Произошло это в те злопамятные времена, когда депутаты принялись делить между собой авторские права на законы. Какой-то чиновник отсудил себе право на закон об авторском праве на законы, после чего все законы вдруг стали в его единоличной власти, так как через открывшуюся лазейку он смог высудить всё у всех и отовсюду. По странному стечению какие-то неизвестные люди той же зимой сцементировали его ноги в миланский бордюр и самого чиновника бросили в прорубь. Так очередной бюрократ спрятал концы в воду. К счастью, он обладал незаурядным характером и сумел наследить в речном иле. Затем, вероятно оттого, что цемент оказался непрочным - из корейского клинкера, - чиновник всплыл. К сожалению, толстая корка льда не позволяла депутату показаться на поверхности реки и какое-то время он курсировал в подводном течении по маршруту 'Триморск - Бобруйск - Осиповичи', где заново открыл для себя красоты белорусской природы. К счастью, заходя на очередной виток маршрута, чиновник откренился в сторону водоочистной станции и, к сожалению, вся его одежда пропиталась грязью и нечистотами. Тем не менее, специалисты сумели опознать чиновника по фотороботу, после чего в дело вступили спасатели. Они извлекли его при помощи авиационного багра и увезли в солнечные страны. К счастью, чиновник не пострадал. В многочисленных интервью после спасения он выглядел хорошо и обещал вернуть закон людям. К сожалению, стоял суровый русский февраль...
...Куражился стужами русский февраль, под крышами индевели голубые корнеплоды льда и зыбкая петропавловская метель вгрызалась в руки, уши, лица, выжигая по коже оспяные пустулы.
Вы можете помнить ту зиму. Тогда во всю гремел очередной блокбастер Стивена Спилдерберга под названием 'Список Шикльгрубера'. В театрах шли немецкие порно-постановки, в кофейнях подавали китайских эмбрионов в собственном соку, а интернет рвался от хуливаров и дешёвой тайваньской рекламы.
Окраины Триморска, затянутые снегом, внушали скандинавскую тревогу и сулили укутанное в древность страданье. Переломанные исландскими морозами ели колыхались в буране, роняли верхушки в снег и те торчали в сугробах, как молодые ангарские сосны. На востоке, где к вечеру небо чернеет скорее, деревья густели, сплетаясь гордианскими узлами в дебристые краснолесья. Где-то там, в хвойном нимбе да в светлом венце инея, томилось несколько зданий советского типа - школа-интернат для беспризорных детей.
По двору интерната сновали не люди, но свёртки: бушлаты в сингапурских бомберах, шарфы поверх шапок и толща подштанников - в ту зиму такие пельмени звались сибирскими. По-прибалтийски медлительно и неуклюже торопились укрыться от мороза, скользили по насту и падали навзничь. Корпуса школы глядели на этот скверный балаган чешскими окнами - стёкла окон белели еврейскими звёздами снежинок, поблёскивали хитро презрением. Тяжёлый запах нижнегородской стали опустился меж корпусов. Он густел и выдавливал из людей остатки тепла.
У входа в детский корпус, под вогнутым козырьком, шеренга низкорослых солдатиков делала упор лёжа. Точно дикий бадыль, прибитый арктическим ветром, они опирались голыми посиневшими ручонками в леденящий бетон и время от времени отжимались. Каждому лет пять, не больше. Рядом суетилась моложавая женщина в финской шубе до пят.
-Это вам не на головах стоять! - покрикивала она тембром японских генералов. - Я лично позабочусь о вас, вы у меня станете суперлюдьми! Вы станете лучшими!
Женщина была по-индийски красива, однако не до конца отёсаный рельеф, грубые скулы и твёрдые надбровные дуги делали её облик несколько мужеобразным. В руках, скрытых под двуслойными варежками, она держала собачий поводок шотландской кожи. Временами она замахивалась этим поводком на какого-нибудь солдатика, если тот пыталась образовать собой латинскую n, и стегала его по спине, словно аргентинскую фалабеллу.
-Вы должны повиноваться! Повиноваться и терпеть! Вам дана миссия, раз-два! Ну-ка!
Дети взнялись с места, мгновенно вскарабкались друг другу на спины, выстроив подобие египетской пирамиды, и продекламировали:
-Мы наш, мы новый мир построим! Стойкий, крепкий, небывалый! В нём пребудет справедливость! В нём не будет негров кала!
Дверь распахнулась и на крыльце появился замдиректор в модном американском полупальто. Он хлопнул дверью, чтобы вызвать к себе внимание, но женщина не обернулась и дети продолжили изображать пирамиду.
-Вот так! - стегнула она поводком и заключила, посветлев: - Слава расе! И никаких слёз! Верьте: когда вырастите, кому-то из вас посчастливится меня наказать.
-Опять эти ваши нацистские штучки! - вмешался замдиректор, схватив женщину за плечо. - Генриетта Дмитриевна, я обещал: в третий раз подобного терпеть не стану. А кое-кто говорит мне, что это далеко не третий.
-Додька, фасик! - выкрикнула женщина. Из-под кирпичных обломков у здания вынырнул громадный канарский дог и спустя секунду повис на штанине зама, свалив того с крыльца.
-Додик, фу! - прокричал зам, копошась в сугробе, точно гренландский ледяной червь.
Генриетта Дмитриевна стегнула ещё и лёгкий французский хохоток вырвался из неё в мороз. Дог отступил.
-Харлампий Филимонович с вами поговорит, - почти шептал зам, удаляясь. - Теперь я вам это гарантирую вот так вот, - он перекрестился, будто папа римский. - Мы с вами встретимся в суде, клянусь вам, - он потряс ей кулаком. - Не будете вы тут работать, - повысил он голос, делая ноги. - Дура! - крикнул он, уже достаточно отдалившись и набирая скорость. - Шлюха ебаная! - прокричал он, скрываясь в двери головного корпуса.
-А теперь - в убежище! - скомандовала Генриетта.
Пирамида рассыпалась в лондонский пазл, солдатики сгруппировались попарно и молча побежали в здание.
Коридоры детского корпуса пахли гималайским зверобоем и хлоркой. Лампочки без абажуров распыляли жухлый оранжевый свет по выштукатуренным насеро стенам и горбатому досчатому полу, похожему на ярославский рубрак. Колонна малышей стремительно вбежала на лестничную клетку, добралась до третьего этажа и в раздевалке разбрелась по узким непальским шкафчикам.
-До ужина не высовываться! - крикнула детям вслед Генриетта, отводя пса в душевую.
Дети старательно вели себя никак, они пытались утратить все свойства, чтобы сидеть как можно тише - теперь они напоминали вазелин из иранской нефти.
И всё-таки Генриетта услышала шум. Виной Гена, оставшийся на этаже из-за неопознанной болезни.
Поглядите на него. Маленький, невзрачный, как итальянский утюг на углях, с отёкшими веками и красными венами на лбу. Его португальская пижама пропитана потом и градусник торчит из приоткрытого рта. Он туго переставляет ноги, отчего тапки шлёпают о половицу с той громкостью, когда гопник своим пэддлом колотит мексиканских спанкеров. Мальчик вторую неделю не спит.
С Геной его любимая игрушка - Деревянный Пьеро, символ порно-бизнеса. Пьеро круглолиц, плешив и улыбчив, он по-сомалийски держится за промежность и мальчику кажется, что на том месте должно что-то быть. Собственно, должно, однако Генриетта Дмитриевна вырвала предмет для собственных нужд ещё прошлым летом.
А вот и она. Выходит из душа с намыленным псом, идёт к мальчику спартанской поступью и хватает за ухо взопревшей рукой.
-Идиот, - произносит Генриетта. - Быстро в шкаф, и чтоб я тебя никогда не видела.
Она выпускает пунцовое ухо, но Генка недвижим, что греческая статуя. Градусник лопается в его губах и губы эти двигаются, как затворы сербских винтовок:
-Я хоцу похолонить тебя.
Женщина присаживается на корточки возле пса и, поглаживая высыхающее мыло на кроткой чёрной шерсти, произносит с наигранной амстердамской лаской:
-Что мы с ним сделаем, Додя? Может, съедим? Нет, мы же не какие-то гвинейские папуасы. Или, может, оторвём ему ноги? Нет, мы не настолько злые. Я знаю, Додя. Мы поставим его в угол.
Генриетта Дмитриевна сбивает с Генкиных ног румынскую обувь и тянет малыша на балкон. Следом по полу тянется Пьеро, сияя парижской улыбкой. Додя замыкает процессию, погавкивая то на деревянную куклу, то на Генку, то на окружающую действительность. Ответной реакции нет: коридорную тишь выручает лишь трепет воды в чугунных батареях - на слух действительность туговата. На глаз - корпулентна и малость рыхла, как сирийский медведь. Слегка холодновата и эфемерна, но сублингвальна и на вкус отдаёт корвалолом. Пахнет она водородом с примесью вулканической серы. Серу же смешивают с углём и селитрой. Так родится шанхайский порох.
Генка сопротивляется, как вьетнамский партизан, только выходит из него палестинский беженец, а балкон - всё ближе. Мальчик оборачивается и хватает собаку за ухо, норовясь удержаться. Дудки. Додя вырывается из мальчишеских рук и стремится тяпнуть маленького негодяя за нос, отчего Генка начинает плакать, точно византийская икона. Генриетта Дмитриевна жалеет собаку, не щадя слов, и стискивает Генкину ручонку до костного скрипа. Мальчик шморгает носом, упирается, но Генриетта сильнее. Она вталкивает Генку в студённую клеть.
-Постой да подумай, наглёныш. В другой раз оставлю здесь на всю ночь.
Балкон намертво стыл. Снежные вихри набили сугроб сквозь щербатые месапотамские стёкла и босые ноги не чувствуют корней. Стужа через мокрую пижаму язвит ежекостно, что Нюрнбергская дева. Мальчик припадает к двери и следит за тем, как его воспитатель уходит в матовых бликах тепла, похваляя канарского дога на чём свет.
-Генриетта! Как не стыдно?
Окрик директора останавливает женщину подле бытовки. Гена прижимается к стеклу в надежде, что директор, словно пелопоннесский Аргус, видел всё.
-Генриетта, я уверен, что конфликт исчерпаем и без собачьей грызни.
-Харлампий Филимонович, - улыбается воспитатель, - с тех пор, как законы приказали, конфликты и житейские мелочи решаются при помощи собак, исключительно.
Директор подходит к Генриетте вплотную.
-Я одобряю любовь к животным, но Лохмутов норовит тебя уволить. В очередную жалобу тебя закатал.
-Какой-то мамзер будет мне указывать, как воспитывать детей, - злится женщина.
Генка льнёт к двери, оставляя влажные потёки своего дыхания на индевелом стекле. Ему кажется, что воспитателю сейчас влетит, как лиссабонскому торреро от быка.
-Я всё-таки считаю, всем нам будет лучше, если ты сменишь, так скажем, ориентацию...
-Один раз уже сменила.
-Кстати, я зачем ещё здесь, - говорит он с бирмингемской ватой в голосе. - Утихомирь своего сынка. Вечером страшно из школы выйти - одно хулиганьё. Отчитай, ты умеешь...
Генкина пижама черствеет, превращаясь в ледяную корку. Малыш не понимает, почему директор медлит, и начинает кричать, молотя озябшими кулачками о дверное стекло и разбивая тишину в осколки.
-Проклятая вьюга. Снова расплакалась, как дитя, - улыбается Генриетта, пытаясь обратить на себя всё внимание. - Нужно сказать подсобникам, чтобы надёжнее застеклили окна. У нас на этаже скоро грипп вырастет, от сквозняков этих. Пойдём лучше ко мне, Харлампий, здесь не удобно.
-Удобно, не удобно, у меня мало времени. Я к тебе зачем пришёл: во-первых, тебе стоит заняться старшими классами. Будешь их обучать, допустим, химии. Ты же опытный фармацевт. Я подписал назначение.
Директор поправляет хорватский галстук, продолжает:
-А во-вторых, поговори с сыном. Он у местных не последнее лицо, может, надоумит их, дай бог. Потому что у меня появился последний аргумент, и если вдруг что-то...
-Ой, Харлаша... Не думаю, что мой сын тронет человека, спящего с его матерью. Это тактически не выгодно. Он это понимает, чай, не маленький уже.
-Тем не менее. Поговори. Я не хочу пускать в расход пули. Он-то не маленький, уж конечно, бандюган уже тот.
-Каков плут! Кажется, минуту назад ты ратовал за гуманность...
-Пока законов нет, нет и преступлений, но полагаться на мораль в этом случае - основа.
-Захвати лучше вечером основу для пиццы. Я прикуплю моцареллу.
Генка бессильно хнычет за дверью. Его не спасут. Он застынет здесь, на балконе, - превратится в ледяную фигуру, которую установят у школы на красивый турецкий постамент. А может... А вдруг...
Кто-то легонько шлёпает Генку по ноге. Мальчик оглядывается. Это Пьеро - он торчит в снегу и глядит на Генку, точно в флорентийское зеркало.
-Что ты собираешься делать? - спрашивает мальчика Пьеро.
-Не знаю, - плачет Генка. - Хоцу спать...
-У директора в кабинете спрятан браунинг. Собаку или Генриетту Дмитриевну - нет никакого значения. Я отопру тебе дверь. Ступай.
Мальчик на мгновенье задумывается. Он представляет себе коридор тепла, коридор, влекущий по своим нежным внутренностям к теплу материнских ладоней. Мальчик видит, как ртуть по шкале стремительно движется вверх. Нидерландский термометр с треском лопается, облекая мир в яркую краску.
Будет тепло и ещё теплее, и пальцы будут чувствовать друг друга, и собственное тело будет подвижно, словно калифорнийский попрыгунчик. Гена будет весело бежать по тёплому снегу к первому корпусу школы, бежать по персидским коврам до кабинета Харлампия Филимоновича и вытирать мягкие стопы о войлочный половичок у двери.
В кабинете Генка пройдёт к трюмо, отыщет белый австрийский платок, развернёт его и увидит пистолет бельгийского образца. Английская улыбка скользнёт с его уст. Рядом в таком же белом платке будут лежать патроны. Генка спрячет их в карман и выйдет из кабинета с пистолетом наголо. Никто его не остановит, так как все будут заняты своим делами. Мальчик покинет корпус, медленно заряжая патроны один за одним, как это однажды видел в ирландском фильме. Патроны будут пахнуть шанхайским порохом и погружаться в обойму нехотя, против своей воли.
По дороге малец забудется и долгое время простоит у кабинета воспитателя, не решаясь войти. В его мыслях будут плясать причины для оправданий, будут брыкаться сомнения, но вскипающая от жары кровь, точно стокгольмская ртуть, стегнёт его в спину.
Он увидит Генриетту и Харлампия в обьятьях друг друга. Увидит их поцелуи, услышит их стоны. Почувствует их любовь. Бросится к ним, обнимет, заплачет, примет их ласку и впервые произнесёт слово 'мама'. Улыбнётся, встрепает загривок пса. Но ртуть... Ртуть забрезжит из щелей, заливая кабинет, её пары отравят действительность и незримые сирены объявят тревогу, погружая сущее в хаос.
Генка выйдет в коридор, вслед за ртутным потоком; он сбросит португальскую пижаму и сотрёт с тела горячий пот. Снимет с предохранителя. Почувствует кожей холодную австралийскую сталь.
Кровь алым фонтаном брызнет на стену. Вокруг станет ещё теплее. Стёкла оживут, оттают; окрестья обретут запах речного песка. Лёд растворится, как перуанская легенда, а Генка будет стоять посреди коридора в собственной крови и отчаянно хохотать, шлёпая в сгущающейся луже.
-Я слякаю, - скажет он Харлампию Филимоновичу, по-колумбийски расшаркивая босыми ногами в запекающейся крови. - Давайте будем слякать вместе!
Возбуждённый директор захочет убежать, но не сможет: Генка поднимет бельгийский ствол и разрядит одну пулю тому в затылок, затем в плечо, в другое, в спину.
-Ведь это весело! - скажет малец.
Харлампий Филимонович подумает и согласится.
-Должно быть, мы уже не люди в привычном понимании, - по-либерийски выпучит он нижнюю губу. - Да и не так это теперь плохо.
С течных крыш примутся съезжать толстые пласты снега. Они будут расшибаться о землю и таять в бескрайние озёра, перемешанные с ртутью, и строго африканский плюс по шведскому цельсию будет бесконечно расти, как счастье на всей земле. Февраль захлебнётся талыми ручьями, его мороз растворится в бразильской жаре.
Генка ещё раз прострелит свою голову, покрывая мертвотелую зиму красками словенской киновари.
-Дай-ка я тоже! - рассмеётся директор громким кавказским смехом.
Он начнёт жечь шанхайский порох, всаживая в себя пулю за пулей, и так - пока обойма не иссякнет.
Генка и Харлампий Филимонович будут вечно хохотать, слякая в собственной крови, чтобы никогда больше не думать о том, во что они превратились.