В тесноту и сумрачность камеры вмещались трое: Рубель и Сидоров, сидевшие на полу, и какой-то незнакомый нам субъект, разговаривавший язвительные речи с единственной шконки:
-Чё, гумзы! Попутали баранки с ватрушками? - неслось изнутри него. - Цигарку мне организайтен, если вас, конечно, не затруднит.
Выворачивая из себя последние слова, субъект изображал физиономией неправдоподобное и предельно приторное раболепие, затем бросал шконное пространство и кокетливо тиснул голую спину из линялых вензелей промеж двух уже знакомых нам телес.
-Я говорю, не затруднитесь цигаркой, - выкладывал он из ротовой полости. - Шнеля давай.
Затем он прощупывал косым взглядом одного, другого, изготовлял фалангами несколько щелчков, но не получив по такому поводу ни шиша табаку, настаивал на грубой силе.
-Чё, дуплистый, не ясно выразил? Первый день заехал - уже хамишь? - водил он припухшей своей ладонью по лицу Сидорова с ощутимым усилием.
Как уже отмечалось в некоторой главе, Сидоров - индивидуум бывалый. Горе - не беда совершенно. Таким образом, растеряв изо рта охапку слюны на свою клочковатую бороду, Сидоров держал ответ. И сдержал его чисто, словно бы занимал себя такой деятельностью многие сутки навылет.
-Ой, - ронял из лица Рубель.
-Руки пищу просят, - выражал что пришло Сидоров.
Из ребристой синевы неизвестного рвалась кровью и грязным бинтом рукоять самопального ножа. Рубель дрыгал щекой, удивлялся глазами.
-Нет, Тихон, я здесь причём быть отказываюсь.
Выглядел из себя Авдей Борисович не по-будничному, и Сидоров напоминал Сидорова как будто ненатурально. Их словно заменили непрофессионально исполненной репродукцией: мыслями изъяснялись они сухо, бегло, отрывисто, и отчаянно рвали сталь дверей и чугун решёток потными лапищами собственных взоров и слухов.
-Ё-моё, - проговаривал для Рубеля Сидоров.
Рубель не стал уточнять.
Происходила тишина. Пятка Сидорова утверждалась в исключительной бездыханности лежащего на полу незнакомца, била в такт сердечному стуку и замирала, провожая хозяйские слова мертвецкой недвижимостью.
-Негоже доброму человеку на сырой земле валяться.
Сидоров отбирал нож у трупа, паковал в казённую наволочку и убирал за пазуху. Труп он торжественно сопровождал на шконку, дескать, добро пожаловать, любимый вы наш человек! и усаживал счастливым каменным лицом к стене.
-Сколько ещё вытерпим?.. - с надеждой вырывалось из Авдея Борисовича.
-Скоро в раю околотимся. Следачка мне нож этот вложила, эге. Сделать кой-чего надо, и только.
С этими словами Сидоров засучивал рукава и деланно подмигивал Рубелю левой половиной физиономии. Сообразив головой, Рубель отодвигал себя от Сидорова, прикрывал грудь опахалами рук и затевал жалкое нытьё из карих зрачков:
-Купили! Как олуха купили, а?! Тихон! Мы третий год с тобой совместно зарабатываем; неужели ты вспорешь меня, как собаку?
Сидоров смеялся в своей жизни ровно три раза - это он помнил изустно. Наконец, наступил четвёртый раз, когда Сидоров рассмеялся.
-Хе-хе! Не дрейфь, Борисыч! Тут совсем другой коленкор. Убивать никого не надо... Нужно вырезать глаз, и только.
С этими словами Сидоров ссучивал оба рукава и деланно подмигивал Рубелю правой половиной физиономии. Рубель жмурился ресницами, кланялся головой на четыре стороны, целуя лбом и губищами холодный грязный бетон, испускал злобный дух - таково было его состояние.
-Тихон! Помилосердствуй!
Сидоров смеялся в пятый раз и поглаживал свисавшее с лица пышное охвостье:
-Помнишь, Борисыч, ты выпросил у меня смерть Пуделманна? хе-хе. Помнишь, как клялся, что не раскусят? Помнишь, ты лично прописал мне тонну собачьего мяса для сытной диеты? Вспомнил? А теперь забудь.
Рубель отмыкал веки без усилий, будто глаза его выкатились из орбит в убивающий вакуум.
-Давай лучше пригубим, - твердил Сидоров, извлекая из потайной пазухи склянку мутного самогона. - За неизвестного солдата удачи, павшего в этой камере!
Он глотнул в желудок и протянул Рубелю:
-Забудь Пуделманна, Борисыч. Не ты призвал его смерть. Мне самому суждено было его сничтожить; кажется, я полжизни этого жаждал! Но тебе до этого дела нет и быть не должно. Я и на допросе молчал до последнего, пока на очную не привели и пока ты не разрыдался в раскаянии... Сам виноват.
Они хлебали сивуху в горло, закусывали краюхой тусклого вечернего солнца, разрезанного на части оконными прутьями, занюхивали в ноздри парашные миазмы и подолгу молчали из себя.
-Скоро в раю околотимся, - сношал тишину Сидоров. - Следачка мне бутылку эту вложила, ага. Сделаем кой-чего, и ладно.
-Кой-чего?.. - переспрашивал Авдей Борисович всем телом. - Уж нет, больше я тебе не товарищ! Под судом всё на тебя свалю!
Сидоров пощекотал плешью сырой воздух, приютил огузье на занятую неизвестным солдатом шконку и, обняв тело за измусоленные звёздами плечи, распространил:
-Наш милый друг, ты что по этому поводу думаешь? - и стушевал голос до гротескного баса. - Я думаю, шо за такой базар надо шкварить на очке! Да! Борисыч, ты лох безмазовый, опустить тебя - удовольствие. Не, вы не глядите, шо я, терпила коцаный, сижут тут с вами. Сам всё на себя взял бы, ё-моё. Шо я, чмошник по вашему? А ты, бородатый, фиксы себе поставь, шоб в рот не отодрали. Я кончил, - растушевался до прежнего Сидорова. - Погоди, Борисыч. Переждём треугольные сутки, а там само покатится.
-Треугольные сутки! - плескал в ладоши Рубель. - Совсем тронулся.
-Идеально просто, - объяснял Сидоров, точно его просили. - Восемь часов утро, восемь часов день и восемь часов вечер, нисходящий в ночь. Представь, Борисыч, равносторонний треугольник АВС, и каждую сторону в нём подели на восемь частей. Вуаля.
-Какая-то дичь, - спешил выразить Рубель. - К чему треугольник, если уже давным давно существует идеальный круг? Без всяких углов и условностей.
-Вопрос защитан. Ты, Борисыч, думаешь, что мир безусловен, что нет в нём лимита, что границ не существует. Всё есть круг, и углы лишь мешают. Я на другом стою: условен мир, ещё как условен; всё сущее из углов и рамок состоит. Круг твой - из миллиона точек приходится; шар - из миллиарда незримых плоскостей. И чем больше условностей, тем меньше углов, и чем меньше углов - тем меньше погрешность. Потому как разум в его желании найти единственно верное решение строит как можно больше углов, как можно больше плоскостей и граней, рождая всё меньше условностей. И чем меньше условностей, Борисыч, тем меньше вероятность найти единственно верный ответ, одну на всех истину; и тем больше разум коллапсирует, сочиняя всё больше истин - по одной на каждую грань, на каждый уголок бытия по истине; и разделяется человечье племя, каждый стремится к своему углу, к своей плоскости, к своей истине. И чем идеальнее будет круг, тем разобщённее будут люди, верующие в него, и тем дальше они будут от истины, и тем ближе будет их конец.
-Отказываюсь воспринимать, - глядел Рубель на Сидорова прелыми хрусталиками. - Причём здесь сутки? Причём здесь Климова? Причём здесь триста граммов самогона, палач тебя забери??
Сидоров загонял свою голову в плечи, чесал профиль и загибал пальцы на босых ногах:
-Условие раз: дежурная смена длится восемь часов. Условие два: каждая смена заглядывает в камеру один раз по приёму пищи, если тишина и нет прогулок. Условие три: нужная смена придёт через восемнадцать часов. Четвёртое условие: нужная смена будет вдрызг пьяна. Пятое: самогон внутри нас вошёл в синтез с мочевиной и обращается в кислоту. Шесть: через восемь часов кислота выйдет из нас до капли, не повредив организм, а через шестнадцать начнёт разъедать ведро, куда мы ходим. Семь: через двадцать часов мы выйдем на свободу сквозь оплавленные прутья решётки. Восемь: ты, Борисыч, треугольный идиот.
-Почему треугольный?
-У тебя угол В тупой, - серьёзно вымолвил Сидоров из подсохшей глотки.
Рубель негодовал, выметал из прогретого угла своё туловище, запечатлялся над ведром и, расстегнув брюки, с хрипом тужился, однако ничего не выходило. Тогда он садился на место и высказывался по существу:
-А смысл бежать присутствует ли? Мы преступники - особенно ты, - за нами стая гончих. Далеко уйдём? Я здесь останусь, от греха.
-Ты пойдёшь со мной, - надавил Сидоров; шеф закрылся. - Иначе солдат этот повиснет на тебе таким грехом - не отмоешь. У тебя тысячи рублей, Борисыч! Завтра же в оффшор! В Польшу! Любить меня будешь, передний зуб даю.
Рубель отёк, оплыл, чуть не захныкал с бессилия, следом выморгал слезу, выурчал басовитый рык, выудил из пасти:
-Шильничаешь, мерзавец! Где у тебя передний зуб? Карман держи! Что тебе Климова обещала?.. Я готов на каторгу за Пуделманна; готов отдать тебе свои тысячи, если на каторгу вместо меня пойдёшь, и не нужны мне никакие страсти! Что вообще происходит?! Чей глаз ты обязался вырвать?!
-...Не знаю, - тянул Сидоров, как невод, - само взялось: сегодня утром, к концу отрезка АВ. Во мне что-то растёт, циркулирует, наружу просится. Сам не знаю, что... Она ведь меня укусила...
-Кто? Климова?
-Вырвала из плеча кусман, вот такой. Сегодня зарубцевался. Ни о чём с ней не говорили, не просила ничего, да ведь знаю, чей глаз ей нужен, вот в чём штука!
-Сумасшедший, - отстранялся Рубель в дальний кут и плотнее запахивал себя в засаленный пиджак.
Оба долгое время не говорили - только дышали порознь и думали на свой лад. Когда час перевалил на сторону СА, Сидоров заглядывал в глаза Рубеля и, будто невзначай, спрашивал робкую тему:
-Слушай, Борисыч. Мы столько работали. Мне-то всё равно, чем ты занимаешься, но... Отчего ты так не любишь собак?
Рубель морщил складки на застарелом лице, вспоминая памятью нечто выброшенное, насильно согнанное из разума в угоду психологического равновесия, и спустя время начинал:
"Степан - дед мой - в Триморск ещё до войны приехал. Тогда это была никчёмнейшая деревушка - три двора обжитых всего; зато пять бараков стояло, для торфодобытчиков. Мелиорация по Союзу шла; северные болота здесь осушали, дорогу строили - торф на столицу сплавляли.
Как раз и Степан дед влип. Сам-то из Бреста был; перед комсомолом провинился - партийный билет в турслёте на костре сжёг. Поспорил спьяну на литр водки. Молод, горяч был: девок позажимать, выпить... Сослали на перевоспитание; дескать, погнёшься лет десять на благо социализму - близ дома работу дадим, да не абы что... Занесло в глушь, эх!..
Мне всё это отец рассказывал, а ему - мать его. Была она дочкой у местных крестьян. Сошлась со Стёпкой легко, как всегда по тем временам сходились. Родила от него, а он только пил после каторжного труда, всё никак поверить не мог, что угораздило его в такие дебри по пьяни забрести. И ведь не думал, что забредёт ещё пуще.
Водка творит странные вещи. Вчера пьяный Степан попал в болото, сегодня пьяный Степан в болоте пропал. И, казалось бы, ничто к такому финалу не подводит. Ну, кроме водки, естественно. Только в болото ведь отчего-то тянет! Как будто судьба гнилая на шею его поводок или цепь надела туго, да и тащит в прорву земную. Хотя, говорят, собака его в то болото стянула, да ведь может ли быть такое, чтоб собака путь к дому не отыскала?
Овчарка белая с ними жила. Феня. Умная, смелая порода. Дед мой каждый вечер её гулять выводил. Не просто так, конечно. Брал спирту с собой, да во время прогулки приходовал. Чтоб невеста не видела, не мешала. И как-то пропал.
Неизвестно, куда их с псом занесло, в какое пространство. В наше ли измерение, а может из времени вывалились... Нашёл себя Стёпка по колено в болоте, как протрезвел, рядом с Феней дрожащей; принялся дорогу из топи выискивать, да и потерялся совершенно. Всеми бригадами потом его искать ходили: весь лес прочесали, под каждым пнём высмотрели - кто с лампой, кто с лучиной. Решили, домой сбежал. Невеста, бабка моя, реветь, так что ж тут поделать... В Брест запрос дали - ничего. Подали в розыск - на том и стало. Тихо, степенно всё забылось, занесло имя Стёпки-деда пылью многолетней.
Но вот ты, Тихон, что думаешь: помер дед мой или нет? А если помер, так сколько протянул? И не догадаешься, клянусь выстрелом в глазницу!
Дальше я говорю словами отца, которые он от профессора слышал.
Выжил Степан, и жил как мог, не жаловался, потому что жаловаться было некуда. Где жил - вопрос вопросов, не мог же он без пищи в трясине сидеть, да и собака вместе с ним выжила, не съел её Степан. Верно ей одной и жалился на коварный свой рок, затем лишь и не прибил с голоду. Конечно, мог и среди трясин существовать: лягушками да ужами потчеваться... Там дичку сорвёт, там - крапивы укусит, а где-нибудь, глядишь, рыбой живой полакомится... Да кто ж знает, как оно на самом деле было?
В общем, очутился Степан в изоляции полной. Нет людей рядом, а жить хочется! Любить некого, а помирать ещё рано! Кто знает, как его в болоте немцы не выловили, как его партизаны не признали. И потом уже, после войны, когда крайние болота упраздняли, как на него геологи да прочая челядь не вышла? Кто знает...
Пятьдесят лет его не было, не могли отыскать. Войной деревню жгли немцы, после войны наши здесь гранит нашли, каолин; потекли в местность кадры. Строились шахты, разрабатывались мощности - росла деревушка, в город воплощалась. Этот город уже разросся, самодостаточным пунктом сделался - с широкой инфраструктурой, как положено. Уже претендовал на звание районного центра... А дед Степан будто канул.
Отец мой Степана единый раз видел - когда отыскали, - но до конца дней своих поминал как проказу. Говорил, дескать, кошмару такого не встречал вовек. Нашли, говорил, в центре города - немой, безумный... К собаке прирос, да страшно говорить как именно...
Профессор его изучал в институте - доктор какой-то известный. Всю подноготную вскрыл, да так это ловко, и в тот же миг неудобно...
Долгие годы Степан проводил один на один с собакой - Феня ему единственным другом стала, родной животиной. Никуда без неё, потерять боялся. Разговаривал с ней, пока было об чём, изливался, представлял её человеком, но... Постепенно это ушло. Разве можно годами пустословить об одном и том же, тем более с тем, кто тебя не понимает? Степан всё больше молчал, даже сам с собой: забывал речь, забывал образ человеческий, превращался в колоду безмолвную. Спустя лет пятнадцать собака была ему не просто родным существом - он считал её равной себе. И сделал её своею женой.
Сколько времени прошло - неизвестно, только позабыл начисто говор людской; вместе с Феней на луну выл, вместе с нею на четвереньки становился и воду из лужи лакал. Да ведь прошло лет тридать! Собаки столько не живут, вот в чём соль! И потому, само собой выходит, собака от человека взяла, а Степан из человека в собаку превратился. Ведь полжизни одну Феню и видел; позабыл о людях начисто, позабыл о том, что некогда человеком был. А когда померла Феня его, ни за что не захотел её отпустить...
Рассказывал мне отец - трясся целиком, как в припадке. Вот и во мне этот страх оттуда же взялся, и сидит до сих пор сиднем... Вдруг все вокруг срастуться с собаками, собаками сделаются? Что ж тогда будет?
Говорят, страх можно убить, как убивают привычку. Я треть своей жизни убивал страх вместе с его источником, и что из этого вышло? Теперь нас самих здесь как собак держат. Да что там, как собак! За собак считают; только обращаются хуже, чем с собаками; и сами не лучше собак. Так что же это получается? Что страх мой в реальность облёкся?"
Молчали до пения петухов.
-Самогон подходит, - проговаривал Сидоров пустоте слова истины, но пустота не отвечала.
Он становился над пахучим ведром всей своей худобой, впивался мизинцами двух рук в бороду, срывал длинный волос и терзал его в мельчайшие частицы одним прихлопом.
-Трах-тибидох! - вещал он вокруг себя с неистовым воодушевленьем. - Трах-тибидох!
В ту же секунду мутная жижа хлестнула стенку ведра, разрезала его надвое, переместилась по стене, оставляя глубокую кривую борозду, разорвала надвое тело неизвестного солдата и угласа в свете утренней зари.
Наших знакомцев остыл след и духу их в камере не осталось.