Черепко Александр Валерьевич : другие произведения.

Пыль

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  
  Начать ли с убийства? Или, быть может, с момента моего зачатия? Уже с первых секунд моя жизнь не задалась. Разрыв матки. Тяжелые роды. Кесарево. Мать... Что с того, что она выжила?..
  
  О, мама моя умела как следует покутить. Умела выбрать проходимца позаковыристее. Мой биологический папаша - с ним я ни разу и не виделся - тех же кровей. Распутник и скот. Лишь бы перепих устроить... А тут я. Как некстати! Пришлось мамочке моей выбирать: либо аборт, либо дите. Ей всего пятнадцать было. Решила, пусть буду я. Не постояла за ценой. Ее жизнь болталась на нитке, словно вырванный зуб. Раскачивалась, как маятник.
  
  Конечно, мамаша долго сомневалась. Кому нужна такая молодая с бременем? Нашелся какой-то хмырь, любитель эскимо, тефтелей и несовершеннолетних девочек. Уже на шестом месяце я ощущал его. Чувствовал толчки его тонкого длинного ствола, будто вознамерившегося прокричать мне, сидевшему в утробе, дескать, нечего такому ничтожеству высовываться. Иначе не избегну зла, как говорится. И в самом деле, не избегнул. Может быть оттого, что предки мои оказались на редкость убоги. Кишечные палочки сделают их на раз.
  
  Первые три года жизни я практически не помню. Многие помнят, я - нет. Сомневаюсь, что раннее детство мое несло мне хоть какую-то радость. Предки взложили на меня свои первичные половые признаки, и до четырех лет я воспитывался родной бабкой. Матерью матери. Баба Нора, оценивая ее фото тех лет, впрочем, бабкой отнюдь не была. Чуть за сорок. Пышная фигура, если верить округлому лицу и мощным щекам. На карточке одно только лицо, но я привык по изгибам и контурам типажа определять пышность фигуры. Особенность психики... В общем, баба Нора. Красивая женщина... Попала под машину в девяносто восьмом. Мне как раз четыре стукнуло. Сразу после ее смерти я начал осозновать происходящее, потому что за воспитание мое взялся отец.
  
  Этот повеса любил подолгу рассматривать журналы, привезенные его дружком из
  Чехии. В журналах печатались одни только снимки. А на снимках - мужчины и женщины. Обнаженные, в позах. И ладно бы мой папаша прятал эти журналы или прятался сам в процессе созерцания. Так ведь нет! Они были разбросаны всюду: на кровати, диване, на столах и тумбах, в ванной и на холодильнике. Когда я в своих голоштанных игрищах пробегал мимо отца просматривавшего один из журналов, тот обязательно подзывал меня к себе, брал на колени и тыкал пальцем в самую толстую задницу, не влезшую целиком в снимок. "Смотри, какая!" - восхищался он и цокал языком. В иной раз папка меня не трогал, зато пускал вдогонку скабрезные замечания. "Ух, горяча вагинушка!" или "ну и вонючая у нее пиздища, наверно!" стали для него каждодневной мантрой. Иногда папаша предавался мечтам. Тогда я слышал нечто, вроде "подростешь, сынуля, - будешь этих шкур долбить куда следует!" Я зачем-то кивал и продолжал заниматься
  игрушками.
  
  Все это сходило с отцовских рук благодаря неведению матери. В то время она много зависала у подруг, чаще всего допозна. Сейчас я соображаю, что то были за подруги и почему папаня молчал как вакуум: муж бабы Норы в девяностых немало судеб искалечил. Афганец, капитан, гордость нации. Рэкетом занимался, вымогательством. Обещал снести папке голову, если тот мою матушку опрокинет, бросит с дитем. Поэтому отец глядел за мной и не рыпался. В большинстве трепал свои иллюстрации, да и только. Живыми тетками он довольствовался редко.
  
  Иногда я заставал его без брюк, но при мне он не делал ничего такого. Я видел его покачивавшийся на весу длинный член и низко отвисшие волосатые яйца, и ни разу в свои четыре года не задумался над тем, к чему все это. У меня тоже был член, только маленький. Что с того? Мне хватало осознания, что я им мочусь. В том числе по ночам. Однако будь я проклят, если любопытство не росло во мне изо дня в день.
  
  Несколько раз я отмечал про себя, глядя на преподносимые моему взору снимки, что взрослые ведут себя странно. Тыкают друг дружку своими пенисами, как будто собираются пописать один в одного. Разок я высказал свое предположение вслух. Папаша одобрительно рассмеялся. Он ответил, что это совсем другое. Что я сам пойму, когда вырасту. Но ждать взросления не хотелось.
  
  К пяти годам я воспринимал творящееся в семье как само собой разумеющееся. Журналы я потихоньку начал листать
  самостоятельно. Тайком. Вдохновленный отцовкими формулировками, я восхищался
  лоснящимися от пота и масла округлостями, мысленно проговаривая памятные фразы. В то время я уже понимал значение слова "вагина", как и многих других. Конечно же, отец. Он ничего не скрывал, говорил как есть. Указывая на черное, покрытое пушистой шапкой волос и сочащееся слизью лоно раскоряченной негритянки, он благоговейно произносил: "вот уж так пизди-ища у нее!" А чуть позже я сообразил, что засовывают член в пиздищу не иначе как ради удовольствия. Ни в одном журнале, ни на одном снимке я не примечал гримас страдания. Временами нечто подобное встречалось, и тогда я
  любопытствовал у отца. "Дурак, - отвечал он, - ей дико хорошо. Просто она не контролирует мимику, понимаешь?" Папкин ответ, сколь бы нелеп и далек от правды он не был, расставил точки надо всеми е, дотоле витавшими в моей голове.
  
  С тех пор нечто дьявольское росло во мне. Некая животная суть. Сам того не замечая, я начал возбуждаться. Глядя на толстые потные груди, на сверкающие бронзером задницы, на семяизвергающие члены, я впервые ощутил желание. Похоть. Мне было пять лет, я даже подумать не мог, чем это угрожает. Беззаботность гремела и рвалась молниями из штанов. Я разглядывал бесчисленные коллажи, где самцы изощренно глумились над самками, и пах мой напряженно зудел. Детские игрушки канули. Журнал с обнаженной натурой распалял воображение много лучше идиотских бессмысленных сказок. Теперь я знал, что такое настоящая игра. Теперь я был в курсе, где оно - то самое удовольствие, заставлявшее отца приспускать семейные трусы на многие часы ежедневно.
  
  Месяц или два мне казалось, что игра
  воображения, мои пугающе взрослые фантазии, в которые я столь часто погружался и в детском саду, разглядывая молодую воспитательницу, и дома по ночам, - единственное, что мне доступно в столь нежном возрасте. Этого хватало. Сладострастие порождало
  мыслепреступления. За них не было стыдно, однако психологически я несколько сдал. Замкнулся в себе. Мне чудилось, что мой крохотный даже в состоянии похотливой готовности членик не отвечает нормам, при которым желаемое возможно. Кроме того, я не понимал, как им грамотно пользоваться. И вновь спасибо папаше. Однажды я застал его за передергиваньем ствола. Минуты лицезрения хватило, чтобы научиться на всю оставшуюся жизнь.
  
  И я попробовал. В тихий час. Наглядевшися с раскладушки на девочек в трусиках да маечках, я разжег свои иллюзии в высшей
  степени превосходно. Мне хватало
  представить себе любую девчушку, усаживающуюся на корточки для
  испражнения, чтобы ощутить жажду. Я воображал разведенные ляжечки, розовую попку, плоскую грудь и шелковистую кожу. Но чаще всего - никем не тронутую дырочку, завоевателем коей оказывался я: обязательно большой, мускулистый и с огромным аппаратом, доставляющим неизведанное наслажденье.
  
  Обыкновенно я представлял себе сверстниц: по очертаниям, проступавшим под скудным бельишком, я легко определял их обнаженные виды. Но детские фигурки устраивали меня мало. Возбуждали, да. Но в журналах я привык видеть взрослых особей, их сочные бедра и груди, поэтому чаще в мечтах старался раздеть нашу молоденькую воспитательницу, Анну Владимировну. Она была истинной пуританкой и недотрогой,
  глухо запахивала все интимные места... Прослеживались в ней разве что осанка и выпуклость груди. Талию она имела среднюю, а зад терялся в бесчисленных складках длинной коричневой юбки. Я вожделел ее, но никогда никому об этом не рассказывал - вряд ли бы кто-то из детворы, гонявшей по ковру машинки да кубики, поддержал мои порывы. И я это понимал. И не пикал, потому что воспринимал свои мысли странными, неправильными. Я не стыдился, но понимал, что все в моей жизни происходит не так, как у других. И ничего не мог поделать с эрекцией. Она брала приступом, мгновенно. Каждый тихий час был для меня часом одеревенелого стояка. Я окунался в удивительное чувство плотской любви, не чувствуя телом чужой плоти. Снимал с каждой девочки нижнее белье и вступал с ними в связь, иногда со всеми разом, но вступал не в тот же миг, а вдоволь наигравшись в воображаемую любовь. С прелюдиями, как и положено.
  
  Прелюдии, к слову, выглядели весьма абсурдно. Они зиждились на том самом раздевании. Колготочка за колготочкой. Платьице. Трусишки. Но не мог проделать то же с Анной Владимировной, которую так
  вожделел. Я мог подставить к ее лицу любое тело, виденное в отцовских журналах. Собрать ее как паззл или конструктор. Как франкенштейновского монстра. Но не желал ничего подставлять, не желал играть в куклы. О жажда истины! В конечном счете я решил, что она предстанет в роли Богини, когда я впервые буду мастурбировать, тайком поглядывая на ее профиль. Так все и произошло: она сыграла роль неприкасаемой царицы, заставившей остальных девочек подчиниться моей сексуальной воле.
  
  Не могу сказать, что мне понравилось. Не могу сказать, что ощутил хотя бы толику удовольствия. Я даже не понял, закончил ли, а может все только начинается, но в определенный момент я почувствовал сдавленную судорогу. Будто десяток крыс больно вцепились в основание члена. Насколько я помню, семени не было. Я разочаровался. Однако спустя время пришел к выводу, что вина моей неудачи лежит на мастурбации как таковой. Ведь если взрослые хотят блаженства, они занимаются сексом. Не насилуют себя собственными руками. Так мне
  показалось тогда, в пять лет. И я решил уговорить какую-нибудь из девочек заняться этим по взаимному согласию.
  
  Сильнее всех в группе выделялась Ирочка Шакина, всегда носившая голубые бантики в длинных распущенных космах, закрывавших талию. Она выглядела точь в точь как Гайка из "Чип и Дейл". Носила синий комбинезон, белые панталоны и имела все задатки к тому, чтобы лет в семнадцать стать передовой порно-звездой. Ее большие глаза, острый носик и милая, слегка кокетливая улыбка на округлом личике приводили меня в щенячье восхищение. Ангелочек, ей богу...
  
  Я осадил ее стены. Ирочка, конечно, ничего не поняла и обозвала меня дураком. Экая недотепа. Мне всего-то и нужно было, чтобы она согнулась и приспустила панталоны. Я заверил ее, что больно не будет. Что так делают взрослые, когда хотят пошалить и получить удовольствие от своих шалостей. Что если ей понравится, мы сможем проделывать это тайком ото всех и как можно чаще.
  
  Несколько дней она не соглашалась. После сказала, что боится. Я убедил ее, дескать, бояться нечего. Мог ли я знать, чем все обернется? Еще какое-то время она уверяла, что стесняется... В итоге сдалась. Потому, видимо, что и я ей нравился. Не только как
  друг, но и как редкостный смазливец.
  
  Улучив момент, мы исчезли в чулане
  кастелянши, волоча друг друга за руки. Мне не терпелось, она любопытствовала. Тихий час уже закончился, и детвора резвилась в комнате, готовясь ужинать. Анна Владимировна как раз отлучилась на кухню... Мы остались без присмотра. Могли делать все, что возжелаем. "Срывайте бутоны роз в юности". Я сорвал свой куш.
  
  В чулане по обыкновению складировались раскладушки, матрасы и постельное белье. Здесь мы устроились на мешке с одеялами, я опустил Ирочку на коленки. Стащил с нее комбинезон, а следом и белые, снежной мякоти панталоны. Луч света из приоткрытой двери пал на пухленькие девичьи ягодицы и сердце мое, казалось, лопнуло. Горячей ртутью хлынуло в пах. Затвердело свинцом. Ворвалось в
  маленькую Ирочку, глупую Иришку Шакину, больше всего на свете боявшуюся боли. Она закричала, начала плакать. Я ничего не хотел слушать. Двигался себе, обхватив с силой хрупкий девичий зад. Она молила меня прекратить, я лишь ускорялся. Тогда она начала звать на помощь.
  
  Мог ли я остановиться? Жажда неизведанного овладела мной столь крепко - как если бы я оказался прикован к Иришке цепью, - что значение окружавшего меня мира враз ушло. Я остался с похотью наедине. Мерзкое чувство, подавляющее эго. Опаснейшее,
  дичайшее, что только может вспыхнуть внутри сознания, не отягченного мыслью. Ирочка брыкалась и хотела улизнуть. Ее конец был предрешен.
  
  Я удушил девочку пододеяльником, окончил свое занятие и пошел к ребятам, оставив тело со спущенными панталонами в груде мешков постельного белья. Опасений в те минуты не возникло. Почему-то я не боялся наказаний, как и любой другой реакции на произошедшее. Слишком мал я был. Не нюхал мертвечины. Разве чувствует малыш запах гибели? Как и любой ребенок, я жил только настоящим и, временами, обещанным. Но в тот момент никто не сулил мне ни горя, ни радости. Я жил грезами по наливным соскàм. Не зная ничего о смерти, я уже познал секс. Жажда телесной близости растерзала все прочие чувства, и совершив свое первое убийство я еще долгое время не мог его осознать, оглушенный постигнутым наслажденьем.
  
  Сейчас это кажется невероятным. Испытать оргазм в пять лет! Ведь это сродни антинаучным бредням, бессмыслице. Ребенку неподвластно не то, что ощущение удовольствия от эякуляции. Он и кончить-то вряд ли способен. Нет. Он может играть в прятки, он может читать по слогам и складывать в уме стремящиеся к нулю цифры, но он не в силах испытать сексуальное удовлетворение. Вот только я
  его получил. И поплатился: отныне для меня не существовало ничего, кроме возможности продолжить родившийся в глухой смерти опыт. Накренившееся в бездну сознание требовало секса.
  
  Преступлением занялись какие-то дилетанты, не способные заподозрить мальчишку. Конечно же, они преуспели в раскрытии: швырнули в тюрьму детсадовского завхоза - старого больного Михалвгенича, обожавшего детей. Идиоты, что с них взять. Михалвгенич, и слабосильным-то стояком отнюдь не блиставший, окончил жизнь зашкваренным невротиком на вейнянской зоне. Говорят, последние месяцы отхаркивал кровью и захлебнулся мокротой во сне. Туберкулез...
  
  Я не считал себя виноватым. "Так получилось" - ответ пятилетнего негодяя, не озабоченного ни совестью, ни состраданием. В ту самую минуту, как я вымыл руки и вошел в столовую к ребятам, волос моей невинности обрел седину. Смерть Иришки осталась в чулане; я смаковал воспоминанье о пережитом. Исключительно об испытанном кайфе. И я знал, что сумею повторить. И я уже выискивал среди кушавшей детворы новую жертву. Набитые лапшой рты улыбались мне, выклянчивая пощады. Милые детки. Им повезло. Кому-то из них уж точно.
  
  Анна Владимировна. Вот кого я хотел больше всего на свете. Несовершенные детские телеса привлекали как эрзац-продукт, заменитель изящных взрослых форм, не больше. Пользоваться незрелым - что уплетать сырое мясо. Голод уходит, наслажденья все нет. Вспыхнула догадка, спасшая малышей: дефлорируя Ирочку, я в упор не замечал ее зад - поглощал взглядом ее бледнеющие полупопия, представляя на их месте смачное огузье тридцатилетней чешской нимфоманки Линн Стоун. Фантазмы увенчались оргазмической феерией удовольствия. Но ведь сама реальность с ее прикосновеньями к настоящему, осязанием будоражащих гармоний, складок, выпуклостей, интимого запаха - эротичной женственности во плоти, - и есть феерия, обязанная разрешиться Большим Взрывом эмоций. Иллюзорные замещения объемных детских фигурок двухмерными задницами со снимков, виденных тысячи раз, не могли, на взгляд малолетнего негодяя, сравниться с настоящей задницей, которую он так жаждал увидеть в реальной действительности, прикоснуться всем телом и языком. Ощущения от прикосновений я не мог вообразить как следует. А ведь это стало самой заветной мечтой задолго до первого убийства.
  
  Не буду лгать. Выбор был. Пирамида
  вселенной так или иначе покоится на
  основании выбора. К ее вершине отчаянно карабкаются те, чьи жизни невообразимы без дилемм. Я валялся у подножья, не смея свернуть с намеченного пути. Мой выбор был сделан не мной - лавиной из хлынувших вслед за Иришкиным убийством факторов. Удовлетворение, безнаказанность, сверхсильное вожделение...
  
  На похороны Анны Владимировны ходила моя мать. Оказалось, сестры. В четвертом колене. Хотя и были похожи, как родные. Я и подумать не мог. Да и остановило бы меня сие знание? Искушенье смяло мою волю, словно конфетный фантик. Много времени не потребовалось. Один только взмах, и моя искусительница лежала на полу в луже крови. В раскаленной ауре моего сладострастия. В пронзительном эфире безмолвия.
  
  Я долго измышлял способ убийства. И только убийства. Иных вариантов я не прозрел. Договориться на секс со взрослой самкой, нагруженной по-воловьи моралью, казалось невозможным. Даже и попытайся я, так испепелился бы в мгновенье со стыда. Легче было предаться насилию. Исподволь. Не думая ни о чем: ни о страхе, ни о последствиях.
  
  Я перерезал ей глотку осколком казенного стакана. Пил утром чай, и незаметно для кухарки вынес стакан под кофтой, чтобы разбить об унитаз и смыть крохотные алмазы стекла в бездонной клоаке.
  
  На сей раз получилось куда слаще. Экое сдобное полотно: гладкое опопие недвижимой Анны Владимировны и мой эрегированный предмет над нею! Вид напомнил ярчайшие фото, на какие мне приходилось пускать слюну. Взрослая женщина, лежавшая нагишом у ног моих, оборвала ощущенье реальности своей неумолимой доступностью.
  
  Я совсем не припомню, сколько времени извращался над трупом. Первый стук в закрытую дверь выбил меня из забытия пинком воображаемой ноги. Напрасно я вытащил ключ - меня увидели в замочную скважину. Всего прошло минут десять, наверное. Я намеревался окончить до того, как меня споймают, но в нервической
  обстановке никак не мог сосредоточиться на ощущениях. Не мог выпустить пыл, пока не послышались крики и дверь не начала сотрясаться под ударами пожарного топора. Оргазм поглотил меня ровно в тот миг, когда
  мозолистые руки ухватились за мои плечи и отдернули тело мое прочь от Анны Владимировны. Лица заведующей и поварихи растеклись от омерзенья и страха. Они напоминали пылающую огнем фотопленку из целлюлозы,
  исходящую черной пеной. Мне было
  наплевать. Я осуществил задуманное. Для меня в некотором роде это стало привычкой - убивать.
  
  Однако обвинение в убийстве снова
  пронеслось мимо. Анна Владимировна слыла женщиной замкнутой, набожной, не имевшей ни семьи, ни друзей. Бьюсь об заклад, лишил ее девственности именно я. Посмертно. В коллективе мало кто относился к ней с должным уважением. О ней ходили слухи, плясали вокруг да около идиотские сплетни. Все как обычно, в общем. Вот Анна Владимировна и не выдержала. Вскрыла себе горло, аривидерчи. Сделала это, лаская за член маленького мальчика, и наказала ему изнасиловать ее тело. Вставить пистон ей между ног.
  
  Мне тогда и шести не исполнилось. Кто мог заподозрить такого милого
  несмышленого малютку? Решили, что воспитатель сошла с ума, сбрендила на почве неудовлетворенности. Я только и делал, что поддакивал. Моя мать, с Анной Владимировной никогда не состоявшая в приятельских отношениях, догадку следователей всячески культивировала
  воспоминаниями из детства - совершенно идиотскими россказнями, не имевшими с реальностью ничего общего. Я-то знал, что все эти истории о совращении детишек юной Аннушкой - плод гнилых фантазий моей лживой глупой мамки, стремившейся побыстрее отделаться от следствия так, чтобы дело обернулось в мою пользу. Меня оставили в покое, даже несмотря на отпечатки моих пальцев на битом стакане. Мало ли, мол. Всякое бывает, в столь непростом мире-то. Операм не хватило ума наведаться ко мне домой. Мой непростой внутренний мир предстал бы перед ними уютным складом порнографии.
  
  Конечно, меня перевели в другой сад. Мать много волновалась по поводу моего психологического здоровья, но терапевт заявил, что никаких отклонений нет. Удивительно ли? Я был не настолько глуп, чтобы выдать себя. Но вот отец меня даже хвалил, хотя до сих пор не могу понять, за что. Кажется, он хотел быть на моем месте.
  
  В новом детском саду мне сразу не
  понравилось. Я был в старшей группе, и на двадцать мальчишек приходилось всего шесть девчонок. Кроме того, среди воспитательниц не оказалось ни одной моложе пятидесяти - все они представляли
  собой тошнотворное зрелище. Ни одну из них мне не приходилось раздевать в своих снах. Но самая соль заключалась в том, что здесь меня возненавидели все. Мгновенно. Слухи быстро расходятся. Заведующие садами нередко общаются между собой и с
  родителями детей. А родители поучают своих чад с кем они общаться не должны. Разве удивительно, что в новом окружении ребятня стала обзывать меня - не успевшего завести друзей и пообвыкнуть, - не иначе как некрофилом и швырять в мою сторону подушками и прочей дребеденью. На какое-то время я забыл о своем наваждении - о жажде живой плоти, - ежедневно защищаясь от нападок глумливой толпы. Так продолжалось до самой школы. Но глупо считать, что все те конфликты излечили мою девиацию. Совсем наоборот.
  
  Я накрепко замкнулся в себе. Отныне любое переживание уничтожалось при помощи
  мастурбации. Если что-то меня раздражало, я хватался за член, и к школе превратился в завзятого онаниста.
  
  Интересы сверстников казались мне тщетой. Во втором классе я дрочил за партой во время урока, гоняя рукой по складкам спортивных брюк и разглядывая изящный бюст своей первой учительницы. Одноклассницы в передниках меня не интриговали, однако я хорошо понимал, что расчитывать мне больше не на что. И хотя расчитывать не на что, убийство ради секса - ход крайне сомнительный. Всюду массы народа. Попробуй-ка, организуй. Так убийца во мне принялся клеить ласты.
  
  На учебу я, само собой, чхать хотел. Как, впрочем, чхали на мою учебу и предки. Они устали друг от друга. Матери стукнуло двадцать три. Ей хотелось любить молодых сверстников, а не тридцатипятилетнюю жиреющую на глазах сволочь. Отец нашел где-то кассетный видеомагнитофон и с
  головой провалился в чавкающий
  захлебывающимися вагинами телеэкран. Обо мне и матери моей он больше не вспоминал. В некотором роде так было даже удобней. Семья тлела с пахучим жарком, и мне это нравилось.
  
  Журналы со склеившимися страницами я собрал у себя за тахтой и часто спускал накопившееся за день под вечерние стоны звезд "немого" кино. К четвертому классу я был посвящен во многие тайны секса. Отцовские видеокассеты рассказали мне больше, чем следовало. У него даже снаффы хранились. Сербские и австрийские. Просматривая их, я вспоминал первый и единственный перепих с трупом зрелой дамы, и это приносило мне удовольствие - острое, как звенящий золинген. Нет, я не стал некрофилом, отчасти потому, что уже был им для других. Кличка эта носилась за мной по
  пятам, она нестираемой наколкой вьелась в мою сущность, хотя всем было абсолютно до задницы, за что я так неприглядно прозван. Снаффы я глядел ради воспоминаний и никак иначе меня к ним не влекло. Другое дело, что к снаффам почему-то тянуло моего папку. Из месяца в месяц я находил все больше кассет, где жертвы любви в окончание акта натурально уничтожались. Им отрезали головы, протыкали шилами сердца и ломали
  шеи кувалдами. Их мясистые туши поджигали или просто-напросто расстреливали картечью. Я и не задумывался над тем, почему отец интересуется этими мерзостями, пока в одну из любвеобильных ночей он не обезглавил мою мать.
  
  Его засадили на двадцать лет. Судья-трудяга врезал по столу киянкой и организовал очередного сироту. Меня хотели вручить полоумному деду-афганцу, но тот отказался. Тогда я был сослан в школу-интернат, где одногодки мои стремительно настигали меня в познаниях, касавшихся сексуальных связей.
  
  Наконец я не был одинок. Наконец я встретил единомышленников. Я решил, что мне повезло. Нет, серьезно. Девочки здесь хотели не меньше мальчиков.
  Двенадцатилетние подростки собирались группами и отправлялись в потаенные закутки школы - постигать древнейшую
  науку.
  
  На женское внимание мне везло чаще. Я был крупнее многих парней, у меня все было крупнее. Еще в десять я начал взрослеть ускоренными темпами: пошел в рост, огрубел голосом, в иных местах
  покрылся волосом и отпустил длинный толстый пенис. В двенадцать я чувствовал себя королем. Мой член походил на
  недозревший кабачок. Девочки, особенно опытные, были в восторге. В восторге прошла вся моя юность. Безудержная любовь тянула из меня все соки. Остальное навеки кануло в безразличии.
  
  Единственное, что возмущало меня, так это шпана из местной округи. Шестнадцатилетние проходимцы волочились за интернатовскими девицами, и те охотно выделяли свои запашки, напрашиваясь на кустарные авантюры нон-стоп. Только я был у школьниц вне конкуренции, за что надоедливые гопники устраивали на меня тщетные облавы. Особо среди них выделялся рослый беззубый парнишка по кличке Глюк. Он, видимо, любил обдолбить свою рожу "Моментом", и являл собой нечто вроде местного генерального секретаря при кучке спермотоксикозных прыщавых юнцов, сидевших на водке и одеколоне из отцовского туалета. Глюк этот до бешенства ревновал ко всем большим членам, даже к
  собачьим. Узнав, что в стенах интерната завелся очередной "мачо" с монструозной ялдой, он тут же старался выщемить новичка и проломить ему жбан мотоциклетной цепью. Так было и в моем случае. Но до моего злосчастного "выпуска" из школы мы не пересеклись лицом к лицу ни единого разу. Я редко выходил на улицу, особенно по вечерам, когда вокруг общежития кружила спидозная шантрапа: будущие пьяницы, дебоширы и алиментщики. Мне и на этажах работы хватало.
  
  Я пахал ночи напролет. Крутился, как электрон по орбите. Куда ни ткни, всюду торчал я. Меня любили все половозрелые самки от двенадцати до восемнадцати. Более того. Слух о моем достоинстве повис на ушах преподавателей и сопутствовавших им уборщиц. Я купался в ебле. Я в ней утопал. Выразиться иначе - переть против истины. Женская половина интерната обожала мой член: длинный, толстый, с массивной бурой головкой - он был красив и оттенял мое весьма посредственное, прямо сказать неспортивное телосложение. Лафа рухнула, когда я увидел на головке любимого ствола мясистый шанкр. Чуть позже у двух преподавательниц обнаружили сифилис.
  
  Мне было шестнадцать. Я оканчивал школу и остервенело долбил своих учительниц через одну. О моих опыте и выносливости ходили легенды. И вдруг все кончилось.
  
  Скандал был дик но симпатичен.
  Инфицированный школьный персонал добивался моего исключения, а следом и заключения. Я отшучивался, дескать, на "Белшине" не успевают штамповать презервативы. Лишь только партия в магазине - я тут же пускаю ее в расход. На всех, мол, не хватает. Я гордился собой. Я не
  знал, что такое сифилис. Я вообще ничего не знал и знать не хотел.
  
  Меня отчислили, но маячившая над горой позора уголовщина сорвалась глыбой и ушла под воду неразглашения. Какому педагогу захочется трубить на все окрестье о том, что он совратил несовершеннолетнего разгильдяя? Дело быстро замяли.
  
  Еще около года я протусовался в общежитии у знакомых девушек. Они не смогли отвернуться от меня. И от моего прокаженного члена. Они сами в большинстве были заражены чем бог послал. Точно знаю, у одной был хламидиоз, а другая страдала от перманентной, годами не сходящей гонореи. Я имел ее в трех презервативах за раз, и делал это часто, потому как она добывала мне вкусный провиант (о способах добычи ею того провианта говорить не приходится). Всю еду она приносила мне в обмен на качественное проткновение орудием ее мечты, потому как другие орудия ее мало устраивали. Мне нравилось.
  
  Таким образом я мог жить еще очень и очень долго, нанизывая на свой пенис новые поколения несведущих в моей болезни сирот, пока не зарос бы язвой и не развалился гнилыми частями. Из меня создали культ. Дурные убогие шлюхи рвали из-за меня свои жидкие косы и по шесть раз в год учиняли подпольные аборты на общажном чердаке. Они рисовали мое имя на всякой ровной поверхности. Все шло к изваянию памятника, не меньше, и вскоре бы это наверняка произошло. Если бы не Глюк. Он все-таки выщемил меня. Зимой. В кастрирующий мороз.
  
  Не представляю, сколько ненависти требуется, чтобы совершить подобное. Ему было за двадцать - взрослый, надо полагать, человек... Привел с собой толпу скинхэдов. Расстелили они меня в секунду, я и ругнуться не успел. Повалили в снег. Глюк достал стальные болторезы. Четверо держали мои конечности, пятый стягивал штаны. Один щелчок, и женская любовь, эйфория соития, сладкая беззаботность и безответственность, - все было кончено. Откушенный по яйца елдак они забрали в качестве сувенира, за что позже поплатились. Я в свою очередь потерял сознанье и чуть не сдох от обморожения. Меня нашли в снегу лишь на следующее утро, но ад не спешил принять мою душу в свои кипящие смолой чертоги.
  
  Глюка и его приятелей с моим причендалом отыскали быстро. Их вину доказали, впаяли некислые срока, ну а меня поставили на учет. Участковый поведал, что мать Глюка преподавала в интернате химию, и что именно ей год назад я подкинул бледную спирохету.
  
  Все это было ясно мне как утренний перегар из глотки алкоголика. Глюк имел право на месть, он волен был убить меня, но выбрал самую жестокую кару. И я проклял его, проклял судьбу свою и весь белый свет. Для меня больше ничего не существовало. Мир мой рассыпался, как снежный ком в зубах бездомной псины.
  
  Первое время я думал, что сдохну сам. От сифилиса или других болячек. Участковый пристроил меня в колхоз. На силос. Я бросал
  дерьмо коровам и свиньям ради тухлой похлебки и дырявого шифера над головой. В сельсовете для меня выделили какой-то замшелый чулан - натуральный курень, только с печью и крышей, - где мне предстояло скончаться от голода и холода. Какая честь! Председатель заявил, что с моим "послужным списком" на большее расчитывать не стоит. Так я познал сельский дзен.
  
  Друзей я не завел. Подруг - тем паче. Коллеги сторонились меня, словно монстра из готических баек. Впрочем, почему "словно"? Весь мой вид выдавал во мне существо, гниющее заживо.
  
  В день моего совершеннолетия я был стар и дрябл. У меня развилась гинекомастия. Работая в жару без майки, я наблюдал кислотные мины колхозников, перешептывавшихся по поводу моих уродств. Мои плечи покрылись ужасающей сыпью и нарывами. На животе вспыхнули сочащиеся гнилостным соком
  гнойники. От меня непреклонно истекал тяжкий тлетворный дух. Я стал парией. Изгоем. Человечество отвернулось от меня. Мне хотелось поскорее зарыться в могилу и
  никогда не высовываться. Но по смердящей иронии болезнь не спешила класть меня в гроб, и в ожидании смерти я начал познавать законы вселенной.
  
  Я много читал в махровом свете стеориновых и парафиновых огарков, разбросанных по колхозу со сталинских времен, - в чулане моем электричества не водилось. Зимой я таскал в свою тесную клетушку навоз, чтобы лепить кизяки и топить ими печь с книгой в руках. Отныне книга была моим спасеньем.
  
  Из местной библиотеки я воровал все, что несло на потрепанной корке золотой оттиск "классика". Я запоем постигал жизнь. Больше всего мне импонировали взгляды нигилистов, и вместе с тем я ненавидел их. Я восторгался и презирал Ницше, а книги Достоевского, Чернышевского и Белинского от частых пользований развалились на лохматые куски. Каждодневное чтение рождало упитанную, но верткую мысль, и спустя какое-то время взгляды большинства классиков на человеческое бытие стали казаться мне хитролживыми. Они доказывали правду сиюминутных благоглупостей, из-за которых теперь я пребывал на самом дне. Творцы искренне верили в счастье!.. Меня переполняла жалость к себе, и чем больше я лобзал книги, тем меньше мне хотелось продолжать. Знание жизни не открыло для меня ни гармонии, ни веры в будущее. Мне
  захотелось покончить со всем этим как можно скорее.
  
  Я мог повеситься в любом колхозном стойле - балок и перекладин хватало. Я мог проткнуть себя ножом или броситься в электрическую будку, а то и вовсе утопиться в кривошеем пруду за деревенской чертой. Страх отвадил меня. Страх мучения, ужас предсмертных судорог. Агония.
  
  Чудилось, я разношу себе мозги из ружья. Одно нажатие. Нуль страданий. Мановение пальцем совершить и физически, и
  психологически много проще, нежели манипуляции с камнями, ножами и веревками. И гораздо бесхитростней, чем нервозные выжидания конца и адова боль от шумных бензопил или медленно
  вращающихся гусениц шеститонника ДТ-75, вминающих в землю тускнеющее мясо неспеша и горделиво. Ружье казалось
  надежной, верной панацеей.
  
  Тогда я понял, чему посвячу остаток дней своих.
  
  В милиции я сдал несложный экзамен, прошел врачебную комиссию по принципу "рука руку греет" и получил спецразрешение на право охоты. Курень свой я вычистил и вымыл, оборудовав в углу сейф из ящика для боеприпасов, найденного на свалке. Сейф получился не ахти, но крепкий. Участковый старлей одобрил. В тот раз я предложил ему целого кабана, и в последующем лейтенант помог мне с разрешением на приобретение ружья, его регистрацией и правом на
  хранение.
  
  С оплатой проблем не возникло. Не даром я кидал силос в колхозе, стоящем на краю леса. Несколько метров кишок от полуразложившихся лесных копытных, издохших от неведомой заразы - да в гору отрубей... Колхоз взорвался пастереллезом.
  Погибли стада коз и свиней. Свинное мясо, очищенное от внутренних органов и гноя, можно было есть, не опасаясь за здоровье, тщательно опарив его и прожарив до корки. Я натаскал домой уйму туш. Схоронил их в сырой землянке. Большая часть ушла в обмен на старый ИЖ-41 с интерсептором. Модная в свое время горизонталка. Мечта советского
  охотника.
  
  Я часто выходил в открытое поле. Жарил свинину на костре и отрабатывал скоростную стрельбу навскидку, стараясь как можно скорее перезаряжать стволы. И много думал, нанизывая бусинки патетичных мыслей на ржавые спицы своего мировосприятия. Месть - вот, что влекло меня. Отмщение роду человеческому побудило меня открыть огонь.
  
  К осени у меня развился токсоплазмоз. Я чувствовал, что не протяну и нескольких месяцев. К тому же появились признаки
  менингита. Я снаряжал дюжину папковых гильз дробью покрупнее и выходил стрелять в лес, недалеко от своего чулана. Я чувствовал себя дерьмово. Гораздо дерьмовей, чем всегда. Несколько раз я порывался прострелить свой гнилостный череп, но святая цель меня останавливала. Не время. Не место.
  
  Я отточил навыки стрельбы, как это делали ковбои на Диком Западе. Я управлялся с ружьем столь же легко, как управлялся когда-то со своим членом. ИЖ стал моим новым пенисом без шанкра. Моим
  единственным другом. Целым миром.
  
  Сегодня мне дерьмово настолько, что я с трудом держусь на ногах. Голову ломит нестерпимая боль. Члены вялы и бесчувственны. Черная желчь хлещет из желудка. Я готов умирать.
  
  Вчера снарядил все гильзы - около
  пятидесяти. Рассовываю их по карманам телогрейки. От меня несет животным потом, грязью, нечестью. Нужно быть бодрым и внимательным, не следует отвлекаться на боль: раз за разом вонзаю в себя старый шприц с заржавленной иглой, вводя все
  лекарства, какие только смог раздобыть по округе. Во многих срок годности уже сошел. Что с того? Я живу последний день.
  
  Одеваю телогрейку, прячу разломленное ружье у сердца и выхожу из убогой каморы, где два года провел в ожидании Судного дня. Ружье тяжковато, держать его под ватными фалдами не удобно... Улицы пусты. Автобусная остановка пуста. Кажется, лишь я имею право на обитание в этом захолустье. Нет. Единственное мое право в этой дыре - сдохнуть. А вот остальным дозволено большее. И они этим пользуются.
  
  Сажусь в автобус. Впереди маячит какая-то старуха. Она похожа на мою мать. Подбородком. Надбровными дугами. Глазами. Она ругается с водителем. Ей не хватает прав. Ей мало привелегий. Сейчас она не думает о смерти. Как моя мать, она не думает, что жизнь ее - пшик. Напрасное, бессмысленное ничтожество. Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью. Всех нас от рожденья окружает пыль. Я это чувствую. Я знаю. Кому как не мне довольствоваться этим знанием? Человеческому дитяти, отданному на воспитание животным... Мне предначертано было вырасти скотом. Я - Маугли современности. Истинный, гневный Маугли, не познавший человеческое.
  
  Я выхожу из автобуса. Центр города.
  Многолюдно. Свежо. Толпы волнами
  накатывают на мое сознанье. Разбиваются брызгами оптимизма. Кто эти люди вокруг? Для кого их любовь?
  
  Пуговицы телогрейки сыпятся на мокрый асфальт.
  
  Я заряжаю ружье.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"