную блажь мачехи или же просто желание получить в ответ ласковое слово. Главное же впечатление на барона произвело письмо господина де Флавиньи. Да-да! Раз Флавиньи забыл обиду, забыл, что де Мимер недавно разорвал помолвку с его дочерью, раз даже несмотря на это написал, чтоб поделиться впечатлениями... Видно, в столице в самом деле совершалось что-то чрезвычайно важное.
   "Революция случилась! - восторженно докладывал де Флавиньи несостоявшемуся зятю. - У нашей страны появилось представительное правление, скоро появится и Конституция! Депутаты Генеральных Штатов поклялись, что их миссия не кончится, пока они не сделают Конституцию для Франции! О, небеса! Рассказывают, что Его Величество стремился или же ещё стремится помешать им в этом. Уверен, скоро он поймёт всю благостность этого предприятия Штатов. Мимер, Вы и представить-то себе не можете, как счастлив я. Клянусь, Вы крайне удивитесь, когда увидите Париж полностью новым. Быть может, тогда мы будем уже конституционной монархией! Революция! - я с упоением повторяю это слово. И как хорошо, что дело обошлось без кровопролития, что чернь не подняла мятеж в важный момент!..."
   Ко всему прочему, некие господа, парочка провинциальных дворян, несколько раз принявших барона у себя дома, явно горели желанием выдать за него свою непросвещённую дочку. Де Мимер всего-то сделал ей несколько комплиментов! Глупая девчонка, по-видимому, всё разболтала родителям, и те принялись намекать барону, что он считается практически за жениха. Отъезд в Париж откладывался до тех пор, покуда самозваный кандидат в тести не заметил в одной из бесед, что свадьбу лучше бы провести не зимой, а раньше, осенью. Барон не очень-то умел отказывать. Он сделал вид, что всячески поддерживает выбор этого времени года, и на другой день утром приказал собрать вещи и закладывать экипаж.
   Он выехал в первой декаде июля и до Парижа тащился с неделю, не меньше. Дорога показалась ещё более ухабистой, чем в тот раз, когда ехали в противоположном направлении. Тысячу раз барон ругал себя за то, что вообще вышел за порог.
   Наконец, к середине месяца, Мимер въехал в родной город. И, как писал Флавиньи, действительно не узнал его. Первым делом бросилось в глаза почти что полное отсутствие листьев на деревьях. Барон решил, что виновато здесь нашествие каких-то насекомых. Каково же было его удивление, когда он понял, что все листья перекочевали на чепцы и шляпы местных жителей!
   - Что всё это значит? - спросил он у кучера.
   Тот пожал плечами.
   - Сходи, разузнай!
   Коляска остановилась не доезжая чуть-чуть Гревской площади. Кучер, кряхтя, вылез и затерялся где-то в людской толпе. Спустя пять минут вынырнул.
   - Сказали, это символ солидарности и надежды победившей нации, - доложил он.
   "Что за победа? Что за нация?" - думал барон
   Вскоре они ехали уже через Гревскую площадь. Народу на ней, как всегда, было немного, но барона, наблюдавшего в окошечко за изменениями в окружающем мире, привлекла кучка из людей, толпившихся вокруг чего-то, чего не было видно. Он снова приказал затормозить. На этот раз, чтоб всё-таки разобраться, идти следовало самому.
   Мимер вылез, пересёк площадь и приблизился к людям. Они - человек пять - все разом расступились при виде барона. Взору его открылась мрачная и омерзительная картина. Мужской труп в испачканной кровью офицерской форме валялся поперёк грязного ручья. И, судя по всему, никто не собирался хоронить этого человека по-христиански.
   - Кто это? - спросил барон.
   - Делоне. - ответили ему. - Комендант Бастилии. Бывший.

*

   Никогда, ни прежде, ни потом Антуан не видел на парижских улицах лиц, столь счастливых и взволнованных, как в это лето. Никогда извозчики наёмных экипажей не были так разговорчивы, мясники так любезны, торговки цветами, пуговицами и леденцами - так обворожительны. Общность, вдохновляемая единым порывом, семья, в какую превратилось всё население Парижа от герцога Орлеанского и до последнего подёнщика, не могла сравниться в нежности своих братских чувств ни с одним, даже самым сильным кланом Сен-Кентена.
   Дух свободы, дух обновления и ещё что-то редкостно прекрасное, но не имеющее названия, пронизывали воздух Парижа. Граждане улыбались друг другу на улицах, словно намекая на общее дело, которое они совершили, на подвиг, объединивший молодых и старых, сделавший их соучастниками предприятия, не всеми одобряемого, рискованного, слегка греховного, но неимоверно прекрасного. Король избавился от злых советников и присоединился к своему народу. Собрание день и ночь писало Конституцию для них. Свобода была отвоёвана. Париж был отвоёван. Король был отвоёван. Будущность рисовалась в самых светлых красках.
   Временами бдительность заставляла патриотов встрепенуться и ощутить необходимость снова взяться за оружие или хотя бы просто (ещё разок, последний) воспользоваться уличным фонарём и верёвкой. Из провинций шли тревожные вести о пожарах и кровопролитиях. Снова начались перебои с продовольствием. Но любые неприятности, пусть даже причинявшие страдание душе и телу, не могли поколебать оптимизма парижан, их уверенности в том, что вот-вот, вот-вот их революция, и так уже почти закончившаяся, позволит сполна насладиться всеми благами справедливости, геройски завоёванной. Пришло время радоваться. Пришло время танцевать на улицах и обниматься, кутить в ресторане Пти-Вефур или даже - если твой кошелёк так же велик, как и любовь к Отчеству - у Бовилье; прогуливаться с девушкой по бывшим бастильским казематам, находя и выковыривая из стен те сувениры, которые ещё не унесли другие, и с радостью глядеть на трудящихся подёнщиков, очень довольных тем, что правительство дало им такую хорошую работу, постановив снести мрачное здание. Сочетание красного, белого и синего цветов казалось самым прекрасным, самым модным - удивительно, почему портные не догадались применить его раньше! Со всех концов Европы писали о том, что просвещенные люди поддерживают общее дело французов. И счастью не было границ.
   Этим летом Антуан был счастлив так, как, вероятно, никогда ни прежде, ни потом. Безмерно занятой и безмерно свободный, он летал как на крыльях, не сомневаясь в том, что нынешняя его жизнь есть самая полноценная, самая настоящая из всех возможных. В последние месяцы он подыскал себе ещё учеников, и теперь упивался не только вновь обретённой свободой, но и сознанием собственной важности вместе со значительно улучшимся материальным положением.
   Утром, часам к десяти, он по-прежнему посещал с уроками Анну Бланше. Она цвела, словно новобрачная, спрятала кукол и требовала новостей и советов о том, как лучше украсить свою комнату трёхцветными лентами. После обеда, который Антуан обычно принимал в кафе "Парнас", где читали вслух газеты, или в кафе "Фуа", где были самые горячие ораторы и самое вкусное мороженое, Антуана ждали два маленьких мальчика с улицы Кенкампуа. Он преподавал им Закон Божий и ещё недавно - историю Отечества. Отец семейства, благопристойный человек, с животом, внушавшим уважение, и взглядами, внушавшими уважение ещё большее, то и дело появлялся в детской, чтобы проверить, как продвигается учёба, и поделиться с Антуаном какими-нибудь новостями, беспокоящими патриотическую общественность. То он с волнением вещал о том, что флотский интендант Фулон, главный враг всех голодных и униженных, оказался вовсе не умершим, а живым. То, выдавая биение своего патриотического пыла, дрожью в голосе, делился ужасным известием о том, что задержана лодка, груженная бочками с порохом, на которых значилось, что это мыло. Частенько его добрая жена приглашала Антуана разделить общую трапезу после уроков, но сама вынуждена была то и дело вставать из-за стола, призываемая плачем новорожденной Цивилизации. Шампоно обедал в этом доме, только если в этот день ему не надо было идти учить географии маленького шевалье из предместья Сен-Жермен или бежать в тот дом, который с недавнего времени сделался для него самым желанным - к мадемуазель Флавиньи.
   Мадемуазель Флавиньи обыкновенно встречала его в скромном тёмно-синем платье и с книгою в руках.
   - Что Вы думаете о Проперции, месье? - спрашивала она с порога своего учителя, не единожды поставив его в состояние замешательства. - А что Вы думаете об этом его переводе, который я сделала?
   Шампоно находил, что, пожалуй, она стала ещё прекрасней с того момента - два или три дня назад - когда он видел её последний раз. Грациознее любой, самой красивой, барышни из Сен-Кентена, она задумчиво покачивала своей римско-греческой головкой в ответ на радостные для гражданственного сердца вести, которые Шампоно робко сообщал, преодолевая трепет, вызванный присутствием подлинной аристократки. Суждения мадемуазель де Флавиньи всегда были так глубоки, так выверены, так аккуратны и благоразумны, что Шампоно не раз, всплеснув руками, восклицал, что это она, она должна учить его! В ответ всякий раз звучал твёрдый и вежливый призыв вернуться к спряжениям и переводам.
   А после всех дел, всех уроков, всех встреч, когда в освещённых огнями садах общественных гуляний уже собираются каменщики, лавочники и ткачи под руку с горничными и уличными торговками, чтобы посмотреть, как маркиз де М* танцует под народный оркестр со своей дамой сердца, и последовать его примеру; когда граф де Р*, изящно кланяясь и придерживая двери театра, пропускает вперёд себя невесту краснодеревщика из Сент-Антуана, чтобы смотреть представление, повествующее о чудесном настоящем и светлом будущем французского народа, время от времени вскакивая одновременно и крича "Да здравствует король!"; в общем, после наступления сумерек Шампоно отправляется, чтобы исполнить свой гражданский долг, в народное общество, ближайшее в приходе. К счастью, оно недалеко, в соседнем доме, на первом этаже, который в обычное время служит мастерской по изготовлению головных уборов. Местные работники сидят на тех же лавках, где днём шили патриотические цилиндры и благородные треуголки. Они явились с членами семей, родственниками, знакомыми, соседями - местными кучерами, сапожниками, ножовщиками, скупщиками старья и трубочистами. Грамотных всего двое - Антуан и тридцатилетний гравёр Бертран Берто. По очереди они покупают свечи за свой счёт, чтобы при их бледном пламени вслух читать согражданам постановления правительства.
   - Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах, - читает Шампоно, и его окружает такая почтительная тишина, какой ни разу в жизни не удавалось добиться ни одному из его школьных и университетских преподавателей.
   - Общественные различия могут быть основаны только на общей пользе.
   - Что это значит, сударь? - спрашивает прачка с обветренным лицом, которой на вид то ли тридцать, то ли пятьдесят лет.
   - Это значит, Жакетта, - отвечает Шампоно, - что ты теперь не хуже какой-нибудь графини.
   Общий возглас радости и удивления разносится по комнате.

*

   Когда не было гостей, как в этот вечер, семейство Бланше развлекало себя игрою в карты и разговорами. Собравшись в гостиной, где через открытые настежь ставни помимо стука колёс и голосов, доносилось пение птиц, а воздух улицы проникал совершенно беспрепятственно, сначала легко ужинали - ибо, когда так тепло, есть обыкновенно не хочется, - затем втроём усаживались за карточный столик. Отец играл увлечённо: в начале партии он мог разделять общую беседу, но ближе к решающей стадии все его помыслы сосредотачивались на картах. Что не мешало ему почти всегда проигрывать. Впрочем, это не было важно, так как Бланше получал удовольствие от самого процесса. Жена его направляла разговор: в начале речь шла о том, как душно в городе, и о том, как жаль, что у них нет возможности отправиться провести лето в какой-нибудь деревне, как это делают Кеньяры, и укрыться от всех этих непонятных событий. Затем обсуждению подверглись некоторые общие знакомые. Анна в это время, не переставая, думала о той книге, что лежала на её туалетном столике. Книга называлась "Год 2440-й", и повествовалось в ней о том чудесном времени, когда человеческое общество достигнет совершеннейшей гармонии. С некоторых пор Анною стала овладевать некая ностальгия по этому мифическому году, в котором она постоянно мысленно пребывала. Поэтому, спросив разрешения, она отправилась к себе, чтобы перед сном, пока не совсем стемнело, успеть почитать о мире своей мечты.
   Когда мадам Бланше стала зевать и потягиваться в своём кресле, а её муж предложил отправиться ко сну, Анна, уже ночной рубашке, встала со своей постели, чтобы зажечь свечи и продолжить чтение. Только почувствовав над своим ухом хлопанье крыльев мохнатых ночных бабочек, залетевших на свет, и услышав жужжание непонятных насекомых, стучавшихся о потолок, она решила прерваться, чтобы протянуть удовольствие от пребывания в чудесном будущем, которого у неё осталось 20 страниц, до завтрашнего дня, тихонько встала, загасила свечи при помощи маленького керамического голубка и, лёжа в темноте, принялась мечтать - попеременно о годе 2440-м и о замужестве.
   Через несколько часов Бланше тихонько встал, чтобы попить воды. Единственным движением, помимо его шагов, являлось колыхание занавесок на незакрытых по случаю лета окнах. Пол был холодный - он чувствовал это, потому что шёл босиком - но воздух так и не остыл за ночь. Но всё же он стал значительно свежее. Часы не тикали. "Надо завести" - подумал Бланше. Начинало светать. На кухне, в капле конфитюра, оставленной нерадивой служанкой, умирала муха, попавшая сюда вечером: к утру силы оставили её.
   Бланше на цыпочках пробежал обратно, остановился у комнаты дочери, прислушался - не столько из заботливости, сколько из любопытства; затем, добравшись до своей спальни, скользнул под одеяло и ворочался под ним ещё около двух минут.
   Спокойствие царило до половины девятого.
  
   Перепуганная служанка поспешила открыть дверь, поскольку стук был очень настойчивым даже будто бы нервным. Господин Шампоно, чьи глаза лучились счастьем, бросился с порога ей на шею, обнял, расцеловал, так, что бедная женщина чуть не лишилась чувств от испуга. Пока хозяева, которых нескромный визитёр приказал поднять с постели, одевались, он метался по гостиной, счастливый и взволнованный, словно молодой отец, чья жена разрешается от бремени в соседней комнате. К Бланше, появившемуся скоро в своём красном халате и ночном колпаке, Шампоно кинулся с тысячами извинений и братскими объятиями.
   - Ах, сударь, нижайше прошу Вас простить мне столь ранний визит! Я не мог быть дома после того, как узнал о великих событиях, свершившихся нынешней ночью! Уверен, что Вы извините меня, как только узнаете!
   - Да что же случилось? - вопрошал Бланше, с трудом держа глаза открытыми, - Уж не вернулся ли Христос на нашу землю?
   - О, нет, месье, но, несомненно, он теперь взирает на неё с гораздо большей радостью, чем прежде! Взгляните в окно! - обратился юноша к матери и дочери Бланше, вышедшим из своих комнат, - взгляните на этот мир, любезные дамы, и знайте, что сегодня он чист и свеж, как в первый день творения! Ибо началась новая эра! О, друзья мои, как счастлив я разделить с вами это блаженство - присутствовать при рождении новой, светлой эпохи! Как я жаждал этого! Присядьте же, присядьте! И не смотрите так испуганно! Нынче ночью, покуда мы все спали, наше Учредительное собрание - да, да, бывшие Генеральные штаты! - работало не покладая рук и начало писать новую страницу в истории Франции! Они отменили весь прежний порядок, все феодальные права! Вы понимаете, что это значит?!
   - Понимать ли это так, любезный Шампоно, что дворяне будут ограничены в своих претензиях?
   - Гораздо больше, сударь! Если отныне кто-либо будет именовать себя маркизом или графом и претендовать на звание сеньора, мы скажем ему, что он на это не имеет никакого права!
   - Ах, не могу поверить! Так ли Вы всё поняли, господин Шампоно?
   - Как нельзя верней, мадам! В семь часов утра примчался наш домохозяин, который сам присутствовал при заседании Собрания! Он поднял всех жильцов и объявил нам радостную весть. Отныне нет сеньоров и вассалов, все мы граждане!
   - Вы слышите, маменька! О, какое же счастье! Мне кажется, что благодаря этому господину, нынешний день будет самым счастливым в моей жизни!
   - Да, и в моей, мадемуазель!
   Тотчас велели послать за всеми друзьями и знакомыми, чтоб вместе отпраздновать счастливое начало новой Франции.
   - Как будет счастливы месье Кеньяр и месье Кеньяр-младший! А аббат де Брион! Ах, он будет на седьмом небе, я уверена, если только он уже не танцует от счастья у себя дома! Не так ли, месье Шампоно?
   - Уверен, уверен, мадемуазель! - подтвердил Шампоно, ни мало не смущаясь тем фактом, что его крёстный и есть один из тех людей, чьи привилегии отныне ликвидируются.
   За завтраком, к которому его, конечно, пригласили, Антуан восторженно описывал подробности принятого Собранием решения. Он не читал закона и в точности не знал, каким образом тот будет действовать, но чувствовал, что совершилось нечто совершенно необыкновенное, волшебное, такое, о чём год назад и грезить было невозможно. Подумать только - депутаты, сами по большей части выходцы из привилегированных сословий, выходят на трибуну и бросают на алтарь Отчества свои прерогативы, свои льготы, свои источники доходов! Совершенно нереальное событие, оно казалось вместе с тем до того правильным, до того согласным с естественным и Божеским законом, что впору было удивляться, почему этого раньше не произошло. В самом деле, вот уж где действовала столь хорошо знакомая Шампоно фраза: "Верую, ибо невозможно"!
   - Неужто мы вернулись во времена Перикла? - спрашивала трепещущая от радости Анна.
   - Да, мадемуазель! Я полагаю, что в эту ночь свершилась революция, когда французы полностью восстановили справедливый порядок отцов.
   Кажется, сама природа радовалась подвигу французского народа. В каждой частице мира, в каждом солнечном луче, в каждом камне мостовой, в фигуре любого пешехода, спешащего, должно быть, чтоб сообщить радостную новость своим близким, Антуану чудилось необыкновенное ощущение счастья, особой энергии. Стук лошадиных копыт за окном был уже не тем, что вчера, нет! Это были иные лошади, они тянули иные экипажи, ими правили иные кучера - кучера обновлённого мира, где нет места злоупотреблениям, неравенству, продаже должностей! И разве не стал вкуснее этот кофе и этот сыр, который подают в доме Бланше оттого, что теперь аристократы будут платить налоги так же, как и бедные пахари?

*

  
   - Три су? Да Вы с ума сошли!
   - Попрошу Вас изъясняться уважительно! - отозвался Риверди - Так как Вы имеете честь говорить с автором нашумевшей брошюры "Правдивое разоблачение Фулона"! Неужто Вы будете говорить, что не читали её?
   - Как же, как же, припоминаю, было дело, кофе в неё заворачивал. Стало быть, Вы, месье дю Мон, вновь подались в литераторы?
   - Я и не покидал этого поприща! К тому же, нынче только глупец откажется от возможности издавать свою газету... Но прошу Вас, не надо называть меня дю Мон. Эти устаревшие звания... К чему они!
   - Верно, верно, приятель. Так вот, раз ты теперь не дворянин, то больше двух су за фунт бумаги я тебе не дам!
   - Вы шутите, сударь? Вам, должно быть, хочется самому ходить и срывать со стен афиши? Кто нынче продаст бумагу дешевле, чем за два с половиной?! Журналисты используют каждый клочок, и фабриканты бумаги наживаются на их спросе!
   - Чёрт возьми! Они, должно быть, сговорились с теми негодяями, которые прячут муку! Моё счастье, что я торгую продуктами и каждый день имею, что подать на стол...
   - Прекратите-ка жаловаться, господин бакалейщик и лучше взгляните, какую чудесную бумагу я принёс Вам! Вы не пожалеете, даже если возьмёте её за три с половиной су! Крупы будут нарасхват, потому что всем захочется почитать эти вещи!
   - Ну-ка, ну-ка, что это такое? - Бакалейщик принялся разглядывать пожелтевшие листы, принесённые месье Риверди. - "Письмо к графу де Сент-Летт. Маркиз де Буфле". Ого! Ну-ка, а это? Опять ему же, от какой-то герцогини Люксембург! "Любезный граф...". Постой, да это же датировано 1710 годом! Откуда всё это у Вас?
   - Покупайте, милейший, и не задавайте таких глупых вопросов! - усмехнулся Риверди. - Вы тут много ещё чего прочтёте!
   - Глянь-ка! А вот какая-то Мимер пишет: "Дорогой кузен! Сердечно Вас благодарю за приглашение провести пару недель в замке...."
   - Ну хватит, хватит! Прочтёте, когда купите!
   - Ладно, чёрт возьми, уговорил! Два с половиной!
   - Три!
   - Два с половиной!
   - Три!
   - Но прошлый раз было два!
   - Вы не хотите узнать, что они делали в том замке? - подмигнул продавец.
   - Эх... Что с Вами делать... Ладно! Но признайтесь, откуда у Вас такие вещи, Риверди? Уж не получили ли Вы наследства вместе с каким-нибудь семейным архивом?
   - Скажете тоже. Неужто Вам неизвестно, что сейчас по всей стране горят замки и уничтожаются феодальные повинности?
   - Ах вот оно что... Вы освоили профессию поджигателя?
   - Отнюдь. Но я пообещал тому, кто передал мне этот товар, сохранить его секрет. Очень рад, что услужил Вам, сударь. Теперь позвольте откланяться.
   Бакалейщик до самого вечера изучал переписку какого-то графа с какой-то графиней, мало что понял из неё, но вычитал много изящных любезностей, и, не будь дураком, смекнул, что если скажет их своей жене, она, вероятно, перестанет бить его и даже позволит себя приласкать. Порывшись в бумагах ещё, он обнаружил купчую на лес и дворянскую грамоту XV века. "Однако же какой прохвост этот дю Мон! Эх, попадись эти бумажки мне пораньше на полгода, как бы я ими воспользовался..."

*

   Открыв своё задание по переводу, которое должна была выполнить к следующему визиту учителя, София-Жюли де Флавиньи обнаружила довольно необычный текст. Легко, без словаря, лишь бросив взгляд на листок, она прочла по-латыни следующее: "Юлия прекраснейшая из всех патрицианок Города. Она дочь богов, вдохновляющая перо Катулла и Горация. Она Минерва и Венера в одном лице. Пусть же она позволит скромному всаднику Антонию быть у её ног".
   Когда Антуан Шампоно принимал решение о том, чтоб стать монахом, - и принимал его полностью самостоятельно, - то он ничуть не сомневался в собственной решимости прожить жизнь без радостей супружества и каких бы то ни было особых чувств по отношению к женщинам. Не могло быть так, чтоб Антуан не рассчитал своих сил. "Ты знаешь, - говорил он как-то Зефирену, - мне кажется, я очень подхожу для звания монаха. Я ведь словно механизм: делаю то, что нужно и не мучаюсь глупыми исканиями. И потом, я никогда не влюблялся".
   Потом, конечно, появился крёстный, который говорил, что в некоторых слабостях и радостях нет ничего дурного. Появился Клерамбо, гадкий тип, который, однако, был сведущ в делах американских и умел выставлять свою распущенность в приятном свете. Появилась мадам де Мимер, на которую было смотреть так приятно. Возникли прочие дамы, о которых тоже оказалось удовольствием подумать на досуге. Но любовь!... Любовь - не вообще, но для себя, тем более неразделённая, как у поэтов, всегда казалась мальчишеством, нелепым и недостойным господина Шампоно. Потому все привязанности, так или иначе на неё походящие и грозящие в неё переродиться, он старался находить и пресекать на ранних стадиях. На крайний случай Шампоно научил себя давить, хоронить заживо внутри души все лишние чувства. Или хотя бы преобразовывать их в родительскую нежность, которую мог бы испытывать учитель к ученице. Или не к одной.
   Мадемуазель Бланше никогда не прятала своего восторженного преклонения перед учителем. Способны ли в её юной душе зародиться иные чувства в отношении Антуана? Нет, конечно. Шампоно не мог допустить такой мысли, не мог представить эту девушку в ином, чем ученицы, положении к себе. Отнюдь не потому, что она была неприятна ему, совсем напротив! Галантные картины, могущие возникнуть в воображении мужчины относительно этой особы, были бы наиболее греховными из всех возможных. Аннета могла выступать дочерью, сестрой, но не возлюблённой! Желать её, такую юную, было равнозначно тому, чтоб желать, упаси Господи, маленькую Анжелику. Нет, конечно, выходили девушки замуж и в этом возрасте, и ещё раньше... Но во всём облике Аннеты, во всех её речах, хотя и вовсе не глупых, было столько детскости, столько невинности, что, казалось, она вовсе не предназначена для того, чтобы сделаться женщиной!
   - Люди будут с придыханием говорить о Французской революции! - Вещал Антуан едва не на каждом уроке истории. - О Той, которая очистила священный трон Карла Великого и возвела на него обновлённого короля! О Той, которая вернула справедливость и естественность, не пролив ни капли крови! О Той, которая сделала французов счастливым народом!
   - Как гладко Вы говорите... я так не умею, - восхищалась Анна.
   - Честно говоря, я довольно давно сочинил эти фразы, - признавался Шампоно.
   - Но ведь всё равно их сочинили Вы!
   "И в самом деле!" - думал он. Аннета то и дело дарила самолюбию учителя моменты несказанного блаженства. Рядом с ней Шампоно ощущал себя лучшим из лучших, мудрейшим из мудрых, и потому каждый раз шёл в дом Бланше с радостным предвкушением. Аннета обожала выслушивать его рассуждения об истории, о Боге, о сущности природы и государства. Но никогда, никогда она не могла ответить на них мыслями, равными по глубине.
   Не то Флавиньи. Её душа и прекрасная головка, иногда в парике, иногда без, были неприступной крепостью, чьи искусные защитники никогда не позволяли угадать, из которой бойницы сейчас раздастся выстрел, какой ответ даст барышня на рассуждения своего учителя. Не раз и не два она оставляла Шампоно в совершеннейшем замешательстве, выдавая что-нибудь такое, что заставляло чувствовать себя глупцом, но одновременно дарило материал для новых чудесных размышлений. Не раз и не два Флавиньи доставляла Антуану удовольствие почувствовать захватывающий вкус поединка, фехтуя словами и сталкивая собеседника в пропасть невысказанных истин и новых идей, где было так восхитительно тонуть.
   Мадемуазель де Флавиньи и Аннета. Что может быть между ними общего, что привлекло Антуана? Маленькая, но убеждённая и пламенная аристократка и статная, слегка неповоротливая мещаночка с хорошими, но шаткими идеями. Одна - вся в мать, которую он видел как-то у Мимеров, темноволосая и смуглая. Другая - с волосами как шампанское. Воинственное благородство и женственная добродетель. Жизнь прошлым и жизнь будущим. Недвусмысленно холодная учтивость и искренняя дружба.
   Флавиньи - блистательная, необыкновенная, смешная, может быть, но завораживающе своеобразная. И недоступная. Она не станет полностью его, будь даже влюблена. Аннета - не "Бланше", нет, славная Аннета, нежная, весёлая, тёплая моментами даже мудрая и замечательно живая. Протянешь руку - и она растает, она вся твоя, навечно, перед Богом и людьми.
Одна притягивает спесью, а вторая привлекает добротой. Одна отталкивает так, что чем дальше, тем слаще становится. Вторая ласкова настолько, что невозможно сопротивляться.
  
   Проблема выбора? Нет, её не стояло. Разум Антуана был полостью освобождён от этой работы. Профессия дала ответ за него, из двух девушек повелевая не выбирать ни одной. Сердце же... Оно тоже уже всё решило.
   Сердце Антуана улавливало самые малейшие жесты "прекрасной патрицианки", отмечало тончайшие изменения её тона по сравнению с предыдущим днём. Постепенно оно уверило своего хозяина в том, что мадемуазель становится всё ласковее, всё дружелюбнее с ним. Один взгляд, в который София-Жюли не вкладывала холодности и отчуждённости, уже был праздником, давал надежду, наполнял радостью весь ближайший день. Постепенно все эти взгляды и жесты, скопившись в душе Антуана создали иллюзию взаимности, иллюзию того, что его надежды стоят того, чтоб их питать. В общем, он решился. Тем более, с того дня, как Шампоно вбежал в дом Бланше с вестью об обновлении мира, между ним и барышней Флавиньи стало на одну преграду меньше.
   В очередной раз появившись в перед своей прекрасной Юлией, Шампоно, как обычно, нижайше попросил предъявить ему то, что было задано к сегодняшнему дню. В ответ была вручена бумага, сопровождавшаяся ледяным взглядом.
   "Милостивый государь! - прочёл в ней Шампоно. Я бесконечно уважаю Вашу осведомлённость в области древней истории и литературы, однако нахожу неуместным изъявление вещей, вроде тех, что Вы изволили мне написать. Если Вы не будете впредь относиться ко мне с должным уважением, мне придётся дать Вам расчёт".

*

   С этого момента всё пошло наперекосяк. Лицо мадемуазель де Флавиньи уже не озарялось ласковой улыбкой, оно сделалось холодным, сдержанным, но как назло стало ещё чаще, чем прежде являться Шампоно во сне. Лица патриотов тоже сделались серьёзными. Чем дальше, тем яснее было видно, что царство справедливости не близко, что для того, чтоб жить в нём, надо будет много потрудиться. К осени вновь стала чувствоваться нехватка хлеба. Продовольственные агенты рыскали по всей стране в поисках зерна и тех, кто укрывает его; огромные восторженные толпы, словно зрители в театре, нетерпеливо ждавшие выхода примы, встречали у застав обозы с хлебом, если агентам выпадало счастье найти таковой; из провинций шли слухи о недовольстве тем, что Париж забирает всю пищу - в то время, как в Париже без конца роптали, что в лавках продают горький, испорченный хлеб. В очередях дневали, ночевали, давали волю дурным эмоциям и распространяли слух о том, что королева присутствовала на пиру, где ели за народный счёт и топтали сине-бело-красные кокарды.
   Антуан сидел в доме Флавиньи в окружении самодвижущихся картин, изящных автоматов и механических игрушек, столь любимых её отцом. Из-за окон уныло глядело серое небо, слышалось шлёпанье чьи-то сапог по грязи и скрип карет, увязших в ней от того, что дождь лил уже несколько суток.
   - Какой позор! - повторяла мадемуазель, отвлекаясь от герундиев и наклонений. - Короля французов привезли в Париж насильно, словно какого-то пленника! Чего нам дальше ждать?
   Антуан слушал её и ничего не мог ответить. Во всех газетах говорилось про дебаты, что вторую неделю уже идут в собрании по поводу декрета о конфискации всех имуществ церкви в пользу государства. Он восхищался епископом Отенским, бескорыстным человеком, внесшим это предложение, но с беспокойством думал, как всё может отразиться на судьбе крёстного и его, Шампоно, собственной судьбе.
   Десять дней назад господин Бланше вызвал его в свой кабинет, долго жаловался на погоду, на правительство, на не прекращающиеся беспорядки и в конце концов на то, что парики и пудра стали катастрофически выходить из моды.
   - Не знаю, как и когда нам с Кеньяром удастся поправить дела. Конечно, не может быть, чтобы все эти вещи окончательно вышли из употребления. Скорее всего, это скоротечный каприз нашего непонятного времени...
   Шампоно кивнул и без обиды принял известие о том, что семье Бланше - во всяком случае, пока - сделалось не по средствам продолжать брать уроки истории. Что ж, хорошо, что хотя бы тепло камина в доме Флавиньи и общение с аристократкой продолжало его радовать.
   - Его Величеству были вручены ключи от Парижа, - сказал, наконец, Шампоно. - Народ его любит и почитает.
   - Ах, не говорите мне, что вы поверили в этот нелепый фарс! Эта чернь унизила Государя, как только могла, - ответила мадемуазель, не отрывая грустного взгляда от окна. - Кстати... Я хотела бы спросить Вас: как Вы находите мои знания по латыни на настоящий момент?
   - Вы замечательная ученица! - поспешил ответить Шампоно. - Мне никогда не приходилось видеть, чтобы обучение происходило так быстро, с таким успехом!
   - Можно ли уже сравнить мои знания с Вашими?
   - Кое в чём Вы даже превзошли меня, сударыня! Хотя, есть вещи, о которых мне ещё хотелось бы Вам рассказать...
   - Благодарю Вас. - Барышня повернулась лицом к нему. - Я надеюсь, что и впрямь приобрела достаточные знания. Дело в том, месье... Я не говорила Вам, но мой отец потерпел значительные убытки в связи со всеми этими беспорядками, которые Бог наслал на наше королевство. Боюсь, теперь мы должны готовиться к ещё большим потерям. Я посчитала нужным завершить свой курс латыни.
   Шампоно показалось, что начался конец света. На другой день он уже не помнил, что именно бормотал последующие несколько минут, какими словами пытался заставить мадемуазель переменить решение. Не помнил и того, как оказался на коленях перед ней, почему так безуспешно пытался обнять её ноги, и сколько раз непонятная сила донесла до его разума слова "Я люблю Вас, сударыня, люблю, люблю, люблю....".
   Полное сознание возвратилось к нему лишь тогда, когда мадемуазель Флавиньи, с возмущением отстранившись, сказала, что завтра посыльный доставит ему все деньги, сколько причитается, и позвала слуг, чтобы те помогли учителю покинуть её дом.
   День Шампоно лежал в постели не вставая. Какое-то время затем провёл один в своей квартире, перестав общаться с внешним миром и всё время отдавая своим слезам и мрачным мыслям. Из этого состояния Антуана вывел человек, пришедший в одно утро с письмом от крёстного, который приглашал тотчас зайти к себе для важного разговора.
   Как и в день приезда Шампоно, в доме аббата де Бриона царили суматоха, беспорядок, посреди комнаты стояли чемоданы. На окнах не было штор, снятые со стен картины помещались на полу, ковры лежали свёрнутыми в трубочку, куда-то подевались кресла с гобеленовой обивкой.
   - Аббат де Брион... - начал Шампоно, целуя руку крёстному.
   - Увы, сын мой! Теперь всего лишь "Антуан Може" или же "Може, именующий себя Брионом"! - раздражённо отвечал тот, но руки не отнял.
   - Что случилось, святой отец? Зачем Вы звали меня? Почему в доме такой беспорядок?
   - Неужто ты не знаешь... Вот она, вот она твоя Конституция Соединённых Штатов, вот они, твои демократические принципы!
   - Я не читал газет последние несколько дней, аббат...
   - Я больше не аббат! И я не собираюсь оставаться в стране, где к власти пришли безумцы! Конфисковать имущества Святой Церкви! Я страшусь предположить, что будет дальше!
   Так значит, постановление всё-таки было принято!
   - Что же теперь, святой отец?
   - Что теперь? Не знаю. Но надеюсь, ты уже понял, что с университетом придётся попрощаться.
   Доходы от монастырского хозяйства были единственным источником богатства де Бриона. Собственно, в пользовании ими и выражалась последние годы вся его деятельность как настоятеля. Эти-то доходы и позволяли прежде платить за обучение Антуана.
   - А куда же Вы, крёстный? Увижу ли я Вас ещё?
   - Не знаю, - буркнул тот.
   - Благословите меня на прощание! - попросил Антуан.
   Брион благословил его.
   - Куда же Вы едите, святой отец? Где мне искать Вас потом?
   Тот насупился и не ответил.
   Он ехал в Англию.

*

   Уроков не было, денег не было, возможности учиться дальше и надежды на благосклонность мадемуазель Флавиньи - тоже. В конце ноября Шампоно завершил все свои дела в Париже, с сожалением бросил последний взгляд на столицу и сел в дилижанс, долженствовавший доставить нашего героя в родные земли, в город Мец, откуда было рукой подать до того самого монастыря, где три года назад он принял постриг.
   Скрыть от себя собственную досаду Шампоно не мог. Он любит Бога, он выбрал свой путь самостоятельно, он желает Царствия Небесного - и всё же возвращение в обитель не приносит радости, отнюдь. Не мудрено. Антуан едет обратно безо всяких достижений, без научных званий и возможности продолжать учёбу; даже без горячо любимой книжицы, содержащий Конституцию Соединённых Штатов и без с таким трудом добытых портретов героев Нового Света. Этим вещам всё равно не нашлось бы места в его келье; кто знает, что представляет собою новый настоятель? Монахам ведь не рекомендуется читать светские книги. Сейчас, должно быть, бакалейщик уже рвёт страницы из бывших брошюр Шампоно, которые те отдал Арману, и заворачивает в них колониальные товары.
   Холод, ветер, колдобины, раскисшие дороги... На одной из станций, уже недалеко от места назначения, какой-то крестьянин, узнав, что дилижанс едет из Парижа, с волнением спросил, правду ли говорят, будто тамошний народ взял штурмом Бастилию. Пассажиры посмеялись над тем, как тот отстал от жизни, и отвечали, что это давнишнее, что Революция произошла давно и давно победила.
   Скверная погода задержала дилижанс, и с наступление темноты Шампоно был всё ещё в пути и без предположений относительно того, когда доберётся до места. В довершение всего, экипаж застрял в грязи посреди безлюдной местности, и монаху пришлось вместе со всеми пассажирами выйти под мелкий холодный дождь, чтобы толкать дилижанс в сторону своей нежеланной обители.
   В обители Шампоно застал полнейшие путаницу и замешательство.
   Как относиться к настоятелю, бросившему всех и покинувшему Францию - уважать по-прежнему или считать за вероотступника и нарушителя обета - никто не знал. То же касалось нового аббата или того, кто просто исполнял его обязанности - довольно молодого человека, обескураженного тем, что на днях специальная комиссия описала монастырские лес, поле, пастбище, выгон и всю скотину, объявив, что отныне это национальная собственность. Крестьяне, работавшие там прежде в качестве пахарей и пастухов, разбежались ещё раньше, летом.
   Монахи разделились на тех, кто молился о благополучии Учредительного собрания, и тех, кто молился о скорейшем его разгоне. Настоятеля не слушали; вопреки всем правилам, почти ежевечернее собирались группками по три-четыре человека в одной из келий и взволнованным шёпотом беседовали о том, что может ждать их дальше. Поговаривали, что келарь прячет под подушкой у себя портрет генерала Лафайета, а руководитель послушников - точнее, бывший руководитель, ибо послушники все испарились, узнав, что церковная собственность ликвидируется, - некую брошюру, возводящую хулу на Его и Её величества. Шампоно дюжину раз пришлось рассказывать мельчайшие подробности того, что он смог наблюдать в столице - всякий раз его слушали, раскрыв рты.
   Антуан жил день за днём, заново приучая себя к монастырскому однообразию после бурных летних дней. Вечерами, оставшись один, он едва не со слезами понимал, что жизнь его, в сущности, закончена. Впереди были лишь годы служения Богу, не прерываемые теперь уже никакими отлучками. Практически единственный законный повод на время оставить обитель и поехать на поиски новых знакомств, впечатлений и знаний - учёба на богословском факультете - теперь был недоступен. С мечтой стать доктором теологии, уважаемым учёным, Шампоно попрощался. Больше мечтать было нечего, все пути заказаны монаху.
   Из Парижа Мартина писала - помимо жалоб на других служанок и лакеев - о том, что жизнь вроде бы налаживается. Вестей о новых, переворачивающих всё с ног на голову, законах не приходило, о вооружённых возмущёниях народа - тоже. Словом, все обстоятельства предписывали Антуану и его братьям во Христе тихое, обыденное существование.
   И, между тем, никто не мог его вести.
   Даже на лицах самых праведных братьев, даже в глазах тех, кого перестали изводить призывы плоти, теперь постоянно виднелись беспокойство и недоумение. Не будь даже всех этих политических чудес и новшеств - как теперь вести хозяйство, чем жить, когда иссякнут запасы, как привыкнуть к новым трудностям, новым обязанностям, потере старых прав?
   Лошади понесли, никто не мог делать вид, что по-прежнему наслаждается мерным ходом кареты.
   Сами того не сознавая, все ждали новых происшествий.
   В середине зимы Шампоно уже точно понял, что не может жить тихо и смиренно, как полагается монаху. Он думал о том, что, оказывается, настоящие проповеди, несущие благое просвещение, воспитывающие, призывающие очистить душу от скверны всяческих сует, произносятся не с церковной или университетской кафедры - которая, впрочем, теперь всё равно для него недоступна, - а со столиков на террасах парижских кафе, с трибун Собрания и клубов, со страниц памфлетов, похожих на горячие булочки, только что вынутые из печи, дышащих патриотизмом и типографской краской. Облагораживать мир и людей нужно не молитвами за их души, а переустройством государства! Вот путь, вот истинное призвание...
   Вместе со всеми Шампоно предчувствовал, что будут новые перевороты.
   Главный из них произошёл в самом конце зимы. Новое правительство постановило, что монахи, желающие того, могут спокойно покинуть свои обители и не считать себя связанными какими бы то ни было обетами.

1790

   Шампоно думал, что он никогда уже не вернётся в родной город. Он и представить не мог, что сможет когда-либо беспрепятственно снять с себя рясу, надеть кафтан, забрать свой вклад из монастыря и свободно выйти за его пределы. Хорошо ли или плохо, но в последнее время жизнь делалась всё менее предсказуемой.
   Добравшись до Меца, Антуан там переночевал в самой дешёвой гостинице и утром купил билет в Сен-Кентен. Для чего? Сам не знал, просто по привычке.
   На родине никто его особенно не ждал, хотя большинство соседей всё же вспомнило, что жил здесь такой прежде. Угол в наём у матушки Нинон с улицы Булюар, работа школьного учителя - это, конечно, не Бог весть что. Антуан бы снова променял на монастырь всё это, если бы не настоящая, кипучая, взволнованная жизнь городишки, слетевшего, как телега с неудачливым извозчиком, с прямой дороги, и несущегося с радостью неведомо куда через леса, через колдобины.
   За два года Антуанова отсутствия всё в Сен-Кентене переменило если уж не сущность, то название - непременно. Нотариус Форжерон закрыл своё "Общество поощрения просвещения в Сен-Кентене" и открыл "Клуб друзей прав человека". Там состояли все те же люди, что и прежде: приказчики, клерки, переписчики из конторы того же Форжерона; они собирались в этой конторе по вечерам трижды в неделю, болтали, чего в голову взбредёт, а потом отсылали всё это в Париж, в клуб "якобинцев", чьим филиалом решили сделаться в апреле. Жена Форжерона служила предметом шуток для всего Сен-Кентена: она прославилась тем, что однажды ночью оклеила полгорода призывами к женщинам бороться за наделение гражданскими правами. Нотариус забыл, что он нотариус, но вспомнил, что дедушка его был крестьянином, не ведавшим ни букв, ни этикета: он взял в займы у Вокорбея, учителя математики, пучок розог, явился с ним домой и, по уверениям соседей, полночи гонял свою визжащую жену по дому, вопя, что она сумасшедшая, что она его позорит и так далее. На другой день та собрала узелок и ушла жить к сестре. На дверях своего домишки они вывесили надпись "Патриотическое общество подруг Свободы" и объявили, что их город - гнездилище контрреволюции. Матушка Нинон сделалась членом этого общества. Верней, она любила туда часто захаживать, поскольку сёстры наливали.
   Вся просвещенная общественность зачитывалась газетой "Справедливый, подлинный и беспристрастный вестник Французской революции". Издавали её - кто бы мог подумать! - бывший аптекарь Бюиссон и Фромон, бывший изготовитель шляп. Эти два странных субъекта сошлись, видимо, на своём ненормальном пристрастии к горячим ваннам, якобы полезным для здоровья. Типографию они устроили в бывшей аптеке: она как-то сама собой перестала приносить прибыль после того, как кто-то подсчитал, что ни один больной, опекавшийся Бюиссоном в последние пять лет, не выжил. Поговаривали, что аптекарь сходит с ума: в какой-то книжке он якобы прочитал, что люди все должны ходить в одной грубой одежде, работать бок о бок и спать на жёстких скамьях. И теперь Бюиссон взялся распространять эту мысль.
   Зефирена не было, он, как говорят, сбежал в Париж, когда узнал, что там твориться, ещё прошлым летом. Больше о нём не слыхали.
   Домовладелец Мелон завёл переписку с Лафайетом и в связи с этим сделался объектом общего уважения и почитания. Сам Лафайет, подумать только! Когда приходило новое письмо, Мелон торжественно созывал весь околоток для совместного его прочтения. Лафайет писал том, что очень рад очередному прибавлению в семье обойщика, поддерживает клуб господина Форжерона и считает домовладельца человеком весьма достойным и добродетельным. Горя желанием приобщиться к славе героя Старого и Нового света, люди из кожи вон лезли, наперебой диктуя и прося Мелона написать его парижскому товарищу о том-то и том-то. Домовладелец был крайне доволен. Коли уж он переписывался с начальником Национальной гвардии Парижа, то и его сам Бог велел избрать командующим гвардией Сен-Кентена.
   В эту гвардию Шампоно записался незамедлительно. Обзаводиться мундиром и оружием надо было за свой счёт, а потом осваивать начатки военной службы и патрулировать улицы по ночам. Кому-то это занятие бы показалось не самым приятным, но Антуан точно знал, что это его. Служить Родине, Народу, Революции! Своими руками спасать их от злодеев, кроющихся в ночи! Споспешествовать наступлению всеобщей Справедливости! Воспарить своим подвигом над скучной обыденностью жизни безвестного провинциала! И, наконец, получить избирательное право в качестве члена гвардии - ходили слухи, что служащим за свой счёт позволено будет голосовать на первичных собраниях выборщиков без всякого ценза. Голосовать - значит делать Историю, вести свою страну!
   Впрочем, неизвестно, что там в Париже, а здесь всё было мирно, и служба не оборачивалась для гвардейцев Сен-Кентена никакими разоблачениями сногсшибательных заговоров, никакими поимками опасных врагов Родины. Ночные воры - и те присмирели: то ли решили грабить в другое время суток, то ли перевоспитались и сами подались в гвардейцы. Изредка Шампоно и его компаньонам случалось найти на улице какого-нибудь подвыпившего и заблудившегося гражданина. Самый подозрительный инцидент с задержанием произошёл в конце весны. Тогда Антуан, а так же его товарищи почтальон Леклерк и Лемонье, обойщик, обнаружили кюре в три часа ночи выходящим из того самого дома, куда столяр Жюно когда-то нанёс свой последний визит в жизни. Кюре долго бледнел, краснел, мялся, не зная как объяснить столь необычное его местонахождение в столь же необычное время.
   Лемонье, человек добрый и простой, подсказал ему:
   - Должно быть, Вас пригласили, чтоб исповедовать умирающего?
   - Да, да! - подтвердил аббат и поспешил ретироваться.
   Лемонье забыл об этом случае и не обратил внимания на то, что в городе никто не умирал эту неделю. Сын его на днях начал говорить, недавно появилась дочка, родина обзаводилась справедливым порядками - кругом счастье, зачем думать о покойниках?
   Например, как-то раз, за несколько дней до случая с кюре, несшие ночной патруль Шампоно, Лемонье и Леклерк присели отдохнуть, и последний завёл разговор о потомстве приятеля:
   - А парень твой крепыш!
   - Да, слава Богу, не болеет, всё растёт.
   - Уж и насмешили вы с Арлеттой нас тогда, когда родился он! Недоношенный! Ха! Вот хитрецы, думали весь город - дурачки, не догадаются...
   - А чего тут такого? - удивился Лемонье. - Ну недоношенный родился, ну и что?
   - Да ты мозги-то мне не пудри! - рассмеялся почтальон. - Сознайся лучше: ты похулиганил с ней до свадьбы, так ведь?
   Он дружески подмигнул.
   - Бабёнка боевая у тебя, а и сам ты, хоть и простачком прикидываешься, а не промах!
   - Ничего я не похулиганил, - насупился обойщик. - И не прикидываюсь я. У моей жены нутро слабое, не может она детей по девять месяцев носить, раньше выбрасывает. Вот и девочку до срока родила.
   - Ну да? - удивился Шампоно.
   - Девочку? - переспросил Леклерк. - Да что ещё за глупости такие!? Моя тетка своими руками её приняла: не меньше десяти фунтов, говорит. Видно, что все девять месяцев в утробе провела.
   - Нет, не девять - упёрся обойщик. - Не могла она там девять месяцев пробыть. Тогда уж десять. А за девять месяцев до её рождения я в Аррас ездил. Надолго.
   Леклерк и Шампоно переглянулись и решили сменить тему.
   - А правда, - спросил Антуан, - что Мелону письма Лафайета поступают? Что-то, знаешь, сомневаюсь я, чтоб он мог столько внимания этому прохвосту уделять...
   - Истинная правда! - ответил почтальон. Я бы и сам решил, что он их сочинят по ночам или жене диктует, кабы собственными руками не вытаскивал из парижских дилижансов!
   - Выходит, настоящие герои совсем рядом с нами, - мечтательно проговорил Шампоно.
   А потом добавил:
   - Вот бы увидеть Лафайета!
   Через месяц он узнал, что на годовщину взятия Бастилии в Париже состоится праздник с участием национальных гвардейцев из разных провинций.
   Ещё через неделю ученики, с которыми он рад был расстаться на летние каникулы, спрашивали, правда ли, что месье отправится в столицу. Шампоно отвечал гордо, обстоятельно и с удовольствием. Эти вопросы были куда удобней и приятнее, что те, которые мальчишки норовили задать посреди урока, вдоволь назевавшись над рассказами о Ришелье: "А правда, что Её Величество обманывает Его Величество?" - "А правда, что теперь нас будут угнетать богатеи, а не аристократы?" - "А правда, что надо делать с женой неприличные вещи, и тогда будет ребёнок?". Вообще-то, он не знал, изберут ли его в самом деле делегатом в столицу или нет. Но ужасно на это надеялся.
   Незадолго до отбытия в городе стало известно, что письма из Парижа Мелону писал его дальний родственник, которого тот уговорил подписаться Лафайетом. От этого разочарования Шампоно ещё сильней захотелось в столицу.
   В начале июля в составе шести лучших гвардейцев Сен-Кентена он пешком отправился в столицу департамента. Там, на вторичных выборах, его желание исполнилось.

*

   Все дороги севера и юга ещё были запружены пешими и конными гвардейцами - делегатами провинций, двигающимися к Парижу, гостеприимные лачуги и особняки столичных жителей уже впустили первых посланников тёплой Шампани и рассудительной Нормандии, а депутаты Учредительного собрания поприветствовали хлопаньем в ладоши прошагавших перед ними вестников Единения, когда стало ясно, что ко дню 14 июля рабочие, нанятые подготовить Марсово поле для празднества, не успеют. Об этом судачили у каждой лавки, на каждом углу, расходясь во мнениях, подкуплены эти бездельники-рабочие аристократами или же сами парижские власти не чужды какого-то контрреволюционного заговора. Потом по городу прокатилась новость о том, что нынче, по окончании смены этих лоботрясов, нанятых за деньги, чтобы выкопать арену на Марсовом поле и устроить вокруг несколько десятков рядов скамеек для зрителей, группа добрых патриотов вызвалась бесплатно взяться за работу и с пением принялась орудовать лопатами и заступами. Воодушевившись примером, на следующий день к месту работ явилось несколько десятков тысяч человек: обоего пола, всех возрастов, профессий, состояний.
   Ещё через день эта восхитительная новость дошла до слуха Риверди-Дюмона, порядком утомившегося перебиваться с хлеба на воду карточным шулерством, литературным рабством и перепродажей бумаги. Он взял у соседа кафтан без дырок, потратил последние деньги на парикмахера и явился на Марсово поле, конечно, не для того, чтобы орудовать лопатой. При таком скоплении людей он, если и не отыщет хорошую работу или покровителя, то хотя бы обзаведётся выгодными связями и напомнит о себе давним знакомым.
   Взору его открылась картина, которая бы умилила даже каменное сердце. Целые семьи, целые корпорации задаром трудились на благо Отечества: почтенные старцы работали на сооружении насыпи, матери семейств толкали тачки, нагруженные землёй и увенчанные улыбающимися младенцами, которых не с кем было бы оставить дома, старшие дети старались бок о бок с родителями. Бывшие дворяне отряхивали запачкавшиеся в земле белые манжеты, монахини деловито бегали туда-сюда, подобрав рясы на манер прачек и проявляя никем не ожидаемое от них трудолюбие, публичные женщины устало разгибались, опорожнив очередную тачку, делая глубокий вдох и выставляя вперёд видавшие виды груди. Какой-то седовласый турок оспаривал инструменты у пузатого нотариуса, соревнуясь с ним в патриотизме. Риверди вызвался быть судьёй между ними:
   - Полюбуйтесь-ка, месье, этот месье не желает отдать мне кирку, он считает, будто я уже устал, тогда как я полон сил!
   - Не слушайте его, месье, ведь Вы же понимаете, что я сильнее, и потом я первым заприметил этот инструмент!
   - Не ссорьтесь, господа, не ссорьтесь! - примиряюще провозглашал Арман. - Купите лучше у меня снадобье от всех болезней! Дешевле в честь праздника!
   Подобным образом он, перемещаясь от одной кучи земли к другой и лавируя между двигающимися тачками, ненавязчиво предлагал кому лекарство, кому - волшебный крем, чтоб росли волосы, кому - древние рукописи, кому - настоящие археологические находки из Помпей, кому - услуги автора, переписчика или секретаря:
   - Я никогда не видал, чтоб кто-то работал с таким рвением как Вы, месье! Жан-Жак гордился бы Вами! Помните, как он переписывал ноты? Святая душа! А, кстати, Вам не нужен секретарь, такой же патриот, как Вы?
   Быстро двигаясь с одного конца поля на другой, чтобы не быть уличенным в безделье, Риверди учтиво снимал шляпу перед каждым, с кем его прежде хоть раз, хоть на минуту сводила судьба:
   - Ленуар! Какая встреча! Ну, как твоя жена? Уже три года, как в гробу? Да что ты говоришь, вот жалость...
   - Господин издатель! Чёрт возьми, Вы отлично смотритесь с лопатой! Что Вы, я не хотел Вас обидеть, напротив, это комплимент! Вы прочли рукопись, которую я дал Вам год назад? Нет? Ещё одну недельку? И тогда уж непременно? Ну да, господин издатель, конечно, читайте, сколько Вам вздумается! Кстати, не планируете ли выпускать полное собрание сочинений Аристотеля? Я бы мог помочь, я мастер философских текстов!
   - Как я счастлив видеть Вас, мадам! Кланяйтесь от меня мужу и предайте, что Риверди раздобыл для него множество недорогих помпейских безделушек!
   - О, месье Роллен, месье Роллен!... Как, Вы меня не помните? Да Вы собственноручно у меня купили подлинный автограф Гермеса Трисмегиста! Не хотите ли ещё один? У меня есть! А как насчёт вот этой рукописи на древнееврейском? Предложить месье Герцу? Ах, это тот, с ведром щебёнки?
   - Сударь, сударь, у меня для Вас потрясающее деловое предложение!
   - Ну, как Ваши дела, любезнейший? Что нынче мне более не по карману: кофе или сахар? Завтра непременно принесу бумагу!
   - Вам не требуется секретарь, месье? А Вашей жене? А брату? А сыну? Может быть, в таком случае, свояку? Нет? Ах, как печально...
   - Колетта! Я безмерно счастлив тебя видеть!
   Риверди стоял перед миловидной дамой, то ли молодой, то ли молодящейся и своими надутыми губками демонстрирующей, что утомлена и недовольна поведением кавалера.
   - Счастлив? Ах, да ты всё врёшь! Ты вовсе про меня забыл.
   - Что ты говоришь, как я мог про тебя забыть, моя Венера! Просто я был очень занят неотложными делами
   - Ха! Враки! Если бы ты не увидел меня здесь...
   Нежное объятие за талию смягчило даму. Сделав умильное личико, она прозрачно намекнула, что Арман мог бы помочь ей рыть эту надоедливую землю.
   - Ах, миленький, я ободрала все руки об эту дурацкую лопату! Этак можно было бы всю жизнь сидеть в деревне с родителями и никуда не убегать с театром! Кто бы мог думать, что быть патриоткой так трудно... Но вся труппа пришла, не могла же я одна остаться дома! Смотри, вон характерная инженю помогает герою-любовнику сколачивать скамейки!
   Колетта ласково глядела на Риверди, не без досады взявшего её лопату.
   - Придёшь сегодня посмотреть на меня в "Журналисте теней"?
   - Как-как?
   - "Журналист теней, или Момус в Елисейских полях". Я там играю.
   - Звучит интригующе.
   - Так ты придёшь сегодня вечером посмотреть на меня в этой пьесе?
   - Я предпочитаю, милочка, смотреть на тебя не в пьесе, а в неглиже... - тяжёло дыша, выдавил Риверди, не перестающий копать.
   Он едва закончил эту фразу, как услышал левым ухом:
   -Арман! Арман-Жозеф! Да что же ты, оглох, что ли?
   Невдалеке стояла, подбоченясь, полная особа, только что везшая тачку.
   К счастью, Риверди был скор умом и вполне находчив. Не успевшей спросить, кто это, Колетте он быстро выдал:
   - Ах, да это ж моя тётушка! Она такая обидчивая, если я мигом не подойду, она тут же начнёт дуться!
   Он кинул лопату вместе с Колеттой, где были и, перепрыгивая через кучи земли, валяющиеся инструменты и спины ползающих малышей, кинулся к полной особе.
   - Это с кем это ты сейчас любезничал, быстренько сознавайся, негодник! - радушно встретила она его, закатывая рукава, чтобы половчее взяться вновь за тачку.
   - С кем? Ты имеешь в виду эту даму? Да это же моя кузина!
   - Кузина? Ну-ну...
   - Мишель, моя сладчайшая Мишель, неужто ты ревнуешь?
   - Как же я не заревную, коли ты не вспоминаешь обо мне почти неделю?
   - Не вспоминаю? Да все эти дни я только что и думал о тебе! Просто неотложные дела...
   - Ладно, хватит пудрить мне мозги этими "делами"! Поцелуй-ка лучше.
   - Как здесь, сейчас? На людях?
   - А с каких это пор ты вдруг сделался скромником?
   - Не скромником, а добродетельным человеком, дорогая! Кроме того, я не считаю себе вправе наслаждаться ласками дамы, пока не оказал ей помощи в трудной работе!
   С этими словами Риверди взялся за тачку и быстро повёз её туда, где Колетта уже не могла видеть их с Мишель. Полная особа затрусила следом:
   - Постой, куда ты! Эту землю надо не сюда, в другое место!
   Раздосадованный Риверди опустил тачку. Выдохнул, отряхнул кафтан, поднял глаза. И сию же секунду встретился взглядом с почтенным господином в синем фраке, волокущим доски для скамей.
   Сзади пыхтела Мишель, которая сильно поотстала.
   Тем временем, опустив доски на землю, господин направился прямо к Риверди, чьё сердце забилось отнюдь не от радости.
   Чёрт дёрнул его прийти на это сборище!
   Учтивая улыбка на устах субъекта в синем фраке выглядела угрожающе, и Арман заранее знал, всё, что скажет тот.
   - Ах, вот Вы, Риверди! Безмерно рад Вас видеть! Должно быть, Вы пришли, чтобы отдать мне сорок ливров, которые задолжали - я не ошибаюсь? - уже полгода назад?
   - Видите ли... - замямлил Арман. - Сейчас у меня нет таких денег...
   - Что-о-о? - заревел господин.
   -...Но как раз сегодня подвернулось замечательное дело, которое должно мне принести не менее шестидесяти! Уверяю Вас, месье, я поспешу к Вам, как только получу эти деньги...
   - Который раз я уже это слышу, Риверди?
   - Разве я когда-нибудь обманывал Вас?
   - А разве - нет?
   - Прежде я говорил, что отдам деньги, и теперь не открещиваюсь от своих слов!
   - Если ты не отдашь мне деньги завтра же, то будешь должен уже сорок пять ливров, ты понял?
   - Ну-ну, месье, не надо мне грубить, не оскорбляйте обстановку патриотического празднества! И потом, о процентах мы не договаривались. Три дня, я прошу у Вас всего три дня!
   - Никаких... - закричал, было, субъект в синем фраке.
   Остальные слова этой фразы потонули в общем крике радостной толпы:
   - Да здравствует король!!!
   Его величество Божьей милостью Людовик изволил посетить работы, столь замечательно объединившие всех парижан от мала до велика. Кто-то заметил подъезжающий экипаж с голубыми лилиями на белом фоне, и волна радостного восторга покатилась по полю. Все головы мгновенно повернулись одну сторону
   - Да здравствует дофин!!! Да здравствует Франция! - закричал заимодавец в синем фраке, обратив глаза туда, куда и все - ко вновь завоёванным любимцам нации.
   Риверди, конечно, тоже уважал монарха. Но он и не подумал так же вот стоять и аплодировать тому, что тот изволил появиться. Воспользовавшись суматохой, Арман быстренько сделал ноги, и через минуту был недосягаем для глаз месье во фраке, а за одно и для Мишель, которая почти уже разонравилась ему.
   Когда восторг утих, Его Величество уехал, виноторговцы снова взялись за лопаты, горничные - за вёдра, полные земли, священники - за молотки, художники - за тачки, а Риверди - за рекламу своих услуг и поиски клиентов. Дела шли неплохо. Он обзаводился новыми знакомыми, укреплял связи со старыми - как хорошо, что половине города вздумалось собраться в одном месте! И как хорошо, что Природа создала столько глупцов, помогающих выжить на свете.
   - Месье Дюбюк! Какая встреча!
   - А, Риверди! Знаете, я намерен в скором времени предложить Вам партию-другую в карты!
   - Превосходно, превосходно!
   - Знаете, я непременно отыграюсь!
   - Как знать, месье, как знать!
   - А потом всё-таки куплю у Вас этот осколок помпейской тарелки. Обожаю римские вещицы!
   - Я приберегу его для Вас.
   - Думаю, не купить ли мне у Вас ещё и этого снадобья, коль Вы уверяете, что оно так хорошо идёт от всех болезней... О! Вот и моя жена! Это месье Риверди, милая. Это мадам Дюбюк.
   - Очень приятно.
   И Арман, как полагается, поцеловал руку новой знакомой.
   Возвращался он в сумерках, довольный, с двадцатью ливрами в кармане, с отличным подрядом на написание пьесы Шенье и массой новых идей на предмет домашнего изготовления древних рукописей и помпейских штук. Переходя на левый берег, на мосту, Риверди остановился, вытащил записку, переданную мадам Дюбюк при целовании руки, и прочитал:
   "Арман, любимый! Я сгораю от нетерпения! Скоро мой остолоп уедет за товаром. Надеюсь, что ты не откажешься от ночи, столь же чудной, как и в прошлый раз! Твоя Элеонора".
   Настроение у Риверди ещё больше повысилось. Он шёл, напевая забавную песенку, прицепившуюся к языку, звучащую сегодня там и сям: что-то насчёт того, что всё пойдёт на лад, а аристократов надо перевешать.
   Навстречу ему попалась группа добровольцев с факелами и лопатами. Ночная смена для работы на Марсовом поле.

*

   Шампоно заранее знал, что праздник, на который он едва-едва не опоздал в составе пешего отряда волонтёров из Пикардии, будет назабываемым.
   Первая мысль, которая является, если прошагать через весь город от бульвара Сент-Антуан до Марсова поля в составе колонны своих земляков и войти через ворота искусственного земляного вала в огромный амфитеатр, - "вот так и выглядел римский форум".
   Деревянные триумфальные арки с патетическими надписями усиливают это впечатление. Разноцветные ленты, протянутые вдоль и поперёк над полем, нарядные крытые галереи для представителей народа, флаг монархии и флаги всех провинций (о, этот неповторимый звук, который производит только развевающееся на ветру знамя, он звучит ещё прекраснее, если это знамя твоей провинции и если оно над твоей головой!), "союз и свобода", "закон, король, свобода, отечество" - надписи на хоругвях, "кассолетки" на высоких шестах, распространяющие благовонный дым, блистательность короля с королевой и пестрота парижан, а так же зелень лета и облака, удивлённо, должно быть, взирающие на всё это, - вот что такое праздник федерации 14 июля 1790 года.
   Амфитеатр, имеющий милю в окружности, наполнен до отказа. Мужчины и женщины, светские и духовные, бывшие аристократы и нынешние патриоты, всех возрастов, всех состояний, из всех цехов, из всех предместий вперемешку... Вот она, вновь созданная французская нация. При виде такого зрелища ты сразу забываешь обо всех своих несчастьях. Белые одеяния бесчисленных, распределившихся вокруг цирка, прекрасных дриад вместе с их трёхцветными перьями, сознание того, что где-то здесь, рядом находятся те люди, которые кажутся едва ли не святыми, да и просто нахождение среди всех, среди твоих сограждан, их общее ликование, внушают восторг наподобие любовного.
   А потом не думается уже ни о форуме римском, ни о малой родине, которую представляешь на всенародном празднике, ни об усталости, которая должна появиться после такого большого пути, парада и строевых упражнений, ни о времени - сколько там прошло, много или мало. Ты просто плывёшь в стихии, составленной из благовонного дыма, патриотической музыки и столь же патриотических голосов.
   Именно так чувствует себя наш герой. Утром, когда он только надел на себя голубой с красными отворотами мундир, то ощутил, что он - другой человек: лучший, более красивый, более счастливый, с более лёгкой походкой и готовый к подвигам.
   Теперь, когда военный парад закончен, он стоит среди прочих представителей департамента Северная Эна, сжимая саблю, крепко, но осторожно, и часто моргая, чтобы не было видно слёз, смотрит в центр, туда, где возвышался Алтарь Отечества. Маленький цилиндрический алтарь в античном духе покрыт голубой с золотом тканью, украшен розами и увенчан католическим крестом. Наш герой смотрит на него благоговейно. Так же смотрит он на генерала Лафайета, на детей в белых одеждах и с трёхцетными поясами, окружавших его, на церковных иерархов, стоящих на ступенях алтаря. Что есть такого в том, когда Лафайет возлагает свою шпагу на Алтарь и произносит от имени нации клятву на верность нации, закону и королю, почему в этот момент так хочется умереть за Закон, за Короля, за Нацию, за генерала? Или умереть за этих нежных младенцев, родных детей Революции? Или отдать епископу Отенскому всё, что он захочет, лишь за то, что тот поднимается сейчас к Алтарю, чтобы произнести благословение?
   Гром пушек с близлежащих холмов присоединяется к стихии праздника. Кажется, что он повсюду, он несётся с противоположного берега Сены на этот, катится по предместьям, по ближним деревням, по полям, по Иль-де-Франс, по всем, по всем провинциям... И сейчас оборванный крестьянин, какой-нибудь твердолобый бретонец или косноязычный южанин поднимает голову, слышит доносимый до него свободным воздухом этот добрый сигнал, его рука, сжимающая серп, опускается, и он радостно говорит своей жене, вяжущей сноп: "Слышишь, дорогая? Это милая Франция заново венчается cо своим королём!". И она отвечает: "Дай-то, Господи!"...
   Вот что за картины рождаются в уме господина бывшего монаха. Поначалу он, как и остальные, не замечает грома иного рода, который раздаётся одновременно с пушечным, - самого настоящего естественного грома, который бывает во время дождя. Он не обратил внимания, когда несколько минут назад кто-то в строю пробормотал: "Нехороший ветер. Не нравится он мне, как бы грозу не надуло".
   Граждане не заметили, как быстро потемнело небо.
   Прелат, стоявший подле Алтаря, насилу удержал триколор от порыва ветра. Холодные капли посыпались на треуголку, забарабанили по навесу, укрывавшему депутатов Национальной Ассамблеи, по железным "кассолеткам", испускавшим шипение вместо дыма, увлажнили земляную сцену амфитеатра. Через минуту уже со шляп стекали струйки, трёхцветные перья слиплись, а кисти золотых шнуров, украшавших Алтарь, тяжело повисли. Дамы в лёгких платьях превратились в полуобнажённых наяд. Дети засмеялись и принялись резвиться под дождём.
   А Шампоно счастливо повернул лицо к небу, подставил его тёплым каплям, сощурился от удовольствия. Он был уверен, что вместе со своим народом принимает ниспосланный свыше обряд крещения.
  
   Вечером во всех тавернах горел свет. Посланники провинций пили за Революцию, за короля, на нацию, за Единение; развлекались за счёт парижан во славу неделимой Франции; кружили девушек под звуки народного оркестра на улицах, увешенных фонариками. В кафе угощали друг друга, обнимались, пели. Трактирщики на радостях стали покладистыми, отпускали в долг. Вышедшие на поклон комедианты после окончания спектакля прославляли Единение в один голос со зрителями.
   Риверди в своих меблированных комнатах уже три раза успел поздравить с праздником Элеонору, когда в дверь к нему постучали.
   - Кто там?
   - Это ты, Риверди? Открой!
   - Шампоно?
   Дверь открылась.
   - Вот это да! Какими судьбами? Я уж думал было, что это муж... хм... одной дамы... неважно какой.
   - Я прибыл с федератами. Завтра домой. Заглянул вот тебя навестить.
   - Завтра? Постой-постой... Так ты не монах больше? И что теперь? В Сен-Кентене? Учителем? Один? Но слушай, приятель, зачем тебе не остаться в Париже?
   - Увы, здесь вряд ли я кому-то нужен... Работу ещё нужно искать, да и жить тут мне негде...
   - Бог мой, да разве же это проблема? Мы вчетвером снимаем эту комнату - будь пятым! Ну-ка, входи... Сейчас мы обо всём поговорим... Элеонора, это свой, не бойся... Ты оделась, милая?

*

   И Шампоно снова стал жить в Париже. Здесь было не очень-то сладко: постоянный поиск средств заработка, жильё на пятерых, плохая тяга в печных трубах и потому большие неудобства с наступлением зимы. Но близость к людям, собственноручно творящим Историю, компенсировала всё.
   Париж был уже не таким воздушно-радостным, безоглядно-братским, как в том году. Теперь он сделался каким-то более вальяжным, чуточку самодовольным, вновь склонным к простым повседневным радостям и человеческим пороками. Урожай хлеба в этот год был получше, чем в прежний. Народ не волновался. Учредительное собрание не отвлекалось на то, чтоб усмирять его и обеспечивать продуктами; не делало оно уже и громких заявлений: все кружащие голову и заставляющие сердце прыгать из груди законы, манифесты, декларации уже были приняты. Теперь Собрание, как могло усердно готовило для Франции Конституцию, долженствующую закрепить новые завоевания и положить конец внутренним распрям. Состоятельные граждане, сидя по клубам, различающимся суммой вступительного и членских взносов, обсуждали важные дела и подсказывали Собранию, как ему принять закон, наиболее выгодный для них. Участившиеся дуэли указывали на то, что высший класс наслаждается жизнью вовсю.
   С конца июля Шампоно вместе со своим другом собирал бумагу для нужд бакалейщика, переписывал кое-какие бумаги за малую плату, вечерами зазывал людей в театры. Найти частные уроки было непросто: богословие с латынью внезапно перестали интересовать учеников и их родителей; слова о двух годах учёбы теологии не производили впечатления.
   В августе он активно начал посещать все братские общества и клубы, что были по карману, читать там вслух газеты и постановления, шуметь, размахивать руками и другими способами споспешествовать наступлению царства Разума и Справедливости. Публика переменилась за год. Теперь любой сапожник мог превосходно оперировать словами "права человека", "суверенная нация" и проч. - и к месту, и не к месту.
   В сентябре наш герой вместе с приятелями устроил прогулку в Медон, и поступил работать билетёром в варьете. Первое ему понравилось, второе - нет.
   Так что в октябре он вернулся к оставленной было профессии школьного учителя. Старший класс, зевая, слушал про дела прошлого века, никак не будучи в состоянии взять в толк - зачем нужно знать, что там делали когда-то эти непросвещённые тираны. "Слышишь, Жан, - донеслось однажды до ушей учителя, - этот, кажись, тот самый Ришелье, башку которого мы с той в том году так отлично гоняли по улицам".
   В ноябре Шампоно стал ходить на публичные лекции в "цирке" Пале-Рояля, где в остальное время была самая весёлая танцплощадка города. Какой-то святой отец рассказывал о том, что, как оказывается, Руссо, известный автор опер и сентиментального романа, написал трактат о том, что равенство между людьми должно быть ещё сильней, чем думают нынешние вожди. Жестянщики, лудильщики, кабатчики, столяры и маляры слушали святого отца, раскрыв рот. "Чёрт возьми! - обронил кто-то - а я-то кофе завернул в этот трактат!".
   В декабре Антуан много бегал в поисках дешёвых дров, пытался чинить дымоход, поссорился с одним из компаньонов, с кем снимал жильё, думал над тем, что надо бы поселиться отдельно и почувствовал, что он, хотя и беспокоится о здоровье бывшего графа Мирабо, которому, как говорили, было день ото дня хуже, но не так уж сильно, как это было бы, скажем, год назад.
  

1791

   - Да она сумасшедшая! Никуда не выходит, сидит, молится целыми днями, думает себе чего-то.
   - А спорим, я её заполучу?
   - Ого! Я правильно тебя понял, Ламбер?
   - Правильно, дружище.
   - А на что спорим?
   - Если я выиграю, то ты в течение недели выполняешь за меня мою работу.
   - Ладно, а если я проиграешь - ты мою. А чем докажешь, что получил то, что хотел?
   - Принесу тебе её чулок или подвязку.
   - Да это не мудрено и так стащить у неё! Зайти к ней ночью, когда она дрыхнет, и взять. Кстати, любопытно было бы представить: что, если она теперь не спит и слышит нас?
   -... Ну что ж ты хочешь, чтобы я тебя позвал в свидетели, когда всё будет происходить, развратник ты этакий?
   Мартина лежала на животе и из своего закутка слушала, как лакей Ламбер Серван торгуется насчёт неё с садовником. Чем дальше, тем сильнее она испытывала отвращение к этому субъекту. Он мнил себя неотразимым, воображал, что всюду сумеет добиться желаемого с помощью своего обаяния; где оно не действовало, пускал в ход лесть, клянчил; где и это не работало - крал. Нередко, когда не могла заснуть, Мартина поневоле слушала из-за своей ширмы, как Серван за стаканом вина похваляется перед садовником тем, что якобы попробовал уже всех служанок, которые работали в этом доме.
   "Черти утащат его душу в ад, и он будет вечно гореть там" - сказала Мартина сама себе мысленно и почувствовала небольшое облегчение. Хорошо, что она теперь знает, какую мерзость затеял этот Серван и сможет проучить его.
   На другой день, как и ожидалось, лакей начал проявлять по отношению к ней крайнюю заботливость. С сочувствием высказывался о трудной доле служанки, спрашивал, не нужно ли помочь Мартине сметать пыль с кресел и книг в библиотеке, не хочет ли она в воскресенье сходить поглядеть на женщину с бородой и полакомиться жареными каштанами по два су за дюжину. Предвкушая торжество своей добродетели и позорное поражение злоумышленника, она вежливо и твёрдо отражала все атаки, отклоняла все предложения. По вечерам, прикидываясь спящей в своём закутке, Мартина слышала иногда, как не теряющий веры в победу лакей объясняет садовнику, что все его неудачи - временные. Ещё иногда она читала на сон грядущий. Книг у Мартины было две. Библия и "Памела, или вознаграждённая добродетель" английского автора, где говорилось о целомудренной служанке, которая в конце вышла замуж на своего молодого хозяина.
   Через неделю слуги, давно подметившие направление усилий Ламбера Сервана, начали посмеиваться над ним.
   - Сдаётся мне, что следующую неделю я хорошо отдохну! - днём, при всех, говорил ему садовник, весело подмигивая.
   А вечером раздосадованный Ламбер шептал ему:
   - Несколько дней, дай мне ещё несколько дней, увидишь!
   Он увивался и увивался вокруг Мартины, предлагая разнообразные услуги, роняя комплименты как бы невзначай, пытаясь завязать душевную беседу и продемонстрировать своё выдающееся остроумие, но неизменно наталкивался на стену, как будто даже более толстую, чем прежде.
   - Завтра! Завтра последний день, - слышала она голос довольного собой садовника, дивясь на то, что ни он, ни лакей так ни разу и не удосужились проверить, достаточно ли крепко спит Мартина.
   На другой день по ехидным и заинтересованным физиономиям слуг, по тому, как они многозначительно переглядывались, было ясно, что весь дом знает о пари и том, что сегодня срок его истекает. Садовник выглядел так, словно у него именины. Лакей Серван не мог скрыть своего раздражения даже перед Мартиной, которую с достойным уважения упорством продолжал обхаживать. Та чувствовала себя победительницей.
   Триумфаторский кураж рвался наружу из души служанки, которой так редко выпадал случай для ощущения собственного превосходства. Так что, когда ближе к вечеру в тот самый последний день она по просьбе госпожи помогала кухарке, чистила лук и в очередной раз заметила приближенье Сервана, решила наконец-то раскрыть карты, со всей основательностью усадить своего обидчика в лужу.
   Несколько раз увернувшись от его объятий, с усилием оттолкнув "ухажёра", который в отчаянном положении решился действовать грубо и прямо, Мартина повернулась к лакею лицом, грозно, как могла, посмотрела ему в глаза и выплюнула, как змея свой яд, убийственную фразу:
   - Ну что, проспорил ты садовнику?!
   Тот на мгновение замер, огорошенный.
   Из-за двери послышалось хихиканье служанок, с интересом наблюдавших за интригой.
   - Что ты сказала?
   - Я сказала, что теперь тебе, видимо, в течение недели работать за себя и за садовника, не так ли? - торжествующе произнесла Мартина.
   - Кто тебе сказал?
   - Никто. Вы сами. Думаете, я ничего не слышу из-за ширмы?
   Служанки за дверью, не таясь, хохотали. "Должно быть, пришла очередь садовника хвастаться, что перепробовал их всех" - мелькнуло у Мартины в голове.
   Лакей, судя по всему, тоже это понял.
   Он сощурился и с ненавистью прошептал, чтобы те, за дверью, не услышали:
   - Ты пожалеешь, поняла?
   Мартина не придала этим словам особого значения.
   На другой день по всему дому ходила речь о том, что у хозяйки пропал серебряный подсвечник, а вечером он неожиданно был обнаружен в вещах Мартины.

*

   Антуан съехал с квартиры своего друга и нанял жильё совсем рядом с тем местом, где обретался в бытность свою студентом.
   Почти каждый день теперь он позволял себе бывать в Пале-Рояле, этом прибежище разврата, как называли его матери семейств, отваживающиеся там появляться разве что рано утром или часов в пять вечера, и в этом восхищающем всех иностранных путешественников сердце кипящего Парижа, который сам был сердцем кипящей Франции. Будучи до недавнего времени приверженцем первого из этих мнений, Шампоно теперь склонился ко второму. Сначала лишь сопровождая Риверди и пару-тройку спутников, он втянулся постепенно, стал получать удовольствие. Удовольствие от чтения газет на свежем воздухе, увлажнённом брызгами фонтана, на край которого, словно на приставной табурет, какой иногда прилагается к креслу, особым образом укладывали ноги, сидя при этом на плётеном стульчике, за аренду коего надо было заплатить сущие копейки. Удовольствие от прогулок в аллеях, где сделалось заметно меньше молодых аристократов, бравировавших прежде своей распущенностью и начитанностью, но осталось много, как и прежде, а может, даже больше стало, дам лёгкого поведения. Удовольствие от посещения тех мест, которые приятель Шампоно давно опробовал: мелких театров, кофеен, игорных домов.
   Последние месяцы все они оказались набиты во многом новой публикой, которая взамен попрятавшихся, эмигрировавших, ушедших в отставку дворян стала претендовать на главную роль в трагикомедии, разыгрываемой французской нацией. Негоцианты, фабриканты, ростовщики, банкиры, владельцы типографий, магазинов и сомнительных мест для весёлого времяпрепровождения - они были узнаваемы с первого взгляда по тому, как за столиком у Бовилье или у Веймеранжа горячо спорили об условиях сделки, заключаемой тут же, или с довольной важностью беседовали о том, какой доход, согласно результатом прений депутатов, надо будет иметь, чтобы избирать и быть избранным. День ото дня меж ними появлялись новые; другие исчезали, или Шампоно казалось, что они исчезли: во всяком случае, с определённого момента он переставал встречать того или иного купца. Надо думать, они уходили со сцены, беднели или вовсе разорялись. "Разориться нынче ничего не стоит, - сказал как-то один из приятелей Армана Риверди, - это примерно так же просто, как разбогатеть".
   Ещё более любопытная публика обнаруживалась в заведениях попроще, скажем, в плохо освещённых залах ресторана Феврие. С десяти утра и до одиннадцати вечера здесь толклись и нередко сталкивались между собой недавние комедианты из Бургундии, бросившие свои склянки аптекари из Дофинэ, сменившие работу виноделы из Прованса; фермеры, солдаты, акушеры, писари, приказчики, сапожники, печатники, билетёры, лавочники, счетоводы, рисовальщики, ветеринары, музыканты, портные, скульпторы - все кто угодно, откуда угодно, в том числе бывшие лакеи, гардеробщики, чинильщики перьев и сниматели нагара со свечей бывших аристократов из бывших провинций - поскольку и провинции теперь отменены. Кто-нибудь их этой разноцветной братии обладателей грязных волос и больших планов ежедневно выступал, влезши на тумбу для объявлений или стол, чтобы объявить последние новости и свои планы по переустройству Отечества. Все они как один состояли в клубе или в нескольких, все как один мнили себя писателями или журналистами, все пьянствовали по ночам, проигрывая в карты свои сбережения, гонорары и штаны; и все пользовались за деньги падшими женщинами. Эти-то люди, к которым принадлежал Риверди, а если подумать, то и сам Антуан, сделались средою обитания последнего.
   Незаметно для самого себя в него проникла мысль, давно, быть может, от века, бродившая в умах: мысль о том, что разгульная жизнь есть непременный атрибут человека, разочарованного в мире, недовольного миром и желающего этот мир изменить. И первое, и второе и третье Шампоно считал безусловно применительным к себе. Когда Мартина сказала ему: "Ты испортился, брат, ты был лучше", он ответил: "Нет, Мартина, я не был более хорошим, чем сейчас, я был простым". Это подразумевало, что теперь он многое понял в жизни, многое претерпел и возлагает на общество, на государство ответственность за своё новое лицо.
   Прежде часто не хватало хлеба - теперь стало ещё чаще. Прежде ругали правительство с опаскою - теперь стали открыто. Прежде под ветхим покровом традиции и Божьего установления имелось множество несправедливостей в отношении бедных и простых людей - теперь, без покровов, они стали ярче, заметнее. Прежде всем заправляла аристократия крови - а теперь только самый ленивый не повторяет фразы из газет о том, что ей на смену пришла аристократия богатства, гораздо худшая по убеждению многих и по убеждению Шампоно. Революция случилась, теперь уже точно, и вроде бы закончилась - стало намного спокойнее по сравнению с восемьдесят девятым годом, - или заканчивалась, или собиралась заканчиваться, следуя призывам иных ораторов. И при этом, чем дальше, тем больше делалось видно, что она ничего - почти ничего - не дала из того, на что надеялись восторженные души. Необходимость оставить учёбу, потеря частных уроков, отказ мадемуазель Флавиньи - вот что получил Антуан Шампоно благодаря Революции, провозглашавшей низвержение всякого неравенства и всякой несправедливости! Мечта добродетельного юноши о возвращении к исконному порядку обнаружила свою несостоятельность. Мир оказался дурным. И Шампоно тоже оказался дурным: отчасти стал им специально, назло миру, отчасти независимо от воли, обнаружив в закромах своей души неведомые прежде качества, которые вышли наружу и за которые - это было самой большой тайной! - иногда, в минуты одинокого раздумья, между бодрствованием и сном, он чувствовал стыд перед прежним собой.
   - Знаешь, что, Риверди? - сказал однажды Антуан, когда они вместе с приятелем направлялись вечером в игорный дом, чтоб провести там время неподобающим образом и вдрызг напиться. - Всеми считается, что бунтовщики сделали Революцию. А со мной наоборот. Революция, она сделала меня бунтовщиком!
   - А, может, ты был им и так, но не подозревал?
   Интересный вопрос. В сущности, да, он ведь был бунтовщиком и прежде, только на свой лад: бунтовал против неподобающей жизни и безверия знати, против общей, вошедшей в моду, тяги к новизне, к критике и к самому бунту; наконец, и против самого себя, против собственной своей бунтарской сущности, которую считал скверной, слабостью, чем-то слишком популярным и всеобщим, чтоб ему поддаться. Нынче Антуан стал старше и, как бывает, снисходительнее к собственной персоне. Он посчитал, что может оставаться уникальным и разделяя настрой и образ жизни большинства, коль скоро склонен к ним.
   - Против кого же ты бунтуешь? - продолжал интересоваться Риверди.
   И на это Антуан ещё не мог ответить точно. Он знал наверняка, чего ему не нравится, что он хотел бы изменить. Но прямого бунта в его жизни, проистекающей между полными клопов меблированными комнатами и компаниями, полными людей порочных, не было. Да ведь и самый бунт, Революция французов, кончилась, случилась слишком рано, когда Шампоно ещё не достиг возраста выборщика и делегата! Это была ещё одна из тайных обид, лежащих в его сердце. Что тут оставалось?
   - Может статься, я ошибся. Может, я не бунтовщик. Знаешь, Риверди, пожалуй, что теперь я просто решил жить для своего удовольствия.
   Или иначе - бунтовать против собственной склонности к бунту от разочарования в возможности подвига. Антуан вершил своё восстание, погибая за карточным столом на антресолях в заведении господина Куизинье или в гостиной какой-нибудь гражданки, пользующейся успехом и у левых, и у правых, и у Дантона, и у Мирабо, поскольку она благодаря отменному своему бюсту с равным успехом могла быть и Марианной, и Лаисой, позировать художникам и для Корнелии, и для Венеры, служить и воплощением героической Свободы, и гением земной Любви. Шампоно бунтовал, перемещаясь из театра Варьете в театр Амбигю; из ложи господина Д*, где оживлённо говорили о курсе банковских билетов, в ложу гражданина К*, где ломали копья вокруг последней речи аббата Мори; из гримёрной мадемуазель Л*, в которой восхищались пьесами Шенье, в гримёрную гражданки Т*, в которой упивались подвигами мадам Эльдерс, выступавшей за гражданские права слабого пола. Порою Шампоно был чуть-чуть с первыми, порою со вторыми. Он от души критиковал, но затруднялся пока точно решить, каким путём нужно идти в области стихосложения и отношения полов, а так же финансов, политики, флота, агрикультуры, судов, наказаний, мод, архитектуры, воспитания сирот и прочего. Он нырял из книги в книгу, из клуба в клуб, из гостиной в гостиную. Почти везде Шампоно беспрестанно слышал имена писателей, недавно почивших, а так же самых новых. Кто прежде не ведал о них - нынче услыхал, кто прежде слышал - начал говорить, кто только говорил - начал читать, кто читал - стал перечитывать; и все вместе апеллировали к Дидро, к д`Аламберу, к Вольтеру, будто сговорившись отчего-то считать их образцами и источниками истин.
   Антуан тоже принялся читать. Иных авторов он открыл для себя заново, полностью переменив о них мнение. Вторые предъявили ему мысли совершенно новые и непривычные, но, если подумать, - здравые. У третьих авторов он с удивлением обнаружил собственные мысли: и нынешние, и прошлые, и о государстве, и об истории, и о любви. Жан-Жак Руссо, знакомый прежде как лирический поэт и сентиментальный композитор нежданно взволновал своими мемуарами. В них было столько трогательных жалоб неприкаянной души, не имевшей собственного места в мире, столько разочарования от ударов людской несправедливости, что Антуан почти узнал себя. Нашёл он в этих мемуарах и ещё кое-какие вещи, заставившие утвердиться в том образе жизни, который Шампоно вёл теперь: таковы были упоминания о легкомысленном белье венецианской куртизанки, о любви к замужним дамам и отношениях, не освящённых узами брака. В одном месте Антуан встретил даже равнодушное, не осенённое ни малым осуждением упоминание о пасторе, державшем любовницу. В другом - ещё лучше! - рассказ, как Жан-Жак с приятелем решили взять содержанку одну на двоих.
   Воодушевлённый свободолюбивыми писаниями пророка Революции и декретом, разрешающим священникам жениться, Шампоно подал Риверди эту же мысль. Тот рассмеялся многозначительно и на следующий день привёл Антуану девицу, готовую недорого стать Фисбой для какого угодно Пирама.
   Антуан влез к ней под юбку и на подвязке прочитал: "Да здравствует нация!".

*

   - Увольте меня от Ваших никчёмных оправданий, у меня вовсе нет времени на это! Здесь Вы больше не работаете. Извольте завтра же утром покинуть мой дом, - сказала баронесса де Мимер после того, как в её присутствии два здоровых парня обыскали Мартинины вещи и нашли подсвечник из серебра.
   С тех пор, как народ стал заявлять свои права, она называла прислугу на "Вы" - частью пытаясь изобразить уважение, частью ощущая возникшую между ней и её людьми пропасть, не допускающую родственного "ты".
   - Скажите спасибо за то, что я заявляю на Вас в полицию. У меня нет желания пачкаться и тратить время на всё это.
   Мартина не могла поверить. Ещё вчера торжествовала над врагом, и вот - сладостные воздушные замки, в которых она обитала последние годы, разрушились в одну секунду. Нет, этого не может быть! Всё сейчас же должно проясниться, вернуться, как было! Неужели она больше не сможет зарабатывать себе на хлеб, сметая пыль с книжных шкафов и загоняя под них веником старые бумажки? Неужели расстанется со своей каморкой, откуда так хорошо подслушивать злые умыслы врагов и где можно в одиночестве наслаждаться своей побеждающей добродетелью? Неужели она больше не сможет нанести ни одного удара ни этим глупым посудомойкам и кухаркам, ни достойному всех земных кар рыжему лакею? Неужели она больше не увидит своего возлюбленного барона?... Не увидит... Никогда?...
   В доме все уснули. Людская оглашалась мирным сопением воплощённых человеческих несовершенств. А Мартина, не смыкая глаз, лежала на своей постели и хватала ртом воздух, подавляя идущие из груди всхлипы; время от времени вытирала струйки слёз. Нет, нельзя, чтобы этот мерзавец за ширмой услышал её плач, понял, что ей плохо. Мартина тихо встала и, босая, пробралась тайком на кухню, где, усевшись на полу, уткнула нос в передник и предалась своему горю.
   Несколько часов она рыдала, одинокая, бессильная, потерявшая свои хрупкие нежно любимые фантазии.
   Затем, устав от слёз, встала, покачиваясь, словно больная, сама не зная, для чего, залезла в шкаф и вытащила нож - первый попавшийся, может быть, тот самый, которым она чистила лук вчера перед тем, как совершить ужасную ошибку. Ощупала тонкое металлическое лезвие. Несколько раз провела по нему своими пальцами - и даже не поранила их. Сжала ручку ножа, поднесла его к своему телу, к груди... И поняла, что никогда не сделает того, о чём подумала.
   Нет, всё это уму не постижимо... Уйти отсюда вот так, ни за что, не имея возможности защититься, сделавшись жертвой грязной проделки разозлённого Сервана? В любом случае, терять ей уже нечего. Мартина зажгла свечку и вместе с ножом тихо прошла обратно в людскую, никого не разбудив. Негодяй спал на своей кровати, раскинув руки и светя своими неприлично рыжими волосами из подмышек. Несколько минут Мартина стояла над ним, испытывая такую ненависть, какой не знала ни потом, ни прежде. Она убедилась в том, что и этот замысел ей не под силу.
   Глотая слёзы, Мартина принялась бессмысленно бродить по спящему дому, с которым, оказывается, так сжилась, который привыкла считать своим. Ощупывала стены, словно пытаясь на прощание запечатлеть частицы их на своём теле, вдыхала воздух этого особняка, чтоб хотя бы его унести с собою в своём организме. Вот так, запросто расстаться со всем, уйти от своего божества, от ворот своего святилища, так и не переступив их? Движимая множеством разнообразных сил, разнообразных эмоций, перекрывающих друг друга, она направилась к центру своего мира, где до сих пор не смогла побывать - в спальню молодого барона.
   Дверь была не закрыта, словно храм ждал своей прихожанки. Мартина скользнула внутрь и принялась с благоговением вкушать зрелище бароновой комнаты. Изящный комод с гнутыми ножками, важный, округлый, но лёгкий, как слова аристократа. Камин в вызывающем уважительный трепет римском стиле: основательный, массивный, с двумя античными колоннами по бокам. Рядом - экран, украшенный оком в треугольнике и надписью "Свобода". Фарфоровые фигурки утончённых крестьян и изнеженных уличных торговцев. Два зеркала против друг друга, и на каждом по портрету: чопорная дама и кавалер с узкой бородкой и огромным круглым белым воротником - предки, должно быть. Зеленоватая обивка стен, такие же портьеры. И посередине - алтарь с возлежащим на нём божеством, восхитительная помпейская кровать, похожая на ладью, счастливица, которой выпало счастье поддерживать покой прекраснейшего из земных существ.
   Сколько-то времени Мартина стояла, едва дыша, посреди комнаты и любовалась фигурой барона. Потом набралась смелости, поставила свечку на пол, нежно провела рукой по дверце чёрного лакового шкафа, раскрыла его, нащупала внутри какой-то то ли жилет, то ли кафтан и ножом отрезала от него пуговицу.
   Вернувшись в пока ещё свой закуток, она разглядела реликвию. Под слоем стекла сидела стрекоза - в действительности, нарисованная, но словно бы настоящая, живая, заточённая в пуговице и приговорённая вечно жить на жилете барона.
   На утро Мартина покинула дом де Мимеров без всякой надежды поступить на новую аналогичную работу.

*

   Монастырь Св. Клотильды находился на расстоянии около сотни лье от Парижа. Антуан и Мартина проделали этот путь вместе. В приёмной они обнялись, Шампоно последний раз спросил, окончательно ли сестра приняла решение, последний раз получил утвердительный ответ и препоручил Мартину матушке Инессе.
   На обратном пути он подумал, что стал совершенно одиноким и свободным, ни чем не привязанным ни к прошлому, ни к роду, ни к земле. События ближайших дней окончательно убедили его в том, что разрыв с истоками - пугающий, немыслимый, нежеланный - не только возможен, но и, кажется, необходим, неизбежен.
   Работал он теперь писарем у одного нотариуса. Платили там немного, так, что прожить на эти деньги одному было возможно, двоим же - уже проблематично. Когда Мартина, вся заплаканная, появилась у него на пороге, то брат, конечно же, принял её, конечно же предоставил ей место под своей крышей и стол. Он был уверен, что сумеет вновь её устроить в какой-нибудь дом: в самом деле, ну мало ли в Париже людей, коим нужна прислуга? Но нет. Несколько месяцев усилий не дали ни малейшего результата. По чести сказать, Шампоно не верил, в том, что баронесса, выгнавшая бедную Мартину, специально настроила против неё всех хозяев богатых домов. Скорей ему казалось, что сестра сама не очень-то стремится найти себе новых хозяев. Входя с нею в очередной дом, он уже чувствовал её предубеждение против работы здесь. И словно угадывал. Когда им очередной раз отказывали, хотя б даже и просто обещали ответить после раздумий, Мартина, вернувшись домой, разражалась жестокой критикой. Она всё время находила то, что ей не нравится. Она ругала фасад дома, окна его, место расположение, платье и физиономии хозяев. Она повсюду находила то, что можно было бы критиковать. Она ужасно похудела за несколько месяцев. Ну, а потом, чаще и чаще стала ронять слова о том, чтобы уйти от мира...
  
   Уже по пути в свою контору на следующее утро после того, как вернулся из сестриного монастыря, Шампоно заметил оживление на улицах: не радостное, как два года назад, в дни взятия Бастилии, не торжественное, как год назад, на тревожное, даже какое-то болезненное. Люди обеспокоенно переговаривались, ёжась от утренней прохлады, о чём-то без конца друг друга спрашивали, явно были озадачены, напуганы, удивлены. Поспрашивав у прохожих, Антуан выяснил, что что-то с королём. Что именно? Никто не знал. Отвечали только, что по слухам, дела с ним обстоят не так, как полагается.
   В конторе, где клерки уже успели помусолить эту невнятную весть, высказывались самые разные предположения. Кто-то уверял, что Его Величество отрёкся от престола, - хотя не мог ответить на вопрос, кто займёт трон. Кто-то обронил такое утверждение, что король просто пропал, и никто не ведает - куда. Нашлись, наконец, и такие, кто говорил, будто Людовик XVI умер: то ли от ожирения, то ли от удара, то ли от огорчения при виде того, какие успехи делает демократия в его стране.
   Ближе к полудню все высыпали на улицу, чтобы купить свежие информационные листки. "Сенсация, сенсация! Король сбежал!" - кричал растрёпанный мальчишка, размахивая пачкой "Парижских революций", "Друга народа" или каких-нибудь "Железных уст". "Спешите знать! Его величество похищен!" - возвещал второй, распродававший "Монитор". "У Франции нет больше короля!" - осмеливался сделать вывод третий, и добродетельные граждане хватались за головы. Да как такое может быть?!
   В кафе, куда зашёл обедать Шампоно, вся публика находилась в ажитации. Кто был настроен философски - держали пари о том, похищен ли король или же сам сбежал от своего народа. Не принимающие возражений патриоты предлагали своим оппонентам по той же проблеме драться на шпагах или - если это были полностью очищенные от предрассудков и дворянских штучек граждане - на кулаках. Одни обвиняли во всём австрийский двор, другие - правительство и Лафайета персонально, третьи - графа Прованского, четвёртые - лакеев государя, пятые - его жену, шестые - его самого, седьмые - мучных, сахарных и винных спекулянтов. И все были как один уверены в скором начале войны.
   К вечеру улицы наполнились снующими туда-сюда солдатами национальной гвардии. В воздухе повисло напряжение. Новостей о государе не было. Правительство официально заявило, что он был похищен тайными врагами - и все отчего-то решили, что ровно наоборот, что он скрылся по собственной инициативе. "Нас обманывают", - говорили там и сям. Странно, ведь не так давно французы сами привели к власти нынешних своих руководителей и рукоплескали им... Не так давно король и сам примерял трёхцветную кокарду...
   Встречаясь друг с другом грустными, испуганными глазами, базарные торговки словно бы безмолвно спрашивали: "Что нам делать?", "Живы ли мы ещё?", "Не конец ли света наступает?". Матери на всякий случай приказали детям сидеть дома. Многие от чего-то чувствовали желание спрятаться. Торговцы думали, не закрыть ли им сегодня лавки раньше времени.
   И при всём при том для беспокойства не было никаких ну совершенно явных поводов. Никто никого не убил, хлеба вроде хватало, младенцы не переставали рождаться, каждый делал то же, что и прежде...
   Только короля на троне не было.
   Перед сном Шампоно раскрыл ставни и выглянул на улицу, не прикрытую дневной суетой, дарящую прохладный свежий воздух.. Между пяти-шестиэтажными громадами домов проглядывали звёзды. Где-то вдалеке мерно шагала лошадь. Весёлые голоса с соседней улицы свидетельствовали о том, что окончен вечерний спектакль, но не сам вечер, и уж тем более не исторический путь человечества.
   "Я целый день прожил в стране без короля, - подумал Шампоно. - А если он не найдётся и назавтра?". А если он и вовсе не вернётся? Неужели из невозможности вернуться к доброй старине всё же есть выход? Неужели действительно можно и стоит попробовать что-то новое, отцами неизведанное? Неужели новое и в самом деле может оказаться лучше старого? Неужели старое может однажды взять и умереть навсегда?
   "Франция без короля... Франция без короля..." - повторял Шампоно вслух. И постепенно эта фраза стала казаться не такой уж и безумной.
   Потом он долго размышлял о юной Флавиньи и решил окончательно выбросить её из головы.
  
   На другой день всё уже знали, что короля никто не крал. Он бежал сам, переодевшись лакеем, был пойман на границе, и теперь направлялся в Париж под конвоем.
   Как и Шампоно, прогуливающийся в полдень в районе сквера Лувуа, Франция решила, кажется, забыть про свою старую любовь.
   Стоящий на лестнице на уровне второго этажа маляр закрашивал слово "королевского" во фразе "поставщик королевского двора", красовавшейся над кондитерской лавкой. Внизу, там, где лестницу держал молодой человек в колпаке и длинных штанах, собралась внушительная толпа граждан, активно обсуждающих действия маляра. Хохот, речи, непристойная брань и призывные возгласы сливались в единый гул одобрения.
   - Всё убирай, всё! И "двора" тоже! - выкрикнул один.
   - К чёрту аристократов! - добавил другой невпопад.
   - К чёрту короля! - поправил его третий безымянный гражданин.
   Рядом, у входа в саму лавку, маленькие девочки в кринолинчиках и с чудными кудряшками, украшенными трёхцветными ленточками, облепили разделённую на секции витрину, откуда были сняты все портреты короля, и облизывались, глядя на разложенные в ней кусочки пастилы. Поодаль чинно беседовали дамы, время от времени оглядываясь на малышек. Одна из них, согласно мысли Шампоно, была уж очень молода для роли матери. "Должно быть, нянька", - решил он. И тотчас нашёл её весьма миловидной.
   Подойти, заговорить... Почему нет? Флавиньи недосягаема, Людовик обманул, оглядываться назад, на устои, на традиции, нет смысла. Вперёд, к неизведанному будущему!
   И он шагнул вперёд, рассчитывая тотчас же завязать судьбоносное знакомство с милой няней.
   - Мадемуазель...
   Та обернулась.
   - Месье Шампоно!
   Это была Аннета.
   За два года она переменилась. Постройнела, развилась, кажется, научилась кокетничать. Сдержанно улыбалась вместо того, чтобы, как прежде, громко хохотать. А может быть, она ещё и замужем? Мысль эта показалась Антуану не то, чтобы горькой, но какой-то странной, неестественной.
   - Сударь, как же давно мы не виделись! Вы вовсе не давали нам о себе знать! Уроки прервались так внезапно и, наверное, так неприятно для Вас... Но что я вижу! Вы сняли рясу?
   - Да, мадемуазель.
   - Как же это могло произойти?
   - Я понял, что спасать людей и улучшать нравы лучше другим методом.
   - Политическим? Я так и думала... Анжелика, перестань сейчас же, я всё вижу!... Гуляю с сестрёнкой. Она подросла, не так ли? Очень милое дитя... Нет, но разорвать монашеский обет!... Это так странно!
   - Закон позволяет нам это, - напомнил Шампоно. - Быть может, Вы слышали и о том, что ныне многие предлагают сделать и супружеские клятвы расторжимыми.
   - Слышала. Я ведь читаю газеты. Но с этим мне было бы очень, очень трудно примириться. Это так... Это... не то, чтобы неприлично... Странно... Неожиданно... Ну, Вы понимаете меня!
   - Сейчас такое время, - сказал Шампоно, - что почти не остаётся вещей, которые можно было бы предугадать...
   Анна кивнула головой:
   -Да-да, Вы правы!
   -... К тому же Вам не приходилось бывать в роли монаха, понявшего, что он ошибся, приняв постриг. Осмелюсь предположить, что и роль нелюбимой жены, которой семейная жизнь в тягость...
   Анна смутилась. Стало быть, он угадал. Замужние дамы не смущаются при упоминании о браке. Они вовсе не смущаются: им уже это ни к чему.
   - Разрешение разводов - это мера очень благотворная для оздоровления морали, - пустился в рассуждения Антуан, припомнив свою роль учителя. - Если позволительно просто расторгнуть узы, никто не станет обманывать супругов, пятнать себя изменой...
   В глазах мадемуазель Бланше было написано, что она - прежняя Аннета, она - верит ему.
   Впрочем, заниматься умствованиями посерди улицы всё-таки не стоило. Они поговорили о погоде, о родне, обо всём, что полагается при вот таких случайных встречах. Шампоно узнал, что дела торговца пудрою и париками так и не поправились: у него, конечно, есть ещё клиенты, но их раза в два меньше, чем было. Из прислуги теперь обходятся только Севериной. На днях пришлось уволить гувернантку Анжелики - и вот теперь старшей сестре приходится исполнять её роль. В конце, как водится, Шампоно пришлось заверить Анну в неугасающих дружеских чувствах и пообещать скорейшим образом побывать в доме на улице Гренель.
   Продолжая путь свой, Шампоно подумал, что, пожалуй, вырваться к чему-то новому не так уж просто. И не нужно, может быть? Очаровательная незнакомка оказалась давнишней ученицею. Страна без короля - это, в принципе, тоже не так уж и ново. Это было в Риме, в лучше времена. Это традиция ещё более древняя...
   Он был странным образом взволнован, и то ли это чувство каким-то неведомым путём передавалось окружающему миру, то ли сам Шампоно получал его из взволнованной природы. Казалось, что всё вокруг исполнено энергии, но скрывает это, неимоверными усилиями удерживает внутри себя. Облака сговорились с ветром, чтоб он не дул: они намеренно замерли на своих небесных позициях. Солнце делало вид, что равномерно разливает свет по коричневатым облупившимся стенам домов, что ласково гладит мостовую - на самом деле оно всей душою мечтало их сжечь, и могло сделать это в каждую минуту. Шампоно это нервировало. Отчего все эти люди делают вид, что мирно прогуливаются? Ведь на самом деле их сердца бьются в два раза быстрее, чем надо, и люди хотели бы бежать и кричать, только не знают куда, не знают, зачем это делать!
   Из-под арки вышли два солдата. Один был в солидном возрасте и смахивал на героя из народных сказок. Второй - совсем мальчик, веснушчатый и круглолицый. Вид оба они являли довольно жалкий, заметно было, что мундиры поношены не одним поколением. Треуголка у них имелась одна на двоих, прострелянная, и находилась она на голове старшего. Младший нёс под мышкой общую пару сапог, осторожно ступая босою ногой на согретую мостовую, и оглядывал окрестности голодным и взволнованным взором.
  

*

   ...А потом всё кончилось. Они так много говорили о революции, о несостоятельности государственного порядка, о том, что вот-вот, вот-вот придёт конец всему этому безобразию... Они не раз приветствовали перемены, тайно бранили короля, насмехались над королевой, обличали свет и грозились его покинуть... и даже покидали, направляя свои стопы в Новый свет, чтобы защитить другой мир, мир, основанный на естественных законах и где - как могли они не понимать этого? - не было места для них. Ах, как они тяготились светом, как они поносили Двор, как хотели избавиться от пут высокого общества! И вот настало.
   Наступил этот момент. Для кого-то раньше, для кого-то позже: они осознавали это по-разному. Пришло время, когда внутренний голос сказал каждому из них: всё, конец. Больше ничего не будет. Ни театральных лож, запирающихся на ключик, ни загородных домиков, где так приятно отдаваться тайным влечениям, ни министерских назначений, ни придворных синекур, ни королевских пенсий, ни портних, ни парикмахеров, готовых выполнить любую фантазию, ни особняков в Сен-Жермене, ни вызывающих экипажей... Не будет их самих, второго сословия. И, хотя пышные костюмы пока не изношены, хотя кое-кто ещё продолжает упорно называть себя старым дворянским именем, хотя в отдельных уголках Парижа коротают свой век престарелые светские львицы, по-прежнему, принимающие в своих домах просвещённую публику, всё равно всем ясно, что высшее общество - мертво. Как забавно! Бывший барон де Мимер понял это только сейчас: выходит, что всё это время оно только и делало, что умирало. Вернее, оно убивало самое себя. Когда бывший барон родился, оно уже было умирающим, уже было заражено этой неизлечимой болезнью и безостановочно катилось по пути к бездне. Всё, что он видел, всё, чем он жил, была агония дворянского мира. И он сам всю свою жизнь занимался тем, что помогал ему умирать. Он был рождён лишь для того, чтобы ненавидеть то, чем он жив, а потом, узрев, его исчезновение, понять, как сильно любил этот суетный мирок. У него не было будущего с самого начала. Получается, все блестящие салоны, где бранили деспотический режим, все кабинеты, все клубы, все академии и общества создались лишь для того, чтобы уничтожить то, на чём они сами существовали.
   Жестокий мир! Им не осталось ничего, кроме как, спрятавшись в замке какого-нибудь прусского барона, вздыхать над листом бумаги о бесследно ушедшем. Кто-то думал, что ему всего двадцать, всего-навсего двадцать пять, и я вся жизнь ещё впереди... А оказалось - нет. Оказалось, что все старики.
   Но нет, разве кто-то мог воображать, будто праздник будет бесконечным? Разве не понимали они, что ни болезнь, ни смерть, ни война, ни стихия не минут их, если Богу так будет угодно? Ведь каждому написано на роду претерпеть сколько-нибудь страданий, что-то потерять, с кем-то расстаться! Все интересные книги заканчиваются, как бы нам ни нравилось читать их дальше и дальше... Но... Ах, да кто же мог подумать, что это наступит так скоро!..
   В один прекрасный день к барону явился Донкур, его кузен, его надоедливый друг и поздоровался так, словно всё как обычно. Барон по привычке немного пошутил с ним, немного пожурил за какой-то поступок, не достойный петиметра... Потом они отобедали вместе, позлословили насчёт поведения своих общих знакомых, пожонглировали словами, лишёнными смысла... Барон начал, как бывало, тяготиться обществом этого господина. В очередной раз в голову к нему полезли мысли о том, как же надоели все эти лица, которые приходится видеть чуть не ежедневно. Он прикинул, чем можно будет заняться завтра, что будет менее скучно: пойти в Итальянский театр или в Оперу? Зевнул. Барон вообще очень любил зевать.
   - Что ж, друг мой, я вижу, что утомил Вас! - произнёс кузен. - Честно говоря, мне и самому пора уже.
   Он крикнул прислуге, чтобы собирались домой.
   - Прощайте, Мимер. Я пришёл, собственно, сказать Вам, что уезжаю.
   - Уезжаете? Куда?
   - В Англию. Завтра.
   - И надолго?
   - Разумеется, до тех пор, пока здесь не восстановится законный порядок.
   Сначала уехал этот, за ним другие... Кто в Англию, кто в Австрию, кто в Пруссию, кто в княжества с невыговариваемыми именами... За полгода от круга общения, которым располагал барон, осталась едва ли половина. Малютка Флавиньи распрощалась со всеми своими подругами. Не осталось молодых естествоиспытателей, которые могли бы составить компанию баронессе Мимер. Одни уезжали тихо, другие давали прощальные балы и обеды. Одни рыдали, покидая своих близких, другие были спокойны, уверенные в скором возвращении.
   Конечно, всё это было временно. Невыносимый Клерамбо, наверное, тоже скучает там, в своём княжестве, и ждёт - не дождётся, когда сможет вернуться, чтобы губки баронессы прильнули к его Богом уполномоченному уху. Когда-нибудь придёт время, и из Кобленца возвратится писатель с готовой пьесой про Деяниру... А господин де Флавиньи, может быть, будет к тому времени еще не совсем седым, и сумеет устроить её в один из ведущих театров... Возвратятся из Лондона, где они вынуждены быть гувернантками и учительницами, все прекрасные дамы, все просвещённые графини, все пикантные маркизы, все смеющиеся виконтессы с мушками в декольте... Снова всё расставится по своим местам...
   До какого-то момента они в это верили. А потом стало ясно: возврата не будет. Только сейчас древняя поговорка о вторичном вхождении в одну и ту же воду сделалась вполне понятной для каждого. Нежно любимый ими мирок рушился на глазах.
   Нет, всё кончилось. Кончилось всё.
   Кто бы мог подумать, что оно было так дорого для их сердца?

*

   "Здравствуйте, дорогие маменька и папенька, - вывел аккуратно Риверди. - Тысяча извинений за то, что редко пишу. Отныне обещаю делать это чаще".
   Разумеется, у гражданина Жонвиля есть теперь прекрасная возможность писать хоть по десять писем в день, несмотря на всё его отвращение к перу: он ведь нанял в качестве секретаря неподражаемого Риверди-Дюмона!
   Закинув ногу на ногу, Жонвиль сидел на "классическом" стуле во вкусе древних римлян, смотрел в потолок, почёсывал голову, чувствовавшую себя без парика, должно быть, непривычно, и диктовал:
   - Дела в Париже обстоят великолепно.... Уверен, папенька обрадуется, когда узнает, что Его Величество прощён своим народом, и его вновь приветствуют как прежде.... Я самолично видел, как им с государыней аплодировали в Опере... Догадываетесь ли вы, мои милые, благодаря чему это произошло?... Риверди, Вы успеваете?
   - Да, сударь, - ответил Риверди, согнувшийся над столом, столь же римским, как вся обстановка в доме.
   "Благодаря тому, - писал он дальше, - что несколько недель назад мы, с Божьего благословения, приняли наконец-то Конституцию. О, что это был за день! Как я жалею, что моих возлюбленных родителей не было в этот день здесь, рядом со мной, в Париже! Ах, сколько лент и цветов довелось мне увидеть тогда, сколько счастливых лиц! "Мы создали новую Францию, и теперь никто её у нас не отнимет" - читал я в глазах моих добрых сограждан. Кажется, даже младенцы в утробах своих матерей ликовали. Теперь все мы живём в той стране, о которой так долго грезили, в стране, где надо всеми - Закон. Мне припоминается, что Вы, маменька, поспорили с отцом насчёт того, что Основной Закон так и не примут. Что же, теперь, полагаю, ему придётся купить Вам то, что Вы попросите!".
   - Как Вы считаете, всё это хорошо звучит? - спросил Жонвиль.
   - Жан-Жак бы умилился, - отвесил комплимент Арман. И продолжал:
   "Вы, должно быть, знаете уже, что старое Собрание ушло в отставку. Благородные Цинцинаты, они не пожелали даже иметь возможность быть переизбранными в новое, Законодательное собрание! Отныне нами руководит парламент, избранный по Закону и ничем не отличающийся от английского, который так по сердцу дядюшке Анри (привет ему!). Между тем, в последний день работы старого собрания депутатов Петиона и Робеспьера пожелали нести до дому на руках. Зрелище, сколько необычно, столь и восхитительное! Одного из них прозвали Неподкупным, а второго - Непоколебимым. Отрадные именования! Впрочем, знаю, что маменьке не очень нравятся эти господа, хоть, может статься, она переменит о них мнение, если будет лучше наслышана, чем это возможно в Тулузе. И всё-таки порыв патриотизма, столь замечательно выраженный, кажется мне прекрасным знаком, на кого бы он ни был направлен.
   Кстати, господина Петиона не так давно избрали мэром. Я знаю, что Вы, маменька и Вы, папенька больше уважаете Лафайета и желали бы ему победы. Я, конечно, отдал за него свой голос. Но нация распорядилась иначе!".
   - А Вы кого, поддерживали, Риверди?
   - Я не голосую, Вы же знаете. Откуда у меня такие деньги, чтоб считаться избирателем?
   - А если бы голосовали?
   - Выбрал бы самого себя. Письмо Вашим родителям окончено?
   - Нет... Добавьте ещё вот что... Хм... Дорогие папенька и маменька, отпишите непременно о своём здоровье и о том, как поживает тётушка Жанетта... Что же касается меня... что же касается меня, то я прекрасно себя чувствую и счастлив... Заключил недавно сделку, принесшую пару лишних тысяч ливров... и.... Чего бы тут ещё добавить?
   - "Счастлив, как вся нация".
   - Вот именно. Теперь возьмите другой лист.
   Риверди разогнул спину, потянулся и принялся писать послание брату своего драгоценнейшего хозяина:
   "Здравствуй, Нико! Как твоя жёнушка, как дети? В самом ли деле болезнь младшенькой так серьёзна, как мне пишут? Держись, братец. Нынче для всех нелёгкие времена.
   Ты просил у меня писать о тех политических событиях, которые разворачиваются в Париже и о тех новостях, которые сюда доходят. Что ж, сказать по чести, чем дальше, тем больше происходящее мне не нравится. Взять, к примеру, это решение членов старого Собрания лишить себя права быть переизбранными - наверняка ты слышал уже обо всём этом. Верх глупости, на мой взгляд! Что за люди будут теперь писать для нас законы? Фамилий большинства из них я не слыхал ни разу. А бывшие депутаты, между тем, разъехались по домам сажать капусту с лёгким сердцем, видимо, полагая, что теперь ни один злодей даже приблизиться не посмеет к нашему конституционному зданию.
   Между тем новое Собрание просит у короля потребовать от его немецких братьев курфюрстов прекратить укрывать у себя наших эмигрантов, которые только и ждут шанса, чтобы пойти войной на нас. Наивные! Между тем, сговор германских государей, согласно которому они, по слухам, в конце августа, друг перед другом обязались всячески вредить общему делу французов, никто не отменял!
   Дела внутри страны не лучше. В Авиньоне на днях учинили такую гекатомбу, что страшно подумать: всё из-за колоколов, которые местные активисты пожелали снять, чтоб перелить на пушки. Не буду пересказывать тебе подробностей того, что там устроили - быть может, ты и сам уже всё знаешь - но только скажу, что моя кухарка Мари свалилась в обморок, услыхав, какие зверства могут твориться в нашей конституционной стране. С севера, из департамента Вандея, как будто тоже сообщают о беспорядках против нашего правительства. И самое прискорбное - это возмутительное повышение цен на колониальные товары. Вчера Мари три часа простояла в очереди за кофе. Биться за сахар она уже вовсе была не в силах. Говорят, что дальше эти товары буду ещё больше дорожать".
   "Сейчас же надо запастись колониальными товарами" - решил сообразительный Арман.
   У Жонвиля пересохло в горле, и он хлебнул из чашки, украшенной воздушным шаром - символом прогресса - напиток, столь героически добытый кухаркой. Поморщился от горечи. Продолжил:
   "Словом, братец, не знаю, что нам ждать дальше. Единственная радость, по мне, так это, что мэром избрали всё же Петиона (я за него голосовал), а не этого напыщенного генерала на коне, которому никто не верит.
   Ты спрашиваешь, волне ли я здоров? Увы, и тут нельзя ответить положительно. Моя старая рана, нанесённая стрелою Купидона, никак не затягивается, а та, которая единственная в состоянии уврачевать её, не подаёт мне надежд, чтоб я мог прямо попросить её об этом".
   Жонвиль пил кофе, пока Риверди посыпал песком вторую свою работу, делая вид, что он, уже неделю служащий письмоводителем здесь, вовсе не равнодушен к делам хозяина и не догадался, что возлюбленная, заставляющая так страдать - некая мадемуазель Леду, которой приходилось писать письма каждый день. И до чего ж этот Жонвиль был неумеха по части дел сердечных!
   Хозяин деловито взял только что надиктованное письмо, деловито перечитал его, поставил подпись, тяжело вздохнул, поправил маленькие круглые очки, вздохнул ещё раз, расстегнул коричневый кафтан - он даже дома был в кафтане - прошёлся туда-сюда по комнате и на вопрос секретаря, свободен ли тот на сегодня, нерешительно ответил:
   - Нет... Погодите... Давайте... Ещё одно письмо... К мадемуазель Леду.
   Ну, ясное дело! Опять! Будь Риверди на месте этого Жонвиля, давно бы получил от мадемуазель всё, что хотел...
   Мысленно вздохнув, письмоводитель снова принялся, поминутно обмакивая перо в чернила, выводить те же слова о тех же самых событиях: о мэре, о старом и новом Собрании, и об ужасах в Авиньоне, о родне, о погоде, о метафизических вопросах... Бедняга Жонвиль! До чего он жалок со своим пенсне и тремястами тысячами ливров ежегодного дохода!
   Перечтя третье письмо, хозяин подписался, велел всё запечатывать и на минутку вышел приказать Мари, чтоб сделала сегодня кролика. И тут у Армана родилась шальная мысль. То ли из благих, то ли из хулиганский побуждений, он взял, да и приписал в конце письма, перед автографом Жонвиля:
   "Я люблю Вас. Будьте моей женой".
   Приписал - и запечатал сургучом.

1792

   Запасшись кипой старых объявлений и брошюр, Риверди, как обычно, явился к своему закадычному клиенту. Неожиданно для себя лавку бакалейщика он нашёл закрытой. В тупичке было пустынно и неуютно. Молодая женщина в коротком, до щиколотки, платье, сапогах и шерстяной накидке стояла, скрестив руки, у входа в магазин мужского платья и зевала. Неподалёку, у витрины, полной разнообразных картин на революционную тематику - все с патриотическими аллегориями, счастливыми бесштанниками с пикой, Данаями и данаидами в трёхцветных лентах; - витрины, почти засыпанной снегом, не было ни одного интересующегося.
   Риверди постучал в двери лавки. Потом сильней. Нет результата. Обошёл вокруг дома и попробовал с чёрного хода. После второго раза бакалейщик, наконец, высунул нос из своего логова.
   - А, это ты, приятель? - они уже стали на "ты". - С бумагой? Мне не надо. Но ты проходи, проходи.
   Риверди переступил порог.
   - Это как это не надо? Ты что, папаша, закрываешь дело?
   - Закрывать - не закрываю, только временно приостанавливаю.
   Бакалейщик кутался в халат. Помещение было не топлено.
   - Позволь узнать, что случилось? - мрачно поинтересовался Риверди.
   - А то ты не догадываешься! Из-за этого чёртова восстания в Сен-Доменг цены на сахар поднялись в три раза за каких-то пару месяцев! Чуешь, в чём дело?
   - Смекаю...
   - Вот-вот! Какое-то время торговля шла более-менее, а потом народ возьми и возмутись! Явились тут давеча с пиками, с камнями, давай орать, будто я на народном горе наживаюсь. А я что - виноват? Они мне стёкла все побили, чтоб им провалиться, чёрт возьми, бездельникам... Ну, пришлось продать по старой цене всё, что было: иначе бы убили, видит Бог.
   - Что ж ты теперь, милейший, разорён?
   - Не то, чтобы совсем... Но, чёрт возьми, дела не очень. Не знаю я, как и когда смогу возобновиться. Так что в бумаге я, как видишь, не нуждаюсь...
   Риверди мысленно выругался.
   - ... За то у меня есть к тебе кое-какое деловое предложение.
   Бакалейщик скрылся в глубине своей холодной берлоги и вынырнул через минуту с тонкой книжечкой.
   - Это что такое? - спросил Риверди. И тут же узнал один из своих сильно размножившихся за последние годы злободневных шедевров.
   - Твоя писанина. Хе, я же говорил, что всегда читаю то, во что заворачиваю свои крупы! Ты тут так здорово восхваляешь Лафайета... Ну и короля... И королеву...
   - Ты что, папаша, - возмутился Риверди, почуяв, к чему клонит бакалейщик, - это же старьё! Я, помнится, накропал эту нелепицу два или три года назад!
   - Не знаю, - ухмыльнулся бакалейщик. - Год здесь не указан...
   - А ну, дай посмотреть!
   Рука, привыкшая отмерять сахар и кофе, мгновенно спряталась за спину вместе с "нелепицей" Армана.
   - Два ливра, приятель!
   - Что-о-о?!
   - Два ливра за твою контрреволюционную брошюру!
   - Ах ты, мерзавец!
   -... Иначе всем скажу, что Риверди - роялист!
   - Ну и скотина же ты.
   - Два ливра.
   - Знаешь, если бы я был в тот день, когда громили твою лавку, рядом, я бы помог этим ребятам с пиками! Они больше не планируют к тебе заглядывать?
   - Тра-ля-ля! Два ливра, уважаемый! Иначе...
   - Полтора!
   - Два!
   - Полтора!
   - Это меньше, чем стоит нынче фунт доминиканского сахара.
   - Тридцать пять су!
   - Я непреклонен. И у меня много времени. Видишь, я совершенно не занят.
   Скрипя зубами, Риверди расстался с двумя ливрами и решил, что ноги его больше не будет в лавке у этого негодяя. "Впрочем, - подумал он чуть погодя, - со временем цена на "роялистский" шедевр могла ещё подняться. Кто его знает, что там будет... Вчера опять в одной газете прочитал, что нужно объявить республику...".
   - Ты не сердись, - крикнул вслед бакалейщик. - Жить-то мне надо на что-то.
   Возмущённый Риверди пропустил мимо ушей это жалкое оправдание. Через пару минут он, раскидывая в снег и в лужи объявления, уже спешил к другому своему клиенту, к тому самому, у кого служил письмоводителем.
   Господин Жонвиль предстал пред ним в халате, в тех же очках и с лицом, счастливее которого нельзя вообразить себе. Причиной этого была, конечно, новоявленная мадам Жонвиль. Риверди её не видел, но услыхал шорох юбок в соседней комнате. Он сразу же уселся писать очередное послание:
   "Дражайший папенька, любимейшая мама! Тысяча извинений за то, что долго не писал. Обещаю отныне делать это чаще раза хотя бы в два. Виной всему - предсвадебные хлопоты. Теперь я, милые мои, женатый человек. И самый счастливый из смертных! Поистине, судьба преподнесла мне щедрейший подарок, когда несравненная Олимпия внезапно сообщила мне о том, что согласна выйти замуж в то время, как я смел просить об этом у неё только в мечтах! Прежде у вас не было никаких причин беспокоиться обо мне. Теперь, когда мадам Жонвиль рядом, их и того меньше".
   - Риверди, почему Вы так странно улыбаетесь?
   - Я радуюсь за Вас, сударь.
   - А-а... Ну, пишите дальше...
   "Если желаете знать, что творится в Париже, то тут только и говорят, что о войне. Да, милые мои, скоро мы объявим войну этим злодеям-прусакам! Но не беспокойтесь. Как только германский народ поймёт, что Франция несёт свободу, он тотчас же перейдёт на нашу сторону. Как видите, перед нашей страной блестящие перспективы, и перед моей семейной жизнь - тоже.
   Надеюсь, что папенька больше не чихает, а маменька больше не страдает головными болями из-за того скандала там, у вас. Целую вас обоих и жду с нетерпением новых писем..."
   - Запечатывать?
   - Ах, нет... Постойте... Я забыл: добавьте вот ещё что:
   "Правительство постановило конфисковать имущество эмигрантов. Это значит, оно скоро поступит на торги. Я, милые мои родители, уже выбрал, что приобрести. Но только никому ни слова! На именины моей второй половине я подарю бывший дом бывших баронов де Мимер".
   "Надо же, - подумал Риверди. - Неплохо!"

*

   Чем ближе было к очередному празднованию Дня Федерации, освободившего французов от злого гнёта Бастилии, тем чаще Антуана навещали мысли о том, чтобы уволиться из конторы. Каждый день, являясь на работу, он вынужден был лицезреть выставленную в окне петицию и всё увеличивающееся множество подписей под нею. Бумага адресовалась королю и выражала сочувствие в связи с эксцессом, имевшим место 20-го июня, а так же осуждение подобных акций неповиновения.
   Тогда, месяц назад, Шампоно не сумел выйти из дому. Из окон он наблюдал улицу, всю запруженную нищими толпами. "Свобода в опасности", "Мы на посту", "Тираны, трепещите!", "Равенство или смерть" - читал он на их знаменах, в качестве устрашения дополненных наколотыми на пику говяжьими внутренностями и штанами, распяленными на палках. Народ требовал возвратить угодных ему министров, желал вновь видеть короля, чтоб убедиться в его преданности Закону, возмущался, сам того, быть может, не осознавая, против новых и новых военных неудач, связанных - было такое подозрение - с изменой двора.
   После того, как угрожающая демонстрация народной воли не привела ни к малейшему результату, Антуан понял окончательно, что его родина - не та счастливо освободившаяся Франция, которая мерещилась героям 89-го. В тот год из грубого куска глины только лишь замесили мягкое, жидкое тесто. Вылепить горшок ещё предстояло.
   Однако же тому, чтобы этот горшок был создан, в мире находилось всё больше врагов.
   С востока неминуемо грозили австрияки с немцами. С тех пор, как им была объявлена война, Франция не смогла одержать ни одной крупной победы. На протяжении последних месяцев Антуан одно за другим находил в газетах сообщения о сдаче новых городов и поселков. Солдаты уходили и не возвращались. Говорили, что у них нет обуви, что им не из чего стрелять, что генералы постоянно оскорбляют их, кичась своим происхождением и состоянием так, словно Революции вовсе не было. Говорили даже, что командование само в сговоре с антифранцузской коалицией.
   Внутренние дела обстояли отнюдь не лучше. Король, почти уже лишившийся остатков доверия, пытался игнорировать Собрание. Собрание пробовало игнорировать короля. Генерал Лафайет, всё ещё мнящий себя героем Старого и Нового света, дерзал командовать тем и другим. Народ не верил ни первой, ни второй, ни третьей стороне. Поговаривали, что в клубах день и ночь заседают бдительные патриоты, готовящие нечто спасительное, но незаконное. Были места, где избивали до полусмерти за слетевшее с уст "да здравствует нация!", и были - где за вырвавшееся бездумно "да здравствует король!". А ведь недавно ещё эти лозунги писались рядом! Сад Тюильри, излюбленное место гуляний, был закрыт для простых граждан. Теперь из-за его ограды выглядывали жерла пушек и слышался строевой шаг сотен набранных за деньги швейцарцев. Нация била тревогу и наделяла гражданскими правами самых бедных своих членов, тех, кто по Конституции не имел права быть избранным и избирать самим. Тысячи добровольцев, как и два года назад двигались по дорогам Франции, чтобы отпраздновать в Париже 14 июля, а 15-го быть уже в пути на фронт.
   В день празднования все ждали решающих событий. Одни граждане утверждали, что прибывшие из провинций энтузиасты прямо на Марсовом поле перережут королевских холуев. Другие верили, что народному воинству несдобровать, и против него давно уже готов заговор, который реализуется в день Федерации. Улицы 14-го были полупустыми. Лавки позакрывались. Все ждали чего-то страшного и судьбоносного. Ничего не было.
   Только с границ всё шли и шли вести об успехах вражеских армий...
   Нынче же по всему городу был расклеен призыв Собрания записываться в солдаты, чтобы отбить нападение вражеских орд. Оттуда, со стен, вслед за текстом принятой Собранием декларации, вторя какому-то трибуну, переходя из уст в уста, из сердца в сердце по Франции разошлась мрачная, зловещая фраза:
   "Граждане! Отечество в опасности"!
   Шампоно не мог сидеть сложа руки. Подумав пару дней, он принял решение и пошёл записываться, чтобы отдать кровь за Родину.
  
   Посреди улицы прямо под открытым небом была раскинута палатка, где муниципальный чиновник с писцом вели приём граждан, которые желали взять в руки оружие. Всего их было сорок восемь - в каждом районе города, каковой взамен бывших приходов делился теперь на секции. И даже несмотря на столь изрядное количество, к палатке было не пробиться. Добровольцы шли и шли. С трудом Антуан отыскал, где конец очереди. Под беспощадным солнцем он стоял и ждал, чтобы предать себя ещё более значительному испытанию.
   Вокруг звучали поцелуи, текли слёзы матерей, отцов, сестёр, жён, по доброй воле приведших своих близких сюда, чтобы попрощаться, быть может, навечно. "Ступай, сын мой, защити всех нас и свергни тиранов, подчинивших народы Европы!" - и на глазах у всех юноша, которому, может быть, впору зваться ещё ребёнком, ставит свой крестик в писцовой книге. Плачь, если тебе ещё четырнадцать или уже за пятьдесят! Радуйся, если природа ошиблась, и ты выглядишь не на свой возраст!
   В толпе шептали, что злодеи сыплют толчёное стекло в хлеб, чтобы погубить патриотов; что роялисты обнаглели до того, что открыто обещают восстановить Старый режим и тем, кто им угоден, раздают билетики с изображением сердца в короне, должные послужить в день Контрреволюции гарантией неприкосновенности; что вместе с австрияками движется армия принца Конде, и толпы изгнанных аристократов ждут - не дождутся вонзить когти в горло добрым патриотам; что даже Робеспьер призвал нынче к свержению короля - это с его-то медленным и твёрдым умом!
   Глядя по сторонам от нечего делать, Шампоно вдруг увидал знакомого человека. Да, сомнений не было, когда-то он имел честь знать этого гражданина. Но кто это? Антуан глянул прямо в глаза знакомому незнакомцу. Тот - среднего возраста, круглолицый, во фраке, рабочих штанах и необычной смешной красной шапке - заметил Шампоно, секунду поколебался, что-то вспомнил, и сквозь толпу направился к Антуану, чтобы подать руку.
   - Вот встреча! Шампоно!
   Тут только Антуан вспомнил его. Бертран Берто, гравёр, служащий типографии, с которым вместе они когда-то разъясняли гражданам суть Декларации прав человека.
   - Так это Вы! Не ожидал, совсем не ожидал!
   - Ну, и как Вам всё, что у нас нынче происходит? Кстати... Уж не собрались ли записываться в армию?
   - Точно так.
   - Да что Вы!... Хотя это весьма похвально, разумеется... Но, зная Вас, Шампоно, скажу, что Вам лучше было бы сражаться за Родину иным способом.
   - Это каким?
   - Здесь, в Париже! Главный враг - не Пруссия, не заграница...
   - В клубах? Оставьте, Берто. Всё это пустая говорильня. Я сыт ею.
   Берто всплеснул руками:
   - Да неужто Вы не понимаете!? Сейчас как раз тот самый момент... когда... когда... Ну, словом, знаете, что? Идёмте в секцию. Да-да, на всеобщее заседание граждан нашего района! С сегодняшнего дня участвуют все. Все, слышите?! Не только, те, кто отвечает требованию имущественного ценза...
  
   Спустя два дня под окнами квартиры Шампоно все улицы снова были забиты людьми, кричащими, что они идут, чтобы спасти Отечество. Антуан сумел всё-таки выйти на улицу и расспросить, что делается. Ответили, что патриоты взяли бревно и проломили ворота Тюильрийского сада; что злобные роялисты бьют в набат, что затевается нечто решающие.
   "Вот, наконец-то! В этот раз точно!" - сказал себе Антуан, помня о том, что слышал недавно на общем заседании граждан своей секции. Взял нож и бегом бросился в Тюильри.
   Когда он прибыл туда, то узнал, что восстание в очередной раз закончилось ничем.
   И тем полнее была чаша общественного возмущения.

*

   Дни шли, и напряжение всё возрастало. Собрание, секции Парижа, придворные короля, клубы, сельские и городские общества, масонские ложи и изысканные салоны заседали без перерывов. Люди ругались, планировали, спорили, и не могли решиться выплеснуть свою энергию в решающем совместном действии.
   Тогда, словно перенявшая их возбуждение, вздумала разбушеваться Природа. В ночь с пятницы на субботу Антуан так и не смог уснуть: за окнами на этот раз шумела не толпа, а буря. Дождь не переставая лил до самого рассвета, а ветер выворачивал деревья в саду Марбеф, бил их ветвями окна, ронял уличные фонари на головы обывателей, словно предсказывая нечто ещё более масштабное и немыслимое. Утром на улицах нашли не менее двух десятков трупов. Тревожно красное знамя, возвещавшее с флагштока Ратуши о чрезвычайном положении, стало изорванной, выцветшей, мокрой тряпкой, на которой уже невозможно было прочитать слов "Граждане! Отечество в опасности"! Вышло, словно природа дала пощёчину парижанам. Или таким образом она желала подтолкнуть их решительным действиям...
   Антуан уже неделю не пропускал ни единого общего заседания секции - а жил он в секции, названной "Гравилье" в честь одной из улиц района. Жизнь быстро обретала смысл. Каждый день после конторы - сразу туда, в неуютный, освещённый парой огарков зал хлипкими стульями и скамьями, столь похожими на скамьи в церкви.
   В день после ночной бури заседание секции Гравилье было особенно запоминающимся.
   - Рассказывайте! Что там? Как они отреагировали? - шумел зал, сотни две человек, старых и молодых, рабочих, лавочников, подёнщиков, писарей, слуг - бывших и нынешних.
   В глубине зала, перед ящиком, заменявшим трибуну, стоял опоясанный трёхцветным шарфом человек:
   - Вчера мэр Петион выступил перед Законодательным собранием и зачитал нашу, граждане, петицию...
   - Какую? - выскочил чей-то голос.
   Оратор насупился.
   - Ту, которую мы с гражданином Бурдоном, - он кивнул на стоящего в отдалении человека, очень статного и, по всему, знающего себе цену, - имели честь писать наравне с представителями прочих секций и где потребовали низложения Людовика, по конституции лишившего себя права быть королём в силу множества преступлений!
   Зал зашевелился, зашушукался. Надо же, явился кто-то, не знает таких вещей.
   - Прошу впредь не перебивать меня... Итак, мы с Бурдоном как делегаты секции Гравилье присутствовали при том, как мэр Петион зачитывал наше послание. - Оратор закашлялся. - Окончив чтение словами...
   - Мы знаем, знаем, что там за слова! - послышались множественные голоса. - Говори, что дальше там было!
   Оратор снова насупился, но вновь продолжил:
   - Тихо, граждане секционеры, тихо! Я хотел лишь сказать вам, что, окончив читать, Петион не знаю, зачем, добавил от себя...
   Двести человек в одном общем порыве загудели, не давая говорить дальше.
   - К делу, к делу давай уже! - крикнул Берто. - Что сказало собрание? Будет король низложен?
   Оратор, по всему видно, разозлился, но не хотел, чтоб это было замечено:
   - Нет! Ждите! - буркнул он. - Наше ходатайство отдали на рассмотрение в какие-то их комиссии! Там оно, стало быть, и потеряется!
   Разом со всех концов зала полились, перемешиваясь, возмущённые речи. Граждане конституционной монархии не желали терпеть пренебрежения к себе.
   - Долой Петиона! - заорал кто-то один.
   На него тут же зашикали.
   - Долой Собрание! - послышалось с другого конца.
   - Долой Собрание, долой! - мигом подхватил зал.
   С заднего ряда выбежал человек, прогнал оратора, влез на его ящик, став сапожищами на лежавшие там бумаги, и закричал:
   - Граждане! Вокруг нас одни лишь предатели! Не верьте королю, не верьте собранию! Из-за границы к нам близятся отряды герцога Брауншвейгского! Нашим правителям только того и надо, чтоб они истребили парижан и всю нашу нацию!
   Зал заседаний шумел в ответ, как голова лихорадочного больного.
   - Предлагаю сейчас же вотировать немедленное восстание! Кто за?
   Две сотни рук без малого поднялись вверх.
   - Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать... - щурясь во мраке, пытался подсчитать свои голоса новоявленный вождь в сапогах.
   Из массы вынырнула новая голова, почти лысая, и громко потребовала:
   - Прошу слова!
   - Говори! - зашумели в ответ голоса.
   Лысый вышел вперёд, и, пока, предыдущий выступивший считал свои голоса, сказал:
   - Не время сейчас, граждане. Силами одной нашей секции тиранию не свергнуть. Предлагаю дать Собранию последний срок. Напишем ему собственную петицию!
   - Поддерживаю! - отозвался тот самый Бурдон, который всё ещё стол недалеко от места выступающего и, как видно, давно пользовался уважением.
   - Кто за? - провозгласил лысый.
   Руки, которые всё ещё пытался сосчитать человек, стоявший на ящике, дополнились ещё дюжиной, и работа его потеряла смысл.
   - Пять, шесть, семь, восемь...
   Одна из свечей кончилась и потухла. Впрочем, и в почти полной тьме Шампоно мог ещё видеть, как гражданин Бурдон сгоняет с ящика слишком ретивого активиста и кладёт на место испорченных бумаг новые чистые листы. Пока подсчёт голосов заканчивался, а граждане постепенно делались столь хладнокровными, сколь этого требовало приличие, он успел уже набросать несколько строк. Потом попросил тишина и зачитал написанное:
   - "Мэр г. Парижа изложил вам вчера преступления Людовика XVI. Граждане секции Гравилье голосовали совершенно сознательно, единогласно, за необходимость низложения короля".
   - Трёхкратно! - раздалось из зала. - Добавь, что мы три раза проголосовали.
   Бурдон добавил.
   - Далее, - сказал он, - думаю, добавить следует, что мы помним о Конституции и о том, что король низложен может быть лишь по суду. А таковым будет Собрание.
   - Верно! Верно говоришь!
   - Вставь что нас много, тридцать тысяч!
   - И ещё что, помимо нас, сорок шесть секций тоже за низложение! - вставил Берто.
   Граждане принялись перешёптываться и шутить между собой насчёт того, что район Тампля так до сих пор и не решился высказаться за низложение.
   Бурдон не спеша вписывал требования граждан в петицию. Его ценили за хорошее владение языком и способность составлять умные фразы. Через десять минут петиция, краткая и содержательная, была почти готова. Бурдон вновь зачитал:
   - "Мэр г. Парижа изложил вам вчера преступления Людовика XVI. 30000 граждан секции Гравилье голосовали совершенно сознательно, троекратно, во всех случаях единогласно, за необходимость низложения короля. Этот вотум подтвержден уже 46 секциями столицы. Поводы к низложению короля указаны в конституции, но там не объяснено, в какой форме это низложение должно иметь место. По смыслу конституции, никакое наказание не может быть определено иначе, как только приговором суда, и обвинение не может быть предъявлено иначе, как обвинительной камерой. Вы являетесь этим судом, и мы просим вас объявить немедленно, что основание для проявления обвинений Людовику XVI имеется налицо".
   Зал одобрительно зашумел, но ещё чего-то, что бы запало душу, в петиции не хватало. Человек, только что подстрекавший к немедленному восстанию предложил добавить, что в случае игнорирования петиции Собрание будет в полном составе перевешано на фонарях вместе с защищаемым им Людовиком. Проект не одобрили. Кто-то высказался за то, чтобы пригрозить небесной карой и языками адского пламени. Это тоже пришлось не по вкусу большинству. Тогда, набравшись смелости, Шампоно встал и продиктовал внезапно родившуюся у него фразу:
   - А что если написать так! "Законодатели, - обратимся мы к ним. - Мы предоставляем вам еще честь спасти отечество, но если вы откажетесь это сделать, то нам придется самим взяться за его спасение"!
   Сотня голов обернулась в сторону Антуана.
   - Бойко... Иш какой... Гладко сказал... Молодец... - послышалось с разных сторон.
   Предложенную фразу внесли в петицию без изменений.
   Потом, когда собрание уже заканчивалось, явилась депутация от секции Кенз-Вен: двенадцать бедно одетых мужчин, увешанных патриотическими символами и разным оружием. Предложили ждать ответа Собрания до вечера будущего четверга. Граждане Гравилье согласились.
  
   На другой день Антуан шёл мимо дома, где когда-то преподавал латынь нежной мадемуазель Флавиньи. Деревья в бывшем саду её матери были повалены, одно из окон первого этажа треснуло - видно, во время бури что-то попало в него - несколько ставень со второго оторвалось и валялось теперь по земле. Вокруг расхаживали чужие люди. Какие-то струнки внутри Антуановой души зашевелились, и он почувствовал, что прошлое со всеми его привязанностями и иллюзиями - не существует.
   Судьба приказывала ему - за неимением настоящего - жить будущим.
   Что ж, если к четвергу Собрание не решится низложить преступного, сколько раз обманувшего Людовика, то Шампоно будет в первых рядах восставших.

*

   С самого утра в четверг в воздухе уже носились гражданственное возмущение и непостижимый для рассудка страх. Те, кто переночевал в очереди - а хлеба вновь не хватало - с ужасом передавали друг другу весть о большом мятеже роялистов, планируемом через два дня. В лавках говорили, что Людовик прикажет поджечь Париж, перебить патриотов, истязать их детей и жён, подобно тиранам Древности. Маленькие ораторы в скромных кафе расписывали содрогающимся согражданам подробности всех пыток и издевательств, которым в случае победы подвергнет их Божью милостью король. Цветочницы клялись рыбным торговкам, что точно знают: в Тюильри велено наточить все тяпки, все садовничьи инструменты, чтобы направить их на добрых граждан. Природа, и та напугала парижан: должно быть, из-за прошедшей бури листья раньше времени пожелтели, и теперь их можно было собирать из-под ног охапками. А на дворе стояло всего-навсего 9 августа.
   Здания, где заседали общие собрания секций, были битком забиты ещё до наступления темноты. Граждане перешёптывались, переглядывались, спрашивали беспрестанно, нет ли каких новостей, исчезали и вновь появляясь, уже с саблей на поясе или с мушкетом или же просто с ножом.
   - Ну что, гражданин? - спросил Берто, положив руку на плечо Антуану.
   Тот вздрогнул.
   - Я готов, - сказал он.
   Готов погибнуть под картечью швейцарской гвардии, охраняющей Тюильри, готов взять в руки оружие, покуситься на жизнь человека, потерять руку, ногу, свободу навечно - если, в случае поражения, Людовик вздумает упрятать патриотов в какое-нибудь подземелье вместо того, чтобы повесить их... Или навечно обрести её, эту свободу, девственную, неизведанную, и оттого ещё более сладкую.
   "Если всё получится, - думал Антуан про себя, - если мы установим республику в духе афинян... Это ведь будет, наверное, вечный праздник...".
   И праздник, - чувствовал Шампоно, - был уже здесь. Хоть он и трясся от волнения, хоть и испытывал то мерзкое ощущение в своей утробе, когда кажется, словно за внутренности кто-то тянет, это был не тот страх, не то волнение, которые чувствуют преступники перед судом. Волнение, испытываемое Антуаном, испытываемое всеми гражданами секции Гравилье, всеми парижскими патриотами, было сродни тому, что чувствуют христиане, с трепетом ожидая - зажжется или не зажжётся в этом году священный не обжигающий пасхальный огонь в Иерусалиме?
   Когда зачитывали скучное, ожидаемое, но всё равно разочаровывающее письмо мэра Парижа Петиона, призывающее к спокойствию и законопослушности, праздника ещё не было. Когда докладывали, что Собрание решило отложить вопрос о низложении короля - тоже. Праздник начался в тот миг, когда чтец замолчал, и граждане секции поняли - срок вышел. И восстание, Святое Восстание, самое весёлое и грандиозное из всех торжеств, понеслось, пьяня и завораживая Антуана, с невиданной силой.
   Праздник виделся во всём. В охапках железных пик, невесть откуда взявшихся и раздаваемых всем желающим. В слёзных объятиях, быть может, последних, простых граждан секции и тех, кого они выбрали, чтобы руководить, чтобы сей же час отправиться в Ратушу и силой занять места предавших нацию градоначальников. В словах гонцов, снующих с конца концов по темному городу и сообщающих: "Секция Бобур заодно с нами", "Секция Ломбар готовится выступать", "Секция Попенкур уже выступила!".
   А самое упоительное ощущение торжества наступило у Шампоно тогда, когда уже во тьме спустившейся на город ночи, он услышал набат. Те самые церковные колокола, которые звонят в дни больших праздников! Сначала он звучал издалека, из какой-то одной точки города, так что даже нельзя было сказать точно - набат ли это. Постепенно призывные и грозные звуки полились дальше, стали перетекать с колокольни на колокольню, из секции в секцию. Волнами, то затухая, то вновь нарождаясь где-нибудь в другом месте, звон катился по городу, где в эту ночь никто думать не думал о постели.
   К рассвету же Антуан Шампоно стоял в одной из вооружённых колонн на месте бывшей Бастилии. Он ждал того часа, когда избранные руководители укажут ему путь туда, куда грозящие отечеству опасности призывают его защитников.
   - Ты с какой улицы, приятель? - поинтересовался у стоявший по правую руку немолодой гражданин.
   - С Медвежьей, - сказал Антуан.
   - А дом какой?
   Шампоно назвал номер дома.
   - Так мы соседи! То-то, гляжу, лицо знакомое! Это ж ты тогда концовку для петиции предложил?
   В свете рождающегося дня Антуан видел морщинистое улыбающееся лицо.
   - Оружие-то есть у тебя?
   - Только нож, гражданин.
   - Э-э... Плохо. Держи-ка вот пистолет!
   - Гражданин!...
   - Держи, говорю. Два у меня их. Обращаться-то умеешь? Нет? Ну давай, покажу, пока что не выступили...
   Было почти уже совершенно светло и чуть-чуть прохладно. Покуда Шампоно учился стрелять из пистолета, к площади подтягивались всё новые и новые люди. Сотни и тысячи малограмотных кустарей, рабочих с фарфоровых и мебельных фабрик, безработных философов и журналистов, крестьян из окрестных деревень, посланников провинций, оставшихся после праздника Федерации... Всё население самых дремучих окраин, от Сен-Марсо до Монмартра, повылезало из своих нор, чтобы установить новый порядок. Слева тащили пушки. Справа желающим выдавали мушкеты. А впереди...
   - Ну, как, понял? Вот и славно. Муху на лету ты, думаю, не убьёшь... Но какой-нибудь прок с этого пистолета да будет!
   Шампоно поблагодарил доброго соседа. Через час оба они, в составе своего отряда, мчались по улице Сент-Антуан, по набережным, мимо Лувра, к Тюильри, королевской резиденции...
   Ворота её были закрыты крепко-накрепко. Со всех сторон их уже осаждали граждане с дубинками и прикладами.
   - Открывайте, мерзавцы!
   - Именем нации!
   - Суверенный народ приказывает вам открыть!
   Патриоты лезли на кованую решётку, трясли её, раскачивали что есть силы, колотили в ворота, барабанили своими пиками по металлическому ограждению.
   - Откройте! - вырвалось из толпы. - Всё равно вам некого больше там защищать!
   Антуан попробовал пробиться поближе к воротам.
   - Мы знаем всё! - Вновь услыхал он. - Откройте, мы ваши братья, мы не станем стрелять по вам!
   К воротам, тем временем, подходили новые и новые отряды. Люди останавливались как могли ближе к дворцу, шумели, требовали впустить их, обещали не открывать огонь первыми и между собой быстро, по цепочке передавали новость.
   - Короля нет!
   - Людовик убежал!
   - Он скрылся в Собрании!
   - Он отдался под защиту депутатов!
   Антуан, повинуясь невесть какой силе, пробрался к самым воротам. Взялся руками за кованые прутья, подтянулся, влез на ограду. Сверху он видел сконфуженное лицо привратника и ряды выстроившиеся, один к одному, швейцарских гвардейцев.
   - Отворите! - Выкрикнул он. - Разве мы с вами не одна нация?!
   По-видимому, это было последней каплей.
   Швейцарцы бессмысленно смотрели та то, как привратник, не устоявший перед уговорами своих сограждан, несёт большой ключ.
   - Ура-а-а-а! - понеслось по рядам патриотов. - Победа наша!
   Как зерно из порванного мешка, сквозь открывшиеся ворота на двор высыпалось разом несколько дюжин рабочих, вооружённых пиками.
   - Граждане! Братья! - стали кричать они. - Переходите к нам! Король ушёл, вам некого защищать больше! Давайте вместе крикнем "Да здравствует нация!".
   Швейцарцы даже не шелохнулись.
   - Да здравствуют швейцарцы! Да здравствует равенство! Граждане! Переходите к нам! Будем брататься!
   С высокой ограды Антуан видел, как он швейцарского строя отделилась пара фигур. Они двигались к патриотам.
   "Наша взяла! Ура!" - мелькнула мысль в голове Антуана.
   В этот момент со стороны дворца одновременно раздались несколько ружейных выстрелов....
   С диким воплем, прямо по трупам двоих швейцарцев, чьё желание побрататься не было оценено их товарищами, секционеры рванулись в бой через всё те же ворота. Им ответила канонада. Шампоно спрыгнул с ограды и вместе с остальными кинулся навстречу тирании сквозь пороховой дым.
   Потом он так и не смог вспомнить, сколько же минут или секунд прошло вплоть до того момента, как он, провалившись в сплошной чёрный грохот, упал где-то совсем рядом с центральными воротами дворца.

*

   Бланше в своей уютной маленькой заветной комнате, служившей одновременно складом, приёмной и личным рабочим кабинетом, читал документацию насчёт поставок для парфюмерного магазина. Масла, эссенции, натуральные лепестки роз и фиалок, воск, рисовая мука для пудры... Нет, всё это никак не могло отвлечь Бланше от дурных мыслей. Короля не было, республики не было, Конституцию отменили, у кого находилась подлинная власть - он не понимал. Вчера пришли вести о сдаче очередного города. Мрачные журналисты каркали, что через пару недель враг будет в Париже, и Париж обратится в груду обуглившихся обломков.
   "А может быть, оно и к лучшему" - подумал лавочник. Так он, по крайней мере, не успеет познать горький вкус полного разорения... А иначе...
   Сегодня какая-то женщина умоляла ссудить ей тысячу ливров. Он уж не помнил, что она предлагала в качестве залога. Женщина плакала, клялась всеми богами, что Бланше не останется в накладе. Тот выгнал её. Даже не потому что по всему видел - дама не кредитоспособна. Не потому что смутно чувствовал перед собой обман, какую-то махинацию, то ли заговор, то ли попытку к бегству, то ли подготовку чего-то противозаконного. У него просто не было, не было на руках таких денег.
   Словно надеясь, что там что-то изменилось с тех пор, как смотрел в прошлый раз, Бланше снова раскрыл сегодняшнюю газету:
   "...Стало известно о том, что ночью с 27-го на 28-е августа, усыпив бдительность стражей, пределы Франции покинул ещё один бывший сателлит свергнутого Людовика: некий Моду, именуемый де Салиньяком, который снискал дурную славу своими пасквилями в роялистском духе...".
   - М-да, - печально сказал Бланше сам себе..
   Стол его был забит расписками и обязательствами от этого самого Салиньяка. Не хотелось даже и пытаться подсчитывать, сколько остался должен этот беглец.
   Бланше вздохнул печально, взял ножницы и аккуратно вырезал эту заметку. Затем вытащил деревянный, запирающийся на ключ, ларчик для писем с намерением положить туда это важное и не утешающее известие. Открыл. Задумался. Вытащил из ящичка все вырезки, которые уже там были, и принялся перечитывать их.
   "Выставленный в мае на торги особняк, по слухам, уже заложенный, эмигранта, бывшего графа де Таванна, тот самый, что на улице Сен-Доменик, был куплен с торгов гражданином Мерленом...".
   - Прохвост! - вслух высказался господин Бланше.
   Шпага Таванна валялась в куче других предметов, где-то между живописными изображениями дедов и прадедов шевалье де Донкура, которой тоже не так давно сделал ноги из Франции. А Бланше-то, наивный, думал, что раз Таванн доверил ему в залог олицетворения собственной дворянской чести, то уж можно не сомневаться, что дело верное! Он выдал этому графу - страшно произнести! - одиннадцать тысяч ливров в залог его символа благородства! Кто ж думал, что для графа эта скучная железяка и в самом деле окажется всего лишь скучной железякой, за которой он даже и не подумает вернуться...
   "Г. Эбер, один из лучших ораторов Клуба друзей прав человека, не так давно избранный в Коммуну Парижа, выступил с предложением..."
   Всего только недельной давности... Да, этот субъект знал, что делает! До него не доберёшься теперь. Ворюга, подкинул в заклад сломанные часы! Того гляди, заделается в министры... Негодяй! Словом, и тут деньги потеряны.
   Бланше сел, вытер пот со лба. Нет, зря он, наверное, разрезал эту газету. Хотя, вообще-то, её можно ещё читать. Может, чего хорошего пишут...
   - Ох! Кого там ещё несёт?...
   Бланше только собрался отвлечься, почитать, как услыхал, что кто-то с усилием барабанит во входную дверь. Прислуга не слышала. Как всегда.
   Кряхтя, он поднялся, запер на ключ своё святилище с не нужными никому вещами и обескураживающими документами, и отправился открывать.
   - Кто там?
   - Обыск! Откройте!
   - А по какому праву? - спросил Бланше.
   - Именем кор... - тот, кто был за дверью, осекся. Короля больше не было.
   Спустя пару секунд, взятые для раздумья, Бланше услышал:
   - Именем закона! Открывайте же!
   - Какой ещё закон? - почти ехидно спросил Бланше. - Конституция же больше не действует, её признали дурной.
   За дверью кто-то громко и непристойно выругался.
   - Открывай, ты, негодяй! Именем нации! В нацию-то ты веришь!? Сейчас дверь выломаем!!!
   Бланше открыл. Отряд из трёх человек, командующего и пары "солдат" из народного патруля, ввалился к нему в дом.
   - Слушай ты, умник, - обратился к Бланше командующий. - Мы сейчас только соседа твоего арестовали, Дориньи. Знаешь такого? Ну вот. Смотри, шутить будешь, и ты можешь загреметь.
   Откашлявшись, он добавил:
   - Оружие есть?
   - Откуда оно у меня! - сказал Бланше.
   - Обыскать! - приказал командующий.
   Двое солдат кинулись рыскать по комнатам: один на первом этаже, другой - на втором.
   - Сколько человек здесь проживает?
   - Четверо.
   Командующий испытующе посмотрел на Бланше.
   - Точно четверо?
   Стоя на лестнице, ведущей на второй этаж, и как бы подтверждая слова отца и мужа, испуганно смотрели выбежавшие на шум мадам Бланше и две мадемуазель.
   - Ладно... Запишем...
   Командующий принялся что-то царапать в блокноте.
   - Одна из комнат заперта! - вернувшись, доложил солдат, отправившийся обыскивать первый этаж.
   Бланше было приказано выдать солдату ключ.
   Тот убежал с ним и вернулся, неся шпагу бывшего графа Таванна.
   - А! - зашипел командующий. - Вот, пожалуйста вам! Нет оружия у него! Вижу-вижу... Ты вот что, поостерегись, понял? Говорю, соседа твоего только что отвезли в тюрьму Аббатства. Огнестрельного-то не нашли ничего, а, ребята? Нет? Ну ладно. Пошли дальше. Шпагу взять не забудьте. И то сойдёт нашим воинам, чтоб австрияков разить. Так-то. Всего доброго вам, дамы.
  
   Через полчаса, приведя в чувство жену и дочерей, Бланше снова сидел в той же комнате над торговой документацией и снова не мог читать её. Он думал о Дориньи. Том самом Дориньи, которому год назад выдал две тысячи. Значит, он арестован... В тюрьме... Ну что ж, жив - и то ладно. Значит, ещё можно надеяться.
   Бланше снова вздохнул, обхватил голову руками и замер над своими бумагами. Вокруг в кучу лежали опусы старорежимных, давно вышедших из моды художников, обитые парчой стулья с гнутыми ножками, на которых сидели те, кто нынче работает гувернёрами в Пруссии и России, изящные гребешки, шкатулочки, фарфоровые статуэтки - даже пуговицы с искусно выписанными портретами дам на каждой... словом, всякий старый, дореволюционный, никому не нужный и не стоящий ничего хлам.

*

   До конца лета Шампоно провалялся, практически не вставая. Со временем полегчало. Впрочем, голова ещё порядочно болела, когда в квартиру к Антуану явилась группа граждан секции Гравилье. Один из них, с лицом, изрытым оспой и маленькими, посаженными глубоко глазами, протянул руку контуженному.
   - Он спас тебя, вытащил из-под прицела швейцарских ружей, - сквозь шум в ушах дошло до слуха Антуана.
   Шампоно хотел встать было, чтобы облобызать своего доброго друга, согражданина, спасителя, но не смог. Он приник к тёплой мохнатой руке своею щекой, чтоб хоть как-то изъяснить признательность.
   Товарищи по секции Гравилье навещали его ещё несколько раз. В душе Антуана это рождало ощущение необыкновенного, возвышенного блаженства. Перед ним, казалось, была та самая ожившая, реализовавшаяся мечта о подлинном братстве людей. То самое, ради чего он несколько недель назад подставил своё тело под обстрел швейцарской гвардии! Тем более что этой гвардии, как и короля, ей охраняемого, не было больше.
   Несколько позже, когда состояние стало более-менее терпимым, прекратилась рвота, стало возможным безболезненно вставать с постели, он уже читал газеты трёхнедельной давности, слушал, что рассказывали патриоты, и восхищался тем, что делается в стране благодаря стараниям простых смертных. Шампоно выяснил, что за первым неудачным, прерванным вероломством безмозглых стражников, продолжавших охранять монарха, которого не было в замке, случился второй штурм, удачный. Выяснил, что никогда ещё победа над тиранией не давалась французскому народу такой большой кровью. Что сановники короля так и не соизволили отдать приказ о прекращении бойни, уже утратившей смысл. И что в его стране, по-видимому, никогда больше не будет монархии.
   - Представь, тот гражданин, который вытащил тогда тебя, вернул в казну золотой перстень с каким-то драгоценным камнем и ещё кучу денег, найдённых им на телах убитых! - Рассказывал Антуану Берто, с которым он последнее время снова сдружились. - Поистине, я восхищаюсь им!
   Антуан тоже восхищался. Его контуженная голова ещё больше кружилась от рассказов про то, как восставшие граждане, штурмом взяв королевский дворец, потянулись к Законодательному Собранию, чтоб сдать своим представителям всю драгоценную мебель и украшения, ставшие их трофеями; как они сами примерно наказывали тех из своих рядов, кто вздумал присвоить монаршие имущество. Он твёрдо решил первым делом, как только окончательно выздоровеет, отправиться к спасителю своему и всей душою выразить безмерную благодарность этому человеку, которого Шампоно уже почти любил.
   Да и вообще, тот день, когда он первый раз как прежде пойдёт по улице, должен был стать феерическим. Ведь Антуану предстояло ступить на землю новой Франции, освобождённой, можно даже сказать - республиканской! Что-то видимое должно, обязано было в ней измениться!
   Ну, а до тех пор, пока Шампоно не встал на ноги окончательно, его ждал ещё один подарок. Пришёл Берто и сообщил, что Антуан избран в Наблюдательный комитет секции. В общем-то, это была не такая уж шикарная должность: комитет занимался всего-навсего надзором за иностранцами, проживающими в данном районе, но честь, доверие!.. Граждане запомнили Шампоно по тому, как ловко он предложил закончить петицию, как он поспособствовал тому, чтобы привратник Тюильри открыл ворота. Они ведь ещё не забыли и то, как в первом году свободы он организовывал чтения деклараций и конституционных актов! И как только прежние власти могли разглагольствовать о якобы неразумности и неблагодарности простых, бедных людей?! Берто тоже был избран. Шампоно прослезился и обнял его.
   В начале сентября Антуан, наконец, смог выйти на улицу. Видимых изменений он, к сожалению, пока не увидел. "Ничего. Не всё сразу". Адрес спасителя выяснен был заранее, и Шампоно отправился, чтобы исполнить свой замысел, отблагодарить.
   Увы, и тут ему не повезло. Гражданка с бегающими туда-сюда глазами ответила Шампоно, вытирая жирные руки о свой фартук, что мужа нет дома. Странно, ведь время-то позднее.... Антуан решил прогуляться и заглянуть ещё раз через час-полтора.
   На улице ему встретился другой знакомый. Зашёл разговор. Тут-то и выяснилось, что Франции далеко ещё до состояния счастливого всеобщего братства... Пару дней назад на Гревской площади какой-то человек, стоявший у позорного столба, орал что есть силы, что ему наплевать на народ, и изрыгал всяческие проклятья в адрес суверенной нации. Его, ясно, схватили и повесили на фонаре. Перед смертью тип этот сказал, что все заключённые тюрем Парижа думают так же, как и он. Тут-то и началось... Выпившие патриоты стали врываться в тюрьмы, устраивать там самосуды, вешать, расстреливать и всячески издеваться над заключёнными.
   - Надеюсь, никто из твоих друзей не сел в последнее время в тюрьму Аббатства? - спросил знакомый у Антуана. - Клиентам этого заведения, кажется, особенно не повезло.
   Обратно к дому спасителя Шампоно побрёл с весьма подпорченным настроением и в полной уже темноте.. "Не хватало ещё, чтоб он остался ночевать где-нибудь у любовницы" - подумалось Антуану.
   Но нет! Шампоно был уже совсем рядом с нужным адресом, когда сквозь темноту завидел того, к кому в гости направлялся. С радостным криком, назвав своего спасителя по имени, Антуан кинулся к нему на встречу. Оба раскрыли объятия. Расцеловались. Шампоно счастливо ответил на вопросы о своём здоровье. И в этот момент заметил на своей одежде и руках липкие пятна...
   - Что это? - спросил он вслух у самого себя, удивлённо, тотчас же сообразив, что это не что иное, как кровь.
   "На скотобойне он, что ли был?" - подумал Антуан про себя, глядя на спасшего его гражданина и различая на его одежде и руках ещё более крупные пятна. Потом спросил вслух неуверенно:
   - Откуда это ты такой грязный?
   - Да из тюрьмы Аббатства, - проговорил гражданин.
  
   Через пару недель оба они отдали свои голоса - впервые! - за Бурдона, самого просвещённого мужчину секции Гравилье. Ещё через неделю с придыханием говорили об открытии нового Собрания, всенародно избранного, на американский лад именуемого Конвентом; о провозглашении Республики; о первой за всё время войны подлинной победе для французской армии. Дурное кончилось. Обещанное началось. Над площадью Бастилии снова зажглись фонарики. Вновь можно было танцевать.
  

*

   Сквозь стены кельи слышалось, как холодный ветер ходит по окрестностям, гнёт деревья и свистит в щелях старой обители. Тонкое одеяло служило послушнице Мартине последним и единственным убежищем от холода, шумов и всех жестокостей внешнего мира. Молитвенник и чётки помогали провести время, если сон не шёл. Каменные своды и полы монастыря позволяли прекрасно слышать и знать заранее о том, что кто-то идёт навестить твою келью; даже небольшой опыт пребывания в святой обители позволял по шагам узнать, что это матушка.
   - Привезли ещё несколько человек, - сказала она Мартине. - Сёстры не справляются. Ступайте, помогите им.
   О том, что идёт война, монахини узнали по всё прибывающему числу раненых солдат. В больнице, основанной при обители не одно десятилетие назад, прежде обретались нищие, одинокие старухи, сумасшедшие да жители близлежащих деревень, надсадившие спину во время работы. С конца весны их место заняли новые люди: опытные воины, и юноши, кто записался защищать Отечество, не успев познать ни бритвы, ни женской нежности; те, кто ждал, когда в его брюхе зарастёт дыра, сделанная вражеским штыком, те, кто был приговорён до самой смерти носить в теле австрийскую, испанскую или английскую пулю, те, кому в палатке на передовой привыкший к воплям доктор, дав предварительно вина для храбрости, отпилил испорченную руку или ногу. Перенесшие ранение бойцы отдавались заботам монахинь, которые кормили их, поили и выполняли простейшие функции, чтобы помочь солдатам выжить. С началом войны пришлось допустить к работе в госпитале светского доктора: настоятельница согласилась на это не без труда и лишь оказавшись перед угрозой взять на себя вину в возможной смерти множества больных. Она пристально следила за поведением мирянина, препоручая это дело священнику в своё отсутствие, и не позволяла доктору находиться в госпитале больше положенного времени. Сёстры и послушницы посменно служили при больных сиделками. Чем сильней разгоралась война, чем больше прибывало раненых, которые порой лежали по два на кровати, чем больше сил, времени и рабочих рук требовалось от монастыря, тем чаще матушке приходилось освобождать занятых в госпитале сестёр от их монашеских обязанностей...
   Возле самого входа на койке метался молодой человек без обеих ног. Его только что привезли, но он никого не подпускал к себе и склонившейся над кроватью Мартине заорал в лицо:
   - Уйдите! Не прикасайтесь ко мне! Поповские морды, ненавижу вас!
   О том, что мирской врач будет только завтра, он не хотел слышать и с искажённым лицом продолжал выкрикивать проклятья.
   - Может, дать ему успокоительного? - спросила сестра Бернадетта.
   - Поповские морды, ничего мне не надо от вас! - истошно кричал тот.
   Мартина пожала плечами и перешла к следующей койке. Мужчина средних лет смотрел на неё грустными глазами. Рана на боку его гноилась и не обещала затянуться в скором времени. Вместо ответа на вопрос, чем она может помочь ему, Мартина получила другой вопрос:
   - Как ты думаешь, сестра, Республика удержится?
   Она уже привыкла к странностям больных и равнодушно отвечала, что не знает. Солдат тяжко вздохнул, чуть застонал и попросил позвать священника.
   - Разве Вам так плохо?
   Тот ничего не ответил, снова испустил глубокий вздох и уронил голову на подушку. Когда подошёл отец Лебрен, на лице солдата, выхваченном из душного полумрака госпиталя отблеском пламени сальной свечи, лежали крупные капли пота. Пока священник наскоро отпускал грехи, Мартина вытирала лоб и меняла повязку солдату: все здесь уже привыкли к тому, что святые таинства совершаются теперь без подобающей величественности и секретности.
   - Как вы думаете, святой отец, - пробормотал раненый, собравшись с силами, - Республика удержатся?
   - Конечно, сын мой, - отвечал отец Лебрен и дал бойцу поцеловать распятие.
   На третьей кровати лежал человек с лицом, почти полностью скрытым бинтами. Он почувствовал, когда Мартина приблизилась к нему, протянул руку и, нащупав монашеское платье и покрывало, понял, что не ошибся и улыбнулся с облегчением.
   - Гражданка... Сестра... Мне надо... Надо написать письмо матери! - зашептал он.
   Мартина отправилась за бумагой чернилами, взяв за одно из-под кровати ночной горшок, который пришло время опорожнить.
   Через три минуты она сидела возле кровати солдата с повреждённым лицом и под его диктовку записывала историю сражения у бельгийской деревушки, сообщала матери несчастного о том, что он ранен несильно, легко, совсем чуть-чуть.
   Больной диктовал негромко, с явным усилием, разумеется, не так, как он разговаривал обычно, не будь ранен. То ли благодаря этому, то ли вопреки, голос его показался Мартине знакомым. Впрочем, не более: кого именно напомнил ей солдат, послушница не в состоянии была сообразить.
   - Пить... - попросил он, утомившись.
   Мартина приподняла голову раненого и поднесла чашку с водой к его губам. Вероятно, он взглянул бы на неё с благодарностью, если бы мог видеть.
   - Вы так добры, сестра... гражданка...
   Больницу огласил звон бьющейся посуды и истеричный вопль атеиста без обеих ног, который отказался принять снадобье и выбил из рук монахини. Республиканец с гноившимся боком издал ещё один протяжный вздох и замолчал. Мартина дописывала письмо.
   - Как желаете подписаться? - спросила она у солдата с забинтованным лицом.
   - "Ламбер". Меня зовут Ламбер Серван. А моя мать - гражданка Серван из Гонесса.
   Сестра Бернадетта с веником молча убирала остатки посудины, разбитой нервным атеистом. Отец Лебрен с викарием подняли на простыне тело республиканца и понесли его прочь, ибо среди живых ему не место.
   А перед Мартиной был тот самый лакей, по вине которого её выгнали с работы.

1793

   - Вам нравится? - очередной раз интересовался Риверди.
   - О, да! - с радостью отвечала барышня, кокетливо сворачивая и разворачивая трёхцветный веер.
   Вокруг них, справа, слева, сверху и снизу толклись люди самых различных званий, профессий, общественных взглядов, привычек, а также и запахов.
   - Видите ли... Я подумал: куда, в какое зрелище можно сводить даму, если она, то есть Вы, сама есть служительница Талии? По счастию, кроме театра, у нас есть теперь новое превосходное развлечение, - проговорил Риверди.
   Через мгновение он понял, что его слова могли бы показаться оскорбительными, контрреволюционными, и тут же добавил:
   - Перед нами, друг мой, зрелище, превосходящее размахом и благородством своими всё, что представало когда-либо пред человеческим взором.
   Спутница Армана Риверди была актрисой. Она привыкла к патетическим речам, любила их и постепенно начинала таять.
   Ласково взглянув на своего кавалера, барышня вновь устремила взгляд в зал, вниз, туда, где разворачивалось историческое действо.
   Внизу был Конвент.
   В огромном, в два десятка рядов, зале, сделанном в виде амфитеатра, помещалось не менее семи сотен народных избранников. Они сидели на скамьях, кто развалясь, кто - ногу на ногу, кто - положив перед собой листок бумаги с собственной или чужой речью, кто - беспокойно вертя головою во все стороны. Председатель по очереди вызвал каждого депутата. Тот выходил, делал несколько шагов вверх по лестнице, на трибуну, украшенную грубыми патриотичными узорами и выносил свой приговор бывшему королю французов.
   - Исходя из того, что Людовик... А так же в связи с тем, что он... И принимая во внимание...
   Спутница Риверди казалась совершенно очарованной зрелищем народного правосудия.
   - Как Вы считаете, каков в итоге будет приговор?
   - Не знаю, милая... Ведь ничего, если я буду так назвать Вас?
   Трёхцветный веер кокетливо заволновался, словно крыло бабочки.
   -... В связи с указанными фактами... - слышался тем временем с трибуны голос оратора - Считаю нужным проголосовать за пожизненное заключение!
   Председатель выкрикнул следующего депутата.
   - Слышали, Риверди? Ах... Пожизненное заключение! Бедняжка Людовик! Неужто ему действительно придётся провести в тюрьме всё оставшуюся жизнь?
   - Голосование только началось, милая!
   - Уверена, и следующий депутат проголосует также за пожизненное заключение!
   Чёрные кудри актрисы игриво запрыгали, зовя Риверди в бой.
   - Пари? - предложил он.
   - Пари? Но на что же мы можем поспорить с Вами?
   - На Ваш поцелуй, милая...
   Очередной депутат шёл уже вверх по ступеням трибуны...
   - Итак, если он не проголосует, как Вы говорите...
   -... Изгнание! Изгнание! Я хочу видеть бывшего короля, своим трудом, зарабатывающего себе на кусок хлеба!
   - ... Друг мой! Какие нежные у Вас губы!
   Публика ни малейшего внимания не обращала на любезности Риверди и его дамы. Ткачи и адвокаты, плотники и хозяева мебельных мастерских, танцовщики и торговки копчёной рыбой, набившись до отказу в зрительские галереи, шумели, кричали, высказывали одобрение и неодобрение, спрашивали друг у друга, где купить дров, и временами грозили упасть вниз, на головы депутатам. Вот оно - средоточие власти. Вот оно - магическое действо, призванное определить дальнейшую судьбу Франции. Народные избранники отправляют свой таинственный ритуал именем народа, для народа, по воле народа и ничего не пряча от его глаз.
   - Смерть!
   - Изгнание!
   - Тюрьма!
   - Нет, пусть он присоединится к каторжникам на галерах!
   Строгие линии, дешёвое убранство, открытость любому глазу. И ощущение необыкновенного, непредсказуемого. Собрание работает, словно часы: так, так.... следующий... следующий... следующий... зафиксировали... следующий... Одни в париках, другие в цилиндрах, надетых на чистую голову, третьи в нахлобученных на не видавшие расчёски космы красных колпаках с огромнейшими, словно, цветки подсолнечника, кокардами. Скромные фраки, новенькие мундиры, засаленные двубортные куртки. Важная поступь отцов семейств, уверенная - молодых дельцов, летящая, лёгкая - тех, кто едва успел достигнуть положенных законом двадцати пяти.
   Следующий... Следующий... Ваше мнение, гражданин депутат?
   - Мне кажется, вон там вон, напротив нас, я вижу мою знакомую. О, да! Видите, Риверди? Ручаюсь, что такая шляпка, как на ней, в этом году появится у всех изысканных дам города. А ведь она мила, не так ли?
   - Мила? Вы нравитесь мне куда больше, друг мой!
   - Действительно? Ах, вот не ожидала... Хотя... Знаете, её уши и в самом деле могли бы быть хоть чуточку поменьше...
   Так, в разговорах постепенно проходило время.
   Через пару часов Арман отправился в ближайший ресторанчик за мороженым. Когда он скрылся, спутница его тотчас достала зеркальце с ручкой в виде республиканского солдата на посту.
   - Я не принадлежу к числу тех государственных людей, которые не понимают, что с тиранами не вступают в сделку, - слышала актриса, разглядывая и поправляя свои локоны.
   - Я высказываюсь за смерть тирана! - пронеслось по залу, когда она соединила губы, чтобы помада лучше распределилась по ним.
   - Правильно! Снять ему голову! Пусть жирная свинья чихнёт в мешок, она этого заслужила! - прокричал сидевший с нею рядом мрачный субъект в сабо и куртке.
   - Какой Вы жестокий, право! - заметила актриса ему.
   - Я? - удивился тот. - Да по вине этой жирной свиньи, которую мы по своей глупости так долго именовали королём французов, я лишился двух братьев! Один погиб на фронте от австрийской пули, так как Людовик выдавал врагу все планы наших военачальников! А второй - во время взятия Тюильри. Людовик, чёрт его дери, один мог прекратить бойню, но он не отдал приказа, хотя смысла драться, когда он сбежал оттуда, уже не было, слышите, не было!!!
   - Казнь! Но с отсрочкой! - провозгласил следующий депутат.
   И сосед актрисы сию же секунду засвистел, затопал ногами и снова закричал:
   - Снять голову! Никаких отсрочек ему!
   А депутаты, между тем, всё шли, шли, шли...
   Пробравшись сквозь море людей с двумя маленькими креманками, Риверди обнаружил, что его спутница принялась записывать всё голоса в свою изящную книжечку.
   - Для Вас, прекрасная патриотка! - произнёс он.
   Перед актрисой оказались три шарика мороженого. Простой, белый, и два ягодных - розовый и голубоватый.
   Дама нашла угощение восхитительным, и Риверди удостоился очередного поцелуя.
   - Тюрьма! - неслось с трибуны тем временем. - Тюрьма и ещё раз тюрьма! Пусть у него будет время на раздумья!
   Барышня высвободилась, чтоб сделать очередную пометку в своей записной книжечке, но Риверди тотчас опять прижал её к себе.
   - В том ресторане, где я был, все держат пари... Быть может, и нам с Вами поспорить ещё разок?.. - мурлыкал он на ухо мадемуазель.
   - На что же нам спорить? - растерянно бормотала она
   - О, я знаю одну вещь, которую желал бы у Вас, моя милая, выиграть!..
   Краснеть в полностью тёмном зале было бессмысленно, и дама не стала следовать этой древней традиции.
   Один за другим, без всякого перерыва депутаты всходили на трибуну и оглашали своё решение. Заседание длилось уже дольше обычного срока, а целоваться представителям нации в ожидании своей очереди было не с кем. На лицах читалась усталость. Стали входить и выходить, сверяться с часами: можно ли ещё успеть сбегать до ресторана?
   Приставы, следившие за порядком, тихо зажгли тусклые масляные лампы на двух высоких подставках возле трибуны. Свет падал на лицо очередного говорящего, из уст которого во тьму летело "Смерть!", "Тюрьма!" или - реже - "Изгнание!". Тени, перемещавшиеся в тёмной части зала, уже нельзя было и разглядеть...
   - Ах, Риверди, смотрите! Это же Робеспьер!
   - Что с того, друг мой?
   - Наш антрепренёр так его уважает...
   Фигура в оливковом обрисовалась над барельефом фригийского колпака, служившим украшением для трибуны.
   - Я не из тех, кто любит говорить длинные речи в таких случаях, - начал оратор.
   Всем телом Риверди прижался к своей спутнице. Теперь, в темноте, и после угощения, стоившего всё его жалование за сегодня, он мог позволить себе вольности.
   - Я неумолим по отношению к угнетателям, - продолжал Робеспьер чтение заготовки на пяти ли шести страницах. - Я ощущаю сострадание к угнетённым...
   Барышня вздрагивала, вздыхала шумно, едва-едва слышно хихикала, а Риверди не прекращая обещал ей всё золото мира и серьги точь-в-точь, как у примы.
   Робеспьер советовал ни в коем случае не беречь партию короля.
   - Какая у Вас нежная кожа, друг мой!...
   - Оставьте... ах... люди же смотрят....
   - ... в угрозах и усилиях европейских деспотов, ибо я презираю их всех и вовсе не намерен...
   - Если бы хоть раз, хоть раз я удостоился того, о чём может мечтать любой знающий Вас мужчина...
   - ... чтобы поднять на высоту республиканских принципов и действовать на королей...
   - ... Арман... Арман... Ах...
   - ...ещё менее я склонен думать, что эти деспоты щедро сыплют золотом...
   - Прошу Вас... О, нет!... Ну, ещё!
   Пятнадцать минут спустя Риверди подавал даме её плащ. Актриса поняла вдруг, что смертельно хочет пригласить кавалера к себе в гости, на улицу Равенства, бывшую Сент-Оноре.
   - Ох! - сказала она, уже идя вниз по ступеням, ведущим на зрительские галереи, когда заметила, что Робеспьер, кончивший, наконец, речь, возвращается на своё место. - Я ведь забыла отметить... За что он голосовал?
   - Не знаю, - отвечал Арман. - Кажется, я так и не понял этого.
   На улице было темно, зябко, слякотно, промозгло, и доблестные патриотки, не могущие купить муфту, прятали обветренные руки под куртки своих доблестных патриотов. Риверди и барышня взялись за руки и всю дорогу до дома мадемуазель бежали бегом.
  
   В двенадцатом часу для Риверди открыл глаза, бессильный и выжатый как лимон, но счастливый. Актриса резво бегала по комнате в одной нижней рубашке, тоже, по-видимому, весьма довольная, осматривал себя в зеркале, притрагивалась то к тому, то к этому пузырьку с благовониями, и настойчиво требовала, чтобы Арман вставал. С заснеженной улицы звучали юные голоса газетчиков.
   - Ну, поднимайся же! Пойдём в кафе, позавтракаем и узнаем, к чему приговорён бывший король! - трещала барышня.
   Они собрались, вышли. В газетах ничего не было сказано о приговоре. Голосование ещё шло. Тогда-то вот актрисе в голову и пришла мысль заглянуть в Конвент второй раз. Не надолго. Чуть-чуть.
   Оратор на трибуне встретил их словами:
   - ... казнь тирана в 24 часа.
   Народные избранники выглядели ещё более выжатыми, чем Арман Риверди. Их ночь прошла не менее напряженно. Они не сомкнули глаз. Верней, сомкнули, но не в тех условиях, в каких хотелось бы. Кто - склонив голову на плечо идейного союзника, кто - запрокинув вверх, кто - уронив, они дремали, засыпали, просыпались, искали удобную позу и вновь проваливались в свои грёзы. Приставы, расхаживая взад-вперёд по залу, поднимали тех, кому подоспела очередь голосовать.
   - Смерть! - сонно выкрикнул один из них, не дав себе труда добраться до трибуны, и снова уснул.
   - Удивительно, верно? - спросила актриса.
   - Да, - отвечал Риверди. - Признаюсь, что такое зрелище мне прежде не случалось видеть ранее.
   Оглядев знакомый уже зал при дневном свете, любовники, как и планировали, пошли в кафе.
   А депутаты всё так же мерно, словно частицы в огромных песочных часах, шли прямо по списку, один за другим, к трибуне, обратно, и вновь, вновь, вновь, вновь... Решая судьбу бывшего короля.
   Судьбу Франции.
   Может быть, даже и всей Европы.

*

   В рекреационном зале монахини щипали корпию. В распорядке дня их это были редкие минуты, когда дозволялось, не нарушая устава и не навлекая гнева настоятельницы на себя, насладиться общением, иногда даже посмеяться вместе над шуткой какой-нибудь из сестёр. Не прерывая работы, девушки оживлённо перешёптывались, обсуждая, как они завтра будут поздравлять матушку Инессу с именинами. Община готовилась к празднику, не смотря ни на какие внешние обстоятельства. Поэтому озабоченное и серьёзное лицо матушки, вошедшей в зал, предвещало для всех неприятный сюрприз. Монахини затихли.
   Аббатиса только что разговаривала с духовником монастыря, отцом Лебреном, который сообщил ей страшные вещи, которые теперь надо было передать монахиням.
   - Сестры! Я получила ужасные новости. Жизни нашего государя угрожает опасность. В своём неповиновении его подданные лишились разума, вовсе перестали ведать, что творят. В такое время нам с вами не пристало веселиться и шутить. Не бросайте своей работы, но молитесь о спасении государя.
   Монахини замолчали, склонили головы и стали механически перебирать руками, готовя перевязочный материал для солдат, и шевелить губами, прося Господа спасти их короля, который, в свою очередь, молился каждый день о том, чтоб воины его страны терпели поражения.
   Мартина один раз прочитала молитву и принялась думать о бароне. Она мысленно готовилась отметить гораздо более важный праздник, чем день св. Инессы. Четыре года с того дня, как барон расторг помолвку с мадемуазель де Флавиньи.
   После обеда она дежурила в госпитале. На койке умершего от гнойной раны боку республиканца уже сменилось несколько человек; безногий атеист через неделю сделался совсем плох и жалобно попросил исповедовать и причастить его со всей торжественностью, как положено. После того он пошёл на поправку, и теперь, почти совсем здоровый, лежал вместе ещё с одним солдатом, которому не хватило койки, дожидался, когда ему сделают деревянные ноги, чтобы покинуть больницу, и без конца ругал Святую Церковь на чём свет стоит.
   Бывший лакей Ламбер Серван тоже ещё лежал на своём месте. Все эти недели Мартина кормила его с ложки (ибо без помощи зрения сам он никак не мог попасть в рот), поила и выносила за ним.
   - Я уже научился узнавать Вас! - сказал ей раненый недели две назад. - По голосу и запаху, сестра! Знаете, никогда прежде не встречал такой доброй, заботливой женщины.
   Она смутилась тогда, но ничего не ответила. А сегодня - так сказал доктор - Сервану пришло время снять повязку.
   - Наконец-то, - сказал лакей, когда почувствовал, что руки послушницы постепенно начали освобождать его лицо от тряпок. - Вот я и увижу Вас!
   Мартина размотала бинты, которые в её отсутствие несколько раз меняли другие монахини, аккуратно отлепила там, где присохло, и увидела худое, повзрослевшее, ещё кое-где не зажившее лицо своего обидчика. Щурясь от непривычного света, он осторожно, постепенно приоткрыл глаза.
   - Вы видите?
   - Хвала Господу... Кажется, вижу...
   Серван перевёл взгляд на послушницу и тут же ахнул.
   - Боже мой...
   - Вы узнали меня?
   Он ничего не смог ответить.
   Мартина перешла к другим больным. Почти все республиканцы, они беспрестанно обсуждали какие-то государственные дела - сегодня особенно оживлённо. Нехватка места имела положительную сторону: лёжа по двое и даже по трое, раненые, по крайней мере, спасались от январских холодов, чем не могли похвастаться монахини со своими строгими правилами и тонкими одеялами. На каждой койке был маленький политический клуб. Если солдаты не хвастались своими подвигами, боевыми и любовными, и не хвалились провинциями, кто откуда, то непременно вслух планировали будущее Франции, отдав кто руку, кто ногу, кто глаз за то, чтобы жить в ней без короля.
   Выполнив свои обязанности по отношению к больным и не переставая думать о бароне, Мартина уже собралась уходить, когда услышала, как Ламбер Серван зовёт её, и подошла к нему.
   - Не знаю, как мне теперь обращаться к Вам, - заговорил он смущённо. - Я ведь почти узнал Вас по голосу, но не мог поверить, что это в самом деле Вы. Такая встреча, кто бы мог подумать!.. - Лакей пытался поймать взгляд Мартины. - Могу ли я надеяться на прощение за то зло, которое причинил Вам?
   - Бог простит, - ответила послушница.
   - А Вы?
   Она молчала.
   - Вы были так добры ко мне! Прошу... если можете...
   - Я не прощу Вас, - сказала Мартина. - Нет. Никогда, так и знайте.
   И быстрым шагом направилась прочь из палаты, в свою келью, чтобы подготовиться к вечернему богослужению.
   Во время богослужения она думала о бароне, но всё равно подметила, волнение и печаль на лицах настоятельницы и иерея. Когда служба кончилась, матушка знаком велела всем остаться.
   - Сёстры, - сказала она. - Сегодня мы не будем спать, а останемся на ночь в храме и посвятим себя молитве. До меня дошли известия о страшном преступлении, которые взяли на себя французы. Сборище бандитов, которое взяло на себя смелость приказывать и судить, постановило, что завтра Его Величество умрёт.
   Под готическими сводами раздался общий возглас изумления и страха.
   Вместе с остальными Мартина, как могла, всю ночь молилась о душе Людовика XVI и о прощении французского народа.
   Наутро, измученная, она вместе с аббатисой и ещё двумя послушницами вошла в госпиталь. Едва завидев их, один из солдат приподнялся на кровати и громко спросил:
   - Матушка! Вы разрешите наш спор. Правда или нет, то, что говорят, будто бывшего короля приговорили к смерти?
   - Это правда, сын мой, - отвечала та.
   И госпиталь возликовал. Солдаты аплодировали, словно на спектакле, обнимались, хохотали, выкрикивали патриотические лозунги. Девушки ещё ни разу не видели своих больных в таком хорошем настроении. Измождённые страхом, внушённым им столь важной новостью, и бессонной ночью, они в удивлении замерли и вопросительно уставились на настоятельницу.
   - Ну что же вы? - тихо сказала им та, кивнув монахиням на радующихся республиканцев. - Ступайте, начинайте вашу работу.

*

   - Гражданин, прими от меня сведения!
   - Гражданин, дай справку, что моя жена добрая патриотка!
   - Гражданин, население нашей улицы добыло на этой недели целых двадцать пять фунтов селитры!
   - А удостоверение о благонадёжности ты выпишешь мне?
   - Ох-ох! Ну как же мне отучить пить водку моего мужа, а граждане?
   Шампоно и одиннадцать его товарищей по работе старательно выполняли все просьбы, все обязанности, налагаемые на них должностью членов комитета секции Гравилье. С недавних пор комитет этот из Наблюдательного перекрестили в Революционный. Обязанности его членов росли от месяца к месяцу. Прерогативы, в общем-то, не отставали от них.
   Чем далее, тем позже гаснул свет в высоких узких окнах ризницы бывшей церкви, чьё основное помещение было отведено для общих собраний секции Гравилье. Место, сделавшееся для Антуана теперь главным средоточием всей деятельности, всей жизни, имело высокие, как в любой церкви потолки, но вовсе даже не могло похвастаться большою площадью. Быть может, из-за этого во время каждодневных трудов членов комитета их не оставляло ощущение бренности, малой цены нынешнего существования и устремлённости ввысь, в будущее, в почти уже достигнутое братство Новых Людей.
   Просители, сочувствующие, активисты, родственники, добровольные агенты входили и выходили без перерыва с первых минут рассвета до поздней ночи. Комитетчики сменяли друг друга, ни на миг не исчезая из круговорота революционной деятельности. Первый принимал просителя, желающего получить свидетельство о благонадёжности. Второй делался поручителем за патриотизм этого гражданина, которого, как и всякий сосед, он знал лично. Третий читал донос. Четвёртый думал над тем, где найти подрядчика, чтобы пошить очередную партию рюкзаков солдатам. Пятый сам был портным и уже стучался в дом какого-нибудь своего коллеги, чтоб убедить его взять на себя патриотический заказ секции. Шестой, ёрзая задом в рваных штанах по неуютному, за то трёхцветному стулу, усердно составлял отчёт в Коммуну, то есть, в муниципалитет Парижа. Седьмой был на пути в секцию Попенкур, чтоб обменяться кое-какими сведениями с тамошним комитетом. Восьмой, только что украсивший красной патриотической шапкой гипсовый бюст Брута, прилаживал на стену текст Декларации прав человека и гражданина. Девятый читал новый декрет Конвента. Десятый разворачивал взятый с собою ломоть хлеба, кусал благоухающий козой сыр, и радостно думал о том, что на боку у него висит фляжка с вином, пускай и кислым. Одиннадцатый, присев на конфискованный у аристократов сундук, где прежде содержалось что-то ценное для Республики, попыхивал трубочкой и обозревал всю комнату целиком. Последний - порою это был и наш герой - спал где-нибудь на полу, завёрнутый с собственную одежду, газету или походное одеяло.
   Спать в помещении комитета случалось нередко. Каждую ночь оставляли одного либо двух даже дежурных. В самом деле, что если, когда все комитетчики разойдутся, злая контрреволюция возьмёт, да и проникнет в их маленькую святыню?
   Когда поздним вечером, в отсутствии посетителей, заходил разговор о каком-либо деле, являющимся государственной тайной или - чаще - теоретически могущим ей оказаться, то запирали все двери и окна. Узкая комната быстро наполнялась табачным дымом, сквозь него порою трудно было даже разглядеть то, что находится на отдалении. Случалось, дискуссии затягивались до утра. Тогда выручал кофе: напиток, выращенный беспощадным солнцем на дальних островах для людей, желающих скорее истратить, сжечь всех себя ради блага Республики.
   В стране, только-только дописывающей новую демократическую конституцию, комитет секции в окружении ещё сорока семи ему подобных не мог и не желал знать ограничений круга своих прав и обязанностей. Он разрешал, предписывал, отслеживал, исполнял, искал и реквизировал. Чего только не приходилось реквизировать! Продукты питания у спекулянтов. Сырьё у недостаточно патриотичных подрядчиков. Кузнечные инструменты, чтобы изготовлять новые и новые штыки для солдат Франции - и самих кузнецов тоже! Химиков, чтобы они выделывали кожи для солдатских сапог. Ювелиров и часовщиков, чтобы сверлили дула и вытачивали мелкие части для ружей, призванных разить тиранов и их прихлебателей. Даже артистов, чтобы они раз в неделю давали бесплатные представления для самых лучших и необеспеченных патриотов, снабжаемых этим же комитетом специальными входными билетиками! Да что там! Члены комитета реквизировали и самих себя! Ибо как назвать ещё те часы, порою и сутки, на которые эти добрые патриоты отрывались от своих близких, лишались радости дружеского застолья или женской ласки, чтоб послужить Родине?!
   Шампоно в чём-то было легче. Близких у него, собственно говоря, не было. Хозяин той нотариальной конторы, где Антуан работал последний год, прикрыл свою лавочку сразу после падения короля и скрылся в неизвестном направлении. Шампоно это не очень расстроило. Всё своё время он теперь посвящал комитету секции. Денег там не платили, но братская помощь соратников помогали ему не умереть с голоду. Кое-какие деньги приносил труд общественного писаря, практиковавшийся Антуаном на месте, прямо в самом здании комитета. Помощь неграмотным согражданам в составлении писем принесла ему дополнительный авторитет.
   Ну, а выходных у Антуана не было вовсе.
   Даже в воскресенья и потом, поздней, в декады, десятые числа месяца, когда всем можно было отдыхать, он вместе с товарищами собирал граждан района и очередной раз читал инструкции по добыче селитры. Сначала найти подходящее место, старый сарай, а ещё лучше помойную яму, накопать земли оттуда, промыть, чтобы вода впитала в себя ценное вещество, потом упарить всё в большом котле...
   - Франции не хватает пороха, чтобы отстаивать свои естественные рубежи! - напоминал он. - Но если каждый из нас сдаст хотя бы по фунту этой составляющей его...
   И граждане денно и нощно рыли землю на месте своих погребов и конюшен, вёдрами и тачками вытаскивали её, сваливая в кучи возле домов. Гражданки трудились над промыванием этой земли. Дети царапали ветхую штукатурку в полуразрушившихся домах: говорили, и там есть частицы селитры. "Ускорьтесь!" - призывали народные представители. И вот уже бесплатные общественные курсы по обучению ремеслу добычи драгоценного сырья для пороха ломились от количества желающих учиться на них, а здания один за другим украшались надписями: "Мы промыли землю в своих погребах и сдали столько-то фунтов селитры"!
   А член Революционного комитета Шампоно, бормоча под нос себе "Селитряную марсельезу", бегал по секции в поисках каких-нибудь ненужных котлов, которые бы можно было реквизировать, чтобы использовать их для выпаривания селитры...

*

   - Позвольте, я помогу Вам, - несмело сказал двадцатитрёхлетний месье Кеньяр-младший. И добавил обращение еле слышно, сам не зная, для какой надобности: - Гражданка... Гражданка Бланше...
   Одной рукой поддерживая на голове конструкцию наподобие миниатюрного мужского цилиндра со множеством лент и розеток, а другою - опираясь на руку Кеньяра-младшего, Анна ступила на борт лодки.
   - Ай! - вскрикнула она.
   Лодка качалась.
   - Осторожней! - поспешил сказать Кеньяр, глядя, как девушка старается сохранить равновесие и не уронить шляпку.
   Помочь ей в этом, схватив за талию, для примера, он всё-таки не решился. На берегу стояли папенька и маменька Анны. Кеньяр старательно принял из рук взрослых визжащую от радости Анжелику и усадил её к сестре на руки. Затем подал руку будущей тёще. Бланше, подобрав пузо, взлез в лодку последним и отвязал её.
   Компания держала путь в Медон.
   Все уважающие себя парижане, если не брать в расчёт, разумеется, голодранцев, работавших на фабриках или перебивавшихся подённым трудом, время от времени радовали себя выездами в Медон, Отей или Сен-Клу. Собственно, дальше этих миленьких деревушек, расположенных под самым Парижем, мир и не простирался. Дальше могли ездить провинциалы или беспечные искатели приключений, блудные сыновья, желавшие подвергнуть себя лишениям и неприятностям, непременным для путешественника. Семья Бланше, как и семья Кеньяров, ограничивалась общепринятыми, приличествующими их положенью местами для пасторали. Быть может, это и явилось одним из немаловажных аргументов для того, чтоб окончательно оформить помолвку старшей мадемуазель Бланше с месье (хотя он был не против и именоваться гражданином) Кеньяром-младшим. Свадьбу планировали на сентябрь, месяца через четыре.
   Маленькая Анжелика не без интереса следила за тем, как лодка рвёт и морщит прозрачную ткань воды. "На старости лет мне, наконец, будет с кем поговорить о естественной истории и механике", - подумал с удовлетворением Бланше, только что сменивший на вёслах жениха старшей дочери. Кеньяр-младший перескакивал глазами со скромного, в трёхцветную полоску, платья Анны на её причёску и - время от времени на заглавие книги, которую она, как истинная дочь своего века, раскрыла тотчас по отплытии. Он прилагал свой математический ум к тому, чтоб догадаться, сколько дюймов составляет её грудь в обхвате, и планировал, что можно будет сделать в связи с этим после свадьбы. Аннета давно выяснила, что читать стихи Лебрена на природе ей ещё более скучно, нежели дома, и, продолжая прятать взор за свой книгой, украдкой следила за женихом и пыталась понять, про что он сейчас думает. Матушка её, мадам Бланше, следила за всеми разом.
   Когда стекольная фабрика, мимо которой всегда ехали, скрылась за горизонтом, молчание прервалось, и заговорили о пудре, о помаде, о магазине, о том, как лучше поставить дела.
   Словом, всё было как надо и как обычно.
   Спустя час или два они уже стучали в один из картинных домиков с высокой крышей и едва-едва проглядывающей сквозь зелень плюща побелкой на стенах. Местные крестьяне давно уже приноровились обслуживать соскучившихся по природе парижан; тем более радостно для них было, что природа последние годы сделалась весьма модной. Семейству Бланше и Кеньяру, будущему их родственнику, предложили, как водится, за терпимую плату завтрак в духе Руссо: яйца, свежий салат, сыр; хлеб с корочкой хрустящей, твёрдой, как добродетели якобинца, и мякишем, тёплым (только из печки) и нежным, словно душа названного сорта людей.
   - А не поехать ли в Эрменонвиль? - принялся рассуждать Кеньяр, воодушевлённый этим хлебом и свежим молоком из глиняной плошки.
   Всё вроде бы сразу с ним согласились. Невеста благосклонно улыбнулась своими красными, как шапка патриота, губками, над коими уже успели образоваться замечательные молочные усы. Кеньяр воодушевился ещё больше, вслух стал мечтать о том, как можно будет предаваться чистым думам под сенью дерев, что помнили самого Жан-Жака, сколь много возвышенных переживаний принесёт час, проведённый подле могилы сего великого автора...
   - Быть может, нам устроить свадьбу в этом святом для каждого француза месте? - додумался, в конце концов, Кеньяр-младший.
   Будущие тесть его и тёща были не в восторге от этой идеи. На улице Гренель никто не играл свадеб в местах былого уединения модных философов. Однако от дискуссии они решили всё-таки воздержаться, надеясь, что жених со временем сам образумится, и предпочли, окончив завтрак, пойти искать маленькую Анжелику, которая уже умчалась куда-то играть с местными детьми.
   Ещё пару часов спустя, месье и мадам Бланше, расположившись на уютной маленькой поляне, где почти не было других гуляющих, смотрели за тем, как господин Кеньяр-младший играет с Анжеликой в догонялки, а Анна выступает в этом соревновании третейским судьёй.
   - Ты видел, какие у них туберозы? А вишни? А жимолость? А каштаны? - спрашивала мадам.
   - У кого? - не понял Бланше.
   - У них, друг мой, у тех милых людей, которые подали нам завтрак! Ах, это удивительно, право!
   Бланше не находил ничего удивительного в туберозах. Он догадывался, к чему клонит жена.
   - Друг мой, если бы ты только знал, как мне хочется иметь такой же маленький... ах, пусть даже ещё меньше!... садик... Ну, что ты молчишь?
   Бланше вновь стали одолевать мрачные мысли.
   - Пообещай, что у нас будет такой садик! Разве это так трудно? - продолжала атаковать женщина.
   - Не могу обещать ничего такого.
   - Как?! Почему это?!
   Мадам Бланше была несколько удивлена решительным тоном мужа. В таких случаях он обычно ограничивался расплывчатыми обещаниями.
   - Я должен сказать тебе кое о чём. Раз мы одни...
   Мадам заранее взялась за сердце.
   - ... Дела плохо идут, жена. Весьма плохо.
   - Ох... Я предупреждала, что мы погорим из-за этой твоей пудры! Нынче практически никто ею не пользуется уже! Я говорила...
   - Тише. Дело не только в ней. Те деньги, что я давал под проценты... В общем, боюсь, мало что из них удастся вернуть хотя бы частично... Заклады их нынче уже ничего не стоят. Понимаешь? А тут ещё эти рабочие снова требуют, чтобы я увеличил им жалование... Грозят мне обвинениями в контрреволюции...
   Жена смотрела на ростовщика огромными перепуганными глазами.
   - Что ж нам теперь... ?
   Бланше спешил предотвратить слёзы и обморок:
   - Не бойся, не бойся, я думаю, всё наладится! Брак Анны поможет нам вернуть всё как было. У юного Кеньяра есть дальний родственник... богатый... кажется, уже готовится встретиться с праотцами... Думаю, мы можем рассчитывать на его наследство. Общими усилиями вывернемся, я уверен, жена! Просто... Раз уж мы тут одни и раз уж зашёл разговор... Я просто хотел сказать тебе... В общем... Пришлось... Я заложил дом.
   Дочери и будущий зять были достаточно далеко, так что мадам Бланше позволила себе от души ахнуть.
   - Заложил дом?! Значит...
   - Мы вывернемся, вывернемся, говорю же тебе! Всё будет хорошо! Только не говори Анне и молодому Кеньяру... Ну, и старому тоже.
   Издалека слышался счастливый смех Анжелики, смешивающийся с пением птиц. Понизив голос, мадам продолжала:
   - Послушай же... Нет... Нет... Мы положительно не можем рассчитывать на один только брак. Сейчас ведь такое время! Нам нужно сойтись с кем-нибудь из нынешнего правительства. Хотя бы из тех, кто просто пользуется авторитетом между политиками!
   - Ну...
   - Что "ну"? Разве иначе мы сможем чувствовать хоть какую-то уверенность?
   - Не знаю. А тебя есть такие знакомые?
   - Я думала, что они есть у тебя!
   - Нет... Хотя... Вот что! На днях я был в левобережной части города и совершенно случайно встретился с Шампоно. Помнишь его? Крестник аббата, тот самый, который давал уроки истории Аннете! Так вот, оказывается, он теперь важный человек. Член комитета... Чего-то тем... Ну, может, не из тех, кто может казнить и миловать, но, по крайней мере, в его власти выдать пропуск или удостоверение...
   - Ты знаешь его адрес?
   - Да, он сказал мне.
   - Так вот, надо в ближайшие же дни позвать его на обед к нам!

*

   Идя домой к себе под вечер, Антуан который раз задумался о том, как несуразно сделан человек. Что имеет - не бережёт, а как только увидит опасность для своего обладания, сразу же чувствует привязанность и любовь.
   Он только что был на обеде у Бланше. Улица Гренель, дом тот же самый. Непривычный глаз сразу заметил, сколь переменилось всё за эти годы. Как истрепалось платье у мадам Бланше, заказное к Рождеству 1786 года. Как необычно стал смотреться её муж в цилиндре и с кокардою республиканца, странным образом растолстевший телом, но осунувшийся лицом. Как место маленьких маркиз, маркизов и пастушек из фарфора заняли фаянсовые санкюлоты и торговки рыбой: "уличные крикуны". Сколь шикарным был обед в сравнении с тем, что Антуан обычно ел, и сколько скромным, если вспомнить, как здесь угощали раньше. Главное же - до чего красивой стала Анна и насколько неожиданно и неприятно оказалось видеть с нею рядом этого субъекта, жениха, так небрежно роняющего в разговоре имена Плиния и д`Аламбера, так важно судящего о не понимаемых им вещах и так бестолково, неестественно смеющегося над всякими глупостями.
   С такими рассуждениями Антуан дошёл до дома.
   Ну, нет, нет, не может быть, чтоб Шампоно увидел красоту Аннеты лишь из-за того, что она стала, наконец, невестой! Не мог он уподобиться тем глупым людям, что без толку ревнуют, если видят рядом молодую пару, хотя, повстречай они девицу одну, то не глянули бы на неё... Может быть, этот Кеньяр и сыграл свою роль... но... но... Не в нём, не в нём дело! Все неожиданные чувства, которые случилось Антуану испытать нынче в гостях, связаны были полностью и исключительно с персоной девушки. В ней появилось что-то новое. Какое-то сознание собственной содержательности, решимость, внутренний огонёк... не говоря уж о плавной походке и более полных, нежели раньше округлостях. От неё веяло положительной непредсказуемостью и вместе с тем - ощущением дома. Дома не в смысле того места, где ты ночуешь и прячешься от дождя, а в смысле чего-то такого, что дарит внутренний комфорт, нежные воспоминания, безмятежность и ощущение Своего с большой буквы: не важно, здание ли это с крышей, или же музыка, или одежда, человек, книга...
   Плавая в этих мыслях, Шампоно пробовал заснуть... А, в самом деле, что если бы Анна снова вдруг оказалась бы ничьей? Что, если б можно было дать понять, что она нравится Антуану? Вот так же, как этот Кеньяр, взять, да и обратиться в предупредительного ухажёра с благими намерениями? Тем более ему ли, этому ли бестолковому торговцу жить с девушкой, которая душой болеет за свободу Родины и - Шампоно уверен - ещё помнит всё то, что он рассказывал о Гракхах и об Америке?
   Пустые мечты. Анна больше не сможет принадлежать ему. Несколько месяцев - и она станет чужой женой.
   И Антуан не хочет - верно ведь, он честно себе это говорит? - не хочет, ни капельки не желает, чтобы с Кеньяром случилось что-либо дурное, расстроившее бы свадьбу?!
   Шампоно, встал, выпил воды. Снова не спится. Жарко. За окном - хотя и ночь практически наступила - немногим прохладнее.
   Не зная, чем можно занять себя, Антуан снова улёгся, поставил возле себя масляную лампу и раскрыл книгу - "Естественная история какао".
   Через минуты в дверь к нему кто-то забарабанил.
   - Спишь? - мрачно спросили товарищи по комитету, обнаружившиеся за дверью. - Хорош патриот!
   - А что такое произошло?
   - Не знаешь? Ну и ну! Беда у нас, вот что, приятель. Марата убили. Да-да, не ослышался! Ты спишь, а контрреволюция не дремлет! Давай, одевайся. Решение секции - пройдём с обысками по району, вдруг ещё где-то прячутся враги нации и Конвента!
   "Вот ведь!" - думал Антуан, натягивая на себя брюки и не слишком-то веря в то, что обыски помогут вправду предупредить преступления. Нет, если заговорщики и были, то, совершив своё чёрное дело, они сразу же должны скрыться.
   Всю дорогу приятели Антуана рассуждали и охали о чудесных утраченных добродетелях Прекраснейшего Друга Народа. Один уже решил назвать в честь него сына. Другой в слезах рассказывал о личной встрече. Шампоно вспомнилась мелкая неряшливая фигурка, которую три месяца назад толпы носили на руках по городу, нос крючком, неприятный голос и истеричные газетные писания.
   Удостаивался ли при жизни этот тип стольких похвал?
   Что ж, так всегда бывает... То, что имеют - люди не берегут, за то, как только сталкиваются у утратой...

*

   Анна думала написать несколько писем - например, кузине, родившей в Лиможе пятого мальчика, пожелать, чтобы он выжил, или монахине Полине, чтобы узнать, правда ли отец Ренье отрекся от сана, и нет ли вестей от чудесной Мари, перебравшейся в Кобленц, или крёстному на фронт, - но почувствовала, что у неё нет настроения. Переместившись от своей конторки к туалетному столику, она решила ещё раз примерить новые серёжки, подаренные женихом. Да, определённо, они выглядели замечательно и с греческой причёской, и с чепцом: две продолговатые металлические гильотинки, увенчанные колпачками, покрытыми красной эмалью. Один Бог ведает, как счастлива Анна! На позапрошлой неделе ей как раз вздумалось помечтать о новых серьгах, чтоб они непременно были массивные, длинные - и вот она получает подарок от господина Кеньяра! Это замечательное совпадение - несомненно, знак того, что ей выпал подходящий, угодный Провидению жених.
   Кеньяр обещал явиться в шесть, чтобы сопровождать невесту и её родителей в театр. Сейчас ещё рано, рано даже начинать наряжаться. Но что делать, куда деваться, если не можешь думать ни о чём, кроме того момента, когда очередной раз окажешься с ним рядом и почувствуешь себя прекрасной, вызывающей восхищение невестой? Почти женой! Как бы приблизить эту сладкую минуту?
   Анна достала свою круглую коробочку с перчатками, раскрыла её, окунувшись в облако ароматов вербены и розмарина, и начала перебирать свои сокровища. Которую пару сегодня надеть? Которая позволит нравиться Кеньяру ещё больше? А интересно, насколько сильно Анна в самом деле ему нравится?
   Не сказать, чтобы она была уж так уж влюблена в своего наречённого. Особо выбирать не приходилось: просто с какого-то момента он стал всё чаще навещать их дом, а родители - усердно рассуждать о выгодах такой вот деловой партии. Да и не так уж много молодых людей Анна видала на своём веку. Являлся вот сын мясника около года назад, пробовал просить руки, но его отправили восвояси: дурно пах и в финансовом отношении не блистал. Что же до молодого Кеньяра, то он был неплохо сложён, не имел физических недостатков, даже иногда писал стихи, хотя они и выходили узловатые, неровные, как его руки. Анна смутно припоминала, как играла с ним, будучи маленькой девочкой. Ну, и главное - папин компаньон, наследник семейного дела. Словом, не было ровно никаких причин, чтобы не становиться женой этого человека, чтобы ещё и ещё откладывать тот радостный момент, когда она, наконец, исполнит своё предназначение, для которого пришла на землю и для которого ей требуется муж.
   Анна встала со стула, повернулась боком к зеркалу, убедилась, что рядом никого нет, быстро, насколько было сил, выпятила живот, слегка прогнув спину - и расхохоталась. Ей идёт, несомненно, идёт. Старшенького они назовут Анри. Замечательное имя.
   Она снова села, любовно поглядела на себя в зеркало, рассмотрела глаза, нос, уши. Уши торчат. Нужно надеть чепец! Кончик носа слишком толстый... Придётся смириться с этим. Вообще-то в целом, откровенно говоря, всё равно она красивее, чем та девушка, которая живёт через дорогу.
   Новые серёжки, жених, лето, свободная родина с новой справедливой конституций - определённо, жить на свете стоит!
   Выбрав перчатки, Анна поставила душистую коробку обратно на книгу некоего господина Монтескье, крайне интересную, судя по всему, взятую год назад почитать из библиотеки будущего свёкра, и заложенную на двадцать шестой странице.
   Анна ласково погладила коробочку с помадой и флакон в виде изящной фигурки пастушка. Посмотрела на пудреницу и подумала, что пудра нынче не в моде: да, печально, их магазин терпит убытки из-за этого. Но молодой Кеньяр секретно сообщил ей, что у него имеются планы по реформированию предприятия. Они заживут прекрасно, и ни в чём не будут себе отказывать! Поскорее бы!
   Который теперь час? Терпенья больше нет. Наверное, пора всё-таки собираться.
   Анна не торопясь надела лиловое платье, новые чулки, новые туфли. Потом передумала, надела коричневое. Потом снова передумала, надела зелёную юбку из тафты и такой же жакет с узкими рукавами и застёжкой, плотно прилегающей к талии. И, долго не отрываясь от зеркала, стараясь не смотреть на часы, совершенствовала с помощью разных средств цвет и выразительность своего свежего лица.
   Шесть часов. Шесть пятнадцать. Кеньяра нет. Как это неприятно - ждать. Вообще-то, опаздывать - это не в духе Анниного жениха. Шесть двадцать пять. Что ж за невезение такое!
   Она удручённо посмотрела на сложенный на столике веер, тоже подарок молодого Кеньяра. Он украшен портретами государственных мужей. Теперь с ним не покажешься на улице: там есть портреты лидеров разоблачённой и поверженной клики Бриссо. До чего обидно, ведь этот веер так подходил к коричневому платью! Теперь снова придётся носить старый, скучный, тот, что с нотами патриотических куплетов. А на новый, кажется, пока нет денег. Да, теперь не лучшие времена...
   Шесть тридцать. Может быть, чтение книги господина Кеньяра приблизит приход его сына? Анна вытащила том, пропахший розмарином, из-под коробки, раскрыла его. Буквы прыгали, изредка складываясь в скучные непонятные фразы. А вдруг жених вовсе не придёт? Вдруг он раздумал? Вдруг нашёл другую? Круглая слеза капнула на слово "справедливость" и насквозь промочила, покоробила бумагу.
   Вчера недалеко от дома Анна видела очередь за хлебом таких размеров, каких и представить не могла себе. Снова еды не хватает. С запада сообщают, что вандейцы захватили Пон-де-Се, с востока - что немцы взяли Майнц, с севера - что австрияки оккупировали Валансенн. И вот теперь жених куда-то подевался. Шесть сорок пять. Через четверть часа спектакль начнётся.
   Он не придёт! Анна закрыла книгу, готовая броситься на кровать и разрыдаться, когда услышала, как внизу хлопнула входная дверь. Мигом вернувшись в зеркалу, она за несколько секунд удалила с лица следы слёз и, кажется, наконец, сделалась такой красивой, как только могла. Надо будет надуть губки и попенять ему за то, что... Нет, лучше просто холодно заметить как бы невзначай, насчёт того... Нет... Или промолчать, чтобы он восхитился кротостью своей будущей жены? И почему никто не зовёт её спуститься вниз? Из прихожей ведь явно слышны голоса. Кажется, там господин Кеньяр-старший. Он вроде как не собирался быть... Но раз пришёл, значит, и его сын здесь.
   Обождав ещё минуты две, Анна вошла в прихожую.
   Жениха там не было.
   У старшего Кеньяра тряслись руки, и он словно постарел на десять лет. Отец был бледен. Мать лежала в обмороке. Не задавая вопросов, но чувствуя, что произошло нечто страшное, Аннета бросилась за нюхательной солью.
   Лишь позже она узнала, при каких обстоятельствах потеряла жениха.
   Младший Кеньяр был один в магазине, когда на неё с пиками и камнями набросилась толпа голодных рабочих. Погромы продуктовых лавок как раз участились, хлеба не хватало - но то другое дело, магазин косметических товаров. Однако кто не знает о том, что пудра - один из главных товаров предприятия Бланше-Кеньяра - делается из муки, предназначенной для пропитания народа? Кто-то, видно, стал кивать на магазин, что вот, мол, куда уходит пища, без которой погибают наши дети. Пошли разговоры о том, что Кеньяра надо проучить, что у него могут иметься запасы муки...
   Гвардейцы, и без того занятые охраной очередей за продуктами, где без конца случались беспорядки, подоспели слишком поздно. Запасов муки в косметическом магазине не было. Пудру, кремы, парики, помады - "аристократичные товары" - собрали в одну большую кучу и сожгли. А младшего Кеньяра за то, что он оказывал сопротивление, повесили на двери магазина.

*

   Всю жизнь Риверди подозревал за собой склонность к театру. В особенности, последнее время, когда в Париже оставалось всё меньше и меньше не опробованных им актрис, он стал задумываться на эту тему. Ну, чего стоит только необыкновенное умение выкручиваться из скверных ситуаций и важная способность сочинять пьесы Руссо! Одним словом, когда очередная пассия из слуг Талии и Мельпомены сообщила ему, что её родная сцена, Театр санкюлотов ищёт суфлёра, Риверди сказал себе: "Почему, собственно, нет?". Место было неплохое, по всему, надёжное: театр существовал целых два года. При том, что многие из них в нынешнее удивительное время без всяких привилегий и границ, спеша открыться и отнять славу Французской комедии, лопались, дав две-три постановки и утратив Ариаднину нить злободневности, два года были сроком. Кстати сказать, что существуя столь скромное время, Театр санкюлотов успел сменить два названия. В частности, в прошлом году, он был Национальным театром Мольера.
   Впрочем, и теперь этого автора ставили здесь весьма часто.
   - Ну что ж, удачи! - пожелала пассия в первый день службы Армана на новом для него месте.
   - И тебе, - отвечал тот. - Кажется, ты первый раз играешь эту роль, так?
   - Нет. Только это давно было.
   За семь минут до начала спектакля Риверди влез в свою будку. Перед ним лежал старый, истрёпанный текст "Тартюфа", напечатанный, по всему судя, не менее ста лет назад: в нём не различались буквы U и V. При этом ветхая бумага вся вдоль и поперёк была испещрена поправками, сделанными пером нынешним. Все слова в пьесе, относящиеся к старому режиму, вымарали тщательнейшим образом. "Монарх", "дворянин" и родственные им сменились где "законом", где "Конвентом", где "Родиной", где "санкюлотом" - смотря как это подходило в ритм стиха.
   Когда занавес поднялся, и старая де Пернель принялась звать прислугу, чтоб уйти из дому, ругая заодно всех своих родственников, Риверди чуть волновался от непривычности нового занятия. Но к концу первого же явления он уже совершенно расслабился, вальяжно перелистывал страницы и любовался ножками своей возлюбленной в роли служанки Дорины.
   Он, было, уж совсем решил отдаться зрелищу и забыть обо всём, как на голову повалились неприятности.
  
   ...И все же матушка разумнее, чем сын.
   Вы посмотрели бы, чем стал наш господин!
   В дни смуты он себя держал, как муж совета,
   И храбро королю служил в былые лета...
  
   - бойко продекламировала Дорина. И сразу же увидела испуганный взгляд своего сценического собеседника. Зал неодобрительно зашумел.
   Риверди глянул в текст. Со всеми исправлениями там значилось:
  
   Бастилию он брал, как муж совета,
   Закону он служил в былые лета...
  
   Бедняжка! Риверди сообразил мигом, что его барышня случайно воспроизвела тот текст, по которому играла в старые времена, то есть до Революции. И, кажется, сама не поняла, что оговорилась.
   - Бастилия, Бастилия! - судорожно зашептал Арман.
   Актриса с удивлением переводила взор с него на зал, с зала на своего собеседника.
   Тот, чтобы помочь ей, начал заново:
  
   Как из-за пустяков она рассвирепела!
   И как про своего Тартюфа сладко пела!
  
   Глянув ещё раз в зал на суфлёра, бесконечно повторяющего имя павшей крепости, Дорина тихо, неуверенно произнесла, вытащив из закоулков своей памяти:
  
   ...И все же матушка разумнее, чем сын.
   Вы посмотрели бы, чем стал наш господин!
   Бастилию он брал, как муж совета...
  
   И, услыхав вздох облегчения, донёсшийся от Риверди, завершила:
  
   И храбро королю служил в былые лета!
  
   Впрочем, полностью завершить эту фразу она всё-таки не успела. Из зала на бедных актёров хлынула волна свиста, ругательств, возмущённых обличительных выкриков:
   - Чёртовы роялисты!
   - Долой монархию! Долой Мольера!
   - Заговор! Граждане, здесь явно заговор!
   - Закрывайте все двери! Окружим их! Это логово контрреволюции!
   - На фонарь её!
   - Всех на фонарь!!!
   Риверди из будки не мог видеть, что там делается. До него лишь доносились проклятия и угрозы зрителей-патриотов, да редкие выстрелы: то ли в зале сидела охрана, пытавшаяся навести порядок, то ли воздух стали стрелять сами зрители.
   - Да здравствует нация! - шипел Риверди своей пассии. - Слышишь? Кричи им: да здравствует нация!
   - Да здра... - выдохнула до смерти перепуганная девушка и рухнула на руки тому, кто играл роль Клеанта.
   Зал, видя эту маленькую победу над монархизмом, заголосил ещё пуще:
   - Долой... ! Изменники...! В тюрьму...! Аристократы...! Заговор... ! Англичане...!
   Риверди понял, что дело плохо, и вылез из своей будки на сцену.
   Пред ним колыхалось море чепцов, красных патриотических шапок, цилиндров, треуголок, двууголок и грязных нечесаных косм. Из партера размахивали кулаками, саблями и даже пиками - и как они попали в театр с ними? - угольщики, медники, каменотёсы, рабочие с фабрики гобеленов и их милые горничные, огрубевшие торговки овощами, изрыгающие ругательства скупщицы старых шляп... Ложи охали, визжали дамскими голосами, обладательницы коих прятались от ужасов, грозивших сделаться, за веером, украшенным сценами из новейших событий; показывали пистолеты и звали тени Брута с Кассием.
   - Граждане! Граждане, - убеждал Арман. - Прошу вас, вернитесь на ваши места! Произошла ошибка...
   В ответ летели брань и мрачные угрозы. Фразы "Слава народу" и "Да здравствует Республика" не помогли тоже. С ужасом Риверди увидел, как всё большее число людей бросает свои места в зале и движется к сцене...
   "Красивая смерть на подмостках" - мелькнуло в Армановой голове. Как назло, в этот раз никакая уловка не шла ему в голову.
   Вдруг с правой стороны зала отчётливо донёсся крик:
   - Да здравствует Его Величество! Да здравствует Луи Семнадцатый! Храни, Господи, королеву-мать, Марию-Антуанетту!
   На миг весь зал опешил от такой наглости. Общие взоры обратились туда, в ложу, где мелькнула светлая голова, сразу же затерявшаяся в общей массе людей.
   - Конде... Питт... Мезон-Руж... - пронеслось между публикой.
   Граждане, уже лезшие на сцену, чтоб наказать скверных актёров, кинулись в ту сторону, где, как им казалось, скрылся роялист.
   - Шпионы... Заговоры... Агентура.... - шелестел зал.
   А Риверди, сразу придя в себя, быстренько завладел командованием:
   - Туда! Направо! Вон в тот выход, доблестные граждане! Я видел его, только сейчас видел!
   В зале поднялся настоящий переполох. Люди метались то в одну, то в другую сторону, сталкивались между собой, кричались. Звуки пощёчин и визг говорили о том, что кто-то прошёлся в сабо по ногам соседа или не согласовал с ним политические взгляды. Одни ловили монархиста, другие пытались выйти вон из зала, третьи пробовали выжить во взаимной толкотне, четвёртые подначивали всех подряд...
   И, наверно, чтобы было не так страшно, все кричали:
   - Да здравствует Революция!
   Какой-то человек в партере повелел оркестру:
   - Играйте немедленно "Марсельезу"!
   Другой, выдернувшись из толпы, оспорил:
   - Нет, лучше пусть "Са ира"!
   Сию же секунду они сцепились в драке.
   Оркестр начал играть "Карманьолу", модную патриотическую песенку.
   Риверди стал медленно перемещаться к выходу...
  
   - Ох, ну и приключение! - облегчённо вздохнул Бланше.
   - Они помяли всю причёску мне! - в отчаянии сокрушалась супруга его.
   - Я, маменька, так испугалась за Вас, - продолжала Аннета.
   - Да уж, - сказал Шампоно.
   Он чувствовал свою вину за случившееся. Не столько потому, что был одним из тех, кто много говорит о заговорах и патриотизме, сколь из-за того, что сам выбрал спектакль и пригласил на него всё семейство, с которым так сблизился.
   Тут среди народа, разбегающегося во все стороны из театра, Антуан заметил знакомую фигуру.
   - Риверди! - радостно воскликнул он.
   Фигура нервно дёрнулась и принялась оглядываться во все стороны.
   - Простите! - сказал Шампоно своим спутникам. - Там мой друг. Я на минутку вас покину, так как должен непременно поприветствовать его.
   - А, - вздохнул Риверди, - это ты! Был в том зале.
   - Был и всё видел, - подтвердил Антуан. - Надо же было выбрать так неудачно!
   - Хуже только, как я, оказаться там в роли суфлёра.
   - Так это был ты! Я-то, признаться, и не разглядел ведь из зала! Вот так переделка на твою долю выпала!
   - Да уж... А ты-то как поживаешь?
   Шампоно всё рассказал и указал глазами на семью Бланше, оставленную им в стороне.
   - О! Поздравляю! Ты сошёлся с преуспевающими торговцами, у которых дочь на выданье! - подмигнул Арман.
   - Брось, - смутился Шампоно. - Если они когда и были таковыми... Не теперь.
   Он почти зашептал:
   - Месье Бланше полностью почти разорён нынче! Народ взял приступом его лавку, сжёг всё, а компаньона месье повесил там же!
   - Бог мой!
   - ... Беда в том, что этот компаньон был женихом девушки! Теперь у неё нет и мужа, ни приданого, чтобы найти его...
   - Это ужасно, Шампоно.
   - Кажется, у них нет больше друзей даже, кроме меня. После гибели этого жениха они почти каждый день меня принимают.
   - Вот как? - улыбнулся Риверди. - Стало быть, у девушки есть всё же шанс... А?..
   Шампоно сказал, что его ждут, да и дождь начинается, так что беседу они отложат до следующего раза.
   - Вы, конечно, не откажете нам в том, чтобы отужинать вместе? - спросила мадам Бланше, когда Антуан вернулся к ней.
   Конечно же, отказываться не было никакого смысла. Найдя наёмный экипаж, компания велела ехать к дому на улице Гренель, срок заклада по которому истекал через два месяца.
   Как водится, они попали в помещение за пару секунд до самого основного и решительного раската грома. В тот момент, когда потоки небесной влаги беспощадно хлынули на мостовую, Шампоно уже помогал Аннете освободиться от промокшего плаща, мадам Бланше беспокойно изучала свою бывшую причёску, а её муж направил стопы в сторону местопребывания пищи.
   - Нужно принести свету, дорогая.
   - А остались ли у нас свечи?
   - Между тем, маменька, нам очень повезло, в моих туфлях практически сухо...
   - Бланше, что же Вы скажете относительно моей гипотезы происхождения частей Вселенной?
   - Ну, что сказать, что сказать... нечего мне сказать, - пробормотал тот, сливая воду со шляпы.
   Госпожа Бланше неистовствовала на втором этаже, откуда слышались её шаги и фразы:
   - Вы слышите? Эй, кто-нибудь! Неужели в этом доме нет ни одной свечки?
   Аннета тем временем извлекла два огарка из посудного шкафа и поставила их перед Антуаном. Потом уселась, подперев голову руками. Бесприданница и бывший монах сидели за пустым столом друг напротив друга. Огарки освещали только лица, но, стесняясь глядеть друг на друга в упор, они опустили глаза и, не сговариваясь, принялись наблюдать за двумя язычками пламени. Сначала молча.
   - Они похожи на Ваши ноготки.
   - Нет, на ноготки мадам Легюм.
   - Или на лепестки.
   - Или на женщин в белых плащах до пят.
   - Или на слёзы.
   - Ох, лучше не говорите о слезах!
   Аннета замолчала. Улыбнулась. Подняла глаза.
   Взор её сошёлся с взором Антуана. Словно какой-то невидимый коридор вырос между глазами их. Тончайшие частицы, ведомые только двоим, бежали по этому коридору, и впитывались дальше: в головы, сердца, души...
   Ещё острее, ещё пленительней, чем прежде, Антуана охватило чувство Дома, благостности, необыкновенного спокойствия, величественной правильности всего окружающего.
   - Мне так уютно! - сказала Аннета.
   Он хотел радоваться, танцевать, прыгать до потолка, но чувствовал только безмерное и упоительное спокойствие.
  
   - Наконец я нашла свечи! Но эту Северину, решительно, надо рассчитать! В доме ничего невозможно найти. Ты слышишь, Бланше? Ах, ты не здесь... Я нашла свечи, гражданин Шампоно.
   В столовой показалась мамаша Аннеты.
   - Гражданка Бланше, позвольте мне просить руки Вашей дочери, - произнёс, поднявшись со стула, Шампоно.
   - Ай! - Дюжина свечей со стуком высыпалась на паркет. - Бог мой... Но Вы же... Бланше, Бланше!... О, и зачем только я отпустила прислугу сегодня?!
  

*

   Франция сделалась чувствительной, как влюблённая девица: её вспышки и порывы, её нервические импульсы, её совершенно непредсказуемые реакции - всё менялось по десять раз на дню, так, что с определённостью можно было утверждать только одно: что-нибудь, да произойдёт. Прикоснитесь к ней пальцем, и по всему телу пройдёт такая волна, которая окажется в состоянии убить её, привести этот организм к каким угодно последствиям. Она не знает равновесия. Она реагирует на всё, она безмерно чувствительна, каждый момент её жизни отличается от предыдущего. Все соки в ней бурлят, ощущения молниеносно сменяют друг друга и каждый день не похож предыдущий. Франция смеётся и рыдает, метаясь в одиночестве на своей узкой кровати.
   История делается каждую секунду и в любом уголке этого огромного тела. Понимает ли она сама, сколько новых смыслов несут ей и миру проблески каждого рассвета? Сколько на часах? Четыре? Пять утра? В эти моменты небеса смотрят на нас особенно пристально. Здесь, в прокуренном комитете под низким потолком, провалившиеся глаза народного представителя впервые за ночь отрываются от государственных бумаг... Здесь, в безнадёжной гуще вандейского леса пятнадцатилетний доброволец, проколотый шуанскими вилами, сквозь слёзы прославляет Республику и больше всего хотел бы на руки к своей матери... Здесь, между Рейном и Маасом, солдат, прервав своё сладкое сновидение, натягивает мундир, чтобы через час погибнуть или не погибнуть за ту деревушку, название которой он позабыл... Здесь, на одной из пыльных дорог мятежного юга, ползёт истёрший ноги в кровь бывший депутат из бывших бриссотинцев, пытаясь преодолеть ещё один километр от Парижа, покуда не рассвело... Здесь, у бельгийской границы, престарелая аристократка, переодетая в чепец и белый фартук и заключённая в узкое пространство между стенок собственной берлины, не может унять кошмарного сердцебиения...
   А последние капли ночного дождя готовят Париж к новому дню. Ещё час-другой, и на мокрую тёмною брусчатку этого каменного монстра, родного сына Средневековья, выползут, как насекомые из своих нор, прачки с заскорузлыми руками, подёнщики, с чьих лиц годами не отмывается чернота, мелкие торговцы, которые будут ещё досыпать, сидя за прилавком своей убогой, прислонившейся спиной к какому-нибудь зданию лавочки. Потом заголосят разносчицы рыбы, персиков и маленьких печёных каштанов. Юная метельщица улиц - меньше пяти футов, если не брать в расчёт деревянные башмаки! - будет, зевая, убирать с дороги истоптанные клочья вчерашних памфлетов вперемешку с чёрною жижей и смотреть, как честные граждане и гражданки, стоящие в хвосте у закрытой лавки в ожидании встречи со своим сегодняшним обедом, покачиваются от слабости, говорят о делах на фронте или таскают друг друга за волосы. К тому времени, как откроется лавка, тогда, когда доблестные парижане уже начнут задумываться о том, как бы ухитриться поскорей дать успокоение своему желудку; когда в маленькие ресторанчики, куда с чёрного хода работники в длинных штанах закатывают бочки с вином, явятся первые посетители, голодные до супа и новостей; когда депутаты, спавшие или не спавшие в своих комитетах, собрав в охапку подготовленные выступления, побегут к началу утреннего заседания, - к этому времени мальчишки уже будут, размахивая сегодняшними листками, разными по толку, но одинаково пахнущими свежей краской, доводить до сведения столпившихся граждан - кто они, где они и как чувствует себя сегодня девица Франция.
   К полудню все осознают и обсудят нынешнее самочувствие Родины. А после обеда снова примутся за делание своей революции.
  
   К вечеру же гражданин Шампоно в мэрии заключит республиканский брак с гражданкой Анной Бланше.

*

   Религия ли породила монастыри или монастыри - религию? Это ещё вопрос. Жизнь в обители так однообразна, так размеренна, что естественным образом нуждается в каких-то символических опорах, ориентирах, указателях, позволяющих отличать унылые дни друг от друга. От Рождества - к Обрезанию Господню, от Обрезания - к Крещению. Так, с кочки на кочку, монахини и находят свой жизненный путь: иначе потонули бы в трясине повседневности. Каждый год Господь снова рождается, каждый год Он гибнет на кресте, страдает, воскресает и возносится. Благодаря этому сёстры имеют, чего ждать, к чему готовиться, куда идти. Что бы делали монахини, потеряй они свой календарь?..
   Внешнее следование общей религии, общему календарю не мешали Мартине иметь свои собственные. Переходя вместе с другими от Великого Поста к Пасхе и от Пасхи к Троице, она в душе своей гораздо более внимательна была к тем дням, когда случалась годовщина какого-нибудь события, связанного с бароном. Её поступление в прислуги, день осознания своей влюблённости, трагическая дата изгнания и расставания - таковы были ориентиры Мартины, с помощью которых она двигалась по годовому кругу. Каждый год барон рождался, вновь источал свои чары и скрывался во мраке ушедшего.
   Так послушница тихо, быть может, в тайне от самой себя, отправляла культ, основанный на своей собственной мифологии.
   Между тем народ её страны творил новую, гораздо более впечатляющую мифологию, согласно которой предстояло вести свой путь по времени множеству будущих душ...
  
   Вести о событиях во внешнем мире просачивались в монастырь, несмотря ни на что, и приносили его обитательницам, быть может, даже больше страхов и волнений, чем мирянам, обитавшим в самом эпицентре ужасов. Не так давно опять не спали ночь, молясь за упокой Её Величества. Что-то будет дальше? Каждое утро ожидали, что солнце всходит последний раз, но конца света так и не случалось. Время текло, посты сменялись праздничными днями, природа просыпалась и вновь засыпала, послушницы принимали постриг, монахини, достигшие сорока лет, планомерно сходили с ума одна за другою и сажались под замок... А ужасы всё нарастали, нарастали до бесконечности - и никак не выливались в апокалипсис.
   В начале ноября должна была наступить очередь Мартины окончательно уйти от мира. Уделяя минуты, свободные от мыслей о бароне, рассуждениям про то, хочет ли она стать монахиней, девица Шампоно решила, что, пожалуй, да. Правильность, предсказуемость и относительная сытость жизни в обители пришлись ей по вкусу.
   Надеясь на то, что Господь будет снисходителен к недостатку у неё способности, на безграничность коей у Него все мы рассчитываем, Мартина без сожаления рассталась с Серваном, бывшим лакеем, когда он вновь отправился на фронт, унося с собой свои так и не принятые извинения. На его койке поместился теперь бледный субъект со сквозным ранением в грудь, чудесным образом не затрагивающим жизненно важных органов, и ногами, за одно ободранными до крови, видимо, ходьбой в какой-то скверной обуви или же вовсе без неё. На нём, как и на прочих, был солдатский мундир, но неразговорчивость и малая доля непотребных слов в том, что всё же можно было от него услышать, выделяли этого человека из прочих. Сотоварищи, уж было, начали недолюбливать его и, вероятно, заподозрили бы связях с контрреволюцией, если бы в один прекрасный день, когда привезли новую партию раненых, бледный субъект сам не поднял руку - Мартина тоже присутствовала при этом событии - и не предложил бы добровольно разделить кровать с одним из прибывших. Теперь они лежали вместе с этим человеком, низкорослым, смуглым, с лицом, которое походило на смазанную маслом лепёшку из ржаной муки, и руками, смахивающими, если снять с них повязки, на два куска кровяной колбасы. Может быть, из-за ранения своего, не позволяющего играть вместе со всеми в карты и самостоятельно справлять нужду, может быть, в силу своего характера этот последний постоянно пребывал в обеспокоенном, мрачном расположении духа. Он не беседовал с солдатами ни о женских прелестях, ни о разновидностях вина, но без конца распространялся о том, как рад тому, что королева казнена. Выдумав покойнице не менее двух десятков разных обидных прозвищ, он до того усердно её критиковал, что прочие солдаты, хотя и были за революцию, ужасно утомились его слушать и решили, что, видно, австриячка чем-то персонально навредила их товарищу. Шире всех зевал сосед по койке, на своё горе уступивший половину места своего этому надоедливому террористу. Тот тоже стал поглядывать на бледного субъекта с неприязнью. Наконец, однажды, гренадёр с рыжими усами и множеством подвигов на счету (если не врал) обмолвился о том, что недавно слетела голова у гражданина Равенство, бывшего герцога Орлеанского, того самого, который приказал вырубить прекрасные тенистые деревья в парке Пале-Рояля и который был связан с федералистской партией - павшей, разоблачённой, сокрушённой, устаревшей. Услышав эту новость, смуглый террорист тут же принялся рассуждать о том, как он ненавидел этого самого герцога...
   - До чего ты надоел, - услышала Мартина. - Неужто нельзя поговорить о чём другом?
   - А что, тебе его жалко? - огрызнулся тот в ответ на замечание своего соседа. - Может, ты тоже из его партии?
   Партия федералистов - об этом знали все, об этом порой даже разговаривали монахини, по ночам тайно пробираясь в кельи друг к другу, - основным своим составом сидела в тюрьме, дожидаясь суда.
   - Я читала газеты вместо Псалтири, - слышал иногда духовник монастыря, отец Лебрен в исповедальне. - Я каюсь в этом перед Богом, только скажите, отец, как Вы думаете, их казнят или отпустят?
   Через несколько дней после описанных событий настоятельница вновь вола в рекреационный зал с грустным лицом и сказала, что иерей только что сообщил ей о том, что к сонму мучеников прибавились ещё двадцать две души невинно убиенных.
   - Помолитесь, сёстры, об их упокоении.
   Все монахини склонили головы, кроме одной.
   - Матушка, но разве эти цареубийцы не получили по заслугам? Не прогневим ли мы Господа молитвою за тех, кто заведомо не достоин войти в небесные врата?
   Аббатиса не ответила. Действительно, вопрос был сложным: из таких, которые каждому приходится решать для себя самостоятельно.
  
   Следующий день по получении известия о смертном приговоре партии федералистов должен был стать последним днём в Мартинином послушничестве. Она вошла в госпиталь с мыслью о своём скором переходе в иное качество. Очередные неприятности с больными заставили отвлечься.
   - Мерзавец! - визжал, извиваясь на кровати, смуглый террорист. - Я тебя раскусил, насквозь вижу!
   - Да провались ты, - отвечал его бледный сосед.
   - Он не желает радоваться тому, что федералистской шайке поснимали головы! А ну, кричи "ура" сейчас же, иначе пожалеешь!
   Сёстры милосердия в растерянности глядели друг на друга.
   - Не буду ничего кричать, свинья безмозглая. Я ещё в своём уме, чтобы не радоваться гибели честных людей.
   - Честных людей!!! Слышите, слышите, что он сказал? Он назвал федералистов честными людьми! Да они же...
   - Замолчи ты, - процедил сквозь зубы бледный. - Не то шею сверну.
   Террорист заскрежетал зубами, зарычал от ярости, оттого, что его руки были в непригодном состоянии для того, чтобы ударить по лицу соседа. Испустив поток площадной брани, он добавил к ним ряд изощрённых оскорблений:
   - Аристократ! Умеренный! Фельян! Бриссотинец чёртов!
   - Обрубок безрукий, - нанёс ответный удар оппонент.
   И тут же зажал своей ладонью рот смуглому террористу, поскольку тот изготовился плюнуть в лицо соседу.
   - А вы не вмешивайтесь, сёстры, это наше дело, - добавил он, через секунду вскрикнув от боли, причинённой укусом террориста.
   - Вот погоди, вылечусь я...! - вопил тот.
   И оба они, не имея сил на большее, начали пихать друг друга боком, пытаясь скинуть с койки.
   Через полчаса отцу Лебрену вместе с доктором с трудом удалось утихомирить их. В госпитале было всего три счастливца, единолично занимавших целую кровать. Все они искренне взмолились не подкладывать к ним ни одного, ни другого из опасных спорщиков. Пришлось их так и оставить вместе.
   Удалившись вечером в свою келью для отхода ко сну, для отдыха перед пострижением, Мартина полагала, что этот эпизод в госпитале явился для неё самой большой неприятностью за день. Но ошиблась.
   Её тихую молитву прервали странный шум, доносившийся со двора, топот ног взволнованных монахинь с верхних этажей и звуки голосов, чьи обладатели, по всему, заняты были отнюдь не обменом любезностями. Глянув в окно, выходящее на монастырский двор, она увидела свет факелов и в нём - фигуры и лица людей, женщин и мужчин, машущих руками, возмущённых; толпу, тем более устрашающую, что в темноте оценить размер её глазу не удавалось. Посреди толпы виднелась ряса настоятельницы и нескольких сестёр. Судя по нарастающему шуму в коридорах, никто не спал. Выйдя из кельи, Мартина спустилась на нижний этаж общежития.
   Внизу, у выхода толпились сёстры и послушницы, любопытные, но боящиеся выйти посмотреть, что происходит. С улицы явственно были слышны голоса матушки и какой-то человека; первый звучал грубо, второй твёрдо и сдержанно; они о чём-то спорили. Внутри сёстры переговаривались о том, что происходит. Кто-то вспоминал про то, как подобное случилось в восемьдесят девятом году, в августе: толпа ворвалась в монастырь и требовала хлеба, полагая, что монахини прячут его у себя. Поговаривали, что это те же люди, которых тогда удалось успокоить, показав им пустые амбары; шептали, что они вооружены, боялись за матушку. Кто-то решил, что это чиновники из центра, которых прислало безбожное новое правительство, постановившее закрыть все монастыри. Вздыхали, всхлипывали, толкались, бормотали под нос молитвы, трещали чётками. И в большинстве сходились на принесённой кем-то версии, что эти люди ищут в монастыре какого-то преступника.
   Мартина скользнула на улицу, но приближаться к толпе не рискнула. До ушей её донеслись сдобренные руганью слова вожака вторгшихся пришельцев:
   - ... это постановление комитета общей безопасности!
   И ответ матушки:
   - Не могу ничем помочь вам, господа.
   Сжавшись в комок, сложив руки на груди, чтоб не терять тепло, которого так мало ноябрьской ночью, она стояла поодаль от спорящих с беспокойством вслушиваясь в их слова:
   - Вы здесь укрываете врага Республики, федералиста, и думаете, что это пройдёт даром для вашего сборища бездельниц, паразитирующих на теле нации?!...
   - Я уже ответила Вам, сударь...
   - Не смей называть меня "сударем", ты... !
   - ... Здесь у нас госпиталь, и мы не в праве...
   - Да плевать я хотел, что у вас тут!
   Прижавшись к стене общежития, Мартина слушала. Она примерно поняла, что происходит. Активисты требовали выдать им какого-то раненого из госпиталя - Бог ведает, был ли таковой на самом деле здесь или кто-то пустил ложный слух, - раненого, которого подозревали в заговоре против правительства, или заговорщика, притворившегося раненым солдатом. Настоятельница отвечала, что не может выдать немощного человека, доверившегося заботам монахинь, - кто бы он ни был. Ей начали угрожать.
   "Мы погибли", - решила Мартина. И с ужасом поняла, что не исповедовалась больше месяца. Тело задрожало, к глазам подступили слёзы...
   И тут какой-то хруст сзади.
   - Ай! - сердце заколотилось с невыносимой быстротой.
   В темноте за общежитием мелькнула мужская фигура.
   - Кто здесь? - почти крик из самой груди.
   И тут же толпа с факелами, бросившаяся в глубь двора, чуть не сбила с ног Мартину: "Слышите?" - "За мной!" - "Там кто-то есть!" - "Он там!" - "Хватайте!".
   Она пришла в себя лишь в келье, после того, как матушка велела всем разойтись и лечь спать.
   Мартина помолилась перед маленьким посеребренным распятием, потом тихонько вышла и постучалась к послушнице Розе:
   - Вы не спите? Что происходит?
   Роза стояла на коленях перед статуэткой своей покровительницы.
   - Кажется, они ушли. Но я очень боюсь, сестра Мартина...
   - А нашли они того человека?
   - Нет... Говорят, они ушли злые и думают, будто матушка специально дала ему убежать...
   Через полчаса в своей постели Мартина вдруг как будто вспомнила, что человек, прятавшийся за зданием и напугавший её, словно вроде бы был малого роста и странно, неестественно держал руки... "Впрочем, должно быть, мне всё это кажется", - решила она.
   За окном стало тихо. Мысленное обращение к барону - далёкому, неведомому, недоступному - позволило, наконец, успокоиться и заснуть.
   Во сне келья превратилась в закуток людской из дома де Мимеров, а монастырская церковь обрела новую степень святости, приняв облик спальни барона. Мартине снилось, как Небесный Жених всех сестёр св. Клотильды сходит с креста, как на его бледном лице с мелкими щербинками играет ласковая улыбка, как он говорит: "Бедная, бедная Мартон! Не плачь, милая моя, не бойся" - и обнимает её, позволяя притронуться губами к своим душистым волосам. "Завтра я стану навеки твоей" - говорит она и со смущением замечает, что на жилете божества оторвана одна пуговица. Божество смеётся. Разнообразные бабочки и мушки, то ли живые, то ли уснувшие, прячутся под слоем стекла, украшая жилет Его. Мартина смотрит по сторонам и замечает, что по всему храму появились зажжённые свечи. Откуда-то нарастает шум. Звонят колокола. "Неужели началось?" - спрашивает она и чувствует, как убыстряются удары сердца.
   И просыпается.
   На белом потолке кельи - отблески пламени, странное освещение.
   Вскочив с постели и направляясь к окну, послушница Мартина решила первым делом, что те люди с факелами вернулись и снова ругаются с матушкой на дворе. Выглянув на улицу, она насилу удержалась на ногах от ужаса и тут же поняла, что проснулась от тревожного голоса колоколов, не перестававших звонить. Монастырский амбар догорал, из окон госпиталя рвалось пламя, церкви не было видно за густым дымом.
   Что делать? Как спасать себя? Снизу, с улицы, сверху, из соседних келий, коридора - отовсюду неслись крики перепуганных монахинь и топот их ног. Мартина в панике оглядела келью, схватила распятие со столика - зачем, сама не зная, - затем кинулась к постели и из-под подушки извлекла свою священную пуговицу. Монашеская бедность избавила её от дальнейших сборов.
   По коридору, уже пропитывающемуся ядовитыми газами, взад и вперёд метались, сталкиваясь друг с другом, путаясь в длинных платьях, кричащие женщины: "Пожар, пожар!", "Спасите!", "Караул!".
   - Они подожгли амбар в отместку за то, что матушка не отдала им того человека, - услышала Мартина, выбравшись из здания и обратившись к сестре Сюзанне, известной многочисленными побегами и скандалами, по старческим морщинам которой, как по дорогам, проложенным специально для них, катились слёзы.
   По двору с вёдрами воды бегали сёстры и те из раненых, кто был в состоянии это делать.
   - Бесполезно, - прозвучал чей-то мрачный голос из темноты.
   Врата обители уже были открыты, предлагая каждой сестре спасаться самостоятельно.

*

   Несколько дней бывшая послушница Мартина бродила по окрестностям, прося подаяния, дрожа от холода, рассказывая о сгоревшем монастыре и спрашивая, как добраться до Парижа. На одном постоялом дворе её пожалели, пригрели и дали поесть в обмен на клятву в верности Республике и торжественное произнесение слов "Да здравствует нация!". Там же, в трактире на первом этаже, нашёлся охотник на посеребренное распятие, заплативший за него большими ассигнациями, похожими на носовые платки, украшенные цветным бордюром и женскими фигурами в античных платьях. Он уверял, что это большая сумма, больше, чем нужно, чтоб доехать в Париж. Мартина не могла проверить. С тех пор, как она удалилась от мира, цены выросли так, что она вовсе перестала что-то понимать в них.
   Почувствовав, что монастырская одежда вселяет в людей предубеждение против неё прежде, чем начнётся разговор, бывшая послушница уговорила хозяйку постоялого двора обменяться платьями. Она нахвалила свою рясу - тёплую, ни разу не залатанную, почти новую - и, сама дивясь собственной предприимчивости, сказала, что хозяйка запросто сможет переделать её в платье по моде, чуть изменив рукава и добавив трёхцветные ленты. Взамен Мартина получила поношенное синее платье в мелкий цветок и дырявую шаль, позволяющие сойти за уличную торговку или жену рабочего.
   Наконец, добрые люди помогли найти станцию дилижансов. Ранним утром, имея при себе лишь несколько ассигнаций и пуговицу барона де Мимера, она погрузилась в повозку, обещавшую до наступления темноты доставить её в Париж, туда, где брат. Прыгая по кочкам вместе с неуютной "тюрготиной", набитой людьми, стукаясь на каждом повороте о стенки общественного экипажа, Мартина мысленно без конца повторяла себе, что спасена, что мытарства закончились - и была почти счастлива.
   Рассматривая людей в дилижансе, она с удивлением подмечала, как сильно поменялась мода за два года её затворничества, какими непривычными сделались люди - их лица, их манеры, разговоры. Потешные красные колпаки, шейные платки, едва ли не скрывающие уши, нагрудные косынки, огромные, как паруса, надуваемые ветром, треуголки и двууголки, кольца в ушах, словно у африканских дикарей, военные штаны в сочетании с деревянными сабо; глаза, горящие, то ли от радости, то ли от возбуждения, то ли от голода.
   Говорили о каком-то отце, отрекшемся от своего сана, о том, что хлеб скоро ещё подорожает, о том, что на юге прячутся злоумышляющие федералисты, в Тулоне хозяйничают англичане, а Лион нужно стереть с лица земли; что Парижу угрожают, что на него вот-вот двинутся немецкие полчища, что, пока не поздно, надо перевешать всех попов, а их игрушки перелить на пули и штыки; что мадемуазель Рокур в последней постановке была великолепна, восхитительна, а Вестрис прыгает, как бог, способен даже самый слабый балет сделать аншлаговым, и вообще, он похож на Аполлона... То и дело произносили незнакомые Мартине, новые слова и выражения: дантонисты, эбертисты, умеренные, бешеные, снисходительные... комитет того, комитет сего, комитет этого... гильотина... Это ещё что за штука?
   К вечеру попутчики Мартины утомились, замолчали. Время от времени в впадая в полудрёму, каждый думал о своём. Бывшая послушница гадала, как примет её брат, и прикидывала, быстро ли сможет отыскать его квартиру на Медвежьей улице.
   Она въехала в Париж с северной оконечности, через предместье Св. Дениса. Миновав ворота этого святого, Мартина направилась прямо, по улице, в честь него же названной, рассчитывая вовремя свернуть налево и выйти на Медвежью. Однако, свернув, она оказалась почему-то вовсе не там, где ожидала. Узнав от прохожих, что это улица Рамбуто, Мартина решила повернуть назад. Через четверть часа она обнаружила перед собой храм святого Евстафия, встреча с которым никак не входила в её планы. Между тем, начало смеркаться. Добрые люди сказали Мартине, что по улице Тюрбиго она выйдет к искомому месту. Бросившись по ней уже почти рыдающая от страха остаться ночью одна посреди улицы, Мартина достигла церкви святого Николы в полях, не имея ни малейших предположений о том, куда двигаться дальше.
   Размазывая слезы, она побрела почти наугад, каждый раз доверяясь внутреннему чувству и полагая, что дом, где живёт Антуан, вот-вот покажется за поворотом. Перешла на улицу Гравилье, затем Бобур, миновала Шапон, оказалась на улице св. Мартина... И вновь обнаружила перед собой церковь Николы в полях.
   Ёжась от холода, всхлипывая, она стояла на совершенно опустевшей улице в полной темноте, лишь изредка прерываемой лучами от масляных фонарей, из которых работала едва ли половина. Откуда-то пришла мысль пойти поискать дом, из которого её выгнали - особняк баронов де Мимер. Она двинулась, как полагала, на юг, к правому берегу, но не успела сделать десяти шагов, как услышала топот множества деревянных башмаков и приказ остановиться.
   Разношёрстная толпа мужчин, кто в военной форме и плаще, кто в полосатых штанах и куртке, похожей на одеяние жителей какой-то приморской провинции, кто с саблей, кто с неровной пикой, кто с ружьём, очень похожим на произведение позапрошлого века, окружила бывшую послушницу плотным кольцом. Ожидая худшего, Мартина, по-прежнему плачущая, ощутила почти облегчение, услышав вопросы о том, кто она такая и куда идёт в такой час. Решив, что ночной патруль поможет ей, она чистосердечно выложила всю свою историю про монастырь и сообщила, что ищет особняк баронов де Мимер.
   - Как ты сказала? - переспросил один, вытащив изо рта трубку и сощурившись. - Баронов?
   - Ну да.
   Патрульные переглянулись. Она почувствовала, что сказала что-то не так, но что именно - никак не могла сообразить.
   - Есть у тебя удостоверение о благонадёжности? - спросил молодой человек с ружьём.
   - Что?
   - Удостоверение о благонадёжности!
   - А что это такое?
   - Эй, ты дурочкой-то не прикидывайся! - закричал тот, который с трубкой, и замахнулся на Мартину своей саблей.
   - Ну-ну, - вмешался его товарищ. - Не горячись так. Отведём её в комитет, там всё выясним.
   - Да чего тут выяснять, всё ясно, - буркнут третий.
   Едва живую от страха, Мартину отвели в какое-то здание, где на первом этаже при тусклом свете незнакомый человек задал ей все те же самые вопросы - кто, зачем, откуда, есть ли удостоверение, есть ли пропуск - на которые та отвечала абсолютно честно, надеясь, что её, быть может, принятую за какую-то разыскиваемую преступницу, теперь отпустят, убедившись, что ошиблись.
   Она так и не поняла, что к чему, когда ей сообщили: "Ты, гражданка, подозрительная, мы тебя арестуем" - и заперли на ключ в душной комнате без стульев и кровати.

*

   В помещении комитета секции появилась нескладная высокая женщина, ведшая за руку девочку, тоже довольно крупную, усердно ковырявшую в носу. Обе они уже сейчас, несмотря на разницу в возрасте, являли отчётливое сходство в чертах лица, цвете волос, может быть, даже телосложении. Обе были обильно украшены трёхцветными лентами. Шампоно покосился на дам, привлечённый их разноцветным оперением, но нашёл его чрезмерным и вернулся к своим занятиям.
   Женщина оглянулась по сторонам и подошла к Берто.
   - Здравствуй, гражданин. Прости, что побеспокоила, отвлекаю тебя от работы. Я понимаю, что ты трудишься ради блага народа. Я потому и пришла к тебе, что ты хороший патриот, иначе бы не был на этой должности. Я пришла попросить за своего мужа, которого оклеветали враги Республики. Его зовут Матье Шарль, он сидит уже две недели в тюрьме Ля Форс. Мы всегда были за Революцию, а тут его обвиняют, будто он служит англичанам. Матье Шарль, он шил сапоги для солдат...
   Тут только Берто поднял глаза на женщину.
   - А сама-то я его жена... Республика Шарль. Прежде-то меня звали Мария, но мы с мужем решили, что лучше избавиться от имени, которое носила жена Капета. Ты бы как-нибудь сделал, чтобы выпустили его, а то нам с детками одним ведь не прожить. Его, глядишь, в трибунал отправят, так мы боимся.
   - Не знаю, гражданка, смогу ли я тебе помочь. Мы не знаем твоего мужа. Если он патриот, ты не должна бояться, ибо революционный трибунал судит справедливо. Он никогда не осудит настоящего патриота. Ты должна отбросить своё беспокойство, гражданка, и вспомнить судьбу Марата, которого справедливо оправдали, и он возвратился домой с триумфом.
   - Я вспоминаю, гражданин, но не могу успокоиться.
   - Своими опасениями ты наводишь на себя и на мужа подозрение, - сказал Берто.
   Женщина испугалась и поспешила сделать ещё один ход.
   - Я неправильно сказала, что я опасаюсь. Я вовсе даже не опасаюсь. Это волнение, ведь ты знаешь, как слабы и мнительны мы, женщины. А это вот наша дочка, - невзначай добавила она, - стань прямо Либертэ! Её зовут Либертэ.
   - Большенькая уже девочка, - одобрительно сказал Берто.
   Гражданка поняла: да, они с мужем были республиканцами ещё до 14 июля, поэтому и назвали дочку так.
   - А младшенькую нашу мы назвали Эгалитэ. И если Бог даст нам ещё одну... - тут она осеклась, сообразив, что многие санкюлоты не жалуют христианского Бога.
   Но Берто ничего не заметил. Он уже и не смотрел на гражданку, копаясь в своих бумагах на столе.
   - Ступай, ступай. Матье Шарль... - он поднял глаза: - а не родня ли он тому Шарлю, что торговал при старом режиме уксусом в Сент-Антуане? Ну, не важно, иди, гражданка, домой, у тебя ведь там ребёнок.
   Шампоно слушал этот разговор и смотрел краем глаза. Он тоже почти не отрывался от документов: надо было подготовиться к завтрашнему заседанию секции. Конец разговора почти весь ускользнул от внимания Антуана, внимания, посвящённого рассмотрению вопросов, которые надо будет обсудить. Он был как бы разбужен вопросом Берто: "А что ты хотела, гражданка?" и ответом, который был произнесён таким знакомым голосом: "Я к гражданину Шампоно".
   Шампоно поднял глаза и увидел сначала складки полосатого платья, потом муфту, потом края дешёвой шали, завязанной на груди крест-накрест поверх невероятно узкого чёрного жакета, и наконец - лицо Анны.
   - Анна?
   - Я пришла тебя проведать. Вот твой хлеб.
   - Ох, Аннетта, лучше бы ты осталась дома. Я же просил тебя не беспокоиться...
   Секционеры оживились:
   - Э, да это твоя жена, приятель! Что ж ты её нам раньше не показывал?
   - Ребята, она хочет увести его от нас! Гляньте!
   - Пусть, пусть идут...
   Тут все сошлись на том, чтобы позволить Антуану покинуть рабочее место раньше, чем всегда, чтобы провести с женой время. Ему даже пообещали выдать три ливра - а с недавних пор для членов местных комитетов ввели жалование - будто за полный день. Смущённый, но радостный, он удалился с женой.
   До вечера у всех его товарищей по комитету была отличная тема для сплетен, улыбок и разговоров.
   Был уже поздний час, когда они припомнили об одной важной не выполненной работёнке.
   - Слушайте, а ведь мы ещё не отвели в тюрьму ту женщину, которую арестовали вчера ночью! - сказал вдруг кто-то.
   Секционеры принялись спорить о том, кому взять на себя эту обязанность. Идти никому не хотелось: близились сумерки, собравшиеся тучи грозили разродиться холодным дождём. Но патриотическая дисциплина всё-таки победила искушение оставить арестованную запертой в комитете ещё на денёк, так что вскоре Мартина, едва не потерявшая рассудок от ужаса и неопределённости положения, где оказалась, увидела перед собой двух человек, которые связали её руки и вывели на улицу. Под мелким дождиком все трое зашлёпали по направлению к Люксембургу.
   Тот из Мартининых стражников, что был постарше, нестерпимо вонял табаком, луком, козьим сыром и немытым телом. Пожив в дворянском доме, а потом в монастыре, она начала замечать за собой, что теперь гораздо лучше различает грязное и чистое, плохое и хорошее, всё сильней склоняясь ко второму и осуждая первое. Второй стражник был чуть более приятен. Он пах только табаком, имел музыкальный молодой голос, который ещё не испортил курением и выпивкой, и пока что не успел обзавестись усами, тем более такими густыми и с проседью, как были у его товарища. Впрочем, несмотря все различия, Мартина возненавидела обоих сразу и одинаково: их разговоры, которые ей приходилось слышать по дороге, кишели ругательствами и выражениями, свидетельствующими о непочтении к Богу.
   Люксембургского сада она не узнала. Под открытым небом, и даже сейчас, на ночь глядя, здесь работало несколько десятков кузниц. Трудно сказать, что было удивительнее - это зрелище или зрелище дворца, сделавшегося тюрьмой: словом, одно сочеталось с другим. Нескончаемый стук молотов, смешанный с шипением охлаждаемых в фонтане новых пик и сабель для солдат Республики, заставлял беспрестанно кричать.
   Услышав торжественное обращение секционеров о том, что сегодня ему посчастливилось послужить Родине, приняв опасную аристократку, которую поймали стражи Революции, выглянувший на стук привратник Люксембурга ответил:
   - Некуда, места нет! Сговорились вы все, что ли?! Только что из секции Пик приводили... А до этого притащили тридцать человек из Блуа - с ума сойти, куда я их дену!?
   - Сами вы сговорились, граждане тюремщики, - язвительно ответил молодой стражник. - Носом чую, что сегодня нам опять надо будет таскаться по всему городу, чтобы пристроить эту дамочку!
   Он угадал. Маленькая процессия побывала в Маделонетт, Сент-Пеларжи, ля Бурб, Теларю и везде услышала тот же ответ: заключённые и без того лежат по два человека на койке.
   - Завтра у меня тут обещали раскрыть заговор, - поделился радостью консьерж тюрьмы ля Бурб. - Человек эдак на десять-пятнадцать. Вот тогда и приходите, место появится.
   Дождь не переставал. Мартина и её охранники через час совершенно продрогли и продолжали шагать уже молча. Арестантка по привычке повторяла про себя "Отче наш". Усатый стражник, придя в самое отвратительное настроение, время от времени произносил себе под нос ругательства в адрес неба, дождя, воздуха, мокрой мостовой, Мартины и всех правителей Европы. Его молодой коллега, как видно, больше был способен переносить трудности.
   - Ну, что, красотка, не везёт тебе нынче! - игриво и почти весело сказал он Мартине, когда им отказали в очередной тюрьме. - Или ты довольна? Глядишь, так всю ночь проходим! Тебе нравятся прогулки при луне?
   Секционер расхохотался и развязно шлёпнул Мартину по задней части.
   - Будь ты проклят! - выкрикнула та.
   - Ого! - сказал парень. - Какая боевая.
   Когда ещё один привратник, которого они подняли с постели, послал к чертям всех троих, молодой стражник достал кошелёк и сказал товарищу:
   - Слушай, давай подкинем монетку. Если выпадёт орёл - поведём её в следующую тюрьму, если решка - отпустим. Ну, в самом деле, мы же не Питта охраняем...
   - У тебя есть деньги? - оживился второй. - Что ж ты мне раньше не сказал?! Давай сходим в трактир и пропьём их!!! У Жерома наверняка ещё открыто.
   - Хм... Согреться бы не помешало. Значит, бросаем, и если выпадет решка...
   - ... пусть эта полоумная убирается с глаз долой, а мы пойдём в трактир!
   Подбросили. Выпал орёл.
   - Да, куколка, тебе точно не везёт сегодня! - молодой парень снова рассмеялся и попытался повторить тот же мерзкий жест.
   Униженная и сокрушённая утраченной возможностью освободиться, Мартина от души пожелала ему оказаться на своём месте, в таком же положении.
   В тюрьме, куда им велели идти 2 су, которые так хорошо можно было бы потратить на вино, для Мартины нашёлся угол и пучок сена, чтоб спать. В третий раз она со страхом переступила порог здания, где начиналась новая жизнь.

*

   То, что больше всего поразило Мартину в тюрьме в первый день её заключения - это странный, пёстрый и одновременное единый состав ей обитателей. Первая, с кем Мартина сделала знакомство, была упитанная женщина лет тридцати с чем-то в перчатках без пальцев, которые она никогда не снимала, в платье, ещё не слишком грязном, но настолько узком, что казалось, оно вот-вот лопнет, и в высокой украшенной лентами шляпе наподобие цилиндра. Когда Мартина, напуганная и смущённая новой обстановкой, устроилась в каком-то дальнем углу на куче соломы, эта женщина подошла и расспросила, кто она такая. А затем принялась чистить свои ногти. Она каждый день чистила ногти, сосредоточенно, подолгу и плодотворно. Ногти - это была единственная часть её тела, за которой можно было следить в тюремных условиях, единственная чистая.
   Так вели себя многие. Никто и ничто не могло отвлечь престарелого бывшего маркиза в бывшем парике заниматься завивкой буклей на этом самом парике, годившемся разве что для огородного чучела. Ежедневно несколько часов тратила на свой туалет жена другого бывшего, польстившаяся когда-то на его только что полученное дворянство, не оправдавшее надежд, сделавшее чужим и для третьего и для второго сословия, приведшее в конце концов за решётку. Эта женщина, именем Дельфина, изобретала ежедневно новые варианты веществ, заменяющих косметику. Цель её была вполне конкретна, в отличие от остальных: нравиться некому гражданину, с которым она состояла с начала своего заключения в близких отношениях, и который теперь, кажется, стал меньше обращать внимания на неё в пользу другой дамы. Гражданин этот был необычен тем, что являлся единственным из тюремного общества, кто сидел за вполне конкретный проступок, не имеющий отношения к борьбе патриотов и роялистов. Он украл лошадь, причём довольно давно, три года назад. Поскольку этот гражданин был до сих пор жив, и никто как будто не собирался скармливать его девице Гильотине, надо было полагать, что о нём попросту забыли, как бывало с особо везучими заключёнными. Сам он говорил, что попасть в тюрьму - это даже не так плохо, потому что в противном случае пришлось бы наверняка отправиться на фронт.
   Впрочем, рассуждений подобных никто не одобрял. Единственным, кто относился к конокраду более-менее благожелательно, был муж Дельфины, вдвое старше её, человек тучный и чересчур спокойный, постоянно занятый раскладыванием пасьянса или чтением 12-томного роман Луве де Кувре "Похождения кавалера де Фобласа", предусмотрительно захваченного в день ареста. Все прочие сходились на мысли, что служить в армии, защищая Республику, без сомнения, более благородно, чем сидеть в тюрьме. И это было довольно удивительно, если учесть, что всем этим людям уже пришлось из-за Республики страдать, а на горизонте маячило страдание ещё большее.
   Здесь, в тюрьме, все странным образом чувствовали себя слитыми с делом Революции. Не только те, кто был ранее Её другом, а теперь, будучи заключённым Ею и всечасно находясь под угрозой казни - опять же благодаря Ей - должен был бы, по логике вещей, отречься от прежних взглядов; не только такие люди остались привержены общему делу французов, но напротив, даже и именовавшие себя врагами Революции (каковых было здесь гораздо меньше) ощутили неожиданно для себя свою к Ней причастность. Заключённые были, с одной стороны, извлечены из общества, того общества, где происходили все насущные процессы и где делалась история; с другой стороны, они создали общество своё, отдельное, которое не было силой в их стране, но в которое, тем не менее, находилось как бы ближе и к политике, и ко всему, что её касается. Так же гулко, как раздавались шаги тюремщиков по каменному полу, гремели в этих стенах все события, что происходили во внешнем мире. Интерес к государственным делам был как будто даже больше, чем за стенами. От этих дел зависели их жизни, и потому иных забот, как о состоянии Республики почти не было. Мужчины и женщины деловито интересовались, как обстоят дела на фронте, памятуя о том, что после победы в войне нужда в терроре должна отпасть, и подозрительные будут выпущены из тюрем, или же - это касалось лишь ничтожного меньшинства - тайно желая победы пруссакам и англичанам и надеясь на восстановление старой монархии. Время от времени приходили новости, что арестован тот или другой депутат Конвента или член муниципалитета. Тогда это была главная тема разговора, потому что начинали ждать изменений: одни в лучшую сторону, другие в худшую для себя.
   Для некоторых, правда, забота о хлебе насущном не отпала полностью. Кое-кто продолжал думать об оставленным хозяйстве; кое-кто вынужден был платить за своё собственное содержание в тюрьме; кое-кто заказывал обеды из ресторана. Но заключение неизменно оборачивалось разорением для любого дела, так что рано или поздно думать о нём становилось бесполезно и чересчур грустно. А говорить о таких вещах вообще не было принято. Тюремное общество предпочитало галантность, просвещённость и остроумие. Ему по душе были не вздохи о потере имущества, а любовные вздохи.
   Любовных вздохов было предостаточно. Ни одна из сторон жизни на воле не была в недостатке здесь. Существование в тюрьме нисколько не отличалось от существования вне её, не было ущербнее. Нисколько, за исключением одного-единственного элемента - постоянного ожидания гибели. Каждый день мог оказаться последним, и каждый день проживали, как последний. Это было перманентное состояние умопомешательства, эйфории, рождённое ужасом и сознанием величия ситуации, дел эпохи, к которым обитатели тюрьмы оказались сопричастными, состояние притупившееся и растянувшееся во времени. Как будто соревновались в беге наперегонки со смертью. Но и умереть хотели красиво. У одного большеротого книготорговца была заранее заготовлена латинская фраза, над сочинением которой он бился два дня, и которую надлежало сказать на эшафоте, чтобы остаться в памяти у потомков. Фразу эту хозяин никому не сообщал, так как боялся плагиата.
   Каждый день, с полудня до часу, молодой гугенот, не более двадцати лет с виду, полный спокойствия и завораживающей самодостаточности, припадал к тюремному окошку. Там стояла женщина в потрёпанном синем платье и с большим животом. Она не видела его. Она приходила, что б он мог её видеть. Час он смотрел на неё молча и никак не выражая своего чувства, а затем спокойно возвращался в свой угол, чтоб перекинуться с кем-нибудь парой фраз о философии Платона.
   Да, кого только нельзя встретить было здесь! Наибольшее впечатление производил хромоногий член муниципалитета, ярый террорист по виду, один глаз которого вследствие какой-то болезни не закрывался даже во сне. Он отличался тем, что оказался арестован в своём доме ночью и даже не успел одеться, так что вынужден был ходить в исподнем. Но что за беда, если добрая половина его соседей выглядели не лучше даже и в одежде, предназначенной для света, поскольку она была или бесконечно грязна или уже порвана. Никто не обращал внимания на подобные мелочи, ибо в тюремном обществе было более фантазии и условности, нежели в любом другом. Оно жило по своим собственным законам, позволяющим любую форму платья, и если у кого-то оно было неудовлетворительным, общество выдумывало и воображало ему шикарные наряды так же, как оно воображало каждую секунду, что находится не за решёткой, а в самых нормальных человеческих условиях.
   Молодые люди воображали здесь те условия, к которым приготовлялись, но в которых так и не успели пожить. Девушки из бывших впервые испытывали приёмы светского обращения. Юноши, лишь на несколько лет опоздавшие, чтобы быть вождями и героями славных дней 1789-го, распыляли своё рвение в тюремных стенах, строили планы, произносили речи о республиканизме. Рядом с ними были люди старше на пять-восемь лет, имевшие возможность принять участие эпической борьбе французского народа и уже казавшиеся стариками. А были старики, казавшиеся молодыми, вспомнившие внезапно, что вся их жизнь не содержала ничего, что можно вспомнить, и бросившиеся на поиски впечатлений. Были самые что ни на есть дремучие крестьяне, которые в беседах с товарищами по несчастью только начали отрывать мир. И были утончённые аристократы, впервые в жизни увидевшие крестьян так близко.
  
   Среди лиц тех самых утончённых аристократов, остатки которых Революция тщательно собирала из всех углов и помещала в свои тюрьмы, один был знаком нашей героине. Сначала она подумала, что ошиблась, что ей только кажется. Кажется, будто высокий господин в зелёном фраке и почти без седых волос есть ни кто иной, как человек, служивший наполнением всей её жизни. Но когда в разговоре он случайно повернулся к Мартине лицом, сомнений больше не было. Осталась только робость. Они больше не господин и служанка, но стоит ли первой и напоминать о себе? Взгляд тёплых глаз барона скользил туда и обратно, не задерживаясь на её фигуре. Несколько дам в потрёпанных кружевах привлекали его внимание. Одна из них была Дельфина, вторая выгодно отличалась от других наличием веера, который не забыла захватить во время ареста, третью Мартина видела утром, когда та пыталась стирать своё платье, не снимая его, в маленьком фонтане. Судя по всему, эти господа говорили о поэзии или о чём-то в этом духе.
   На следующий день, когда Мартина в очередной раз внимательно разглядывала спину бывшего кумира, извлекая из пыльных сундуков и заново, с удивлением и некоторым страхом, открывая для себя выцветшие отрывки сладостных когда-то воспоминаний, барон, как будто что-то почувствовав, обернулся и посмотрел на неё. Лицо быстро сменило выражение с нейтрально-учтивого на удивлённо-заигрывающее:
   - Бедняжка! Давно ты здесь?
   - Третий день, месье.
   - За что же арестовали такого ангелочка? Впрочем, не надо, не говори. Это не имеет значения. Знаю, что ни за что. Ты из Сен-Антуана или Иври? - он ласково подмигнул.
   "Он не узнаёт меня! Или это не он?"
   - Дай-ка отгадаю. Ты бедная швея, сиротка восемнадцати лет отроду, живёшь на чердаке в Антуанском предместье... Нет, ты живёшь, наверно, в Сен-Марсо... Ты "добрая патриотка", как они говорят, но тебе нечего было есть, и тогда ты... - снова последовала игривая улыбка. - Пока я всё правильно угадал?
   - Вы ведь барон де Мимер?
   - Нет. Я гражданин Рикар.
   - Гражданин Рикар?...
   - Да. По крайней мере, мне так сказали учтивые и ароматные господа при входе в это заведение.
   Последовала короткая пауза.
   - А откуда Вам известно моё прежнее имя?
   Он спросил это настороженно, перейдя вновь на "Вы", на учтивый светский тон, но в его тёплых глазах не было особенного интереса.
  
   Прошло несколько дней. Между Мартиной и бывшим бароном возникло нечто наподобие дружеских отношений. Хотя вряд ли можно назвать это действительной дружбой. Может быть, она была для него чем-то вроде младшей сестры. Или забавным зверьком, которого так приятно ласкать в свободное время. Или она так и осталась для бывшего барона прислугой?
   Основную часть дня он проводил в обществе равных ему по роду господ и дам, говоря о вещах, в которых Мартина ничего не смыслила. Но каждый вечер после ужина - незадолго до того, как будут вызывать приготовленных для завтрашнего трибунала, и немного после этого - он уединялся с ней и разговаривал на самые невинные и ничего не значащие темы. Вернее, Мартина говорила, а "гражданин Рикар" слушал. Он заставил её рассказать все подробности прежней жизни, всё про её родителей, детство, жизнь в Сен-Кентене... и ещё множество вещей самого малозначительного и безынтересного порядка. Сам же не рассказывал почти ничего.
   - Барон, - попросила Мартина однажды, - поведайте мне всё-таки о судьбе Ваших близких! Где сейчас баронесса, где господин де Флавиньи, где аббат Клерамбо?
   - А ты их всех запомнила! Вот это да! - Барона этот факт развеселили чрезвычайно. -- Ну, что ж, милая моя горничная... расскажу. Все поселились при дворе курфюрста... э-э-э... м-м-м... чёрт побери, я опять забыл название этого несчастного курфюрста! У немцев такие названия, сами знаете!
   - Вас хорошо там приняли?
   - Ну, разумеется! У немцев ведь нет ни настоящих аристократов, ни тем более людей просвещённых. Там довольно много французских дворян. Целое сообщество, можно сказать.
   Маменька снова вышла замуж. За такого же эмигранта, как мы. И снова овдовела. Благодаря наследству мужа она теперь пользуется большим уважением и, как прежде, собирает у себя просвещённое общество: правда, теперь не по четвергам, а по средам... и говорят они немного на другие темы.
   Клерамбо вообще отлично устроился. Его литературные способности никому сейчас не нужны, но за то душеспасительные - нарасхват. Наши изгнанники хотят общаться с Богом. Умирающие старые графини зовут его к своей постели, и юные девушки покорно целуют ему ручки. По-моему, он и сам уже готов уверовать в непорочное зачатие и прочие такие вещи...
   Что до господина Флавиньи, то, когда я уезжал, он собирался в Россию, чтобы вступить там в дворянскую армию герцога Конде. Думаю, сейчас он плетётся в санях по какому-нибудь лесу между волками и сугробами...
   - Помнится, у господина де Флавиньи была дочка, - проговорила Мартина, вспоминая злодейку, которая чуть было не присвоила е возлюбленного.
   - Ты и её запомнила? Что ж, верно... Была.
   И бывший барон усмехнулся, наполовину весело, наполовину грустно, так, как умеют только аристократы, живущие в мире игры, и люди, не имеющие жизненного стержня. Затем он поведал о судьбе своей бывшей невесты:
   - В девяносто первом году наша семья решила эмигрировать вместе с её семьёй. Наверное, время выбрали неудачно. Пока собирались, нагрянул скандал с бегством короля. Мы выехали вскоре после того, как его вернули. Разумеется, солдаты на дорогах стали более внимательны, но ведь вокруг всё говорило о том, что со временем положение должно сделаться ещё хуже. Так что решили ехать - я, мадам де Мимер и Флавиньи с дочерью - не смотря ни на что, хотя матушка очень боялась, а мадемуазель проявляла признаки нездоровья. Незадолго до того баронесса опять сошлась... хм... прошу прощения, это неуместная подробность. Словом, они с Флавиньи были в ссоре, но в то время примирились перед лицом общей беды.
   Кое-как добрались мы до бельгийской границы. Останавливаться было нельзя, но мадемуазель сделалось совсем плохо. Кажется, как потом я узнал, у неё была пневмония. И вот, вообразите себе: в ближайшей деревушке в Бельгии мы выходим из кареты и стучимся на постоялый двор. Я помню, как господин Флавиньи на руках заносил свою дочь туда. А Вы бы её и не узнали! Лицо у бедной девочки было осунувшееся, синюшное, да ещё одеты мы были все как простые... хм... "граждане", выряжаясь их языком. Так что вообразите себе её - бессильную, полуживую, с пылающим лбом, да ещё и с трёхцветной кокардой на этом лбу! И вот, когда вошли, господин Флавиньи, помнится, сказал: "Неужели, я должен положить свою дочь сюда, в этот клоповник? Будь прокляты те, из-за которых она не может быть сейчас в своёй постели!". На этом постоялом дворе количество насекомых в кроватях я могу сравнить только с тюремным. А какой там был запах! - Мимер усмехнулся. - Я никогда его не позабуду, это самое живое из воспоминаний моей жизни - вонь постоялого двора, который я уже не смог бы отыскать сейчас, поскольку не помню ни имени деревушки, ни дороги, которой мы ехали. Это была смесь жареного лука, сыра, прокисшего вина, собак, кошек и ещё чего-то. Матушка всё ещё боялась, что нас настигнут, и настояла, чтобы представиться вымышленными именами. Теперь я уже забыл, что это были за имена. Мы послали за доктором, но он оказался ни на что не годен. Ночью у мадемуазель начался сильный жар, она металась в беспамятстве, около шести утра скончалась, а поскольку нам задерживаться ещё было опасно, да и бесполезно, господин Флавиньи заплатил трактирщику, чтоб тот похоронил её, и мы поехали дальше.
   Максимилиан посмотрел на Мартину и добавил:
   - Должно быть, на её могиле и написано то имя, которое придумала госпожа де Мимер. Или не написано никакого.
   Они помолчали.
   - Извините, что я спросила. Вам, наверное, очень печально вспоминать об этом...
   - Да нет, вовсе нет.
   Они помолчали ещё.
   - Забавно, - сказал барон сам себе, - она всю жизнь презирала чернь и умерла, одетая как прачка... Помню, как она лежала в чепце с кокардой... хорошо, что она была в забытьи...
   Печально улыбнувшись, он добавил:
   - Кажется, это была самая милая из всех моих невест.
   На следующий день он рассказал и об этих невестах. Последняя из них была сорокалетняя вдова из эмигрантов, под слоем пудры даже симпатичная, и обладающая немалым состоянием. Баронесса настояла на том, что это хорошая партия; барон на какой-то момент снова утратил свою волю и сделал предложение вдове. Как всегда, с приближением свадьбы он всё более стал ощущать необходимость избавиться от этой дамы и избежать исполнения своего желания стать семейным человеком, после которого мечтать было уже не о чем. Как назло, в этот раз никаких законных поводов разорвать помолвку не было. Венчание катастрофически приближалось, гости приглашались в ужасающем количестве, платье невесты шилось с жуткой скоростью. Барон со страхом перебирал в голове страны и города, куда он мог бы убежать, но не был в состоянии остановить свой выбор, а так же избавиться от ощущения того, что совершает подлость.
   Спасение пришло и, как обычно, неожиданно. Бывшая любовница барона - в смысле, одна из них - написала с родины, что ей совсем худо, одиноко, страшно, и нет возможности выехать. Окрылённый шансом избавиться от своей вдовы и при этом совершить нечто героическое, барон сразу ухватился за него. Ехать во Францию было опасно, но, по крайней мере, это дарило новое ощущение; в случае женитьбы же возможность получения таковых неминуемо иссякала. Словом, барон написал даме, что уже спешит ей на помощь, и тайно выехал из Германии за три дня до свадьбы.
   Вскоре после пересечения границы Франции он был арестован и в Париж прибыл уже под конвоем.
   - Как же Вы решились на такой скверный и при том опасный поступок? - спросила Мартина.
   Барон, довольный произведённым впечатлением, рассмеялся.
   - Видите ли, я сказал себе, что у меня не будет больше шанса пуститься в приключение, тогда как женщины всегда найдутся!
   - Вы порочный человек, барон, - серьёзно отвечала девушка.
   Но не смогла сопротивляться в следующую секунду, когда развеселившемуся де Мимеру вздумалось поцеловать её.

*

   Явившись утром на работу, Антуан Шампоно обнаружил двоих своих товарищей крепко спящими на полу комитета и ощутил запах вина. Всё понятно, эти двое опять безответственно отнеслись к дежурству. А ещё удивляются, почему враг так беззастенчив...
   - Поднимайтесь-ка вы, бездельники! Слышите меня? Лалив, Шошар!
   Те нехотя зашевелились.
   - Подъём! Утро! Враг у ворот, республика в опасности!
   - А? Что такое? Ммм... - забормотал секционер с седыми усами. - Подождите...
   - Эх, Шошар... Хорош же из тебя республиканец, коли ты не можешь встать, когда тебе говорят о том, что нужно защитить родину!
   - А что случилось?
   - Да ничего не случилось, Шошар, - отозвался Лалив, уже полностью проснувшийся. - Он всегда всех будит такими словами, злодей!
   - Я злодей, а вы два пьяницы!
   - Слышал, слышал? - весело заговорил молодой стражник Мартины своему товарищу. - Этот избалованный человек наверняка вчера покоился в объятиях своей прекрасной Данаи и не помышлял о том, что мы, насквозь промокшие, трудимся над спасением Отечества от контрреволюции!
   - Да, да, мы отводили в тюрьму одну подозрительную, будь на неладна, а обошли опять, наверное, штук десять тюрем, чтоб им всем провалиться, пока нашли, куда её пристроить!
   - И решили напиться по этому поводу! - скептически добавил Шампоно.
   - Я же говорю, Шошар, этот изнеженный субъект не представляет, что такое мёрзнуть под дождём, исполняя свой долг! Ха-ха! Между прочим, у этой девицы, была фамилия, как у тебя...
   - Ладно-ладно. - Примирительно ответил Шампоно. - Давайте-ка за работу!
   - За рабо-о-оту... Честное слово, Шампоно, та девица была, наверно, твоя родственница. Она такая же невыносимая, как ты. Какие проклятия она расточала в мой адрес, с ума сойти!
   - А ты, наверное, хотел с ней познакомиться своим обычным способом, хлопал по мягкому месту! - Сказал Антуан насмешливо, начиная разбирать бумаги.
   - Не только! - Лалив потянулся и взглянул с тоскою на работу, которая ждала его. - Я пытался беседовать с ней ласково... И даже имя запомнил!
   - И как же её звали, друг мой?
   - Её звали Мартина.
   Какая-то сила вырвала важные бумаги из рук Шампоно, и мигом изгнала из его головы думы о предстоящей проверке появившихся в их районе испанских подданных.
   - Постой-постой... Как ты сказал?
   - Мартина!
   - А дальше? Больше ничего? У неё только одно имя?
   - Как будто одно. А в чём дело, приятель? Она, что, и вправду родня тебе?
   - Стой, Лалив... Опиши её мне. Как она выглядела?
   - Ну... Футов пять ростом, волосы чёрные...
   - А глаза?
   - Глаза я не приметил....
   - Она ещё была сутулая, - вставил Шошар. - Я, помню, подумал: сколько же она, эта роялистка, кланялась аристократам и попам, что так изогнулась!
   Шампоно замер, как был, за столом. Лицо несколько побледнело, глаза бессмысленно уставились на руки и на лежавшие рядом донесения о прибытии испанцев и жалобы на продавцов, вновь завышавших цены.
   - Ты чего? - спросил Шошар. - Есть, может, хочешь?
   Антуан осмысливал услышанное.
   - Не пойму, - сказал он наконец. - По всему выходит, что это моя сестра...
   Теперь для Лалива с Шошаром пришла очередь задуматься. Какое-то время все трое молчали, оказавшись в замешательстве от того нового соотношения, которое возникло между ними. Спустя минуту они осторожно принялись выяснять, кем же теперь приходятся друг другу и Родине.
   - Эх, чувствовал же я, что надо отпустить её! Помнишь, Шошар, я предлагал? Дурацкая монета, дурацкий случай!
   - Бред какой-то... Честное слово, я не понимаю... Почему она вдруг оказалась здесь? Без предупреждения... Но моя сестра не роялистка, слышите, не смейте говорить так!
   - Прости нас, прости, Шампоно, если можешь! Может быть, скоро всё образуется, и её выпустят... - Лалив и впрямь выглядел искренне сожалеющим об ошибке.
   - Вот чёрт! - сочувственно отозвался Шошар. -- А у тебя нет другой сестры?
   Шампоно закрыл лицо руками.
   - Но пойми же ты... Её нашли ночью, одну, без удостоверения о благонадёжности... К тому же монахиня...
   - Она была послушницей!
   - Всё одно, гражданин. Она сказала, что ищет особняк баронов де Мимер. Баронов! Не "бывших", а "баронов", она так и сказала! Что ты сделал бы на нашем месте?
   Шампоно бы сделал то же самое.
   - Если наш революционный комитет арестовал её, он может отменить это своё решение и велеть выпустить её? Как вы считаете?
   - Не думаю, - Лалив покачал головой. - Слишком явные свидетельства против неё. Твоя сестра, Шампоно, вся "подозрительная", с ног до головы.
   - Если мы вдруг скажем, что она на самом деле патриотка, сами загремим, - сказал Шошар.
   - Она патриотка, патриотка, слышите!!!
   - Ты это знаешь наверняка? Ох, не доверяю я этим монастырским крысам...
   - Гражданин Шошар, когда же ты уже научишься не болтать подобных глупостей, чёрт побери!?
   - А что? Я сказал то, что думал! Я честный патриот!
   - Шошар, моя сестра не более аристократка, чем твоя! Ну сам подумай, мы вместе росли, с чего ей быть роялисткой!? Твоя сестра роялистка?
   - Ты что рехнулся, Шампоно?! - возмутился Шошар. - Где это видано, чтоб обвинять мою сестру в таких вещах!? Она даже имя сменила. Раньше Шарлоттой была, а теперь...
   - Ну, видишь, оба мы республиканцы, и раз твоя сестра за Революцию, то разве моя может быть против?
   Пока Шошар думал над этим логическим уравнением, Шампоно с Лаливом снова подняли вопрос об отмене постановления комитета об аресте. Прежде им приходилось только арестовывать, и никогда - освобождать. Хотя это и было как будто естественно, осуществление на практике подобной отмены представлялось очень слабо. Предположим, можно написать бумагу и явиться с ней к начальнику тюрьмы, приказав от имени революционного комитета освободить известную гражданку. Но что он скажет? Тюремщик так же мало понимает в том, где разграничиваются полномочия республиканских органов, как и секционеры; он так же неуверен в своём будущем и держится за жизнь; он такой же маленький царёк в своей тюрьме, как бдительные Шошар и Лалив - на своей улице.
   Пускай он даже подчинится, отпустит Мартину. Распоряжение секции никак не избежит огласки, дойдёт до Коммуны, до Общественного Обвинителя, до Комитета Общей Безопасности. И что тогда? Ведь сестра Шампоно, сказав правду о своём прошлом, свидетельствовала против самой себя. "Революционный комитет секции Гравилье, сговорившись с врагами Отечества, воспользовался своими полномочиями, чтобы освободить из-за решётки особу, которая сразу по нескольким статьям подходила под закон о подозрительных и, согласно декрету Конвента, должна содержаться в тюрьме"...
   "Подходит... Да, подходит, ну и что ж из этого?" - думал Антуан, шагая вечером в тюрьму, которую Шошар с Лаливом указали ему. Ну, служила Мартон у баронов. Ну, жила в монастыре. Может быть, она так же и дурно образованна, полна предрассудков, ничего не смыслит в политических делах... Но она не способна причинить вред Республике; ей это не придёт в голову! Спросите у Мартины, предпочитает она справедливость, закон и свободу или неравенство и угнетение - Шампоно головою готов поручиться, что она выберет первое!
   Между тем, разве его товарищи не следовали этому самому Закону, когда арестовывали бедную девушку? И разве Шампоно бы поступил иначе? Всё было правильно. Что же, закон дурной? Как бы не так, не будь его, страна давно бы рассыпалась на сто частей, попав в лапы контрреволюции, потонула в крови, пущенной вилами шуанов и шпагами дворян, вернулась бы в лоно бесправия...
   Значит, это не ошибка людей. Люди действовали правильно. Ошибка Революции? Нет, этой богохульной мысли допустить нельзя... Да и потом, как бы там ни было, ведь Революция это всё-таки не женщина в тунике, чтобы мочь ошибаться, пропускать запятую или обсчитывать тебя на су! Будь общее дело французов неправым по сути своей, разве улыбались бы так рабочие на улицах, разве было б это ощущение вечного праздника, разве были бы победы при Вальми и Жемаппе?
   - Много вас таких тут ходит! - ответил привратник тюрьмы на просьбу Антуана как-нибудь помочь освобождению его сестры. - То, говорят, выпусти какого-нибудь бывшего, то свидание устрой... Я, между прочим, на посту! А уж ты, гражданин, коли правда член революционного комитета, должен понимать такие вещи.
   - Пойми и ты меня. Я - честный республиканец, это любой тебе скажет, кто знает меня! И я могу поручиться за свою сестрёнку. Клянусь, она такая же аристократка, как русская царица - патриотка!
   - Верю-верю! - Привратник устало отхлебнул кофе из железной кружки.- Значит, жди, что её оправдают. Трибунал справедлив. Марата ведь оправдали.
   Это был в точности тот ответ, который Берто всякий раз давал родственникам заключённых, приходившим в комитет секции просить за своих близких.
   - Вот так-то, гражданин. Предлагали мне тут на днях тысячу ливров, чтоб помог сбежать одному англичанину. А я так и сказал: нет, приятель, деньги мне нужны, но местами меняться с ним я не хочу. Начальник Консьержери побывал, вон, уже за решёткой... добренький был. А у меня детей пятеро.
   Антуан ждал чего-то подобного. Он долго упрашивал позволить хотя бы передать сестре продуктов. Вообще-то это было не по правилам. Но, видимо, тюремщик то ли был в хорошем настроении, то ли испытывал особенное уважение к члену комитета секции. Удалось уговорить его.
   На другой день между Шошаром, Шампоно и Лаливом чувствовалось отчуждение. Особенно со стороны последнего заметно было, что история с Мартиной выбила его из колеи. Те же мысли не давали покоя Лаливу: чья вина в том, что честная девушка попала в тюрьму, и чем можно помочь ей и её брату, с которым они за последние месяцы так сдружились?
   - Послушай, - сказал он. - Я не спал эту ночь. Не могу себе простить.
   - Ты не виноват, Лалив, не виноват! Ты действовал, как должно. Мне кажется, это всё случай... Провидение...
   - Нет, я должен был... Должен был лучше думать в тот день... В общем, знаешь... Я чувствую себя обязанным помочь... Твоя сестра выйдет из тюрьмы, клянусь!
   - Спасибо, гражданин!
   Лалив смущённо улыбнулся, и товарищ отвечал ему тем же.
   - Мой троюродный брат работает судебным исполнителем, знаком с обвинителем, с присяжными, с президентом трибунала... Я напишу ему. А если не поможет... Шампоно, обещаю, гражданка будет свободна, даже если мне придётся для этого... даже если мне придётся идти к самому...
   Он замешкался.
   В самом деле, к кому? У Французской республики нет президента, верховная власть принадлежит собранию, Конвенту, чей председатель сменяется каждый две недели, во избежание диктатуры. К кому идти? К гражданину Робеспьеру? Он всего лишь один из семи с половиной сотен депутатов, хотя, без сомнения, и очень авторитетный благодаря личной добродетели. Гражданин Робеспьер не имеет никаких полномочий в плане судопроизводства и заключения. К обвинителю Фукье? Его власть очень велика. Говорят, будто он лично выбирает тех, из арестованных, кто пойдёт под суд в тот или иной день; говорят, будто он даже сам выдумывает заговоры, чтобы карать тех, кто ему неугоден. Но выпустить человека на свободу... Шампоно, достаточно осведомлённый об устройстве государства, сильно сомневался, чтобы у Фукье были законные возможности для этого. Этот человек может "забыть" Мартину в её камере, не отдавать под суд, не предъявлять ей обвинения - оставить в тюрьме на неопределённый срок, но не привести в объятия любящего брата. Гражданин Фукье, как и сам Шампоно подобен Геркулесу, рыдавшему над своими детьми, убитыми им в припадке безумия: подобен своей разрушительной силой - но не возможностью спасать.
   - ... даже если мне придётся идти к самому...
   - ... к самому Дьяволу, - с улыбкой сказал Шампоно.
   - Да. К самому Дьяволу! На то я и есть якобинец, чтобы защищать справедливость, ведь верно? - спрашивал Лалив.
   И они обнялись.
   Вечером Шампоно зашёл домой, чтобы взять кое-какую еду, приготовленную для Мартины. Вся семья сошлась на том, что стоит позаботиться о девушке, попавшей в столь тяжёлое и несправедливое положение; Анна заняла денег и почти с боем сумела добыть две куриные лапки.
   - Для гражданки Шампоно! - говорил Антуан, вручая тюремщику узел с едой, куда вложил письмо со словами поддержки. - Ты не забудешь? Обещаешь мне?
   - Ладно-ладно, - проворчал тот, уже будто жалея, что согласился на услугу. - Я не из тех, кто отнимает пищу у голодных.
   Он положил узел на стол и, проводив глазами Шампоно, принялся набивать трубочку, предавшись некоторым размышлениям. В это время из каморки, дверь в которую располагалась в двух шагах от рабочего места тюремщика, выскользнула маленькая девочка. Удостоверившись, что чужак удалился, она засеменила к отцу, чтоб приласкаться, но по дороге заметила узелок, который интересно пах. Запах был похож на мясо: она ещё помнила этот продукт, который когда-то пробовала. Однако сладостная мысль о том, что отец принёс это для них, и что сегодня они будут есть как короли (ну, то есть, как тираны былых времен), казалась слишком нереальной. Поэтому девочка пока что не решалась высказать своё предположение. Она притворилась, что не замечает узелка - притворилась, как могла хорошо, не считая мимолётных взглядов и частых движений носика, наслаждающегося райским ароматом.
   - Папа, Камилю там ещё хуже, - тихо сказала она, прижавшись к коленям сидящего тюремщика.
   Тот поднялся и вошёл вместе с нею в каморку.
   Там, на единственной чистой постели лежал бледный, почти зеленоватый ребёнок лет шести. В углу копошились ещё малыши.
   Когда тюремщик склонился над больным, тот открыл глаза, слабо улыбнулся и спросил:
   - Папа, ты достал курицу для нас? Я чую её запах.
   - Давай я принесу её сюда! - радостно подхватила девочка.
   - Нет... погоди... - растерянно сказал тюремщик.
   Полминуты он ещё стоял над сыном, любовно теребя его волосики и в задумчивости трогая горячий лоб. Потом сказал:
   - Ладно, Симона, неси сюда курицу и всё, что там есть. Только не забудь, мы должны оставить кусочек вашей матери, когда она вернётся.

*

   Первый поцелуй Мартине показался неприятным, разумеется. Но второй, за ним последовавший вследствие того, что девушка не проявила никаких признаков протеста, наполнил всю душу радостным трепетом.
   Неужели всё это происходит с ней наяву? Неужели Мартину обнимают руки того самого барона де Мимера, который казался ей ангелом, центром Вселенной? Неважно, что он проводит столько времени с другими дамами, неважно, что не даёт никаких обещаний. Прикосновения барона, которые он с лёгкостью дарит ей каждый вечер теперь, так прекрасны, так упоительны, что просто не могут быть чем-то не угодным Богу.
   Её душеспасительные принципы, её драгоценная добродетель, её мечты о том, чтобы принадлежать мужу, Ему, одному-единственному - всё вдруг потеряло ценность, растворилось, рассыпалось, как ветхая материя, отошло в прошлое, туда, в Сен-Кентен, в каморку прислуги де Мимеров, в тот мир, который, по счастью или же к сожалению, никогда не вернётся. Словно освободившись от тесных башмаков, носимых лишь из страха заслужить осуждение, выбросив старую одежду и вместе с нею те части своей души, которые уже не имели смысла, она кинулась в бездну. Там, где нет строгого надзора, нет осуждающих соседок, матушек, тётушек, учительниц и монахинь, нет кюре, который велел бы покаяться и устыдиться; там, где нет будущего и нет надежды, но есть он, барон, благосклонный, соблазнительный и реальный, все смыслы, все принципы жизни меняются на противоположные. Сокровище Мартины не нужно ни ей, ни кому-либо. Так пусть барон делает всё, что захочет.
   - Мадемуазель! - Барон ахнул, поняв, что Мартина впервые за жизнь пробует то, что была для него так привычно. - Что же Вы меня не предупредили?
   Открыв глаза, бывшая девушка посмотрела на него жалобно, совестливо и с огромной надеждой.
   - Бедная моя малышка!
   Барон ласково улыбнулся, поцеловал её в нос, а потом, сказав себе мысленно: "Черт возьми, я соблазнил девушку", засмеялся - радостно, довольно, совершенно по-детски, пребывая в сильнейшем восторге от этого возмутительного поступка.
   - Я, не знала... Не знала, как Вам сказать...
   - Ничего, ничего дорогая! Пусть это не огорчает Вас. Право, такие мелочи...
   Мартина поднялась на ноги. Ей было, конечно, не по себе, немножко неприятно, неловко, казалось, что всё продолжается дольше, чем следует. Бывший барон упрашивал её не беспокоиться насчёт произошедшего. Сокровище, с которым Мартина решила распроститься для него, и сам факт этого бесценного подарка, были, по словам барона, совсем незначительной неприятностью. Стыдиться и беспокоиться не следует, пусть она побудет здесь ещё немного.
   Всё происходящее неимоверно забавляло бывшего барона. Недостатка дамского внимания отнюдь не ощущал, и даже с того времени, как оказался за решёткой, успел уже воспользоваться благосклонностью нескольких бывших аристократок. Но сейчас - эта странная девица, простолюдинка, да ещё и утверждающая, что служила когда-то у него в доме, - нет, когда-то в юности, он оттачивал своё мастерство на горничных и посудомойках, было дело, - так ведь ещё и, как оказалось, нетронутая! Неожиданно барон сообразил, что из всех женщин, которые у него были - он не помнил их точное число, а список имён вместе с датами славных триумфов был брошен вместе с доброй частью имущества тогда, когда они в спешке уезжали за границу, - из всех женщин эта была единственная, доставшаяся ему непорочной. Забавно и так умилительно вместе с тем... Девушка, пусть и наполовину увядшая, но так трогательно прижимающаяся к его плечу и шепчущая, что любила и дожидалась всю жизнь только его одного, - разве могло бы такое случиться с бароном при старом, законном порядке?
   Единственное платье Мартины оказалось испачкано, и стирка, при чём незамедлительная, была крайне желательна, но в тюремных условиях не так-то легко осуществима. Соседки, разумеется, не пожелали бы делиться с Мартиной даже частью своего туалета, так что добраться до маленького фонтана, единственного источника воды, выстирать платье и подождать, когда оно высохнет, ей было не в чем.
   По счастью, ночь уже полностью вступила в свои права, и многие заключённые спали, так что можно было надеяться остаться незамеченной. Надев на себя рубашку барона и ужасно стыдясь, что в ней видны ноги выше колен, Мартина проскользнула на тюремный двор и принялась полоскать своё платье. Несколько фигур, кажется, дамских, стоя в стороне от неё, явно наблюдали за процедурой и оживлённо перешёптывались. Зима была уже близка, и Мартина, дрожа от холода, быстро перебирала руками в ледяной воде фонтана, стараясь поскорее избавиться от остатков столь долго хранимого сокровища.
   Ей не было ни весело, ни грустно, ни совестно, ни приятно, ни плохо и не хорошо. Мир остался таким же, как был. Если что-то и беспокоило Мартину, то разве что этот наряд, в котором она была почти голой... И ещё потом, когда стирка была уже почти кончена, шаги, выделившиеся из шороха листьев и голосов ночных птиц. Толстая женщина в длинных перчатках без пальцев и непонятном головном уборе приблизилась к Мартине, посмотрела на фонтан, затем на платье, затем на сорочку де Мимера и то ли насмешливо, то ли издевательски, а то ли всерьёз проговорила:
   - Поздравляю!
   Мартина схватила своё мокрое платье в охапку и убежала.

*

   После окончательного разорения Бланше вся семья перебралась в квартиру Антуана. Дом на улице Гренель ушёл по закладной. Особенно трудным расставание с ним было для жены Бланше: она плакала, она готова была остаться там во что бы то ни стало, готова была, как сама утверждала, погибнуть вместе с ним, под его обломками. "Ведь это мой дом, - говорила она, - это моё приданое, это приданое моей матери, я не могу с ним расстаться". Но потихоньку она смирилась, привыкла, а, если и роняла слезинку-другую, то так, чтобы никто не видел. Мебель из проданного дома перевезли почти всю. Кое-что обрело своё место в пределах квартиры Шампоно, но большая часть этого собранного за век добра лишь загромождала комнаты, казавшиеся большими только Анжелике, которая, хотя и тосковала немного о старом доме, была в восторге от нового, где так отлично можно было спрятаться среди наставленных без порядка вещей.
   Квартира была действительно маленькой. Более того, переехавшим с улицы Гренель она казалась просто крошечной, узкой, как исповедальня. Но когда семья собиралась целиком, они будто бы теснее, ближе сидели друг к другу, чем когда бы то ни было. Бланше, качаясь в кресле, рассуждал о том, что теперь его беспокоило: о причинах ли падения римской империи, о механизме, благодаря которому цветок поворачивается за солнцем, или же по поводу нравов разных народов и их обусловленности климатом. Антуан усаживался с книгой и казался совершенно погружённым в неё, но иногда неожиданно отрывался и давал меткие комментарии или опровержения теориям тестя. Тот принимался спорить - пылко, с воодушевлением и так, будто не было ничего важнее в его жизни, чем проблема устройства животного или человеческого организма.
   - Однако же, уважаемый Шампоно, я утверждаю, что народы, живущие в жарком климате, всегда бывают более страстными и вспыльчивыми. Объяснение этого просто: солнце нагревает их кровь, она расширяется, то есть её становится больше, и от этого убыстряются все процессы в организме, поскольку большее количество крови быстрее переносит питание к нашим органам. В то время как у народов северных крови мало, и потому поток её вял.
   - А если взглянуть иначе? Тепло расширяет человеческие жилы, а по широким руслам жидкость течёт медленнее - это сказал ещё в начале века русский учёный Бернулли. У народов же, живущих в холодном климате кровь бежит по узким проходам, и под давлением со всех сторон обступающих её стенок ускоряет свой ход. Так-то, милый тесть.
   - Нет, нет и нет! На жаре расширяются не только жилы, но и сама кровь! Так или иначе, её становится больше! А ещё древние открыли, что человек, в котором много крови, более весел и склонен к любви, чем тот, у кого преобладает чёрная желчь или слизь!
   - Но эти две жидкости тоже должны расширяться в южном климате.
   - Шампоно! Вы ведь не будете меня уверять, что Робеспьер, который с севера, более горяч, чем Дантон, который с юга!
   - В этом я уверять вас не буду.
   Оба смеялись. Анжелика рассмеялась в свою очередь, довольная тем, что семья в сборе и взрослые так энергично обсуждают что-то: она не понимала, что, да это было ей и не важно. Мать гладила её по голове, полная волнения о второй дочери, сидевшей рядом с ней и вязавшей одежду для того маленького, который должен будет появиться летом. Иногда Анна отрывала глаза от работы и весело смотрела на спорщиков.
   - А что вы скажете, о расширении костей, мышц и прочих частей человека? Выходит на юге, люди вообще должны быть намного крупнее!
   - Ваша дочь хорошо это подметила, Бланше! Вы когда-нибудь видели, чтобы люди из разных краёв отличались по размеру?
   - Ну, разумеется! И мой пример здесь как раз подходит! С чего, вы думаете, Дантона так раздуло?
   В такие минуты все они бывали счастливы и не думали ни о хлебных очередях, в которых ежедневно по несколько часов простаивала Анна, встававшая до восхода, или её мать, взявшая на себя часть обязанностей; ни об отсутствии мяса и дороговизне овощей; ни об отнимающей всё больше душевных сил работе Антуана; ни о войне, ни о терроре, ни об общественном спасении - разве только о начавшейся зиме, которая обещала быть холодной, как все зимы, пришедшиеся на пору общественных потрясений, и о том, что дрова на исходе. Когда служанка подошла к печи, чтобы бросить ещё одно полено, разговор утратил свою весёлость.
   - Того, что есть, нам и до нового года не хватит, - сказал Шампоно, имея в виду новый год по старому стилю.
   Топливо экономили, и до нового года всё-таки смогли растянуть свои запасы - но не более. Лишними деньгами семья не располагала, и приходилось делать выбор: тепло или пища. Мнения расходились. Бланше боялся холода. А жена его боялась за свою мебель.
   И однажды пробил час этой мебели. В тот день (дело было в середине месяца нивоза) Анна пришла домой с обмороженными щеками, и пока мать тёрла их своим платком, отец положил в печь последние поленья, тщательно сберегаемые на протяжении нескольких дней, а когда они сгорели, превратил в дрова свой столик для игры в карты: "Всё равно играть теперь не на что и не с кем".
   - Тогда надо сжечь и карты, - сказал Шампоно.
   - Да, пожалуй. Старые я сожгу: с королями и дамами всё равно никто сейчас не играет.
   И он бросил в печь всю колоду, чтобы стало ещё теплее.
   Этот эпизод - то, что прежде всего запомнилось Анне от зимы II года Республики. И ещё те длинные вечера и даже ночи, которые её муж должен был проводить на работе, и которые она просиживала за шитьём или вязаньем, глядя в окно на снопы света, исходящие от уличных фонарей. Реверберов осталось немного; их мрачные ряды напоминали о расправах первого года Свободы; ветер со скрипом раскачивал подвешенные к столбам коробки со стеклянными створками, в которых горели лампы. А внутри световых облачков метались снежные хлопья. Было впечатление, что снег спускается на Париж по специальным небесным трубам, а поскольку их слишком мало, и световые коридоры тусклы, он не может удержаться и тает, не успев достигнуть земли.
   Часто через окно она видела рабочих. На первом этаже располагалась мастерская каретников, и поэтому в квартире почти всегда можно было слышать удары их молотков, да иногда ещё радостные и возмущённые возгласы. Впрочем, очень быстро эти звуки сделались привычными для ушей и перестали ощущаться.
   Тихим семейным вечерам, которым не мешали англо-прусские интервенты и призрак гильотины, уж тем более не мешали эти добрые санкюлоты, представители суверенного народа. Чета Бланше и чета Шампоно довольствовались тем, что у них есть пропитание, и после еды играли на обеденном столе в новые карты, где были нарисованы гении и свободы вместо королей и дам.
   А в печи весело пылали ножки от кресел.

1794

   У барона де Мимера никогда не было такой сговорчивой, покладистой любовницы, как эта забавная простолюдинка. Она мирно сидела в свом углу, никогда не требуя, чтоб он переключил своё внимание с благородных дам, чтоб был с ней больше, чтоб говорил ей про любовь. Мартина вообще не требовала ничего. Это было чрезвычайно необычно, увлекательно, но иногда пробуждало в бывшем бароне голос совести:
   - Жаль, что мне нечего подарить тебе, - сказал он после того, как в укромном закутке тюрьмы в третий раз получил от неё всё, что хотел. - Кое-какие деньги остаются, но совсем мало. Может, закажем что-нибудь вкусное из ресторана Веймеранжа? Если он, конечно, не сидит случаем где-нибудь рядом, за решёткой...
   - Вы держите меня за куртизанку, сударь! - разговоры о материальной благодарности показались Мартине обидными.
   Последние два дня она, остыв от первого испуга и восторга, стала чуть-чуть грустить по своей былой невинности.
   - Барону, видимо, угодно думать, что если девушка отдалась ему, то она принадлежит к числу тех сомнительных особ, которые...
   - Ну что ты, что ты, нет! Неужто я тебя обидел?
   Решительно, эта девица всё больше удивляла его. Тем более хотелось чем-нибудь её порадовать.
   - Скажи мне, Мартон, у тебя есть мечта?
   - Я мечтаю выйти замуж.
   Барон чуть не лопнул от смеху. Через час он весело рассказывал сей эпизод в общем коридоре, где собрались его послушать два бывших виконта, восхитительная свежая восемнадцатилетняя маркиза, кюре и фальшивомонетчик. Все они немало позабавились над мечтою девицы, нашли её свидетельством наивных заблуждений и непросвещённости, а потом долго рассуждали о прелестях холостой жизни. После этого барону удалось полюбезничать наедине с маркизой и условиться с ней о встрече наедине, когда стемнеет.
   Ещё через час тюремщики объявили, что она, а так же два бывших виконта, священник и изготовитель фальшивых денег вызываются с тем, чтобы быть препровождёнными во Дворец правосудия и предстать завтра перед трибуналом.
   У барона было ощущение, словно его ударили по голове. Как и все, он жил в ожидании казни, как и все, боялся этого и, как все, шутил, но почему-то забывал о том, что может умереть, не осуществив своей главной мечты. Той, исполнение которой всё откладывал.
   Для проведения свадьбы требовался лишь служитель культа. Найти его в тюрьме в то время, как народ разбивал статуи с фасада Нотр-Дама и распарывал епитрахили, чтобы шить штаны солдатам, было намного легче, чем на воле.
   - Святой отец, не будете ли Вы любезны завтра обвенчать меня с одной из здешних дам?
   - О, с превеликим удовольствием, барон, - ответил тот и снова повернулся к своим партнёрам по пикету.
  
   Они стояли на коленях перед хромым табуретом, изображавшим алтарь, - она, откровенная дурнушка с тонкими, чёрными спутавшимися волосами, серым лицом и ввалившимися щеками, и он, бывший красавец, бывший дворянин, утративший весь свой блеск, включая блеск в глазах, и пропахший всеми ароматами тюрьмы и черни.
   - Максимилиан Жюль Адриан Рок Рикар д`Армон де Мимер, - чинно, по-роялистки, произнёс не присягнувший Конституции кюре, - согласен ли ты взять в жёны девицу Мартину Шампоно?
   - Да, согласен.
   Мартина трепетала от счастья. Она тоже была согласна.
  
   Свадьбу отметили пышно. Тюремное общество радовалось, как умело, опьяняло себя табаком, тайными сбережениями водки, плясками, музыкой, картами, и как всегда - речами, речами, речами о благе человечества и счастье новобрачных.
   - Спасибо Революции, - остроумно заметил читатель "похождений Фобласа", - за то, что соединила их сердца и руки.
   - Черт возьми, как я рад за них! - выкрикнул любовник его жены.
   А дальше жизнь потекла своим обычным бешеным ритмом, и снова заколотились сердца от страха, холода и нетерпения насладиться жизнью, снова загремели железные двери и ключи от них, зажатые в грязных руках якобинских энтузиастов, снова темнота за окнами ввергла жалкие человеческие существа в переживания о собственном ничтожестве перед лицом всемогущего Неба и всепобеждающего Народа. У скромных лучин устроились поэты, чтобы выразить свои души крошечными, экономными буквами из разведённой сажи на изношенных носовых платках. Прозаичные натуры забились по тёмным углам, чтобы дать свободу своим слезам, скрываемым в светлое время суток. Прочие, уединившись попарно, воображали себя новобрачными.
   Сами новобрачные, между тем, обнаружили склонность к нетюремному целомудрию. Когда после заката крупный дождь забарабанил по металлической крыше, на Мартину набрели неожиданное уныние и тревога.
   - Ты утомилась, жена? Поспи немного. Через несколько часов я приду, и мы побудем вдвоём.
   - А если я просплю, когда будут вызывать?
   - Не беда. Я всё тебя расскажу. Тебя не вызовут сегодня. Жена. - Барон удовлетворённо захихикал.
   "Ах, он точно такой же милый, как и в прежние времена!".
   Барон направился в центр шумной компании, которая продолжала отмечать его свадьбу, играть в пикет и ожидать своей участи. Он был полон самодовольной весёлости. Его глаза и засветились, как прежде, как в восьмидесятых годах. Ха-ха, он наконец женился! Сам от себя не ожидал, честное слово!
   Прежде, все последние месяцы, он был "гражданин Рикар". А сейчас - сейчас он снова, больше, чем прежде, по-настоящему стал бароном, он как будто помолодел, как будто исповедался и причастился. Как будто не было седины, как будто не было постоянного голода и страха, как будто его платье не было грязно и поношено! Ах, этот блистательный и поверхностный молодой человек, который сходил с ума от нетерпения и страха, неотвязно думая о своей женитьбе, которая то маячила на горизонте, то вновь отодвигалась, то казалась невозможной! Что если бы здесь была мачеха? И господин Флавиньи! И кузен, и его семейство, и все родственники, и родственники знакомых! Они бы сошли с ума, они бы не узнали барона! Малютка Флавиньи сдвинула бы свои потешные брови и выдала бы новую серию своих уморительных поучений... нет, на самом деле она обрадовалась бы... если была бы жива... Плешивый сатир Клерамбо, конечно, не удержался бы от своих ядовитых замечаний... ну, так и пусть катится ко всем чертям! Ух, каких же выражений набрался тут барон, в этой тюрьме, среди черни! Да еще и женился! Сам, не по принуждению, решительно и бесповоротно поклялся в вечной верности своей бывшей служанке, если только эта смешная девчонка не врёт и действительно работала в его доме!
   Женился!
   Барон де Мимер женился!
   Он совершил, в конце концов, этот решительный поступок!
   Максимилиан привалился к тюремной стене и громко захохотал сам над собой.
   - Пречистая дева, матерь Божья! Да, да, да! Я сделал это!!!
  
   Тем временем общество, пресытившееся свадебными торжествами, обратило свои взоры на группу вновь прибывших заключённых. Де Мимер давно заметил, что публика толпится возле нескольких новых личностей, и вокруг них ведётся оживлённая беседа. Он не обращал особого внимания на эту группу, покуда от неё не отделилась дама, приблизившаяся к новобрачному и сообщившая, что кто-то очень хочет с ним поговорить.
   Перед бароном предстал тщедушный человечек в затасканном малиновом фраке, полосатом жилете и башмаках с оторванными пряжками, которые он, наверно, пожертвовал на содержание республиканской армии. Худое лицо с белыми ресницами и русыми бровями уставилось на собеседника одновременно с дерзким вызовом и плохо скрываемой боязнью.
   - Вы меня не узнаёте, барон? Точнее, бывший барон.
   - Прошу прощения, сударь. Имею честь быть знакомым с Вами?
   - О, да, конечно, к чему Вам меня помнить, - высокопарно и как-то по-менторски заговорил обладатель белых ресниц, - ведь Вы никогда не считали за людей тех, кто Вам служит, не давали себе труда узнать, кто они такие! Вы только что женились на девушке, которая утверждает, что была Вашей служанкой! Быть может, она обманывает Вас, а Вы не в состоянии это проверить!
   - Я вижу, сударь, Вы уже отлично осведомлены в отношении моей частной жизни. Однако не изволите ли представиться?
   - Фамилия Борбалан говорит Вам о чём-нибудь?
   В памяти "гражданина Рикара" щелкнул какой-то рычажок. Борбалан? Малиновый фрак! Русые брови! Орехи в скорлупе!
   - Уж не имею ли я чести видеть перед собой достопочтенного учителя риторики?
   - Так точно, сударь! Того самого, которого Вы тогда изволили так милостиво прогнать, не заплатив ни денье!
   Привлечённая грядущей ссорой, вокруг барона и учителя толпилась публика
   - Увы, сударь! Я признаю, что поступил дурно.
   - Дурно!? Это всё, что Вы можете мне сказать!?
   - А чего бы Вы хотели, - с усмешкой произнёс барон, - чтобы я отдал Вам деньги сейчас и прямо здесь? Поверите ли, это невозможно, поскольку у меня их нет. Я нищий заключённый, которому, наверно, скоро срубят голову! И Вы, сударь, представьте, тоже!
   За спиной послышались отдельные смешки.
   - Гражданин Рикар! Вы не можете представить себе, как я рад, что нашёл Вас! Более того - что я нашёл Вас именно здесь, в тюрьме. Потому что Вы, называющий себя бароном, вне всякого сомнения, заслуживаете этого! Я радуюсь до глубины души тому, что Вы и люди Вашего сословия наконец-то получили по заслугам! Ибо тот, кому не приходилось унижаться, не сможет понять этого: когда господин, принявший тебя на работу, с лёгким сердцем выгоняет, просто так лишив честного заработка! И ты никому не можешь пожаловаться на него! Ты обречён быть рабом и униженным лишь потому, что родился сыном крестьянина, и прекрасно знаешь, что будь ты каким угодно гением - на тебя никогда не будут смотреть как на человека, как на достойного, как на равного!
   - Сударь... Я сказал, что очень сожалею... В тот день у меня было очень скверно на душе... Если могу Вам чем-то помочь...
   - Поздно, поздно, Рикар! Верховное существо уже сжалилось над моей матерью, которая еле-еле сводила концы с концами, воспитывала младших сестёр и, кроме меня, ни на кого не могла надеяться! Он предлагает мне свою помощь! Ха! Он всё еще воображает себя повелителем Франции и хозяином третьего сословия!
   - Послушайте-ка, сударь, будьте добры говорить повежливее!
   - Что? Любезничать с тобой? С какой стати?!
   - Вот уж не думал, что мне придётся делать замечания такого рода своему учителю риторики...
   Борбалан был очень разгорячён. То ли он недавно выпил водки - у барона стали возникать такие подозрения - то ли, что гораздо более вероятно, находился в нервическом состоянии из-за своего ареста, наверняка, неожиданного. Ему вздумалось высказать попавшемуся под руку барону весь свой гнев против несправедливости Старого режима и мира вообще. Вероятно, он плохо контролировал себя. Но, несмотря на то, что, чем резче становился тон бывшего учителя, тем учтивее - тон бывшего ученика, "гражданин Рикар" чувствовал, что тоже входит в спорщицкий азарт. Ему захотелось - нет, не то, чтобы оправдаться, - открыть глаза ему, этому ничтожному человечишке, и всем, кто тут собрался послушать. Бывший барон, бывший де Мимер, на протяжении всей жизни предпочитавший серьёзному разговору лёгкую болтовню, или шутку, или комплимент - едва ли не впервые в жизни он почувствовал желание говорить серьёзно. Почувствовал, что у него появилось, что сказать всем этим людям.
   - Знай, Рикар, что ни больше, ни меньше, как самодовольный франт! Скажи, ну признайся, давай же! Что, кроме эгоизма, у тебя есть и было?
   - Да, Борбалан, я эгоист. Я такой эгоист, эгоистичнее которого в мире никого быть не может. Я безумно люблю себя и желаю себе счастья. А разве Вы о себе такого сказать не можете?
   - Я заботился о своей семье! Я забочусь о своей Родине! Видишь: я отдал эти пряжки...
   - Вот как? Я тоже, верите или нет, заботился о своей семье. И я заботился о своей Родине, о королевстве Франция. Впрочем, Вы правы, Родину я не уберёг. Но за то о семье я могу не беспокоиться: моя приёмная матушка жива и здорова благодаря моим хлопотам. И, знаете, я чрезвычайно доволен собой по этому поводу!
   - Вот как! Должно быть, мука, предназначенная для хлеба моей матушки, пошла на пудру для Вашей?
   - Может быть. И я очень рад этому. Я не простил бы себе, если бы госпожа де Мимер вынуждена была обречь себя на позор и затворничество оттого, что ей нечем напудрить волосы и лицо, чтобы выйти в люди.
   - Значит, для тебя это нормально, что женщина умирает без куска хлеба ради того, чтобы другая напудрила себе лицо?
   - Да, таковы законы нашего мира. Мир, поверьте мне, очень жесток, более жесток, чем ваши провинциальные террористы с пылающими глазами. Они не имеют ни малейшего подозрения об истинном порядке вещей. А что до пудры, то, если бы у моей матушки не было её, она бы умерла от этого. Уверяю Вас.
   - Ну, разумеется! Дворянская честь! Или как это у вас там называлось? - ехидно проговорил Борбалан. - Под этим высоким названием ничего, кроме самовольства и своекорыстия!
   - Ах, как Вы строги, господин учитель! Разумеется, своекорыстие чуждо Вам. Разумеется! Вы никогда не заботитесь о собственных интересах, не желаете себе процветания, не хотите быть сытым. Вы, пожалуй, якобинец, не так ли? Вы любите всё человечество, любите китайцев и турков! И, конечно, ни за что не поступились бы интересами бесштанного соседа ради блага собственной родни! О, Вы скорее отдали бы её на расправу революционным судьям, лишь заподозрив в недостаточной приверженности к Вашим заблуждениям! Вы готовы спать на голой земле и питаться кореньями! Вы готовы умереть ради своих иллюзий!
   - Ну, что если и так?!
   - Да то, что по сравнению с Вами и со многими Вашими соратниками я обладаю существенным преимуществом. Я не балуюсь иллюзиями и человеколюбивыми выдумками. Я принимаю мир таким, какой он есть. Несправедливым и жестоким. Миром людей, которые изначально неравны и несвободны, людей, которые любят себя и желают быть каждый день сыты. Я люблю лишь моих друзей и совершенно равнодушен к человечеству. Я не приношу жертв и не требую их от других. Я беру для себя то, что мне нужно - не больше, но никогда и не меньше. Я никому не лгу, не обманываю и не ворую у самого себя: вот, смотрите, Мимер перед Вами со всеми своими пороками и слабостями! Я не могу и не хочу терпеть лишения ради воображаемого счастья нации. Я ленив. Я имею слабость в отношении женского пола. Иногда я безрассуден, иногда болтлив, иногда нескромен. У меня нет более любимого существа, чем я сам. И, уверяю, в душе, в глубине своего заскорузлого мужицкого сердца, - барон снова довольно захихикал, - любой из горячо любимых Вами бесштанников, жестянщиков, кабатчиков, лудильщиков и портных нисколько не отличается от меня, и каждый на моём месте предпочёл бы пудру для своей матушки хлебу для Вашей.
   И закончив свою речь, в течение которой Борбалан ни разу его не перебил, де Мимер весело добавил:
   - Как Вы можете наблюдать, уроки риторики не прошли для меня даром! - лицо его вновь окрасилось чарующей улыбкой.
   - Ах, сударь! - Ритор вновь зачем-то перешёл на светский тон. - Вам вовсе и не нужны были эти уроки. Вы и без моего Цицерона отлично соблазняли своими речами окружающих женщин, не так ли? Ну-ка, скажите сколько их по Вашей милости лишилось чести?
   Мимер рассмеялся ему в лицо:
   - Да Вы, я вижу, большой поклонник Вашего соратника Шодерло! Или господин Ричардсон навёл Вас на такие мысли? Ха-ха-ха! Вон она, моя Памела, смотрите, спит на куче соломы! А что до тех, кто, как Вы изволили выразиться, лишились своей чести, так я уверяю Вас, что ни одна из них не заблуждалась насчёт моих истинных побуждений. Да-да! Видите, я всегда и со всеми честен!
   - Черт возьми, какое твоё дело до того, что я читаю!? Сам-то ты прочитал хоть одну книгу в своей жизни? Посетила хоть одна мысль твою смазливую голову? Я могу ручаться за то, что завтра же твоя жена будет обманута, ибо кроме как подцепить себе новую юбку, ты ни о чём не помышлял в этой жизни, по крайней мере, до того, как Революция поставила тебя на место, которое тебе полагается!
   - А уж об этом, сударь, не Вам судить.
  
   Никто из заключённых не успел вмешаться в бурную дискуссию. Послышалось лязганье ключей. Все затихли.
   - Вуглан, Мориссон, Рош, Шарпантье, Лефевр...
   Прислонившись к стенке и засунув левую руку в карман длинных штанов с грязно-синими, грязно-белыми и грязно-красными полосами, уставший, мрачный и нечёсаный субъект около шести футов ростом зачитывал список заключённых, которые сегодня должны будут попрощаться со своими компаньонами. Двое других тюремщиков, одетых в том же духе и источавших ароматы спиртного, в это время обыскивали помещение на предмет оружия, металлических вещей, ценностей и вообще всего, что могло бы приглянуться.
   - Ещё один Лефевр... Кавалье... Девица Сен-Реаль...
   Заключённые жались друг к другу, и каждый слышал, что сердце ближнего бьётся так же мучительно быстро, как его собственное. Кто-то уже зарыдал. Девица упала без чувств на руки старьёвщика из Сен-Марсо. Гражданин Рикар заложил руки за спину и сжал зубы.
   - Борбалан! - крикнул тюремщик.
   Рикар испытал неясное чувство, похожее на то, которое случается после победы в нечестной игре. Ему сделалось противно. Его взяла злость: на тюремщиков - за то, что распоряжаются человеческими жизнями, на Борбалана - за то, что он умрёт таким же дураком, как прожил, на чувствительных кокеток, окружавших его, Рикара, и уже шептавших ему что-то о счастье остаться в живых ещё на день, и на себя - за то, что терпит всё это.
   Началась суета, прощальные объятия, скупые, обильные, удушающие и скрываемые циничными улыбочками слёзы. Тюремщики пялились на чьи-то последние поцелуи, и присматривали, чтоб никто не выпил яду:
   - А ну, пошевеливайтесь, канальи! Давайте! Без вас дел хватает! Кто ещё? Мориссон! Где Мориссон? Сюда! А где Борбалан, чёрт его подери?
   Мельком взглянув на учителя риторики, забившегося в угол, совсем бледного, еле живого, бывший барон усмехнулся. Охваченный чувством, которое сам не успел объяснить, он сделал шаг вперёд.
   - Я Борбалан.
   В последующие несколько секунд мир перевернулся. Чувства все обострились до крайности. Фигуры и лица взволнованных дам, потоки крови в жилах барона, мысли в его голове - всё пришло в движение, всё понеслось с огромною скоростью, пугая, увлекая, веселя...
   "Барон!... Да что Вы... Что Вы делаете... К чему такие жертвы... Барон, а как же Мартина?... Барон, не покидайте нас..." - слышался вокруг женский лепет.
   Время бежало раздражающе медленно и возбуждающе быстро.
   - Не беспокойтесь обо мне, милые дамы. Не стоит воспринимать жизнь настолько серьёзно. Видите, я был до гроба верен своей жене, как и пообещал...
   Барон расхохотался.
   Он почему-то почувствовал себя триумфатором.
  
   Измождённая жена одного бывшего, именем Дельфина, глядя сквозь решётку, провожала глазами гражданина Рикара, когда двое вели его, со связанными руками, по внутреннему дворику тюрьмы.
   Мартину никто почему-то не захотел разбудить.
  

*

   Чем дальше, тем больше Шампоно не ладил с мадам Бланше. Они ссорились по самым мелким поводам, и Антуан чувствовал, что, какой спор не возникни, их точки зрения непременно не сойдутся. Сделанные из разного теста, наделенные добродетелями, странным образом не могущими сосуществовать, секционер и его тёща имели множество таких вопросов, вокруг которых могли бы схлестнуться, но более всего ругались насчёт мебели.
   Когда сгорел маленький столик, когда потом за ним последовали кресла и простые стулья, она ещё сумела кое-как стерпеть, закусила губу и в одиночестве почтила слезами память возлюбленных вещей. Но в начале месяца вантоза, когда мадам Бланше увидела, что покушаются на её любимый посудный шкаф, она решила грудью стать на защиту его: произносила долгие речи перед мужем, старшей дочерью и зятем о великой ценности и пользе этого предмета, пускала в ход все приёмы убеждения и давления на струны души. Тщетно. Один раз, когда тёщи не было дома, Шампоно убедил Анну в том, что использовать посудный шкаф для обогрева - это лучшее, что можно сделать с ним. Анна поколебалась, но потом позволила убедить себя и вскоре уже, сидя возле фаянсовой печи в виде Бастилии, кидала в неё части бывшего украшения их буфетной в доме на улице Гренель.
   Вернувшись и обнаружив, что посудный шкаф погиб, мать её кинулась в слёзы. Она не желала внимать убеждениям: ни тому, что эта деревянная махина давно вышла из моды и только занимала место, ни тому, что при переезде рабочие всё равно разбили половину той посуды, которая могла бы там стоять, ни тому, что зима со своим холодом не оставляет выбора. Конфликт жены Бланше и гражданина Шампоно усилился. Их вражде способствовало всё: и вынужденная жизнь под одной крышей, не очень-то просторной, и политические бури, и денежные затруднения - они в особенности.
   Трёх ливров день, что приносил Антуан со своей патриотической работы, не хватало, разумеется, чтоб содержать семью. Бланше со своими приблизительными знаниями, полученными в бытность торговцем пудрой, сумел устроиться помощником цирюльника - в его-то годы и с его-то прошлым! Жена Бланше с Аннетой брали заказы и шили дома мундиры для солдат, штаны, палатки. Всего этого хватало, чтоб не умереть с голоду, сберечь кое-какие ценности или хотя бы замедлить обмен их на продукты и дрова, а так же содержать служанку, без которой Бланше не могли обходиться.
   Тёща не раз выговаривала Антуану за то, их семья оказалась в столь печальном положении. Она не понимала, почему человек, облечённый властью, пусть небольшой, имеет ровно столько, сколько жалования ему положено, и не в состоянии изыскать путей к обогащению. Она сетовала, что зять слишком много сил отдаёт своей службе, слишком долго там задерживается, что иногда он должен в комитете ночевать. Она потихоньку ворчала на новый режим:
   - Какой прок в Революции, если она ничего не даёт, а лишь отбирает? Мы думали, что с нею жить будет лучше, а оказалось - хуже.
   Шампоно пробовал объяснить ей подлинные цели происходящего во Франции, но та не желала услышать.
   А был ли в самом деле смысл у Революции, если даже и после неё теща Шампоно осталась прежней?
   - Говорят, - повторяла она, - что скоро правительство распорядится всем предъявить описи вещей из золота и серебра. Вот она, Шампоно, ваша Революция! Скоро у нас отберут всё, всё абсолютно!
   - Революция дала вам - в том числе, именно Вам, гражданка Бланше, - то, что дороже любого золота: свободу и законные права. - Мрачно, по привычке, ответил Антуан. - И потом, то, что Вы говорите, это всего лишь слухи.
   - Свободу? Права? - рассмеялась гражданка Бланше, оставив без внимания последнее замечание зятя. - Все вы только и делаете, что повторяете эти слова! А что они значат? Как она выглядит эта свобода, почему я должна её хотеть? По мне, так всякое право нужно затем, чтобы им пользоваться, чтоб что-то извлекать из него. Мне наплевать на то, что в законе сказано о равенстве всех граждан, если при этом равенстве мне не на что купить дрова и я вынуждена топить печь фамильной мебелью!
   - Как же Вы любите свои вещи, гражданка... Попытайтесь уже полюбить что-нибудь или кого-нибудь другого!
   - Вещи? Ах, нет, милый зять! Вообразите себе, что у меня в сердце есть чувства кое к кому, кто Вашей благосклонности, судя по всему, не удостоился! Да, Шампоно, я говорю о своих дочерях - и о старшей, и о младшей тоже! Боже мой, какой отец из Вас получится, раз Вы не понимаете... Больше всего на свете я желаю их благополучия, забочусь о них, молюсь, чтобы они не влачили свои годы в нищете, чтоб я могла им что-то по себе оставить!
   Она вздохнула и добавила:
   - Ох, Вы видно, никогда и ни о ком не заботились...
   - Я забочусь. Забочусь и о Ваших дочерях, и тех, что будут у меня, если судьба распорядится, и о детях всех матерей нашей страны! - ответил человек, не могущий высвободить из тюрьмы свою сестру. - Забочусь, да, но только знаю, что их счастье не в вещах из золота и серебра и не в посудных шкафах!
   - Ах, увольте меня от Ваших политических речей! - сказала тёща.
   Политические речи Шампоно была не прочь послушать Анна. Она по-прежнему, как в бытность его ученицей, радостно улыбалась, когда ей рассказывали о гражданских подвигах - древних или современных. Но что касается способности поддерживать серьёзную беседу -- Анна утратила последние остатки таковой. Она нежно прижималась к Антуану, когда ему приходило на ум поделиться мыслями, идеями, переживаниями, и кивала головой равным образом в ответ на всё, что бы он ни сказал. Кажется, ей уже было вовсе всё равно, что слушать, лишь бы ощущать общество мужа и наслаждаться его голосом. В чём-то это, конечно же, было приятно, но всё же не то, что хотелось бы.
   Как-то раз Анна даже сказала ему:
   - Послушай, может быть, тебе на самом деле поменять работу? В кондитерской напротив требуется приказчик. Если бы ты поступил туда, то, по крайней мере, не так поздно возвращался бы домой, не так бы уставал... И был ближе к еде.
   Шампоно огрызнулся:
   - Хочешь быть женою продавца? Скучаешь по Кеньяру?
   Потом он долго извинялся, просил прощения за то, что так сказал, но настоятельно потребовал не заводить подобных разговоров.
   На следующий день же Шампоно начал присматриваться к комоду своей тёщи.
   Комод был большой, пузатый, как бывший король, по моде середины века. Удивительно, как во времена отцов людям могли нравиться эти вычурные ручки и прихотливые смешные завитки из бронзы, служащие украшением нелепому монстру, услышав о вероятной судьбе коего, жена Бланше разрыдалась в бессилии, смешанном с яростью, и высоким, сбивающимся голосом принялась перечислять всех своих родственников, которые наследовали друг за другом сей комод, пока он не достался ей.
   - Откровенно говоря, мне тоже его жалко, - сознался гражданин Бланше, бывший обычно на стороне здравого смысла, то есть Антуана.
   На этот раз даже Аннета стала за то, чтобы сберечь это безвкусное не нужное никому воплощение века разврата.
   - У нас есть много старых книг, - предложила она. - На сколько-то их хватит. Да и весна уж близится...
   - Правильно, кое-каких авторов давно уж пора в печку! - вставила её мать.
   Бывшего, но монаха, бывшего, но студента Университета, слова эти возмутили до глубины души.
   На другой день, не спросясь ни у кого, после того, как порядком намёрзся, исходив кучу мест в поисках контактов с влиятельными лицами, которые могли бы освободить Мартину, Антуан злобно, со всей силой, размахнулся топором и нанёс удар пузатому комоду. Тот заскрипел, как гильотина, затрещал и перестал быть годным для выставления в интерьере. Прибежавших на шум женщин Шампоно холодно обрадовал тем, что теперь у них квартире будет ещё больше свободного места. Он с удовлетворением бросил в печь в виде Бастилии несколько щепок, потом отнёс топор на первый этаж, в мастерскую, где позаимствовал его, а на следующий день бронзовые части пожертвовал на переплавку. Чтобы они стали пушкой.

*

   Мартина проснулась. Проснулась на той самой куче соломы и уже в седьмой раз после великого и замечательного дня, когда она сделалась баронессой. В том-то вся прелесть и вся суть революционного времени, что события бегут настолько быстро, что во вторник ты не можешь предугадать, что случится с тобою в пятницу. А уж неделя - это такой отрезок времени, где может уложиться чуть ли не целая эпоха.
   Семь дней назад она пробудилась и не нашла с собой рядом возлюбленного. Он не появился ни через час, ни потом. Как ни старалась, баронесса де Мимер, гражданка Рикар не могла отыскать своего мужа. Окружающие смотрели на неё странно, как будто бы что-то скрывали. А потом жена какого-то бывшего, имени которой Мартина не узнала, равнодушно ответила на вопрос новобрачной:
   - Его увели вчера вечером. Покуда Вы спали.
   - Мужайтесь, дитя моё! - произнесла старуха с тощими руками и следами краски на лице.
   - Здесь ещё много приятных мужчин, разве нет? - хитро прибавила седая дама лет двадцати пяти.
   Мартина почти не плакала: слёзы иссякли быстро. От каждодневного ожидания смерти, от событий, переполнивших её жизнь за последнее время, от обстановки не кончающейся оргии, где плакать было бессмысленно и неуместно, от голода, доведшего до того, что женские трудности здесь почти никого уже не навещали, она разучилась чувствовать страдание. Каждый вечер, когда вызывали заключённых, предназначенных для суда, а значит, и для гильотины, она выслушивала списки со всё большим и большим равнодушием. Знакомые и не очень, симпатичные и неприятные, они уходили один за другим, уступая место новым - бессмысленно, механически, как карты в руках игрока. Через два дня после свадьбы не было ни одной из тех трёх дам, которые объявили Мартине о том, что она больше не замужем. За ними в один день ушли упитанная женщина в перчатках, аристократ с париком и нервический террорист без штанов. Молодой гугенот преспокойно поведал тюремной общественности, что его жена, судя по всему, скончалась от родов. Вчера вместо неё приходила её сестра во всём чёрном. Ребёнка в руках её не было. Значит, он тоже не выжил, логически заключил гугенот. В тот же вечер фамилию гугенота выкрикнули тюремщики, и он отправился на встречу к своей семье, оставивши по себе Библию и сочинения Платона.
   Всё опять поменялось. Не было барона, и прежней Мартины не было тоже, но тюремная жизнь не собиралась останавливаться. С каждым днём приходило всё больше людей: новички были крикливы, зачастую бедны и горячо привержены Республике. Всё больше приходило бывших должностных лиц. Если бы Мартина что-то понимала в государственных делах, то, наверно, не осталась равнодушной бы к тому, что имеет возможность общаться с депутатами Конвента, с членами Коммуны, и бывшие министры оказывают ей знаки внимания. Но и имей она интерес ко всем этим вещам, и то вряд ли смогла бы рассказать потомкам о том, с кем имела счастье познакомиться. Память Мартину подвела бы. Лица мелькали перед нею всё быстрей и быстрей. Всё меньше становился средний срок от прибытия в тюрьму до казни. Зачем ей было помнить своих сокамерников? Ведь это означало бы - впустить их в душу. Для того, чтоб потерять вместе с частью души - почти немедленно.
   Мартина села на своём убогом лежбище и потянулась. Рядом с ней посапывал безвинный, честный патриот, обвинённый в связях с англичанами. Его спина была такой же волосатой, как и у предыдущих четверых.

*

   Настойчивый стук в дверь полпятого утра не мог предвещать ничего хорошего. Антуан и Анна в страхе поглядели друг на друга. В такое время обычно осуществлялись аресты.
   Шампоно соскочил с кровати, надел брюки и, готовый услыхать всё, что угодно, спросил:
   - Кто там?
   - Это я, гражданин! - раздался голос Берто. - Открой.
   Тот открыл, не зная всё ещё, стоит ли ему вздохнуть спокойно, встретив своего коллегу на пороге, или, напротив, укрепиться в опасениях.
   Вид у Берто был мрачный, даже более, чем просто вид у человека, который вынужден проводить ночь на ногах.
   - Слушай, Шампоно, плохие новости, - сказал он. - У меня приказ Коммуны арестовать нашего Лалива.
   - Что ты сказал?...
   - Ты не ослышался. Вчера забрали его родственника, - вроде как хранил у себя дома какое-то имущество, явно украденное у Республика, - и у того в бумагах отыскалось письмо нашего товарища насчёт твоей сестры. Ну, в плане того, чтобы найти способ вызволить её. Сам понимаешь, налицо заговор с целью освобождения справедливо заключённой подозрительной особы...
   Антуан схватился за голову:
   - Мне кажется, что я схожу с ума, Берто. Что происходит? Почему?
   - Не знаю, - мрачно отвечал тот. - Это, наверно, не надолго. Но мы должны, Шампоно, раз уж мы начали, раз уж взялись за это.
   Верно, подумал Шампоно. Когда он выбрал путь служения Богу со всеми её многочисленными ограничениями и обетами, то думал, что самая обязывающая из всех профессий в том плане, что однажды предпочтя эту стезю, сойти с неё нет уже никакой возможности. Он ошибался вдвойне. Покинуть ряды духовенства вышло совсем без труда. И оказалось, что на свете есть работа, гораздо более трудная и ревнивая, не прощающая никаких измен и заставляющая постоянно всем жертвовать ради Неё...
   - Ты извини, что разбудил, - сказал Берто, пока они вместе шли по тёмной улице к дому Лалива. - Просто в тебе из комитета я больше всех уверен. А одному идти мне ох, как не хотелось...
   - Спасибо и на этом... А что, Коммуна не могла сама арестовать его, раз она так решила? Мы ведь не штатные жандармы, чтобы поручать нам эти распоряжения!
   - Почём я знаю. Может, просто там хотят удостовериться в нашем патриотизме. А может, у них людей не хватает. Сам знаешь, какая нынче каша с этими обязанностями и полномочиями. Говорят, в соседней секции ребята уже надумали сами выпускать декреты и пытались принуждать Коммуну к их выполнению...
   - Мы вернулись обратно, Берто. В естественное состояние. Читал Руссо?
   - Чего-то слышал. Это часовщик, который основал клуб якобинцев?
   - Почти. Он писал о состоянии людей до того, как возникло государство. Тогда был совершеннейший бардак, и вот пришлось им заключить договор, чтобы было ясно, кто чем занимается.
   - Резонно.
   - Видишь, старый договор уже расторгли, а новый пока не готов. Чуешь, в какое время мы попали? Вроде как провалились между досок пола. Это похоже на кораблекрушение.
   - Ага. Я тоже думал про это. Когда надо быть всем вместе, чтоб спастись, но все врозь, каждый за себя, и тут-то у людей нутро и проявляется...
   - Точно, - сказал Антуан с грустью, и дёрнул входную дверь дома, где жил Лалив. - Слушай, а родители есть у него?
   - Не знаю. Вроде, нет.
   - Мне кажется, я застрелюсь, если вынужден буду отбирать его у матери и видеть её слёзы...
   - Кажется, - сказал Берто. - Это всё только по началу. Я арестовывал парней его возраста и моложе, бывших эмигрантов и фальшивомонетчиков, у которых были и матери, и бабушки, и жёны... Ничего, терпимо, привыкаешь.
   К счастью, Лалив жил один, без семьи. Он нанимал маленькую квартирку вместе с двоими приятелями, которые даже не проснулись на стук Шампоно и Берто. Лалив открыл сам, раздетый, ничего не подозревающий. На пороге ему зачитали распоряжение Коммуны.
   - Вы дадите мне собрать вещи? - спокойно спросил Лалив.
   - Конечно, гражданин, конечно! - спешно отвечал Антуан. - Уверен, что скоро всё это разрешится!
   - Я тоже уверен, - сказал Лалив грустно и весело одновременно.
   Он пригласил свою стражу войти в комнату и располагаться там, как ей удобно, пока он не оденется. Антуан сел на плетёный стул, Берто - на сундук, где располагалось неубранное лежбище Лалива и не было ни наволочки, ни пододеяльника. Прочие сидения отсутствовали. Почти всё оставшееся место в комнате занимал стол, заваленный бумагами и книгами, на краешке которого ютились остатки вчерашнего ужина. Из предметов роскоши в комнате имелись разве только письменный прибор в виде фаянсовой Бастилии, да картинка на не оклеенной стене, купленная за копейки в какой-то книжной лавочке и представлявшая карикатуру на партию Бриссо-Гаде полугодичной давности. "Какое старьё, - рассуждал Шампоно про себя. - Кто теперь помнит про этих бриссотинцев...".
   Жестокие жандармы обычно давали арестантам на сборы не более пятнадцати минут. Шампоно с Берто предоставили Лаливу столько времени, сколько он захочет. Тот был готов через десять.
   Его повели сразу в тюрьму. На этот раз секционерам повезло: они быстро нашли место. Ещё не рассвело, когда Лалив переступил порог своего нового жилища.
   - Друг мой, - сказал Шампоно перед тем, как они расстались, - Провидение и Коммуна играют с нами какие-то странные шутки. Ты пострадал из-за моей сестры, и я же вынужден сопровождать тебя в тюрьму! Простишь ли ты меня и прощу ли я себя сам когда-либо?
   - Я всегда буду любить, гражданин, - ответил Лалив с пылкостью. - Ты самый благородный, самый образованный и достойный восхищения человек, кого я знаю.
   - Я позабочусь, чтоб ты вышел, обещаю!
   Они вновь обнялись и почувствовали себя более друзьями, чем когда-либо.

*

   - Любезный граф, не будете ли Вы столь милы, что поможете мне придумать рифму к слову "эшафот"?
   - Ох, месье, это нужно подумать....
   - Сделайте милость! А то боюсь, как бы господам судьям, которые, кажется, уже вот-вот появятся, не вздумалось взять меня на прогулку до Консьержери, чтоб завтра сделать мне причёску на свой вкус. Конечно, я не откажу им в этом удовольствии - это такая мелочь, право! - но если элегия не будет доведена до конца, получится большая потеря для словесности. Не так ли?
   - Несомненно, сударь! Но я, как ни прискорбно, вряд ли гожусь в помощники стихослагателю. Вот если бы речь шла о составлении мелодии для флейты... Быть может, лучше обратиться к баронессе де Мимер? Вчера, когда герцог - да будет земля ему пухом! - предложил буриме, она придумала пресимпатичную вещицу.
   Когда Мартина вспоминала своё прошлое, то ей казалось, что все эти вещи - жизнь в Сен-Кентене, пребывание в служанках, монастырь - были с кем-то другим. Вдова Рикар-Мимер изрядно отличалась от девицы Шампоно и не особенно её любила. Войди она сейчас в гостиную своей - о Боже, кто бы мог подумать! - своей приёмной свекрови, то, наверное, уже не растерялась бы при виде дорогих и красивых диванов и кресел. Быть светской дамой оказалось не так уж сложно: конечно, разница с теми, кто был дворянином по рождению, чувствовалась, и все помнили о происхождении жены покойного барона. Но теперь Мартина была так близка к этим людям, как никогда прежде, как она даже не могла и мечтать пару лет назад! Шутить о политике, играть в философию, сочинять стихи на заданные рифмы, не отказывать себе кое в каких желаниях - всё это было легко, тем более, для персоны, проведшей некоторое время в доме дворян, - стоило лишь начать!
   И переставать - хоть каждый день они все вроде как и готовились к смерти, - ох, как не хотелось! Вдову Рикар-Мимер считали уже везучей. Она пробыла в заключении несколько недель и всё ещё оставалась живой. В этой системе, где, кажется, не было никаких правил, кроме воли Общественного обвинителя, единственным спасением оказывалось быть забытым им, не избранным ни для завтрашнего трибунала, ни для послезавтрашнего - никогда... Мартина лелеяла мысль о том, что её документы, может быть, утеряны, и палачи не вспомнят, не узнают о той, которая записана как Шампоно... Но, как и все компаньоны, просыпалась не раз и не два по ночам, едва дыша и радуясь, что в этот раз вызов прозвучал не наяву.
   - Рифму к слову "эшафот"? Вы снова сочиняете комедию, месье?
   - Не угадали, святой отец! На этот раз я решил сделаться питомцем музы Эрато.
   - Что ж, воспевать любовь весьма похвально, если она не оскверняется плотским вожделением. Однако, сын мой, боюсь, что Вам придётся отложить свои литературные опыты. Моё ухо не ошиблось? Кажется, это шум повозки судебных исполнителей, которые привозят списки. Сейчас будут выкрикивать! Да пребудет Господь с нами...
   Некоторые несчастья умудряются приходить к нам неожиданно, даже если мы пытались всеми силами к ним подготовиться. "Мартина Шампоно!" - донёсся голос с тюремного двора. Что-то застучало в голове, стало жарко, все ощущения обострились...
   - Ах, бедное дитя! - слышалось слева.
   - Прощайте, баронесса, да хранит Вас Бог! - восклицал кто-то по правую руку.
   - Постойте, постойте! - доносилось сзади. - Я же не успел спросить... Мне нужна рифма к слову "эшафот"!
   Через четверть часа Мартина, ведомая всё теми же субъектами в длинных трёхцветных штанах, оказалась возле большой крытой повозки, куда ей пришлось поместиться. На протяжении всего того времени, что эта повозка тряслась по грубой мостовой, собирая заключённых из других тюрем, вдова Рикар-Мимер находилась в обществе людей с такими же, как у неё, испуганными глазами и бледными лицами. "Завтра в это же время я скорее всего буду мёртв", - думал каждый. Почти всю дорогу царило молчание, нарушаемое лишь обрывками молитв, произносимых шёпотом, пока в одной из тюрем к ним не присоединился смуглый и весёлый юноша, выкрикнувший, едва ступив внутрь:
   - Да здравствует Республика, единая и неделимая!
   С этого момента и до прибытия на Майский двор Консьержери, тюрьмы, где содержались лица, приготовленные для Трибунала, завтрашние мертвецы вели страстный и оживлённый спор о политике.
   За время заключения Мартина истратила все свои скромные сбережения, что и была вынуждена сообщить привратнику, которого интересовал этот вопрос в первую очередь после её фамилии. Нет, у неё нет звонких монеток, и друзей, которые бы их имели - тоже.
   Для таких была предназначена узкая длинная камера, направо от входа, сразу за общим коридором, где задумчиво прогуливались заговорщики и заговорщицы, аристократы и аристократки, философы и философки, углублённые в мысли о бренности существования. Помещение для безденежных не имело мебели. Оно было снабжено только пучками гнилого сена, которое растащили по своим углам рыдающие прачки, всхлипывающие горничные, стиснувшие зубы подёнщики, сквернословящие воры, философствующие лакеи, храпящие философы, держащиеся за голову журналисты, возмущающиеся старьёвщики, кающиеся бандиты, бьющиеся в истерике проститутки, молящиеся священники, поющие монахини, хохочущие сумасшедшие, дурно пахнущие бродяги... Конечно, глаз Мартина не сомкнула. С каждой минутой всё менее живая, всё менее способная мыслить и чувствовать, она перемежала молитвы со слезами, в тайне от себя чувствуя тщетность того и другого.
   Перед самой ночью развесёлый парень в красном колпаке прошёлся по общей камере и, возвещая: "Вечерняя газета, граждане!", раздал обвинительные акты. В своём Мартина с удивлением прочитала о каком-то заговоре. Там фигурировали неведомые ей фамилии, неведомые обстоятельства, незнакомые свидетели, доказательства вещей, о которых она не имела понятия. Уловив только то, что она, якобы, сговорилась с каким-то членом комитета секции и его родственником-казнокрадом, чтобы освободиться, вдова Рикар-Мимер ощутила полное бессилие.
   К счастью, Революция позаботилась о тех, кто в стенах её тюрем готовился проститься с жизнью. Найти священника, как правило, труда не составляло. Мартина подползла к бледному отцу в рваной рясе и попросила её исповедать.
   - Дети мои, - сказал тот, когда всё было окончено, - я буду рад, если смогу облегчить ещё кому-нибудь последние часы. Покаемся во грехах наших! Ибо за них посылает Господь несчастья на нашу страну и на нас.
   - Лжёшь, поповская морда! Не верьте ему, граждане! - на другом конце камеры поднялся во весь рост человек, до пояса одетый как простой рабочий, а ниже - как солдат. Став в римскую позу и по привычке положив руку на пояс, туда, где раньше располагался либо пистолет, либо эфес шпаги, он громко принялся громить христианские догматы и упаднические настроения заключённых.
   - Споём лучше Марсельезу, сограждане! Это придаст нам бодрости, - возвестил он.
   Один за другим из темноты каземата, на который спустилась уже ночь, стали подниматься голоса, сначала мрачно, тихо, потом веселее и под конец совсем по-боевому выводящие строки сочинения, знаменующего бессилие деспотизма. "Вперёд, вперёд, вперёд!" - неслось под сводами пропахшей грязным телом крепости, бывшей королевской резиденции. Сделалось легче, и уже на многих лицах лишь грязные разводы, почти невидимые в темноте, свидетельствовали о недавно лившихся слезах. Окончив, запели сначала - всерьёз, с чувством, словно молились, с пониманием произнося каждое слово.
   - Гражданка, - послышался чей-то негромкий голос слева от Мартины. - Я вижу, тебе вовсе не на чем лежать. Вот, держи моё сено. Я уже отдохнула.
   Нестройный хор, тем временем, то тревожно предупреждал о приближающейся армии тиранов, то весело дивился на их нелепое желание заковать французов в цепи, то бодро заявлял о готовности жертвовать самыми юными - и без конца требовал нечистой крови для своих полей. Заключённые плотней придвинулись друг к другу. Послышалось пение из соседних камер - вторили примеру безденежных из общей. Под утро можно было различить, как тюремщики под нос себе мурлычут Марсельезу, и как рабочие напевают её, готовя зал для заседания Трибунала. Последних было слышно особенно чётко, так как от них общую камеру отделяла лишь тонкая стена с решёткой. Ко времени начала заседания пение уже стихло. Кое-то сумел уснуть, чтобы набраться сил перед восшествием на эшафот. Прочие вели горячий спор о судьбах Родины. Мартина бессильно лежала и глядела в потолок, помимо своего желания слушая, как резвый гражданин, одетый ниже пояса солдатом, излагает похудевшему старьёвщику взгляды на переустройство Франции, а тот ему парирует.
   Так продолжалось до тех пор, пока два солдата не подхватили её, снова забившуюся и зарыдавшую от ужаса, и не выволокли в зал заседаний Трибунала.

*

   После ареста Лалива Шампоно прямо направился в свой комитет, на работу, где его ждало ещё множество нерешённых вопросов: ложиться обратно в кровать уже смысла не было. Глядя в бумаги и отдавая распоряжения, он не переставал думать о том, как выручать сестру и друга.
   Вчера Лалив говорил что-то о визите к своему знакомому, работавшему присяжным в Трибунале, - разумеется, насчёт Мартины. Теперь можно разузнать, что это за знакомый и явиться к нему от имени Лалива, чтобы просить за обоих. Хотя какой прок с этого? Неизвестно ещё, отдадут ли их под суд, и если отдадут - когда, с каким обвинением, с какими свидетельствами?
   Шампоно почувствовал, что его - а время только шло к полудню - снова начинает клонить в сон. Он взял ещё одну чашку кофе. Это немного помогло, но сильней стала чувствоваться головная боль, невесть откуда взявшаяся.
   Нет, попробовать, конечно, стоит. Хотя бы для успокоения совести. Но разговор всего с одним присяжным, даже если - что-то сильно заставляло сомневаться в этом - даже если он будет удачным, это такая мелочь, можно сказать, совершенно бессильная для вынесения оправдательного приговора на суде, если таковой случится...
   От подобных мыслей Антуану стало ещё хуже. Он даже не пытался подсчитать, сколько часов в общей сумме проспал за последние дни. Время от времени Шампоно стало казаться, что он только что очнулся от какого-то сна или приступа, настигшего его прямо здесь, за рабочим столом: очнулся для того, чтобы выдать очередное свидетельство о благонадёжности или принять донос - и снова провалиться в полусон и мысли о Лаливе и сестре.
   Всё-таки здесь должен быть выход. Раз приказ об аресте Лалива издала Коммуна, значит она, уж точно, может издать и обратный приказ. В каких фразах было написано письмо к родственнику с просьбой о помощи в освобождении Мартины, насколько неопровержимы обвинения против этого родственника? Неизвестно. По крайней мере, можно надеяться, что свидетельства, обличающие Лалива, окажутся не такими уж вескими, как показалось публике сначала. И тогда надо будет напомнить членам городского муниципалитета, что честный патриот мог бы уже выйти на свободу - вместе с патриоткой, которую он защищал от ложных обвинений.
   - Шампоно! Что с тобой? Ты спишь?
   - Я не сплю, Шошар, я думаю...
   - Ты какой-то весь, по-моему, зелёный.
   Зелёный... Всё равно нужно закончить дела, которые сегодня начал. Опять дурные вести отовсюду... Здесь измена, там заговор... Доносят о подозрительном доме на краю их секции: по ночам горит свет, поблизости, якобы, постоянно слышна английская речь. Срочно послать, обыскать, задержать... Завтра может быть поздно! В таких случаях завтра всегда оказывается поздно. Хотя, может, эта речь и вовсе не английская - много ли смыслит бесштанный народ в языках! - но проверить надо. В конце концов, неизвестно ещё, что хуже: взять невиновного или отпустить преступника.
   - Ты ел чего-нибудь сегодня, Шампоно?
   - Не помню, гражданин. Кажется, нет.
   - Смотри, жена мне завернула пирога с собою! Давай, я угощу тебя, а то ты больно бледный.
   - Мне, честно говоря, не хочется. Ох, я бы кофе выпил...
   Боже правый, сколько ещё дел... Работаешь, работаешь, а их всё только прибывает и прибывает. Завтра... Нет, лучше сегодня вечером Шампоно надо наведаться в клуб Кордельеров. Как якобинец, он, кажется, имеет право входа к ним. Там у него есть пара знакомых. Всё-таки надо бы возблагодарить судьбу за то, что они больше не живут при деспотизме, когда люди не знали в лицо своего короля, а о министрах, прятавшихся в ним вместе в Версале не слыхали вовсе. Да, надо будет пойти в клуб Кордельеров и попросить кого-нибудь представить Шампоно руководителям Коммуны. Гражданин Шомметт, её начальник, наверняка там будет... Может, Эбер, заместитель его... Да, чёрт возьми, дело пойдёт! Нужно не бояться, действовать, дерзать!
   В этом месте мир весь вдруг сделался расплывчатым, потемнел и куда-то провалился.
   - Гражданин! Гражданин! Что с тобой? Ты жив?
   Перед глазами Шампоно возникла физиономия Шошара, исторгающая изо рта фонтаном слюну и холодную воду.
   - Что случилось?
   - Мы просто видели, как ты упал.
   - Упал?..
   - Ты болен, Шампоно. Ты ведь совсем не спишь. Ступай лучше домой.
   - Дела, гражданин... Республика...
   - ... республике будет лучше, если ты побережёшь себя для неё, отоспишься и завтра не придёшь сюда. Сам доберёшься до дому?
   Шошар вызвался проводить его.
   По взволнованному лицу Анны Шампоно понял, что и правда выглядит неважно. Он добрался до кровати и тут же уснул, в своих грёзах снова увидев секционную работу: доносы, проверки, подряды, свидетельства о благонадёжности...
   Жена ласково разбудила его в два часа дня, чтоб накормить обедом. Очнувшись от своего рабочего сна так, словно вовсе не отдыхал, Шампоно дремал над тарелкой, всё ещё ощущая головную боль. Он долго пробовал поддеть вилкой что-то аппетитно-красное, пока с трудом не понял, что это патриотический колпак, изображённый на дне тарелки.
   - Граждане из комитета верно сказали: завтра тебе нужно отдохнуть.
   - Завтра с утра я пойду в клуб Кордельеров, - пробормотал Шампоно то ли жене, то ли сам себе. - Нет, сначала к присяжному. А потом в клуб.
   Он вернулся в постель, ещё какое-то время ворочался в ней, раздумывая о том, как он будет выручать Лалива и сестру, а потом снова провалился в забытье. Во сне Антуан видел Мартину, видел своего товарища, вернувшихся на свободу, прижимал их груди, роняя благостные слёзы; потом видел торжество Республики, полностью победившей врагов и своего сына, уже почти взрослого, который жил в мире, полном гармонии.
   Проснулся он едва ли не через целые сутки, к полудню следующего дня.
   - Не торопись, - сказала Анна. - Ты должен ещё набраться сил.
   Шампоно позавтракал и, подчиняясь желанию жены, улёгся снова. Перелистал книгу, которую давно хотел прочесть, но вдруг почувствовал, что разучился расслабляться. Хотелось в комитет, к делам. Хотелось вновь испытывать волнение момента, когда вот-вот раскроется новый заговор, вот-вот какой-нибудь аристократ улизнёт от правосудия, чтоб за границей организовать сеть контрреволюционных обществ - если не остановить его сейчас. Душа и разум просились в клуб, в зрительный зал Конвента, туда, где пламенные речи, где разоблачения, где каждый день - переворот, каждый день новый непредсказуемый бросок в прекрасное и неизведанное будущее. Руки Антуана требовали ружья, пики или, по крайней мере, присоединиться к тем гражданам, которые и в нынешний момент, конечно, копают в подвалах своих домов, чтобы добыть селитру.
   Лежать дома было таким же испытанием, как сидеть на работе без сна и еды. А что, если за то время, что он спал, случилось ещё какое-нибудь невиданное потрясение, что, если Республика уже пала или оказалась под властью клики честолюбцев? Анна, радостная от того, что её муж дома и что она может продемонстрировать ему свою заботу, вышла на улицу купить газету.
   Когда она, проведя ещё некоторое время в кухне, вернулась в комнату Антуана, неся кое-какие лакомства, чтобы порадовать больного - и, может, себя заодно, - то нашла мужа ещё более бледным, чем вчера, когда тот явился, ведомый Шошаром.
   В новой газете, в списке приговорённых Трибуналом к смертной казни, он увидел имена Мартины Шампоно и Жака-Франсуа Лалива.

*

   Лалив много думал в тюрьме. Почему-то он предчувствовал, что проведёт в Сент-Пелажи менее суток. Ближайшим же вечером его выкрикнули. В обвинительном акте, предъявленном в одной из мужских камер Консьержери, как он и ожидал, велась речь о заговоре с целью освобождения подозрительной девицы Шампоно, а заодно ещё каких-то неизвестных лиц. Там же фигурировал троюродный брат, который, будь он неладен, вздумал украсть у Республики две тысячи ливров, пользуясь служебным положением, какие-то его сообщники, сообщники его сообщников, пара маркизов, не успевших или не подумавших скрыться за границей, пазбойник, сутенёр, австрияк и некий гражданин, повинный в том, что его попугай выкрикивал контрреволюционные лозунги.
   В десять часов следующего дня Лалив находился на длинной скамье в ряду этих субъектов, отделённый от своего родственника пятью или шестью лицами, вследствие чего так и не сумел перекинуться с ним парой слов. Напротив возвышался стол председателя суда, от него по обе стороны расселись присяжные: одни уже принялись сверлить обвиняемых своими взглядами, пытаясь сверхъестественным патриотическим чутьём извлечь сведения, необходимые для приговора, другие перебрасывались фразами, выражая озабоченность скверной погодой, нехваткой дров или болезнью своих близких. Перед присяжными с одной стороны находилось место общественного обвинителя, о котором недоброжелатели писали, будто у него морда дикого осла, а с другой стороны - адвоката. Последний сонными глазами таращился в только что полученные обвинительные акты, чесал в затылке, рассеянно смотрел на обвиняемых, прищёлкивая языком, словно выражая сожаление, а потом обратился к двоим присяжным, громко спросив, во сколько сегодня они идут в театр.
   К моменту, когда началось заседание, галереи для зрителей - ибо все суды были открытыми - уже заполнились. Портные, шляпники, сапожники, выкроившие пару часов для посещения места, где решалась судьба Родины; активисты из секций, вслух рассуждающие о необходимости реформы Трибунала и усиления террора; торговки пирожками, одинаково обеспокоенные тем, чтобы обвиняемых судили справедливо, и тем, чтобы не убежало тесто дома; их дети, громко смеющиеся каким-то своим детским фантазиям; изящные девушки с большими кольцами в ушах и нежными губками, вкушающими купленные орешки из бумажного куля; обнимающие их кавалеры, счастливые возможностью развлечь своих метресс зрелищем правосудия; бездельники, бродяги всех мастей и только что проснувшиеся нищие граждане, волею судеб вынужденные коротать ночь под крышей трибунала - словом тот, самый народ, ради которого Лалив трудился несколько последних лет и который призван был проследить своим всевидящим оком, чтоб суд был справедлив.
   Когда процесс уже начался, Лалив подметил слева от себя, на краю скамьи для обвиняемых ещё один объект своих патриотических стараний. Она изменилась, подурнела, постарела с тем пор, как была арестована и препровождаема в тюрьму при помощи Шошара. Она или нет? Лалив с интересом разглядывал предполагаемую сестру товарища, не слишком доверяя своей памяти на лица. Женщина была похожа на безумную. Почти всё время, что длился суд, её, плачущую и извивающуюся держали два жандарма. Во время допроса имя было названо - всё верно, она Мартина Шампоно.
   Слушая, как потерявшая самообладание женщина, всхлипывая, отвечает на вопросы обвинителя и умоляет не казнить её, Лалив задумался о том, как забавно и бессмысленно устроен мир. Нет, он не разочаровался в Революции, об этом не могло быть речи! Он разочаровался в мире и человечестве, столь несовершенных, что они оказались не готовы принять столь героическое предприятие и сделаться благодаря ему счастливыми. Патриотические подвиги по-прежнему являлись самым прекрасным, самым завлекательным занятием для него, подлинным призванием Лалива. Лишь посвящая своё время и энергию борьбе за справедливость и гармонию, он чувствовал, что родился не зря и верен самому себе. Но без соратников, без последователей, без тех, кому выпало бы счастье жить в будущей гармонии, даже и это не имело смысла. Жертвовать жизнью для тех, кто осуждает невиновных и ходит поглазеть на то, как это делается, кто смотрит формально на свои судебные обязанности и беспрестанно подвержен стяжательству - так же бессмысленно и глупо, как.... как жить среди них.
   В один момент взгляд подсудимого Лалива сошёлся со взглядом обвиняемой Шампоно. Должно быть, она узнала во мне своего обидчика, если глядит так свирепо, подумал Лалив. Он припомнил, как арестантка от души желала ему оказаться на своём месте. Презанятнейшее совпадение, если учитывать, что он всю жизнь стремился быть возвышеннее, благороднее, ближе к Христу, чем такие вот нервозные персоны, не способные спокойно распрощаться с жизнью, имуществом или иллюзиями, а так же сдержать свою злобу. Стремился - и в конце концов пожертвовал собой ради одной из них...
   Да нет же, нет! Гибель во спасение справедливости, свободы, истины, народа - этой невинной и всегдашней жертвы угнетателей - была, всегда была прекраснейшим исходом для Лалива! Но почему этот народ так нелепо показывает пальцем на него, так невпопад грызёт орехи, почему же у невинной жертвы дурная причёска, дурная осанка и злые глаза?...
   Лалив честно и спокойно ответствовал на заданные обвинителем вопросы. Он не без некоторого любопытства понаблюдал за адвокатом, который, несмотря на всё своё нежелание пересесть на скамью обвиняемых, сказал несколько фраз в защиту каждого из них. Никого, кроме двух-трёх друзей на этом свете он не оставлял. Так что приговор, объявленный по возвращении присяжных, очень быстро заявивших, что им всё понятно, из их комнаты для совещаний, принял стойко. Взрыв аплодисментов со стороны зрителей подтвердил убеждённость Лалива в том, что на земле ему более нечего делать. Крикнув напоследок "Да здравствует Революция!", он услыхал те же слова от зрителей и от присяжных, после чего обнаружил себя ведомым двумя жандармами по направлению к тому месту, вероятно, где осуждённым стригут волосы.
   После того, как обменялся взглядами с троюродным братом, он снова обратил внимание на приговорённую Мартину Шампоно. Три человека пытались её удержать. Та визжала, извивалась, и истошно звала на помощь. Завидев подоспевшего четвёртого жандарма, она в отчаянии закричала:
   - Не смейте! Слышите! Не прикасайтесь ко мне! Я беременна! Клянусь, я беременна!
   "Вон оно что, - решил Лалив, покидая с конвоем зал заседаний, - так это, верно, вовсе и не сестра Антуана. Та была девица. Может, что-то перепутали в суде? Или Шампоно сам ошибся".
   "Впрочем, какая разница!" - подумал он позднее, слушая, как щёлкают над ухом ножницы палача.

*

   На другой день после вести о том, что теперь все усилия в отношении Лалива и сестры сделались тщетными, Шампоно был на рабочем месте. О гибели товарища было известно уже всему комитету: даже такие заядлые любители кровавых зрелищ, как Шошар, не пошли в тот день смотреть, как работают палач и гильотина.
   В комитете сделалось чуть-чуть уныло, несколько тише, чем обычно - но, впрочем, не более. Революционная работа не ждала. Колесница Франции стремительно неслась в будущее, а прошлое, где были Лалив, сестра, а так же многие другие прежние привязанности, так же стремительно уносилось вдаль и растворялось, уступая место новым коллегам по работе, новым проблемам, новым обстоятельствам. Через три дня все только и думали, что о новом разоблачении, через пять - о новом демократическом законе. А через неделю, когда пришёл новый человек на место Лалива, того уже никто не вспоминал.
   Впрочем, до этого момента Шампоно, конечно, отнюдь не сразу вышел из подавленного настроения, в которое его ввергла новость о двойной потере, которой он не сумел помешать. Дома он без конца бранился с тёщей. Работа тоже не могла отвлечь: напротив, она заставляла постоянно думать о своём бессилии.
   Этому служили эпизоды наподобие того, что произошёл через два дня после трагедии. В помещение комитета вошла высокая женщина в трёхцветном платье и огромнейшей шляпе, украшенной патриотично и ярко. Бледная, взволнованная, она вела левой рукой девочку с лицом, покрасневшим от слёз, а второй держала ещё одну, совсем маленькую, которая с удивлением глядела на мир, раскрыв ротик с парой зубов и дрыгая голыми ножками, высовывающимися из-под рубашки, украшенной вышивкой в виде ликторских пучков. Какое-то время женщина стеснительно мялась у входа, поглядывая то на одного, то на другого секционера, и пыталась привести своих чад в наиболее презентабельный вид. Через пару минут она подошла к Шампоно, оторвав его от чтения доносов и мрачных мыслей.
   - Здравствуй, гражданин! Меня звать Республика Шарль; я жена Матье Шарля со Старой улицы Тампль. Слышал ли ты о таком? Прежде-то у моего мужа было много друзей, все его уважали, потому что он шил сапоги для солдат! Помоги нам, гражданин! Я вижу, что у тебя доброе сердце...
   Шампоно оглядел женщину.
   - Что случилось, гражданка?
   - Ох, гражданин, твоё дело не помнить, а ведь я уже приходила к вам со своею бедой! Вон тот человек, - Республика Шарль кивнула головою на Берто, - в тот раз отказал мне в помощи, велел только ждать и надеяться, что мужа оправдают! Потому-то я в этот раз подошла не к нему, а к тебе! Мой муж, он честный человек, он патриот, - ты видишь, вот наши девочки, мы их назвали в честь Свободы и в честь Равенства, - а какое-то дворянское отродье оклеветало его, моего милого Матье, как будто бы он служит англичанам! Обещаю тебе, гражданин, если у меня родится девочка, - а ведь я, представь, недавно поняла, что снова жду ребёнка, - она будет у нас Фратернитэ! Ну, а если мальчик, то Матье, не обессудь...
   - Ты добрая женщина, - ответил Шампоно, не зная, что сказать, вновь начиная ощущать своё бессилие Геркулеса.
   - Вчера я узнала, что моего мужа перевели в Консьержери! Ведь это значит, гражданин, что его будут судить, верно? Ума не приложу, в чём они могут обвинять моего бедного Матье! Говорят, что последнее время Трибунал сделался очень жестоким... почти никого не оправдывают... Ох, мне так страшно, гражданин, мне некуда идти! Ведь ты же в комитете состоишь, это значит, у тебя есть власть! Вели им освободить моего мужа!
   Несколько секунд она ждала ответа.
   - Почему ты так печален, гражданин? Ты думаешь о чём-то грустном?
   - Я не могу тебе ничем помочь, гражданка. С твоим мужем всё должно быть хорошо. Молись о нём. Марата оправдали, значит, оправдают и его.
   Женщина ушла разочарованной, а Шампоно долго сидел, обхватив голову руками, покуда Берто не подошёл спросить, что такое случилось. Антуан отмахнулся от расспросов, а потом перехватил инициативу, вспомнив об одном из тех, к кому ходил искать спасения сестры:
   - Послушай, Берто, что за странный тип этот присяжный, с которым ты меня познакомил? - спросил Антуан на следующий день, когда пришёл на работу. - Он притащил какую-то непонятную книгу, чтобы моя жена её прочитала... Подозрительно всё это. Да ещё на английском языке... Может, он с англичанами связан?
   - Да нет, - сказал Берто, - ты не обращай внимания, с ним иногда бывает такое. Я его давно знаю, он у нас малость не в себе.
   - Ты хочешь сказать, что он сумасшедший?
   - Ну да, вроде того.
   - Так почему же он работает в трибунале, чёрт возьми!?
   - Да кто его знает... Этот парень сидел в Бастилии при Старом режиме, и это, сам понимаешь, придаёт ему весу. Ну и потом, он ведь не всегда такой. Иногда он нормальный.

*

   Мартина оказалась в специальной комнате. За дверью ходили какие-то люди, слышались их голоса, но она не понимала речи, потому что была слишком испугана. Затем появился доктор, тощий, старый, как свергнутый режим: бормоча, что ему не дают спокойно поесть, не переставая жевать, велел Мартине раздеваться, вытер руки и инструменты о своё платье. По окончании процедуры он вышел, не говоря ни слова. "Ну что там?" - скучающим голосом спросила какая-то личность, в представлении Мартины, широкоплечая и в красном колпаке. "Эта и вправду беременна", - ответил старик.
   С трудом она понимала, что к чему. Этот дряхлый доктор с холодными руками... потом какая-то беременность - собственная трусливая ложь, удивительным образом подтверждённая другими... потом тюремный госпиталь, где содержатся заключённые с разными болезнями и женщины, такие же, как она. Ещё не оправившаяся от столь неожиданного поворота своей судьбы, Мартина в первый же день своего пребывания здесь вновь повстречала ту упитанную женщину в прежнем цилиндре и прежних перчатках, которая познакомилась с нею в первой тюрьме.
   - А, Мартон! Снова встретились, чёрт возьми! Значит, тебе тоже удалось это, да? Должно быть, стоило больших усилий добиться результата? Оно всегда так - получается, если не желаешь, а вот если надо...
   "Теперь у меня будет маленький барон де Мимер!" - думала Мартина. "Теперь у меня будет маленькая Зизи, которой я смогу покупать наряды!" - думала она в другие дни. Ещё иногда она думала, что теперь имеет самого близкого человека в мире и самого большого друга, с которым никогда не расстанется. А когда совсем забывалась в своих мечтаниях, то впадала в рассуждения: "Честь моя погибла... Я - мать незаконнорожденного... Кто поверит, что я была законной женой?... Я стану носить печать позора...".
   Возвращаясь из мира иллюзий, она понимает - всё это осуществилось бы, будь положение Мартины иным. А на настоящий момент - она заключена в тюрьму, приговорена к смертной казни и должна быть казнена через несколько месяцев, после родов. Но главное - что она, по крайней мере, жива сейчас.
   Вдова Рикар, для большинства по-прежнему - девица Шампоно, не обращая внимания на болтовню товарок за своей спиной, смотрит в крошечное окошко на голые деревья тюремного парка и мысленно благодарит Бога и молодого барона, который, вероятно, там же, на небесах, за подаренные несколько месяцев жизни.
  

*

   Как-то раз в революционный комитет секции Гравилье явился гражданин, желавший получить свидетельство о том, что он отныне именуется не Жан-Франсуа-Жорж, а Вантоз-Жерминаль.
   - Это потому что я родился в ночь, приходящуюся как раз между этими месяцами, - пояснил он.
   Свидетельство, конечно, выдали. Почему нет? Перемена имени являлась делом модным и патриотичным. Шошар, - к примеру, - хоть от рождения и был крещён иначе, - назывался Муцием, в честь римского гражданина.
   Добрая половина рыночных торговок уже сделалась Корнелиями, Мессидорами, Аспазиями и Туберозами. Среди угольщиков и трубочистов завелись Гракхи, Гладиолусы, Мараты...
   Шампоно не то, чтобы не одобрял это, но имя Вантоз-Жермиль нашёл вычурным.
   - Это-то что! - сказал Берто. - Я вот знал одного человека, именовавшегося Кассий-Брут-Барвинок.
   - Ну и ну! Быть такого не может!
   - Точно говорю вам! Кассий-Брут-Барвинок Зефирен.
   - Как-как? - переспросил Шампоно. - Зефирен?
   - А прежде он случаем не Луи был?
   - Точно так. Стало быть, твой знакомый?
   - Это мой друг детства, Берто. Так ты, стало быть, знаешь его?
   - Мы лично не разговаривали, но у нас есть общий знакомый. Это ведь тот Зефирен, который спас сына зеленщицы, я не перепутал?
   - Нет! Постой... Какого сына? Я ничего подобного не слышал. Может, это не он?
   - Не он? Луи Зефирен из Сен-Кентена, около двадцати пяти лет?
   - Да, этот.
   - Как же ты не слышал про случай с ребёнком? Это было около года назад. Да, именно год назад. Зефирен шёл с одним гражданином и увидел... в общем, так получилось, что по улице мчался экипаж какого-то бывшего, который, видно, не до конца ещё понял, что он бывший, а прямо на его пути сидел маленький мальчик, не больше года: видно, ещё и ходить толком не умел, уполз от матери. И видишь ли, никого не было рядом. Вот наш Зефирен и бросился туда. Ребёнка-то он успел вытащить, а сам попал под копыта. Такая история. Неужели ты не слышал?
   Антуан широко раскрыл глаза. Потом посмотрел вниз и спросил:
   - И что с ним было?
   - Ему переломало ноги, Шампоно. Лежал несколько месяцев и только недавно смог встать. Ну, врач сказал, конечно, без палки ходить у него теперь не получится...
   Берто показалось, что его собеседник очень взволнован.
   - Ты знаешь его адрес? Или адрес того, кто с ним знаком? Пожалуйста, мне бы так хотелось его увидеть, это мой друг юности, Берто!
   - Тебе и впрямь ничего не известно. А говоришь, друг. Он умер.
   Последняя фраза была сказана якобинцем с той же мрачной и быстрой гуманностью, с какой работала машина, изобретённая его соратниками.
   - Что?
   - Его казнили пятого числа. Кажется, связано с путчем кордельеров. Твой Зефирен спознался зачем-то с папашей Эбером. Кричал на всех углах, что, дескать, надо свергнуть Робеспьера. Мало ему было трёх революций, хотел, видно, ещё одну.
   Через минуту он добавил:
   - Ладно, Шампоно, не бери в голову! Мало ли их таких. Хотя, конечно, он герой, что спас мальчишку.
   - Я, пожалуй, уйду сегодня пораньше, гражданин. Отпустишь?
   - Иди, иди, прогуляйся...
   На улице было довольно ветрено, чуть прохладно и хорошо до обидного. Солнечная погода будто бы специально создана для счастливых. Для тех, кому есть, кого взять за руку. Для, тех, кто ждёт друг друга. Для тех, чьё настроение подстать сегодня этому небу, этому солнцу, этому радостному ветру, который раздувает полы плаща гражданина члена комитета секции и шутливо пытается сорвать с него шляпу.
   Быть несчастливым в хорошую погоду - это стыдно.
   Шампоно смотрел на девушку и парня, идущих по самой широкой части улицы. Да, этот мир, наверно создан для них. "И мы работаем, мы делаем революцию для таких, как они" - подумал Шампоно, тут же поймав себя на том, что рассуждает так не столь по убеждению, сколько по привычке. Девушка была совсем юной, не больше шестнадцати лет, и держала пакет с леденцами, выполнявший, по-видимому, роль цветов, бриллиантов и прочих знаков внимания. Перчатки её по новой моде были без пальчиков, светлые кудри жеманно выглядывали из-под шляпки, а трёхцветным лентам, украшавшим последнюю, было позволено свободно плескаться по ветру. В осанке кавалера чувствовалось напряжение и стеснение. Вынырнув из-за угла, они прошли, не замечая нашего героя, скрылись где-то вдалеке и, верно, были счастливы.
   А Шампоно вдруг совершенно ясно ощутил, что он завидует. Не то, чтоб та девица была краше, чем Аннета. Не то, чтоб положение смущённого жениха казалось лучше положения мужа, к тому же ещё и активного деятеля комитета. Просто хотелось бежать. От всего. Быть не здесь, не со своими, не собой. Перелистнуть страницы жизни, не читая. Уснуть - надолго, крепко, чтоб не просыпаться десять лет. Или вообще не просыпаться.
   Из-за угла довольно торопливо вышел тощий старик, а с ним дама в годах с такими же кудрями, как у девушки в шляпке. Они шли следом за влюблёнными. Следили.
   Шампоно разозлился на них. Разозлился на Берто за то, что тот так грубо сообщил ему о смерти друга. И на себя - за то, что опоздал. В очередной раз опоздал. Не ценил Зефирена, не понял, не углядел в нём благородную душу истинного революционера.
   На той стороне улицы уже сделалось видно здание, за окнами второго этажа которого громоздилась мебель и, может быть, где-то выглядывало лицо сидящей за работой Анны. Антуан взглянул по сторонам - можно ли перейти дорогу?...
   И вдруг почувствовал, что заходить домой ему не хочется. Что он не любит дом. Что Анна уж не та, какой она была или, быть может, показалась ему прежде: такая же наседка, ограниченная, приземлённая, как её мать, как мать самого Шампоно, как старуха Зефирен, как почти все женщины из Сен-Кентена и как жена Шошара, которая так подозрительно кашляет. Что ему, Антуану, до смерти надоело резать лук на кухне, выслушивая жалобы и перепалки старого Бланше с его второю половиной. Надоело считать деньги, слушать разговоры о деньгах, стремиться заработать деньги и никогда не мочь себе позволить о них забыть. Надоело отвечать ежевечерне на вопрос жены о том, не разлюбил ли он, а после снова получать отказ в том, чего хочется. "Нет, - отвечал он каждый раз, - конечно, я люблю тебя". Но правду ли он говорил? Любил ли Шампоно теперь свою жену? Любил ли он её вообще когда-либо?
   Всё, всё - и стучащие в руках Аннеты спицы, и щель между зубов мадам Бланше, и куклы Анжелики, и карты каждый день, и книжка записи расходов, и качалка тестя, и даже самый запах их квартиры - всё было ему чужим и неприятным, раздражающим, тяжёлым. Не его.
   Он не хотел быть мужем. Ещё сильней он не хотел быть смирным, работящим зятем. Революция была тем делом, которое единственное подходило Антуану, не душило, а наоборот, несмотря даже на всю его изматывающую нервозность, несмотря на то, что каждый день под вечер Шампоно был еле жив под грузом принимаемых решений и поставленных проблем, всё же позволяло раскрывать и развивать себя.
   Хотелось убежать, жить, где придётся, питаться корками и каждый день решать задачи Революции, не видя красных толстых рук мадам Бланше и не оправдываясь, почему в семье нет денег. Но маленький, который в животе Аннеты, запрещал уйти.
   Когда Шампоно взялся за входную дверь внизу, ему вдруг почему-то пришёл в голову герой романов Риверди. Да, Риверди писал романы, притом быстро, не тратя времени на поиск вдохновения. Герой, чьё имя Антуан забыл, переходил из книги в книгу. Ещё при короле он начал путешествовать по континентам, соблазнять красавиц, служить султанам, убивать злодеев и выходить живым и невредимым из всех неприятных приключений, от любого из которых можно было бы как минимум сойти с ума, случись оно на самом деле с кем-нибудь. В последней книге персонаж спасал девицу из какого-то сераля. В конце, конечно, была свадьба, но Риверди, с такою гордостью показывавший Антуану своё детище, сказал, что следующий роман начнёт с трагической кончины молодой жены. "Ведь он должен продолжить похождения!" - пояснил с улыбкой автор.
   Понурив голову, где плавали дурные мысли, Антуан побрёл по лестнице в свою квартиру.

*

   Едва утихли страсти по кордельерам, унёсшим в политичекское и физическое небытие бедного Зефирена, как на всех углах уже кричали об аресте граждан Дантона, Демулена и Фабра, именуемого так же Эглантином. Шампоно просто хотел пообедать в кафе Прокоп, он совершенно не в настроении был вступать в республиканские диспуты, но болтливые официанты, нервозные активисты, кюлотированные адвокаты и смуглые юноши, вслух читавшие "Монитор" как обычно взволновали его, заставили разразиться пламенной речью о том, что Республике надлежит справедливо расправляться со своими предателями. Были гражданские объятия под звон убираемых тарелок, были горящие глаза и красноречивые жесты, были довольные голоса и щеки, пылавшие то ли от патриотического жара, то ли от лихорадки и нервного истощения. Дома тесть читал газету и тоже целый день твердил о зверской физиономии Дантона: как обычно, с детским интересом, совершенно без злорадства, а равно и сожаления. Аннета спросила, точно ли, что эти граждане оказались предателями. Шампоно буркнул в ответ ей что-то бессвязное о трибунале. К вечеру на него навалилась тоска.
   Тоска постоянно преследовала его. После бурного веселья - таков закон нашей жизни - всегда наступает великая печаль. Не устал ли Шампоно сам от своего патриотизма, от страстных споров в секции, от торжеств по случаю казни аристократов, от санкюлотских плясок, от песен волонтёров, от республиканских спектаклей в Театре Горы или Национальной Опере, всякий раз кончающихся либо мордобоем, либо всеобщим ликованием? Уж не жалеет ли он дантонистов? Уж не боится ли Антуан, что и они будут казнены, как их противники совсем недавно?
   Шампоно вздохнул и обхватил руками голову.
   - Ишь, отдыхает! - услыхал он за спиною через полминуты.
   Тёща стояла над ним, без смущения светя своей несносной дыркой спереди между зубов.
   - Мы с Аннетой с самого утра шьём эту чёртову палатку, а гражданин патриот, видимо, вновь изволит думать о благе мира!
   Вечером в постели Шампоно шепнул жене:
   - Уедем! Я не могу жить с твоей матерью под одной крышей.
   Анна заплакала и стала упрашивать остаться.
   - Она словно пьёт силы из меня. Я стану злым, Аннета, и тебе со мной будет плохо.
   Анна сказала, что не хочет, очень не хочет разделяться.
   - Прошу тебя, хотя бы до тех пор, пока маленький не родится!
   "Девчонка, - подумал Антуан. - Не может без матери".
   На другой день все уже знали, что Дантона и его приятелей судит Революционный Трибунал. Жена Шошара увлекалась тем, что в свободное время любила посидеть где-нибудь в эпицентре жизни, вроде подножия эшафота или зала судебных заседаний с вязанием в руках, так что благодаря ей весь комитет секции Гравилье был в курсе новейших событий в области борьбы с контрреволюцией.
   - Моя старуха, - говорил Шошар, - рассказывает, что этот Дантон орёт, ох как орёт на судей! Но и судьи не промах. Они разоблачают его, что есть сил разоблачают!
   Было удивительно, страшно и странно, увлекательно и неприятно от того, что люди, вчера ещё бывшие олицетворением народной революции, те, кто звал брать Бастилию, кто готовил тексты нынешних законов, кто наносил удары по, казалось, ещё прочному королевскому трону, теперь оказывались под судом, в роли врагов Родины. Было что-то завораживающее и отталкивающее одновременно в том, что люди, без сомнения, талантливые оказывались предателями, еретиками, помехой и, судя по всему, должны были быть принесены в жертву божеству Революции ради блага всего народа.
   Спустя три дня судебных заседаний, практически непрерывных, Шошар явился в свежесвязанном красном колпаке и сказал, что клика Дантона приговорена к смерти.
   - А ведь говорят, что гражданин Робеспьер так дружит с гражданином Демуленом, - дивились в кофейнях.
   - Главное - не дружба, не люди, главное - идея! - отвечали им.
   "Есть нечто ужасное в священном чувстве любви к отечеству" - читал Антуан в речи одного популярного трибуна, посвящённой этому решительному жесту Революции, в слезах оторвавшей от своей груди змей, пусть и симпатичных, пусть и полюбившихся, но глубоко вредных.
   А дома старая Бланше шумела, что ей нечего надеть, что Шампоно бездельник и что Аннета должна развестись с ним, если он не поступит работать в парикмахерскую или в лавку. Тот отвечал, что никогда не перестанет трудиться для Революции. Тёща разразилась проклятиями. Шампоно взял жену за руку, хлопнул дверью и ушёл.
   "Есть нечто ужасное в священном чувстве любви к отечеству, - перечитывал он снова тем же вечером, сидя на койке в самой дешёвой гостинице на улице Тампля. - Оно столь исключительно, что заставляет пожертвовать всем, без сострадания, без страха, пренебрегая мнением людей, во имя общественного блага; это чувство овладевает Манлием, заставив его пожертвовать личными привязанностями; оно увлекает Регула в Карфаген, приводя римлянина на край бездны, оно помещает в Пантеон Марата, павшего жертвою своей самоотверженности..."
   Анна плакала.
   -Так надо, - сказал ей Антуан. - Понимаешь, так надо? Бывает, что приходится рвать связи даже с тем, кто тебе близок.
  

*

   Анна ни одного дня своей жизни - до нынешнего момента - не прожила без прислуги. Конечно же, она была совсем не против научиться и готовить, и содержать дом без посторонней помощи, но сейчас всё навалилось в один миг: и приступы тошноты, перемежающиеся с непонятными желаниями и чувством невероятной подавленности и усталости, и разъезд с родителями, и обнаружившаяся невозможность заниматься пошивом солдатской одежды из-за неумения кроить (что в их бригаде делала обычно мать), и эта гостиница с мышами и насекомыми, и множество новых обязанностей, и нервы мужа, и одиночество...
   Антуан, как обычно, целыми днями пропадал на своей работе. Теперь его три ливра в день при всё растущих ценах позволяли лишь едва-едва сводить концы с концами, тем более, что множество нужных вещей пришлось покупать заново: они остались в той квартире, которую муж в разгневанно-широком жесте вместе со всем содержимом оставил в пользовании тещи и тестя, сохранив за собой обязанности по оплате её. Так что о найме прислуги думать не приходилось. С утра до вечера Анна пыталась вжиться в свою новую роль: воевала с насекомыми, то и дело обнаруживающимися в кровати; сражалась со сковородами и кастрюлями, агрессивно изрыгающими на неопытную слабую хозяйку обжигающий пар и брызги кипящего масла; в страхе забиралась со своим животом на спинку кресла, слыша из-под шкафа звуки, явно издаваемые мышами или крысами. Шкаф был ободран, а из кресла местами торчали пучки соломы.
   Где в этой тесной комнатке, где и двоим не очень-то уютно, сможет поместиться третий человек, когда появится, Анна не могла представить себе. Кажется в её жизни наступил самый трудный период.
   Всё стало сложно, не осталось лёгких и ясных вещей. Сложно было становиться всё тяжелее и неповоротливее. Сложно было понять Антуана, что он хочет сказать, что он думает, что ему нужно. День ото дня сложнее выстаивать очереди за "хлебом равенства", составленного их всех сортов муки, ходить по городу в поисках овощей и молока, высчитывать бюджет так, чтобы хватило дожить до следующей декады. Сложно уследить за тем, что происходило в её стране - впрочем, она и не пыталась осознавать сменявшиеся через несколько месяцев эпохи и держаться тех или других взглядов, ибо это было бесполезно. Перед ней открылась бездна, жуткая кривая трещина в цепи времен, из которой вырывались клубы дыма, растекался кипяток, которая ползла всё дальше и дальше, заставляя мир трещать и осыпаться, разрыхляя единственный мыслимый миропорядок, сотрясая дома, не оставляя надежды на спокойствие, восхищая ужасом, воодушевляя перспективами, грозя неизвестностью. И всё, что умела Анна - это смотреть на неё спокойно, не зажмуриваясь, скрывая дрожь и мирно принимая известие о том, что бездна поглотила ещё одного, двоих, троих, десять, двадцать человек, которые не являются более нашими спутниками на неизведанном пути.
   Самым же сложным было то, что приходилось теперь думать самостоятельно. Добрый кюре, который крестил её и её сестрёнку, эмигрировал; кюре соседнего прихода тоже куда-то подевался. Те священники, которые пришли им на смену, были не настоящие, они или женились наподобие её мужа или залазили на столики в кофейнях вместо кафедр, чтоб обличить враждебную партию, или бормотали: "На всё воля Божья", из чего можно было понять, что они разбираются в происходящем не больше, чем испуганная паства. "На всё воля Божья" - повторяла про себя Анна, ибо как ещё она могла успокоиться? Разве она верила в Бога? Да, верила, как и все... Знала, что нужно ходить к исповеди раз в год, говеть в такие-то дни, что сначала был Исаак, а потом Иаков... Но ни разу не брала в руки Библии после того, как закончила учёбу. Она говорила, что Бог есть, когда её спрашивали, но в минуты беспокойства, ища Его в своём сердце, не находила: Бог не занимал в её жизни никакого места. Впрочем, так было всегда, и при Старом режиме тоже. В заботах о мирских делах, небесные как-то позабылись. Никто не думал их бросать, они отошли сами собой. А теперь, когда так захотелось спросить, в чём же она, Божья воля, некому было дать ответа. Церковь перестала быть Церковью. Никто не мог ответить на вопросы, никто не мог разрешить сомнений. Не осталось посредников между Богом и человеком, а те, что называли себя таковыми - Анна была достаточно сообразительна - тоже ими не были, ибо вещали либо от Республики, либо от антиреспубликанской клики, но ничего не знали о Небе. Так что, приходилось самостоятельно думать над вопросами - "Разве можно?", "Следует ли?", "Как допустили?" - ведь сомнения возникали, сомнения даже в самых непоколебимых до поры убеждениях! И главное - возможности проверить правильность своего ответа тоже не было, приходилось идти в темноте, не представляя, где ты окажешься, когда зажгутся лампы.
   Анна бросила давно свои поиски и мечты о годе две тысячи четыреста сороковом и прочих подобных ему вещах. Ей казалось теперь, по прошествии нескольких лет, что всё это было ней в другой жизни. Что это была не она - та, которая говорила подругам, что желает оказаться по ту сторону океана, рядом с господином ДжефферсОном, та, которая от всей души желала переменить свою страну, перевернуть в ней каждый камень на другой бок. И не чувствовала ли она уже тогда, когда кормила свою душу рассказами о римских героях, что это - не её? Теперь ей стало казаться, что чувствовала. Стало казаться, что ей ничего не нужно и не нужно было, кроме как видеть подле себя Антуана. Когда же внутри стало ощущаться шевеление и биение нового сердца, сомнений не осталось. Смысл бытия был совершенно отделён и независим от баталий в Национальном Конвенте.
  
   Муж Анны считал иначе. Избавившись от общества тещи, он всё критичнее начал присматриваться к жене, снова и снова задумываясь над вопросом о том, правильно ли выбрал спутницу жизни и не напрасно ли связал себя столь прочными, столь привязывающими к земле и повседневности узами.
   Однажды, когда Антуану казалось, что ссора неминуема, он решил выказаться резко:
   - Ты всё больше и больше становишься похожей на свою мать!
   - Это всё из-за беременности. Вот ребёночек родится, и я стану такой же стройной, как в день, когда ты меня впервые увидел.
   Антуан вздохнул.
   Его жена подняла глаза, оторвавшись от своей работы:
   - Или ты имел в виду сходство лиц? Да, месье Кеньяр тоже считал так.
   На следующий день Шампоно решил поделиться своими мыслями с гражданами из секции:
   - Знаешь, Берто, что меня огорчает? Что моя жена становится всё более похожей на свою мать.
   - Это естественно, Шампоно, это закон природы, как говорил какой-то умный человек, имени которого я не помню. - Он ухмыльнулся - Хе, не любишь свою тёщу?
   - Ну, как сказать...
   - ... Шошар тоже терпеть не может свою. А я не знаю, что это такое, моя Бабетта была уже сиротой, когда я её взял.
   Всё ясно, где-то в стороне, извне ответа обнаружить было нельзя. Посвящать в свои сомнения Анну, такую ранимую, так нуждающуюся в заботе теперь, полностью немыслимо. Оставалось предаваться размышлениям в одиночестве, снова и снова приходя в свободную от лишних вещей и раздражающих личностей, но всё-таки мрачную конуру, чтобы каждый раз слышать:
   - Антуан, ну приходи же хотя бы на чуть-чуть, немножечко раньше! Мне так страшно, холодно, одиноко без тебя, мой дорогой!
   Хотя и в этом, самом худшем из помещений, где им прежде приходилось жить, случались сладкие моменты, заставляющие счесть все прежние сомнения за ошибки скучающего разума. Сердце Антуана начинало биться как-то по-особенному, когда, приложив ухо или руку к животу жены, он чувствовал, слышал решительные заявления нового француза о своём существовании. Да, именно француза, не француженки! Так хотели они оба. Поэтому, когда, после скудного ужина, обнявшись, пускались в рассуждения о будущем облике и, без сомнения, счастливой судьбе того, кого готовились встретить, даже не рассматривали женских имён.
   - Кассий? Или, может, Марат?
   - Пускай он будет Анри, милый! Пожалуйста! Мне так нравится это имя!
   - Нет, погоди... Что, если Сципион? Тебе ведь когда-то нравилась история Пунических войн!
   Сципион Шампоно.... Может быть, чуть напыщенно, но не хуже, чем Муций Шошар.
  

*

   - Как думаешь, - спросил Риверди, - лучше купить маленькую типографию или бумажный заводик? То и другое нынче выгодно, газет так много...
   Антуан понятия не имел. Он сидел в римском кресле напротив друга, которой, не без удовольствия демонстрировал свой новый халат.
   - Как бы там ни было, а лавку я продам. Пускай старик кричит, сколько ему угодно. Дело у него вовсе не прибыльное, по крайней мере, теперь, - продолжал рассуждать Арман.
   В дверном проёме появилась смеющаяся, но смущённая, вся в веснушках, девичья физиономия.
   - Входи, входи, Этьенетта! Познакомься, это Шампоно, мой друг, очень хороший патриот.
   - Гражданка Риверди? Очень приятно.
   Дама учтиво присела и скрылась обратно.
   - Ты знаешь, друг, я очень удивлён...
   - Что, Шампоно? Если монах женился, почему писатель не может сделать этого?
   И Арман улыбнулся.
   Месяц назад он взял в жёны единственную дочку того самого бакалейщика, которого зарёкся посещать и кому прежде продавал бумагу. Дела у лавочника шли неважно, подросшая девица стала обузой, да и сама уже не прятала желания выйти замуж - только вот почему-то и приказчик из их лавки, и художник, державший мастерскую напротив, показались ей неподходящими. В конце концов открылось, что нежное сердце взял в плен человек, столько раз приходивший в папенькину лавку с кипами бумаги. Его нашли. Оказалось, его состояние заметно поправилось с тех пор, как он торговал объявлениями со стен. Девица рыдала и требовала. Арману сделали несколько намёков. Он нашёл предложение выгодным и сделал своё, официальное.
   - Так всё-таки печатню или завод? Я думал, ты, Шампоно, мне подскажешь. Лавка уже почти продана... Хоть тесть и возмущается, а сам руководить делами он уж не может. Стар. Так, для самолюбия шумит...
   Антуан снова пожал плечами.
   - Риверди, как тебе удалось так быстро разбогатеть? Весь этот дом, обстановка... Это ж не только приданое, верно?
   Риверди сделал неопределённый жест, значащий, что у него есть секреты и от друзей. Потом сказал:
   - Обстановка - так... Она за бесценок мне досталась. Работал я письмоводителем у одного типа из федералистской клики. Когда их партию разоблачили, бежал он вместе с женой. И мебель свою мне впопыхах продал почти задаром. Сейчас, поди, ещё скрывается где-то... Не слышал, чтоб его поймали. Даже жалко будет, казнят если...
   - Федералистам не место в нашей неделимой Республике, - заметил Антуан. - Если он изменил общему делу, то должен...
   Риверди перебил его:
   - Знаешь, кого, Шампоно, ты мне напоминаешь? Старорежимную мадемуазель, которая всё просит служанку потуже затянуть корсет, а когда та спрашивает, не довольно ли, она говорит, что сама поймёт и скажет, когда будет довольно. И всё ей кажется мало. Вот и ты с революцией так же.
   - Неужели ты хочешь сказать, что нам пора заканчивать революцию?
   - Бог с тобой, конечно нет! Продолжай на здоровье!
   - Тогда что ты предлагаешь?
   - Что предложить? Я не знаю. Это твоё дело.
   - Это наше общее дело!
   Антуан вскинул голову и метнул взгляд на своего собеседника:
   - Это дело каждого честного республиканца! Или ты уже не считаешь себя таковым? А? Из-за таких как ты мы не можем достигнуть своей цели!
   Решительность Шампоно встретила такую же решительность Риверди:
   - Послушай-ка! Приди в себя, Антуан. Довольно фраз, ты ведь сейчас не на трибуне в клубе!
   Такой отпор оказался неожиданным. Шампоно не встречал прежде подобного. Первой реакцией, которая появилась из его души, была ответная атака:
   - Что? Что такое? Ты ищешь ссоры со мной!?
   - Я не ищу с тобой ссоры.
   - А чего ты тогда хочешь? Неужели ещё один мой друг перешёл в лагерь контрреволюции?!
   - Хочу, чтобы ты успокоился! - Повышая голос, Риверди взял собеседника за руку. Затем посмотрел ему в глаза: - Хочу, чтоб ты снова стал тем Шампоно, с которым я познакомился в кофейне мадам Ланже!
   И тут, совсем неожиданно для Риверди, суровый член комитета секции смягчился, весь как будто съёжился, стал похож на путника, который уже не боится дождя, но ещё не освоился в доме гостеприимного хозяина.
   - Это невозможно, - прозвучал ответ.
   - Почему же?
   - Понимаешь, Риверди... Делать революцию - это всё равно, как натягивать тугой лук. Тетива - это Старый порядок. Даже больше, это всё то дурное в человеческих душах, что им заложено. Мы хотим порвать её. Мы уже сделали изрядную работу, приложили много сил. Но чем дальше - тем труднее нам её натягивать: сам знаешь, это закон Природы. Отпустишь на секунду - всё вернётся вспять, как было. И у тебя уже будет слишком мало сил, чтобы начать заново...
   Потом Шампоно вздохнул и добавил:
   - Знаешь, я так одинок. Всё равно, что у меня бы не было жены...

*

   Перевалило далеко за полночь. Дела на сегодня, кажется, были кончены, и секционеры потихоньку собирались идти по домам. Шошар жевал ломоть хлеба, и глаза его мечтательно смотрели куда-то в неопределённость, временами оборачиваясь мимолётной улыбкой. Берто был как никогда весел, доволен собой и чуть не в голос хохотал, поглядывая на своего товарища. Остальные тоже были заметно возбуждены. Несколько часов назад они совершили очередной подвиг ради спасения Революции, не лишённый при том некоторой пикантности и увлекательности.
   Уже несколько месяцев как все женщины лёгкого поведения были объявлены государственными преступницами, повинными в порче основы всякого республиканизма - добрых нравов. Комитетам секций было поручено принимать меры против этих вредных осколков Старого режима, мешающих рождению нового человека. Как и положено добрым гражданам, члены революционного комитета секции Гравилье исправно исполняли то предписание, задерживая всех подозрительных женщин и иногда даже делая им непристойные предложения (для проверки нравственности!!!). А когда поступил донос, что на улице Этьена Марселя работает подпольный дом свиданий, граждане всё как следует разузнали и назначили на поздний вечер 13 прериаля облаву. Шампоно как хороший муж предупредил Анну, что явится, быть может, только утром и велел ложиться спать одной, не плакать.
   И вот, одним очагом разврата в мире стало меньше.
   - Нет, вы видели, как они... как они... А что там творилось, когда мы ворвались? - весело и взволнованно повторял Шошар.
   А потом смущался и менял тон:
   - Как замечательно, что теперь в нашей секции будет меньше измен, меньше дурных болезней, несчастных жён и брошённых младенцев! Или даже их вовсе теперь не станет!
   У Шампоно всё не шла из головы мысль, почему девица, каковую он сегодня сопровождал в тюрьму Аббатства, показалась столь знакомой. Неужто то была одна из тех, кто развлекал несколько лет назад его и Риверди, этого преуспевающего новобрачного, к которому в гости Антуан наведывался на той неделе?
   Члены комитета хоть были и довольны, но порядком устали.
   - Ну, наконец, по домам, - зевнул кто-то.
   Дежурный расстелился на полу и лёг. Остальные одиннадцать человек весёлой компанией вышли на плохо освещённую улицу, чтобы помахать друг другу и разойтись назавтра в разные стороны.
   Вдруг темноту прорезал детский крик.
   - Ай! - взвизгнул Шошар.
   Он чуть было не наступил на корзинку с младенцем.
   Берто наклонился и поднял нового сына или дочь Республики.
   - Вот тебе и меньше... - пробормотал кто-то.
   - Что за тёмные люди! - сказал ещё один член комитета. - Кладут ребёнка у бывшей церкви по старорежимной дурной привычке. Неужто не знают, что здесь теперь другое заведение!?
   Никто не ответил ему. Секционеры, столпившиеся на бывшей паперти бывшей церкви поглядывали сквозь тьму друг на друга, молча думая об одном и том же: кому нести младенца в воспитательный дом? Оставлять его до утра здесь - немыслимо. Ну, а шагать в другой квартал по темноте, после и без того насыщенного дня в то время как народ уже спокойно спит...
   - Я отнесу его, - сказал Шампоно.
   Товарищи радостно приветствовали его как лучшего, ответственейшего из патриотов и рассыпались по домам.
   Около часу Антуан шёл до ближайшего известного ему воспитательного дома, обнимая младенца и ласково, про себя и вслух именуя его Сципионом. Он даже чуть взгрустнул, передавая малыша в руки государственных воспитателей. Чужой ребёнок внезапно превратился в своего, родного. Анна должна была родить лишь через несколько недель...
   Обратно он двинулся через площадь Революции. Казалось, что так ближе, но на деле вышло наоборот. Антуан устало переставлял ноги, погрузившись в свои обычные мысли, и наблюдая как розовые пальцы Авроры, нежно раздвинув тьму, касаются технической конструкции с глядящим вниз треугольным ножом, гордо возвышающейся в самом центре левобережной части Парижа.
   Уже почти совсем рассвело, когда он со своими вечными раздумьями добрался до гостиницы.
   И тут началось что-то странное и страшное.
   Он ещё был довольно далеко от входа, когда с крыльца сбежала женщина, при приближении оказавшаяся хозяйкой гостиницы, доброй, хлопотливой и вечно сыплющей устаревшими выражениями. Придерживая юбки, она кинулась Антуану навстречу.
   - Ах, наконец-то, сударь, то есть, гражданин, ах, наконец-то! - всхлипывая, повторяла женщина.
   Они бежали до гостиницы что есть сил быстро и ужасно долго. Шампоно, задыхаясь, пытался спрашивать, что произошло. Хозяйка только вздыхала и охала в ответ.
   Он понял всё тут же, как только влетел к себе на верхний этаж, в восьмую комнату. Может быть, даже понял раньше, но не верил. На перепачканной кровью постели посреди нищей, обшарпанной комнаты неподвижно лежала, раскрыв рот и глаза, Анна. Подле неё - бледная, мигом вскочившая со стула при виде Шампоно, женщина в латаной серой шали с ах двумя трёхцветными кокардами на нестиранном чепце. И в старой люльке, купленной у Берто два дня назад, - красное, сморщенное, похожее на червяка или личинку существо.
   Сбивчивые рассказы хозяйки гостиницы подтвердили то, что Антуан с ужасом осознал при входе. Вечером, когда у Анны начались преждевременные роды, она, по всему судя, не смогла позвать на помощь. К тому времени, как хозяйка услышала её крики, к тому времени, как она сумела найти знающую женщину, и как та смогла явиться, оказалось уже поздно.
   - По крайней мере, девочка жива, - сказала бабка.
   Чувствуя, что всё плывёт вокруг, Шампоно кинулся прочь из комнаты. Он слетел вниз по лестнице, не помня себя и будя криками отчаяния постояльцев. Оказался на улице и побежал, не разбирая дороги, почти не видя ничего от слёз, в надежде, что какой-нибудь шальной извозчик прекратит его жизнь. На что она? Куда дальше? Зачем? Какой вообще смысл во всём том, чему он отдаёт силы и время, на что он этой ночью променял жизнь последнего близкого человека?! К реке! А там - вниз головой, и...
   - Гражданин! Гражданин член секции!
   За пеленою слёз возникли очертания беременной женщины. На миг ему даже показалось, что произошло чудо, что это Анна... Нет. Слишком высокая, нескладная, чересчур увешанная трёхцветными лентами и символами Свободы.
   - Гражданин! Вы не помните меня, верно? Я Республика Шарль, жена Матье Шарля! Помните, как его арестовали, и я приходила в комитет просить, чтобы вы помогли. И вы так мудро отвечали мне, чтобы я не боялась, что его оправдают, если он и вправду патриот! Ах, какая же я была глупая, гражданин! Спасибо, что объяснили мне тогда всё! Ведь его в самом деле оправдали, оправдали моего мужа, Матье Шарля, который шил сапоги для солдат!
   Поодаль стоял человек в полосатых штанах, одной рукой держащий маленькую девочку, другою - радостно махавший Антуану.
   На другой день тот, как обычно, пришёл на работу.

*

   Он больше не мог находиться в своей гостинице, особенно по ночам. Он не боялся темноты, но когда приходил конец суете, наполняющей день и не дающей ни на минуту остановиться, в голову его, освободившуюся от забот, начинали стекаться со всех концов дурные мысли. Он смотрел на свою обстановку, на мебель, привыкшую к Анне, которая будто бы говорила: "Где наша хозяйка? Куда ты её дел?", и не мог уснуть под строгим взглядом шифоньера из дома на улице Гренель. Он видел шторы, которые она три недели назад умудрилась повесить без всякой посторонней помощи: "Кто позаботится о нас, когда мы станем грязными? Что нам делать, хозяин?" - вопрошали они, и Антуан не мог ответить. На туалетном столике лежала недочитанная книга, каждый взгляд на которую ранил Антуана. Он и боялся убрать её на место, и хотел убрать, но почему-то не знал куда. Всё напоминало об Анне, и всё говорило: "Зачем ты здесь без неё? Что ты будешь делать без неё?"
   Шампоно одевался, выходил на тёмную улицу, шёл, закутавшись в плащ, и раздумывал о смысле своей жизни. Он успокаивался тем, что у него есть дочь. В один из дней Антуан явился к мадам Бланше, чтобы навестить маленькую, но узнал, что её увезли в деревню к какой-то женщине, кормилице.
   Часто во время своих прогулок он наталкивался на республиканский патруль, кучку полутрезвых санкюлотов, которые предъявляли ему свои подозрения и после с почестями и превеликим счастьем отпускали, узнав, что это председатель секции. В эти минуты ему становилось немножечко легче, патриоты отвлекали от мрачных раздумий. Другой раз он увидел какой-то праздник. Улица освещалась несколькими факелами, которые держали девушки в костюмах, частью напоминающие античные, частью нищенские, прямо посреди улицы отплясывали косматые мужчины и женщины с кухонными ножами, они пытались петь, языки у многих заплетались, не попадали в тон, когда одни вопили: "Гa ira!", другие тянули: "На фонари аристократов!". Шампоно долго стоял и наблюдал за ними, оставаясь незаметным в темноте, рассуждал о том, что его труды и труды всех представителей нации не напрасны. Последнее время такие эпизоды как будто стали более частыми, и Шампоно думал, что это, наверное, хорошо, как хорошо всё, чем проявляет себя суверенный народ. Стало быть, дела и вправду идут на лад. Или нет?
   Шампоно не любил, когда он сомневался в этом. А такие сомнения последнее время стали приходить довольно часто. Он никому не говорил о них, и, лишь заметив появление, начинал трясти головой, чтобы выгнать из неё дурное. Точно так же Шампоно делал десять, пятнадцать лет назад, когда ему приходило на ум что-нибудь нехорошее о Боге. Он вставал с места, шёл быстрым шагом, срочно занимал себя каким-нибудь делом, говорил вслух о чём-нибудь отвлечённом - это помогало.
   Поскольку находиться дома было слишком тяжело, Шампоно целые дни и сутки проводил за работой в секции. Там он частенько и ночевал. Однажды они остались на ночь вдвоём с Шошаром.
   Антуан стелил на пол газету (за это его считали спартанцем). Он разложил "Монитор", лёг и укрылся "Парижскими революциями". Шошар притащил откуда-то старые номера "Друга народа", должно быть, для того, чтобы продемонстрировать свою любовь к Марату, и объявив, что на других газетах спать не будет, долго возился с ними, пытаясь сделать себе постель, потом наконец улёгся и принялся разглагольствовать:
   - Как, однако же, всё отлично, чёрт возьми, ей-богу! Сегодня у меня хорошее настроение. Моей старухе удалось достать мяса. Правда, всего четверть фунта. Его дали, потому что она ведь больна. Она говорит, что простояла в хвосте часов шесть. Чёрт подери! Что ты думаешь об этом, Шампоно?
   - Да, моя тёща тоже всё время ими возмущается. Позавчера, я слышал, одна женщина говорила другой, нашей соседке, что упала в обморок, стоя в очереди за хлебом.
   - И она осталась без хлеба?!
   - Наверное. Я не знаю. Но без того, что делает правительство, по-моему, было бы ещё хуже. Иначе еды вообще бы нельзя было достать.
   - Да, спасибо Господу Богу за то, что делает Национальный Конвент! Всё-таки мясо - четверть фунта! Хотя это вряд ли поможет: у неё чахотка, и уже с месяц кашляет кровью. Моей старухе осталось недолго. Старший сын, кажется, тоже болен.
   - А где твой младший сын?
   - Он в армии, я же тебе говорил!
   - Ах, и правда, я запамятовал, - сказал Шампоно.
   Шошар оживился.
   - Мне пришло письмо, - он полез к себе во внутренний карман, вытащил измятый, изжёванный конверт, намуслил пальцы и извлёк оттуда листок, столь же непрезентабельный. - Слушай, что он пишет. Помнишь победу при Флёрюсе? Ну, помнишь, небось, не забыл ещё. Ну так вот. Он, оказывается, был там. Представь, мой Жерар был при Флёрюсе, он сражался! Черт побери! Что-то спина у меня болит...
   Он снова начал возиться в своём газетном гнезде. Антуан снял свой фрак и дал ему.
   - Ох, спасибо, Шампоно. Ты настоящий республиканец. - Шошар скомкал фрак и присоединил его к своему лежбищу. - Я напишу ему, спрошу, сколько прусаков он убил. Интересно - а? - ей-богу - сколько прусаков убил Жерар. Как думаешь? Их теперь меньше, прусаков. Аристократов тоже меньше. Сегодня ушли сорок два. Чёрт! Что-то жестковато для моей спины!
   Шошар лёг другим боком. Он продолжал:
   - Я говорю, сорок два человека мы сегодня на гильотину отправили. Хорошо она работает, матушка моя! А? Недурственно! Вчера знаешь, сколько было? Тридцать восемь.
   - Что ты, каждый день, что ли, ходишь на них смотреть?
   - Каждый - не каждый, а хожу. Это всё ж - таки результаты нашей работы общей. Так посмотришь, бывает, и думаешь: машинка работает, значит, революция в порядке, дела идут. А иначе-то что? Что нам иначе-то делать?
   - Ты говоришь глупости, Шошар.
   - Это почему это я говорю глупости?
   - Потому что послушать тебя, так выходит, французская революция только в том и состоит, чтобы рубить аристократам головы.
   - А что ж, разве не в этом? В этом и состоит.
   - Так это же вынужденная мера. Когда мы окончательно будем свободны, то уже ничего такого не будет. Смертную казнь вообще отменят.
   - Да, брось, Шампоно, не забивай себе голову. По-моему, так мы уже свободны. Всё нормально. Вот только была бы еда подешевле и чтобы без очередей - а там уж ладно, как оно получится. Ты хлебушка не хочешь?
   Шампоно поднялся со своей постели и уселся на полу.
   - Какого хлебушка? Рассуждаешь ты, Шошар, будто какой-то вандеец. Ну не вандеец. Как умеренный. Неужели ты хочешь сказать, что нам пора заканчивать революцию?
   - Не хочу...
   Шампоно не слушал его, неожиданно в нём пробудилось красноречие. Сидя на газете, ночью, в своей конторе он взялся читать проповедь этому облечённому властью полукрестьянину, который недоверчиво и недовольно морщил лоб.
   - По-твоему, вся революция это какая-то головорубка. Нашёл, тоже чему радоваться! Война закончится, и ничего такого не будет, закон о подозрительных отменят, всех выпустят из тюрем. Да какой же ты республиканец, не понимаешь этого! Ты только и думаешь о том, чтобы удовлетворять свои животные потребности! Нет, Шошар, нет! Настоящий революционер так не поступает. Он отрекается от всего материального, от всего низменного. Это в императорский век римляне требовали хлебушка и зрелищ, а римляне настоящие, современники Гракхов, современники Сципиона - они думали о благополучии республики, о её свободе, о том, чтобы сохранить законный порядок, о том, чтобы гражданам были обеспечены их естественные права! Вот о чём следует беспокоиться. Среди нас нет места тем, кто заботится вперёд всего о своём желудке или о том, чтобы обустроить свой дом, садик с какими-нибудь вишнями и каштанами! Нет ничего ценнее нашей милой Франции, нашего отечества. Неужели ты можешь сказать, что сделал всё для её освобождения? Неужели ты готов так всё и оставить, неужели ты доволен тем порядком, который мы сейчас имеем? Бросить на полпути, бросить родину недоосвобождённой! Разве сейчас мы уже можем говорить о всеобщем равенстве, о всеобщем братстве? Шошар, нам так много предстоит ещё сделать! Так много...
   Лицо крестьянина выражало враждебность. Шампоно понял, что слишком разошёлся:
   - Прости, Шошар. Я не хотел тебя обидеть, я только хотел объяснить... Ну понимаешь, наша цель не в том, чтобы срубить как можно больше голов, и не их числом надо измерять наши успехи! Она в другом, наша цель! То, ради, чего стоит жить...
   - Я смотрю, умный ты больно, - пробурчал Шошар. - Всё, давай спать.
   Он повернулся спиной, вытащил кусок хлеба, завёрнутый в тряпицу, развернул его и сунул в рот.
   Шампоно лёг, закрыл глаза и подумал, что теперь как раз хорошо отдохнуть. Спать давно уже хотелось. Но теперь он вдруг почувствовал, что уснуть не может. Видимо, приступ красноречия ещё не прошёл, и в голове крутились остатки только что сказанных фраз: "Нам ещё так много предстоит сделать... Нет места тем, кто заботится о желудке... Наша цель... то, ради чего стоит жить...". Антуан подумал, что речь была не так плоха, и это ему самому польстило. Всё, что сказал - это правильно. Он решил развить мысли, аргументировать их - хотя бы для самого себя. Чего добиваются патриоты? Чтобы третье сословие "стало чем-то". Нет, это слова Сийеса, этой болотной квакуши, которой Шампоно никогда не доверял. Патриоты добиваются своих естественных прав, точнее, чтобы они пришли в соответствие с законами. То есть, они добивались этого раньше, в восемьдесят девятом, когда не была ещё принята Декларация. Теперь права есть. Конституция тоже теперь у нас есть. Что ж, Шошар, получается, прав? Нет, нет, конечно, революция не окончена. То, что пишут на стенах: "Свобода, Равенство, Братство или Смерть" - это и есть цель. И вот, когда они победят, когда люди станут полностью свободны, когда они станут настолько равны - на имуществом, конечно, и не только правами... нет, равны своим духом! - что все сделаются братьями, когда порядок в государстве сравняется с естественным порядком, и никому не будет резона делать дурное, творить зло, красть, убивать, обманывать, вот тогда можно будет закончить революцию, Шампоно сможет уйти на покой. Но сейчас - ещё точно не пора. Как он это узнал? Ну, совершенно понятно: вокруг ещё столько несчастных, нищих, заговорщиков, аристократов богатства, которые пришли на место аристократов крови и наживаются за счёт народа... Это не может быть царством свободы, тем, которое они ищут! А каково это царство?
   Шампоно остановился. Открыл глаза. И правда, каково? Тот мир, ради которого единственно стоит жить - он не договорил тогда Шошару. А что бы сказал, если бы тот не перебил?
   Этот мир, идеальное царство, оно, без сомнения, существует. Конечно, ведь последние пять лет Шампоно каждый день о нём думал, на него ссылался, его подразумевал. Кто-то из древних сказал: всё, о чём мы можем мыслить и говорить - это бытие. Но нарисовать его себе, точно изобразить, определить, что этот мир собою представляет - почему-то ни разу не приходило в голову. Зачем, если и так всем понятно!? И непонятно одновременно... Да, ведь Шошар, как оказалось, этого не понимает.
   Лёжа на своей газете, под храп товарища он несколько часов с закрытыми глазами конструировал Францию будущего. Однако это было слишком сложным делом, чтоб построить её так сразу. Он взял за основу древние Афины, заимствовал оттуда несколько принципов в нетронутом виде, другие принципы взял из сочинений философов и патриотов. Но кое-какие благие изобретения эллинов не подходили к его отечеству. Их надо было как-то приспособить, и он пока не придумал, как.
   Прежде Антуану казалось, что виновата во всём война, и стоит только победно завершить её, ввести в действие Конституцию, как придёт всеобщее благоденствие. Последнее время он стал подумывать иначе. Что если представить, будто войны нет, она закончилась сею секунду? Ведь враги не только в Кобленце, как оказалось. Разве война виновата в том, что бывшие патриоты изменяют Республике? Дантон изменил. Демулен изменил. Можно назвать сотню таких фамилий. Заговоры не прекращаются. Клики не становятся более робкими. Аристократы богатства продолжают присваивать имущество нации, то, что конфисковали у аристократов крови. Не придётся ли бороться ещё и с ними, когда закончится война? Но как и насколько долго? И к чему это приведёт? Республика отсекает от себя части ежедневно, но всё не может выздороветь.
   Самый ужасный вариант будущего для Франции - это если ею завладеют аристократы богатства, если снова придёт какой-нибудь король, мещанский король с мешками золота, король для негоциантов... И потом будут говорить: это произошло из-за Революции. Для такого ли будущего стараются патриоты? О, нет, это будет противоположностью тому, что они - Шампоно и те, кто ещё не отступился от принципов общественного блага - хотели сделать. Этого не должно быть!
   Почему люди не хотят просто жить духовно и свободно?! Почему дорожат тленной материей? Почему их так тянет к пороку?
   Неужели им всем никак не станет ясно, что конечная цель всех жертв, всех подвигов, совершаемых патриотами во имя справедливого государства, состоит не в установлении тех или иных принципов управления? Совершенство человека - вот каково их главное устремление! А учреждение Республики было лишь способом для этого, лишь инструментом. Ведь в прекрасной стране и человек должен быть прекрасен, разве не так? Разумеется, так. Вот, и гражданин Робеспьер с Шампоно согласен. Иначе, зачем было бы ему тратить столько сил на то, чтобы призвать безбожников к добродетели, на то, чтобы возродить веру в Верховное Существо? Кто был на первом празднике во славу Его, остались очень довольны.
   А возрождения человека всё равно не заметно. По сути, в отношении своей истинной цели, Революция не продвинулась ни на шаг. Ни на шаг! Это ужасно. Берто, когда пьян, начинает нести всякую чушь о Верховном Существе. Никто Его не почитает. Французов не очистила просвещённая вера. Быть может, ей не хватает совершенства, быть может, ей нужны свои Тертулианы и Августины, быть может, Шампоно должен стать одним из них...
   Каждый день у Антуана в голове проплывала тысяча мыслей: может быть, я должен делать это? может быть, я должен стать тем? может быть, моё призвание таково?... Он знал твёрдо одно - необходимо служить Отечеству. Но что, что для этого делать, куда пойти, как рассуждать, к чему стремиться? Ответов не было нигде. Можно было пытаться произвести их в собственной голове, - что он и пытался сделать - но совершенно тщетно, ибо голова всё сильнее начинала кружиться от всего того, что ощущали глаза и уши, от невероятных, постоянно ускоряющихся перемен вокруг, от эпох, умещающихся в несколько недель, от ежедневных разоблачений, от регулярных крушений идеалов, от новостей с фронта, которые заставляли то плакать, то ликовать, от бесперспективных попыток уследить за положением партий, от изматывающей работы и от голода.

*

   Несколько дней стояла нестерпимая жара. Солнце словно потеряло разум, словно пыталось уподобиться тем комиссарам Конвента, которые, будучи направленными в разные мятежные области, уничтожали тамошнее население, расстреливая его собственноручно и бросая в реку пачками без всякого суда; оно, солнце, должно быть, утомлялось так же, как палач, уничтожавший ежедневно семь-восемь десятков предателей и врагов рода человеческого.
   То ли от этой жары, то ли от не проходящей тоски, Шампоно, чем ближе к середине лета, тем сильнее чувствовал себя разбитым. Порою всё было нормально, а порою - кое-как доносил ложку до рта, таскался через силу на работу (если ночевал не там). Днём хотел спать, а ночью мучался бессонницей и всякими дурными мыслями. Естественно, на духоте, когда открытые окна только лишь усиливают жару, - не разоспишься...
   Чем больше работал, тем больше, оказывалось, надо сделать. Как головы Лернейской гидры, отрастающие по две штуки на месте одной отрубленной, множились проблемы и враги Республики. Столы народных представителей были завалены бумагами, тюрьмы - забиты подозрительными, хлебные магазины - голодными, ждущими своей очереди покупателями, залы трибунала, разделённого отныне на четыре секции для ускорения судопроизводства, и зрительные галереи Конвента - праздными зеваками, головы патриотов - мыслями о том, как послужить благу своей Родины... Вот только души их всё более пустели. Всё чаще и чаще члены комитета секции признавались друг другу в том, что больше всего на свете им хотелось бы сейчас уединиться с жёнами в каком-нибудь селении, желательно подальше от Парижа и вообще от Франции, там, где цветы, где овечки, где дни тянутся медленно и все похожи друг на друга. Признавались они друг другу, а так же самим себе и в том, что мечте сей нет никакой возможности осуществиться. Не нанесёшь удара вовремя, опустишь меч, замешкаешься - и Лернейская гидра сожрёт тебя. Приходится сражаться с ней - уже без сил, без эмоций, без понимания того, что происходит, механически нанося удары. "Революция заледенела!" - восклицает оратор с трибуны Конвента. Патриоты уважают его, заранее согласны с его речами, желают того же, что и он, но уже не в состоянии понять, о чём он говорит.
   Разомлевшие, обессилившие от жары, не помнящие из-за чего им приходится проститься с жизнью, приговорённые к гильотине ежедневно проезжали под палящим солнцем в тележке, ведомой палачом, который то и дело забывал, куда им надо ехать. Место казни переносили уже несколько раз за последние месяцы: там экзекуция не собирала приличествующего числа патриотов, здесь - вовсе вызывала возмущение местных жителей, недовольных шумом телег под окнами. Может, это были временные трудности? Может, граждане только на месяц-другой перестали приветствовать победы добродетели в лице террора, потому что не имели сил из-за жары выйти на улицу? Сидели в тех кафе, где попрохладней, или в парках на скамейках и безрадостно, не торопясь, рассказывали друг другу о том, что всё вновь дорожает и что гражданин Робеспьер как будто уже целый месяц прогуливает заседания Конвента.
   Если и так, его можно понять. Работать, и результативно, можно было только ранним утром или к вечеру. Ещё лучше - после заката.
   В один из таких вечеров, переходящих в ночь, Шампоно, не обращая внимания на то, что уже одиннадцать, сидел в комитете и собирал доносы. Гражданин Собуль обвинял гражданина Фюре в том, что тот отказывает Революции в том подлинном величии, которого, естественно, нельзя отнять у неё, а гражданин Фюре клеймил Собуля как российского агента, прислужника Екатерины. "Арестовать обоих", - решил Антуан. Открыл отчёт, касающийся наблюдения за испанскими подданными, жившими на улице Шапон. В этот момент появились Берто и Шошар, до крайности возбуждённые. Они были только что из Якобинского клуба, с вечернего заседания.
   - Чёрт подери! - вскричал Шошар, дав явственно понять, что он в отличном настроении. - Какого чёрта ты не пошёл с нами?
   - Там творилось такое! - добавил Берто.
   - Какое?
   - Гражданин Робеспьер выступал с речью...
   - Шошар, да дело ведь не в ней!
   - Как это не в ней? Ты погоди, Берто...
   - Чего годить?! Ой, Шошар, ну тебе ли про речи-то распространяться... Будто бы я не слыхал, как ты храпишь!
   Берто с Шошаром препирались столь же часто и много, сколь Робеспьер любил вещать с трибуны.
   - Это ты храпел, Берто!
   - Ну, граждане, кого из вас мне слушать? - со смехом спросил Антуан
   - Меня, конечно же, меня, - сказал Берто, который тоже был в хорошем расположении духа. - Храп Шошара я услышал на словах "Смерть есть начало бессмертия", а сам, перед тем, как уснул, помню, что слышал, что "гарантия патриотизма не в медлительности, а в принципах и неподкупности"... Словом, я выдержал дольше...
   - Но проснулись мы одновременно!
   - Когда вас стали выгонять из зала? - улыбнулся Шампоно, возвращаясь мыслями к доносам и испанцам.
   - Нет же, в том-то всё и дело!...
   - Помолчи, Берто, теперь я!
   - Да ты-то ничего не понял.
   - Понял я всё. Слушай, гражданин! Республике угрожают заговорщики! Робеспьер сказал, что в этот раз всё ещё хуже, ему грозит гибель, но он примет её бесстрашно, если так случится...
   - Представляешь, что тут началось среди нас, чёрт возьми!?
   - О, Шошар отлично выказал свой патриотизм!
   - Да, чёрт побери! Ребята, когда Робеспьер сказал, что ему, может, помереть скоро придётся, начали кричать и вскакивать - мы, мол, с тобой, клянёмся, что не предадим!
   - Вот эти-то крики и разбудили меня... А Шошар уже проснулся и вовсю орал, что он погибнет вместе с Робеспьером.
   - Да, Иисус свидетель, я поклялся! И знаешь, Шампоно, почувствовал, что полон сил вновь защищать свободу Родины!
   Берто подытожил:
   - В общем, гражданин, такое дело: понял я, что снова будет заварушка...
   Запасы красноречья временно иссякли, и между членами секции повисла тишина. "Преувеличивают они или на самом деле всем нам предстоит нечто столь же важное, как 14 июля?" - раздумывал Антуан, когда до него донеслись слова Шошара:.
   - Давайте все поклянёмся! Поклянёмся, что в случае чего будем до смерти стоять за нашу Революцию и за гражданина Робеспьера!
   В комитете никого, кроме их троих, не было. За окнами уже совсем стемнело. Тишина ночного города изредка прерывалась доносящимися из окна шагами и пением сверчков. Берто, Шампоно и Шошар торжественно соединили руки наподобие Горациев и громко произнесли: "Клянёмся всеми силами защищать дело справедливости и Революции, чего бы нам это не стоило!".
   - ...Клянусь Законом!
   -... Клянусь всем, что у меня есть!
   - ...Гражданин Марат и Пресвятая Дева мне свидетели!
   Большие часы на столе Шампоно тикали равномерно, равнодушно, до невежливого громко.
   - Я чувствую прилив сил, - сказал Берто.
   - Нам ещё нужно много сделать, - вставил Антуан, снова подумав об испанцах.
   - Шошар, расскажи, как ты ещё потом подрался там!
   - Он подрался в клубе?
   - Да, чёрт возьми, я проучил двоих мерзавцев!
   И, вновь заставив отложить дела испанцев, Шошар принялся говорить про то, как после речи гражданина Робеспьера, такой тревожной и воодушевляющей, в клубе нарисовалась пара подозрительных бездельников, которые, по всему судя, не поддерживали общего настроения. Якобинцы быстро вытолкали их вон, причём Шошар собственноручно имел счастье дать по физиономии одному из них. Это была уже маленькая победа над заговорщиками, о которых говорилось в речи, разве нет? Шошар крайне гордился ею. Но Шампоно, послушав всю его историю и описание того, как выглядели два бездельника, высказался в том плане, что это, кажется, были депутаты.
   - Какие ещё депутаты?
   - Депутаты Конвента, Шошар, ну какие ещё!? Наши революционные представители.
   - Что за чёрт?...
   - ...А Вы избили их.
   - Я говорил, Шошар, я говорил! - вставил Берто.
   - Да погодите вы! - Шошар совсем запутался. - Выходит, я избил своих? Я контрреволюционер? Или это они контрреволюционеры, если я их бил? Или Робеспьер...
   Он не успел договорить и тем более получить ответ. Несмотря на ночное время, все три члена комитета услыхали настоятельный стук в дверь.
   За нею оказалась худая запыхавшаяся женщина такого возраста, в котором уже можно иметь внуков, но можно ещё иметь и детей.
   - Граждане! - взволнованно проговорила она. - Я пришла, потому что прямо сейчас хочу рассказать вам о паре опасных преступников.
   - Кто же они?
   - Это... некая Колетта, дочь торговца лимонадом... и мой муж.
   Глаза женщины засверкали.
   - Ты настоящая патриотка, как я вижу, - начал Берто.
   - А свидетельства, в чём ты их обвиняешь? - быстро переменил тему Антуан.
   - Я слышала.... Я слышала собственными ушами, как они злоумышляли против наших представителей, против Национельного Конвента, комитетов, Сен-Жюста, Сийеса, Кутона, Колло, Робеспьера...
   Не дав ей договорить, Шошар испустил истошный вопль:
   - Против Робеспьера!!! Чёрт возьми, вот он, вот он, этот заговор, о котором нас предупреждал он! И мы Богом поклялись предотвратить беду!!! Сограждане! Берто! Скорей, сейчас же арестуем этих чертей, нам выпало спасти Республику!!!
   Берто вытащил из-за пояса пистолет как знак готовности бороться за Республику.
   - Где они, где эти мерзавцы, женщина?
   - Они у меня дома, - отвечала та. - В кровати....
  
   Шампоно не очень верил, что Шошар с Берто наткнулись именно на Тот Самый Заговор. Не очень верил он и в то, что таковой на самом деле был. Оставшись один, Антуан, ещё долго, пока не уснул против собственной воли, спасал Республику своими силами: читал, решал, подписывал....

*

   Утром товарищи обнаружили Шампоно спящим прямо на рабочем месте.
   - Ну ты уж совсем, приятель! - Берто покачал головой, увидев впечатляющие результаты ночного самопожертвования.
   Антуан поднял голову со стола и мутным взглядом посмотрел вокруг себя.
   - Утро, утро уже, гражданин! - весело сказал кто-то из комитетчиков.
   - Не трогай его. Видишь, полночи сидел.
   Берто похлопал Антуана по спине:
   - Давай-ка, дружище, домой. Отоспись. А то эдак и помереть недолго. Что же ты себя не бережёшь-то снова?
   - Там надо ещё подрядчика найти.... Чтоб сапоги пошил... - стал бормотать Шампоно.
   - Найдём-найдём! А ты домой шагай.
   - Отпуск тебе, гражданин! - выдал Шошар, по всему, крайне собой довольный. - Потому как Республика сегодня между часом и двумя ночи имела счастье быть спасённой нами!
   Шампоно встал, кое-как отряхнул измявшийся кафтан, пригладил волосы, сгрёб свой портфель в охапку и поинтересовался:
   - Арестовали, значит, эту парочку?
   - А то ж! Вот визгу было! Оба уже в Люксембурге.
   - Если встречу Робеспьера, непременно передам ему, чтоб поблагодарил некоего Шошара за спасение, - улыбнулся Антуан.
   Тот, как всегда, не понял шутки и в самом деле загорелся мыслью получить личную благодарность.
   По дороге в гостиницу Антуан никого не встретил. Робеспьер жил в другом районе, на западной окраине Париже, и сейчас, наверное, готовился к утреннему, 11-часовому заседанию Конвента, вместо того, чтоб подкарауливать секционера Шампоно, сонно плетущегося в свою опустевшую после смерти жены нору.
   Оказалось, там - в норе - его - Антуана - даже ждали.
   - Матерь Божья, да где же Вы пропадали, месье!? - В своей старомодной манере, "по-рабски" спросила хозяйка. - Три ночи подряд не ночевали, и не сказали ничего. Всё на работе. Ох-ох. А я Вам постель новую постелила, убралась меленько. Трудно, чай, без жены-то...
   Комната уже не напоминала об Анне, но за то - что ещё хуже - стала напоминать ежеминутно об её отсутствии. Но, к счастью, думать об этом, как и вообще о чём-либо сил у Антуана не было.
   За то чистая и мягкая постель после трёх ночей, проведенных либо на стуле, либо на полу, была необыкновенно приятной. Он даже разделся. Заполз на кровать и твёрдо напомнил себе, что товарищи освободили его от работы на сегодня, ну а завтра декада, десятое, выходной день: следовательно, нужно изо всех сил постараться расслабиться. Нужно. Должно. Обязательно.
   Что бы потом служить, служить, служить Республике!
   Шампоно распластался кровати и несколько часов болтался между сном и явью, не имея сил ни на то, чтоб заснуть, ни на то, чтоб подняться. В голове плавали мысли о делах. Сквозь шторы снова проникал невыносимый жар. Зачем-то вспомнились охотничьи собаки, те, про которых говорят, будто они даже во сне видят себя догоняющими какого-нибудь зайца - и от того без конца дёргают лапами.
   А после он увидел мать. Она стояла на дороге, недалеко от въезда в Сен-Кентен, а Шампоно бежал к ней, маленькой, далёкой, едва различимой, покинув свой почтовый дилижанс, который, видимо, сломался. Лица её не было видно, но Антуан чувствовал - это мадам Шампоно, она жива! Минута - и он понимает, что это не мать, а сестра. О, радость! Выходит, Антуан тогда всё же сумел спасти её! Выбиваясь из сил, он торопится навстречу Мартине. Бежит, запинается, падет, поднимает глаза на свою цель - это не Мартина, это Анна! Его возлюбленная, мать его малышки! Счастье переполняет душу его, изливается наружу в виде слёз...
   - Ах, милая! Я знал, что ты вернёшься!
   Ослепнув от слёз радости, член комитета секции бросается в объятия той, к которой он спешил. Прижимает её твёрдый стан, гладит прекрасно-скользкую спину, покрывает поцелуями холодный белый лоб... Прекрасная, величественная, неповторимая Статуя Свободы, олицетворение всех сущих идеалов - здесь, в его объятиях. Всё сильнее сжимает её Антуан, боясь, как бы мечта не выскользнула, зная, что каменное изваяние никак не сможет задохнуться от его чрезмерной нежности, испытывая неописуемый восторг от того, что именно Её, Свободу, а не одну из своих родственниц он нашёл на въезде в Сен-Кентен... Но что это? От слишком сильных объятий поклонника мрамор, вдруг сделавшийся недолговечным известняком, начинает крошиться... Не веря глазам своим, Антуан наблюдает, как в его руках возлюбленная постепенно оседает, разваливается на куски, теряет друг за другом руки, голову... Вот она уже сделалась пылью под его ногами!
   ...А сам Антуан, гибнущий от скорби и от разочарования, внезапно находит себя одиноко стоящим на постаменте, возвышающимся над равнодушной толпой, несчастным, потерянным, чужим.... - и просыпается.
   Да, на часы, пожалуй, лучше не смотреть: слишком стыдно. По всему, уже вечер. Прежде Антуан ни разу не позволил себе спать в дневное время.
   Он слез с кровати, оделся и подошёл к зеркалу, куда уже так давно не заглядывал. Из него смотрело бледное, местами сероватое, небритое лицо человека то ли тридцати, то ли шестидесяти лет. Растрепавшиеся, давно не мытые светлые волосы; мрачный взгляд двух клинков стального цвета, обрамлённых в два ряда ресниц - таких длинных, что любая девушка позавидовала бы - и усаженных в тёмные, синюшные, явственно говорящие о недосыпании глазницы. Нос - даже красивый. Тонкие губы, какие полагаются аскету или аристократу. Десять пуговиц на полосатом жилете - воплощение самой рациональной и революционной из существовавших систем счисления. На коричневом кафтане - вдвое больше. Стоячий воротник его словно поддерживает голову вместе с грязноватым, но объёмистым платком на шее: голова сидит крепко, поскольку её обладатель - пламенный патриот...
   В карманах Антуан нащупал несколько монет. Хорошо, этого хватит, чтобы пообедать. Хорошенько поесть, а потом сразу - на прогулку, бороться со своими мыслями в спокойной обстановке.
   Он вышел из комнаты и спустился в маленький трактир, бывший частью гостиницы, не зная, что тут его ждут вести, которые перевернут не только планы на ближайшие час-два...
   В трактире кружком сидело несколько человек, которые все мигом обернулись, услышав шаги Шампоно.
   - А, - сказал один, - парень из секции. Ты-то, гражданин, нам всё и объяснишь.
   - Что объясню? - не понял Антуан.
   - Ну, что сегодня происходит.
   - А что происходит?
   Пара человек из компании засмеялась, остальные глянули на Шампоно осуждающе-подозрительно.
   - Ты что, гражданин, с луны свалился?
   - Я спал, - признался Антуан.
   На этот раз раздался дружный хохот. С кухни высунулся обеспокоенный повар поглядеть, всё ли в порядке.
   - Повезло тебе приятель! - со смехом проговорил всё тот же человек из-за стола. - Или наоборот не повезло...
   Он не договорил. Отлучившаяся, было трактирщица, она же хозяйка гостиницы, появилась на своём обычном месте.
   -... О, гражданка, можно ещё вина?
   - Да что же происходит, наконец, вы объясните!? - возмутился Антуан.
   Низкорослый человечек без кафтана, прежде сидевший спиной, повернулся к нему и сказал сухо:
   - Арестован Робеспьер.
   Антуана как будто ударили.
   - Что-о-о?!
   Тут началось нечто невообразимое.
   Сначала из-за стола поднялся какой-то старик и, грозя пальцем, прогнусавил:
   - Не путай человека, Жан! Робеспьер уже освобожден!
   - Освобожден, как же! - махнул рукою тот, что без кафтана. - Никто его не выпускал.
   - Робеспьера не приняли в тюрьму, я точно знаю! - вставил третий.
   - Чушь, он сейчас в Люксембурге!
   - Говорю вам, он сбежал!
   - Да быть не может!
   - Он не смог бежать, ему не дали, это Анрио хотел, чтоб он бежал!
   - Анрио арестован.
   - Леба арестован.
   - Сен-Жюст арестован.
   - Кофиналь выпустил их всех.
   - Да нет же, это они вместе с Анрио выпустили Кофиналя!
   - В тюрьме, говорю вам, все они в тюрьме и завтра суд!
   Антуан взялся за голову.
   - Да что же это? Граждане... Кто объяснит мне всё-таки, что происходит?
   - Мы думали, ты нам объяснишь, раз ты из комитета, - ответил тот, кто назывался Жан.
   Антуан снова и снова пробовал распутать брошенный ему клубок противоречивых утверждений.
   - Может, супчика, месье? - ласково влезла хозяйка.
   Шампоно не ответил. Он безуспешно пытался понять:
   - Почему гражданин Робеспьер арестован? Кто отдал приказ? В чём он подозревается?
   - Робеспьер и его партия - изменники, - ответил первый человек.
   - Нет, это парни из Конвента, что арестовали его - гнусные контрреволюционеры, - поспешил сказать второй.
   - Позвольте, граждане, - начал повар, снова появившийся из кухни. - А о котором Робеспьере идёт речь?
   Шампоно не слушал, что ответят повару. Он пулей вылетел на улицу.
   Там, несмотря на час, ещё не слишком поздний, добрая половина лавок уже была украшена замками. Издалека прогремел звук пары десятков копыт: судя по всему, отряд жандармов.
   - Максим, Максим! - кричала какая-то женщина из окна второго этажа. - Куда ты там запропастился?! Немедленно домой, иначе я скажу отцу, он тебя выпорет!
   Там и сям сновали обеспокоенные люди: и в длинных, и в коротких, и в модных, и в устаревших штанах, все они, так же, как и Шампоно, куда-то торопились; многие были вооружены.
   Возле бывшей церкви, места, где заседали активисты Гравилье, переминались с ноги на ногу несколько десятков мужчин в латаной одежде и рваных красных колпаках. Они чего-то ждали, поглаживая свои сабли с пиками, поругиваясь, поплёвывая и поглядывая без удовольствия на скамеечку неподалёку, где девушка в одной рубашке "а-ля грек" и парень, для чего-то нацепивший три жилета разом, по очереди откусывали от одного яблока.
   - А, Шампоно! - сказал один. - Мы скоро выступаем, нет? Стоять тут надоело...
   Тот пожал плечами, всё больше и больше ощущая стыд и ужас от того, что не в состоянии понять происходящее. Он проскользнул внутрь здания.
   Там творилось нечто невообразимое. На полу валялись важные бумаги и дерущиеся Берто с Шошаром. Вокруг них носились, пытаясь разнять, другие члены комитета, и парили листки, слетевшие со столов и не успевшие пока что приземлиться.
   - Предатель! Контрреволюция! - вопил Шошар.
   - Тупица малограмотный! - отвечал ему Берто на это, крепко держа за ворот грязной куртки. - Обмануть тебя - раз плюнуть, за любым бежишь, только скажи!
   - Приказ Коммуны... - завизжал Шошар, шаря руками вокруг, видимо, в поисках оружия, но находя одни только измятые листы.
   - Граждане... прошу вас... - бормотал в смятении бегавший возле них торговец полотном, избранный в комитет вместо Лалива.
   Антуану в который раз за день пришлось всплеснуть руками и разродиться банальным вопросом:
   - Что здесь происходит?!
   - Он меня душит, чертяка, - плаксиво ответил Шошар.
   Надеясь найти в Шампоно союзника, Берто решил оставить силовой метод решения вопроса и выпустил из рук ворот своего оппонента. Тот со всей силы грохнулся головой на пол и завыл.
   О ласково дарованном с утра двухдневном отпуске все члены комитета, кажется, уже забыли.
   - Ну где ты был? - услышал Антуан. - Тут творятся такие дела, а ты, Шампоно, пропадаешь!
   Не без труда ему удалось вытянуть из товарищей, что Коммуна издала приказ всем секциям вооружаться, пониматься - ну, словом, как было, когда свергали короля или когда погнали бриссотинцев из Конвента. На вопрос, зачем требуется народное ополчение, Берто с Шошаром дали ответ не хором, но одновременно:
   - Чтоб идти против Робеспьера!
   - Чтоб Робеспьера выручать!
   И тотчас сцепились снова.
   - Да что же это, а? - сам у себя спрашивал Антуан, глядя, как его друзья друг друга заворачивает в документы.
   Члены комитета пожимали плечами в нерешительности. Из-за двери выглянула физиономия одного из тех, кто уже успел вооружиться и "подняться". Физиономия увидела, что происходит, тихо присвистнула и скрылась.
   - Мерзавец, клялся перед Богом, что за Революцию, а сам теперь отнекиваешься, боишься, чёрт тебя дери!
   - Да сколько же мне повторять-то, баранья твоя голова, что нас зовут затем, чтобы идти против Национального Конвента, против законных наших представителей!
   - Чего ты говоришь такое, контра, мерзкий аристократ, английская рожа!? Не бывает так, чтобы Коммуна против Революции пошла, чёрт побери, против закона!
   - А я тебе сказал, что может! Да вон хоть у Патриса-то спроси! Прикажут вам стрелять по депутатам, разгоните народно избранную Ассамблею, сами будете не рады!
   Патрис, юный и пламенный продавец дров, кивнул.
   - Кругом измена! - завопил Шошар и кинулся на него.
   Шампоно ещё с одним членом комитета, к счастью, успели вовремя схватить его и силой усадить на стул. Тот пробовал кусаться но, но к пятидесяти годам зубов уже осталось мало...
   - Не позорьте комитет перед людьми, - сказал торговец полотном. - Все добродетельные граждане уже здесь. Ждут, когда выступать. Или, если нет, отбой тревоги.
   - Верно, - вставил Антуан. - Давайте уже решим что-то как просвещённые люди.
   - Приказ был! - забурчал Шошар, но прервался, встретив взгляд Берто и увидав его увесистый кулак.
   Решили проголосовать.
   - Кто за то, чтобы выступить, как велит Коммуна?
   Шестеро.
   - Кто против?
   Остальные шестеро.
   - Приказ был, чёрт подери, надо идти, чёрт подери, сколько ещё тут сидеть, без нас всё кончится! - взвился Шошар. - Я один пойду, если вы не пойдёте, ясно, чёрт, понятно вам, мерзавцы, снисходительные?
   - Сам ты снисходительный, - отвечал Патрис. - Если решить не можем, то давайте, пусть идут те, кто хочет. А мы здесь останемся.
   - Народ-то собрался, - в очередной раз ввернул полотняный торговец.
   Через пять минут Шошар, Антуан и ещё четверо членов комитета в сопровождении чуть поредевшего от ожидания отряда добровольцев зашагали по улице Тампля к Ратуше, туда, где заседала Коммуна. Возле неё, на Гревской площади, переминалось с ноги на ногу огромное количество других, таких же как они, секционеров.
   - Ну что, ребята, - весело заговорил Шошар, - вы откуда будете? Секция Финистер? Ууу! Хорошо, хорошо, у меня свёкор там живёт... Табачку не найдётся, кстати?
   Антуан сжал в кармане пистолет. Тот самый, данный ему два года назад добрым товарищем ради того, чтоб с ним идти штурмом на Тюильри. В стрельбе он толком не практиковался. Интересно, каково это, если перед тобою враг Отчизны? И каково, если в тебя попадут из такого?
   - Смотрите-ка, какой закат красный! - услышал он. - Точно мой колпак. К чему бы это?
   - Кого ждём-то? Долго ждать-то ещё будем? Давно ведь уж стоим, - влетело во второе ухо Антуана.
   Разношёрстное, потрёпанное войско без понятий о военной дисциплине и армейской выправке, которое уже несколько раз спасало Революцию, переминалось с ноги на ногу, лениво наблюдая за спускавшимися сумерками и собиравшимися тучами над головой. Скучали, ждали, спрашивали друг у друга, с какой улицы, когда, наконец, в бой, где достать хорошей выпивки в пределах установленного максимума цен. Когда солнце окончательно ушло, укрывшись где-то за развалинами бывшей церкви св. Жака, ориентироваться можно стало лишь на лампы в окнах Ратуши да на огоньки дымящих трубок активистов. С реки подуло почти холодом.
   Шошар, выпросивший у кого-то табаку, довольно попыхивал, видимо, мечтал о том, как вот сейчас он сделается в очередной раз спасителем Родины.
   - Чего ждём-то, на самом деле? - спросил у него Антуан.
   - Сейчас нам отдадут приказ, и мы отправимся туда, где спрятан Робеспьер, схваченный заговорщиками, чтоб спасти его, - важно отвечал тот.
   - Ты что, мужик?! - вмешался бравый парень, лихо сочетавший в своём костюме гусарские штаны с обувкою из дерева. - Совсем, что ль, ничего не знаешь?
   - А чего? - обеспокоился Шошар.
   - Э-э! Явился, а сам не знает зачем! Робеспьер-то, он здесь, он в Ратуше сидит, спасли уж!
   Шошар сник.
   - Чего же мы теперь?
   - "Чего"! Ну, ты артист! Совсем не в курсе, стало быть! Сейчас он знак подаст нам, Робеспьер, и на Конвент все двинемся. К чертям разгоним! Мне уж давно эта шайка не нравится... Больно уж их мно... Ох, мне на голову капнуло!
   Окружающие, все, кроме Шошара, хором захохотали.
   - Чёрт, Шампоно, чёрт, - затараторил он. - Что ж это, а? Я весь к чертям запутался. Берто, выходит, прав был, а?
   В ответ раздался страшный раскат грома.
  
   Час, два, три, больше простоял он на ногах у Ратуши, ожидая неизвестного приказа - Антуан не мог определить. После того, как дождь, столько долго ожидаемый и столь некстати появившийся, заколотил по камням старой Гревской площади, принялся тушить трубки активистов и самовольно заиграл на барабанах, принесённых ими, время, и без того тянувшееся еле-еле, пошло ещё медленнее. Ну, а как только дождь, явно настроенный в пользу врагов Отечества - то ли тех, кто за Робеспьера, то тех, кто против - набрался наглости и хлынул сплошной стеной, оно остановилось вовсе.
   - Надо убираться, гражданин, - тихо проговорил торговец полотном, всё это время простоявший вместе с Антуаном. - Толку от нас никакого нет, а простудиться тут - оно и помереть недолго.
   Шампоно мрачно посмотрел на недостойного, занявшего место их Франсуа Лалива, благороднейшего из патриотов.
   - Стыдись! - сказал он. - Секция Гравилье всегда стояла до конца!
   - Да? - скептически спросил торговец, ёжась от забравшихся под куртку влаги и холода. - А погляди-ка вон туда!
   Антуан повернул голову и увидел двоих членов комитета, бегущих быстро, но, как они, видимо, считали, незаметно в направлении дома.
   - Предатели! - гневно вскричал Шампоно, удручённый таким малодушием своих товарищей и тем, что под одеждой у него, по позвоночнику уже стекала струйка в направлении штанов.
   Он бросился за дезертирами, но не догнал их. Когда вернулся, то торговца полотном не было тоже.
   На площади перед Ратушей осталось уже не более половины тех людей, что были здесь, когда отряд Гравилье явился. А дождь всё шёл и шёл, и человеческие силуэты, на которых угадывались эполеты, треуголки и широкие пояса, всё мелькали и мелькали в освещенных окнах Ратуши. Революционные песни, слышавшиеся со стороны то одного, то другого отряда, и без того звучали как-то грустно, а теперь вовсе стихли.
   - Думаешь, Робеспьер и вправду там? - спросил Шошар.
   - Не знаю, - сказал Шампоно, глядя на то, как капли текут с усов его товарища.
   - Думаешь, нас в самом деле пошлют против народных представителей?
   - Время покажет.
   - Не тот ли это заговор, черт побери, которого вчера мы ждали?
   - Я не имею ни малейшего понятия, Шошар.
   Со стороны набережной послышался стук копыт.
   - А пистолет с тобой?
   - Со мной.
   И Шампоно сжал у себя в кармане последнее средство, которое, кажется, должно было спасти Республику. С тревогою он поглядел на приближающуюся группу конных жандармов. В полном обмундировании, выступающая не без сознания своей значимости, она вовсе не была похожа на жалкие остатки ополчения, разогнанного ливнем. Мокрые, скучающие активисты разом затихли и повернули головы в сторону всадников.
   - Кто это? - пробормотал Шошар
   Нарядный человек, начальник конной группы, в огромной, словно парус, двууголке, украшенной свисающими книзу мокрыми перьями трёх патриотических цветов, приподнялся в стременах и поднял руку, чтоб привлечь внимание. Затем вытащил из куртки какую-то бумагу, быстро помахал ею, спрятал снова, чтобы не намокла, и провозгласил:
   - Граждане! Я уполномочен Национальным Конветном!
   В толпе собравшихся пробежал тихий возглас то ли радости, то ли страха, то ли недоверия и недовольства.
   - Граждане! У меня декрет Конвента, объявляющий Робеспьера и всех, кто помогает ему, вне закона.
   Тот же возглас, только громче и с оттенком изумления.
   - Робеспьер и его клика пытались уничтожить наше конституционное здание! Сегодня они презрели наши законы, пренебрегли решением Национального Конвента и вместо того, чтобы, будучи арестованными, подчиниться правосудию и дождаться законного освобождения, они, чувствуя свою вину, предпочли скрыться и обратить оружие против народных представителей!
   - Врёшь! - выкрикнул кто-то.
   Всадник продолжал, не обращая внимания на этот возглас:
   - ... Отныне Робеспьера, бывшего члена Комитета Общественного Спасения, надлежит арестовать и казнить без всякого суда по выяснении личности, как того требует благо Отечества! То же касается всех, кто окажет сопротивление Правосудию и станет за защиту этого предателя.
   Поняв, что это означает, вымокшие, голодные, измученные активисты целыми группами, чуть ли не наперегонки потекли с площади.
   - Расходитесь, граждане! - кричал вдогонку человек на лошади. - Диктатор обманул вас!
   И они бежали во все стороны со своим самодельным вооружением, боясь тоже оказаться вне закона, оказаться врагами Отечества, погибнуть оттого, что содействовали, как оказалось, диктатору.
   Лишь несколько десятков человек, по большей части - это не могло не радовать - соседей Шампоно, то есть активистов секции Гравилье, обступили всадника, потребовав, чтобы он дал им посмотреть бумагу. Антуан узнал его: перед секционерами был тот самый Бурдон, которого они так уважали и выбрали депутатом два года назад. Он снова вытащил из куртки свиток и протянул его. В бумаге, на которой красовалась печать Национального Конвента, действительно было сказало о том, что Робеспьер подлежит казни без суда и следствия. Бесштанники обеспокоенно зашептались. Заметив их сомнения и энтузиазм, ищущий выхода, человек наклонился, с взволнованной серьёзностью взглянул на активистов и чуть приглушённым голосом сказал:
   - Я, граждане, могу сообщить вам вещи, зная которые вы, добрые патриоты, и без декрета потащили б на фонарь этого ловкого обманщика...
   - Говори немедленно! - приказала толпа.
   Тот снова уселся на лошади прямо и громко провозгласил:
   - Знайте, доблестные парижане, что тот, кого вы слепо именовали "Неподкупным" бесстыдно предал вас и точил нож против вас за спиной! Знайте, что он мечтал восстановить монархию и сам сделаться королём!
   - Чем докажешь? - выкрикнул Шошар, лицо которого отображало всё волнение, всю неуверенность, всю веру и всё гневное разочарование, которое переживал хозяин его.
   - У меня есть свидетели!
   - Кто они?
   - Как и я, депутаты Конвента!
   - Клянись, что ты не врёшь!
   - Клянусь тенью Марата!
   - Дай нам слово, Бурдон!
   - Слово республиканца и француза! Добрые соседи, вы же знаете, что я всегда правдив и не стану говорить против Республики! Робеспьер мечтал восстановиться монархию! Он хотел сделаться тираном, он почти сделался им! Он собирался взять замуж дочь Людовика Последнего! Она сама это сказала Конвенту, сама, слышите!?
   Шампоно перестал чувствовать влагу и холод. Он слышал лишь слова этого депутата, да своё сердце, отчаянно колотившееся. Шошар, прильнув к уху отчаянно шептал что-то. Антуан не мог его расслышать, только чувствовал: бедный, совсем запутавшийся, его товарищ верит, он готов уже повесить Робеспьера. Прав он? Не прав? Заговор в Конвенте? В Ратуше? За Робеспьера? За Коммуну? За народ? За депутатов? За завоевания Революции? А живы они? А рождались ли они вообще когда-либо?
   - Спасёмте Республику! - продолжал всадник тем временем. - Конвент обращается к вам! Из какой вы секции? Гравилье! За мною, друзья! Вам выпала честь спасти свою Родину от подлинного чудовища!
   Шошар пальцами вцепился в рукав Шампоно.
   - Оружие при тебе? - вновь зашептал он.
   Силуэты в светлых окнах Ратуши взволнованно заметались.
   - Вперёд, граждане! - Бурдон выхватил саблю.
   - Ура-а-а!!! - затрясли пиками мокрые активисты.
   - Побожись, что не соврал! - выкрикнул кто-то.
   - Господь свидетель! - бросил депутат.
   Кони заржали.
   В Ратуше кто-то кричал. На верхнем этаже раскрылось одно из окон, и в проёме показался стройный, опоясанный шарфом, человек.
   Толпа же подхватила Антуана, уставшего, обескураженного, возмущённого, и понесла вперёд, в двери Ратуши, вовнутрь, по коридорам, мимо ликторских пучков на стенах, мимо бюстов Брута и Марата, вместе с жандармами, с товарищами, с активистами, через посты охраны, по лестницам, наверх, ещё наверх, сквозь анфилады, быстро, быстро, наперегонки, ломая двери, не глядя на знамёна, на плакаты, на перепуганных клерков, на то, что ещё час назад были на стороне того, против кого идут - в комнату, где скрылись новый деспот, враг народа и его приспешники.
   - Вот они! - заорал Шошар.
   Большой стол, свечи, два десятка человек; мрачный взгляд, молчание, паника, крик; рваные шейные платки, не застегнутые кафтаны, бумаги по полу; снова фигура у окна, калека под столом в судорогах, руки, сжимающие перья, руки, закрывающие голову, руки, тянущиеся к пистолетам...
   Голос Шошара:
   - Стреляй же!
   Собственный голос, будто издалека:
   - В кого стрелять?
   Ответ неизвестно откуда:
   - В тирана!
   Поворот головы, бледное лицо, парик, тонкие губы, два серых клинка из-под очков против Антуановых...
   И выстрел.
   Потом гам, врывающаяся жандармерия, самоубийства, прыжки из окна, искажённые лица, давка, пороховых дым, лошади, визг калеки...
   Ужас от собственного поступка.

*

   Хозяйка гостиницы, наконец, выучила слово "гражданин".
   - К Вам там какой-то гражданин в военной форме, - сказала она Шампоно.
   Сказала - и с жалостью посмотрела, добавив:
   - Я всё же принесу Вам подогретого вина.
   Антуан не вставал третью неделю. Кружилась голова, знобило, в груди булькало что-то гадкое, что не давало дышать как следует. Первые дни после того, как Робеспьеру отрубили голову, он как-то без особого внимания отнёсся к этой, случившейся из-за долгого ночного стояния под дождём, простуде. Ну, до того ли, действительно!? Вещи такие обычно заканчивались сами собой. Только вот в этот раз отчего-то всё хуже и хуже...
   Приходил врач. Хозяйке пришлось даже оплатить этот визит из собственного кармана. Шампоно обещал, разумеется, что отдаст сразу, как сможет встать на ноги. Вот только, учитывая, сколько сил, времени и ассигнаций, хозяйка затрачивала на него в связи с этой болезнью, расчёт рисовался весь затруднительным и отдалённым. Так уж случилось - поди-ка, пойми, отчего? - что хозяйка гостиницы сделалась для Шампоно ближайшим, необходимейшим для выживания человеком. Снадобья, надо сказать, выписанные этим дорого обошедшимся врачом особенной эффективности не обнаружили.
   Ещё однажды приходил Шошар. Он жаловался, что хлеба как не было так и нет, казнь Робеспьера, как ни странно, вовсе на этом не отразилась... А ещё накануне какая-то банда молодчиков, разнаряженных словно гороховые шуты, напустилась на него поздно вечером возле церкви св. Николы в полях. Он сумел убежать, но они почему-то ещё долго кричали во след, обзывая Шошара "ме`завцем", "свиньёй якобинской", "д`янной че`нью".
   А теперь заявился этот вот полностью незнакомый субъект. У Шампоно был жар, и он не рассмотрел лицо гостя. Заметил только на нём униформу жандарма.
   Незнакомец потребовал, чтобы хозяйка гостиницы вышла, затем кинулся к постели болеющего Антуана и стал говорить, как безмерно он якобы восхищается человеком, бесстрашно выстрелившим в омерзительного кровопивца. И пусть он был всего лишь ранен! Ранить гнусного Робеспьера, столько тиранившего французский народ - это уже была честь. Вот только вот незнакомец догадывается, что Антуану она безразлична. Ну, а он бы вот не отказался с гордостью сказать о том, как поразил нижнюю челюсть деспота!
   - Пятьдесят ливров! - сказал незнакомец. - Пятьдесят ливров за то, чтобы я мог позволить себе говорить, что сам выстрелил в Робеспьера, а Вы не чинили мне в этом препятствий.
   У Шампоно кружилась голова, он хотел пить и спать. Поэтому ответил, что жандарм может присвоить себе его славу. А деньги пусть отдаст хозяйке гостиницы.
   Хозяйка безмерно обрадовалось. А Шампоно, засыпая, сквозь треск в голове, понял вдруг, что ему ни за что ещё так хорошо не платили...
  
   Вновь близилась осень. Стояла середина августа, а листья снова уже падали и падали. Миниатюрная девица в толстом фартуке собирала тщательно их в кучи, а они вновь разлетались. Клерки с яркими пятнами кокард на фоне чёрных фраков и цилиндров спешили, как всегда, в свои конторы, раскидывая на ходу всё то, что так старательно пробовала собрать метельщица. Грузчиками - двоим стариками с проплешинами и девушке шестнадцати лет - вовсе было не до этих листьев. Они, не глядя под ноги, тащили на себе мешки с углём для богатых заказчиков. Двое детей с наслаждением катались в листве, беззлобно тузя друг друга, и обзывая: один - австрияком, а второй - "робеспьером". Три молодых человека, вальяжно шествовавших вдоль по улице, с циничным смехом обсуждали какие-то свои дела, являли свету кончики носов, едва высовывающиеся из-под галстуков и красно-зелёные жилеты, поддевали дубинками листья и старались поддеть их метельщицу злым словом.
   Метельщица же всё работала и работала. Вместе с упавшими листьями она собирала с земли клочья сорванных со стен плакатов, где проглядывали покоробившиеся слова "братство", "смерть", "селитра". Порою она подбирала с земли лист бумаги с любопытством с трудом познающего грамоту узнавала в нём мятую страницу из речи какого-то оратора, из патриотичной газеты. Что в них было завёрнуто? Зелень, орешки, крупа? Нередко ей попадалась цельные ассигнации: теперь они вовсе уже ничего не стоили.
   Работница уже сгребла очередную кучу, как вдруг - что ж это за напасть такая!? - пышная карета, промчавшаяся мимо на огромной скорости, вновь разметала результат труда. Метельщица неловко разогнулась и посмотрела вслед карете. Честное слово, этаких вещей она не помнила. Вызывающе извилистый и утончённый, с настоящей позолотой и гербами, хоть и выцветший, истрепавшийся, экипаж летел по улице Шапон, а с крыши его во все стороны взметались жёлтые листья...
  
   В тот день, когда всё это было, Шампоно, член Революционного комитета парижской секции Гравилье, скончался в своём номере гостиницы всего-навсего двадцати шести лет от роду.

ЭПИЛОГ

   Николя сел на траву под каштаном и ждал, ждал, не оборачиваясь. Вот за спиной послышались мягкие шаги нежных ножек, обутых в сандалии без каблуков. Вот оно, знакомое, восхитительное облако ароматов грейпфрута и пальмарозы. И две умильно-маленькие ручки, закрывшие его глаза.
   - Кто? Угадайте!
   - Я знаю, это Вы, Анжелика...
   Он обернулся и увидел ненаглядное лицо, тоненькую фигурку, обёрнутую полупрозрачной туникой, розовые, проступающие сквозь эту одежду, бутоны грудей и щёки, восхитительно стыдливые.
   - Ну, что Вы так смотрите на меня?
   - Мне нравится смотреть на Вас, Анжелика. Вы же прекрасны...
   Она разрумянилась ещё больше и, смеясь, видимо от смущения, принялась звать Николя в зал, где все гости.
   - Ах, поднимайтесь же! Довольно Вам сидеть здесь! Маменька приказала мне позвать Вас. Стол накрыт...
   Пытаясь, наверное, затеять с ним игру в догонялки, она то приближалась, то делала вид, что вздумала вовсе уйти. Николя продолжал сидеть.
   - Побудьте со мною! - просил он. - Хоть пять минут побудьте!
   Она не прекращала говорить про стол, про маменьку, про то, что гости...
   - Присядемте! - упрашивал Николя.
   Белая туника маячила перед ним.
   - Месье Воке! Ну, сколько же нам ещё жать Вас? - слышал он сквозь пение птиц.
   Потом изловчился, выждал момент, когда грация оказалась с ним совсем рядом, поймал за талию и усадил рядом с собой.
   Девушка ахнула и пролепетала что-то насчёт матери и гостей.
   - Чудесный сад! - отвечал он ей на ухо. - И Вы тоже....
   Она чуть-чуть пыталась вырваться и не прекращала звать его в зал.
   - Там скучно... Вновь будут говорить о войне, о первом консуле... Мы ведь почти женаты, милая...
   - Нет! Ещё целых два месяца!...
   Ветер смешно играл кудрями девушки.
   - Так, значит, Вы откажете мне в одном-единственном поцелуе?
   Она со страхом замотала головой: "Нет, нет!".
   - Там будет мадам де Мимер! Она так строга! Она взглянет на меня и...
   Их губы на минуту соединились.
   - ... и сразу поймёт всё!
   - Неужто?
   - Да, да!
   - Значит, я поцелую Вас ещё раз, чтобы нам не пришлось претерпевать её гнев, будучи невиновными...
   Через минуту глаза у обоих смеялись, и стриженая на римский лад голова Николя лежала на коленях Анжелики. Она рассказывала кавалеру, с кем ему предстоит встретиться за столом.
   - .... Тётушку Вы уже знаете... Дядюшку тоже... Ах, да! Явился господин дю Мон. С ним следует быть повежливее! Владеет банковским домом на улице Рошешуар. Ссужает деньги моему отцу. Видите этот дом, сад? Если бы не дю Мон, папеньке ни за что бы не подняться на ноги после всего, что было, не купить этого всего...
   - А что за страшная мадам Мимер? Я будто бы где уже слышал эту фамилию...
   - О, это родственница!... У ней удивительная судьба. Представьте, вышла в тюрьме замуж за некоего барона. Вскоре его растерзали эти якобинцы - тигры, а бедная вдова была тем временем тяжела. Это только её и спасло её от гильотины! Потом Робеспьер пал, тюрьмы раскрылись и она, на сносях, вышла...
   - Бог мой!
   - Да! Кажется, она пришла с сыном... Это дама очень строгих нравов... Между тем, брат её, муж бедной покойной Анны, - был из один из тех, что ввергли нашу страну в хаос, из этих зверей, цареубийц...
   - Не отец ли это того милого ангелочка, что я повстречал нынче на пороге вашего дома?
   - Увы, это так!
   - Бедная девочка!
   Николя поднял голову, сел рядом с невестой, и они нежно обняли друг друга. Их в самом деле уже ждали. Но впереди ещё целых два месяца... Когда ещё случится быть наедине?...
   - Ещё минутку! - ласково просил Николя, и искал третьего поцелуя.
   Анжелика взглянула вверх, на небо, где облака, словно стадо овечек со старой картины, бежали в своё неведомое будущее, и томно, задумчиво, спросила у Николя:
   - Скажите, мой друг... Если мы поженимся, ты Вы подарите мне кашемировую шаль?
  

Екатеринбург,

2001-2005

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"