Чевновой Владимир Ильич: другие произведения.

Большой улов

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-21
Поиск утраченного смысла. Загадка Лукоморья
Peклaмa
 Ваша оценка:




     БОЛЬШОЙ УЛОВ
     
     Поэма-сценарий на производственную тему с авторскими отступлениями.
     
     ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
     
     Хочу сразу предупредить, что данный сценарий не рассчитан на массового читателя, бесконечно долго будет звучать в нём скрипка лирических отступлений, которая для иного любителя чтива хуже зубной боли. И только для некоторых она в самый кайф. Я от нежных божественных звуков таких скрипок могу по-настоящему забалдеть.
     Когда я слушал нечто подобное — я торчал, в натуре и без всякого базара. А иной раз и слёзы по щекам обильным ручьём текли от наслаждения высочайшего, испытываемого в мгновения, когда читал я, к примеру, Павича или Кундеру.
     Боже мой, закрыв книгу, думал я с тоской необъяснимой в душе своей: «Ну почему я не Павич? Почему не летаю я так, почему? А то ведь долетел бы и до самой середины Днепра. Нет, до самой середины Дуная. Или до самой середины Вислы. Или до самой середины Миссисипи...» Не знаю я, куда лететь мне. Совершенно не знаю. Весь мир передо мной, а я в полной растерянности. Так и стою в самом начале пути своего. Стою, и всё не решаюсь взлететь, а только приятелям своим, литераторам, знай, позваниваю да позваниваю — что, мол, да как. «Да всё никак» — отвечают они мне, грустно при этом вздыхая.
     И всё не взлетаю и не взлетаю я, всё жду чего-то, жду и жду, будто с моря погоды. И какая уж там середина самой широкой реки? И какая уж там вершина самой высокой горы? И какая уж там глубина самого глубокого океана? И какая уж там белизна самого белого облака? Ничего особенного пока не преодолел я на пути к самосовершенствованию И ничем особенным никого не удивил. И след свой нигде не оставил. И даже благосклонного взора со стороны не удостоился...
     Всё потому, что взлететь по-настоящему так и не решился я до сих пор. А всё так вот стою и стою. Размышляю и размышляю: «А не пора ли мне? И не рано ли ещё? А не потороплюсь ли я? Не наломаю ли дров? Не подведу ли ненароком кого? И не сорву ли чьи далеко идущие планы? И не задену ли крылом кого? Не оскорблю ли кого нескромным желанием? И не сорвусь ли раньше времени, так и не сумев взлететь?»
     Хотя, честно признаюсь, очень бы хотелось взлететь всё же... Да и кому не охота-то взлететь? Да и кто бы отказался от этого?
     И вот уже и крылья расправил я, представив себя летящим. И ветер холодный почувствовал ртом своим открытым. И страх уже испытал от предстоящей высоты полёта. И боль расставания с родными и близкими уже пережил. Да и осталось-то всего лишь от земли оторваться...
     «Ну вот, — опять вздохнёт мой самый первый, но уже такой дотошный, придирчивый и въедливый критик, — ведь и не угодишь ему никак!» — «Он сам не знает, чего он хочет», — грустно присоединится к нему ещё один критик, такой же въедливый и не менее строгий. «Так до какой все же всё-таки середины лететь собрался? — поинтересуется вдруг один из них, строго шевеля кончиками шикарных, а-ля мулявинских усов своих. — Нельзя ли всё-таки уточнить?»
     А я и сам, признаться, не знаю, куда мне лететь. Ведь, куда ни полетишь теперь, откровенно говоря, нигде тебя и не знают, и никому, ну, просто никому совершенно и на хрен ты не нужен. Словно ты серое облачко радиоактивное или ворон, слишком чёрный и жутко на весь мир каркающий. И самые заядлые, обвешанные ценными трофеями на грудях и на спинах охотники, увидев тебя, скорей ружья свои перезаряжают. А дамочки обворожительно красивые, напротив — ноль эмоций, как будто и не летишь ты вовсе, а рядом, как раз у туго обтянутых чёрными чулками дивных ножек этих богинь неземных, ползаешь да ползаешь, знай, на карачках, изо всех сил всё пытаясь сохранять собственное лицо. Мальчишки уличные кривляются по-всякому и сквозь выбитые в драках зубы всё меж собой пересвистываются похабно, да из тугих рогаток своих всё в небо галечными камешками палят да палят. А таксисты, вывесив на лобовые стёкла авто таблички с надписями: «В парк», скорей с места рвут, так клиентов своих и не дождавшись. А лётчики без соответствующей команды диспетчера «На взлёт» сами вперёд остальных боевых машин самолёты свои в небо выруливают, хотя не знают, куда и зачем летят, пока не получат соответствующие указания прямо в воздухе, иногда весьма противоречивые. А мотористы первого класса ремонтируемые ими дизеля без масла, на одной лишь солярке и в топливных баках, и в смазочных ёмкостях запускают — и очень удивляются внезапному появлению металлического стука в клапанах дико ревущих моторов своих. А космонавты из отряда международной космической экспедиции в открытый космос без всякой страховки — ну, словно они дети малые, школяры шаловливые! — по малой нужде вдруг наружу выходят. Да обратно уже в этот люк свой долбаный, сидя на бронированной, сверхпрочной и пожаростойкой стене, летящей со скоростью, приближающейся к скорости света, сидя, стало быть, на стене капсулы космического корабля, увы, со стороны больше похожей на собачью будку, так и не возвращаются.
     И будут они там кружить вечно уже, без всякой надежды когда-нибудь приземлиться, как и прочий всякий, внеземной уже космический мусор. Кружить и кружить будут они среди разнообразных железок,
     пластиковых пакетов,
     пустых консервных банок,
     пустых пивных бутылок,
     яблочных огрызков,
     серебряных каких-то пластин,
     огрызков заплесневевшего хлеба,
     пустых винных бутылок,
     пустых водочных бутылок,
     обрывков прочтённых уже кем-то писем,
     мягких и твёрдых детских игрушек,
     аудиокассет,
     жёстких дисков,
     ещё не подключённого пейджера,
     давно притихшего сотового телефона,
     вдруг ожившего пейджера,
     очень грязного носка,
     что-то бормочущего себе под нос китайца,
     обломков станции «Мир»,
     обломков «Челленджера»,*
     семиструнной гитары, без одной струны,
     пересохшего кольца перекопчённой на солнце краковской колбасы,
     кружевных женских трусиков,
     чьих-то оборванных прямо с корнями, лихо закрученных чёрных усиков,
     одной галоши,
     странной записки от какого-то бестолкового Гоши,
     двух противогазов,
     зловонного облачка слегка удушающих окружающую атмосферу газов,
     газового пистолета,
     какого-то, очень похожего на известного всем политика, смятого чуть портрета,
     сломавшегося стартёра,
     хорошо мне знакомого лично лифтёра,
     пластикового флажка США,
     вещдока из убойного отдела местного РОВД, с надписью на пакетике: «анаша»,
     обросшего гадкой чёрной шерстью грузина,
     в одних лишь трусах семейных, в горошек на улицу
     вывалившегося
     из собственного магазина,
     и приклеенной к трусам грузина пёстрой почтовой марки,
     и летящего рядом совсем без бутылки одного лишь глоточка кем-то пролитой старки,
     (его-то, кстати, мне особенно жалко),
     какого-то мудака неприступного,
     щегольнувшего в маскировочном камуфляже,
     убитого, очевидно, за вредность
     в его верноподданническом как раз положенье:
     «в полном боекомплекте, на страже»,
     советского паспорта,
     с серпом и с молотом,
     жёлтого слитка,
     очень внешне схожего с партийным золотом,
     кувалды,
     замызганной игроками игральной карты,
     женского парика,
     ещё одного грязного, чисто мужского, понятное дело, носка,
     бумажки с надписью: «Кончай валять дурака!»,
     какого-то сильно обросшего мудака,
     мужчины голого,
     таблички с буквами чуть искривлёнными: «Средняя школа»,
     ступы для бабы Яги,
     закопчённой её кочерги,
     мрачного беса,
     подростка-балбеса,
     вырванных прямо с корнями деревьев из хвойного леса,
     двух вёдер, растянувшейся цепочкой на ходу рассыпающейся картошки,
     и мелким бисером вспыхивающей в лучах заходящего солнца
     ярко красной малины в плетёном весьма искусно из липы лукошке,
     чуть-чуть, совсем уж грамулечка древесного спиртеца,
     огрызок недоеденного кем-то солёного огурца,
     футбольной бутсы, слетевшей во время матча с ноги футболиста,
     очистительных клистиров,
     разводного ключа,
     майонезной баночки с надписью на приклеенной к ней обычной слюной бумажке:
     «утренняя моча»,
     головки одной чеснока,
     ещё одного женского парика,
     очень грязной расчёски,
     профессионально прочетверчённой,
     к тому же и прошпунтованной,
     и старательно отшлифованной наждачной бумагой
     половой исключительно доски,
     разбитой рюмки,
     утерянной женской сумки,
     ажурного женского чулка,
     чуть тлеющего шашлычного уголька,
     притуплённой слегка иголки,
     сломанных ножничек,
     не модной уже заколки,
     ампулы с торчащим внутри её шприцем,
     дозы в пакетике, завязанном толстой ниткой,
     пикающего всё сильнее дозиметра,
     усохшей мухи на чём-то тягучем, вязком и достаточно липком,
     двух неопределённого вида спаривающихся на лету животных,
     трёх мышек голодных,
     сиамских двух близнецов
     в колбах, каждый — размера отдельного,
     перепелиным, очевидно, яйцом,
     в пятнышках серых, неброского цвета земельного,
     двух рваных и грязных штиблет,
     двух порций очень вонючих дорожных котлет
     из сои, сала и белого хлеба,
     текста из телеграммы,
     не полученной кем-то,
     поскольку была до востребования,
     от влюблённой по уши в симпатичного мачо
     в бальзаковском возрасте дамы,
     пространной выписки из приказа по Монтажному Тресту,
     некстати совсем приколотой острыми канцелярскими кнопочками
     бессмертной мумии прямо к заднему месту,
     сварливой коммунальной заразы,
     перетянувшей проволокой колючей весь
     пропахший мышами и едкой кошачьей мочой коридор,
     так, что сложно довольно
     не выносить на обозрение
     всех других коммунальщиков сразу
     свой авторский, глубоко индивидуальный сор,
     цепочки из расхитителей черноморской кефали,
     летящих прямым ходом не иначе, как к чёрной дыре,
     старшины участкового, без «Макарова» в кобуре,
     подрабатывающего и там нелегально,
     мишки из плюша,
     лохов, взятых бомбилами на сквозняк*,
     смазливой тусовщицы Ксюши,
     похоже, самой Собчак*,
     вновь назначенного посла из Танзании,
     проскользнувшего мимо как раз — возможно, в посольство Германии,
     оказавшегося там не иначе, как вызванный одними лишь рифмами,
     кстати, весьма удачно,
     только не к месту законченных автором,
     для той же рифмы ещё и тарифами,
     двух спорщиков, сорвавшихся прямо от игрального автомата,
     по глупости выясняющими меж собой отношения,
     словами, состоящими преимущественно из крепкого многоэтажного мата,
     фруктов из живописной вьетнамской глубинки,
     чуть подпорченных в пути их следования,
     к неразборчивому,
     жадному на всякие дешёвые гадости российскому рынку,
     высохшего индейца,
     партийного, безусловно, корейца,
     и беспартийного, но тоже корейца,
     одной корейки, или же кореянки,
     (беспартийной в любом случае и к тому же — явной засранке),
     разумеется, партийной просто до мозга костей китаянки,
     тайной поклонницы Мао Цзе Дуна
     или мистера Куна,
     и, наконец, мексиканки,
     (ясное дело — домохозяйки),
     впрочем, без всякой утайки,
     держащей в руке своей левой,
     ещё не стиранные,
     и поэтому очень грязные мужские портянки,
     а в правой руке — бутылку текилы,
     отпивающей пару глотков её через силу,
     угрожающей острыми краями вспоротой кем-то крышки
     на обычной тушёнке, в обычной консервной банке,
     (пустой),
     а рядом ещё, как будто
     не вскрытой, но навязчиво рекламируемой ГЛАВПРОДУКТОМ*,
     должно быть, из принципа кем-то запущенной в ночное беззвёздное небо,
     жирной, пожалуй, слишком,
     не подходящей к использованию её на маленькой кухне
     без кетчупа с чёрным хлебом,
     буклетов с перечнем канцелярских товаров
     известной московской фирмы «ПРО-100»*,
     портрета морехода Кусто,
     исполненного смуглым жителем Мадагаскара,
     бутерброда из присохшей к хлебу корейки,
     кусочка аппетитной, не жирной индейки,
     извивающейся в полёте, съедобной для азиатов,
     очевидно, не иначе, как для устрашения,
     родственниц или собратьев,
     слишком ярко раскрашенной змейки,
     видеокамеры без кассеты,
     приличной на вид фоторамочки,
     но, к сожалению, без портрета,
     и чернильницы,
     оставшейся, ясное дело, уже без чернил,
     выпускающего слюну и гукающего
     о чём-то своём дебила,
     слесаря из соседнего ЖЭКа,
     хирурга из нашего ВТЭКа,
     ключа 12 на 14,
     клочка слишком рано, увы, поседевших волос,
     нескольких папирос,
     поющего громко матроса,
     очень хмурого, с прыщами на подбородке, к тому же ещё и жирного босса,
     измятых простынок десяток,
     развевающихся на ходу словно флаги,
     презерватива, использованного,
     но почему-то
     без характерной для безопасного секса влаги,
     халата узбекского, с узбекской же тюбетейкой,
     двух апельсин с марокканской на каждом очень заметной наклейкой,
     надувного матраса,
     в тонкой посудине ярко-красного аперитива,
     тоненького ломтика на блюдечке копчёного мяса,
     кулька целлофанового с инжиром и с черносливом,
     будильника, вдруг прозвеневшего в тишине,
     звонком тревожным как будто извне,
     чьего-то скользкого, лежащего на тарелке глаза,
     блеснувшего красным заревом на палящем солнце медного таза,
     переспелого плода манго,
     перекрашенной, возможно, женоподобным Зверевым
     смуглой телеведущей, кажется, Ванги,
     могучего КРАЗа,
     и ещё одного, уже стеклянного,
     вместо накрытого медным тазом,
     родного,
     погибшего от раковой опухоли
     в глазнице у автора левого глаза,
     оцинкованной банной шайки,
     полосатых трусов,
     отглаженных старательно брюк,
     застиранной, выцветшей майки,
     с блестящей бляхой ремня,
     мимо какой-то,
     отстреливающей своих же
     преступно-несговорчивой шайки,
     тёмного мыла огрызка,
     родных всех, и, само собой разумеется, близких,
     летящих раскованно к свободной ближайшей субботе,
     друзей и товарищей по работе,
     в окружении собственных фекалий, приборов, спичек, орденов и прочих всяких регалий, в костюме из сверхпрочного сплава несгораемой ткани, в ботинках с подошвой, тщательно пропитанной свинцом. Ботинок, изготовленных по спецзаказу, лучшими мастерами, из грубой свиной кожи, толстой, прочной, почти не мнущейся при ходьбе по земле, зато очень удобной в невесомости.
     Кружить на фоне бесполезных теперь предметов быта и личной гигиены, остатков еды и полувысохших и совсем уже высохших мумий, и мрачных безмолвных теней из прошлого или из снов, или из возбуждённого авторского воображения, или, может быть, из будущего, которое ещё, безусловно, наступит.
     Как и у писателей-фантастов, которые всё приближают это будущее своими мрачными, мало привлекательными для возможного продолжения существования всего человечества и каждого человека в отдельности, предсказаниями.
     И будут они кружить и кружить — прямо-таки головокружительно. Кружить на фоне мириадов бледно светящихся отдалённых от Земли непреодолимо планет, которые мы, жители Земли, для удобства считаем звёздами. Кружить, и кружить будут они, всё далее и далее от нас отдаляясь. Кружить, с трудом увёртываясь от столкновений с всё падающими и падающими в бездонную пропасть бесконечной Вселенной, подобно частым каплям дождя, её ничтожно малых песчинок — метеоритов.
     
     На экране широким планом демонстрируется под разными ракурсами небольшой посёлок городского типа. Расположен этот посёлок на берегу то ли моря, то ли реки. Собственно, всё равно, где, поскольку в развитии сюжета это особой роли не играет. Впечатляет глаз обилие приусадебных участков, бревенчатых, крытых рубероидом домиков, скворечен, голубятен да летних дощатых туалетов. Сверху — с высоты птичьего полёта —туалеты больше похожи на голубятни. Откровенно радуют своими щедрыми дарами и разнообразные фруктовые деревья в самую пору их плодоношения. По пыльной поселковой улице с шутками-прибаутками, на ходу посвистывая и кривляясь, местная шпана тащит на длинной нитке ярко раскрашенного воздушного змея. В отсутствии надлежащих для его полёта воздушных потоков совершенно очевидно, что рукодельный монстр их вот-вот запутается в низких повисших над ветками деревьев проводах местной электросети. Зритель это прекрасно видит, увлёкшиеся же мальчишки угрожающей их змею ситуации не замечают. Эти мальчишки такой народец — они всегда обнаруживают опасность, угодив уже в её густые непреодолимые сети. Именно в тот момент происходит досадная для сорванцов оплошность, исправить котору сами, без вмешательства взрослых, они не в состоянии. Вот для таких экстраординарных случаев и имеются про запас у всякого автора кинополотен замечательные герои, которые как раз и приходят на помощь тем, кто в ней особенно остро нуждается. А в их числе и бесшабашные поселковые мальчишки. Динамизм событий с первых же кадров захватывает, напряжение ситуации невероятно нарастает. А чёткая работа операторов, снимающих несколькими камерами одновременно и с разных позиций, впечатляет даже и не профессионалов от киноискусства.
     Понятно, что в кадре не может не появиться, наконец, главный герой нашего фильма. Этого героя назовём Виктором. Он высокого роста, спортивного вида, под одеждой видны его мускулы, которые даже в расслабленном состоянии впечатляют. И первым делом новоявленный герой наш вдруг так залихватски свистит, сунув в рот два пальца, что даже пацаны раскрывают от удивления рты. Вот это да, мол. Ну и ну. Что уж и говорить о том зрителе, которому ни за что вот так запросто, как получилось это у Виктора, не свистнуть. Как бы он ни старался, вряд ли у него получится так хотя бы наполовину. К примеру, сам я, честно признаюсь, всегда откровенно завидовал подобным свистунам. С детства возникла во мне эта чёрная зависть к голубятникам, которые пронзительным свистом умели заманивать в свои ловкие сети чужих сизарей. А ведь, казалось бы, ничего особенного в этом нет, но не получается у меня хотя бы разочек — особенно при дамах! — пронзительно просвистеть с пальцами во рту. Так-то свистеть и я могу, а вот с пальцами — ну, хоть убей меня, не получается — и всё тут. Другое дело — Виктор. Сразу видно, что он и окажется главным героем сценария. И то так, если бы он не играл в этом сценарии одну из ведущих ролей, так ни за что не удалось бы ему удивить поселковых босоногих мальчишек одним лишь своим появлением в кадре.
     Да, мы не ошиблись — Виктор появляется на поселковой улице не зря. Ещё мгновение и красноречивым жестом герой наш подзывает к себе жердеобразного, взмыленного от быстрой беготни пацанёнка. В руке у него катушка, на которой держится змей. И этот пацан с явной неохотой, но приближается к нашему герою. Виктор слегка наклоняется над его белобрысой головой и что-то шепчет пацану на ушко. Можно только догадываться, какие словечки произносит он тихонько, то и дело поглядывая на воздушного змея, на провода, на остальных пацанов, ошарашенных вмешательством более опытного человека в их легкомысленные забавы. Вероятно, Виктор и сам когда-то вот так же, как они теперь, запускал в небо нечто подобное. Да и кто из нас не занимался такими пустячными, но весьма важными играми в детстве своём босоногом? И в ответ нашему положительному герою сообразительный пацан понимающе улыбается. Всё понятно, мол... «Большое вам от всех нас мерси», — красноречиво подтверждает эта добродушная белозубая улыбка. И Виктор легонько шлёпает его по затылку, дескать, беги уж, белобрысый... Шмыгнув сопливыми ноздрями прямо в рукав давно выцветшей от стирки и солнца цветастой рубахи, пацан немедля следует дельному совету. Ловко пятясь задом, он маневрирует со змеем точно в указанном ему направлении. И следует заметить, что и нитка со змеем на ней заметно натягивается. А тут ещё и свежий ветерок со стороны моря (реки) неожиданно усилившийся, способствует столь удачному манёвру. И вот уже на заметно окрепшем ветру змей трепещет длинным своим хвостом в зоне, безопасной и для электропроводов, и для самих ребят. Да и для жителей частных домов. И с облегчением вздыхает чуть озадаченный с первых кадров зритель.
     
     А уже в следующем эпизоде Виктор бодро вышагивает в направлении мужского общежития. Его решительное движенье сопровождает бодрая, очень ритмичная музыка. От этой музыки ноги, признаться, довольно трудно удержать на месте, даже находясь в душном зале кинотеатра: они так и двигаются в одном такте с зажигательной барабанной дробью. И те же, а возможно и какие-то другие поселковые пацаны (все они подвижные, как капельки ртути) провожают Виктора восхищёнными глазами. Он входит в общежитие, музыка обрывается. Слышен плеск волн, и доносятся до ушей зрителя крики чаек (ласточек).
     И ещё один кадр — и опять в центре его всё тот же Виктор. Только теперь герой наш уже в очереди за разливным Жигулёвским пивом. Очередь длинная, заканчивается где-то за углом киоска. Хвост её обрывается у глухого дощатого забора местного гаражного кооператива. Давно известно, что стоять терпеливо в самом хвосте такой очереди — дело почти бессмысленное, ничего приятного не сулящее. Тем, кто терпеливо дожидается своего часа в самом её конце, пива, как правило, не достаётся. Или это пиво заканчивается прямо у них перед носом, или же заканчивается не пиво, а рабочий день сварливого продавца. Многие знают об этом из собственного жизненного опыта. Не раз, должно быть, и они когда-то испытывали подобную тоску явной безнадёги. О, как же убивала она в нас самые лучшие чувства и благородные помыслы — эта серая, безликая очередь! Как отравляла мозг наш сама мысль о том, что непременная эта очередь за пивом, креплёным вином или за русской водкой — так же вечна, как и сама жизнь! Поэтому скопилась у окошка пивного киоска ещё одна очередь, а точнее — толпа из тех, кто ещё только пытается взять, или уже берёт для себя или друзей своих по паре кружек пива на каждого. Уже по второму или даже по третьему кругу. Да всё вот так, без очереди, со скандалом, внаглую. Галдят в толпе по этому поводу, костерят друг друга по-всякому. А некоторые уже и просто дерутся, непременно хватаясь при этом за грудки, обрывая пуговицы и отчаянно жестикулируя в воздухе пустыми пивными кружками или туго сжатыми кулаками.
     А тут ещё вдруг объявляется у пивнушки, очевидно, один из завсегдатаев её. Некто Семён Пивоваров, по кликухе — Хрящ. Этот-то, сразу видно, герой резко отрицательный. Представим себе, что этот Хрящ — один из лидеров местной хулиганской подворотни и сразу всё становится понятным. Ведь на таких типах, как Хрящ, эта подворотня, собственно, и держится. Привычно растолкав безликую одномастную толпу, Семён без особых проблем протискивается к самому окошечку. Видно, как народ возмущён, но некому дать отпор беспардонному наглецу. Даже те завсегдатаи пивнушки, которые и сами в очереди никогда не стоят, Хряща, безусловно, побаиваются.
     И тогда это просто блестяще делает Виктор, демонстрируя, таким образом, несомненные достоинства всякого положительного персонажа, на которых мир и держится. Вот в чём и проявляется пресловутое преимущество настоящих героев над типичной, бесхарактерной массовкой, которая на поступки подобного рода неспособна даже чисто теоретически. Куда уж ей — убогой, задёрганной суетливой жизнью? Неслышно подойдя к Хрящу сзади и тихонько коснувшись двумя пальцами локтя его своей правой рукой, Виктор как бы между прочим интересуется:
     — А ты чем остальных лучше?
     — Отвали, — не оборачиваясь, просит Семён, — отвали, пока я добрый.
     Однако Виктор держится уверенно, его рука точно прилипает к локтю Хряща. Совершенно очевидно, что Хряща Виктор нисколько не боится.
     — А если не отвалю?
     Вопрос явно провокационного характера. Особенно, если произнесён он в подобной, мягко говоря, непредсказуемой ситуации. Вот лично я подобных вопросов в злачных всяких местах, где запросто можно и нарваться, стараюсь не задавать. Во всяком случае, я их не ставлю вот так однозначно — ребром. А если подобный вопрос будет поставлен мне, я лучше трусливо подожму хвост, чем постараюсь ответить на него в такой же грубой форме.
     — Ну, тогда пеняй на себя, — вскрикивает Хрящ и резко оборачивается, чтобы, обнажив полусгнившие в колымских, должно быть, лагерях, зубы, как раз и выцедить сквозь них те роковые слова, которые и боюсь я иногда услышать:
     — Запомни, падла, бью я только два раза: один — меж глаз, а другой уже по крышке соснового гроба!
     Не правда ли, просто мороз по коже от подобной угрозы? Так неужели это подействует и на нашего героя? Может быть, и он после таких слов хвост подожмёт, уйдёт куда-то в кусты, станет в конец очереди? Вот и зрители, как я убеждаюсь, украдкой взглянув на сидящих в одном ряду со мной, все как один в жутком напряжении. А отсюда и тишина в зале возникает почти гробовая. «Ох, что-то будет сейчас!» — вероятно, думает каждый из нас, ощущая неприятный холодок вдоль всей спины.
     — Ух ты, какой молоток! — с насмешливой улыбкой отвечает Хрящу Виктор. Из толпы доносятся сдержанные пока ещё, но смешки. Это разношёрстная пивная публика потешается в предвкушении возможного кровавого зрелища. Ведь только для зрителя они ничего ровным счётом не значат. Или для меня, к примеру. Все эти смешочки, весь этот достаточно гнусный шепоток за чьими-то спинами, проявление каких-либо иных свойственных всякой толпе у пивнушки эмоций. Лично я на них обычно стараюсь никоим образом не реагировать. Особенно если, как и многие другие, нахожусь я в том же зале кинотеатра в качестве массового зрителя. И если приходится мне всё это наблюдать со стороны, не имея возможности хотя бы теоретически вмешаться в назревающий на глазах у многочисленных свидетелей подобной сцены конфликт. А вот для Хряща и все эти смешки, и отдельные невнятные реплики, и недомолвки всякие, вот для него-то они равносильны позорной публичной порке на оживлённой базарной площади в воскресенье.
     — Ах, ты ж козел! — мгновенно вскипает Хрящ. И замахивается, желая на практике подтвердить свою угрозу. И если бы кто другой, так давно сбежал бы подальше от пивнушки, прощения запросил бы, заканючил о чём-то, заскулил жалобно, на помощь бы кого-то позвал. Да хоть и дружинников. Зря они, что ли рядом, у забора, тоже с кружками пива, околачиваются? Не для того же послали их на дежурство в питейную точку, чтобы они вместе с остальными холодным пивком баловались! Кто-то иной именно так, возможно, и поступил бы в подобной ситуации, только не наш герой — Виктор. Он ловко перехватывает занесённый над ним кулак потомственного неисправимого тунеядца Хряща. Ещё мгновение, и, заломив руку Семёна в локте за спиной, Виктор делает ему подсечку, и, подумать только — страшный в гневе своём Хрящ оказывается на земле. А Виктор рядом, продолжая болевой приём. И Хрящ вскрикивает от острой и резкой боли:
     — Ой, пусти! Ну, пусти... ну, больно же...
     Вот так да! Какой неожиданный поворот событий. Кто бы мог подумать, что такое возможно? Похоже, что Виктор неумолим и беспощаден. Да и правильно: никакого снисхождения к этому провинциальному узколобому ублюдку!
     — В очередь станешь?
     Хрящ молчит. Терпит безусловные оскорбления в свой адрес. Это красноречиво выписано на его хулиганском лице.
     — Ну же? Не слышу ответа!
     Локоть Хряща слегка, кажется, уже похрустывает в безжалостных тисках тренированных пальцев нашего героя. Но глубоко отрицательный персонаж Семён, представьте себе, молчит. Хотя Хрящу и явно невмоготу терпеть, но ведь, согласитесь, что и вопрос-то глупый, между прочим. Кому же охота стать в очередь за пивом, хвост которой и не видно от окошечка? Ну, ясное дело, что в очередь Хрящ, хоть и поверженный, теперь и подавно не станет. Для него это просто западло — быть таким же, как и другие.
     — Ладно, уж, герой, — неожиданно вполне добродушно улыбается Виктор, снимая жуткое напряжение, возникшее буквально ни с чего. И он отпускает руку Хряща со словами: «Ну что ж, вали отсюда, и чтоб я тебя здесь больше не видел».
     И Семён... подумать только, сам Семён Пивоваров! Сам Хрящ! Да, кто бы мог даже представить себе вдруг такое?! Так вот, этот Семён Пивоваров, гроза рыбачьего посёлка, может быть, впервые в жизни покидает пивнушку, в буквальном смысле слова, несолоно хлебавши. Да на Хряща и взглянуть-то со стороны больно. Ну, вот лично вы, видели когда-нибудь поверженных на ваших глазах кумиров, общепризнанных лидеров, откровенных бандюков, один лишь дерзкий взгляд которых и вас иногда приводил невольно в трепет? Так смотрите, смотрите, чёрт возьми, наслаждайтесь, пока есть такая возможность. Хотя бы в кино. Бедный всё-таки этот Хрящ...Мне его, представьте себе, даже жалко. Ведь я и себя легко могу вообразить на его месте. В момент, далеко не триумфальный для Хряща, когда он вот так неожиданно оказался в роли битого. Нашла коса на камень. И в моей богатой на впечатления жизни был знакомый, подобный нашему отрицательному герою, Хрящу. Я до сих пор прекрасно помню его далеко не идеальный образ, в котором не было ничего светлого. Порой мне кажется даже, что расстались мы с ним только вчера, хотя прошло уже много лет с момента нашей случайной, однако роковой для меня встречи... Но я-то храню его в памяти своей именно в качестве триумфатора. Этот так и остался для меня той грозной силой, устоять перед которой было невозможно. Он — тот давний мой знакомый,— насколько я в этом убедился по слухам, дошедшим до меня гораздо позже, тоже сидел, тоже привлекался и тоже участвовал. Везде, где только возможно было, разумеется... В общем, как я убедился, прочно закрепилась за ним такая мерзкая, на мой взгляд, привычка: крепко врезать кому-нибудь на глазах у всех, да и уйти с достоинством, присущим уверенным в себе бандюгам. Скрыться в известном ему направлении. Кличка у него была довольно забавная, Пуня. Это был сокращённый для удобства в приятельском обращении к нему вариант его фамилии — Пуньков.
     Когда этот Пуня чуть враскачку, почти не размахивая руками (они у Пуни провисали к земле как тяжёлые канатные плети), шёл по улице, даже пустозвонные собаки прекращали лениво меж собой перебрёхиваться. Должно быть, чувствовали — нельзя в этот миг лаять впустую, чтоб не раздражать его слух. Ведь при случае запросто можно и по мордасам схлопотать. Кулаки у Пуни, как и у Хряща, здоровенными были, тяжёлыми. Вот, представьте себе, что он их даже в карман собственных брюк сунуть не мог. Поэтому и приходилось Пуне всё время держать их на весу, как две увесистые чугунные гири. Ведь какой бы карман мог выдержать тяжесть подобных кулаков? Вы мне покажите такой карман — и я без труда докажу вам, что не выдержит он ни веса этих не забываемых мной до сих пор кулаков, ни размеров их. Я почти уверен в том, что затрещат эти карманы по швам, если Пуня кулаки попытается в них всё-таки запихнуть для того, чтобы слегка отогреть их. И чтобы доказать своё утверждение не на словах, а практически, я готов нарисовать на бумаге кулаки нашего героя Хряща, а уж зная, что у знакомого из моего далёкого детства Пунькова они были гораздо внушительнее, можно представить себе, какое впечатление произвели эти кулаки на мою впечатлительную, романтическую душу.
     Так вот, значит, возвращались мы как-то из школы. Втроём возвращались. Я тогда был Колька был Сынильный, в будущем известный в московской Академии политработник. И третий с нами был — Сашка Герасименко. Впоследствии он стал знатным строителем и был даже запечатлён на одной фотке с самим Кучмой. Однажды, когда я был у него в гостях, он меня этой фоткой удивил. Они запечатлены были едва ли не в обнимку: подумать только — мой одноклассник и сам Кучма!
     Ну вот, стало быть, идём мы все трое вдоль железнодорожного полотна, беседуем мирно о делах своих амурных и школьных, и слышим вдруг — орёт кто-то густым сиплым баском: «Клёпа! Клёпа!»
     И мне так показалось, что немного смешно это позвучало. Ну, вы вот сами попробуйте несколько раз кряду, выйдя на улицу или оказавшись рядом с железной дорогой, неизвестного вам Клёпу позвать. Только как можно громче и, по возможности, уединившись. Не желательно, чтоб кто-то это слышал. А то ведь, бог весть что и подумают! Ну, а Клёпа (воображаемый, разумеется) пусть помолчит. Специально — пусть он стоит где-то в воображаемом вами дворе или в парке, и молчит пусть этот мифический Клёпа. И пусть ждёт он своего часа в спасительной тени липовых деревьев (если это парк) или под аркой вашего дома, в котором вы, собственно, обитаете. И пусть его и не будет рядом, ведь этот герой вымышленный — его, считай и нет вблизи. Зови не дозовёшься. Но вы всё-таки представьте его, спрятавшимся где-то за углом, затем решительно наберите в грудь воздуха, как можно больше, и кричите, кричите изо всех сил: «Клёпа! Клёпа!»
     Только не в зале кинотеатра зовите этого Клёпу, умоляю вас. Ведь фактически этим криком можно и сорвать любую премьеру. А что подумают зрители, услышав ваш душераздирающий крик? Представляете? А вот находясь дома, в собственной квартире — так это пожалуйста. Хоть и во всю глотку может звать этого Клёпу, если вы дома один. А ещё лучше сделать это на даче. Зимой, когда рядом никого на расстоянии почти в два километра — это очень даже реальное, почти беспроигрышное занятие. Вот там-то и можете вы позволить кричать и сколько вам угодно, и что вам угодно. Всё равно никто вас за это не осудит. Ну, мало ли что человеку взбрело вдруг в голову? Может быть, детство своё он вспомнил, а может, в бане слегка перепарился или что-то ему приснилось, или выпил немного лишнего — это тоже одна из возможных причин. Ну, вот и вышел он на крыльцо, да и заорал вдруг, что есть силы.
     Ну что, попробовали? Не правда ли — слово это (имя его или кличка) как бы разделяется на два слога? Один слог «Клё», а другой слог «па», и звучат они оба с каким то едва ощутимым надрывом. Особенно, если и у вас голос такой же — густой и сиплый, каким был он у Пуни или у того же Хряща, явно имеющего определённые сложности с зубами. Вот я и сам сейчас не удержался, да и покричал ещё раз пять кряду: «КЛЁПА! КЛЁПА!» — и, представьте себе, в очередной раз утвердился в собственном подозрении на некую в этой кличке комичность, за которую в то время, кстати, и поплатился... И дёрнул же меня чёрт взять да откликнуться вдруг звонким, совершенно пока никак не сформировавшимся (я его теперь-то назвал бы даже и писклявым — в отместку за собственную глупость, столь характерную юношам, и столь не свойственную мужам зрелым, многого достигшим в жизни). Так вот, взял и пропищал — да простит меня юность моя бесшабашная за невольное оскорбление её вместо обычных восторженных восхвалений:
     — Я здесь!
     — Где? — донёсся его грозный басок. — Где ты?
     И ветки под грузными ногами его затрещали. И ничто ведь пока не ёкнуло в моей груди в смятенном предчувствии чего-то неприятного, ничто знак свой не подало. Ни одна птица тревожно крылом не взмахнула, ни один воробей не нахохлился, ни один голубь не проворковал, ни одно окно не раскрылось с треском, ни одна старушка, вся седая, как лунь, головой сердито не покачала, выглянув из этого окна и в нём же пропав. И ни один самолёт в небе над посёлком, в котором всё это происходило, как раз в этот миг на сверхзвуковую скорость не перешёл. Словом, ничто не предвещало грозы в начале мая. А тогда и вправду был май. Как раз середина мая.
     — Ну, где же ты? — раздалось рядом уже.
     И, наконец, этот Пуня вразвалочку вышел из ближайшего к железной дороге двора. И когда я его увидел, внутри у меня всё оборвалось и похолодело. Хрящ в сравнении с ним показался бы прыщавым несовершеннолетним подростком. Он, не спеша, подошёл к нам, исподлобья в упор разглядывая нас немигающими, мутноватыми глазами.
     — Ну, и кто же кричал? — спросил Пуня, прожигая нас тяжёлым взглядом своим насквозь, ну прямо до появления на нежной коже нашей лёгкого ожога. Мы все трое так подавленно и замолчали. Словно угодившие на сковороду рыбы или окаменевшие от пристального взгляда медузы Горгоны путники. Нам не приходили на ум подходящие для таких экстремальных ситуаций слова. Хотя мы и были в явном большинстве, но это не играло ровным счётом никакой роли. В данном случае ведь большинство-то наше было трусливое. Не могу ручаться за других моих товарищей, а у меня вдобавок ко всем прочим неприятным чувствам ещё и ноги в коленках мелко-мелко так, предательски задрожали. И, слава Богу, что сходил я недавно по маленькому в кусты, разросшиеся вместо сада сразу за школьным зданием, в котором мы учились. Тотчас после школы, помнится я удосужился туда сходить и сделать это, словно бы предчувствуя грозящую мне опасность. Предчувствуя, но недостаточно. А ведь иначе бы, чего уж там греха таить, и ещё раз сходил бы я, пожалуй. И не только по маленькому, возможно, сходил бы...И не в кусты, понятное дело.
     — Так кто всё-таки кричал? — ещё раз повторил свой беспощадный вопрос Пуня. Ситуация уже выглядела просто удручающе. И в дальнейшем молчании моём не было никакого смысла. Взглянув на меня, можно было тотчас догадаться об авторстве крика безошибочно. В противном случае мы все трое могли бы стать его потенциальными, то есть, вполне реальными жертвами. А разве можно было подвергать своих приятелей подобному риску? Ведь они же из благоразумия не отзывались на его голос! И выходило так, что они-то были и ни при чём. Это я один оказался во всём виноват. А если имел смелость сказать «а», так почему же смелости не хватает у тебя, чтобы, продолжив начатое, не сказать ещё и «б»? Вот так, логически поразмышляв, невольно и пришлось мне выступить на шаг вперёд своих потерявших дар речи приятелей.
     — Ну, я, — произнёс я чужим каким-то, отнюдь не мужественным, скорее жалобным голоском. Почти блеющим. Ещё бы: во рту у меня пересохло, а кровь в висках стучала с утроенной от страха энергией. Я почувствовал себя кроликом, который впервые встретился с глазу на глаз с прожорливым удавом. Брошенный к нему в клетку вместо завтрака, кролик с самого начала понял, что это и есть настоящий конец. Однажды я наблюдал довольно неприятный для многих посетителей эпизод этот в киевском зоопарке. У некоторых сердобольных родителей он вызывал вполне справедливый протест. Бедные жертвенные кролики, как горячо я им сочувствовал, долгое время простояв у клетки, но спасти их, увы, не мог. Они меня не видели, парализованные возникшей ситуацией. Вот в такой же точно ситуации теперь оказался я и сам. Никто не мог мне помочь, я как раз и был точно такой же забившийся в самый угол клетки кролик, только не в клетке, а в пятистах метрах от железнодорожного вокзала, что отнюдь не могло облегчить мою печальную участь. Дальше всё прошло, как по маслу. Увы, не могу же я представить себя читателю и зрителю в качестве мужественного, отнюдь не из робкого десятка, героя. Чего уж теперь-то хорохориться? Лучше рассказать всё как было на самом деле. Скажу честно, я только успел заметить занесённый над головой моей кулак. Этот кулак от пронзившего меня до мозга костей ужаса показался размером с приличную боксёрскую перчатку. Более точно его объём определить оказалось невозможным. На какое-то время всё в глазах моих закружилось, куда-то поплыло. И всё как-то вышло из-под контроля. Это произошло после движения кулака Пуни, о расположении которого относительно своей головы и туловища тотчас после удара забыл я напрочь. Словно бы отрезало всё это в моей памяти. Иногда специально сутками напролёт сижу на даче своей и спустя уже почти сорок лет пытаюсь восстановить всё это в подробностях. Восстанавливаю детали, слабо надеясь, вдруг там что-то, в конце концов, прояснится. Возможно, всплывёт какая-нибудь важная деталь, ньюансик, хоть какое-то словечко, пропущенное тогда мимо ушей, вспомнится, жест, поворот чьей-то головы, тревожный звук откуда-то со стороны долетит до слуха. Или птица пролетит прямо над головой да каркнет тревожно, или голубка проворкует, или сорока что-то прострекочет. А если не они, так воробей о чём-то своём над самым ухом моим прочирикает, а может быть, соседка вздохнёт так, что я услышу этот вздох её. Вот всё это как раз в совокупности и позволит мне воссоздать всё, случившееся в том далёком прошлом, от начала до конца — надеюсь я. Но, увы, ничего совершенно не проясняется, всё продолжает оставаться покрытым лёгким покровом таинственности и почти уже забвения — ну, ни единой зацепки...
     Бедные всё-таки боксёры. Как бедна у мира слова мастерская, чтобы нанесённые им удары описать! Особенно прицельные удары в челюсть или же не менее чувствительные, но такие же прицельные удары в переносицу, в солнечное сплетение или под печень. Да и просто по губам получить бывает так, доложу я вам, неприятно. Не приведи Господь ощутить их несокрушимую мощь на себе. Неприятен вкус собственной крови на губах. Последствия неприятны от подобных ударов. И воспоминания о них тоже неприятны. До сих пор ужасно неприятны все эти воспоминания. Ну, так неприятны они, словно это было только вчера или какой-то лишь месяц-другой назад. И хорошо, слава Богу, что удар был только один единственный. Да и тот, как объяснили мне после разбежавшиеся тотчас друзья мои, «да он же тебя только ладошкой-то и мазнул по щеке». Ах, святая, романтическая наивность... Да если бы он мазнул меня кулаком в подбородок или прямо в лоб, и если бы он успел ещё и прибавить своей тяжёлой ногой в мою хилую грудную клетку так, кто знает, писал бы я сейчас эти строчки? И как бы сложилась дальнейшая судьба моя, разве можно это предсказать? В инвалидной коляске бы меня, предположим, возили? И так вот под себя всё ходил бы да ходил я, лёжа на спине и безучастно в грязный больничный потолок глядя. А иногда и в уточку коричневого или тёмно-зелёного цвета для разнообразия скудной, почти растительной жизни своей, возможно, по маленькому сходил бы под присмотром какой нибудь смазливой молоденькой санитарочки. Симпатичной этакой мордашке, специально следящей, чтоб не расплескал дедушка-то на пол содержимое из утятнички казённой своей. И простыночку чтоб не промочил он, и ножки свои жилявенькие чтоб не испачкал, и по застиранному халатику больничному ничего чтоб не размазал. Да ещё и рукой куда-то этой же, самым непотребным образом испачканной, гляди, ненароком не ткнулся бы... А может, и как-нибудь по-другому пошла бы она, моя жизнь дальнейшая, по совершенно иной спирали закрутилась бы совершенно неожиданно и для меня самого, с другими оборотами и на более высоких скоростях? Чего и гадать теперь, как сложилась она, так и сложилась. И за то спасибо ей, что более-менее как-то она всё же определилась, какие-то не слишком острые грани её обозначились, невзгоды и лишения прошли стороной, незамеченные или удачно преодолённые. И даже манящие сияющими вершинами горизонты прослеживались порой в моей жизни. И не важно, что пока ещё не достигнуто ничего существенного. Тут главное, что жив, здоров до сих пор — и за то спасибо благосклонной судьбе моей. Ведь могло бы и хуже быть многократно, а могло быть и лучше. Тут бабушка надвое сказала. А ещё бы она сказала мне, если бы дожила до сего времени: «Не горюй, внучек, и поверь ты мне, дуре старой — всё у тебя ещё только впереди!»
     Я так и живу с надеждой, что все у меня, действительно, впереди. Уже полвека прожил, а, как и в начале пути, «Всё впереди! — успокаиваю я сам себя в минуты отчаянья и глубокой скорби душевной. — Всё только ещё и начинается, пожалуй!» И как это здорово, доложу вам, когда всё и вправду только впереди и только ещё начинается, а позади ещё ничего такого, ну ничего ведь совершенно... Ну, хотя бы куст рябиновый вдруг вспыхнул весь передо мной огнём в лучах заходящего солнца, хотя бы веточка душистой сирени одна-одинёшенька, распустившаяся там, где все ещё были живы и здоровы, в окошко моё «цап-царап». А в соседней комнате мама, ещё живая, а в смежной комнате и брат. Бельё в постели свежее, оно слегка пахнет яблоками. Яблоки свалены кучей в углу моей комнаты, вот всё и пропиталось их неповторимым запахом насквозь. Казалось, я и сам пахну яблоками. И вот у самого окна, слышу, одно из краснобоких яблок, уже переспевшее, с ветки яблоневой о землю «бац!». И прямо на бетонную плиту у стены кирпичного дома... Это не тот город, в котором я прожил почти полжизни своей. Я опять на даче моей... Нет, всё-таки я не на даче, а там, где когда-то все мы жили...Этот посёлок на берегу моря (реки) — он чем-то похож и на наш город. Но это происходит со мной в каком-то чужом доме, где я всякий раз просыпался с чувством неожиданного счастья, возникшего от ожидания каких-то перемен. Я не узнавал ни стен в этом доме, ни потолка, ни окна с железной ставней, сорвавшейся с крючка на стене. А упавшее чуть дальше от бетонной дорожки, залитой впритык к фундаменту дома, яблоко закатилось в густую газонную траву, ударившись об острые края бетонного слоя. Поэтому из него тотчас сок сквозь разбитую кожицу... брызнул наружу...
     А тут и я как раз выхожу на крыльцо... Я, такой ещё молодой, весёлый такой... и кровь в жилах моих играет, бурлит... И вот я наклоняюсь, и я подбираю его и, не вытерши даже о брюки или о рубаху, вгрызаюсь зубами в мякоть: «Хрум». Боже, как сладко... Ешь их, ешь, ешь их, ешь, сидя на деревянном крылечке рядом с ведром, полным пахучего белого налива... Уже и не вмещаются эти яблоки в твоём туго набитом этим сладким лакомством желудке, а ты всё перемалываешь, перемалываешь их с хрустом зубами своими — белоснежными, острыми, здоровыми. И сочная мякоть никак не надоест тебе. И всё в организме твоём ещё прямо, как у младенца, нигде ещё ничто не болит внутри, не колет и не зудит. И ничто не утомляет пока ещё тебя, и не вызывает икоты, и скопление газов в кишках не раздражает так нестерпимо, как много лет после уже... Ведь так много их минуло с тех пор, что, кажется, прошла почти целая Вечность. И такое ощущение у тебя, словно бы Земля дала обратный ход или же изменила свой привычный маршрут. Но никто этого пока ещё не заметил.
     Однако пора вернутся к бедному Семёну нашему, который напоролся вдруг. Не зря говорят в народе, что вот нашла, мол, коса на камень. Так вот и отрицательный персонаж наш Хрящ тоже оказался вот такой косой, которая столкнулась с подобным камнем. В данном случае — с Виктором. А ведь Хрящ не может уйти молча, поджав хвост, как уходят обычно со сцены или с экрана все побеждённые главными героями отрицательные персонажи. Я и сам, к собственному стыду, признаться, стараюсь так уходить, если мне не удаётся зацепиться хоть за какую-нибудь спасительную соломку. И поступаю я так, прямо скажу, сознательно, всякий раз пытаясь избежать неприятных для меня последствий. Так мне значительно легче переживать свой конфуз, зализывать нанесённые кем-нибудь раны, приходить в себя после пережитых мной временных неудач. Ведь меня просто тошнит от одного лишь триумфального вида тех, кому удаётся одержать надо мной предсказуемую победу. И, пользуясь превосходством физическим, прежде всего оскорбить или на глазах у случайных свидетелей унизить меня. Совсем другое дело Семён. Уж он-то, полагаю, обязательно должен хоть что-то сказать. С его стороны необходим какой-то, пусть и отвратительный (и не очень приглядный в глазах общественности и самого автора, понятное дело), но поступок. Я не допущу, чтобы он просто так ушёл, не оглядываясь и стыдливо опустив голову. Уверен, что это будет и не совсем честно по отношению к моему, пусть и второстепенному, к тому же ещё и резко отрицательному, но всё же — герою данного сценария. Семён просто обязан что-то такое произнести, выдавить из себя, процедить сквозь гнилые зубы свои. Он не имеет права уйти так позорно, поджав хвост и стиснув до боли зубы. Герои подобного ранга в наши времена, как известно, покидают сцену лишь через горы поверженных ими трупов, разбитых машин, снесённых вместе с рамами красочных витрин магазинов, взорванных бензоколонок и всяких иных объектов, разнесённых в мелкие клочья. Конечно, всё это невозможно и представить в нашем малобюджетном фильме, в котором даже подаваемые на стол блюда — преимущественно из муляжей. К примеру, вместо вина героям фильма доводится пить чуть разведённый водой и даже не подслащённый в целях экономии средств вишнёвый сок. А лежащие в фазе фрукты — из воска, папье-маше или раскрашенной искусно вощёной бумаги. И о каких уж тут разбитых машинах, взорванных мостах и снесённых с лица земли зданиях может быть речь? Ясное дело, мечтать о таких сценах нереально. Так же, как о стрельбе из всевозможных видов оружия. Но, на худой конец, Хрящ-то мог бы себе позволить обещание, что жертвы ещё появятся. Много их, конечно, не будет, но, по крайней мере, одна-две — это как пить дать, это — всенепременно, хотя бы в кульминации сюжетной линии сценария. Тем более, такое обещание его ни к чему не обязывает. Всегда ведь в случае неудачи можно найти в конце кровавой сцены достойную героев подобного типа отговорку. Ну, не получилось, мол. Как в том анекдоте про старую клячу на бегах, которая шепнула герою «Ставь на меня, ставь; не ошибёшься!», и, придя к финишу последней, в ответ на его возмущённые выкрики сказала, разведя копытами: «Ну не шмогла я...» — «Я же не виноват, что автор не позволил мне применить, тот же самодельный обрез, сработанный в своё время ещё из дедовской инкрустированной двустволки. Или свинцовый кастет, или просто доску от штакетника с гвоздём на её конце, вырванную со своего места по возвращению с танцев, если одних кулаков для разборки оказалось недостаточно». И Семён делает это! С присущим ему бандитским блеском.
     — Ну, держись, падла! Дорожки у нас теперь узенькие. — И добавляет с оптимизмом. — Ещё встретимся.
     Не правда ли: прекрасный выход из самого унизительного состояния для героев подобного плана! Не всякий из нас способен вот так однозначно угрожающе да с такой отчаянной, прошу заметить, смелостью заявить более удачливому противнику своему в подобной ситуации. Зритель дождался-таки заявления одной из первых предполагаемых в сюжетной линии нашего сценария интриг. Она многое обещает ему в дальнейшем, если ему удастся просмотреть фильм до конца, пока не появятся на экране титры. Ну, по крайней мере, подобное противоборство столь разных и по характеру, и даже по внешнему виду, героев нашего фильма хотя бы не позволит зрителю то и дело позёвывать в ладошку, скучать и перешёптываться с соседями, игнорируя происходящие на экране события. А эта разномастная толпа у пивнушки, между прочим, уже заворожено притихла. Как приведённые в качестве недавнего примера кролики из зоопарка. Даже материться стали приглушённо, словно бы с оглядкой. Хотя любой толпе, состоящей из страстных любителей пивка, такое состояние обычно не присуще. Тем не менее, она себя так повела. И это ещё одно красноречивое свидетельство явно назревающего конфликта. Что-то обещает произойти на этом же месте в ближайшее время. Или это случится на каком-то другом участке, на окраине посёлка или в тёмной подворотне. Ближе к полуночи. А может быть, и на рассвете. Хотя вовсе не исключается, что это произойдёт и среди бела дня. И к тому же, в любом месте. Угадать тут невозможно. Да само-то место действия никакой роли, собственно, не играет. Ведь узеньких дорожек в посёлках подобного рода, насколько я знаю, более чем достаточно. Они там все достаточно узкие, все кривые, все петляющие меж клумб, среди бессчётных заборов, вырытых где попало канав и сараюшек с пристройками. В таких лабиринтах, где запросто ноги сломаешь, попав туда впервые без провожатых. Ко всему прочему, эти поселковые стёжки-дорожки, которые и полноценными дорогами-то назвать невозможно, ещё и плохо освещённые.
     Вот и сейчас, в данной сюжетной ситуации, определить место для непредсказуемой встречи сложно. Ведь действие фильма лишь в самом начале. Рано автору сюжета или режиссёру задумываться над подобными вопросами. Всё это чистого рода бытовуха. Не царское это дело — ломать голову над всякой ерундой, не стоящей внимания. Пусть даже кто-то и посчитает, что необходимо вмешательство автора в выбор места, поскольку, дескать, вопросы такого рода всё же общественные, глубоко личностные. А значит, и нельзя их разрешать без вмешательства высших сил. В данном случае — это авторские силы. В сценарии или же в романе автор, известное дело — почти как бог. Захотел — убил одного из героев, а захотел — помиловал. Всё в его власти. Но всё же ему не стоит вмешиваться в то, что вполне разрешимо и без него. Может быть, уже в следующем кадре. Уточнение таких вещей допустимо лишь в тех случаях, если это потребовалось автору сценария или тому же режиссёру, не исключая и оператора, для только им одним известной цели. Пока же несомненно, наверное, только одно: межличностный конфликт между положительным героем Виктором и отрицательным персонажем Семёном Пивоваровым продлится и в дальнейшем. Он обязательно произойдёт в самых жёстких и малопривлекательных для эстетов и пацифистов формах, можно не сомневаться. Может быть, нам удастся понаблюдать и серьёзную драку, в которой задействованы окажутся не только упомянутые герои, но и многие другие. В таких посёлках любому прохожему, случайно втянутому в конфликт, в кайф пару раз звездануть кому-нибудь по рогам. Причём, появление новых лиц возможно как со стороны отрицательных, так и положительных персонажей. Тут пропорции сил добра и сил зла соблюсти невозможно. Всё это так стихийно, так непредсказуемо. И только одно совершенно очевидно, наверное, — и это как раз тот факт, что избежать кровавой потасовки не удастся. Ведь автору сценария, будь он хоть и семи пядей во лбу, просто нереально обойтись без неё в своём замечательном сценарии. Да и режиссёру фильма невозможно не снять зрелищную драку, которая в сценарии наверняка окажется кульминационной. Да и в очереди, судя по её живой реакции на происходящие драматические события, хорошо знают, что с Хрящом такие дела так просто, без печальных или нежелательных последствий, не проходят. И зритель, с любопытством следя за действиями героев фильма, весь в невероятном напряжении. Он в ожидании предстоящих на экране событий. Ох, как и ему, должно быть, всё это знакомо! Столкновение ярких неординарных характеров. Ожесточённая борьба за место под солнцем. Просто борьба, хотя бы и ни за что, а из принципа или по чистой случайности: после обидной реплики, от вскользь брошенного презрительного взгляда, от проявлений откровенной враждебности, свойственной провинциалам агрессивности, от желания почесать на ком-то кулаки. Да мало ли от чего всякий из нас способен вдруг вспылить и затеять конфликт на ровном месте?
     Я, к примеру, уже поделился своей историей. И думаю, что у каждого найдётся в загашнике его памяти что-нибудь в этом духе, а может, и покруче гораздо. Надо собраться всем нам как-нибудь в жарко натопленной деревенской баньке, да каждый пусть и вспомнит, как его однажды били или делали тёмную. За что били, пусть каждый расскажет, чем били, сколько раз и куда. И пусть он подробно, в мельчайших деталях опишет один из наиболее памятных ударов в челюсть, в переносицу, по лбу, в затылок, который до сих пор, как ни пытается, забыть не может. Как я не могу забыть удар, который мне достался от поселкового хулигана Пуни. Это очень интересная тема. Во всяком случае, для меня. Слушая подробные описания других хорошо поставленных и точных ударов в челюсть, в печень, по почкам и т. д. и т. п., я вдруг вспомню и тот апперкот. Или всплывёт в памяти моей отработанный годами тренировок хук слева, а может быть, справа, а может и сверху, словом, чёрт его знает, откуда был этот удар... Ни за что ни про что! За какого-то дурацкого Клёпу, о котором я так до сих пор ровным счётом ничего не знаю. Да и знать не хочу, если как следует об этом поразмыслить, предварительно вволю напарившись в баньке, да окунувшись в ледяную колодезную воду, да и напившись из ковшика досыта освежающей душу брусничной воды. Клёпа, может быть, и всплывёт где-то на обочине сценарного сюжета. И, возможно, даст он о себе знать, если увидит фильм, который сейчас в самом начале. Только-только начали развиваться в нём многообещающие события, только-только обозначились некоторые черты характеров его резко отрицательных и достаточно положительных персонажей. И они уже себя успели проявить, резко разошлись во взглядах на жизнь, став по разные стороны жизненных баррикад, или же, наоборот — сблизились по чисто житейским интересам...Вполне возможно, что и Клёпа, и Пиня, и упомянутые выше школьные мои приятели в данный момент находятся среди остальных зрителей. И, представьте себе, сидит вот такой Клёпа или Пиня в том же уютном зале, где все мы как раз собрались для просмотра фильма. И, глядя на поверженного только что главным героем Хряща, с тоской вспоминает юношеские свои годы, когда весь мир, казалось, у него был как на ладони. Только руку к небесам протяни — как раз к звёздам и притронешься... А если захочешь, так запросто и в ладошке одну из этих ярких звёзд покачаешь, и даже обожжёшься слегка о её горячую поверхность. Но ведь — покачаешь её, прикоснёшься к ней, и даже душу согреешь её ослепительными лучами.
     А возможно, что теперь у Клёпы и зубов во рту совсем не осталось. И ходит Клёпа улицей опостылевшего ему райцентра численностью меньше ста тысяч жителей, и ни звёзд на небе не видит, ни самих улиц. Да, ничего больше Клёпа не замечает вокруг, всё ему незнакомо теперь и враждебно. И ничего больше не надо Клёпе от жизни, а только бы ему домой скорее добраться, если дом ещё у Клёпы остался. Дом, в котором сам чёрт голову сломит. И чего там только нет, в этом Клёпином доме, а присмотрись внимательней, так в нём и ничего нет. Всё на свете Клёпа давно пропил. Лишь голые стены там остались. Окна мухами загажены, обои ободраны, отклеиваются везде, расслаиваются, со стен клочьями свисают, мебель всё та же — рассохшиеся шкафы, диван с покосившейся набок спинкой, два стула да зеркало, искривляющее действительность...
     Впрочем, обаятельная улыбка нашего положительного героя эту унылую атмосферу не самых светлых авторских воспоминаний об обидчике своём Пуне и о кореше его — Клёпе, с которым автор так и не удосужился до сих пор познакомиться, несколько разряжает.
     — Обязательно встретимся, — произносит Виктор в ответ без всякого страха в голосе, насмешливо. О, как приятно слышать подобное, находясь в зрительном зале! Как расслабляет убеждённость его в собственной правоте и зрителей, и самого автора, и критиков, и режиссёра, если у него нашлось время для просмотра созданного им фильма. И как же позволяет его уверенность в себе всем сидящим в зале зрителям на что-то надеяться, ждать чего-то более благоприятного, оптимистического. Так и хочется иногда, услышав нечто подобное с экрана, воскликнуть с оптимизмом: «Всё будет хорошо! Всё и вправду будет чудесно, пока встречаются ещё в нашей жизни люди, подобные Виктору».
     
     Рыбацкая шхуна в открытом море (в реке). С бортов её уже который раз спускаются в воду тяжёлые капроновые сети. Лица у рыбаков, как и должно быть в столь ответственные минуты жизни, суровые. Улов обещает быть замечательным, иначе бригаде ни за что не выполнить повышенных соцобязательств, которые были взяты ею в честь очередного партийного съезда. Напряжённую тишину ожидания большого улова то и дело нарушает неугомонная пустая трескотня судового балагура и весельчака, моториста первого класса Саньки Скворцова.
     — А новенький-то ничего! — озорно оглядываясь, кричит Санька. — Тянет резину... то есть капрон.
     Занятая тяжким, выматывающим все жилы трудом, рыболовецкая бригада пытается через силу сдержать улыбки. И лишь старый боцман Карацюпа пробует озорливого Саньку одёрнуть. Невозможно работать, когда кто-нибудь вот так уморительно без конца юморит да юморит. Ведь от смеха просто лопнуть можно, если слушать этого смешливого Саньку внимательно, не отвлекаясь на свои прямые обязанности и служебный долг.
     — Да, будет тебе, Сашок, — обращается Карацюпа к шутнику. Тон его обращения к мотористу вразумительный, предостерегающий. Такой тон свойственен всяким флотским боцманам, армейским старшинам и прапорам по материально-технической части или по снабжению продуктами питания всяких родов войск и рыбацких флотилий.
     — Дай парню-то пообвыкнуть маненько, — продолжает боцман, — ну, что ты к нему как репей к собачьему брюху прилип?
     Бригада более не в силах сдержать расслабляющих мышцы улыбок на опалённых солнцем и осушенных ветрами строгих лицах. Скупы, однако, улыбки настоящих рыбаков. Сразу и не поймёшь, глядя в потные, огрубевшие лица этих тружеников, что все они, хоть и сдержанно, но улыбаются. Примерно такая же картина представляется и в отношении собак или котов. Кто, скажите, с уверенностью определит, когда какой-нибудь пёс дворовый обхохатывается про себя, глядя на спящего в луже жильца из того дома, у которого он изредка подкармливается? Проходит он рядом, язык наружу провис у него, и хвостом виляет он, но можно ли сказать, что этот пёс улыбается? Или вот ещё пример: любимый всеми домашний кот, завидев хозяина своего, перебирая часто лапками, ему навстречу семенит, и, казалось бы, что есть сил мурлычет от счастья. Но проявляется ли на мордочке его в этот радостный для всякого домашнего кота миг такая же радостная улыбка, как у его хозяина или хозяйки? Улыбается ли кот искренне своим благодетелям и кормильцам? Или же никакой улыбки на симпатичной мордашке его не бывает никогда? И у котов, и у собак, и у попугаев, и у всех прочих домашних любимцев... Неужели не бывает? Как это определить на глаз, наблюдая за животными? И не ошибиться, приняв желаемое за действительность. Иная собака и хвостом приветливо машет, и в глаза заглядывает, а стоит ей лишь кость бросить — глядишь, уже и волком на вас смотрит. И не дай бог руку к этой кости протянете. Цапнет своими острыми клыками — это уж точно. А ведь секунду назад она и смотрела на вас с улыбкой, и приветливо хвостиком перед вами виляла, и в глаза вам с таким восторгом заглядывала, и даже на задних лапках перед вами стояла.
     Мастерство настоящего оператора, подлинного профессионала от Бога, в том и заключается, что камера его все эти едва заметные тонкости и в животных, и в представителях мужественных профессий тонко подмечает. Я имею в виду рыбаков. Труд их никому не покажется лёгким, не стоящим должной почтительности ко всякой мелочи, как гримаса, выявляющая благорасположение. Вот и улыбки на этих обветренных, суровых лицах рыбаков камера опытного оператора подметила. Они едва заметны и точно выдавлены из-под винодельного или маслобойного пресса. Словно подпорчены эти улыбки изрядной дозой проглоченного рыбаками свежевыжатого лимонного сока. И всё же, хоть и сквозь зубы, но это и вправду — самые настоящие улыбки. Иной зритель так же радостно и беспричинно улыбнётся, взглянув на улыбающихся скупо рыбаков. Так же как и сами они, вслушиваясь в неугомонную болтовню Саньки-моториста. А боцман, как видно, и сам не прочь подсказать новичку что-то дельное. Опыт у боцмана Карацюпы колоссальный. Море (реку) изучил он, как пять своих собственных пальцев. А души рыбачьи — и подавно. Непримиримых новичков, юношей незрелых со взорами горящими, в рыбацком деле повидал на своём веку Карацюпа видимо-невидимо. Заметно бывалому и столько повидавшему морскому волку, что в море этот мужественный с виду парнишка, несмотря на весь свой гонор и ершистость, впервые. «Сразу видать, что парень с характером, — с житейским оптимизмом думает, глядя на нашего героя с прищуром в глазах боцман, — ишь ты, какой упёртый! Ничего, авось притрётся со временем, обветрится северными шальными ветрами. Будет и с него толк со временем, вот пообтешется самую малость, глядишь — и в передовики выйдет. А там, может быть, и на поселковой доске почёта его портрет среди прочих появится. А сейчас поддержать бы его морально, всё ж с непривычки, должно быть, трудно».
     — Ты вот чего бы... ты, парниша, рукавицы бы надел, от мозолей всё ж... — кашлянув в кулак, подсказывает боцман.
     — Ничего, как-нибудь перебьёмся, — отвечает Виктор, красивым движением ладони смахивая с лица обильные красноречивые капли неподдельного трудового пота.
     «Экий же ты, брат, упрямец, — думает боцман, — ну, прямо, как сам я в молодости».
     Замечательно исполняет роль Карацюпы известный многим зрителям старый, очень в своё время популярный актёр. Вот, кажется, и не произнёс он пока ещё ничего особенного, солидную паузу держал, а на лице у него все эти словечки, фразы, выражения всякие, даже матерные, уже и выписаны подробно. Целые монологи оживают на лице Карацюпы. Как на полотнах Васнецова или Сальвадора Дали. И кажется: если лишить его вообще слов — всё равно он так и останется многоопытным, уважаемым всей командой боцманом Карацюпой. Боцманом с самой большой рыбацкой буквы.
     — Ну, смотри, как знаешь, — грустно вздыхает Карацюпа. Он несколько задет отказом за живое. Там, внутри себя, в скрытой от посторонних глаз душе старого морского (речного) волка.
     — Ведь моё дело-то, как говорится, предложить, — продолжает он с едва заметной обидой в голосе, — а вот твоё — или отказаться, или же принять добрый совет мой на веру.
     
     В работе герой наш удивительно ловок и изящен. На него посмотреть со стороны приятно. Бывает иногда: чей-нибудь труд красив со стороны. Я не раз наблюдал подобные сценки. Скажем, один землекоп на кладбище работает, а трое сидят рядом на корточках и любуются, как товарищ их лопатой машет да машет. А тот знай себе машет, не глядя по сторонам, увлечённый процессом копания. А они, знай себе, наблюдают за тем, как живописно играют мускулы тела его при каждом новом броске лопаты, наполненной доверху вязкой глинистой землёй. Глядишь, он один и выкопает яму, которую они были обязаны копать вчетвером. У него это лучше остальных получается, вот они ему и не мешают, а только похваливают да покуривают едкую моршанскую «Приму», присев рядом с ямой на корточки. И хотя не все у Виктора получается, как у других рыбаков, но не вызывает сомнений, что боцман не ошибался, предполагая, что в скором времени и его портрет украсит поселковую Доску почёта. А, между прочим, улов-то и вправду богатый. Судя по восторгу, который так же легко, как чуть ранее и улыбки, можно теперь обнаружить на лице у любого рыбака, такого улова давно не было в их трудовой практике. То ли масть пошла, то ли в самую жилу они попали. В рыбную жилу. Такого улова, возможно, не будет больше никогда. Разве только к следующему партийному съезду или круглой юбилейной дате. Но до них ещё надо дожить. А в нашем сценарии — покинуть берег родной, выйти в открытое море (реку), к обеду добраться до плотных рыбных косяков далече от родных берегов и забросить сети. А после выждать какое-то время. А когда заметно натянутся сети, извлечь их предстоит рыбакам, как и сейчас, с большой промысловой рыбой. С бесценным грузом, оттягивающим отяжелевшие сети. Ведь большому улову, как выражаются газетчики,— и рыба большая. Кажется, что извлечённые из воды капроновые сети лопнут на глазах у зрителя от резко бьющего хвостами по рыбацким рукам и ногам живого груза. Хоть тотчас прямо и отбивай телеграмму в адрес партсъезда с рапортом об очередном достижении в рыбной ловле. Жалко, что радиостанции нет на шхуне, (баркасе, шаланде, судне). Не предусмотрен этот особо важный в политическом смысле для отчётов объект. Бесконечно долго ссыпающаяся на палубу из грузных сетей рыба вскоре занимает весь экран. Команда жадно разглядывает свою добычу. По морщинистой щеке старого боцмана Карацюпы медленно скатывается скупая мужская слеза. Ещё бы, считай, полвека боцман на родном морском (речном) флоте. Глупым несмышлёным пацанёнком пришёл он сюда. Вот на эту густо усыпанную живой морской (речной) рыбой палубу, под эту вот матчу и к этому замечательному, натёртому в том числе и его ладонями до зеркального блеска штурвалу. Сначала он был допущен к сетям, к спальному кубрику и к обеденному столу, а уж после, спустя годы — и к штурвалу. С первых дней его допустили к швабре, то и дело окунаемой молоденьким, безусым ещё парнишкой в ведро с солёной (пресной) водой. Подумать только: ведь простым, сопливым юнгой начинал длинный рыбацкий путь свой этот закалённый морской волчара. А теперь вот — душой всей команды стал боцман Карацюпа. Сотни, тысячи тонн самой разной рыбы прошли через его мозолистые, жилявые руки. Кто знает, будет ли ещё что-то похожее в его жизни. Возможно, эта удача станет последней в яркой трудовой биографии старого боцмана Карацюпы.
     Слух о невиданном успехе рыбаков долетает до посёлка. Удивительно, по каким не видимым глазу каналам он проникает на берег моря (реки)? Шхуна (баркас) ещё даже не пристала (пристал) к берегу! Но факт остаётся фактом. Слухи (радостные, грустные, нейтральные, глубоко личные или напротив — общественные) в рыбацком посёлке опережают события. Ловкие мальчишки наперегонки разносят радостную весть от улицы к улице, от избы к избе. Сидящие на лавочке бабы шумно лузгают тыквенные семечки, шелуху сплёвывают перед собой, перемывают рыбацкие косточки. О Викторе бабы говорят: «А новенький-то, видать, счастливый. Ишь, какой улов нашим-то принёс». «Да, никак его кака-нибудь бабёнка наша-то и окрутила!» — «Да нет, тут дело не в бабе, счастливый он — и весь тут сказ...»
     Разговор их грозить стать бесконечным и раздражать слух разборчивого в зрелищности происходящего на экране зрителя, но прерывается коротким эпизодом, в котором бабы с семечками, шелухой под ногами и с пустой болтовнёй как бы растворяются. Разомлевшие от счастливого улова кормильцы замечают родной берег, красиво выглядящий со стороны моря (реки). С надеждой и нескрываемым восторгом отыскивают они глазами в толпе встречающих своих родных, знакомых и хороших приятелей. Таких же любителей пивка с воблой и обычного поселкового самогона.
     
     Вечереет. Виднеется море (река), всё (вся) в розовых бликах от заходящего солнца. На берегу — типичная для поселков подобного рода возня, возникающая по возвращению рыбаков с богатой добычей к родным берегам. Со шхуны, пришвартованной к деревянному пирсу, а если это река, то к песчаной отмели, рыбаки в брезентовых робах ловко подают женщинам-перепродухам полные вёдра с рыбой. Рыба ещё живая, она трепещет и мощно бьёт по мозолистым рыбачьим рукам тяжёлыми чешуйчатыми хвостами. Перепродухи живо переваливают добычу в мешки, а пустые вёдра ловко бросают обратно рыбакам. В суетливых движениях и тех, и других примечательна сноровка. Воровато оглянувшись, один из расхитителей прячет в сапог нечестно заработанные рубли.
     Откуда-то из-под сетей появляется на берегу герой наш Виктор.
     — Стой! — кричит он что есть силы. — А ну, высыпай всё обратно!
     На берегу возникает живописный переполох. Перепродухи и рыбаки от неожиданности замирают на местах как в детской игре «Замри!» Вероятно, зрители помнят, была такая незатейливая забава в детстве. Один из игроков произносил громко: «Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три... фигура на месте — замри!» И все замирали в тех позах, в которых заставала их команда ведущего. Кто первым не выдержит: улыбнётся, рукой шевельнёт, ногу на землю опустит — отомрёт, тот после и считает. Так и на берегу сейчас все замерли, и только один Виктор действует. Действует решительно, без колебаний и снисхождения. Забравшись на борт судна, Виктор вырывает из рук у боцмана Карацюпы очередное ведро с рыбой и демонстративно, на глазах у всех, высыпает обратно в кучу.
     — Но ты бы, того... полегче всё ж, — слабо пытается защититься Карацюпа.
     Ему стыдно быть застуканных врасплох с поличным. Хорошо хоть, не участковым милиционером. Карацюпа виновато опускает голову. Вид у него такой, словно бедного боцмана лихой попутал, или в неурочное время сглазил кто-то, порчу навела на боцмана Карацюпу одна из зловредных поселковых гадалок. Или же кто-то умудрился оскорбить его на глазах у многочисленных свидетелей. Хотя, какое уж тут оскорбление? Мне, к примеру, глядя на него, так и хочется сказать: «Вот уж вляпался Карацюпа, так вляпался!». Я и сам пару раз попадал в подобные ситуации, но меня это не так смущало; всё-таки я не был никогда боцманом. И мой авторитет ничто не могло поколебать так заметно, как был поколеблен в одночасье его авторитет. Ах, бедный-бедный Карацюпа. Как искренне я ему сочувствую. Чего тут скрывать — и я приложил к этому руку, то есть перо. Сам подстроил ему ловушку, и сам теперь проливаю сердобольные слёзы свои, словно это меня бес попутал. Как же не впасть ему в отчаянье, догадавшись о моём в его судьбе участии? С одной стороны, он — всё тот же боцман Карацюпа, передовик производства, заслуженный ветеран морского (речного) флота. А с другой — злостный расхититель государственной собственности. Прямо оборотень какой-то этот боцман. Хорошо хоть без погон. Нет, рано с него иконы писать. Развенчать бы его, да благородных седин жалко. Не знаю, чем бы его утешить. Махорки, что ли, предложить? Так не возьмёт же, пошлёт куда подальше. И будет прав. В общем, я опускаю руки. Не вижу достойного выхода для боцмана Карацюпы из этой щекотливой ситуации. Вот он притих, гляжу, не зная, как сладить с самим собой. Куда от зрителя глаза прятать? Видя оцепеневшего от стыда боцмана, замолкают и остальные расхитители. А ведь минуту назад так и сыпали, так и сыпали они, словно горохом, смачными рыбацкими словечками. А теперь у них не находится подходящих слов для вразумительного оправдания своих незаконных действий.
     Тут инициативу в свои руки берёт, попадая в кадр крупным планом, самая бедовая из перепродух. На вид ей чуть больше сорока. В крайнем случае, слегка за пятьдесят. Возраст её никакой роли не играет. Она среднего росточка, на лице — безобразный глубокий ножевой шрам. Говорит глухим прокуренным голосом:
     — Это что же такое, мужики? Деньги, значит, берём, а товар теперь, видишь ли, обратно гони?
     — Точно! — подтверждает одна из перепродух, не пряча, как другие, лицо от Виктора, и вдруг орёт визгливым голоском. — Бабоньки, не отдадим ему ни одной рыбины! Ни одной! — И, повернувшись к Виктору раскрасневшимся то ли от стыда, то ли от перевозбуждения лицом, добавляет: А вот попробуй-ка, отними!
     Он её не знает, вот она и не пытается скрыть лицо. Другие бабы от него отворачиваются, со стыда закрываются ладошками, платочки на голове потуже затягивают, чтоб узнать их трудно было, ну а этой хоть бы хны! Да, встречаются ещё женщины в русских селеньях! Похлеще мужиков они характерами будут.
     — А деньги им верни! — обращается Виктор, резко обернувшись к Саньке. Ну, всё-то он знает, и всё-то удалось ему подсмотреть! Прямо монстр какой-то, а не новичок в рыбном деле — наш главный герой. И вправду как раз моторист Санька и прятал их в своём сапоге.
     — Чего-чего? — огрызается тот задиристо.
     — Всем верни, понял? — повторяет Виктор ещё настойчивее. И в подтвержденье своих слов Виктор взмахивает рукой в сторону перепродух. — Вот им верни. Каждой в отдельности!
     — Сам верни! — пытается огрызнуться Санька, но, взглянув случайно на потупившегося боцмана, почти доскуливает вдруг безрадостно. — И где ж ты только взялся на нашу голову-то?
     
     Шхуна опять в море (в реке). Вся команда с Виктором подчёркнуто не здоровается. Он и не пытается расположить её к себе. Виктору это совершенно без надобности. Герои подобного рода никогда в жизни не позволяют себе опускаться до уровня заурядной серой бытовухи. Они стараются не засорять свою яркую бытовую, а соответственно и трудовую биографию элементарной будничной склокой. Не реагируют они на столь пошлую коллективную обструкцию. У кого в жизни было нечто подобное, кого точно так же, как Виктора, демонстративно игнорировали, или даже устраивали иногда тёмную глубокой ночью, накрыв с головой толстым одеялом и дубася по чём ни попадя, тот не понаслышке знает, как трудно взять себя в руки после коллективных расправ. Как не расклеиться, не заскулить от безысходной тоски, не забздеть от тревожных предчувствий? И продолжать своё правое дело так, словно ничего не происходит. Неужели это возможно? Меж тем, на шхуне все заняты настоящей, грубой мужской работой. У Виктора появляется прекрасная возможность найти утешение в героическом повседневном труде. Корабельный кок Нюра давно с нескрываемым восхищением то и дело на новичка поглядывает. Который раз, выбравшись из тесного душного камбуза на шаткую палубу, поправляет Нюра умопомрачительную причёску в надежде, что герой наш мельком заметит её. Но Виктор кухню в упор не замечает, словно ничуть не проголодался. А для Нюры эти амурные, посторонние, никоим образом не связанные с приготовлением обеда, дела слишком серьёзны. Она просто места себе на палубе не находит. С ней такое впервые. Нервное теребление краешка белоснежного фартука, томные, глубокие вздохи, блестящие от горьких слёзок прелестные глазки. У неё ещё не было среди ухажёров героя, подобного Виктору, одни безусые прыщавые поселковые юнцы, наличие которых можно не учитывать. Откровенная любовь для них — факт позорный. Особенно, когда очередная влюблённая парочка проследует мимо их коллектива, сидящего на корточках у гастронома или у рыбацкого Дома культуры, расположенного рядом с городским парком. Вот развлекаловка-то для них нарисовавшиеся в зоне их видимости влюблённые голубочки... Вот уж ржачка, так ржачка — наблюдать, как они идут мимо, словно два придурка. Ещё ладно бы она — известное дело, баба, но и он шагает с ней рядом, взявшись за руки или ласково глядя в глаза! Со смеху помрёшь ведь.
     
     В стороне, по левому борту шхуны, душевные мучения безнадёжно влюблённого кока остро подмечает известный зрителю моторист Санька Скворцов. Наблюдая украдкой за Нюрой, Санька видит, как откровенно она страдает. От волнения он прокусывает до крови нижнюю губу, и она сочится свежей санькиной кровью. Поведение Нюры с болью отзывается в романтичном сердце корабельного моториста. Куда делся неуёмный балагур и весельчак, беззаботно веселящий команду в самых суровых условиях рыбного промысла? Ничего из этих прекрасных душевных качеств не осталось в Санькином облике. Словно кто-то подменил моториста Саньку Скворцова, лицо его стало маловыразительным и мрачноватым, и Санька теперь, как и остальные рыбаки, сосредоточился на бесконечной трудоёмкой работе. Ни одной шуточки из смешливых губ его не вылетает, ни одного едкого замечания в адрес удачливого соперника не в состоянии произнести бедный наш моторист.
     И как же мне — зрителю, соавтору сценария, сорежиссёру и сооператору, и сопостановщику и, возможно, даже сопродюсеру, не замолвить о нём сочувственное словечко? Не могу молчать, с болью в сердце глядя на Саньку. Хочется чем-то его утешить, подойти, по плечу парня похлопать, подморгнуть ему незаметно, подсказать что-то, может быть даже помочь немного материально, хотя это вряд ли. Я бы и сам от такой помощи не отказался. Но оказать её первому встречному мотористу, Саньке Скворцову? Нет, лучше я войду в его образ и попытаюсь сыграть его роль, став перед зеркалом и произнося фразы так, словно это Санька произносит их. Как будто это и не Санька вовсе, а сам я сейчас вместо него тяну, тяну, да никак не могу вытянуть тяжёлые капроновые сети. Грустно быть отвергнутым. Тяжело горячо любить, но, увы, безответно! И меня игнорировали, и на мои самые пламенные и горячие чувства не отвечали взаимностью. И отказывали мне часто. И я тоже, как моторист Санька Скворцов сейчас, свои тонкие губы до крови прокусывал, и весь мир готов был изорвать я в мелкие клочья от овладевшего романтичной душой отчаянья от явной несправедливости по отношению ко мне. Слава Богу, всё это в прошлом. Хотя, как знать, лучше это или хуже. Может быть, как раз сильного чувства мне сейчас не хватает для полного счастья? Я уже не могу так влюбиться, чтобы вовсе потерять голову. Нет, влюбляться-то как раз я могу, но это происходит так часто, что меня это уже просто пугает. Какая же это любовь, если за сутки я способен полюбить десятерых молоденьких симпатичных продавщиц, а на следующий день готов влюбиться с первого взгляда ещё в десяток таких же? А ведь были и в моей жизни любовные страсти, напоминающие происходящие теперь на экране. Страсти, от которых близкий мне по духу Санька-моторист едва не плачет сейчас от непередаваемых словами душевных мук. И, глядя на него, я едва не плачу, припомнив один эпизод, произошедший много лет назад. Были мы однажды в колхозе, счастливые первокурсники киевского Госуниверситета, посланные на прополку колхозной свёклы в одну из деревень под Киевом. Днём, усердно отмахав свой рядочек сапкой, я признался ей — она была просто ангелом в моих романтичных восторженных глазах,— что жить без неё не могу. Она обещала подумать над моими словами и вечером ответить на них. Я ждал вечера, я так надеялся, что ответ её будет положительным, но обнаружил её целующейся со смазливым юношей из романо-германской филологии. До сих пор не могу забыть её испуганного лица. В в руке у меня была, сам не знаю для чего, острая сапка. Клянусь, я был готов обрушить эту сапку на его безвинную голову.
     
     Никто не замечает невыносимых страданий одного из членов дружной бригады, иначе бы не миновать беды. Ведь вся бригада за Саньку в огонь и в воду пошла бы без всяких колебаний. Отметелили бы они самого положительного из героев нашего сценария за милую душу! Разве могло быть иначе? Кто для них этот выскочка? Да никто! Вот моторист Санька для рыбаков свой в доску, а этот — свалился как снег на голову, фраер залётный.
     Улучив момент, как во сне, не чуя под собой палубы, крадучись Нюра приближается к Виктору. Ах, как же громко сейчас стучит её влюблённое сердечко. Весь зал слышит это волнительное биенье, доносящееся из её нежной романтичной груди. Зрители горячо сочувствуют бедной девушке, все они на стороне влюблённой Нюры. А Виктор занят трудоёмкой монотонной работой и продолжает не замечать её. Герой наш как раз, тяжело дыша, тащит сети с одного конца палубы на другой. Сети тяжёлые, мокрые; все мускулы Виктора предельно напряжены. В этот момент отчётливо видно, какие мощные у него бицепсы и как соответствуют им в точности такие же трицепсы, натренированные в спортивном зале. Он не сразу обнаруживает её, хотя она уже рядом, перед его глазами. Ловкая морячка-кок Нюра в последний момент успевает уступить нашему герою дорогу. А иначе он и её бы, даже не почувствовав, оттащил вместе с сетями к борту, выбросив и сети, и Нюру в море (в реку). Разумеется, неумышленно.
     Чтобы он всё-таки обратил на неё внимание, разочек взглянул бы в её сторону, воздушный поцелуй послал, причёску на голове оценил, комплимент сказал бы, пригласил её куда-нибудь, чёрт его возьми, наконец, бедной девушке приходится несколько раз громко откашляться в кулачок. Словно бы у неё как раз в горле запершило. Но зря она старалась. С него, как с гуся вода. Тянет он эти свои сети да тянет, тянет да тянет. И даже подойти к нему страшно. Тогда она решается на последнее, зато верное средство.
     — Мужчина! — обращается она к нему грубовато, но что поделаешь — ведь они ещё даже незнакомы. — Извините, мужчина, вам не кажется, что мы с вами где-то уже встречались?
     Её слова Виктора коробят. Он морщится от них. Мне самому не очень нравится, когда женщины ко мне обращаются с подобными вопросами в каком-нибудь общественном месте. В холле гостиницы, в баре или на дискотеке. Обычно после таких слов следует незатейливая просьба: «Мужчина, угостите даму шампанским», или «Мужчина, у вас не найдётся для дамы сигаретки?» Мне, конечно, не жалко для прекрасных дам ни шампанского, ни сигаретки — всё это пожалуйста, сколько угодно. Но мне неприятен сам факт подобного обращения со стороны вульгарного вида незнакомки. И хотя Нюра вовсе не вульгарна, но манера её знакомства ничуть не лучше. От волнения приходится бедняжке начинать с обращения, которому на палубе корабля или рыбацкой шхуны не место.
     Он оборачивается к ней обветренным, изрядно просоленным морскими ветрами лицом. Слова её Виктору не по душе.
     — Вряд ли, — отвечает он не очень любезным тоном.
     — Но как же так? Я не могла ошибиться!
     — А вот так! Не встречались мы с тобой — и всё тут!
     Губки её дрожат от нанесённой моральной пощёчины. Она едва не плачет.
     — И всё-таки мы где-то встречались, — с трудом выдавливает она, — кажется, я вас видела однажды на нашей улице.
     А в ответ ей больше ни слова. Он продолжает тянуть тяжёлые сети, оставаясь равнодушным к хорошенькому судовому коку. Ещё немного, и Нюра пустит первую безутешную девичью слезу. Может быть, и вправду он так расстроен натянутыми отношениями с бригадой, что решил забыться в тяжком беспрерывном труде? А почему бы и нет? Производственные отношения иногда вносят в жизнь такие коррективы, что и опытный психолог в этих нюансах голову сломает. О, как же ему, должно быть, нелегко сейчас, если отношения с коллективом так для него важны! Легко представить его состояние, взглянув на Виктора со стороны. С капитанского мостика, с вертолёта, с того же камбуза. Кому-то после этого захочется ему посочувствовать, поддержать нашего героя морально. А может, и сигареткой стоит его угостить? Конечно, если он их курит. Хотя бы просто сеть перехватить, или рукавицами с ним обменяться — это тоже сыграло бы важную для него роль. Но как можно поддерживать того, кто наверняка нагрубит в ответ на всякую попытку оказать любезность? Чем прикажете такого гордеца утешать? Какие слова способны тронуть это очерствевшее бесчувственное сердце? И, может, собраться всей командой, да устроить ему тёмную? Накрыть его одеялом сверху, облепить со всех сторон, да хорошенько и отметелить. Чтоб впредь неповадно было от коллектива отрываться. Между прочим, это старый, испытанный способ воспитания человека, изобретённый в своё время выдающимся советским педагогом Макаренко. Один воспитанник провинился — остальных не кормить! Один пошёл налево — вся рота два часа подряд строевой! А ночью — тёмную! Вот отличное средство для воспитания настоящего человека. Пару раз почки отобьют, в третий — уже ни за что не пойдёшь против!
     Совсем другие мысли крутятся сейчас в голове у Нюры. Ей-то какое дело до воспитания коллективом? Ей бы один лишь одобрительный взгляд его, словцо бы ласковое, шуточка бы какая-нибудь, пусть даже и самая скабрёзная. Она и её перенесла бы, только бы не отвергал он возникшую в ней любовь. Тонкая, беззащитная фигура её опять и опять возникает на его победном пути от одного борта судна к другому борту. И вся-то она, как тростиночка на безжалостном холодном ветру. Но эта тростиночка мешает ему тащить эти противные мокрые сети, которые он не прекращает машинально перетаскивать с места на место.
     — Не расстраивайтесь, — произносит она, сочувственно глядя ему вслед. Несмотря ни на что, она пытается обходиться с ним как можно ласковей и деликатней. Чтобы поддержать нашего героя морально. Вся команда настроена к нему враждебно, и только она одна в такой момент оказывается целиком на его стороне. Да, она идёт против течения, и она не боится всех этих осуждающих взглядов. Этот мужественный парень всё больше ей нравится. Может быть, она его даже любит уже. Да-да, на этом нежном личике, несомненно, отражена вспыхнувшая неожиданно любовь, явные признаки которой подчёркиваются румянцами на обеих щеках корабельного кока. Ведь любовь, как известно, зла. И полюбить с первого взгляда можно кого угодно. Вот она, такая красотулька неописуемая, что взгляд оторвать невозможно. А он-то, этот баклан, ведущий её под ручку, просто чмо какое-то. И это чмо, говорят, ещё и поколачивает свою жену-красавицу. Водку она от него, дескать, прячет. Прячет почему? Сама её любит потому что. Приучил. Себе наливал, и ей заодно. Сначала она держалась, а после пристрастилась. От тоски. А потом ещё — здоровье она его берегла. Любила его, дура, потому что. А коль не любила бы — так и не прятала бы. Так что любовь — великая сила, и она на многое способна. Если хоть раз в жизни полюбишь навеки, так и не разлюбишь уже никогда.
     Виктор упорно продолжает отмалчиваться, с неподдельной ловкостью в очередной раз извлекая сети из воды. И как же внушительно вместо слов из сомкнутых в напряжении губ играют все мускулы его тела! Ничего не скажешь, просто отличная, потрясающая операторская работа! А вот камера задерживается крупным планом на лице Нюры. На этом лице просто отчаянье! Отчаянье в чистом виде. Чем-то она сейчас похожа даже на известную в прошлом веке великую актрису немого кино, несравненную Веру Холодную. Она точно так же, как и та Холодная Вера, теребит косыночку, и точно так же закусывает губы и руками безвольно машет. И дрожат губы её так же, как у звезды, о которой до сих пор ходят легенды. Откуда в ней, в простой поселковой девушке, в рыбачке, столько искренности? Где, у кого научилась она так тонко передавать пламенные любовные чувства? Ах, да — она ведь тоже актриса, и об этом нельзя забывать ни на секунду. Да, она — актриса. И этим всё сказано. Я не забываю об этом, совсем напротив, я только подчёркиваю лишний раз её несомненное актёрское мастерство. И заостряю внимание зрителя на умении этой молоденькой актрисы играть свою роль даже без слов. Вот она сейчас просто стоит на шаткой палубе корабля, а по щекам её слёзы катятся, катятся, и она ни слова не произносит, а уже и в зале кто-то тоже плачет. О, как я это чувствую! Да, кто-то и в самом деле плачет прямо в зале. Ну да, я вижу чей-то белый платочек, и я слышу, как в него уже сморкаются. Это от слёз, от избытка волнения. Это не насморк! Это слёзы тонкой по душевному складу зрительницы. Такое состояние я по себе знаю. Тонкая штука — эта игра без слов, а с помощью одних лишь жестов, выраженья глаз, мимики лица, движений рук, движения плечей, положенья ног, положенья туловища относительно бёдер, дрожание коленей, дрожание лодыжек! Какая недюжинная выдержка присуща этой скромной, обаятельной русской девушке! И я согласен, что такая вот с виду ничем особым не примечательная жительница рыбачьего посёлка и в горящую избу войдёт, и коня на скаку остановит, и мужа от не продуманного им как следует шага вовремя остановит. Она на всё что угодно способна. Её только как следует завести надо, искусно чем-то подогреть, дать едва заметный толчок для неординарных, а порой и совершенно немыслимых, непредсказуемых действий. Вот и сейчас, вместо того чтобы продолжать плакать, она вдруг невероятным напряжением воли, как бы озарившим всю её изнутри, дарит нам просветлённую, незабываемую улыбку. Примерно такую же гениальную улыбочку, какую удалось изобразить итальянской актрисе Джульете Мазине в «Ночах Кабирии». И далее она произносит с восторгом в голосе, в котором и всё её искреннее восхищение нашим не очень-то разговорчивым и, кстати, весьма неучтивым по отношению к даме главным героем. И готовность её на любые жертвы несомненна. И наличествует отчаянная решимость героини растопить жаркой девичьей любовью неприступный, подобный айсбергу, лёд в его сердце. Да и не столь присущая многим славным девушкам её возраста боязнь выглядеть смешной в чьих-то глазах, безусловно, отражена в этой милой, но такой беззащитной улыбке.
     — Боже, ну какой же вы молодец! — произносит она, едва не запутавшись в сетях. И опять так же ловко избежав незавидной участи, которая бы ждала её, не будь она самой настоящей рыбачкой. Нет, коком на судне, где вся команда — сплошь одни лишь мужики. Мужики, которые любую другую бабу, окажись она на их промысловом судне, просто с потрохами бы давно сожрали, потому что они вообще баб на суднах не терпят, то есть, раньше не терпели. Ну, а с появлением Нюры они сначала смирились, а после так к ней привыкли, что и жить не могут без её сытных обедов и несравненной улыбки в дополнение к этим обедам. И всё-таки она слишком волнуется. Может быть, и не стоило бы ей так настырно, подобно назойливой мухе, вести себя с героями подобного типа. Но ведь она, по сути, и слишком искренна, и неопытна. Это невооружённым глазом видно. На Нюру лишь стоит взглянуть, так сразу всё и прояснится до мелочей. И вся её романтическая сущность окажется как на ладони не только у автора сценария, но и у любого из сидящих в зале зрителей.
     — Я вами просто восхищена, — добавляет Нюра, и не дождавшись в его глазах столь ей необходимой поддержки. Ну, хотя бы одобрительного едва заметного кивка головой. Но ничего! Прямо-таки нулевой результат её обращения к нему.
     «Боже, а ведь это было классическое признание в любви!» — подумал я в эту минуту, не спуская глаз с милой, романтичной, восторженной, не испорченной ни улицей, ни производственными отношениями девушки. Чем-то отдалённо напоминающей мне одну из тургеневских героинь. Ася, кажется, звали её. Впрочем, не ручаюсь, что та героиня была Асей. Может быть, она и не Ася вовсе, а, скажем, Анна или Инна. Уточнить бы, но дело в том, что Тургенева я не очень любил читать. Разве только в школе. А не любил его за очень трогательную повесть «Муму». Но дело-то вовсе и не в Тургеневе, и не в его замечательной — тут уж ничего и не скажешь — печальной повести о несчастной собаке, которую мне до сих пор жалко. Я не знаю, зачем автору понадобилась гибель её, если Герасим от барыни всё равно собирался уйти в деревню. Неужели и Муму нельзя было с собой забрать туда же? Жили бы себе, поживали, как и другие живут вдали от шума городского. Топить-то её зачем? Да ещё как цинично: сначала накормить мясным супом досыта, а после камень на шею — и в воду с концами! Как-то не очень логичен его поступок. А вы этого не находите?
     Но пора к нюриной любви вернуться. Я продолжу свои комплименты в её адрес. Так когда-то писала Татьяна Ларина Онегину. Только Нюра говорила, а Ларина писала. Разница не очень большая. Там эпистолярный жанр, а здесь — словесный. Наверное, все помнят страстный монолог Татьяны, обращённый к Онегину: «Я вам пишу, чего же боле...» А теперь зритель наслаждается ещё одним милым голоском, произносящим: «Я вами просто восхищена...» — «Безусловно, тут последует продолжение. Оно просто обязано последовать», — предполагает иной нетерпеливый зритель, которому нравятся лирические сцены, в которых кто-то в кого-то сильно и безнадёжно влюблён. А в ответ ему — полное безразличие к высоким и пламенным чувствам, которые ему удалось из себя выжать. И даже какая-то брезгливость к одному лишь внешнему виду его возникла вместо ответных чувств. К примеру, к лысине этого довольно потрёпанного жизнью джентльмена, которую он то и дело приглаживает своей ладошкой, что как раз и раздражает её больше всего в мужчинах. Её раздражает он, хотя это её законный муж, но она его и видеть в супружеском ложе не желает. Стоит ей об этом подумать, как её настроение оказывается испорченным на целый день. Её одолевает хандра при одном лишь взгляде на него. Зато она так же безумно, бесповоротно, безапелляционно, бесконтрольно и по-русски бесшабашно влюблена в смазливенького сантехника, пришедшего к ней с плановой проверкой системы парового отопления, или со сметой в руках на предстоящий ремонт, планируемый местным ЖЕКом к середине следующего года. И осталось уточнить лишь некоторые детали. Вот появляется этот слесарь и протягивает ей мелко исписанную бумагу. А она, не читая её, сразу бросается в его объятия... И они, пока идёт наш фильм, занимаются безумной, страстной любовью в её ванной. Там, где он на прошлой неделе сменил и краны, и прокладки, и вот он принёс эту исписанную каракулями бумагу. А это значит, что в её квартире всё будет произведено вне всякой очереди. Но всё зависит от размеров гонорара. Если гонорар его не устроит, никакого ремонта не будет. Вначале так и было. Убедившись, что платить ему не собираются, он уж собрался было переходить в другую квартиру, согласно выписанной ему разнарядке, но тут она вошла, выкатывая перед собой на колёсиках тележку с подносом. Боже, чего только не было на этом подносе. Особенно ему понравились виски со льдом, которые он пил безо льда. А закусывали крабами, ананасами, копчёной сёмгой и жареной курицей. Были там и соки, и фрукты были, и даже минеральная вода была. А после была великая, зажигательная любовь, врасплох застававшая их везде, где они ни сталкивались, пронизывая внезапным желанием совокупиться немедленно. Ведь она к нему неглиже вышла внезапно из спальни, в одних лишь чулках, трусиках и в халатике. И он, потеряв гаечный ключ, но не растерявшись, поцеловал её прямо в пылающие жаром губы. Она не успела и слова произнести, как он впился в них со всей своей губительной мужской страстью. А она вся так и обмякла в его жарких объятиях, и суетливо стащила чулки, трусики, отшвырнула халат, после чего и отдалась ему... Но он, такой подонок, сделал своё дело, и был таков. Он всё-таки перешёл из её квартиры в квартиру, расположенную в доме напротив. Она об этом узнала случайно, спустя полгода, прошедшего для неё как один медовый месяц.
     «Я вас люблю, Геннадий, — признавалась она ему то и дело, приглашая его к телефону, — я умру, если я вас тотчас не увижу в своей ванной». — «Вы для меня слишком стары, — отвечал он ей довольно сухо, — и, к вашему сведению, мадам, у меня есть невеста».
     Вот такие дела.
     Продолжать можно до бесконечности, но не это главное в подобных признаниях. Главное, что на такое нашей героине надо было решиться. С тем, чтобы всё это произносить на полном серьёзе, не скоморошничая и не превращая трогательное объяснение в заурядный цирковой номер. Не каждый бы смог произнести слова признания в любви, не каждый осилит живописание своей страсти в письменном виде. Вот я никогда бы не решился сочинять подобные письма; не стал бы терпеливо стоять до рассвета под окном, учитывая мой преклонный возраст. Да и многие из сидящих в зале зрителей, думаю, тоже сослались бы на множество причин, препятствующих подобным, несколько архаичным на взгляд современников, действиям. Согласитесь, в наше время почти невозможно представить, чтобы искренние чувства по старинке изложены были в давно забытом эпистолярном жанре. Это просто смешно, нелепо и безрассудно. Другое дело — тотчас предложить понравившейся даме переспать с тобой хотя бы одну ночку на твоём уютном, обитом кожей диванчике. Прямо в офисе или на даче. Или же, если она не согласится в первый же день знакомства переспать, пригласить её, скажем, в ресторан, и там хорошенько напоить даму шампанским, незаметно подмешивая в него водку. И уж потом и намекнуть ей насчёт любви. То-сё, мол, пятое-десятое, «а не угодно ли вам немного отдохнуть на этом диванчике?» — ненавязчиво стоит предложить ей. А после, когда она согласится с первым предложением, можно, обцеловывая её тоненькие, приятно пахнущие дорогим парфюмом пальчики, спросить: «А не выпить ли нам ещё и по чашке крепкого кофе?» — «Что, прямо в постели?» — в свою очередь, должно быть, пошутит и дама. «Ну а где же ещё? — подумает он, продолжая страстно её обцеловывать. — Странный вопрос...»
     Нет, никакая другая девушка не призналась бы первой в любви, а она вот взяла — да и решилась! Эта простая советская морячка, кок на обычной рыбацкой шхуне или на баркасе — решилась на признание в любви!
     — Один против всех! — продолжала она выражать свою любовь довольно скупыми, но так много обо всём говорящими словами. — Да я вами просто горжусь. Я вас... Я вас... Ох, как же я вас...
     Но Виктор по-прежнему к ней так же холоден, как и с первых секунд разговора. Просто айсберг он какой-то, ей-Богу. Как же всё-таки трудно порой разогреть душу какого-нибудь главного героя всеми доступными миловидным девушкам чарами! Вот лично меня, к примеру, чёрствость их иногда раздражает. Если бы такая девушка, как Нюра, лично ко мне с искренней любовью в глазах приставала, я бы всё бросил и тотчас ею занялся. О, как бы я был счастлив, если бы это произошло! Даже не знаю, что бы я мог ей предложить. Ну, в кубрик там пригласил бы её, или к ней, может быть, напросился бы на лишнюю миску борща. Под предлогом, что поесть, мол, не мешало бы. А этот — глаза бы мои на него не глядели! Так бы и пришиб его собственной рукой, если бы оказался рядом на шаткой палубе рыбацкой шхуны. Или вот что: я увёл бы её прямо у него на глазах по шаткому трапу на берег. Чтобы он кусал после локти, убедившись, что проглядел такое сокровище. И хоть бы и на самый край света пошёл бы я с ней, гордясь судьбой, так удачно соединившей нас.
     А этот трудяга, прошу прощения за производственный сленг, так и продолжает безмолвно тянуть вдоль палубы тяжёлые мокрые сети. Одни он уже выбросил в море (в реку), а теперь ещё и эти тащит. Глупец! Простофиля. Работа — она же не волк. В лес работа не убежит. Мог бы и отдохнуть минуток десять культурно. Ручку даме поцеловать, потискать её, расслабиться. В камбуз к ней забежать и на скорую руку поласкать там её. Эх, все они слишком зацикленные на работе! Всё тащат их, тащат — эти сети свои тяжёлые. Просто вся команда на этих сетях капроновых как помешанная. Как будто кроме сетей ничего в жизни и не существует больше. И, главное: кто куда тащат их. Один тащит сети к одному борту, а второй — как раз к другому. Двое тащат их в море (в реку), а двое — обратно из моря (из реки). Благо, сетей-то много у них. Их тащишь-тащишь, сети-то эти, а они всё никак не вытаскиваются, всё не заканчиваются и не заканчиваются. Всё тянутся и тянутся. Просто невыносимо смотреть на этот тяжкий рыбачий промысел. Со стороны он похож на бессмысленный Сизифов труд. Только, в отличие от сизифова труда, труд рыбака, забрасывающего сети в море (в реку), куда продуктивнее: ведь всякий рыбак не только забрасывает пустые сети в море (в реку) — он же и вытаскивает их после обратно, на палубу. И в этих сетях может быть иногда очень большая, просто немыслимо большая, в сравнении с прошлым сезоном, рыба. В смысле, много рыбы за одну выемку сетей из воды. А это значит, что очередной улов тоже будет большим. Так разве не стоит ради этого жить, и вот так напряжённо тянуть тяжёлые капроновые сети от одного борта судна к другому, вниз-вверх, и опять вниз-вверх?
     Вот он и тянет их. Тянет-тянет, и всё это время, пока сети не вытягиваются никак, или вытягиваются, но слишком медленно, он продолжает упорно хранить молчание. И все её подбадривающие слова, похоже, нисколько его не трогают. Только мешают ему. Ведь запросто можно и самому в этих сетях запутаться, и её тоже так запутать, что всей командой после распутывать придётся. Так какое же холодное сердце надо иметь, чтобы тотчас не откликнуться на трогательный крик совсем юной девичьей души? Ну, как же он разочаровывает сейчас зрителя — этот холодный бессердечный мерзавец! И как цинично в сравнении с её откровенным признанием в любви всё, им в ответ произнесённое.
     — Ну, вот что, красавица, — отвечает ей тупорылый этот сухарь, современный этакий Печорин, самовлюблённый выродок, эгоистичный, никого вокруг не замечающий нарцисс, — не твоего ума это дело. Ты меня поняла?
     На лице у влюблённой Нюры мгновенно, точно порох в старинном пистоле от подлетевшей к нему искры из кремня, вспыхивает оскорблённый циничным ответом румянец гнева, делающий её ещё миловиднее. Как же красит хорошеньких девушек внезапное чувство оскорблённого самолюбия! Да что он себе позволяет — этот нахал? И кто дал право ему так вести себя в обществе такой, между прочим, весьма хорошенькой девушки? Да, любой другой, окажись он на его месте, просто запрыгал бы, соловьём запел бы от счастья.
     Нет, такого с ней и вправду ещё не бывало. Довольно миловидная девушка Нюра, да к тому же ещё и прекрасный повар, не привыкла к подобным грубостям на своём корабле. Команда на неё и дышать-то лишний раз боялась, а тут...
     — Ах, так, значит! — вскрикивает она преобразившимся звонким голоском.
     И в этом голоске её теперь больше металла, чем недавней страстной, изнуряющей девичью душу любовной истомы. И как тут не вспомнить ещё раз известную многим из школьной программы встречу Онегина с Татьяной впоследствии уже на балу. Ну, вы помните, это произошло в доме одного из знатных столичных семейств, где они опять случайно столкнулись после уже известных всем глубоко трагических и просто печальных событий, включая убийство Онегиным на дуэли поэта Ленского... И уже не Евгений был к ней, как некогда, холоден и безразличен, а она сама — холодна и безжалостна была к недавнему кумиру своего влюблённого провинциального сердечка. Отвергнутая им некогда Татьяна теперь преподносила ему все те нарицательные уроки сдержанности собственных чувств, ледяного спокойствия и рассудительности, типичной для светской львицы тех времён. Он сам когда-то в подобных качествах весьма преуспевал. А теперь как раз сам Евгений и пожинал сполна плоды былой своей чёрствости. Металл в голосе у Нюры и был вернейшим путём отмщения за поруганные, никоим образом не разделённые чувства прямо на палубе рыбацкого корабля (шхуны).
     — Ну, ты ещё у меня запоёшь! — воскликнула она так громко, что Виктор вздрогнул от звонкого голоса её. — Ну, погоди, я ещё тебе покажу, как беззащитных девушек оскорблять!
     Кажется, он и сам, наконец, запутался в этих мокрых сетях, в которых ранее чуть её не запутал, пока она была с ним ещё ласкова и доброжелательна. А тут она всё ему одним разом и выпалила. И правильно сделала, между прочим. Чтоб впредь неповадно было всяким наглецам так бессердечно с ней обращаться. И, поставив героя нашего на место, Нюра покидает этого жестокосердного мерзавца, может быть, навсегда. Вот такой возмущённой до самой глубины души, эмансипированной, ни в чём не уступающей суровым своим товарищам по бригаде морячка Нюра ближе и зрителю. Особенно, зрителю женского пола. Да, и вправду, разве можно с такой красавицей — и так грубо? В этом эпизоде зритель целиком на стороне Нюры. Расстроенная девушка убегает к себе на камбуз, а команда, на глазах у которой всё это происходило, обречённо опускает головы. Ещё бы: испорченное настроение корабельного кока — плохой помощник в приготовлении обедов, завтраков и в особенности ужинов, когда к мукам душевным примешиваются муки физические от накопившейся за день усталости.
     И точно так же, как я, разочарованный безобразной сценой столь неудавшегося свидания наших героев, имеет возможность зритель детально рассматривать крупным планом лица моториста Саньки Скворцова, боцмана Карацюпы и всех других членов рыболовецкой бригады. Какие муки они испытывают! Жаль, что у нас давно отменены дуэли. На мой взгляд, очень жаль! Я заявляю об этом с полной серьёзностью, поскольку и сам бы иногда был не прочь бросить свою перчатку из кожзаменителя прямо в лицо мерзкому типу, вставшему на моём пути с оскорбляющей достоинство ухмылкой. А там будь что будет: стрелять — так стрелять, боксировать — так боксировать. Это не столь принципиально, каким образом придётся сводить счёты. Подумать только, какая бы дуэль могла ожидать зрителя прямо на этой палубе, если бы дуэли опять разрешили, или хотя бы не запрещали их в каких-нибудь исключительных случаях. Когда, к примеру, требуется защитить свою собственную честь или же честь горячо любимой девушки! И жаль, что не имеет Санька Скворцов за голенищем одного из кирзовых сапог своих самодельного обреза, что не имеет он даже кинжала — остро отточенного, прямого или кривого, как у настоящих турков допетровских ещё времён. А так бросился бы Санька на выродка этого, да тотчас и вонзил бы в грудь его лезвие кинжала своего до самой рукоятки...
     Вся перепачканная не то мукой, не то крахмалом, симпатичная девушка Нюра громко плачет, запершись на камбузе. Да и где ей ещё запираться, как не на камбузе, рядом с булькающей аппетитно кастрюлей? Ведь она — кок. Градовыми бусинками скатывающиеся по щекам её слёзы, то и дело капают на шницеля, разложенные на огромной чугунной сковороде. Скоро обед, а в хозяйстве у кока — полный хаос. Понятно, что и на этот раз, как когда-то, в первый день работы её на этой шхуне, баркасе, шаланде, пересолит Нюра фасолевый суп с бараниной и пережарит макароны или картофель. Да и шницеля её подгорят, щедро сдобренные горькими (сладкими) девичьими слезами. Вот что делает с девушками неразделённая любовь!
     
     Танцы в рыбацком посёлке. На маленьком дощатом подмостке вовсю надрывается местный ВИА под экзотическим названием «Золотая рыбка». У входа на площадку, густо заполненную отчасти танцующей, отчасти кривляющейся публикой, появляется наш герой. После недавних событий он у зрителя не в фаворе, и уж совсем далеко ему до белого коня, на котором он триумфально въехал с первого эпизода в сценарий. Сейчас он в густой беспросветной тени. Зритель волен только предполагать, а вообще-то ему, как и мне, интересно: а что же с этим столь положительным, хотя и не очень порой приятным героем будет дальше? Возьмёт ли он, наконец, дальнейшую интригу сюжета в свои мускулистые рыбацкие руки? Сумеет ли себя проявить в какой-нибудь иной, более сложной, а значит — и более интересной ситуации? Неужели герой наш несмотря на свою положительность, так и не оправдает возложенных на него высоких надежд?
     На танцах у него появляется, наконец, возможность раскрыться во всём своём блеске. Танцы — это испытательный полигон для любого отрицательного, а тем более — положительного героя. Танцы всегда интересуют зрителя, не столь искушённого в искусстве, чтобы ходить регулярно в театры или в оперетты. В головах у некоторых зрителей до сих пор крепкой занозой торчит изрядно набивший оскомину штамп из раннего кинематографа. Кинематографа, в коем наивысшим достижением в культурной жизни развитого, прогрессивного общества считалось открытие очередного рабочего клуба или Дворца, где можно всем без исключения желающим садиться за рояль или брать в руки гармошку, балалайку или гитару, и петь на сцене. А ещё там же — танцевать, пить в буфетах с хорошенькими девушками лимонады и газированную воду без сиропа или с сиропом, или с двойным сиропом. А с мужчинами из-под стола разливать по стаканам, где только что был лимонад или вода с сиропом — водку, и тоже пить её, как лимонад или воду с двойным сиропом, с клубничным, малиновым или с грушевым, не морщась, чтоб никто ничего не заподозрил. Не зря в Баку говорят «танцы-шманцы». Прозорливы бакинцы, восточная мудрость вообще прозорлива. Горным орлом взирает она с заснеженной кавказской высоты на бытовое, сиюминутное. И каждое слово её как глоток чистой горной воды. Она подобна бальзаму, врачующему любой организм. Такую воду носить можно только в кувшинах, в вёдрах или цистернах её представить невозможно — это всё равно что лихого коня обнаружить скачущим по дикой южной степи без всадника на спине, хотя и с седлом и даже с висящим на седле винным бурдюком. Или того же всадника, предположим, заметить, спешащего по извилистым горным тропам, но без коня под собой, хотя и в тюрбане, и с нагайкой в руке, и с тем же винным бурдюком за плечами, и с седлом подмышкой. Уж, казалось бы, где-где, а в Баку точнее других знают, что такое танцы, и кто танцует их последним.
     Оказавшись внутри клокочущего на все голоса и звуки вертепа из потных, разгорячённых тел, Виктор и здесь попусту не растрачивается. Герои, подобные нашему главному герою, всё в жизни делают неспроста, не с бухты-барахты и не на авось. Каждый шаг их имеет определённую цель. Намётанным взглядом он отыскивает в толпе самую красивую в этом маленьком рыбацком посёлке девушку. Да, хороша она, ничего не скажешь. Неплохой выбор. Есть вкус у нашего героя — один плюс ему. Выделив красавицу из толпы, он терпеливо пожирает её фигурку ненасытными, сбитыми с толку её вызывающей броскостью глазами. Это — Ирина. Ах, Боже ты мой, как мало в имени её! И что для мира это простое, ничем не примечательное имя? Что оно без восхищённых взглядов, которые перечислять язык устанет. Тут и взгляды многочисленных зрителей, собравшихся в зале. И взгляды коллег по работе или учёбе. И взгляды на улице, случайные, но, Боже, какие страстные. А моего воспламенённого страстной любовной негой взгляда, так же как в детстве восхищённого, разве недостаточно? А придирчивого взгляда одного из кинокритиков, заглянувшего в кинозал с более конкретной целью, но спустя некоторое время прикорнувшего слегка на плече терпеливого соседа, оказавшегося режиссёром, сотворившим этот очередной шедевр на производственную тему, тоже мало? Достаточно взглядов простых зрителей, сидящих в зале, чтобы убедиться, насколько она хороша! Страстных взглядов на восхитительную поселковую красавицу, королеву, которой никто не насытится, разглядывая и разглядывая несравненное это божество, самим создателем, а не режиссёром явлённое на экран. Да их просто тьма тьмущая. Бездна бездонная! Она и вправду совершенно очаровательное создание, скажу я, ещё раз оглядев всю её с ног до головы. Уделив особое внимание её ногам. При одном взгляде на стройные точёные ножки моё сердце забилось учащённо. И столько воспоминаний на меня нахлынуло! Какие страсти вскипели во мне. Как же мне в этот момент захотелось необычного, нереального в данных условиях. Знакомства с такой же восхитительной красоткой, как наша замечательная героиня. Не буду об этом, боюсь впасть в эйфорию чувств, которые невозможно порой сдерживать. Настолько они меня подавляют безудержной чувствительностью, которая настоящих мужчин не красит. Поэтому красоту её я описывать не буду, а то, описывая обворожительную диву, не удержусь и воспарю дерзкими мечтами своими и над душным залом кинотеатра, и над посёлком, где наш замечательный герой встретил её. Или она его встретила, это роли не играет. Глядишь, и над всем миром воспарю я, описывая милые черты её, словно это я на его месте был, да и втюрился в эту Ирину тотчас же, как глаза наши встретились. И так воспарю я в своих амурных делах, что о делах суетных, житейских тотчас забуду. И кто тогда завершит каторжный, но сладкий и приятный труд мой? Нет, не буду её описывать, да и слов таких нет, чтобы её описать во всех тех воздыханиях и славословиях, которых она, несомненно, достойна. Таких красавиц, как она, невозможно не выделить в любой танцевальной толпе, в любом ресторане. Или в санатории, в Доме отдыха на берегу моря, или в горах, где воздух и так пьянит лучше вина, и тут она появляется, дыша духами и туманами. И в многолюдном по выходным дням парке Культуры и отдыха всякий тотчас выделит её из праздной толпы гуляющих представительниц прекрасного пола. Краешком глаза её обнаружит — и всё, готово дело. Все мысли его с этой поры только о ней. Непонятно мне, почему Бог таким несправедливым бывает порой, распределяя совершенства женских очарований по несчётным закуткам и весям своим. Зачем являет он миру подобные экземпляры? Чтобы за один лишь нескромный взгляд тотчас получить по зубам свинцовым кастетом? А за одно неловкое движение с целью пригласить потанцевать или перекинуться парой словечек всю оставшуюся жизнь не двигаться, или двигаться, но в инвалидной коляске? За что нам такая красота? Нам что, войн мало? Конфликтов мировых, катаклизмов природных, извержений вулканов, цунами, оползней, смерчей и наводнений? Для чего? — повторять не устану, не успокоюсь, пока ответ не услышу: для чего? Чтобы подавляющее большинство мужского пола дрочило на неё всухую, лишая бесхитростным действом себя и многострадальную страну свою многочисленного наследства? А сколько бессонных ночей от одного пристального и растерянного взгляда ей вслед? Оправдана ли такая расточительность в природе? На какие же муки неземные мы обречены по его случайной халатности! Зачем явил он красоту миру? Почему не создал однообразия, как Мао Дзе Дун хотел создать, ведь не дурак был, до сих пор цитируют. Так почему не уравнял, не лишил возможности сравнивать: моё с твоё, а своё с чужим? Почему как одному, так всё только самое красивое и только самое вкусное, а как другому — так только всё самое отвратительное, невкусное совершенно, да непременно ещё не первой свежести? Почему не говорим «наше, земное», а уточняем, кому принадлежит интересующий всех предмет высокой пробы? А если же что-то недостойное внимания и перепадёт нам, и если оно и не моё, и не твоё и не его, а чьё-то так, значит, нисколько и не жалко его, а вот если оно своё или твоё оно или же его — так сразу: «Убью, не тронь! Сгинь, отвали! Лапы-то убери». Или даже: «Стой! Стрелять буду! Стой, уже стреляю! Ну, стреляю же, стой!» И всё, готово дело, и пошло-поехало. Ведь если бы её и не было вовсе, красоты неземной, так всё было бы и гораздо проще на созданной им земле. Хотя, справедливости ради, следует заметить, что и не так интересно, когда Богу — только Богово, а человеку — только человеческое. Выходит, он сам и создал нам все эти проблемы.
     Большинство зрителей наслаждаются выбранной Виктором красавицей. Они готовы простить ему грубость, которую этот симпатичный, резко положительный герой позволил себе проявить по отношению к Нюре. Выбор им новой героини, блестящей с любой точки зрения, украшающей всякий сценарий одним своим явлением в кадре, расставляет всё на свои места, резко меняя сюжетную нить. Ясное дело, зритель заинтригован таким поворотом, он с интересом ждёт дальнейших событий. «Вот такие-то и сводят нас, дураков, с ума», — думает кто-нибудь из наиболее мрачных представителей мужского пола, изрядно потасканный суровой жизнью своей, где не всё коту была масленица...
     — Ну, просто пэрсык! — непременно сказал бы, если бы его пригласили в качестве наиболее авторитетного из лиц кавказской национальности эксперта на конкурс «МИСС ПОСЁЛОК» или «МИСС ГОРНЫЙ АУЛ» или же просто «МИСС НАШ САМИЙ БАЛШОЙ И САМЫЙ ДЛИННЫЙ УЛИЦ», о такой вот прелестной девушке всякий излишне горячий человек, только-только заглянувший к нам прямо с солнечного Кавказа... Если бы, едва лишь выйдя на перрон, он тут же, обнаружив её прямо перед собой на перроне, вышедшую из соседнего вагона. И он бы не забыл уважительно приподнять перед такой роскошной красоткой аэродромоподобную фуражку и восхищённо поцокать вслед ей языком, как и цокают обычно настоящие джигиты, не похожие на джентльменов, которые в таких случаях языками не цокают. Потому что неприлично производить какие-либо звуки при виде идущей навстречу красавицы.
     — Какой красивый женьшин, паслушяй, дарагой, — продолжил бы этот джигит длинную, утомительную череду кавказских комплиментов, задыхаясь от испытываемого наслаждения, — ну, савсем красивый, панымаешь, женщин... Да такой женщин лучче любой самий сладкий пэрсик. Лучче любой самий спелый апэльсин, лучче любой самый сочный мандарин. Лучче любой самый люччий вино...
     И ещё он лезгинку бы перед ней станцевал, не раздумывая, брякнувшись у ног её на колени и пройдя по кругу, и пугая собравшихся горящим пламенным взором и резкостью движений. Хотя бы и на лезвиях остро отточенных сабель лезгинку свою станцевать довелось ему, во имя такой красавицы он и на это бы пошёл, рискуя остаться совершенно без пяток и без экстравагантной фуражки своей.
     Всё с большей страстью во взоре своём разглядывает Виктор избранную им девушку. И откровенная, обезоруживающая любого скептика страсть его не ускользает от недоброго внимания некоторых из присутствующих на площадке, с противоположной стороны её. Там они кучкуются, там сосредоточены тёмные силы зла. Вся эта местная шпана. Все самые отъявленные негодяи посёлка, элита уличных мерзостей, сливки гнусной поселковой грязи.
     Обнаружив на себе откровенный влюблённый взгляд очередного поклонника, девушка продолжает сохранять на холодном лице невозмутимость и полное ко всему происходящему безразличие. И так искусно это у неё получается, словно страстный, всё на пути своём обжигающий взгляд, направленный в её сторону, нисколечко её не интересует! О, это остужающее лучшие мужские чувства ледяное спокойствие надменных поселковых красоток! О, эти томные, с поволокой цвета набегающей на берег морской волны или цвета необъятной небесной лазури, глаза их... Увы, не нам, далеко не нам предназначен страстный, мечтательный взор их, взор божественный, неземной.
     
     Из толпы парней, которые не столько танцуют, сколько мешают другим циничным и хулиганским поведением, выделяется симпатичный парнишка. Он раньше остальных обнаруживает цель появившегося на танцах чужака, то бишь, Виктора. И выбор им прекрасной, волнующей и многих других девушки пареньку не по душе. Намерения подобного рода определяются с первого взгляда. Автора несколько разочаровывает прямолинейность негативных чувств ребячьей толпы. Судя по тому, как угодливо нашёптывают пареньку с обеих сторон его дружки, мерзко гымкая себе в ладошки от нецензурных словечек, гнусных сравнений и похабщины, зрителю ясно, что не такой простой этот паренёк. Что его уважают, и пытаются рассмешить гнусностями. Ох, далеко не простой этот симпатичный паренёк, вслед за зрителем подмечаю и я. Хотя он так же трафаретен, как все другие из неприглядного окружения его. Лично мне он виден насквозь. Словно этот циничный красавец помещён автором очередного телевизионного проекта под прозрачную стеклянную колбу, не имеющую ни дверей, ни окон.
     На этих танцах я имею возможность наблюдать за смазливым пареньком и дружками его, находясь среди зрителей в зале кинотеатра, не рискуя стать объектом внимания кого-нибудь из этой неприятной компании. Ведь только автор, в отличие от остальных, даже симпатичных, героев, имеет возможность и всё подмечать, и анализировать события, происходящие на глазах у зрителей. Самый положительный герой сценария, будь он и семи пядей во лбу, ничто перед автором, имеющим возможность то нагнетать обстановку, то снижать накал. И если автор, разойдясь в фантазиях, пожелает, он любого, даже и самого положительного героя, в любой момент способен выбросить из сценария, превратить в ничто, наделить такими отрицательными чертами, каких белый свет ещё не видывал. И никто об этом герое больше не вспомнит, если автору удастся найти ему замену. Что уж там говорить о глубоко отрицательных персонажах, как этот паренёк с красивой, но отталкивающей внешностью, как Хрящ (он же Семён Пивоваров), или упоминаемый неоднократно Пуня? Негодяй, от которого автору в своё время изрядно досталось. Просто так, ни за понюшку табаку. «Наверняка это один из местных авторитетов», — думаю я, внимательно следя за каждым появлением его симпатичной мордашки на экране. Я стараюсь не упустить ни одного движенья его головы, возможно, подавшей условный знак приятелям. Ну, скажем, красноречивый жест рукой. Или не очень мне приятная ухмылка сквозь зубы, недвусмысленные перемаргивания с одним из дружков. Возможно, этот красавец окажется, куда похлеще самого Хряща. Да и что такое этот Хрящ? Свет на нём, что ли, клином сошёлся? Или, может быть, он пуп земли? Давно известно, что хулиганы с красивой внешностью иной раз оказываются куда страшнее самых мерзких социальных уродов. Они менее предсказуемы и более коварны. Дотошный и вдумчивый зритель это прекрасно знает. Вполне возможно, что он испытал это, общаясь с подобного рода типами, на собственной шкуре. Как и автор, который нет-нет да и вспомнит иногда о Пуне. Он до сих пор не может успокоиться при одной мысли о давнем своём обидчике. Как заноза торчит этот Пуня в чувствительной авторской душе. Скажем, пьёт автор чай с малиновым вареньем, сидя на даче у окна в одиночестве; расслабленный после баньки. И как только собака под окном залает, так он скорей и посмотрит на улицу: не Пуню ли принесла нелёгкая? А вдруг Пуня уже объявился на территории садового двора, в котором и забора-то настоящего до сих пор нет, и вся местность как на ладони просматривается. Автор и собаку не успеет выпустить из вольера. И станет Пуня напротив окна, у которого автор пил чай с вареньем, не обращая внимания на злую кавказскую овчарку, от ненависти грызущую всё, что ей подвернётся под острый зубок. И примется Пуня опять своего дружка, Клёпу, докрикиваться: «Клёпа! Клёпа!» И так же смешно это у него будет получаться, по слогам, раздельно, как и много-много лет назад. А Клёпа и в этот раз отозваться на его могучий басок не удосужится. Вот Пиня так и будет пугать криком своим и автора, и его добрых соседей, пока автор вместо Клёпы не откликнется на бесконечный крик хулиганской души. И всё в точности повторится...Услышит Пуня тоненький авторский голосок, подойдёт к нему, взглянет исподлобья и спросит хриплым прокуренным басом: «Ну, и кто же кричал?» И такой мороз по коже пройдёт у автора, что он остолбенеет от удручающего чувства повторяемости всего, что когда-то уже было пережито. И что и дальше будет переживаемо не однажды. И, как и в молодости никого с ним рядом, увы, не окажется. Все друзья в прошлом остались. Иных уж нет, а те далече. А из вновь приобретённых приятелей никто и знать не будет, что с автором в их отсутствие случилось. И с тоской оглядится он; ну ни живой души вокруг, ни огонька в ближайших садовых домиках. Все поразъехались по городским квартирам. И только кровожадный Пуня да сам автор во всём мире. Да ещё злая собака в вольере. Но чем она ему поможет? Лаем разве что лишь? Но это ведь его не спасёт? И ещё раз повторит Пуня: «Ну, так кто же кричал?» И молчать мне приходится, стыдливо опустив глаза. Странно, я ведь далеко не мальчик уже, пора бы и за ум браться, а вечно куда-то влезаю, откликаюсь на что-то, беду накликаю на собственную голову, только себе хуже делаю, неприятности наживаю несносным безрассудным романтизмом.
     «Ты кричал?» — прожигает меня он взглядом своим. — «Ну, я кричал», — отвечаю я Пуне честно, хотя поджилки так же, как в детстве, дрожат. С грустью во взгляде жду рокового удара, которого до конца жизни мне не забыть. Словно никуда и не уезжал, а всё так и живу до сих пор в том маленьком, провинциальном городке, где население, пожалуй, даже уменьшилось с тех пор. Но Пуня меня почему-то не бьёт в этот раз, только вздыхает он горько, разочарованно. И оглядев меня с ног до головы, покачивает головой, разворачивается — и уходит по тропке, ведущей к железной дороге. Он не оглядывается. Вот так и исчезает он с глаз моих, мой давний обидчик, не сказав мне больше ни слова. И больше некому выкрикивать в пустоте непутёвого корешка Пуниного, Клёпы. Может быть, смирился и он с его отсутствием? Как я смирился. Да и в самом-то деле, сколько можно кричать-то?
     Впрочем, речь в данном случае не о нём вовсе. А речь о красоте. Эта красота, между прочим, вообще — страшная сила... Об этом знаю из собственного опыта. Тут я опять вынужден возвращаться на площадку, где мной в очередной раз был оставлен так до конца и не обрисованный герой сценария. Этот внешне красивый паренёк, который пока неизвестно, каков на самом деле окажется, если хорошенько с ним разобраться... Красота, она ведь не просто что-либо разрушает на своём пути или же убивает. Она, прошу заметить, всё это делает демонически, она словно завораживает всё вокруг, она увлекает наивных поклонников своих, она непроизвольно кружит им головы. И она же специально влюбляет в себя каждого встречного с первого взгляда. Всё для того лишь, чтоб заманить очередную жертву в самое пекло смертельных пыток и деспотических испытаний. И там, блестяще осуществив вступительную часть грандиозного коварного замысла, намеревается она разрушить всё, чуждое ей, до основания. Разрушить всё живое, тоскующее по ней, сковав по рукам и ногам красотой своей и кажущейся несчастным жертвам безгрешной и непорочной, но ложной любовью. Потому, должно быть, усмехнувшись, вдруг изрекает паренёк этот зловеще, почти как Хрящ когда-то: «А вот этого жлоба!»
     А после следует ещё и небрежный, полный презрения кивок кудрявой головой в сторону нашего героя. И тотчас из толпы доносится чьё-то нарочито жалобное, скулящее, ёрническое: «Эх, опять кого-то послезавтра хоронить будут!»
     Вот такие дела танцевальные.
     Виктор решительно направляется к своей избраннице. Восхищённый отчаянной решительностью его, замирает в зале зритель в предвкушении интимного и красивого. Какие сцены ждут нас с её участием. О, это то ещё зрелище! Женщине с такими красивыми ногами очень идут откровенные постельные сцены, но попробуй-ка раздеть такую женщину, хотя бы до трусиков. Очень сложное это дело. Сложное и хлопотное. Сколько цветов для этого потребуется, сколько шампанского будет выпито, какие слова будет произнесены — разве всё перечислишь? Это я из жизни знаю. Хотя иногда бывает, что девушку с такими вот ногами раздеть куда легче, чем девушку с волосатыми или с кривыми ногами. Ведь если у девушки ноги волосатые и она их не успела в очередной раз выбрить, чтобы не пугать возможных претендентов на руку свою и сердце, она ни за что на свете не станет снимать брюки в первый день знакомства с предполагаемым горячим поклонником. Она ему скажет, что сегодня ей этого делать как раз нельзя, потому что... И попросит подождать хотя бы пару дней. А когда она уже побреет ноги, тогда скажем вам, что ей уже можно, пожалуй, всё задуманное вами для сближения с ней. Что собирались вы предложить ей в первый день знакомства, но момент не по вашей вине был упущен. И если к этому времени вы в ней не разочаруетесь окончательно, обнаружив в ней какие-нибудь недостатки, в ответ на отказ пригласить вас к себе на чашечку кофе и всего остального, сопутствующего телесной, а, может, и духовной близости. Без чего и этот крепкий чёрный кофе её или ваш, кофе по-турецки, и самый натуральный цейлонский чай с лимоном или с коньяком стали бы вам поперёк горла, если бы вы увидели её волосатые или длинные, но кривые ноги. А уж ей-то, несравненной, подлинной красавице поселковой, богине с великолепными стройными ногами, о которых, как я уже сказал, сам Пушкин мечтал когда-то,— ей-то зачем стесняться ног своих? И какой резон скрывать их под джинсами от прилипчивых глаз многочисленных поклонников, которые то и дело пытаются раздеть эту красотку хотя бы похотливыми взглядами? Такие ноги так и хочется кому-то показывать, стараясь открывать их при всяком удобном случае, то наклоняясь слегка, то усаживаясь в кресло или на сиденье машины так, чтобы от них невозможно было оторвать восхищённого мужского взгляда. Или же, чуть скрывая их, в разрезах специальных на юбках сзади или с боков, что выглядит сексуально и заманчиво. И всякий раз демонстрируя их от тонких пальчиков на дивных ступнях своих до аппетитной, округлой и очаровательной попки.
     Если бы я был симпатичной женщиной, и к тому же ещё имел красивые стройные ноги, я бы точно никогда не пытался скрывать их, я умышленно не носил бы расклешённых брюк. И ещё, будь я такой красавицей, не носил бы ни за что на свете длинных объёмных юбок без разрезов впереди или сзади. Ведь сквозь эти разрезы, если они достаточно смелые и хорошо продуманные закройщиками, всегда можно подсмотреть и определить, а что же у них там, под модной, слегка шуршащей при ходьбе тканью? А если юбка длинная и без разрезов, скрывающая даже лодыжки прелестных женских ножек, как бы они могли догадаться, что у меня такие ноги, о которых многие мужчины мечтают всю свою жизнь? Мужчины стараются делать вид, что ноги интересуют их в женщине гораздо меньше, чем всё остальное, но это откровенная, беспардонная ложь! Да за такими стройными, растущими от самых ушей ногами, клянусь всем самым святым, можно отправиться без раздумий на самый край света. Только за одними ногами лишь, ещё не видя лица её, глаз, губ, ещё не заглянув ей в душу, но уже воспылав неземной страстью при виде настолько красивых, стройных ног, что наверняка от них был бы в восторге и сам Пушкин. Но кто пойдёт на край света или на окраину города за обладательницей бутылкообразных, волосатых, кривых или спичкообразных ножек, убедившись в этом воочию на танцах или в ресторане? И не спасут избранницу ни личико её ангельское, ни милый нежный голосочек. А за такой прелестной девушкой, как Ирина, я и сам пошёл бы куда угодно. Клянусь! Если бы только был я чуть моложе, и если бы имелся у меня единственный шанс из тысячи не за любые деньги купить ответную любовь её, а возбудить в ней ответную любовь своей страстной романтичной любовью.
     И вот они уже столкнулись лицом к лицу, наши поселковые Ромео и Джульетта. Они не могли не столкнуться на танцах. Всё к тому шло. Это было так же неизбежно, как историческая встреча айсберга с несчастным «Титаником». Или не менее занятная встреча всему просвещённому миру известной типичной американской красотки, Моники Левински, с ещё более известным любителем сексуальных изюминок Биллом Клинтоном. Да, если бы Виктор с Ириной не познакомились на поселковых танцульках и, воркуя о чём-то глубоко интимном, как настоящие голубки, не ушли с танцулек под ручку, это было бы несправедливым ходом в сюжете сценария по отношению к зрителю. Зритель не виноват, что пришёл в кинотеатр на просмотр этого фильма. Если уж он рискнул купить билет и занять своё место согласно купленному им билету почти в пустом или заполненном на треть зале, значит, что-то его туда привело? Значит, что-то такое особенное он рассчитывал там увидеть? Если бы он ни на что не надеялся, разве стал бы он посещать кинотеатр? Ему что, телевизора мало? И с какой стати купил он билет на этот фильм, а не на очередной американский триллер, где уж он ни за что не заскучал бы. С восторгом наблюдал бы, как взлетают в воздух новенькие, ещё не обкатанные, возможно, только сошедшие с конвейера машины. И как в мелкие щепки разносятся стойки пивных баров, столики в ресторанах и кафешках, где происходит круглосуточно одна лишь стрельба и непредсказуемые события. Где невозможно спокойно ни поесть, ни попить соков. И выпить пару рюмок виски с содовой вряд ли удастся без неожиданностей, возникающих из ничего. Вот и не опрокинуть там, не глядя, в горло рюмочку забойной, с гусеницей на дне её, мексиканской текилы. Стоит лишь присесть там за столик, как кто-то врывается и сходу начинает палить из всех видов скорострельного оружия куда попало и в кого ни попадя. И стрельба не прекращается до тех пор, пока его самого кто-нибудь не пристрелит точным выстрелом в упор из-за стойки бара или сквозь щель разбитой двери, или у него не кончатся вдруг патроны. Вот и приходится бедняге зрителю наблюдать, как взлетают на воздух цистерны с ядовитыми веществами, как идут под откос электропоезда, как падают на асфальт или на крыши домов пылающие огнём вертолёты. И, вообще, горы трупов остаются там, где триумфально движется мускулистый супер-герой. Ему, видите ли, вдруг приспичит отомстить немедля за нелепую гибель такого же крутого и мускулистого, как и сам он, парня, прибывшего в столицу покорять сердца местных красоток, но показавшегося кому-то не слишком презентабельным с виду.
     И если зрителю всего этого не показать, он ведь разочаруется в кино. И больше зритель не будет ходить в этот уютный кинотеатр с мягкими креслами и с ненавязчивым сервисом. Никогда, ни за что! Как его ни уговаривай, какие преимущества, какие призы не сули ему в обмен на то, чтобы хоть на четвёртую часть заполнить кинозал в день очередной премьеры — всё с возмущением отвергнет, всех к чёрту пошлёт он. И упрётся зритель, как бык рогами в дерево, в собственный диван, полёживая на котором, он с помощью пульта по сериалам, как газель по горным склонам, скачет. Всё, уговаривать его бесполезно. Не пойдёт он больше ни в какое культурное заведение, а особенно в кинотеатр, если там будет что-то отечественное, без оглушительной бесконечной стрельбы и дико ревущих моторов. Никуда, представьте себе, не пойдёт он! Возможно, разве только в цирк или на скачки, где, по крайней мере, у него есть возможность хотя бы поставить на какую-то тёмную лошадку. А вдруг и повезёт. Мало ли что в жизни случается, иногда в ней и вправду кто-то выигрывает. Вдруг эта тёмная лошадка как раз и прискачет к финишу первой? А быть может, и такое ещё случится: скучающий в одиночестве зритель выйдет на улицу, и будет бродить по этой улице и по другим улицам, пока не стемнеет. А когда стемнеет, вернётся домой, где тоже стемнеет, как и на улицах, но там хотя бы можно включить свет. Включить его, и продолжать бродить уже по комнатам, как будто это те же улицы, на которых все фонари давно отключены, и где хоть глаз выколи, когда возвращаешься, чуть припозднившись, от каких-то своих приятелей. Одна, две, три...Ведь каждая из комнат в пустой холостяцкой квартире, как настоящая городская улица. Если улиц в доме больше трёх, тогда вполне можно воспользоваться и подвернувшимся под руку висящим на стене в прихожей велосипедом, чтоб не так уставать, обходя их в ночное время или на рассвете. А уж на улицах-то всегда можно найти что-то отдалённо похожее на кино. Какой-нибудь занятный сюжет с продолжением или без продолжения. Скажем, можно обнаружить иногда кровавую драку как раз на углу собственной очень короткой улицы, небольшой загогулиной вокруг истоптанной пешеходами клумбы, завершающей на пересечении с улицей Сурикова всем известный проспект Строителей. Там, где раньше было кафе «Милена». А теперь на этом самом месте открыт супермаркет с довольно расплывчатой надписью на фасаде его: «Торговый дом». Можно остановится совсем рядом, на противоположной стороне этой до боли знакомой улицы, у 28-го почтового отделения, или у конечной остановки десятого троллейбуса, и внимательно наблюдать всю драку, от самого её начала до конца. И как они друг за другом некоторое время бегают, находясь под аркой дома для глухонемых, в котором живут не только немые или глухие, но и кто там только не живёт. Они начинают там суетно бегать, и, столкнувшись, наконец, в одном из углов, принимаются настырно хватать один другого за лацканы пиджаков. И дёргают их с остервенением, срывая с мест последние пуговицы. А потом они упираются один в другого лбами и топчутся на месте, пытаясь или повалить противника на асфальт, или сделать ему подсечку ногой, чтобы вывести его на какое-то время из строя. А третий колотит одного из них сзади, наносит ему град ударов в печень, по рёбрам, в шею. А с того, как с гуся вода. Все эти удары для него, похоже, слабее комариного укуса. Ведь он сцепился с более серьёзным противником. Их схватка всё и решает. Исход драки зависит от того, кто первым окажется на земле. И они так и носятся, не расцепляясь и не имея возможности как следует пнуть врага ногой или долбануть кулаком. До тех пор, пока кто-то из них и вправду не свалится. И упадёт на спину, крепко ударившись затылком об асфальт, что для трезвого человека могло бы закончиться трагически. Для этого же — ничего подобного. С него, как с гуся вода. Он как ни в чём ни бывало, этаким живчиком тотчас вскакивает на ноги, и давай месить всех, кто подвернётся ему под горячую ногу, кто наткнётся на его кулак. И становится понятно, почему его противник так упорно старался не дать возможности ни его ногам, ни кулакам развернуться во всём их драчливом блеске. Зная об этой ловкости его, он побаивался таких действий со стороны своего врага. Сам-то он был лишь немного знаком с приёмами вольной борьбы, в то время как этот явно занимался когда-то кик-боксингом.
     И вот уже один из приятелей, которые тщетно пытались угомонить «боксёра», от удара его в подбородок носком ботинка падает на спину, но в отличие от противника так и остаётся в неподвижности. И другой вслед за ним, то ли поскользнувшись, то ли потеряв равновесие, всем грузным телом вдруг присаживается на собственную задницу. Некоторое время он сидит, словно бы отдыхая. А этот не бьёт его, он милостиво позволяет ему чуть приподняться. Он уже вошёл во вкус уличного боя. И как только сидящему на заднице удаётся переменить своё незавидное положение, с задницы переместясь на колени, тут он ему и наносит один удар в лицо. Ногой, понятное дело. В кик-боксинге это разрешено правилами. От такого удара легко можно остаться без челюсти. Смещение её набок или перелом обычному человеку, не умеющему драться, например, мне, гарантирован. И в такой ситуации продолжать схватку бессмысленно. Но вот в чём интерес подобных боёв: опершись в землю обеими руками, как бы стартуя на стометровку, крепыш-борец отнюдь не собирается сдаваться на милость победителя. И ему удаётся встать на ноги. Более того, он готов продолжать драку, как будто и не было падения, и не было нокаутирующего удара. А там и лежащий бездыханным на асфальте приятель его потихоньку приходит в себя. И опять они оказываются в большинстве. И вновь их двое на одного. И прерванная на какое-то время драка разгорается с новой силой. Гляжу, опять они сцепились. Один пытается кик-боксёра свалить с ног, а другой бегает вокруг, нанося ему по рёбрам, под печень и в почки удар за ударом. Но уже не кулаком, а подобранным на асфальте камнем. И вот (о, несравненное ни с чем иным зрелище уличной драки!) уже и кик-боксёр оказывается на коленях. И лицо его неузнаваемо изменилось. Оно всё в кровище, на нём живого места нет. Один из них продолжает бить его уже не камнем, а кулаком. И делает он это методично, со знаньем дела. Для удобства опускается перед ним на четвереньки, чтоб зря не мазать и бьёт его, бьёт, бьёт. Словно гвозди в доску вколачивает. А напарник пытается ударить кик-боксёра не кулаком, а ногой, едва сохраняя равновесие. Боится, как бы и самому не свалиться рядом. В гололёд исход любой драки непредсказуем.
     И так продолжается до тех пор, пока кто-то их всех — окровавленных, в разорванной одежде, злых, вошедших в раж — не растащит в разные стороны. Ведь кому-то подобные драки вовсе не нравятся. Обычно очень не нравятся они пожилым женщинам, ветеранам и смелым девушкам. Как правило, это обладательницы визгливых и до ужаса противных голосков, способных заглушить даже басистые голоса дерущихся. Порой, слушая этих милых барышень с собственного балкона, ей-Богу, так и хочется запустить в них сверху пустую пивную бутылку, или картофелину из ведра, или горшочек с каким-нибудь цветочком, стоящим на подоконнике. Чтобы заткнулись они там внизу, наконец, хоть немного поспать дали. А-то визжат-визжат прямо под окнами, или вдруг довольно похабную песню, из обычного теперь репертуара попсы, пьяными голосами вразнобой завопят на всю улицу. Посреди ночи, возвращаясь из кабака или с дискотеки, где всё это и крутилось в неимоверных количествах.
     Эти девушки, скорее всего, их подруги. Обычно они сидят на ящиках у входов в магазины, или собираются в подъездах, где пьют из горлышек пиво, курят и там же ссут или срут, когда им приспичит. Эти подруги и сами иногда запросто могут вмешаться в подобные потасовки, защищая собственных довольно гнилых, замечу, кавалеров. И особенно опасны, насколько я могу судить, их прицельные удары в поверженное на асфальт лицо острыми шпильками туфелек или сапожек.
     Но чаще всё-таки разнимают дерущихся люди преклонного возраста. Старушки, к примеру. Реже вклиниваются между дерущейся молодёжью седовласые старики-ветераны. Может быть, они этих драк за долгую жизнь свою уже столько насмотрелись, что их просто невозможно удивить очередной, да ещё и столь бездарной ко всему прочему. Ну кто же так дерётся-то? Ты вот возьми да врежь ему всей пятернёй прямо в сопло. Да так, чтоб одним ударом враз и покончить с ним. А то машут-машут ручонками-то, только что с этого толку? Так, баловство одно. Мумуканье слюнявчиков. Суета сует, гражданин начальник, вот такие чисто петушьи межсобойчики. То ли дело на перо кого-нить подсадить, аль грызольник ему пропёрдючить, или лезвием обычной чуть туповатой ещё от самого производителя «Балтики», спрятанным меж пальцами какого-нибудь мудилу по шарам вдоль или поперёк полоснуть. Опять же, кислотой в них же, проходя мимо, брызнуть из флакончика. Или, на худой конец, хоть крупнозернистой солью промеж рогов сыпануть, неразбавленным васильком* на веранде у себя угостить эту падлу, чтоб тотчас и окочурился, если слаб на желудок, на печень или на почки...Или они просто не могут пройти мимо, чтобы хоть как нибудь не вмешаться и самим тоже слегка не помутузиться? Ещё раз молодость свою вспомнить. Ну, пристыдить их хотя бы, раздражённо этак седой головой своей покачать, грозя им большим, чуть искривлённым от старости и тяжких трудов указательным пальцем, печально вздохнуть, на худой конец. Я имею в виду в первую очередь старух.
     А мне очень интересно на них смотреть, не участвовать в подобных уличных потасовках, а смотреть на них со стороны, не упуская из виду ни одной детали, любую мелочь фиксируя в голове своей, любую реплику впитывая, как губка. Не знаю, почему так люблю я наблюдать всякие разборки, стараясь не вмешиваться. Может быть, в этом просматривается какой-нибудь комплекс? Чего-то мне, может быть, не хватает, чем-то я себя в предыдущие годы жизни обделил — вот и получается, что навёрстываю упущенное в детстве и далее, вплоть до настоящего времени. Не всегда я выглядел таким, знаете ли, безукоризненным героем, каким мне бы хотелось всякий раз выглядеть в чьих-то глазах. Особенно в женских. Я иногда не только в драке не мог проявить себя, но и на словах перед кем-нибудь пасовал. Ну, он, предположим (откровенный, между нами говоря, наглец и негодяй), меня, бывало, оскорбит, а я что-то в ответ только и промямлю беспомощное, неадекватное ничуть нанесённому мне при многочисленных свидетелях оскорблению, а вот как домой уже вернусь — вот тогда-то и пошло-поехало. Уж такие, бывало, кровавые картины расправ над ним рисует богатое воображение моё, что сам же порой и ужаснусь собственной кровожадности. В оправдание своё могу заверить читателя, что ни разу я всех этих ужасных сцен так и не воплотил практически.
     А, может быть, поэтому и наблюдаю я с удовольствием всякие драки, разборки, сведения счётов, закидоны и тупое всё это месилово, что там как раз и виден непременно закономерный итог? Кому-то ведь там обязательно накостыляют так, что его и мама родная не узнает, вернись он домой, а не в ментовку, где ему ещё и добавят, если он, не дай Бог, что-то им вякнет, когда они станут в обезьянник его запихивать. Вот и смотрю я на них не без любопытства — они как зеркальное отражение моих самых низменных чувств и невероятных кровожадных, зубодробительных и, на первый взгляд, вовсе мне не свойственных желаний. Хотя, кто знает, у кого какие могут быть на самом деле желания?
     Да никто этого даже представить себе не может. И я их, низменные желания свои, получается, реализую вот таким странным образом, наблюдая за ними со стороны, на халяву, за чужой опять счёт. Или, представьте себе, весьма также мне любопытно наблюдать и посадку граждан в набитый донельзя троллейбус в час пик, когда троллейбусы, точно их водители меж собой сговорились, выстраиваются на конечном пункте с опущенными рогами. Когда, казалось бы, самое время подкатывать кому-то из них к остановке, где собралась огромная толпа, отчаявшаяся от безнадёги ожидания. Какие же страсти порой там наблюдаются! И как приятно бывает наблюдать их, прогуливаясь к киоску за сигаретами и зная, что вряд ли пожелаешь в них участвовать. А если и придётся всё же садиться в утренний многолюдный троллейбус в силу непредвиденных обстоятельств, скажем, добираясь зимой до вокзала, а оттуда «Тарзаном» отправляясь на дачу, то обходясь при этом без шекспировских монологов, типа: «Сесть иль не сесть?», «Что благородней духом: покоряться или не покоряться?», «Артачиться или не артачиться, исходя из чисто субъективных соображений?», «На четвереньки стать, склонясь под неподъёмной тяжестью снятого с плеч рюкзака, перекрыв выход к передней двери со стороны задней или средней?», «Или всё же не стать на четвереньки, оставив рюкзак на спине, как бы тебя ни костерили, какими обидными словечками ни сыпали бы в твой адрес за то, что он всем мешает?», «Или ни у одной из дверей первого троллейбуса не склониться и не прогнуться, а проигнорировать эту чёртову посадку?»
     Но в итоге ведь можно остаться и на неуютной, с разбитыми стёклами и с переломанными лавочками остановке. Остаться без пуговиц на куртке, с раздавленными в твоём рюкзаке сырыми куриными яйцами и с выдавленной из пластиковой баночки густой 30-процентной судогодской сметаной, жирное пятно от которой уже заметно на брезентовой ткани. И тебе это надо? Тебе это очень надо? Неужели ты не можешь без всего этого обойтись, пройтись пешком, здоровье поберечь, воздухом осеним насладиться?
     Или всё же стоит рискнуть быть втолкнутым штурмующей двери толпой внутрь самого первого троллейбуса? Да в отместку за все неудобства и пристроиться как бы ненароком к чьей-то симпатичной девичьей попке, или же не стоит ради этого рисковать питательным содержимым своего рюкзака? Лучше всего, почему-то мне кажется, не садиться вовсе в этот чёртов троллейбус в час пик. А сесть в него из благоразумия и щадя себя самого, когда всё уже угомонится вокруг, когда всё устаканится в различных видах муниципального общественного транспорта, всё утрамбуется или более-менее рассосётся. И лучше всего не покоряться благостным неспешным раздумьям, стоя до самой конечной остановки без надежды присесть хоть на минутку, чем сесть ещё при посадке, но покориться навязчивой, глупой и развратной мыслишке, навеянной случайно замеченной хорошенькой женской ножкой... Вот и осталось одно возможное в таких стеснённых условиях развлечение для человека почтенного возраста, но с чёртиком во взгляде.
     А ведь всякое кино — это тоже сплошные страсти, только происходящие на экране. И там те же драки, в которых всё сплетается в такой пёстрый клубок, что невозможно понять, где свои, где чужие, а где вообще посторонние. И разборки всякие меж могущественными мафиозными кланами и сотрудниками, между этими довольно серыми мышками, меж белыми воротничками с унылыми лицами, хотя и с хорошими манерами и более-менее благоприятным воспитанием, не поделившими территорию собственного влияния. И прицельная стрельба по всему, что только движется вдоль или поперёк, вверх или вниз, или только вверх и, между прочим, всё выше и выше. И непременная лихая погоня на всевозможных видах транспорта, не исключая подводные лодки, космические ракеты, дирижабли и крошечную, как у настоящей сказочной Золушки, женскую туфельку, из которой настоящие джентльмены только что выпили подряд несколько бутылок шампанского. А потом кто-то из них попытался сгоряча напялить её на свою громадную гренадёрскую ногу, но этого у него не получилось — туфелька разорвалась, не выдержав чрезмерной нагрузки. И тогда этот мощный, но бестолковый детина сорвался с места и куда-то понёсся с места в карьер, зажав остатки туфельки в мощном своём кулачище. И топот множества бегущих ног, и шуршание колёсных протекторов по мокрому асфальту, и скрежетание накатывающих на тот же, только сухой асфальт всё разрушающих на пути своём стальных танковых гусениц. И пронзительно звонкие трели в свисток с горошинкой внутри. И резкий, и пронзительный чей-то свист с помощью двух изуродованных на деревообрабатывающем станке пальцев, сквозь выбитые в одной из драк верхние зубы одного из резко отрицательных героев. Всё в кино происходит точно так же, как и в жизни. Ведь и в ней проистекает, царит и властвует такая же в точности, как в кино, борьба за благовидное место под солнцем. И тот же темперамент в ней наличествует, без которого ни один сценарий невозможно себе представить, не говоря уже о том, чтобы его впоследствии ещё и воплотить в жизнь. Киношную жизнь, понятное дело. И те же низменные, оскорбляющие даже самых отрицательных героев желания, за которые им самим же после становится мучительно стыдно, если они ещё реагируют на игру собственных страстей и выражаемых ими внутренних чувств. И также в ней много постыдных поступков и отвратительных привычек, от которых лично я, к примеру, всегда старался избавляться. Клянусь, я делал это, сколько себя помню. Правда, не всегда это у меня получалось как следует, но в оправдание своё скажу, что я хоть старался. Или делал вид, что стараюсь. Это не значит, что я могу опускать теперь руки и, почивая на лаврах борца со своими вредными привычками, не продолжать бороться с собственными недостатками, чтобы хотя бы уменьшить число их. И сколько пафоса, сколько ложной патетики в исповедальной речи моей, и каких только торжественных обещаний не доводится произносить мне порой, чтобы себя самого в первую очередь утешить, убаюкать, усыпить в себе всякие сомнения и остатки скромности. А после всё нарушить могу я с такой лёгкостью, как бы случайно, в связи со сложившимися не по моей вине обстоятельствами, не позволяющими ничего в судьбе своей переменить в лучшую, более достойную сторону. И продолжать нарушать сложившиеся привычки дальше, как ни в чём ни бывало, следуя этой вновь приобретённой традиции. И опять исповедаться перед своей совестью, откровенно обманывая её, но с такой верой в душе, с таким темпераментом и так чувственно, что возникает надежда: авось в этот-то раз и удастся преодолеть, наконец, собственное безволие, вырваться из порочного круга мелких обывательских страстей. И подняться над постылой земной обыденностью, и достичь полной во всём гармонии и какого-то даже целомудрия. Но к глубокой старости, увы. Как ни печально это констатировать. Вот и произносимые кем-то из героев слова, примерно такие же страстные и многозначительные, или наоборот — такие же холодные и бездушные, но в итоге — и те, и другие всё так же тщетны и так же бесполезны, совершенно пустые они. И лучше будет не брать их в расчёт.
     И всё же зрителя обижать нельзя. Его всячески лелеять и холить надо, над ним и дышать всякому автору боязно, если он рассчитывает на взаимность, обращаясь к зрителю или к читателю. Не приведи Господь ему, зрителю, хоть в чём-то не угодить. Автору нужно в лепёшку расшибиться, но зрителя ублажить, умаслить его, заинтриговать, увлечь, воодушевить. Обязательно надо задеть зрителя за живое, любой ценой, пусть даже и отказом от собственных высокоморальных и высоконравственных принципов, которыми ему не хочется поступаться. Но он обязан переступить через себя самого, изменить себе или загнать себя в угол — и всё это в угоду массовому зрителю. И это должно выглядеть талантливо, даже полное фуфло! Зритель, он ведь не дурак, он же всё видит и про всё этот зритель уже наперёд самого автора знает. Автор и чихнуть ещё не успеет в каком-то из описываемых им эпизодов сценария или романа, а зритель ему уже с балкона, с галёрки или лёжа на уютном диванчике, где-нибудь за городом, на собственной даче: «Будь здрав, ваше сиятельство!» Глумливо так... дескать, знаем мы вас — щелкоперов, бумагомарак... Как же, как же, чай, и мы кое-что всё же в искусстве-то разумеем!
     
     Пора нам возвращаться к нашему сценарию, в кинозал, где длится это таинство, именуемое кинозрелищем. Из всех искусств оно самое близкое народу, хотя, глядя на полупустой зал, трудно с этим согласиться. И всё же, какая-то доля истины в этом есть. Процентов на 15, пожалуй. Или меньше. Одна парочка, сидящая на креслах в последнем ряду, кажется, решила заняться любовью. Это не очень эстетично — ну что за секс прямо на креслах, или уже даже на полу? — так, одно расстройство. А вот мне так заниматься любовью, к сожалению, не довелось. А теперь как-то уже и неудобно. Я не о том, что мне было бы жёстко или что-то мешало бы мне. Нет, неудобства как раз не в этом. Да и вряд ли у меня так уже получилось бы.
     Впрочем, о чём это я? Ведь обещал вам вернуться в кинозал, но не на последний ряд, а на экран. И возвращаться пора нам ни в коем случае не из кинотеатра, где фильм в самом разгаре, а к нашему главному герою. К тому герою, о котором мы на время забыли, увлёкшись отвлекающими рассуждениями о чём угодно, только не о нём и не о ней. Я имею в виду Ирину, понятное дело. Эту замечательную героиню нашего сценария, о красоте которой добавить больше нечего, вот разве лишь стихотворение какое-нибудь ей посвятить, только вряд ли и оно будет её достойно. И всё-таки, разве нам не интересно, ну как он там? Жив ли курилка? Или же этот курилка уже на ладан дышит, или он дуба дал, или врезал дуба, а может, окочурился, или сыграл в жмурика? А она... Вот интересно, а что с ней происходит как раз в это время? Уж очень любопытно бывает, знаете ли, подсмотреть за действиями какой-нибудь хорошенькой девушки. Понаблюдать за тем, чем занята наша героиня в то время, когда мы несколько отвлеклись от наблюдений за этой очаровательной парочкой влюблённых. Может быть, она всё так и стоит там, рядом с ним, в неразрешимых раздумьях: танцевать ей с ним или не танцевать? Или она уже танцует с героем нашего сценария? А, может быть, она танцует не с Виктором, а с кем-то другим? А он, получив её отказ, наблюдает это в стороне, покусывая губы? Как в своё время моторист Санька покусывал их, глядя, как к этому залётному фраеру клеится его любимая с детства чувиха? А вот теперь и Виктор, быть может, оказался в его шкуре и на собственном опыте испытал, что это значит: быть отвергнутым красивой тёлкой на танцах! И строит он теперь всякие мстительные планы в адрес своего более удачливого соперника. Мы пока не знаем, как там всё обернулось. Вполне возможно, что это — необоснованные авторские домыслы. Может быть, ничего такого страшного и не произошло. Вдруг она вообще ушла? Это было бы неожиданно, хотя и такой вариант не исключается. Да, она запросто могла покинуть танцы чисто по-английски, ни с кем не прощаясь и ничего никому не обещая. В том числе и Виктору. Или, может быть, вот ещё что... тонкая шпилька на её белой туфельке неожиданно сломалась — вот она и не уходит с танцев, но отказывает теперь всем подряд в белом танце, боясь признаться, что всё дело в остром каблучке, а не в ней самой. Как они могли бы подумать, получая от неё один отказ за другим. Ведь и такой вариант вполне реален. А, может быть, ей все эти танцы-шманцы надоели хуже горькой редьки? Станцевав парочку раз и разочаровавшись во всём окончательно, она давно уже убежала домой одна? Сделала ноги, не дождавшись хоть какого-нибудь случайно подвернувшегося ей под руку на выходе из танцев провожатого? Ну, хотя бы и героя нашего, который как раз к ней и направился было, если, конечно, кто-то её не перехватил у него под носом и не увёл эту очаровательную девушку подальше, ласково нашёптывая ей что-то на ушко и громко гикая от удовольствия? Вот она и расстроилась оттого, что его, героя нашего, по такой досадной случайности упустила из виду. Поэтому и направилась, быть может, домой в одиночестве. Чтоб немного поплакать дорогой над своей горькой девичьей судьбой. И почему думают, что только у дурнушек слёзы на глазах не просыхают? Откуда столь предвзятое мнение возникло у общества? Ведь это ложная мысль совершенно. И, более того, она даже весьма вредна. Так вот я так скажу, что не только уродливые, имеющие множество недостатков девицы подушки свои слезами орошают по ночам, но и красивые девушки тоже плачут. Да ещё как плачут они порой. Никто не видит этого, к сожалению, потому что на людях эти красавицы всегда так ослепительно улыбаются, что к ним и подступиться невозможно, боязно получить отказ. Поэтому никому и в голову не приходит, что они умеют и плакать. Так вот, в том, что Ирина одна домой могла бы уйти, ничего странного нет. Это нормальное явление. Можно подумать, что одни дурнушки возвращаются с танцев в одиночестве. Ничего подобного. Дурнушки-то как раз чаще гурьбой оттуда возвращаются. Да так похабно поют, такими гнусными голосами орут пошлые словечки песен, что будят окрестное население и собак из себя выводят. И логика тут проста, как дважды два — дурнушек больше количественно. Вот они и ходят везде толпами и с дурацкими песнями. Вы не обращали внимания на тот факт, что прекрасные незнакомки, женщины божественной внешности чаще встречаются в одиночестве? Не правда ли, очень странное явление? Я иногда обращал на это внимание; особенно когда был моложе. И мне даже удавалось слегка развеять их тоску, подойдя к ним и заговорив о чём-то возвышенном, а после перейдя и на что-то обычное: о погоде, кошках, сортах сухих вин и о возможных развлечениях. Не всегда, правда, удавалось заманить подобных красоток в свою убогую комнатушку под самым чердаком с тараканами и клопами. Комнатушку, снимаемую на городской окраине, но и тех, которые всё-таки клевали на дешёвые студенческие приманки, для убогого студента вполне хватало.
     Так ушла она или не ушла? Вот что нас должно интересовать больше всего! Тут и ходьбы-то каких-то полкилометра. Привыкать ей, что ли? Можно подумать, что она всегда и везде непременно в окружении толпы страстных поклонников. Увлечённых красотой её ножек или каких-то других частей столь прекрасного молодого тела, мимо которого невозможно пройти равнодушно, не оглянувшись хотя бы раз. Да она и не боится ничего, и не испытывает никак комплексов, поскольку твёрдо знает себе цену. И она всех местных поселковых пацанов примерно своего возраста и чуть старше как пять собственных пальцев знает. И никого она не боится. Ни единого человека во всём рыбачьем посёлке. Да и кто посмеет её хоть пальцем тронуть? Да пусть они только осмелятся к ней хотя бы прикоснуться случайно или нарочно! Неужели она не найдёт защитников среди известных ей самых крутых пацанов. Да они же за неё любому тут запросто башку свернут! Их вон только лишь одним пальчиком помани, только скажи им, кому шею следует намылить, накостылять как следует, так они ему не только шею намылят, но и ещё кое-что. Впрочем, пока не известно, как всё это происходит на самом деле. Ведь события на экране могли бы развернуться как угодно, если бы автору не приходилось к ним периодически возвращаться. Что делать, уж кому-кому, а автору то и дело доводится возвращаться к сюжетной линии своего сценария. Ну, хотя бы с той целью, чтобы как-то подправлять в нём события, вносить коррективы в действия героев, предотвращать нежелательные для фильма и для героев его печальные последствия их необдуманных поступков. Трудно предсказать их порой, просматривая вот такие фильмы, где ничего нельзя предусмотреть наперёд, где все меняется в одно мгновение. Вот ты предсказываешь, к примеру, свадьбу каких-то милых тебе молодых людей, но не успеешь и цветы приготовить им в подарок, а они уже разошлись, как в море корабли. Готово дело — «А свадьбы не будет!» — орёт кто-то из них, подобно одному из милых героев комедиографа Леонида Гайдая. Тогда ты опять предсказываешь что-то своё — и снова промашка, опять не в десятку, а скорее, в молоко или пальцем в небо. Это не очень приятно всякому сочинителю подобных историй, не исключая и автора просматриваемого сейчас сценария. И после очередной промашки тебе уже не хочется ничего предсказывать, чтобы не накликать какую-нибудь беду своими пророчествами невпопад. А хочется просто смотреть на экран и любоваться хорошенькой женщиной, появившейся там во всём своём блеске. И только за ней следить, следить, не упуская ни на мгновенье из виду. Куда она — туда и глаза твои. Только её одну слушать, слушать. Чего бы она ни натворила там, и что бы она там такого особенного ни сказала, а всё равно только её одну и хочется на экране видеть. Пусть даже она маньячка какая-нибудь, вся в кожаной сбруе и с плетью в руке. И пусть она всех этих мужиков просто на куски режет, крошит, строгает. И пусть она связывает их бельевой верёвкой, и плетью пусть стегает их, висящих вниз головой со связанными за спиной руками, да ещё и с кляпом из её грязных трусиков во рту, туго затянутых на затылке прочным кожаным шнуром. Это даже слегка возбуждает того, кто смотрит подобные сцены со стороны. Жертве-то подобное вряд ли приятно, но она так извивается, подвешенная на крюке вниз головой, что можно подумать, что и ей так же приятно, как и зрителю. И даже когда она, переходя всякие границы, вдруг вонзает в живот бедняги острый как сабля кинжал — всё равно от этого невозможно оторваться. В кино всё, связанное с красивой женщиной, не может не возбуждать внимание. Уж больно хороши ножки её, а всё остальное в этом кино не так уж и важно. На то она и женщина, чтобы кто-то любовался её ногами, лицом, попкой и всем остальным! А других героев и не замечать бы, как будто их на экране и нет вовсе. Игнорировать этих босяков и уважаемых всеми граждан: героев труда, известных революционеров, знатных трактористов, высококвалифицированных бульдозеристов, метеорологов, геодезистов, таксистов, культуристов, геологов, разведчиков, генералов, космонавтов, печников, мелких лавочников, многостаночников, знатных комбайнёров, знатных сталеваров, могучих, высокопродуктивных дояров, гибких как садовые резиновые шланги танцоров, мускулистых рекордсменов... Ну, всех, словом, кроме какой-нибудь роскошной красавицы со стройными и почти всегда оголёнными ножками. А этих барбосов мужского пола хоть бы и вообще не было в кинофильме, ничего он от этого не потерял бы. Ведь, честное слово, только раздражают они порой нас, некстати появляясь в кадре, да ещё крупным планом, с таким видом, словно они — по меньшей мере пупы земли.
     Ну вот: она ушла на работу, а жених её встал с постели в длинных семейных трусах и у зеркала, мурлыча под нос «Подмосковные вечера», бреется. Нам показывают подробно и обстоятельно его кривые волосатые ноги, обрюзгшее синеватое лицо, взлохмаченные после сна волосы. Зачем нам всё это, зачем нам его намыленные густой пеной щёки и острая бритва, которой он долго скребёт лицо своё, а после ещё и тщательно вытирает махровым полотенцем? Ещё только одного не хватало: чтоб оператор и кривые волосатые ноги его продолжал показывать крупным планом, словно они — женские, гладко выбритые, стройные, с чуть пухленькими соблазнительными пальчиками! Это было бы свинством с его стороны — так откровенно демонстрировать зрителю эти тонкие, волосатые, эти кривые-кривые, просто до омерзения кривые мужские ноги!
     В своей ли тарелке они на этих танцульках, если всё ещё танцуют свой первый танец, или же только договариваются об этом, и ещё неясно, будут ли они танцевать? Может быть, они не собираются этого делать, потому что очень уж тесно на этих поселковых танцах? И неужели никто не думает их наконец покинуть? Ведь, если на этих танцах и потанцевать с какой-нибудь хорошенькой танцовщицей невозможно, зачем тогда они нужны? Чтоб не танцевать с хорошенькой танцовщицей? Или чтоб станцевать с ней, но так стремительно, напористо и раскрепощёно, что не позволять делать это всем остальным танцорам и танцовщицам, не менее хорошеньким, грубо препятствуя проявлению их танцевальной индивидуальности. Хотя лично ему все эти танцы-шманцы, все эти «два прихлопа, три притопа», «и раз-два три, и раз-два три», «два шаги налево, два шаги направо...» вовсе и ни к чему. Он для того пришёл сюда, чтобы познакомится на танцах с наиболее яркой из поселковых красоток. Чтоб уже в первую ночь подружиться с ней, пригласить её к себе в общагу на кофе, вино или пиво. А если повезёт, то отыскать в единственном на весь посёлок очаге культурного досуга свою распрекрасную вторую половинку. Ну и всё, и больше сюда ни шагу, никогда и ни при каких обстоятельствах канатом бы его сюда не затащили. Не его это сфера деятельности, не здесь стратегический интерес нашего положительного во всех отношениях героя, случайного посетителя провинциальных танцулек-шманцулек.
     Насколько я помню, он был оставлен нами в полной неопределённости, когда он к ней направился с намерением пригласить даму на танец, а заодно и более детально рассмотреть её ноги. Очень мне интересно, да и зрителю тоже, как он там, всё нормалёк у него, или же полный облом? Дошёл наш герой до своей избранницы или так до сих пор и идёт к ней, не без труда пробираясь сквозь разгорячённые теснотой и движениями в такт с музыкой тела? А может, он успел уже и вернуться от неё, получив отказ, или напротив, передумал её приглашать, встретив на пути другую поселковую девушку, которую в полумраке как следует не разглядел и, растерявшись, подумал, что это она и есть? Или, может быть, герой наш задумался вдруг о чём-то, более важном в стратегическом плане, чем эти заурядные танцы и все красивые девочки с растущими прямо от ушей ногами. И резонное для таких случаев соперничество за право пригласить одну из них на медленный танец. И явная угроза со стороны местных подростков быть битым ими тотчас по завершению заключительного танца. И даже дикой силы музыка эта, заглушающая всё живое вокруг? Ну, скажем, подумал он: а достаточно ли надёжно закрепил я сети на специальных крюках для просушки перед очередным выходом в море (в реку), не стырят ли их случаем, не порежут ли на более мелкие части местные браконьеры?
     
     Вот я однажды, помнится, приехал в Киев рейсовым автобусом из Прилук. Проехал в метро со станции «Пионерская» к «Арсенальной» и прогуливаюсь себе спокойно по Крещатику, от «Первомайского» парка следуя, из которого хорошо чудный при любой погоде Днепр рассматривать. Днепр, плавно несущий глубокие волны свои в самое синее в мире Чёрное море. На хорошеньких женщин, как всегда, засматриваюсь и мечтаю: «Эх, вот бы с какой-нибудь из них ещё и познакомиться при удобном случае», а на табло, расположенном на одном из домов, появляется вдруг бегущей, как раз входившей тогда в моду, электронной строкой:
     «НЕ ЗАБУДЬ ВЫКЛЮЧИТЬ УТЮГ!»
     А я забыл, выключил я его или так и оставил включённым! Боже, застыл я на месте как парализованный, что делать, дома ведь никого! Всё, это — конец! Даже сейчас мороз по коже. Утюг я и вправду не выключил, но, к счастью, брат сбежал в тот день из школы — у них диктант был по русскому, а он их терпеть не мог,— вот и успел как раз, когда он только-только стал раскаляться...
     
     Да нет же. Всё как будто застыло или замерло до рассвета. Они ещё не танцуют, хотя, кажется, уже столько времени прошло, что давно бы пора и затанцевать, наконец. Но он к ней ещё только добирается. Ну, какая же на этих танцах ужасная теснотища! Даже у нас в Прилуках на танцах было чуть просторнее. Я так полагаю, что весь посёлок находился в это время на танцах. То есть, все юноши и подростки собрались на танцах, а все остальные — их родственники, соседи, старики, старухи, инвалиды, ветераны труда и войны — остались дома. Невозможно представить, чтоб на такой узенькой танцевальной площадке могло расположиться всё население рыбацкого посёлка. Нет, посёлок можно расположить на просторной площадке для танцев, только танцевать они там не смогут, лишь постоять пару часов им удалось бы. А вот весь сразу город, население которого приближается к ста тысячам, представить стоящим на танцах или за танцами в полном комплекте, включая не двигающихся, а доставленных туда на инвалидных колясках, представить невозможно. Поэтому и существуют крупные города, в которых танцевальных площадок много и почти все они забиты молодёжью. Но параллельно с крупными городами существуют также и небольшие посёлки городского типа, в которых одна, ну, в крайнем случае, две танцевальных площадки, забитые молодёжью. И, находясь среди этой молодёжи, трудно догадаться, что находишься ты всего лишь в каком-то маленьком посёлочке, а вовсе не в городе. Ведь танцы стирают грань между крошечным, не обозначенным даже на карте, населённым пунктом и известным областным центром или даже столицей. Теперь подростки везде так меж собой схожи, что их и не различить. Автор сценария запросто может запутаться в них, наблюдая, как все они энергично жуют жвачку. И дожевав эту жвачку, они приклеивают её на первый подвернувшийся на глаза предмет. Особенно неприятно их жвачку обнаружить на сиденье автобуса или в кинотеатре, на спинке кресла. Считай, что брюки безнадёжно испорчены. Отстирать их от жвачки невозможно. А то ещё они пьют пиво. Пьют его из горлышек бутылок, передавая по кругу. Матерятся в присутствии своих девушек, которые тоже матерятся и смачно, по-мужски, сплёвывают себе под ноги. А иногда неизвестно с чего очень громко, на весь подъезд, гигикают вдруг, мешая квартиросъёмщикам уснуть.
     
     Между тем, он приблизился к ней вплотную. Для этого Виктору пришлось пробиваться сквозь множество разгорячённых танцами и судорожной толкотнёй умывающихся в собственном поте тел. Она не спускала с него глаз, держала на виду, хотя делала вид, что смотрит не в его сторону. Красивые девушки всегда так поступают. Такой манёвр необходим им в качестве эффектной приманки для поклонников.
     — Мадам, разрешите пригласить вас на танец, — предлагает он ей, слегка склонив голову. Как это делали раньше гусары, уланы, драгуны и просто князья, имеющие красивые холёные усы, украшаемые ещё и бакенбардами, густо разросшимися до самых подбородков. А теперь точно так поступают настоящие джентльмены, приглашая интересных дам на танец или на пикник, где будут не только танцы, но и ещё кое-что, гораздо похлеще этих танцев и ужина при свечах в ресторане. Там, где и действующие фонтаны в наличии: с живой рыбой застывшей в прозрачной, освежающей воде, подсвеченной иллюминацией, и старательно подносимых ими в течение года букетов из красных, белых, жёлтых и даже из чёрных роз. А если не ужина в ресторане, так, может быть, ужина на убогой холостяцкой квартире, где всё пропахло дешёвым табаком, нестерпимым мужским потом и крепким одеколоном.
     У него такая обаятельная улыбка, устоять против которой не смогла бы ни одна женщина в мире. Да будь она самой Бранемирой Северин* или даже Мариной Влади. Думается, что ни та знаменитая когда-то, благодаря фотографии в журнале «Юность», прелестница, ни другая отказать ему просто не смогли бы, благодаря этой обаятельной его улыбке. Пожалуй, он похож чем-то в профиль на не менее знаменитого француза Алена Делона. Или на нашего актёра Николая Ерёменко. И в то же мгновение, а точнее — ровно через тридцать шесть секунд, в течение которых она им откровенно, без всякого стеснения, любовалась, она отвечает ему согласием.
     — Вам я разришаю, — говорит она ему таким томным и приятным голоском, что невольно можно подумать, что это и не её вовсе голосок, а голосок какого-то доброго ангела, долетевший до зрителей с самых небесных высот. А если быть точнее — едва лишь произносит она в ответ ему это своё на несколько южный манер произнесённое её губками: «Разришаю!», как тотчас сама первой и раскрывает она навстречу герою нашего сценария свои жаркие объятия. «Гляди-ка, а девица-то она современная: молодая, да ранняя!» — восклицает кто-то из особо темпераментных зрителей, наблюдая эту трогательную сцену. И она оказывается в его объятиях, поскольку разрешение на танец из ангельских её уст получено. Боже, какое же это счастье — хоть раз в жизни своей получить подобное согласие на танец в забытом богом рыбацком посёлке! Как я порой завидовал всяким подобным героям, наблюдая за ними откуда-то со стороны. Находясь за оградой танцевальной площадки или сидя перед светящимся экраном телевизора, где всё это происходило у меня на глазах, в очередном кинофильме. И где примерно так же вот, как сейчас, он и она точно прилипали друг к дружке в медленном, возможно, дамском белом танце. Прилипали так прочно и многообещающе, что о подобном намертво склеивающем влюблённые сердца веществе можно только мечтать. А они уже могли не думать об этом; они так крепко прилипали друг к дружке, благодаря этому символичному веществу, что уже до конца жизни не могли больше отлипнуть хоть на мгновение. Не танцуя больше вот так, плотно прижавшись друг к дружке, зато изо дня в день теперь живя под одной крышей и воспитывая кучу рождённых ими детей, а после и внуков, и, может быть, даже правнуков. И всё отпущенное им Богом время продолжая наслаждаться роковой или же сладостной близостью, которая их когда-то соединила, склеила до самой гробовой доски. Кому иногда отказывали в самом обычном, вовсе не дамском или медленном танце на школьном балу или во Дворце Культуры завода «Ленинская Кузница», расположенного на Рыбачьем полуострове* одного из столичных городов, тот, я уверен, понимает это гораздо лучше других.
     У зрителей уже глаза блестят от обильных слёз умиления. Некоторые дамы нервно достают из сумочек кружевные по краям шёлковые носовые платочки. В зале резче пахнет духами и пудрой. Кто-то всхлипывает уже, кто-то громко произносит что-то вслух, выражая восторг, кто-то нервно похохатывает или даже прохаживается рядом с креслами в проходе. Поди, какой-нибудь женоненавистник, холостяк-одиночка и откровенный забулдыга, конченный совершенно человек, хотя сам-то он вовсе так и не считает... В дамский платочек так приятно иногда бывает от всей души высморкаться в её присутствии, хотя и жалко портить его таким прозаичным образом...Да, многие испытывали подобные чувства, и неоднократно. Быть может, и в их жизни было что-то подобное, пусть и не разрешение танцевать с обворожительной местной красавицей, вовсе нет, а, предположим, какая-то достойная искреннего восхищения дама однажды запросто доверила им заветный свой, обворожительно пахнущий носовой платочек. Просто из уважения к их скромной, ничем не примечательной персоне, а не в исключительном каком-нибудь случае, когда обстоятельства не позволяют наотрез отказать предоставить его на какое-то время.
     Танец вообще-то быстрый, потому как вовсе не дамский, именуемый в народе почему-то белым, хотя теперь и дамский танец, бывает, так закрутят, что мало никому не покажется. Они танцуют его гораздо медленнее, чем иные танцы медлительные, манерные и тяжёлые для исполнения на танцевальной площадке. В особенности труден самый медленный из них, вальс, в котором лишь несколько движений, но рыбакам эти незамысловатые «и раз-два, три, и раз-два, три» не даются, а если и даются, то с большим напряжением. Иной рыбак, бывало, так запутается в этих, на первый взгляд, простых движениях то правой, то левой ногой своей поочерёдно чуть вправо, или же чуть влево, что непременно опрокинет что-либо на пути своём, или же ногу кому-нибудь отдавит настолько ощутимо, что хоть на дуэль его вызывай. Медлительностью танцевальных движений они привлекают повышенное внимание остальных танцующих и скучающих в стороне в ожидании более интересного, чем глупые танцы, знакомства, игры в перегляделки. Они раздражают трудных поселковых подростков совершенством своей восхитительной и вовсе не случайной встречи. Зависть испытывает в эти минуты и всё ещё верящий в свой счастливый случай до сих пор холостой зритель мужского пола. Он не женоненавистник, как упомянутый выше тип, а тот типаж, который всегда стремится к идеалу. Любуясь роскошной поселковой парочкой, завидуя герою нашего фильма, который с таким для многих недоступным идеалом столкнулся на поселковых танцульках, он не теряет надежду когда-нибудь оказаться в подобной ситуации. Ведь жизнь — штука непредсказуемая, она много таит сюрпризов и парадоксов. И некоторые из них могут оказаться приятными.
     — Вы здесь королева, — шепчет он ей на ушко, жадно вдыхая в обе ноздри пьянящий запах молодого, пышущего здоровьем тела.
     — А вы здесь король, — отвечает девушка нашему герою неожиданно смело. И ничуть не смущается. Как это бывало с застенчивыми и начитавшимися французских любовных романов романтичными тургеневскими девушками. В наши времена они не модны.
     — Интересно, а из какой же мы сказки?
     — Да просто из замечательной.
     Её уверенность поразительна. Она звучит в унисон с его уверенностью. Да, похоже, это судьба. Так вообще-то не бывает, но в кино возможно и не такое. Он с ещё большей страстью — хотя это невозможно представить, поскольку и предыдущая страсть была на самом пределе... выше её только порнография — привлекает её к себе, и она тотчас обмякает вся в его крепких мужских объятиях. Повисает в воздухе, уже и не танцуя почти. Она просто летит вслед за ним, как полувоздушная какая-нибудь балерина, исполняющая при поддержке партнёра очередное фуэте из «Лебединого озера» или из «Жизели». В этой теснотище даже элементарно двигаться почти некуда, но она летит, летит... Она парит над оплёванной прыщавыми подростками танцплощадкой. Один танец незаметно сменяется другим, а они всё так и продолжают топтаться на одном месте в радиусе метра, ничего вокруг себя не замечая. Ничего и никого! Только глаза, нос, уши, зубы, подбородок и рот, расположенные напротив. Да ещё щёки и волосы. И немного ног с одной стороны. Он как можно деликатнее, так, чтобы она не заметила его пикантного интереса, пытается и их рассмотреть как следует. Вдруг они у неё кривые? Иногда женщина, вся такая красивая, что глаз не оторвёшь от лица её, от слегка приоткрытой белоснежной груди, на свидание в длинной до пят юбке является или в брюках расклешённых. Идёт с ней рядом импозантный мужчина и мучается: зачем она такую длинную юбку носит, зачем такие широкие брюки напялила, что она под ними скрывает от своего кавалера? Что если у неё ноги всё-таки чуть кривоваты? Или не кривоватые, но волосатые? Или тонкие как спички? Или, наоборот, слишком толстые? Настолько толстые, что несоразмерны и с лицом её, и с талией, и с грудями. Или, вот ещё — с бутылкообразными ногами. С парочкой этаких аптекарских бутыльков. Передвигающихся кровеносных сосудиков. Или ног с чрезмерно мускулистыми икрами. Такими они бывают иногда у легкоатлеток. Они всё бегают, бегают, рекорды бьют, а после никак замуж выйти не могут, потому что ноги у них от этой беготни развиваются слишком чрезмерно и наиболее — в икрах. А те женщины, у которых они бутылкообразные, тем хоть и никакие чулки вовсе на ноги не надевай. У щиколоток и в коленках тонкая ткань чулка всегда со складками, ей там тонковато, а посреди, в икрах, как у легкоатлеток, всё куда значительнее в объёме — там ткань чулок натянута туже. Там и изнашивается она в первую очередь. Так ведь никаких чулок не напасёшься!
     Он уже рассмотрел её ноги. Это не совсем удобно было, но он легко этого достигал и раньше. Он это умеет делать незаметно, скосив оба глаза вниз и охватывая всю нижнюю часть тела её многоопытным придирчивым взглядом. Взглядом, от которого ничего нельзя скрыть. Ни одной из многоопытных, зрелых женщин его не провести на мякине. Он тотчас определит её по ногам. Если ноги у неё хороши, значит, хорошо и всё остальное. Тут и рассуждать нечего. Ведь в ногах — вся женская сила. Молоденькие поселковые барышни с чуть искривлёнными ножками героя нашего не соблазнят. Он сразу раскусит их, он распознает все их хитрости, рассмотрев как следует ноги этих надменных красоток. И ни одному из дефектов не ускользнуть от трезвого пристального взгляда, ни одной интересующей его детали, пусть даже и самой ничтожной. Какого цвета, к примеру, её чулки или маленькая у неё ножка, или напротив — большая. Ведь если она у хорошенькой из себя барышни маленькая — это гораздо лучше с любых точек зрения. Во-первых, ей обувь из «Детского мира» подойдёт. Там она и дешевле, и качественнее. Во-вторых, такими ножками можно любоваться бесконечно. Они так изящны, так трогательно хрупки, что невозможно удержаться иной раз от соблазна обцеловать их. Каждый пальчик, каждую жилку — всё от щиколотки до носочка. Обладательницы же больших ног, сорокового размера, или даже больше, чем-то похожи на гренадеров. И отношение к ним у представителей мужского пола не такое уже восхищённое. И стоит ли напоминать, как всё это важно для него, ведь ошибись он хоть на самую малость, и не избежать после разочарования. И он уже осмотрел её изучающим взглядом. Как раз в то время, когда приглашал на танец. Не зря приблизился он к избраннице своей сквозь разгорячённую теснотой толпу! И довершил осмотр ног уже после, когда они танцевали. И герой наш окончательно убедился, что ноги у неё так же великолепны, как и голова её, и шея, и лицо, и талия, и уши, и нос, и губы, и щёки. Да и всё остальное: и туфельки на ней, и шикарное, очень короткое платье, и даже трогательная заколка в её волосах. Просто чудо, а не ноги были у поселковой красотки. Не о таких ли ногах мечтал Пушкин? Насколько известно из его творческого наследия, поэт сомневался, что когда-либо обнаружит такие ноги в стране, где имел счастье родиться. Хотя бы парочку стройных женских ножек. Он так и сказал, что «вряд ли вы в России целой» их однажды встретите. Примерно так сказал он, если я не ошибаюсь. Впрочем, может быть, я не совсем точно помню эту строчку. Но не это главное. Главное, в самой мысли Пушкина о ногах, а не о какой-нибудь иной трепетной, безусловно, части женского тела, о которых он не позволил бы себе высказаться точно так же. Потому что они, по всей видимости, волновали его чуть меньше, чем женские ножки. А кто не верит, может ещё раз перечитать стихи поэта — и обязательно найдёт такие строчки о женских ногах. Может быть, ему и ещё что-нибудь удастся отыскать в стихах Пушкина, очень для него важное, первостепенное, составляющего смысл его существования. Ведь у Пушкина много есть такого, ещё до конца разгаданного потомками. Особенно в наше время, когда в поэзии ведущие роли играют поэты-песенники, а не поэты-мыслители и поэты-пророки. Вот и этот скептик убедится, что автор был прав. Что это не фантазии, а настоящая правда о гордости россиян, великом русском поэте Александре Сергеевиче, какой бы горькой она ни была. И как бы ни дорог был нам Пушкин, но истина дороже. Хотя она и не дороже самого творчества Александра Сергеевича, но и скрыть её никак нельзя. Это было бы нечестно, недостойно по отношению к его великому имени. Может быть, ему даже очень приятно теперь услышать, что не только он об этом писал и думал в какой-то из своих утомительных поездок по стране на лошадях. Я вот тоже, к примеру, как только увижу красивую женщину, так сразу о ногах её подумаю. А хороши, дескать, они у неё, подумаю я, или нет? Правда, в отличие от Пушкина я тотчас отыскиваю в толпе стройные женские ножки, куда бы только ни посмотрел. На выходе из троллейбуса, вдали, вблизи, совсем рядом, прямо под носом у меня. Мне-то гораздо легче их обнаружить. Теперь, известно, девицы не носят длинных кружевных бальных платьев, под которыми всё можно было так спрятать, что даже Пушкин никак не мог определиться в выборе. Вот и затосковал великий поэт от тщетности своих усилий, от безысходности, от безрезультатных попыток распознать среди всех красавиц единственную. Обладательницу такой парочки стройных ножек, о которых поэт как раз и мечтал. Ведь то, что ангельское личико её мне приятно — это ещё ничего ровным счётом не значит. Как для меня, так и для Пушкина. Я обязательно осмотрю её всю с ног до головы. Мне непременно нужно, чтобы и всё остальное в ней мне было приятно как для глаза, так и для обоняния. Я в ней разочаруюсь, если мне удастся рассмотреть её ноги более детально и обнаружить в них явные дефекты. Её руки меня не так интересуют с первой же встречи. И даже её лицо играет для меня роль второстепенную. Не говоря о мыслях, которые мне доводится выслушивать, о чём-нибудь с ней мило беседуя. Так же, как и всё остальное. И как ни крути, а выходит так, что ноги всего важнее во всякой приглянувшейся нам женщине. Ничего не скажешь, прав был поэт, тоскуя о красивых и стройных женских ногах. Я не одинок в такой далеко не оригинальной мысли. Вот и Пушкин со мной, думаю, вполне бы согласился, если бы мы с ним пожили хоть некоторое время в уютном приморском пансионате или в городе Одессе. В узком ведущем прямо к морю Морском переулке, в частном двухэтажном доме ? 4 или ?6. Признаться, запамятовал. Близ пляжа «Аркадия», где я как-то в последних числах сентября квартировал у хозяйки по имени Валерия. Не в самом доме снимал уголок, а в фанерной будочке без окон, зато среди густых сплетений провисающей надо мной виноградной лозы. От этой усеянной кистями лозы я то и дело отщипывал сладкие чёрные виноградинки. Ясное дело, украдкой, чтоб не расстраивать свою очень интеллигентную одинокую хозяйку.
     Мне и тогда хотелось внимательнее рассмотреть ноги хозяйки, только не на танцах, а в какой-нибудь более благоприятной и для меня, и для неё ситуации. Я ведь на танцы давно уже не хожу, да и раньше я их не особо баловал своим вниманием, разве только иногда, чтобы с какой-нибудь женщиной познакомиться, пригласить её к себе на чашку кофе — ну, и так далее. Почему бы, предположим, не пригласить мне эту свою хозяйку на какой-нибудь важный для красивых женщин кастинг — и попросить для начала, чтобы она хоть чулочки на ноги примерила. Или заманить её к себе на дачу: якобы, чтобы в русской баньке перед этим чёртовым кастингом попариться, тело омолодить, морщинки разгладить — и то же самое ей там и предложить. Дескать, а ну-ка, примерьте мой скромный для вас презент. Вдруг они будут вам малы, или наоборот, окажутся слишком даже велики. Специально взять и купить ей чулки, и подарить их к международному женскому дню, и попросить, чтобы она надела их на ноги тотчас, как только вы с ней окажетесь наедине в какой-нибудь уютно обставленной мебелью комнате или на съёмочном павильоне, где обстановка располагает к рекламе. И снять всё это видеокамерой. Кстати, её надо бы тоже купить, если у вас до сих пор её нет, вдруг всё так и получится; ведь жизнь непредсказуема. Так вот, надо купить видеокамеру, выбрать момент, когда она появится вдруг перед вами во всей красоте своей и блеске, а тут и вы. «Здравствуйте!» И не дав ей опомниться, бухнуться тотчас перед ней на колени со словами: «Я просто потрясён! Нет слов, чтобы выразить своё искреннее восхищение несравненной вашей красотой, мадам!» Нет, лучше подойти к ней откуда-нибудь со стороны, от стойки винного бара, и представиться режиссёром с первого канала телевидения. Нет, с четвёртого канала или с «СТС». И объяснить свой выбор несравненной красотой её. Вот так прямо и сказать: «Ваши ноги нас устраивают во всех отношениях, и если вы желаете, с этого дня мы будем ежедневно снимать их цифровой видеокамерой для рекламы колготок». Нет, лучше сказать ей, что рекламировать будет она всё, что только сама пожелает. И колготки, и машины, и сыры, и прокладки, и даже крысиную отраву. Тут главное не сам предмет рекламы, а её участие. И если она поверит, если она согласится, если предложенные вами чулки устроят её, если рядом никого не будет: только вы, она и ваша видеокамера, то вы удостоитесь, возможно, чести снять этой видеокамерой каждое её движение. Сначала снять всё от начала до конца, без всяких купюр и сокращений: кадр за кадром, а потом всем и показывать. Вот, дескать, моя одесская хозяйка надевает подаренный ей чулок на свою очаровательную правую ножку. А вот теперь она же надевает другой чулок, извлечённый её божественной ручкой из того же пакета, уже на левую, не менее очаровательную ножку. Такая, представьте себе, реклама. Реклама колготок «Леди-голд» или реклама пепси-колы, запотевшую бутылочку которой можно показать мельком в самом конце на фоне чулок на стройных женских ногах.
     
     Однако вернёмся на танцплощадку! Не медля более ни секунды. Скорее, без всяких отступлений и рекламных трюков! Непременно в самую гущу событий! В центр танцевальной площадки. Не заскучали ли там наши герои? Как чувствуют себя на суетном празднике жизни? Может быть, все давно разошлись по дворам, по подворотням расползлись, вино пьют, песни под окнами горланят, пустые бутылки об асфальт бьют, кого-то по башке кастетами колотят, ногами пинают? А кого-то зовут, свистят пронзительно посреди ночи, настырно высвистывая приятелей своих с верхних этажей, и весь дом на ушах стоит. А герои наши всё танцуют, не замечая, что танцплощадка пуста и оркестр разошёлся, и рассвет близится? Нет. Никто не разошёлся, и до рассвета далеко, все на месте. Они и вправду танцуют. Даже когда участники ансамбля устраивают для себя небольшой отдых и музыка не звучит. Удивительно! Даже без музыки! Совсем как Ирина Роднина с Александром Зайцевым на зимней олимпиаде. У них там музыка вдруг пропала, но фигуристы наши не растерялись, продолжали танцевать, как будто ничего не случилось. Подумаешь — зажигательная, на весь мир знаменитая «Калинка» перестала звучать! Точно без этой знакомой всему ледовому дворцу «Калинки» дотанцевать оставшиеся элементы произвольной программы в танцах на льду невозможно. С музыкой-то любой дурак их исполнит, благодаря годам тренировок и упорству. Что только пожелает он, то и станцует, удачно выбрав музыкальное сопровождение, а вот попробовал бы без музыки сбацать, скажем, мазурку. Или с гопаком вприсядку пронестись вдоль большой театральной сцены, не говоря о ледовой. Да ещё такие коленца выкидывая, словно он солист ансамбля песни и пляски Игоря Моисеева. Или в венском вальсе закружиться попробовал бы тот, кто считает, что ничего нет в этом особенного, когда музыка вдруг обрывается посреди выступления. И в полной, почти гробовой тишине приходится продолжать кружить и кружить так же напористо и решительно. Кружить по блестящему, натёртому до блеска паркету в огромном зале. Кружить под взглядами стоящих у стен зрителей, кружить, не слыша ни звука, кроме биения своего сердца да невесомых, шаркающих шажков партнёрши. И твои тяжёлые движения, с её лёгкими полувоздушными шажками, на счёт «и раз-два три», и «раз-два три» только и слышны, потому что все остановились, а вы танцуете, танцуете, танцуете... Сначала вальс, потом что-то зажигательное, экспрессивное, вроде бразильской румбы или аргентинского танго, пытаясь изобразить в такой же тишине, чтобы убедиться воочию, насколько это сложно, почти невозможно, если не знать, как переставлять ноги и как, следя за ногами и посадкой головы, держать ещё и руки. Не в карманах же и не за спиной! Вот они-то как раз свою произвольную оттанцевали ничуть не хуже, чем если бы это происходило с музыкой. И за это наградой были им очередные золотые медали.
     Боже ж ты мой, глядя на них, думаю я, как же героям нашим сейчас хорошо! Можно подумать, что и они когда-нибудь получат олимпийское золото. Музыки нет, а они всё танцуют, как будто она звучит для них с небес! «Вот бы и мне так хорошо было!» — откровенно позавидует влюблённым героям и зритель иной. Зритель, сидящий в последнем ряду, и в абсолютном одиночестве хрустящий исподтишка жареными сухариками или жующий семечки. Шелуху от этих семечек сплёвывает он себе под ноги, чуть для этого наклонясь меж кресел, чтоб костюм не оплевать. Вот так бы танцевать-танцевать, танцевать-танцевать...Танцевать бы вот так до самого рассвета, всю жизнь, прижавшись друг к другу, глядя в глаза. И ни о чём больше не думать бы, потому что думать ни о чём в такие счастливые мгновения не хочется. Честное слово, когда вот так танцуешь с красивой поселковой девушкой, у которой одни только ноги чего стоят, не говоря обо всём остальном, все мысли вылетают из твоей головы, точно испаряются вдруг. Да с такой красоткой, скажу вам, можно танцевать даже и под эту чудовищную музыку, от которой барабанные перепонки дрожат как буфетные хрустальные рюмочки и хрустальные же фужеры. В один такт с этим долбанным барабаном дрожат, и с медными тарелками в один такт подрагивают они, подскакивают, позвякивают. И с прочей музыкальной дребеденью сливаются они в невообразимом, немыслимом нигде более, как здесь, экстазе.
     Но пора бы им и произносить что-то. Не правда ли, очень хочется подслушать нехитрый разговор их, лишённый каких-либо глобальных мыслей. Не всё же, подобно слонам, только знай топтаться этой парочке на этих танцах-шманцах. Сколько можно молчать? Пару слов хотя бы, всего пару. На худой конец, хоть одно слово! Всего лишь единое словечко. «Да», «Нет», «Я», «Ты»... Ёмкое этакое словечко, надолго запоминающееся. Пусть даже окажется оно нецензурным, пусть окажется это словечко глупым, и не к месту пусть будет сказанным. Нельзя же всё время вот так молчать и молчать, словно воды в рот набравши. Зритель этого не поймёт и, глядишь, нервно заёрзает он на сиденье своего жёсткого или мягкого кресла, ногами зашаркает, вздохнёт разочарованно, а может и зевнёт вслух. А кто-то ещё и громко от всей души высморкается прямо себе в ладошку, специально, чтоб все в зале это непременно услышали, и, может быть, засмеялись. Нет, не так всё безнадёжно, как показалось на первый взгляд. Он как раз размышляет, что бы такое сказать ей, не обидев ненароком её маленькие ушки скабрёзной пошлостью. Что-то такое особенное произнести бы, оригинальное, незабываемое, и тем несказанно удивить красавицу. С первого же вечера и овладеть её сердечком, произведя на него неизгладимое, незабываемое впечатление. Можно сказать, что думает он об этом с самого начала, это написано на его лице, но туго с оригинальностью. Всё одна лишь банальщина донимает его. Герой наш морщит лоб. И, наконец, обращается он к избраннице:
     — А где вы бываете по вечерам?
     Вопрос так себе, вынужден заметить. Я бы сказал даже, что он довольно простой. Неужели так трудно догадаться, где подобная красотка проводит вечера, проживая в этом маленьком посёлке? Ведь, кроме танцев, в подобном посёлочке и пойти-то больше некуда! Вот разве только к морю сходить (к реке)? Вот она и отвечает на этот глупый с его стороны вопрос, я так полагаю, просто блестяще! Уверяю вас! Ведь, согласитесь, каков вопрос — таков и ответ. И потому, почти не задумавшись, она ему, представьте себе, отвечает:
     — По вечерам я бываю только здесь.
     Ну, какая же она умница, доложу я вам! Скажу честно, будь я на её месте, и я бы точно так же ответил на подобный вопрос. Если бы я жил в таком посёлке, где жителей можно по пальцам пересчитать, я бы не смог ответить иначе. Зритель, думаю, со мной согласится, если он не сноб или, тем паче, высоколобый философ столичный. Философ, для коего нет таких мест на земле, где можно вдруг заскучать. Да к тому же ещё и будучи самой красивой девушкой в забытом Богом и людьми рыбацком посёлке. Девушкой миловидной, с красивыми ногами, и в столь юном возрасте, который сам по себе многое значит. И, похоже, он удовлетворён изумительной лапидарностью её ответа. Ещё бы, неужели могло быть иначе?
     — А вы не отказались бы совершить со мной круиз на яхте? — продолжает он слегка оригинальничать и несколько остроумно шутить.
     — Которой у тебя пока ещё нет? — неожиданно острит и она, перейдя с ним вдруг на «ты». Словно они выпили уже на брудершафт, или даже поцеловались взасос. Плюс ко всему, она как бы по рассеянности, сама того не заметив, нежно щекочет его мужественное лицо шелковистой прядью своих роскошных волос. Держа их двумя тонкими, наверняка весьма музыкальными пальчиками. И оба хохочут: и лицами, и глазами, и уголками губ своих хохочут они, хотя этот смех скорее внутренний. Это не какое-то там пошлое ржание, не похабное гиканье вслед кому-то. И ни с того, и ни с сего. И не глуповатое хмыканье это, и не похрюкивание из зала на концертах у юмористов. Это — хохот изнутри, так откровенно от всей души радуются они своему, так внезапно свалившемуся на головы их, счастью.
     
     И всё-таки интересно, почему Пушкин мечтал о красивых стройных женских ногах? — меж тем, продолжаю я думать, глядя на своих очаровательных, мило беседующих о всяких пустяках героев. Ну, не мечтал, но всё же никак не мог, почти потерял надежду такие встретить, чтоб эту проблему закрыть навсегда, опередив все последующие поэтические вольности на сию щекотливую тему. Почему раньше никто об этом и мечтать не смел, а Пушкин взял и написал, что он о паре стройных женских ножек всё время только и думает? Уж не потому ли, что до сих пор таких совершенных ещё не встречал ни в Санкт-Петербурге, ни в Москве, ни где-нибудь под Тулой? Он ведь за границей так и не побывал ни разу за всю жизнь свою, хотя очень хотел побывать, но, видно, не судьба ему была. А кто знает, попади он в ту же, скажем, Францию или в Лондон туманный, или в феерически сказочную Венецию, может быть, там он и мог бы отыскать для себя хоть парочку таких ног, о которых мечтал. Может быть, за границей таких ног как раз много было, буквально на каждом шагу только такие ноги и попадались бы ему на глаза — и Пушкин бы тотчас отыскал те, о каких он как раз и мечтал, а вот в холодной, неприглядной России ему всё не везло и не везло.
     
     А Виктор наш, ведь он, как только вошёл на эти танцы-шманцы, так сразу и обнаружил такую пару стройных женских ног, которые Пушкину на глаза, к сожалению, не попали. Сначала он этому даже не поверил, поэтому подошёл к ней, чтоб познакомиться ближе — и убедился, что ноги у неё такие, о которых как раз и мечтал сам Пушкин. А вот он, Виктор, просто подошёл к ней, рассмотрел её ноги снизу доверху — и все: он уже, можно сказать, влюбился в неё с одного первого взгляда и по самые уши. Да он так втюрился в неё, когда убедился, что у неё ноги очень даже ничего, что тотчас голову потерял и даже о море (о реке) совершенно забыл, танцуя с ней один танец вслед за другим. И он готов пойти на всё, даже на уголовное преступление — скажем, кому-то по зубам врезать, хоть и менту даже, если бы она этого захотела. Он любую несуразную глупость ради неё готов совершить без всяких колебаний: реку переплыть туда и обратно, в море с обрыва прыгнуть, рискуя на скалу головой напороться, только бы скорей её раздеть. И всё это при том, что Виктор наш подмётки сапога Пушкина не стоит.
     
     Кто он вообще такой — этот Виктор долбаный? Говно это, которое исполняет роль главного героя нашего фильма? Фуфло это похотливое в говённых, хотя и модных джинсовых брюках? Кто он, этот ублюдок плакатный, который, как помнит внимательно следящий за событиями на экране зритель, весьма хорошенькую девушку Нюру оскорбил просто так, ни за что, ни про что, и старого боцмана Карацюпу, и моториста Саньку Скворцова, и перепродух всех этих несчастных. Одним лишь внезапным появлением своим на берегу лишив их, может быть, последнего куска хлеба. Да кто он, скажите, наконец, петух этот, соцреализмом законтаченный, этот позорный овечий секель, шелуха эта микробная? Кто он, собственно, такой, чтобы такими стройными ножками вместо самого Пушкина откровенно так у многочисленных зрителей на глазах наслаждаться?
     Он что, лауреат Нобелевской премии по рыбной ловле на одну лишь мормышку, без предшествующей тщательной подкормки выбранного для рыбалки места крупой или хлебными крошками? А может, Мюнхгаузен приключений он? Или он какой-нибудь, предположим, Штирлиц всесоюзной или даже мировой контрразведки, которого запросто можно обменять на весь генеральный штаб любого из враждебных нам государств? И он что, уже весь мир объездил, вдоль и поперёк каждую страну перелопатил, все её святые места обошёл, все высочайшие вершины покорил, всех женщин разглядел, все вина перепробовал, все блюда продегустировал, все реки переплыл и так далее? Или он всё это ещё собирается объездить, всё перелопатить, перенапрячься, переконопатить, перебороть, перепробовать, перескочить, перелезть, перегрызть, переманить, перекувырнуться, перелететь, перепрыгнуть, переквалифицироваться, перекантоваться, переждать, перенасытиться, переплюнуть, пересмотреть, переосмыслить, перестоять, перележать, обойти, объехать, обкатить, обмякнуть, облезть, обрушить, обсосать, облизать, обрулить, обнулить, обрубить, обделить, обкорнать, обстрелять, обрушить, объегорить, обвесить, обрусить, обскакать, подлезть, подпрыгнуть, подползти, подвесить, подкузьмить, подкрутить, подрубить, подстегнуть, подковырнуть, подсосать, подглядеть, подучить, подковырнуть, подсобить, подмочить, подбросить, разглядеть, размотать, развесить, разгрести, разбить, раздолбать, размять, развесить, расквасить, разколбасить, разбередить, раздуть, размыть, разбросить, разболтать, разгладить, размякнуть, разсобачить, разглядеть? Ну, и так далее всё то же, но уже по второму кругу? Как сам Конюхов или как сам Дроздов? А может, и как сам Папа Римский? И он что, ещё не наездился? Не находился, не наплавался, не нанырялся, не надегустировался, как следует, не разглядел в темноте, не оценил по достоинству? А может, он и в космос уж было собрался лететь, и, заметьте, не в качестве любознательного туриста, а профессиональным космонавтом? Что, острых ощущений ему вдруг захотелось? И он так полагал, может быть, что самые острые ощущения можно испытать только в космосе? И больше нигде. И он прошёл почти всё уже. Но, к счастью для нас, он всё-таки не прошёл, должно быть, одну медкомиссию. Скажем, у него было плоскостопие, как в своё время и у одного моего соседа в Прилуках оно тоже вдруг дало о себе знать с самого детства. И он, этот юный прилучанин, охотно демонстрировал нам подошвы своих босых ног, хвастаясь, что вот, мол, какое у меня, братцы, замечательное плоскостопие. А в Армию, между прочим, его всё равно взяли. Плоскостопие его не спасло от службы в стройбате. А в космосе-то с плоскостопием, наверное, делать нечего. То есть, делать-то там есть что, но только не плоскостопным. Вы только представьте себе плоскостопного космонавта. Представили? Вот и я тоже, как ни старался, представить себе не смог такого космонавта, у которого ярко выраженное плоскостопие. Особенно трудно это представить в то время, когда такого человека готовят к очень ответственной для всего человечества высадке на Луну или на Марс. Увы, с плоскостопием по лунной поверхности ходить было бы невозможно. Как и в пустыне. И я думаю, что с этим многие согласятся. У меня вот нет плоскостопия, но когда я долгое время шагаю без остановок по песчаным барханам, так подошвы горят, что кажется, словно я по раскалённой сковороде иду, а не по прогретому солнцем песку.
     Это было в Каракумах. Или не в Каракумах это было? Сразу ответить не смогу. Признаться, я уже забыл, где это было. Ах, да — это было в Южном Казахстане. Не в Каракумах, кажется, а ближе к уральским горам. Я тогда ещё в Армии служил, и ходил я в грубых кирзовых сапогах. Мы как раз стояли на одной маленькой станции в тупике по дороге к Южному Казахстану, а горы казались почти рядом. Их хорошо было видно. Снег на макушках гор, покрытые растительностью подножия, облака, сливающиеся с бесконечной, тянущейся вдоль всего горизонта горной грядой. Вот я к ним и направился, не зная, что близость гор по отношению ко мне обманчива. Я в этом убедился, когда обе ноги стёр до крови, а так и не добрался хотя бы до подножия одной из них. Горы маячили впереди, они были как мираж в пустыне.
     А вы не бывали в какой-нибудь пустыне? Очень жаль, если вам не приходилось там бывать, хотя бы и проездом. Я как раз хотел задать вам несколько вопросов по поводу пустыни. Я их уже задавал кому-то из бедуинов и обычному прохожему, которые в пустынях встречаются так редко, что всякая встреча с ними — событие для журналиста.
     Так вот, я увидел его вдруг перед собой; он сидел верхом на верблюде. Верблюд брёл так медленно, что я имел возможность, хорошенько продумав всё, перехватить этого бедуина для взятия у него интервью. Я бросился к нему со всех ног, боясь, как бы он не исчез из виду за ближайшим песчаным барханом прежде, чем интервью у него будет взято. К моему удивлению, моё внезапное появление его нисколько не обрадовало. То ли он одичал от одиночества, то ли у него была иная веская причина. Он ни на один из заданных мной вопросов так толком и не ответил ничего. И я хотел бы сейчас вместо комментариев к пребыванию моему в той пустыне привести в качестве описания её колорита своё неудачное интервью с этим человеком. С этим довольно колоритным с виду типом, которого я принял сгоряча за настоящего, стопроцентного бедуина. Скажем, что это произошло в Аравийской пустыне. А не Кара Кумах, понятное дело. И вот почему, скажу честно. Да потому что эта их песня, если вы помните, там ещё были такие слова: «Учкудук, три колодца, Учкудук, защити нас от солнца», и повторялось всё одно и то же «Ка-ра-ка-ка-ка-ра-кум», так достала меня, что я слышать её больше не мог. Куда ни пойдёшь, помнится, отовсюду доносилось до ушей это несносное «ка-ра-ка-ра-кум»
     И поэтому пусть это будет Сахара или названная выше Аравийская пустыня. Представьте себе, что я молоденький ещё журналист, не имеющей в своём арсенале даже захудалого диктофона. Не давали нам их тогда! Так и объясняли отказ, что журналист — это человек с лейкой и с блокнотом. А то и с пулемётом. Но чаще — с ручкой и с блокнотом. Вот я и попытался взять первое в жизни интервью у кочующего по безжизненной с виду пустыне бедуина.
     А вот и он как раз. Да, это — бедуин. Ура, я его вижу. Я вижу его собственной персоной, моего первого в жизни бедуинчика, от которого теперь всё и зависит. И он, этот долгожданный бедуин, передвигается навстречу мне, сидя верхом на гордом двугорбом верблюде. И это происходит в жаркой безводной пустыне в Африке или в Аравии. Там, где и воздух, и бесконечные пески, и даже тамошние жители раскалены все до предела. Где всему живому в любое время дня и ночи нестерпимо хочется только одного: пить, пить и ещё раз пить!
     Он, как я уже сообщил, появляется передо мной так внезапно, что у меня нет времени на раздумья. Он сидит, мерно покачиваясь на не очень уютной верблюжьей спине, ничего под собой не замечая. Это приходится делать за него верблюду, который шагает по песку. И вот ленивый, медлительный верблюд, не спеша приближается ко мне из-за ближайшего бархана. Об этом я тоже, кажется, сообщил. Тут не будет лишним и повториться, уточнив некоторые детали. Итак, я в роли начинающего журналиста. И отсюда, стало быть, выходит так, что я ещё и молод ещё, и довольно горяч, и несколько даже легкомыслен. Как и все, должно быть, только ещё начинающие писать для газет или журналов молодые люди.
     И представьте себе, что такой вот старательный, симпатичный внешне молодой человек вдруг обнаруживает перед собой настоящего бедуина! Какой же замечательный шанс появляется у него, чтобы отличиться, сообщив об этой встрече во всех утренних новостях!
     Разве могу я удержаться, этого жителя пустыни не окликнуть? И, стало быть, я его окликаю так громко, что от крика моего верблюд, на котором этот бедуин был расположен верхом, вдруг застывает на месте как вкопанный. И верблюд медленно поворачивает ко мне удивлённую морду. Сам же бедуин, должно быть, занятый созерцанием не видимых пешему человеку пустынных ориентиров, на меня не реагирует. От резкой остановки верблюда ему не удаётся удержаться между его горбов, и бедуин стремительно сваливается вниз. Неловкое падение бедуина едва не заканчивается для него трагически. Он мог бы запросто сломать себе шею. Хорошо, что под ногами песок, поскольку дело происходит в пустыне, где песок — единственное дармовое богатство. А иначе не сносить бы ему головы.
     Воспользовавшись благоприятной ситуацией — он только-только пришёл в себя после временной потери сознания,— я решился взять у него интервью. Для этого задал я бедуину самый первый в своей корреспондентской жизни вопрос. Выступив в качестве журналиста, а не какого-нибудь случайного свидетеля падения бедуина с верблюжьего горба.
     — Извините меня, пожалуйста, — обратился я к потряхивающему головой после падения бедуину, — вот скажите мне, вы настоящий житель этой пустыни, насколько я понял?
     После некоторой паузы, в течение которой бедуин продолжал приходить в себя, в ответ от него услышал я несколько грубых матерных слов. Приводить эти слова я не имею права, щадя глаза и уши своих читателей.
     Я. Да, я, конечно, понимаю ваше состояние, но не могли бы вы хотя бы сказать мне...
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. Да пошёл ты... (Ещё несколько грубых матерных слов).
     Я. Извините, но хотя бы пару слов, но, пожалуйста, без этих крепких и сочных ваших выражений.
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. (Одни только матерные слова)... маму твою... (Матерное слово)... в гробу видел... (Грубое словосочетание). В белых тапочках!
     Я. Ну, вы можете, наконец, успокоится?
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. Да идите вы... (Матерные слова). Вы что не видите... (Матерные слова). Я же вам, кажется, уже сказал (Матерные слова). А вы... (Матерное слово). Лучше по-хорошему... (Матерные слова). А то, по-плохому... (Матерные слова). Да убирайтесь вы отсюда! (Матерные слова). Чтоб и духу здесь вашего не было! (Матерные слова).
     Тут следует долгожданная пауза. Бедуин, кажется, медитирует. Дыхание его почти незаметно. На мой взгляд, в искусстве правильного дыхания этот бедуин уже достиг несомненных вершин.
     Я (После паузы). Хорошо, я ухожу. Но вы всё-таки успокойтесь, ради Бога. И скажите мне, пустыня-то большая хоть? Ну, какая она — пустыня? Читателю очень интересно узнать об этом из первых уст.
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. Да, она очень большая. Вот такая вот она, эта пустыня... (Матерное слово).
     Я. (С любопытством). А какие животные водятся в пустынях?
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. (Наконец-то успокоившись). В пустынях много всяких самых разнообразных животных.
     Я. А вы не могли бы уточнить, каких животных больше всего в пустыне?
     ИНТРВЬЮИРУЕМЫЙ. (С некоторым раздражением в голосе). Извините, пожалуйста, но я не могу их назвать вам.
     Я. Почему?
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. (Многозначительно). Я дал подписку о неразглашении пустынных тайн.
     Я. (С удивлением). А это разве тайны?
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. Знаете, и об этом, к сожалению, я не могу сказать вам. Простите великодушно, но это тоже — секрет.
     Я. Ну, хоть что-то вы мне всё-таки можете сказать?
     ИНТЕРВЬЮИРУЕМЫЙ. (Неожиданно заторопившись). Уже ничего скажу. Я и так ляпнул лишнее.
     К моему разочарованию, интервьюируемый довольно быстро убегает, поддерживая на ходу сползающие с его ног штаны, на которых, оказывается, нет даже ремня. Да ещё, ко всему прочему, и пуговица одна там оборвана. Именно та пуговица, на которой они до сих пор ещё худо-бедно, но держались. И вообще, странный он какой-то, как я только теперь заметил. Совершенно не похож он на типичного жителя жаркой пустыни. Во-первых, он блондин — и к тому же, совершенно не загорелый. По всему видно, что и он в пустыне оказался случайно. А во-вторых: у него вместо правого глаза красуется большая чёрная повязка из кожзаменителя, притянутая к глазнице засаленным шнурком от ботинка или тоненькой, очень грязной верёвочкой. Хотя тут-то я, может быть, и не совсем прав, ведь и бедуин запросто может оказаться безглазым, другое дело, станет ли он носить повязку из кожзаменителя? В пустыне вещи из кожзаменителя на ногах, а более того — на глазу, не совсем уместны, учитывая жаркий климат. Обычная тряпичная или марлевая повязка там более уместна и удобна. Тем более, для настоящих бедуинов, которые хоть чем-то, но обязательно должны отличаться от жителей с более благоприятным для жизни климатом. Скажем, от европейцев.
     Нет, это действительно не бедуин. По-моему, он что-то скрывает от меня. А иначе разве стал бы он любой мой вопрос воспринимать так враждебно, в штыки? Что особенного я у него спросил? Подумаешь! Какая тут может быть тайна? Странно всё это, на мой взгляд. Очень странно. Так и хотелось догнать его и задать ему ещё несколько провокационных вопросов. «Да вы кто такой, собственно? — спросить у него следовало бы непременно. — Как вы здесь оказались? И, что за верблюд у вас? Почему он вас сбросил со своей спины? А куда вы так торопитесь? Что, собственно случилось? Вы не больны случайно? Или вас что-то испугало?»
     Интересно, что бы он мне ответил на все эти вопросы? Стал бы он снова материться, или же напротив, прижатый к бархану, поскольку о стене в данном случае и речи нет, заговорил бы, наконец, серьёзно? Нет, пожалуй, не буду я влезать в его душу. Да и отправляться в погоню за ним пешком мне не хотелось бы. Во-первых, я устал уже, а во-вторых, мне что, больше всех надо, в конце-то концов? Вот от кого он скрывается в этой знойной аравийской пустыне, тот пусть за ним и гоняется.
     А я лучше продолжу сценарий, прерванный бессмысленным, ничего не давшим мне, кроме разочарования, интервью с непонятным типом. И совсем, кстати, не похож он на бедуина. Я так думаю, что скорее всего этот тип просто-напросто украл верблюда у настоящих пустынных бедуинов, когда, напившись душистого зелёного чая с лепёшками, они прилегли отдохнуть в тени стоящих над ними верблюдов. А он неслышно подкрался к ним, быстренько вскарабкался на одного из принадлежащих бедуинам верблюдов, да и попытался угнать его подальше. Может быть, и на ближайшую живодёрню...
     
     Так вот... А не лучше ли, предположим, босиком бродить по этой знойной бесконечной пустыне? Для этого и нужна-то всего лишь привычка. И если обстоятельства сложатся так, что иного выхода не будет, процесс привыкания к хождению босиком по раскалённому солнцем песку, я так полагаю, пойдёт быстрее. Да нет, просто ужас даже мысль о такой невыносимой для подошв пытке! Сам Рахметов на такое бы не решился. Хотя и спал он иногда на гвоздях. Это же всё равно, что по горячей сковороде пройтись. Вот так и плоскостопный космонавт, должно быть, находясь на луне и пройдя несколько шагов по её песчаной поверхности, сказал бы вслух: «Ужас!» Поэтому я предполагаю, что Виктора нашего как раз по этой причине и забраковали, если это, конечно, имело место быть в его предыдущей жизни. И людей, страдающих близорукостью, должно быть, в Космос не пустят. Близорукость в Космосе равносильна куриной слепоте. А парней, страдающих куриной слепотой, я так думаю, вряд ли возьмут в космонавты. Хотя этого-то я как раз и не могу утверждать однозначно. Это уж как комиссия решит. Были бы деньги, решит, должно быть, комиссия, а в космос можно отправить кого угодно теперь. Ей-то, комиссии, что из того, что он плоскостопный или пусть даже близорукий? В наши времена, у кого имеются денежки, тот и может считать себя кандидатом в космонавты, в артисты, в режиссёры, и даже в авторы толстых романов, сообщающих читателю о том, как они с хозяином в своё время распрекрасно гуцыкали.*
     Другое дело, наш герой Виктор. Непохоже, что у него когда-то водились хоть какие-то деньжата. Помните, такая песня была, я её часто напевал, бывало. Слова там такие: «А я еду, а я еду за туманом, за туманом и за запахом тайги...» Вот и он такой же типаж, как лирический герой этой песенки. За туманом он едет, за туманом и за запахом, только не тайги, а моря (реки). Всю жизнь за туманом да за запахами гоняются такие, как он, герои. Можно подумать, что ничего больше не волнует их, кроме красот раскинувшейся вокруг на сотни километров тайги, разведённых на берегу жарких костров, грустных и мелодичных песенок у костров под семиструнную или шестиструнную гитару. Поэтому и не стал он очередным космонавтом, не пройдя медкомиссию.
     А может, и не было этого ничего? Может быть, он ни лётчиком не был, ни хирургом, ни водилой-дальнебойщиком, ни даже простым таксистом в городском таксопарке? Но кем же он был тогда? В чём настолько разочаровался герой наш, что решил в итоге стать простым, ничем не примечательным рыбаком? А, может быть, он был не лётчиком, но всё равно был военным? Просто профиль службы у него был не тот. Ну, скажем, был он ракетчиком или связистом. И служил в войсках очень секретного, стратегического назначения, которые за время службы никогда на земной поверхности не бывали. И во время несения ими своей очень засекреченной службы ни одной женщины. Даже одетой! И всё-то в бункерах они таились, всё-то под землёй, под мрачными бетонными плитами, за толстыми стальными дверями. Каждая из них весом в несколько тонн. И открывается каждая из этих дверей суперсекретным, изготовленным в двух экземплярах ключом. И, может быть, он нечаянно, сам того не желая, потерял важные государственные документы? Предположим, они утонули в туалете, когда он как раз там находился по большой или малой нужде? А он этого не заметил, поскольку читал как раз свежую газету «Правда» или «Красное знамя». И после три дня безвылазно весь его батальон безуспешно пытался найти эти важные для всех ракетных войск документы. И они прочесали там уже буквально всё, ну просто каждый клочок земли в радиусе трёх километров от казарм, танкового полигона и от ближайшей к их части деревни Башкировка. Но как же их найдёшь на земле или в траве, или на территории той пожарной части, где они вчетвером с капитаном Четверухиным, прапором Онопко и прыщавым сержантом из санчасти пили медицинский спирт? Спирт был весьма хорошего качества. И они пили его, чуть разводя водой, а закусывали свиной тушёнкой.
     А когда он там уже сидел, во время перелистывания очередной газетной страницы, должно быть, они свалились в очко. И он, понятное дело, находясь под градусами, не услышал всплеска от падения этого блядского, поломавшего всю жизнь его пакета, туда, где эти документы тотчас утонули. И если они опустились на самое дно и, таким образом, безнадёжно были испорчены, так, значит, и не было никакого смысла их оттуда извлекать. Вы можете себе хоть на мгновенье представить, в каком ужасном виде пришлось бы доставить ему эти документы по их прямому назначению, если бы их оттуда чем-то, предположим, всё же подцепили и вытащили? Скажем, если бы нащупали их длинным пожарным багром или гибкой, слегка загнутой на конце проволокой. Это же нереально, привести их после в божеский вид. Вот если бы в солдатском туалете утонул табельный пистолет его или повседневная фуражка, тогда совсем другое дело. Пистолет-то уж точно не испортится, даже находясь там продолжительное время. Его всего лишь только и потребовалось бы хорошенько протереть, вымыть и смазать — и он опять бы стал как новенький. Что там и говорить, извлечённый оттуда пистолет вновь заблестел бы как котовы яйца. А фуражку так можно было и вообще не вытаскивать. Ну, подумаешь, фуражка какая-то. Что проку с этой фуражки. И без фуражки походил бы он до первого снега, переждал пару зим. А там как раз новую бы получил он, в порядке плановой замены офицерского обмундирования. Другое же дело — эти блядские документы. Ну, как протереть секретные документы, если они побывали в таком неприглядном месте?
     Как? Да никак, уверяю вас. По-моему, это невозможно, поскольку сама мысль о таком исходе проводимых поисков недопустима. А он, ко всему прочему, ещё не мог и предположить, насколько серьёзными могли быть последствия, если бы вышестоящему командованию вдруг стало известно, что документы не просто потеряны, но потеряны позорным, не достойным высокого звания офицера, образом. И он, может быть, не исключал такой нежелательный вариант последствий разоблачения вопиющей его халатности и откровенной расхлябанности во время посещения им общественных мест. В таком отчаянном положении и за соломинку ухватиться впору. Но неужели бы он решился сказать об этом прямо? Тем более, что случилось это во время чтения известной всем, глубоко уважаемой и среди военных, и простых граждан, газеты. Да тут вообще статьёй пахло. Думаю, что вряд ли он бы так рисковал, сообщая об этом происшествии подробно в своём рапорте вышестоящему начальству. Да если бы он признался откровенно и без всяких снисхождений к собственному самолюбию и будущей карьере, на которой теперь смело можно было поставить крест, что поиски секретных документов ни к чему не приведут, поскольку они, по всей видимости, находятся там, на самом дне... Это только бы усугубило и без того отчаянное положение его.
     И он, насколько мне, автору, а после ещё и зрителю, и читателю, и критику и вообще всем, стало известно от не знакомых нам, посторонних лиц, не имеющих отношения к кино, очень крепко запил. Это случилось как раз после того, когда его понизили в звании. И следует также добавить, что он запил с тех пор так беспробудно, с такой угрожающей его здоровью регулярностью, что и сам себя он просто не помнил уже. И как раз с того дня, когда у него впервые появился подходящий повод употребить чего-нибудь покрепче в одиночку, он и стал делать это с регулярностью, воистину достойной лучшего применения. Да и вёл он себя с этого дня безобразно: дерзил старшим по званию, не прислушивался к советам добрых товарищей своих, равных ему по званию, а подчинённых элементарнейшим образом спаивал, и сам с ними заодно, неуклонно продолжая спиваться. В результате этих постыдных для любой службы явлений он опускался всё ниже и ниже. И когда он достиг очередной критической точки, его просто турнули из армии, как бесполезный, давно отработанный элемент. И с облегчённым сердцем, покинув службу, наконец, он не знал в первое время, чем бы заняться ему, пока не решился приехать сюда, в скромный рыбацкий посёлок. Ещё в детстве он мечтал стать простым рыбаком, чтобы, как и остальные рыбаки, жить на берегу моря (реки).
     Может быть, так всё и было? А может, и не так всё это на самом деле было, а было всё это как-то совершенно иначе. Угадать с первой попытки тут невозможно. Предположим, он и вправду пострадал по собственной халатности. И пусть дело было вовсе не в Армии, где он так и не дослужился бы до майора, если, будучи лейтенантом, умудрился важные документы утопить в солдатском сортире. Пусть что-то подобное произошло с ним не в Армии, а на гражданке. Вы только представьте себе, что он до сих пор этого не знает в точности, хотя пострадал наш герой, расплачиваясь за собственную халатность.
     Что, неубедительно? Пример нужен? Ещё более яркий пример? Точно такой же убедительный пример, равносильный приведённому армейскому эпизоду? Ну хорошо-хорошо, пусть ничего этого с ним не случилось. Он не служил в Армии и не терял никогда никаких документов. Пусть будет так. Давайте тогда придумаем другой вариант его падения или наоборот — взлёта. Кто из зрителей, сидящих в зале или читателей, лежащих на диване с книгой в руке, знает, что ждёт нашего героя в ближайшем будущем? Да никто этого ещё не знает.
     Так и быть, пусть в жизни его было что-то совершенно другое. Несчастная любовь, скажем. Предположим, он не предполагал, насколько серьёзно она его любит. Больше, чем саму себя. Представьте, что они друг друга уже нашли. То есть, она-то его точно нашла, с порядочными девушками это часто случается, поскольку втюрилась она в него с самого первого взгляда. Как только он подошёл к её столику в ресторане и пригласил на медленный танец, поскольку в быстром танце они не смогли бы познакомиться ближе. И она к нему прижалась всем своим девичьим телом, упругими грудями, сладкими губами почти касаясь его щеки — и он это почувствовал тотчас. И они не закончили танец, скорей побежали куда-то, где можно было бы прилечь. Так она его полюбила с первого же взгляда, что не успела толком рассмотреть, не говоря уже о привычке к нему, тем более — о детальном изучении его характера и склонностей. А он пребывал в раздумьях, он сомневался пока, что нашёл в её лице свою суженую-ряженную. Уж слишком она замкнутая, не компанейская. Даже в гости чуть ли не силком её вытаскивать приходится, а он-то мужчина компанейский, дома сидеть не любит. Его трактором с буксиром домой не затащить. Ему бы всё куда-то на люди, в свет, где много музыки и женщин красивых. И он продолжал искать свою вторую прекрасную половинку, не удовлетворённый первой, на стороне. Искал он её, шатаясь по кабакам да по ресторанам. А она всё мучилась одна-одинёшенька. Всё она терзалась сомнениями «любит, не любит?», «к сердцу прижмёт, не прижмёт?» Ведь она давно обо всём догадывалась, когда принюхивалась к нему тотчас по возвращении его домой со службы. И постоянно чувствовала на его одежде незнакомые запахи дорогих женских духов, замечала иногда прилипшие к его одежде длинные женские волосы. Они были совершенно не похожи на её волосы. А однажды в его кармане она обнаружила несвежие женские трусики. И всю ночь проплакала тогда, не желая больше жить вот так, без ответной любви с его стороны к ней. Хотя, честно скажу, вот я, к примеру, не могу даже представить себе подобную любовь. Ну, он-то известное дело, как и все другие мужчины, сходил пару раз на сторону, попросив на пару дней ключи от загородной дачи у друга своего, полковника. Тот как на пенсию вышел, так к себе домой сразу и уехал. К больной маме. А это в Донецке, теперь почти иностранное государство. Пенсию он здесь получает, а живёт там. И квартира у него здесь. Квартира ему нужна для того, чтобы пенсию получать в этом государстве, живя на эту пенсию в другом государстве. В этом государстве он всю жизнь служил, а в том государстве он родился и прожил до призыва на службу в Армию всего государства в целом. То есть и этого, в котором он служил, и того, в котором он родился, вместе взятых.
     И привёл туда блондиночку с большими грудями, которую случайно заметил в метро, и три квартала плёлся за ней, пока она об этом не догадалась. Обернувшись, она тотчас поняла, что мужчинка он вполне импозантный, к тому же майор, да и с усиками, которые она обожала. Почему-то блондинки часто с ума сходят от аккуратных мужских усиков. Может быть, они любят, когда их щекочут усиками, а не пальчиком, скажем, или соломинкой? Это их как-то по-особому, возможно, заводит. Вот она и согласилась тотчас составить ему компанию на том уикенде, который состоится на его загородной вилле, якобы. Там, где будут только она и только он. Прекрасный повод уединиться. Только он и она, и никого больше во всём мире. Кроме окружающей их природы. Нет, ещё много-много шампанского или же водки. Ну, как же без этого уединяться? Что ей и самой нравится. Она с ним согласна, что без шампанского проводить время на природе никак невозможно.
     И это случилось после бурной сцены ревности с чужими женскими трусиками, которые его супруга ему швырнула прямо в лицо, а он очень тогда удивился, как же так, мол. Что за дела ещё? И с чего это она бросает ему в лицо свои любимые, но всё-таки грязные, ажурные трусики? Постирать, их что ли, требует? Фетишиста из него пытается сделать, пытаясь завести его такими вот штучками? Ну, чтобы власть над ним взять после. Под свой каблук его посадить. Чтобы он ей ноги мыл и эту воду после пил вместо чая? Или просто она сама не успела их постирать, так вот на него теперь и рассчитывает? Дескать, а ну, муженёк, постирай-ка ты бельишко моё. Хотя бы разочек! Ведь я твои носки грязные и трусы не первой свежести всю жизнь стирала, так вот и ты теперь мои трусики постирай. Али брезгуешь?
     Или, может быть, ей срочно требуется купить какие-то новые, рекламируемые по всем каналам телевидения, трусики вместо этих? И вот прямо сейчас, пока в дополнение к двум таким трусикам, всем первым десяти позвонившим по указанному на экране телефону, добавят совершенно бесплатно ещё и по одному презервативу в одни руки каждому. Нет, всё не в точку. Дело обстояло совсем не так. Эта была очередная сцена ревности. Она нашла их где-то. Может быть, в спортивной сумке нашего героя, когда он вернулся из спортивного клуба, где качал свои мышцы? И это были не её трусики.
     — Ах ты, негодяй! — воскликнула она ему в полном отчаянии, до боли заламывая свои тонкие изящные руки. — Ты мне всю жизнь сломал!
     А он так и не догадался, за что она его так обозвала. И вот, когда он в очередной раз вернулся домой на рассвете из того же спортивного зала, она только и взглянула на посеревшее от усталости лицо его. Он хотел изложить причину задержки, но, всего лишь успев воскликнуть напоследок с подоконника: «Ну, прощай, милый мой! Кобель ты блудливый!», тотчас и выпрыгнула она из окна. Так и не простила ему очередной, сам Бог знает, какой по счёту, измены.
     А ведь это очень глупый, между прочим, поступок. Будь я на её месте, я бы поступил совершенно иначе — я бы тоже ему изменил. Будь я на её месте. А потом ещё раз изменил бы ему, прямо на том же самом месте, то есть, не отходя от него. А изменил бы я ему прямо, скажем, в супружеском ложе, пользуясь его отсутствием. Он на тренажёрах своих любимых, а я — в её образе — на нашем супружеском диване. Или на другом каком-то месте: на письменном столе, предположим, или в кустах, или в машине, или в гараже, или на лавочке, или прямо в речке, или в кинотеатре, на последнем ряду. Или у своей подруги на даче. Да, наконец, и на своей даче можно, выбор в таком деле не ограничен, всегда можно найти, где этим заняться прямо сейчас. Но будь я ею, понятное дело. И ещё, и ещё изменял бы я этому мерзавцу, да так, что и со счёта сбился бы. Известно давно: подобное подобным вышибают из собственной головы. Зачем такие крайности, все эти роковые прыжки из окон, употребление ужасных по разрушительным действиям кислот, щелочей и таблеток снотворного? Зачем запихивать их в себя горстями? Зачем нужны хорошеньким, милым женщинам все эти ныряния в холодные бездонные проруби близтекущих рек, озёр и прудов? И зачем им же все эти нырки под тяжёлые колёса проходящих мимо составов? Чтоб повторить бессмертный подвиг Анны Карениной? Но ради чего повторять его? Что, к примеру, она сама-то доказала высшему свету и всем остальным жителям России, пусть даже и крепостным, и разночинцам, и бедным студентам, своим безумным поступком?
     Кстати, недавно смотрел очень старый фильм: там Анну Каренину играла артистка, очень похожая на одну колоритную партийную даму, с мясистыми ляжками, мясистым подбородком, со стальным взглядом и с ручищами, должно быть, как у Паши Ангелиной. Хотя эту Пашу Ангелину мне трудно представить. Зато я много встречал в жизни своей трактористов и мне кажется, что знаменитая Паша Ангелина выглядела примерно так же, как выглядели эти трактористы. Широкие скулы, глазки — узенькие щёлочки, ноги колесом, да кулачища каждый с полпуда. Так вот, эта Анна Каренина напоминала одного из таких трактористов. К тому же, и голос у неё был визгливый, скандальный, как у одной моей коммунальной соседки, не терпящей никаких возражений по поводу пользования общей на всех ванной ночью. И представьте себе, что вот такая Анна Каренина вдруг бросается без раздумий под тяжёлые колёса неумолимо накатывающего на неё поезда. Представили себе такую ужасную картину? А не правда ли, ведь нисколько такую Анну и не жалко?
     В нашем же случае, если бы ей и вправду довелось выпрыгнуть из окна, так неужели только для того лишь, чтобы доказать подобной жертвенностью своей, что и она не трусливей известной всему миру Анны Карениной? Ну не этой, похожей на откормленного к рождеству хряка, но женского пола, а той божественной Анны, созданной писателем Львом Толстым, которая была всё же красавицей.
     Но вернёмся опять к нашему герою, который недолго горевал, потеряв любящую его жену. Представьте себе, что так всё и случилось. Подумать только, всего лишь месяц герой наш был безутешен, зато на второй уже и приехал он сюда — в этот рыбацкий посёлок. И цель приезда его была одна, чтобы здесь, в тяжком рыбацком труде залечить свои душевные раны.
     Ну, как вам этот сюжетец? Эх, не пойдёт и он, пожалуй. Я догадываюсь, почему он не пойдёт. Ведь кто он, по сути, герой-то наш? Да бабник же он самый настоящий, стопроцентный! Бабник он неисправимый, до мозга костей порочный. Такому хоть кол на голове теши — всё бессмысленно. У него и жены до сих пор ещё не было. Хотя ему чуть уже за тридцать, судя по внешности. Его сам чёрт не женит. Чем-то он на меня похож. Я тоже, бывало, как на танцы зайду случайно, так сразу и начинаю выбирать для себя самую красивую девушку, но не с целью, чтобы предложить ей свою руку и сердце, а только бы завладеть ею. Я и лицо её осмотрю со стороны, и ноги осмотрю, специально подойдя ближе, и парой слов с ней перекинусь — не дура ли она? Всякое в жизни бывает. Вот в Прилуках помню, познакомился я одной девушкой. Имя у неё было хорошее — Оксана. И симпатичная она такая, знаете ли, с виду. Я сразу же влюбился в неё, как только заметил эту Оксану в углу танцплощадки. Она охотно согласилась со мной танцевать, и я был просто счастлив. И пару раз мы с ней танцевали, и пошёл я её провожать в другой совсем конец города. Конечно, в этом поступке моём был определённый риск получить по башке от местной шпаны, но на тот раз бог меня миловал. Добрались мы с ней до её «хапкиного» хутора и расположились на лавочке перед её домом. Я всё норовил поцеловать Оксану или хотя бы груди ей потискать, а она всё ни в какую. «Ни» — и всё. «Нэльзя». Сидим, я ей что-то говорю-говорю, а она меня слушает, но ничего мне не отвечает. Слушает только, даже не кивая головой, что, дескать, согласна. И я уже не знаю, что ей ещё такого бы сказать, чтобы покорить её сердце. У меня и слов больше подходящих нет. Ну, хотя бы словечко от неё, наконец, услышать. А то я уже сомневаюсь в самом себе: может, что-то не то говорю? Ну, не знаю я, что бы ей ещё сказать такого! Может, мне лучше тему сменить? Может лучше и не говорить ничего, а сразу взять, и на лавочку свалить её? Нет, вдруг она кричать станет, а район-то чужой! Уж тогда точно ног мне не унести отсюда. Вот и притих я. Она молчит, и я решил тоже молчать. Сидим с ней, смотрим на звёзды. Не считаем их, конечно, но и ни словечка не говорим больше. Ни слова даже о звёздах, на которые мы смотрим. Как будто и нет их на небе. Я уж хотел было прочесть ей стихотворение, как раз о звёздах, но к счастью вовремя одумался. Лишнее это, пожалуй. «У тэбэ курыть е?» — вдруг спрашивает она. «Е» — отвечаю ей с радостью в голосе. «Ну, тоди давай покурым лучше», — предлагает она. «Давай» — соглашаюсь я. А сам-то думаю, вот выкурим по сигарете, тогда точно я и поцелую её. Всё, теперь уж ни за что она не выкрутится. Вот и курим сидим. Курим, курим, одну затяжку делаем за другой. Всё это происходит молча. Прошло минут пять, и мне захотелось её поцеловать. Ну, прижал к себе покрепче. Губами к щеке потянулся. «Пидожды, — просит она, — давай лучше ще покурым». «Давай» — согласился я. Достал пачку. Выкурили ещё по одной. И опять молчим. И только я ещё раз к её губам — «Ну, то шо, може ще по одной?» — слышу. «Вот, чёрт, — думаю про себя, — неужели так всю ночь и прокурим?»
     Как в воду глядел. Так всю пачку мы с ней и выкурили. От сигарет меня уже тошнило, а ей хоть бы хны. Смолит одну за другой. Поцеловать её я так и не смог. Мне уже было противно.
     А ещё бывает и так, что с виду девушка — прелесть, с какой стороны на неё не взглянешь, а как только рот она откроет, так хоть стой, хоть падай. Вот приведёшь её к себе, напоишь её портвейном покрепче, переспишь с ней, так ей же после всего этого ещё и поговорить с тобой хочется о чём-то, а у тебя только одно на уме: скорей бы она ушла, что ли. Ведь невозможно же с ней совершенно общаться. То и дело только и слышишь от неё то: «ну, блин, прикольно», то «во, блин, клёво!» Да ещё и мат-перемат через каждое слово. А из ноздри её, ко всему прочему, ещё и зелёная козюля торчит. И когда ты с ней занимался любовью, всё тебе казалось, что вот сейчас она и выскочит уже, эта её козюля. И прямёхонько тебе в лицо угодит. Ведь она дышала как раз чуть учащённо — и козюля, торчащая из её ноздри, от этого слегка как бы вибрировала. Вот так-то всё и выбираю я, да никак выбрать не могу. А вот он, в отличие от меня и в отличие от Александра Сергеевича Пушкина (если судить по ногам её, которые великому поэту, к сожалению, так и не встретились), кажется, выбрал. Ведь, кто знает, может быть, и повезло ему. Да никто этого пока ещё не знает. Этого вообще знать невозможно. А вдруг у неё характер как у медузы Горгоны? Или она, скажем, как и прославленная бессмертным кавказским эпосом царица Тамара, за одну лишь ночь, проведённую с ней, на рассвете готова тебя со скалы вместе с манатками твоими в море сбросить? Или, может быть, по характеру своему она сущая ведьма, и будет всю жизнь кровь из тебя высасывать по капле, выдавливая из тебя и чувство собственного достоинства, и склонность к сопротивлению, и всё остальное, превращая настоящего когда-то мужчину в своего покорного раба? Или она вампирша? Или же она вурдулачка? Или она какая-нибудь совершенно жуткая, ну прямо-таки несносная истеричка? А может, она ревнивица? Да такая ещё ревнивица, что не приведи Господь. К телеграфным столбам ревновать будет, к водке, к какому-нибудь чисто мужскому хобби, к футболу, к примеру. А может, и ничего страшного? Может, как раз она и есть его прекрасная половинка? И, может, судьба так распорядилась на сей раз, что на танцах он её и встретил вдруг? Вот так: пришёл, увидел и понял, что это — она. Раньше-то ему всё не везло да не везло. Он как институт закончил, так сразу и в науку с головой ушёл. Ну, красный диплом, аспирантура, симпозиумы, научные статьи в журналах, изобретения, встречи с коллегами, зарубежные поездки, предложения заманчивые. Он уже и диссертацию собрался писать, а тут ЧП на заводе или в лаборатории, которой он почти уже руководил. Коротнуло что-то, к примеру. Или шандарахнуло от испытываемого им агрегата такой мощной струёй преимущественно вверх и частично в стороны, что потолок с двумя этажами над ним подлетел на высоту в три метра примерно и чуть набок после сместился, когда на место всей своей массой плюхнулся.
     И опять всё-то же самое, как и в Армии, после потери секретных документов, которые так и не нашлись.
     И опять всё по новой: водка, селёдка, вино, брынза, пиво, вобла, хлеб, лук, сало, пиво, портвейн, картошка, комбижир, инжир, пучок редиски, её глаза напротив, банка пива, прима, банка молока, грязные носки, квитанция из медвытрезвителя, прима, талон на сахар, банка кильки, бутылка спирта, геморрой, разбитая о голову бутылка, свежая постель, медсестра, укол в заднее место, укол в вену, чинарик, сто грамм водки, укол в заднее место, укол в вену, капельница, чёрные колготки медсестры, портвейн, Беломорканал, пиво, водка, манная каша, пропуск, выписка, Пегас.
     Год спустя.
     Ещё раз селёдка, зелёный лук и болгарский перец, бычки в томате, водка, солёные огурцы, спирт, корочка хлеба, тарань, пиво, две корочки чёрствого хлеба на троих, банка какой-то жидкости, блевотина на одеяле, одеколон, хлеб, картошка в мундирах, одеколон, настойка боярышника, настойка лимонника, спирт, троллейбус, два парня, вопрос, ответ, удар по голове, внезапная темнота, внезапный свет, много света, просвет в жизни, школьный приятель из министерства, Министерство, портфель, кресло, кабинет, секретарша, куча бумаг, масса интересных и нужных знакомств, протеже, планы на будущее, неожиданное очередное повышение, знакомство с чиновником из правительства, ресторан «Арагви», фонтанчики, икра в серебряных чашечках, кубинские сигары, девочки по вызову, прислуга, приглашение в ложу театра, приглашение в «Завидово»*, охота в «Завидово» в одной компании с канцлером Колем или с Сильвио Берлускони, стрельба из карабина «Чёски-Зброев»*, калибра 30-0,6, убитый собственной рукой кабан, шашлыки из кабана, пятизвёздочный армянский коньяк, уха из стерляди, соскользнувший с крючка толстолобик, русская банька, ядрёный берёзовый квас, напиток из чаги*, три бутылки шведского «Абсолюта», озёра, пейзажи, иностранные гости, копна сена, чёрные аисты, белые куропатки, серые журавли, несколько бутылок армянского коньяка, румяные шашлыки, наваристая уха из стерляди, прощальный ужин в доме отдыха, поездка в джипе с ветерком, выход из метро, парк в Сокольниках в бабье лето, тяжёлый удар чем-то сзади по голове, окровавленная марля, окровавленные бинты, молоденькая медсестра со шприцем в руках, слишком медленно действующая капельница, глоток чистого спирта, два глотка пива, глоток свежего воздуха, постная манная каша, жидкий куриный бульон, внезапное увольнение, полный расчёт, ни одного лишнего визита, отключение домашнего телефона, внезапное обвинение в шпионаже, три глотка горькой настойки, очень жидкий понос, капельница с огромной колбой и жёлтой жидкостью внутри, старшая медсестра, её толстые шерстяные колготки, молоденькая медсестра, туго облегающие её стройные ножки чёрные колготки, не очень приятный портвейн, не совсем свежее мясо, изжога с утра до обеда, колики в животе, колики в печени, селёдка с луком в подсолнечном масле, тёплая водка, тоненький кусочек чёрствого хлеба, папироска, внезапная выписка раньше срока.
     Полгода спустя.
     Один огурец, один стакан кипяточка, одна буханка хлеба на всех, одна бутылка спирта на всё купе, много воблы, много бутылок пива, палёная водка, ещё пиво, жареная камбала, ничего, кроме сигарет, ничего, кроме тёплого пива, вместо пива в бутылке моча, вместо масла в бутылке ацетон, одна картошка, один килограмм макарон и один бульонный кубик, домашняя брага, сало с чесноком, головка лука, денатурат, кислые щи, кислая сметана, женщина с фингалом на лбу, мужик с топором, фонарик, два рубля, мелочь, удар по голове, темнота, свет, опять темнота, нестерпимый холод, вспотевшее лицо соседа, первая капель, первый берёзовый сок, одна сосиска, огурец, настойка зверобоя, одеколон, пронизывающий до костей ветер, заливающий глаза липкий пот, тёплое пиво, хлеб, тёплая водка, вобла, икра, солёный огурец среди окурков, рюмка с остатками пойла, ржавая консервная банка на берегу залива, одеколон, чужой портфель, смазливая бабёнка с фиксами, сорвавшийся с крыши рубероид, килька в томате, апельсиновый сок, тройной одеколон, стакан самогона, бычок, обморок, тошнота, изжога, пучок редиски, окраина незнакомого города, головка лука, стрельба из мелкокалиберки по бегущим мишеням, парное молоко, сеновал, презерватив, грудастая доярка, удар по голове бутылкой из-под выпитого накануне шампанского, кромешная темнота, яркий свет, медлительная капельница, молоденькая сестричка, белый халат, глоток жгучего спирта, глоток свежего воздуха, простое человеческое счастье, чужая беда, муки, радость от безмерных просторов, долгожданная выписка, давка при посадке в троллейбус, давка в троллейбусе, неожиданный подъезд к своему дому со стороны кинотеатра, внезапное отключение света, плановое отключение воды, изжога, отключение телефонной связи, ржавый шприц, ещё один укол в вену, отключка.
     Месяц спустя.
     Пыль, жара, мухи, разъедающий глаза липкий пот, тёплое пиво, тёплая водка, хлеб, вобла, лук, чеснок, крапива, баня, тропка к ручью, ржавая консервная банка, одеколон, вино, спирт, сухарь, денатурат, пронизывающий до мозга костей осенний ветер, сорванный с крыши рубероид, бутылка портвейна, килька в томате, клей «Момент», цистерна с вином в двух шагах от будки весовщиков, башмачники, стрелочники, путевые обходчики, шланг, канистра, погоня, менты, сторож, разбитая дверь в подъезде, выбитое стекло, синяк под глазом, синяк на бедре, пробитая голова, марля, бинты, капельницы, струйка свежей крови на щеке, поцелуй медсестры в лоб, фраер с костылями, удар костылём в район печени, рваный носок, рюмка с остатками вонючего пойла, клизма, две канистры с авиационным керосином, одна фляга спирта, бутыль самогона, три канистры с авиационным керосином, колючая проволока, склад боеприпасов, взлётная полоса, канистра с бензином, засада, крики: «Стой! Стрелять буду!», выстрелы, ранение, конвой, уголовное дело, следователь, адвокат, прокурор, присяжные заседатели, свидание, суд.
     Два месяца спустя.
     Наручники, камера, резиновая дубинка, шконка у окна, заточка из алюминиевой вилки, лезвие «Балтика», шмон посреди ночи, сырые дрова, комары, падающая сосна, еловые шишки, одна папироска на всех, бутылка водки из одной шприцовки на всю камеру, каждому через задний проход, чефирь, чуть-чуть сала, чуть-чуть вина из грелки, водка, котлеты, хлеб, зелень, вино, шампанское, кости, борщ без мяса, денатурат, чуть-чуть спирта, бинты, симпатичная сестричка, укол в заднее место, ещё один укол в заднее место, укол в вену, капельница, ещё одна капельница, мензурка чистого медицинского спирта, полупустой флакон духов, таблетка, чефирь, наручники, боль в голове, немного спирта, перепиленная решётка, подножка конвойного, автоматная очередь, пасть злой овчарки, прокушенная нога, один только хлеб, одна только вода, чуть-чуть тройного одеколона, чуть-чуть грибного супа, глоток гадости, перловка с варёным салом, перловка с жареной рыбой, опять перловка с варёным салом, ещё раз перловка с жареной рыбой.
     Три года спустя.
     Свобода, бля, свобода, шампанское, бабы, коньяк, шашлыки, ещё одни бабы, водка, блондинка, коньяк, спирт, зубатка в собственном соку, глинтвейн, портвейн, ананасы, рябчики, доллары, брюнетка, сифилис, уколы, медсестра, разные носки, мятые брюки, дырка в кармане, оторванная пуговица, больничный халат, идиот, предлагающий болгарку в упаковке, выписка, тарань, пиво, икра, презерватив, музыка, дорога в деревню, молоко, хлев, сено, жирная баба, молочная фляга с брагой, жирный украинский борщ, бабы на возке, бабы на лавочке, кирзовые сапоги, чувак с гитарой, бренди, виски, сосиска в кляре, деревянная ложка, пьяный мужик вечером, не менее пьяная баба утром, чёрствый лаваш, разрезанный посредине арбуз, противное тёплое пиво, водка со стручком перца в бутылке, коньяк без звёздочек, девочки, мальчики, море, чайки, солёные брызги, скалистые горы, дикий пляж, жирное нефтяное пятно, возникшее сразу за волнорезами, отдел кадров, бригада, глупая Нюра, божественно хорошая Ира, боцман Карацюпа, моторист Скворцов. И ничего романтичного больше, всё романтичное — в прошлом осталось, покрылось толстым слоем густой дорожной пыли. И как шальным морским (речным) ветром сдуло его вдруг. И никакого больше пива в запотевших пивных кружках, и никакой водки, и никакого спирта, и никаких речных ершей или раков, ничего! Всё, хватит! Наелись мы до отвала всей этой житейской баланды.
     Он ещё там, на зоне (если он был на зоне, понятное дело)... так вот, он ещё там решил для себя: а не махнуть ли вместо всего этого куда-то на море (к реке)?Только бы подальше от пошлой городской суеты, и как можно ближе к дикой, ни с чем не сравнимой природе. И не ощутить ли на собственной шкуре всю её первозданную прелесть, занимаясь каким-нибудь важным делом, скажем, ловя рыбу или охотясь на дикого кабана, или охраняя вверенные лесные массивы? Если бы он стал лесником или егерем, понятное дело. Вот так поразмыслив, что к чему, что почём, и откуда ветер его судьбы дует, и оказался герой наш в этом посёлке. И это опять-таки похоже на вымысел, но я чувствую, что уже гораздо теплее.
     Итак, он приехал сюда ровно две недели назад. Ну, два месяца, предположим. Срок достаточно скользкий для всякого новичка. Я и сам иногда больше месяца на одном предприятии не задерживался. А так бывало не раз: только устроюсь, до аванса ещё не дотяну, а уже заявление об увольнении по собственному кадровику на стол — «бац». Как снег на голову. Я-то не герой какой-нибудь. Мне не приходилось ни план перевыполнять, ни на доске почёта хотя бы сутки провисеть я даже не мечтал никогда. В стенгазете, правда, обо мне упоминали. Но в сатирической колонке, насколько я помню. Что-то мы там такое натворили. Ладно, не буду бередить старые раны. Я ведь тоже мечтал когда-то стать героем, но вот не сложилось. То ли характер подвёл, то ли терпения не хватило добиться хоть чего в жизни своей непутёвой. А вот он, наш герой Виктор, уже успел отметиться во многих эпизодах, в том числе и на море, и на суше, и даже в небе: красноречивые кадры с воздушным змеем в начале нашего сценария. Он даже стал кое-что записывать в толстой общей тетрадке. То есть, он завёл дневник.
     А может, и в самом деле никакой он не военный и не учёный, и не инженер, и не плотник, и не сантехник, и не подводник, а просто никто? Как и десятки миллионов граждан, ничем не примечательных ни внешне, ни внутренне. Без света, исходящего изнутри. Просто говно на палочке он! Даже говорить о его прошлом не хочется ничего, такая он откровенная, между нами говоря, серость.
     А, может, и вправду он самый настоящий рыбак? И, оказавшись в этой дружной рыбацкой бригаде, он как раз и нашёл своё призвание. И не надо ничего больше выдумывать. Зачем все эти догадки, предположения, домыслы и вымыслы, и авторские раздумья по поводу одного из героев своих — они к чему? Надо просто взять да и описать его таким, каков он есть на самом деле, без чрезмерных фантазий на этот счёт. Ну, рыбак он, просто до самого мозга костей рыбак, прошедший все страны на свете, многое уже повидавший. Словом, он бывалый, закалённый морем и солнцем рыбак. И ничего из вышеперечисленных вариантов в жизни его не было: ни лаборатории, которую почти возглавлял уже кто-то иной совершенно, не имеющий к главному герою нашего прекрасного сценария ровным счётом никакого отношения. Ни потерянных кем-то другим — каким-нибудь, скажем старлеем,— но опять таки, отнюдь не нашим героем в солдатском сортире ракетного дивизиона, адрес которого до сих пор засекречен, секретных документов, так и не найденных, кстати. Ни страстной любви той несчастной женщины, которая не перенесла измен совершенно нам неизвестного паскудного, пошлого бабника. Тот персонаж, попадись он в тяжёлые капроновые сети нашего сюжета, играл бы в нём роль глубоко отрицательную. Мы бы заставили его изнасиловать кого-нибудь, и через два часа подстроили так, чтобы он попался с поличным в лапы доблестной милиции. А потом мы обязательно с огромным интересом понаблюдали бы, как его будут петушить там, на зоне.
     А наш-то герой, как раз напротив, исходя из уже просмотренного сюжета, глубоко положительный. Так, может быть, как раз страстной, почти неземной любви только и не хватало ему для полного счастья? Вот он и приехал в этот забытый Богом посёлок, чтобы в этом посёлке попытаться встретить её, наконец? И вот теперь, когда они встретились, он, стало быть, навёрстывает всё упущенное на любовном фронте? И не осталось ни одной страны, где бы он ещё не блевал, низко склонившись с палубы корабля над бурлящей морской поверхностью после продолжительных качек или от слишком крепких для него экзотических местных напитков?
     Или у него мозги иначе устроены, извилинами в противоположном направлении — и он с помощью этих мозгов всё насквозь чувствует и видит всё скрытое от других? Сквозь землю под ногами видит все чужие, расположенные за многие миллиарды миль от нашей, планеты? Сквозь толщу воды под килем всех чудищ морских и всю слизь болотную и речную созерцает? И даже иностранную ногу женскую под грубым иностранным шерстяным чулком умудряется рассмотреть? Определяя абсолютно точно, какая она: белая-белая, ну, просто молочного цвета, или же, наоборот загоревшая, похожая внешне на аборигенов Австралии? Эти аборигены и сами удивляются теперь, глядя на белых туземцев, почему они такие поджарые, стройные и чёрные совершенно, когда все остальные такие белые, низкорослые и рыхлые? Ну, почему? И как на этой иностранной ножке, у щиколоток и на верхней части ступни, жилки слегка подрагивают от пульсирующей в них безудержно крови, чуть-чуть синеватые при ближайшем рассмотрении? И он что, всё это уже знает? И он всё это уже испытал и так насытился, что решил стать простым, никому не известным рыбаком? Чтобы вот так искренне, всем сердцем своим горячим полюбить такую же простую девушку, из простого рыбачьего посёлка; ничем особенным не примечательного, как и сотни других точно таких же простых посёлков. Где живут себе, поживают и добра наживают точно такие же, как и сам он, рыбаки. Живут с простыми, ничем по внешнему виду не отличающимися от остальных поселковых женщин, жёнами. Живут и жуют все они самый простой чёрный хлеб. И едят эти рыбаки и жёны их самую простую, пойманную ими же самими довольно простоватую, всё время словно специально заплывающую в одни и те же сети, рыбу. И всё рожают и рожают они таких же простых, как и сами они, детей до тех пор, пока не станут страдать уже и недержанием мочевых пузырей и самой обычной простатой.
     
     У героев наших всё в порядке. Они продолжают кружить всё в том же углу и на том же пятачке, и в том же радиусе, не более метра. Они ничего не видят и ничего совершенно не слышат, кроме гулких биений своих сердец, да продолжающей глушить всё живое вокруг танцевальной музыки. Эта музыка как динамит. Кстати, в этом что-то есть: рыбу глушить музыкой. Установить динамики и шандарахнуть по ней, глупой, безмолвной, пребывающей в полусонном оцепенении, всеми этими барабанами, трубами, флейтами и прочей всякой музыкальной какофонией. Два часа подобного стрессового состояния ни одна рыба не выдержит. А речку для пущего эффекта следует тщательно перегородить сетями. Вот рыбка-то и всплывёт вверх брюхами, слушая под водой попсу.
     Но счастье их всё более иллюзорно. Одна сплошная иллюзия — это счастье их, пустой звук, ничего не значащий жест, неосуществимая никогда мечта. Эх, наверное, зря они так откровенно счастливы. Ох, зря! Ни в коем случае нельзя в одночасье, за один лишь танцевальный вечер, пропускать в жизнь свою так много счастья. Счастье надо пить непременно лишь маленькими глоточками, растягивая удовольствие на долгие дни, недели, месяцы, а если удастся — так и на всю оставшуюся жизнь. Глупо и неосмотрительно вот так элементарно, словно тающую во рту лесную малину, хавать и хавать его целыми горстями, ни с кем не делясь и ни от кого не прячась. Ведь из благоразумия употребляя счастье своё лишь по чайной ложке в день, можно превратить его целебный для организма приём в целую систему, в долгоиграющую пластинку собственного благополучия, где всё, как в аптеке, разложено по полкам, проверено, освидетельствовано и впредь не подлежит никаким сомнениям. Такое счастье скучно, обыденно, но как только принимаешься искать что-то новенькое, неизведанное, пока непонятное — готовься к неприятным сюрпризам.
     Сюрприз хорошо виден сидящему в зале зрителю, он к счастью на экране не имеет никакого отношения, он сюда попал случайно, и ему легче заметить, что может угрожать откровенному, беззащитному счастью главных героев сценария. Это ребячьи стайки, подобно мрачным грозовым тучкам собирающиеся у входа на танцплощадку, чтобы после явить миру настоящую грозовую тучу, готовую обрушить на наших героев чёрную губительную силу накопившейся отрицательной энергии. Ужасно это ожидание! Так и хочется воскликнуть обречённо: — Скоро грянет буря! Она уже созрела! И вот-вот прольёт, обрушит на ссохшуюся без влаги землю накопленные потоки небесной воды и электрических разрядов, сопровождаемых громовыми раскатами, сходными с артиллерийской канонадой.
     Какие недобрые, до омерзения гнусные и циничные взгляды бросают они в сторону нашего танцующего героя! Так и мелкие перистые и волнистые тучки ведут себя перед настоящей грозой, взирая сверху вниз на беззащитную землю, во всей необъятной красоте своей простёршуюся от одного моря до другого моря, от одной горы к другой горе, от одной страны к другой стране. Среди хулиганья объявляется хорошо знакомый зрителю Семён Пивоваров. Хрящ абсолютно спокоен. Что ему волноваться? Теперь его пора. Приближается час расчёта, всё ближе он, всё неумолимей. Ох, как туго затянуты сети судьбоносного появления Хряща перед входом на танцплощадку! Ни единой прорехи в крепких сетях драматических обстоятельств, ни единого шанса проскользнуть мимо, избежать неизбежного! Улов в области происходящих на экране событий обещает быть непременно богатым. Открыто, не прячась от дружинников, Хрящ покуривает, со смаком выпуская в воздух густые колечки едкого табачного дыма. Проходящие рядом с Семёном поселковые девушки шарахаются от омерзительно-вонючей пакости, клубящейся и колечками, и густыми клубами вокруг его курящей головы. Зловеще узок прищур недобрых глаз его.
     
     А вот герои наши, тесно прижавшиеся друг к другу плечами, идут слабо освещённой улицей родного посёлка. Оба молчат, слышна нежная лирическая мелодия, исполняемая на рояле. Исполнитель её Шопен, но возможно, что и кто-то из наших современников, может быть, даже Крутой. Ведь фильм восстановлен на одной из современных киностудий, там же он и переозвучен. Справедливей было бы назвать эту мелодиею «по мотивам Шопена», хотя в титрах об этом не упоминается. Мелодия располагает одновременно и к грустным раздумьям, и к нежной любовной истоме, которая сейчас трепещет в каждой их жилке — вдохновляет их, окрыляет и лишает элементарной бдительности. Внезапно их влюблённые по самые уши, переплётённые меж собой в жарких объятиях тени пересекаются с бесчисленным множеством других теней — длинных и несуразных, перекрывших улицу от одного ряда заборов к противоположному ряду, на другой её стороне. Возглавляет встречающее Виктора войско Хрящ.
     Вот она — давно обещанная зрителю гроза. Во всей своей дикой, необузданной красе. Гроза, наводящая панический ужас на всё живое вокруг. В том числе и на зрителя, особенно на того, который в возрасте ближе к полста, и жил когда-то в крошечном городке или в посёлке городского типа, где все друг друга хорошо знают, где все ходят друг к другу в гости и где совершенно нет ни зависти, ни злости, пока все сидят дома. Но как только выйдут на улицу — может быть, единственную в этом городке, или третью по счёту, но главную, центральную — беды точно не миновать, особенно, если стоят какие-нибудь праздники.
     А у нас в России они всё время, как известно, стоят да стоят. Иногда посмотришь в окно — ушли чёртовы эти праздники или нет? Стоят!!! И с места не сдвинулись. И вся страна, как угорелая, празднует их да празднует, никто не работает и все, как один, пьяные. Ходишь по улицам, ходишь, хотя бы один трезвый мужик попался навстречу, чтоб на трезвую голову покалякать с ним о чём-то своём, важном. Душу свою излить бы. На какую-то наболевшую тему — об одиночестве, скажем, с этим мужиком поговорить. Но никого ведь не встретишь трезвым, готовым на такие пространные беседы. Все пьяные, все буквально. Не выдержишь подобного нервного напряжения и сам возьмёшь да и напьёшься.
     Но что самое обидное в праздники эти — сами ничего не делают, и мне ничего не дают сделать. Ведь поработать иногда хочется просто нестерпимо, руки чешутся, глаза работу ищут, ищут, не всё же гулять да гулять месяцами без продыха, только куда ни ткнёшься взглядом своим — все отдыхают. Ну, просто вся страна отдыхает. Вся, без исключения, каждый пацан в ней, дитя малое, шести месяцев отроду — у него и соска ещё в зубах, а тоже, глянешь, уже отдыхает. Пива просит у мамки своей, она ему капнула граммульку в бутылочку с соской, чтоб уснул скорее, а ему, видишь ли, понравилось. Не уснёт теперь никак, как будто ещё и похмелиться желает, а ей-то самой мало. «У, гад такой, — зло бьёт она его по головке кулачищем своим родительским, — конкурент растёт, убила бы! Да пособие на детей не будут платить».
     Словом, пьяные все вдрызг, куда ни пойдёшь, с кем ни встретишься. Что ни спросишь у них, несусветное что-то буровят: завтра, мол, работаем, тогда и будем решать все вопросы. А завтра, глядишь, опять они такие же пьяные, или опять на работу не вышли. Ну, никто ведь не вышел. А дело-то стоит, не движется дело. Я нервничаю, жду окончания праздников, запутался в них совсем. Ничего не поймёшь: кто-то работает, но так, фиктивно, водку пьёт на работе, а кто-то не работает и водку дома пьёт, или в ресторане. А мне-то каково? У меня ведь ни офиса, ни сотрудников. Я не знаю, предположим, когда в стране выходные, а когда она выходит вся на работу. Ну, хоть бы позвонил кто-нибудь, извинился, что ли. Вкратце объяснил бы, в чём, собственно, дело? Почему никто из сотрудников фирмы трубку не берёт? И на пейджер ничего не сбрасывают они почему? Ведь обещали сделать это непременно. И по сотовому не предупреждают об отмене назначенной встречи. А мы договаривались обо всех изменениях времени встречи или о переносе сроков реализации готовой продукции сообщать тотчас, чтоб никому зря не волноваться и не отменять взятых на себя обязательств.
     Я-то всё это выполняю неуклонно, тотчас звоню, предупреждаю заранее о внесении технологических новшеств в изготовление своей продукции. Хоть и кустарным способом приходится доводить её до существующих норм и требований со стороны клиентов, но по отношению к своим обязанностям я безупречен. Почему же они ничего не выполняют в ответ? Почему не сообщают о перенесении очень важной для меня встречи на другой день? Ни слова никогда не сообщат. Вообще глухо, как в танке. Всё, конец света, конец связи: в стране — праздник!
     А ведь мы должны были встретиться, чтобы обсудить, какого чёрта эта слежавшаяся, слегка придавленная многотонным весом термоклеевая плёнка, закупленная мной через посредников, рвётся и рвётся при пятом-шестом перематывании её с большого рулона на маленькие. Хотя они-то клятвенно обещали мне, что ни в жизнь она больше рваться не будет. На чём была основана их уверенность в качестве залежавшейся на пыльных типографских складах плёнки, я так и не смог догадаться. Согласно рекомендациям, вся она сплошь в этот раз была первым сортом, хотя по документам и числилась в неликвиде. Совершенно по другой причине ей сделали эту пересортицу, чтобы удалось обойти некоторые чисто формальные закорючки. Я так полагаю, что при натяжении её на отрегулированные резчиками заводские барабаны плёнка морщится гораздо сильнее, поскольку натяжение в таком случае гораздо туже, чем если то же самое делать с ней не в заводских условиях, а в домашних. Если её не растягивать с барабана на барабан, строго соблюдая все технологические условия производства, а просто наматывать плёнку на обычный, собственноручно изготовленный деревянный валик. Ведь если это производить вручную, тогда, как это ни странно, она и морщиться не будет никогда. Во всяком случае, она не должна бы морщиться или скукоживаться при натяжении её на отполированный юркими руками искусных мотальщиц валик. А она ведь просто на глазах всё морщится и морщится, морщится и морщится. Сколько колёсиков, шайб, продырявленных консервных крышек сбоку валика ни пристраивай, всё бесполезно, всё бессмысленно. Всё равно она морщится. Хоть бери и разглаживай каждый рулончик утюгом! А делать этого категорически нельзя изготовителю. Это прерогатива уже покупателя. Для этого в каждый рулончик и вкладывается Инструкция по применению продаваемой мной плёнки в домашних условиях. Она только меняет слегка направление возникающих при мотке её морщин. То слева направо, то в обратном направлении, но всё равно ясно, что морщинок не избежать. В крайнем случае, удастся достичь такой позиции, что морщиться она станет лишь посредине, но выглядеть от этого плёнка будет ещё хуже. Если взглянуть на её состояние при выходе из технологического процесса придирчивыми глазами обычного покупателя.
     А ведь любой представитель ОТК, даже самого низшего звена во всей сложной технологической цепочке, ужаснулся бы и тотчас прикрыл всю эту лавочку с треском. Запретил бы даже прикасаться к этим рулончикам. «Кстати, погрешность в длине её, определённая в двадцать сантиметров, почему никогда не бывает в сторону завышения, а только уменьшается, и не на двадцать даже, а на все тридцать-сорок?» — мог задать он вопрос мне. И, не услышав в ответ ничего вразумительного, в итоге он резюмировал бы категорично, безапелляционно:
     — Запретить! Не позволять впредь ровными рядами укладывать эти рулончики термоклеевой плёнки в двухслойные картонные коробки, поскольку трёхмиллиметровые морщинки по краям их недопустимы для существующих требований к качеству выпускаемой заводом продукции. К тому же это коробки, изготовленные не на картонной фабрике, а в каком-то подвале, с нарушением всех технологических требований. Там просто нечем дышать, это сущее пекло — место, где их производят. И, тем не менее, они и прочнее, и качественнее фабричных. И к тому же существенно уступают фабричным коробкам в цене. А если бы представитель ОТК химического завода узнал, что приглаживают выпускаемые изделия таким же кустарным образом, как и подпольные коробки — утюгами, и что обрезают их для оклейки тетрадок и учебников элементарно — ножницами...
     Трудно и представить, что бы за этим тотчас последовало! Хуже только расстрел или жуткая средневековая пытка, скажем, пожирание лица казнимого преступника специально долго не кормлёной крысой, терпеливо ждущей завтрака за окошечком той клетки, рядом с которой помещена несчастная голова приговорённой к столь зверской пытке жертвы. Просто невозможно смотреть в эти светлые, зацикленные на производстве полимеров, метанола, пластика и прочих химических соединений честные глаза химиков-производственников. Такая пугающая неудовлетворённость в них перед разверстой бездной технологических ляпов и всяких несовершенств: недовыполняемости, недовытянутости, недозакреплённости, недоохлаждённости и прочих-прочих недоработок во всей изнурительной цепочке напыления клеевого слоя на полимеры, скажем...Что, честное слово, просто невозможно вдруг не почувствовать и себя виноватым за явный провал в каком-то из промежуточных технологических звеньев... даже не имея никакого отношения не только к данному производству, но и к самому заводу, собственно, на котором все эти полимеры, метанолы, пластики и парниковая плёнка производятся.
     
     А эти-то всё продолжают гулять. Первые сутки гуляют, вторые гуляют, уж третьи минуют, за полночь давно перевалило, как все они праздновать стали. Их офис гудит, как перенаселённый пчелиный улей. Только вместо пчёл одни трутни вокруг, куда ни посмотришь — одни лишь трутни, во всех комнатах, на всех этажах, во всех пристройках и на дочерних предприятиях. Они гуляют так, как будто и не было ещё праздников вовсе. А только начнутся они с завтрашнего дня. С утра прямо или ещё с ночи. Или ближе к обеду. Или тотчас после обеда. Или же, напротив, во время обеда, вплоть до ужина, или от ужина, но теперь уж точно что до самого рассвета. Пока не появятся на улицах первые троллейбусы, пока дворники не затеют скрести остервенело мётлами по асфальту. Да бутылками с молоком грузчики пока не зазвякают бодренько под окном, лениво меж собой переругиваясь при разгрузке машины, прибывшей с местного молочного комбината ранее всякого иного транспорта, включая хлебный.
     А начинается у них в офисах всё просто; для этого не надо ничего изобретать. Просто надо отложить на время все дела да и сесть за стол, а там уже и водка, и бутерброды, и белокурые, черноволосые, с ногами, растущими прямо от ушей, девушки. Ну, и пошло-поехало. Значит, это и есть — праздник. Самый настоящий праздник. Даже неважно какой, собственно, просто праздник, и всё тут. С бутербродами, с пивом, с сухим вином, с французской брынзой, с французским же коньяком, с шампанским и со свежей рыночной зеленью. Нет, лучше если на письменном столе, убрав с него компьютер, выставить только шампанское, и, скажем, целую гору бутербродов с красной икрой. Две бутылки шампанского. Или три. А лучше четыре бутылки. А ещё, пожалуй, лучше пять бутылок шампанского и столько же бутылок финской или шведской водки. Или, нет — русской водки. Шведскую водку иногда так искусно подделывают, что сразу и не догадаешься, что изготовлена она какими-нибудь чертями в каком-то подвале обычного дома. Только, пожалуйста, вьетнамской и корейской водки тоже не выставлять в качестве деликатеса или экзотики. Они больше похожи на самогон, со змеями всякими в бутылках, довольно слабенькие на вкус, совершенно не пробирающие до самых мозгов. И с китайской водкой не стоит связываться, и с японской саке дело иметь упаси вас Боже!
     И пусть все дамы пьют только шампанское, а все кавалеры одну только водку. Или наоборот. Или и то, и другое пусть все пьют по очереди.
     Или всё вместе пьют пусть, смешивая водку с шампанским, пиво с водкой, коньяк с ликёром, бутерброды с винегретом. И так вплоть до рассвета. Или вообще лучше ничего не пить, кроме минеральной воды, каких-нибудь соков и кофе, но прямо в постель с первыми солнечными лучами, прорвавшимися сквозь плотные жалюзи на окнах в прокуренные насквозь кабинеты. Или нет, лучше сразу в кресло к соучредителю славной фирмы господину Забелину В. Я.
     А если всё это происходит на самолёте, так подносить всякую очередную рюмочку любезному Валерию Яковлевичу следует в маленьких рюмочках, стоящих на подносе у хорошенькой стюардессы, движущейся с этим подносиком меж рядами кресел по направлению к вышеупомянутому господину. Нет, лучше его заменить Неструевым Константином, он главный менеджер — ему и карты в руки. А то и вправду, несправедливо как-то: все гуляют третьи сутки, а господин Неструев два дня был на бюллетене, а как только вышел, тут как раз праздники и закончились. Но его опять вот послали в Чехию заключать договор на поставку нам канцтоваров. Вот он и сел в кресло, а голова у него трещит, и трубы внутри его горят по известной многим командировочным причине. А тут как раз разносят обед. И видит он поднос перед собой. А на подносе всё уже есть, что требуется, только вот нет на нём почему-то водки или коньяка. А ему бы только сейчас в самый раз и похмелиться. А потом и пожевать чего-то можно было бы. Ну, отведать бы этой неизменной на все случаи жизни аэрофлотской куриной ножки, с рисом на гарнир. А поднос, между прочим, катит перед собой на тележке с колёсиками стюардесса вот с такими вот ногами. Они у неё сорокового размера. В дополнение ко всему ещё и в чёрных блестящих колготках, туго облегающих эти великолепные ноги от самых кончиков трепетных пальчиков до самого их конца. Он, к сожалению, у стюардесс не виден, поскольку ходят они в такой униформе, которая надёжно скрывает от посторонних глаз главную часть их несомненных женских достоинств. Но все эти достоинства достаточно легко можно вообразить, слегка для этого прикрыв утомлённые дорогой глаза.
     Вторая неделя заканчивается, а в стране всё гуляют и гуляют. Даже если на работу и выйдут уже, так всё равно ведь и там гулять продолжают так, словно ещё и не начинали работать. Хотя уже и сидят все в своих офисах, и включённые в сеть компьютеры давно голубой свет излучают, а они всё ещё гуляют. Гуляют и на часы смотрят, сколько ещё гулять до обеда осталось? И сколько после обеда гулять? А может сразу взять и уйти вообще — сказать, к примеру, что голова совершенно не варит, что перебрал вчера. Чем не уважительная причина? А сегодня пока ещё недобрал. И есть ли в этом чёртовом офисе хоть какой-нибудь рассол огуречный или сок яблочный, томатный, апельсиновый? Или хотя бы кефир? На худой конец, таблетка какая-нибудь от головной боли. А то трубы сейчас точно прогорят, как печные колосники, и придётся ещё и бюллетенить с неделю, сразу после праздников, а там ведь и новые тотчас начнутся, когда и работать, с чего начинать прервавшуюся деятельность свою, как в ритм входить? От гуляния у них морды распухли, и глазки узенькие стали, как у поросят перед рождеством. Куда ни позвонишь, везде одно и то же: свяжитесь с нами тотчас после праздников... Или, «даже не знаем, что вам и предложить, может быть, после праздников всё и решим окончательно?» Да каких, собственно, праздников? Зимних? Или весенних? А, может быть, летних праздников? А может, вообще всех сразу, чтоб не мелочиться по пустякам? Гулять так гулять, стрелять так стрелять? Праздник туда, праздник сюда, подумаешь! Какая, собственно, разница который из них первый, а который второй, а какой и вообще — последний в уходящем году, или в приходящем, или в далёком прошлом, а может, и в будущем уже? Праздник, который всегда с тобой — кем бы ты ни был, и с кем бы ты ни спал.
     
     А вот переспать бы с женой Пушкина! Нет, лучше с его невестой! А ещё лучше, с девицей, которая пока ещё и не подозревает, что Пушкин уже обратил на неё своё вдохновенное внимание. Нет, всё-таки лучше, пожалуй, если она уже знает, кто её избрал. И она уже гордится такой высокой миссией, выпавшей на её скромную женскую долю. А тут и ты как раз входишь к ней в гостиную в новом джинсовом костюме и в кроссовках фирмы «Адидас». И теперь во всём мире существуют только она, ты и Пушкин, который пока ещё только в Болдино, где как раз карантин, связанный с холерой, и он, пользуясь благоприятной для вдохновенного творчества ситуацией, создаёт свои гениальные маленькие трагедии. И он всего лишь сделал ей своё первое, нет второе уже предложение. На первое Пушкин получил отказ, тогда он его повторил, надеясь, что в этот-то раз всё пройдёт гладко. Ну, вот он и ждёт ответа от Натали, и он ещё не знает, будет ли её ответ на сей раз положительным. Чтобы не умереть со скуки в ожиданье ответа, Пушкин сочиняет бесподобные трагедии свои. И он — весь вдохновение, ведь Пушкин очень надеется, что она даст согласие стать его женой. Словом, Пушкин ждёт, а ты уже перед ней на коленях и уговариваешь её попробовать твоей жгучей «Зубровки». Ты специально купил «Зубровку» с тем, чтобы она скорее от неё забалдела и не в силах была тебе отказать. И ведь подумать только: ты собираешься кинуть самого Пушкина! Ему и невдомёк, что сейчас здесь произойдёт, он уже написал и «Пир во время чумы», и «Каменного гостя», не подозревая, что и сам скоро, может быть, окажется в положении обманутого командора. И он об этом узнает гораздо позже и, с присущей всем творческим личностям горячностью, всё свалит на подвернувшегося ему под руку французского гражданина Дантеса, которого и вызовет на дуэль, а ты...Ты — король момента, импрессионист своей оглушительной удачи. Ползая перед ней на коленях, страстно целуя коленки ног её, ты всё-таки возьмёшь эту неприступную для многих простых смертных крепость. Отведает она твоей «Зубровки», и от питья оного совершенно потеряет способность к дальнейшему сопротивлению. Вот тут и возьмёшь ты крепость эту без всяких усилий, благодаря одной лишь забойной «Зубровке». И только несколько лет спустя жизнь её преобразится сказочно, с появлением в ней самого Пушкина, с его поэзией, со страстью его, с африканским темпераментом и бесшабашностью...
     
     Меж тем события, взявшие своё начало на поселковых танцах, продолжают стремительно развиваться. Как раз в это время они медленно сближаются. С одной, ясное дело, что с положительной, стороны — Виктор с Ириной. А с другой стороны, понятное дело, что с резко отрицательной — поселковое хулиганское воинство. Войско, возглавляемое этим ужасным, довольно мстительным, как выяснилось, подонком Хрящем. Обнаружив, наконец, опасность, Виктор мужественно пытается прикрыть девушку своим мускулистым телом. Для этой цели он довольно грубо отталкивает её куда-то к себе за спину. Ирина же слабо пытается ему этого не позволить. Девушка вполне справедливо возражает ему: раз они вместе, дескать, всю эту кашу заварили, несколько неосмотрительно танцуя один танец вслед за другим, так и отвечать за эту кашу теперь придётся им обоим. Вот так откровенно она ему об этом и говорит:
     — Витя, это я виновата во всём, что сегодня случилось! Я просто обязана была сообщить тебе, что в нашем посёлке возвращаться домой по ночам под руку с симпатичной местной девушкой очень опасно. Ты, наверное, не знал этого, Витя? Скажи мне, ты не знал, что это опасно — вести меня под руку по улицам нашего посёлка?
     — Да знал я! — отвечает он, почти насильно продолжая прикрывать её своей мужественной грудью.
     — Нет, ты не знал! — упирается она, не желая спрятаться за его спиной. Она не такая трусиха, как некоторые другие девушки, которых и хлебом не корми, а позволь только куда-нибудь спрятаться.
     — А я тебе говорю, что знал!
     — Нет, ты не знал этого!
     — Да знал я, поняла? И вали отсюда!
     — Ах, ты так, значит?
     Неужели и Ирина так же упряма, как корабельный кок Нюра! Вот будет номер, если это так! Тогда получается, что все женщины — одинаковы. Только ноги разные немного, а так-то всё одно и то же. Только этого ещё не хватало в нашем сценарии — двух упрямых героинь. Одна на судне, у плиты, а другая — на берегу. Пока ещё только после танцев, а ведь когда-то и она всё равно у плиты окажется! И тоже, может быть, у плиты всё проясниться окончательно. Когда-то, в будущем. Если она станет его женой. А куда же она денется-то? Ведь станет она его женой — это как пить дать. Готов поспорить на что угодно, что так и случится. Она обязательно выйдет за этого мускулистого парня замуж! Зря он, что ли, качался? Да ведь всё к этому и идёт, судя по всему.
     — Да, я так! — кричит он. — И уходи!
     Ну, конечно, ведь он ничего не боится. Ему легко так рассуждать. Труднее ей. Она ведь женщина как никак. Будущая мать, можно сказать. А он весь — ну, просто кремень. Молодец! Из таких парней гвозди бы делать!
     — А я всё равно не уйду, — строптиво топает она своей замечательной ножкой. — Вот не уйду — и всё тут.
     — А я говорю — уйдёшь.
     — А вот и не уйду!
     — Уйдёшь!
     — Не уйду!
     Неужели они уже спорят? Это очень оригинально, ещё не переспали ни разу, а уже конфликтуют! Слишком быстрое, на мой взгляд, проявление тревожных симптомов будущего семейного конфликта.
     — Слушай, ты долго будешь спорить со мной? — пытается он обуздать её нрав. Как лошадь строптивую, упрямо не желающую терпеть седока на своём загривке. И он уже просто теряет терпение, ну что за упырка ещё? Ведь эти выродки и её заодно отметелят! Им-то какая разница? А баба с синяками, известное дело, не украшение: и куда пойдёшь с ней потом? На танцы? Не пустят, пожалуй. Может, в кино? Так неудобно как-то — баба с тобой рядом, красивая такая, а с фингалом под глазом. Кто-то, может быть, подумает, что это он ей его и поставил? Да, думает он, тяжеловато будет управиться мне с её настырным характером.
     — Я виновата, Витенька, что не предупредила тебя! — продолжает она виновато бубнить под нос. — Прости меня, если сможешь.
     — Ну, вот ещё... ну, что за глупости? И не виновата ты вовсе. С чего ты взяла вдруг, что виновата? — На вопрос вопросом отвечает он ей с нервной ухмылкой на мужественном лице своём. Эта мужественность говорит зрителю о том, что он абсолютно спокоен и ничуть не струсил в столь критической для них ситуации.
     — Это я виноват, Ира, что, как пацан, втюрился в тебя уже с самого первого взгляда, — повторяет он ей своё признание в любви.
     — Правда? — произносит она, краснея.
     — Да! — подтверждает он лёгким кивком головы. — Причём, заметь, сразу втюрился. Ну, как только обнаружил тебя во всей этой толпе. И я за это отвечу. А ты уходи! Слышишь, Ира? Уходи! Немедленно уходи! Я тебе приказываю.
     — Нет, не уйду, — продолжает она возражать ему, — и пусти ты меня, пожалуйста, вперёд, я попытаюсь поговорить с ними как-то по-доброму. Ну, нельзя же так, в конце концов! Я попытаюсь их образумить. Неужели они меня не поймут?
     — Нет, тебя они точно не поймут, — отвечает он своей очаровательной избраннице, — не та публика перед нами, дорогая. И поэтому повторяю ещё раз — уходи!
     — И не подумаю! — вновь произносит она с таким неожиданным упрямством в голосе своём, что невольно этим вызывает к себе уважение у заскучавшего было зрителя. Ведь иному зрителю, должно быть, уже даже интересно: а чем она ему могла бы помочь в этой, безусловно, что уже неизбежной, неравной схватке с поселковыми хулиганами? Неужели и эта милая, хрупкая, беззащитная девушка владеет какими-то болевыми приёмами? А может быть, она ещё и мастер спорта, скажем, по каким-нибудь восточным единоборством или даже самбо? Может она — местная Никита? О, это было бы просто невероятным, супер-захватывающим зрелищем, интересно было бы посмотреть, как эта довольно славная героиня, ноги у которой, прямо скажу — ну просто на загляденье стройные и растущие не иначе, как прямо от ушей, так кому-нибудь вломит сейчас, что мало ему не покажется.
     — Да уходи ж ты, наконец! — в довольно грубой форме кричит он, отпихивая Ирину ещё раз себе за спину, но на сей раз подальше. Да так, что она падает в пыль, чем вызывает дружную ржачку со стороны стоящего в нескольких метрах от них хулиганского войска. А она, ну прямо как ванька-встанька, как этот вьетнамец или китаец Чанг или Ченг, или Чунг, а, может быть, Хванг, всё никак не могу запомнить его имя, на ноги вскакивает — и опять к нему: «Витенька! Я тебя не брошу! — кричит. — Я с тобой до конца буду! Не гони ты меня, пожалуйста!»
     «Ну, что ты будешь с ней делать? Врезать ей, что ли, как следует, чтоб поняла, наконец, как это опасно?». Он даже зубами красноречиво уже поскрипывает от распирающего его изнутри возмущения. Ведь он, безусловно, отдаёт себе полный отчёт в абсолютной серьёзности приближающегося критического момента. Когда на карту, возможно, поставлено буквально всё, что только ему ещё дорого в этой суровой суматошной жизни. Даже собственная жизнь его, и её жизнь, разумеется. Ведь он теперь для неё защитник. Не говоря уже о своей пока ещё не подмоченной компромиссами рыбацкой репутации. Всё сейчас и решится. Буквально через какое-то мгновение. И он уже готов её на коленях просить, чтоб оставила она его, наконец, не дразнила, как в подобных случаях народная мудрость гласит, гусей. Вся шантрапа, отморозки эти, от смеха давятся, глядя на них.
     — Слышишь, уходи! Я тебя умоляю, разве ты не видишь, что это вовсе не шутки и не игра в какие нибудь тряпичные куклы или в бирюльки. Ну, уходи же ты! Ну, по-человечески тебя прошу...
     — Витенька, а ведь эти подонки тебя бить будут! — продолжает она упорствовать, по-прежнему не отходя от него ни шаг. Она всё так и стоит за его спиной, словно приклеенная к нему клеем БФ, или привязанная невидимым капроновым или стальным цирковым тросиком. И хотя всхлипывает уже она, по причине типичной для всех женщин слабости, однако стоит, не убегает. Ох, уж мне все эти поселковые красотки, все эти сельские Мерилин Монро, Моники Левински, Клавдии Шиферы, чёрт их возьми, доложу я вам! Ведь добрую половину, если вообще не все проблемы свои вот таким прозаичным образом и пытаются решить они. Исключительно лишь своими сладкими — я в этом нисколько не сомневаюсь — слёзками!
     «Ах, как это хорошо!» — хотелось бы мне воскликнуть, обнаружив, что стойкую душу нашего главного героя обильными девичьими слёзными ручьями ей ни за что не пронять! Какой всё-таки молодец он, что способен так мужественно смотреть в лицо опасности, не замечая чисто женских способов избежать очередной роковой встречи, не струсить, не поджать хвост, не бросить понравившуюся ему симпатичную барышню посреди улицы одну-одинёшеньку, не сбежать позорно в кусты или в чужие огороды. А ведь поступи он иначе, непременно произошло бы нечто такое, за что он сам себя перестал бы впоследствии уважать. Ведь, пока ещё не поздно, и будь на его месте кто-либо другой (хотя бы и я, скажем), так ведь запросто можно было, перемахнув через дощатый забор, забежать туда и укрыться в каком-нибудь ближайшем дворике частного дома. И, затаив дыхание, там можно было и отсидеться за высокой поленницей дров или в густых кустах смородины, малины, крыжовника, или в теплице, закопавшись в спасительных огурцовых зарослях, или в приоткрытой для проветривания сараюшке.
     — Не убьют! — кричит он будто бы только ей одной, но специально с таким тонким расчётом, чтобы и они все его тоже слышали. Все! — Да для этого кишка у них просто тонка!
     Да он же их просто откровенно дразнит, он издевается над ними, он их презирает! Да, похоже, что герой наш и вправду, нисколько их не боится! Никого! Да ведь все эти довольно дерзкие в устах чужаков и всяких залётных, со стороны фраеров подобного рода словечки, намёки, сравнения для конкретных пацанов поселковых — это же просто дерзновенный с его стороны вызов. Это всё равно что брошенная на глазах у многих неуступчивому приятелю твоему перчатка, ежели он осмелился тебя оскорбить при даме, стоящей рядом с вами, и означающее лишь только одно, что, как минимум, словесная дуэль меж вами теперь неизбежна. Причём немедленно, прямо там, где всё это и произошло. Хотя бы и на танцах. Или прямо в классе. Или в школьном коридоре. Несомненно, заявить во всеуслышание нечто подобное способен лишь человек, абсолютно уверенный в своём моральном, да и в физическом, само собой разумеется, превосходстве. Ведь он-то знает, что на его стороне все сидящие в зале простые зрители, кинокритики, операторы, да и весь авторский коллектив, задействованный на съёмках данного фильма, во главе с главным режиссёром его и с продюсером, и вообще — всё человечество на его стороне. Вероятно, это и есть пресловутая борьба добра со злом. И зло в этой борьбе заранее обречено. Понятное дело, всякое добро непременно должно быть с кулаками, с прилично натренированными бицепсами, с шейными мускулами и трицепсами, с мускулистыми икрами ног и затвердевшими на разбитии кирпичей пятками. Никак нельзя ему в наше нелёгкое время, обходясь без кулаков и без иных существенных аргументов, доказать абсолютное своё превосходство. И оно всё это в своём арсенале, безусловно, имеет, поэтому добро и победит. Пускай и не сразу, но в конце концов обязательно добро как раз и одержит победу. Точно так же, как всякое зло обречено на поражение, так и всякое добро, в свою очередь, обречено на триумф. Силы добра всегда копятся, копятся где-то чуть в стороне от происходящих на глазах у всех форменных безобразий, они куют исподволь необратимую собственную победу. Ведь, даже если они и проигрывают на всех фронтах войны со злом вначале, ввиду явного и безоговорочного преимущества тёмных, неприглядных сил зла, в конце они всё равно мрачные силы положат на обе лопатки. Они прижмут их к углу боксёрского ринга серией точных прямых ударов, измотав вконец и победив по очкам. Или же, не мудрствуя лукаво, они свалят их на пол одним чётким расчётливым ударом, после которого отсчитывать секунды бесполезно. И восторжествует тогда на земле добро, оставив за своей спиной горы поверженных негодяев и покалеченных в неравной схватке со злом трупов наиболее ярких его представителей. Трупов таких типичных отрицательных героев, скажем, как Хрящ, или тот же Клёпа, о котором я упоминал в сценарии своём неоднократно, вот и ещё раз повторю не без свойственной мне задумчивости во взгляде.
     Откровенно всхлипывая, она его оставляет, наконец, одного посреди улицы наедине со всем этим довольно неприятным по одному лишь внешнему виду, безобразным войском поселкового хулиганья. У находящихся в зале зрительниц, кажется, чуть отлегло от сердца. Да и у мужчин, сидящих рядом с ними, точно так же отлегло. Ведь такой красотой нельзя вот так запросто рисковать. Красоту беречь надо: лелеять и холить надо её. Иначе она мир ни за что не спасёт, несмотря на все свои несомненные достоинства. Да какой уж там мир, она и главного-то героя нашего не спасёт. Вот погубить кого-то — это она всегда пожалуйста. А чтоб спасти хоть одну заблудшую в грехах или в порочных связях душу, тут ещё всякому автору хорошенько пропотеть надо, чтобы как-то её, красоту чью-то, расшевелить, раскочегарить. С места хотя бы сдвинуть её, зажечь в ней огонёк интереса к окружающей её действительности. Ну, дать бы ей гарантированную текстом возможность как-то себя проявить, зубы показать наружу, характер свой закалить в сложных житейских перипетиях, выдержку воспитать в ней, умение и за себя постоять, и заодно избраннику своему помочь. Иная красавица только с виду и кажется всем, кто имеет счастье с ней общаться, хрупкой и беззащитной, а, как встретишь её в тёмном переулке, вспугнёшь случайно, так и сам не рад после будешь, что по ночам шатаешься.
     Ну, вот они и встретились. И ночь, и улица, и непроглядная темень, как сказал бы поэт, но ни единого фонаря во всей ближайшей округе с разбитой кем-то лампочкой. Ничего за двести метров вокруг, чтобы хоть немного освещало дорогу. Ну, и ни одной аптеки рядом. Да ко всему прочему, вперёд всей этой омерзительной хулиганской толпы тотчас выступает сам Хрящ. Отрицательные герои — они ведь тоже, по сути своей, такие же герои в чьих-то глазах, несмотря ни на что. Это не их вовсе вина, что в кино их роль отрицательна. Что при одном появлении их и музыка приобретает тревожные нотки, и голоса у них всё какие-то хриплые, мерзкие на слух. И всё остальное тоже далеко не идеально у отрицательных героев. И всё же мне бы хотелось защитить их. Более того, если бы не они, я бы, к примеру, вообще ни одного кинофильма не стал бы смотреть. А всё потому, что положительные герои меня иногда так раздражают, что я радуюсь, когда герои отрицательные им хорошенько дадут по зубам или какую-нибудь подлянку устроят, накляузничают, девушку одного из таких героев в кусты уведут и там изнасилуют её все по очереди. Он зубами при известии об этом проскрипит, а мне приятно будет узнать после, что не всё коту и масленица. Что и нашему брату (я считаю себя героем скорее отрицательным, чем положительным!) досталось хоть что-то. Увы, вынужден констатировать тот неприглядный для общества факт, что положительный герой из меня так и не вышел. Хотя, честно скажу, я старался изо всех сил, но, очевидно, кишка у меня оказалась слишком тонкой, чтобы играть в этой жизни исключительно лишь положительные роли. Но я хотел бы сказать пару слов в защиту отрицательных героев, поскольку некоторые черты их характеров, привычки их, в том числе и наиболее вредные обществу, для меня более привлекательны, чем несомненные достоинства, присущие героям положительным. Да, отрицательные герои не идут вперёд откровенно и в полный рост, не прогибаясь и не петляя, как пугливые зайцы, и они не ведут в атаку за собой полки, и не направляют они горящие самолёты на вражеские колонны из бронетехники — всё это правда. Я не могу этого отрицать, не хочу этим заниматься по целому ряду причин. Хотя бы потому, что — это всё в большей или в меньшей степени присуще и мне самому. Чего уж скрывать? И всё как-то исключительно лишь кривыми, тёмными улочками, огородами да подворотнями пытаются подобраться отрицательные герои к нужному им объекту. Скажем, в темноте подкрадывается один из таких вот героев к сварочному аппарату на бетонном заводе, который он как раз собирается стырить, уволившись с этого завода по собственному желанию. А трудился он там в скромной должности сварщика арматурного цеха. Это я про себя самого припоминаю. Был и в моей жизни столь постыдный факт. Хотя, стоп! А почему постыдный? Напротив, для меня он равносилен подвигу: ведь надо было встать посреди ночи, шагать туда в полной темноте, боясь наткнуться в темноте на острую железку, порвать брюки, проколоть шину велосипеда и прочее. Но я всё это совершил! Я преодолел сонливость, я добрался до этого завода, никто не видел меня, мне удалось преодолеть страх, я решился украсть сварочный аппарат. Дважды в жизни своей был я бетонщиком. То есть, один раз бетонщиком, а второй раз — уже сварщиком, но оба раза это происходило на бетонном заводе. Так вот, я утащил этот аппарат, воспользовавшись благоприятной ситуацией. Как и задумал незадолго до увольнения. Хотя, справедливости ради сообщить вынужден, что у меня его тоже после украли. Я не успел этот аппарат ни разу применить для хозяйственных нужд. Скажем, приварить петлю, предназначенную для калитки забора, или разрезать шестидюймовку на две равные части.
     Возвращаясь к отрицательным персонажам, добавлю к сказанному, что они не стоят на месте, и на диванчике эти персонажи сутками напролёт не валяются, бесцельно плюя в потолок или мух считая. Они вечно идут куда-то, они к чему-то всё прокрадываются, подкрадываются в темноте. Или подползают, или подкатывают, стараясь сделать это как можно тише, на велосипеде или с тачкой на мягких резиновых колёсиках. Как и самые положительные, самые неординарные герои книг, сценариев, пьес, они тоже приближаются к чему-то, а, стало быть, видят перед собой какую-то конечную цель. И точно так же обречены отрицательные персонажи на всякое геройство и на проявление свойственной им мужественности, как и персонажи, исключительно положительные. Ведь иначе фильм просто не получится, а зритель откровенно станет скучать. И вполне возможно, что он даже дружно потянется к выходу из кинозала, убедившись, что все герои фильма исключительно положительные, а значит и скучны до коликов в животе от бесконечных позёвываний зрителей, сидящих в зале. И этот зритель массово направится к дверям, умышленно грохоча откидывающимися сиденьями кресел, и наступая на ноги пока ещё сидящим в зале. Тем, которые ещё останутся перед экраном, самым терпеливым и благорасположенным и к автору сценария и к режиссёру, и к оператору и вообще ко всей съёмочной группе. И они специально делают это в самой грубой форме с тем, чтобы ситуация, по возможности, грозила обернуться ещё и откровенным скандалом. А, может быть, даже и ещё одной безобразной дракой в общественном месте. Прямо в эпицентре данного очага культуры, как впоследствии сообщил бы об этом инциденте дотошный местный журналист, окажись он в том же зале кинотеатра в тот момент, когда кто-то вот так же шумно, не считаясь с окружающими, пробирается к выходу посредине фильма. Однако нам это, кажется, не грозит. У нас-то как раз всё в полном порядке. У нас есть в наличии весьма ярко выраженный отрицательный персонаж. Является он в образе Хряща, колоритная личность которого для пущего эффекта подкреплена безобразным хулиганским войском. Этому войску только бы где-нибудь помахаться от всей души кулаками с зажатыми меж пальцев увесистыми свинцовыми кастетами. Или прихватив с собой для драки обломанную со штакетника доску с гвоздём на конце её. Да ещё бы и ногами меж рёбер да в почки кого-то попинать им так, чтобы объект их хулиганских действий после кровью харкал, на лекарства всю оставшуюся жизнь работал. Ну и по репе чем-то железным, увесистым им бы врезать этому объекту хорошенько, чтоб сходу и вырубить какого-нибудь слишком много о себе возомнившего залётного фраера.
     К счастью, кроме всех этих откровенных подонков и всякой мелюзги, в сценарии нашем есть и Виктор. Идеального баланса в данной ситуации, конечно, не получается: слишком явное преимущество на стороне сил зла. И слава Богу, что после долгих препирательств ушла, наконец, от Виктора Ирина. Хотя моральная поддержка ему теперь бы и не помешала, но Виктору всё-таки удалось, может быть, и довольно грубо, однако в данной ситуации вполне оправданно отпихнуть её от себя, оставить за спиной, вынудить нашу прекрасную героиню бежать куда подальше. К вокзалу, скорее всего. На худой конец, девушка направилась домой. Благо, в посёлке расстояния не слишком обременительны и для таких девушек, как наша героиня. Негоже впутывать в такие тёмные и довольно безобразные сцены ещё и хорошеньких женщин, особенно, если у них такие красивые ноги. И вообще, если и всё остальное в них так же красиво, включая, и одежду их, и мысли, и ещё раз, пардон, повторюсь, уже названные чуть выше ноги, (клянусь, я готов повторять о её ногах бесконечно, поскольку красивые ноги женские — это конёк моих увлечений). К тому же, они (её стройные ноги) так же важны и для нашего героя, и вообще для многих мужчин, увлекающимися женскими ногами в первую очередь. Даже истинным джентльменам, казалось бы увлекающимся и лошадиными скачками, и всякими чисто мужскими играми, женские ноги нисколько не безразличны. Однако и они самую хорошенькую женскую головку в расчёт иногда не берут специально. Чтобы, как говорят наиболее тонкие из них знатоки подлинной женской красоты, не смешивать меж собой совершенно разные жанры. Ведь одно дело — просто женская красота в её чисто классическом понятии, где красота женских ног едва ли не на первом плане, и совершенно другое — острый, непредсказуемый женский ум. И тут ни в коей мере не стоит путать одно с другим. Ведь каждому — своё. Кесарю — кесарево, а слесарю — слесарево. Главное, чтоб всем непременно угодить и, чтобы каждого в должной мере уважить. И зрителя не забыть бы, и автору бы отдать должное, познакомив его с какой-нибудь смазливой молодой особой, увлекающейся поэзией или прозой, и Пушкина бы не оскорбить, приглашая его супругу на кастинг, и с Дантесом не очень-то церемониться. Да и Кесаря не оставить без внимания, воздав ему должное, так же, как и слесарю заодно. Да и самого Виктора, наконец, удовлетворить очередной передрягой. На то он и главный герой фильма, чтоб попадать из одной переделки в другую. Иначе у него просто не будет возможности отличиться, показать свой кремниевый, несгибаемый характер. Словом, хорошо надо постараться, не лениться, искать, каждой сестре воздать по серьгам. И чтобы все они в итоге остались довольными, не имели никаких претензий ни к автору сценария, ни к режиссёру. Словом, чтобы все остались в полной мере удовлетворёнными. Каждый чем-то своим, понятное дело.
     
     — Ну, вот мы и встренулись, — произносит меж тем почти забытый нами Семён Пивоваров, возвращая нас к действительности. И что ты будешь делать — опять кривит он рот свой в жалком подобии всё той же беззубой пошловатой улыбки. Странно, у всех отрицательных героев, как только вдруг возникнет на лице улыбка — так почему-то обязательно это будет не сама она как таковая, а только одно жалкое подобие её. Этакая, знаете ли, зацикленная на чём-либо очень уж неприятном для зрителя или для читателя, отталкивающем от себя с одного лишь взгляда, вызывающим тотчас единодушное отвращение, а не на добродушии, не на искренности и благодушии, которые украшают лица положительных персонажей. Пусть вовсе и не улыбчивых, и не обаятельных всенепременно в любой житейской ситуации. А таких вот, со стиснутыми зубами или с открытым в гневе ртом, или с перекошенными от ненависти скулами, как у одного из наших разведчиков. Помните, был фильм такой о разведчике, который прямо-таки завизжал в одной из центральных сцен чёрно-белого фильма. И завизжал он, этот наш разведчик, от имени всего советского народа оглашая справедливый приговор предателю, работающему на гестапо. Для этой цели он и вывез его в трофейном авто на живописно сколоченный наспех из фанеры и досок пустырь за городом. И тотчас после оглашения справедливого приговора щёлкнул гнусного мерзавца из немецкого «Вальтера». И тем не менее, зачем визжать-то так? Неужели нельзя было произнести это спокойно, без истерики. Вот как наш Штирлиц сделал. Он ведь тому предателю, играл которого Лев Дуров, стрелял в спину. Нет, он-таки дождался, когда тот к нему обернётся, но ведь не сказал он ему ничего. Ну, просто ни единого слова не промолвил, а дождался, когда тот к нему лицом оберётся, стрельнул — и всё тут. И хорошо это получилось, убедительно, ярко. Я бы тоже примерно так поступил. Чего орать-то? Тем более вот так визжать, как визжал тот довольно истеричный и по голосовым данным, и по блеску глаз, и по поведению своему разведчик, которого играл довольно известный в прошлом актёр. Ну, ведь честное слово: просто противно было слушать этот довольно визгливый почти по-бабьи голосок!
     В зубах у Хряща дотлевает очередной окурок. Они всегда как будто специально прилипают к мясистым, кривым или к узеньким губам их. Все эти окурки, бычки, сигары и даже шикарные курительные трубки. Прилипают и уродливо, некрасиво торчат наружу. С тем, чтобы в критические моменты жизни всяких отрицательных персонажей лишний раз подчеркнуть всю никчёмность и самого их существования, и образа их преступных мыслей, и дурных поступков. И довольно примитивных, с уголовным оттенком планов, задуманных этими персонажами на ближайшее будущее. А вот уже Хрящ небрежно, но метко вдруг сплёвывает тлеющий окурок свой прямо под ноги Виктору.
     — А ты думал, что кто-то тебя здесь так и забоялся? — начинает Хрящ слабо заводиться. — Ты, наверное, думал, что ты один такой крутой?
     — Гнида ты, — отвечает ему Виктор, — Может, давай один на один? Или слабо? Или кишка у тебя тонка? — Вот и опять, кстати, пресловутая кишка эта упомянута. Надо будет порассуждать об этом как-нибудь на досуге. С чего это о ней то и дело доводится напоминать всяким персонажам то в прозе, то в поэзии, а то и в кинофильме. Но не сейчас я этим, пожалуй, займусь, когда и сам я весь в непривычном для меня напряжении. Ещё бы, ведь вот-вот уже что-то произойдёт на экране, какое-то действие обязательно сейчас закрутится на белом полотне его, от которого я не в силах сейчас оторваться. Ах, как это, доложу я вам, господа, интересно: быть свидетелем совершенно предсказуемого по развитию сюжета столкновения! Но и Хрящ тоже спокоен. По всему видно, он готов ко всему.
     — Могём и так.
     И в подтверждение своих слов Хрящ охотно сбрасывает с плеч своих пиджак и, не торопясь, закатывает рукава пёстрой сатиновой рубахи. Он-то знает: вся компания за него. Главное, что от него требуется, это хорошенько один разочек врезать этой падле по мусалам, с копыт его сбить сногсшибательным ударом. Или же челюсть свернуть набок, или нос превратить в лепёшку, дыхание сбить, нокаутировать. А уж дальше-то всё пойдёт как по маслу. Вон скольких уже замесили в посёлке-то — всех сразу и не упомнишь. Они всё сближаются и сближаются. О, как же схожи они в этот момент: один с диким половцем или с печенегом, а другой с закованным в латы, щитки и кольчугу былинным русским богатырём! Всё ближе и ближе их плотные коренастые фигуры. И всё холоднее от их сближения на душе у автора. И от этой роковой близости, и от шагов навстречу, и от дыхания множества отрицательных героев, которым бросает вызов всего лишь один положительный герой. Зато лицо его представлено зрителю широко, на весь широкоформатный экран. Удивительно, как удалось так сфокусировать камеру, что на ней лишь лицо Виктора и какие-то бледные тени позади. И на сердце у автора ноет от этих теней и этого огромного напряжённого лица. Какие-то довольно неприятные воспоминания шмелями роятся в его голове. Тот же Пуня возникает из небытия, из тьмы ночной, откуда грозит он автору кулаком. А с ним рядом Клёпа, и ещё кто-то за их плечами. Такими же бестелесными тенями. Очертания искажённых ненавистью лиц. Воспалённые бессонницей или наркотиками глаза. Коренастые и тощие фигуры подростков и почти взрослых молодых людей. Всколоченные на головах волосы. Разбитые до крови губы. Чей-то припухший нос. Кастет в руке одного из них. Доска, арматурина, кусок проволоки, ржавая железка...
     Всё правильно; а теперь крупным планом — глаза этих наиболее ярких персонажей нашего сценария. Помните, надеюсь, как знаменитый всему миру боксёр Тайсон в упор разглядывал всех своих противников? Это происходило в тот момент, когда они уже встречались на ринге, но ещё не боксировали. Рефери на ринге подводил соперников впритык друг к другу, предоставляя им возможность немного поиграть в гляделки. Ну, как бы, кто кого пересмотрит. Да ведь этот могучий, бесстрашный Тайсон их просто уничтожал ещё и этим пристальным взглядом своим! Он заранее обрекал их на поражение. Клянусь, я бы сразу отказался с ним боксировать, если бы он так на меня посмотрел. Да будь я хоть самим Костей Цьзю! Вот и они так и пробуривают друг друга насквозь, словно лазером прожигают один другого узкими щёлками глаз. Да так вот, стало быть, и сходятся они почти вплотную, как Тайсон сошёлся бы с огромным, но несколько инертным на ринге Валуевым. Если бы это было возможно. Увы, это невозможно, но речь не об этом. Речь о героях нашего фильма. И вот уже оказываются Виктор с Хрящем на расстоянии протянутой руки. Руки со сжатым туго убойным кулачищем, таким же, как у мускулистого актёра Сидихина или ещё у кое-кого из мускулистых героев криминальных сериалов. Тут я и о Хряще, и о Пуне заодно думаю. Вот бы их тоже свести так! Интересное бы кино получилось, думаю я, мысленно представив себе эту картину. Ведь нет-нет, да и всплывёт прилукский хулиган Пуня в памяти моей во всякой подобной критической ситуации. У того ведь тоже кулак был, прямо скажу, не приведи и Господи. Жуткое, доложу вам, это зрелище — наблюдать за перемещением подобных кулаков в воздухе прямо перед твоим лицом. Когда ты и предположить не можешь, куда обрушится он сейчас всей своей тяжестью? На твой беззащитный безвольный подбородок, или же в солнечное сплетение, или в район печени? Незащищённых, уязвимых мест на теле у всякого человека не так уж и много. Так что выбор у бьющего не очень-то и богат, но всё дело, очевидно, в силе удара. Глядя на подобные сцены, я тут же вспоминаю Прилуки, где провёл свои лучшие годы. И, сам того не желая, ощущаю при этом тошноватый привкус крови на губах. Выше моих сил — забыть такое. Честное слово, так и хочется крикнуть мне во весь свой хрипловатый от частого курения голос: «Клёпа! Клёпа! Где ты, Клёпа? Отзовись!» Однако не отзывается Клёпа. Молчит он, как воды в рот набрал. И в глухой пустоте тонет тревожный крик мой. И молчит всё вокруг, и жуткая тишина со всех сторон меня окружает. Такая тишина, что холодные мурашки на спине возникают. Даже брехливые собаки не отзываются на громкий крик мой, потому что ни единой собаки нет со мной рядом. А только пустые садовые домики, чуть припорошённые снегом деревца, заборы, почерневшие от дождей сарайчики, деревья садовые, мокрые поленницы дров и провисшие над землёй тяжёлые свинцовые тучи. И ни одной души живой рядом, которая бы отозвалась на отчаянный крик души моей. И только тяжёлый кулак Пуни, как бестелесная тень отца Гамлета, то и дело возникает перед моими глазами. И заслоняет этот кулак от меня того Клёпу, которого я до сих пор пытаюсь себе представить, пользуясь силой воображения. Но всё никак не получается у меня это довольно нехитрое в общем-то действо. Воображение пробуксовывает и пробуксовывает, уводя безудержные фантазии мои далече и от места действия, и от места печальных или радостных раздумий над судьбами моих героев. И ту улицу, на которой всё это произошло, точнее — не улицу, а железку, покрывает лёгким, чудь дрожащим на ветру рассветным или вечерним туманом, простёршимся вдоль всего горизонта, как раз над блеснувшей серебряным блеском узенькой, затерянной среди камышовых и осоковых зарослей, речкой. Всякий раз она встречает меня одной из первых. Когда в густой непроглядной темени возникает узкий пролёт моста над заметно обмелевшей рекой, я знаю, что скоро возникнет и сам город. Вот-вот появятся уже его крытые шифером частные дома. Потом будет военный городок, завод пластмасс, и дальше — топливный склад. Может быть, я замечу и свет в нашем доме. Нет, его уже не будет никогда. Мама умерла, уже шестой год, как её нет, отец слепой. Ему свет не нужен. Он ждёт меня в темноте. Когда залает проснувшаяся собака, он наощупь выйдет открывать входную дверь. А туман воспоминаний всё продолжает клубиться над сырой осенней землёй. И две сверкающие обкатанной колёсами колеи железки, ведущие от столицы заснеженной Родины моей прямиком к Одессе, многократно разветвлённые ближе к мосту и за мостом уже, метрах в пятистах от вокзала исчезают всё в том же сыром, плотном и влажном на вкус тумане.
     А может, и нет его уже, этого Клёпы, на белом свете, а я всё зову, зову его...
     
     Меж тем, они сблизились так, что дальше сближаться стало просто невозможным. Если бы хоть один из них сделал ещё шаг навстречу, они бы лбами упёрлись друг в друга. Такое случается иногда и среди согнанных в жалкую толпу, ещё не разобравшихся меж собой баранов, которые никак не определятся, кому из них быть вожаком. Тут срочно требовались чьи-то решительные действия. Зловещая тишина зависла в эту тревожную ночь и над поселковой тусовкой. Даже беспородные уличные собаки притихли в ожидании скорой кровавой развязки. И зритель тоже притих, не решаясь ни ногой по полу шаркнуть, ни дыхнуть, ни высморкаться в платочек или в кулак. А хорошенькие девушки, если они есть в зале, тесно прижались плечиками к своим бравым парням и позволяют им нежно сжимать свои руки или осторожно покусывать мочку ближнего уха — так им страшно. И Хрящ решается, наконец, нанести свой знаменитый, обещанный им ещё у пивнушки удар. Вторым ударом, как зрителю известно, Хрящ вколачивает, по его словам, первый гвоздь в символичную крышку соснового гроба для своего противника, который будет изготовлен каким-нибудь мастеровитым плотником к утру следующего дня. Было бы странно, если бы Хрящ в подобных ситуациях бил противника не первым. Герои подобного типа первыми как раз и начинают. И бьют они, действительно, не часто, но зато как бьют! Одного их удара оказывается достаточно, чтобы решить исход поединка досрочно. И тут же эти герои, понятное дело, исчезают, как будто ничего и не произошло, хотя они и являются зачинщиками. Да все они просто-напросто настоящие гапоны всевозможных уличных провокаций, белая кость грубых телесных отношений, падаль моральной ломки, шакалы однообразных поселковых разборок! Всё это, безусловно, они. И у них ничего святого уже не осталось за душой, кроме серебряного или золотого крестика на мохнатой, татуированной всякими змеями да кинжалами груди. Впрочем, крестик этот ничего не меняет. На таких грудях кресты, провисающие на тяжёлых золотых цепях, кулоны, брелки — бельмо на глазу у сварливой коммунальной ветеранки, тщательно следящей за расходом воды, электричества, тёплой воды в ванной, за мусором в вёдрах. Равно как и за состоянием единственного на всех жильцов туалета, где всегда после кого-то остаётся мерзко пахнущая лужа.
     Итак, Семён вдруг резко заносит над головой Виктора тяжёлый кулак грубого пролетарского происхождения. Кулак несправедливого возмездия. Кулак самой хулиганской закваски. Кулак туго сжатый, жилистый, остро пахнущий дешёвой махрой и липким вонючим потом. И в то же мгновение он падает со стоном в густую дорожную пыль, точно подрубленный коротким хлёстким встречным ударом в область по-бычьи толстой шеи. Это благодаря неуловимым ответным действиям Виктора. Это его надёжная защита от нападения врасплох. Этот блок его супер-серийный, применяемый только в исключительных случаях. На этом драка не заканчивается — это только её начало, толпа заряжена на привычное месилово. Её и хлебом кормить не надо, а только бы накостылять кому-то хорошенько по мусалам. Временная неудача не ослабляет её решимости затоптать всё живое вокруг. Её желание сломить всё негнущееся, пытающееся устоять перед этим гибельным напором, обломить слабые ростки сопротивления, как хрупкие садовые деревца, смешать с землёй и пылью всё, что хоть как-то движется поперёк её наступательного движения. Как по команде обрушивается на Виктора всей мощью своей остальное хулиганьё. А герой наш встречает каждого из нападающих отработанными приёмами не то каратэ, не то самбо. А может, и джиу-джитсу. Трудно в сутолоке определить, какие из них конкретно достаются каждому из драчунов в порядке образовавшейся живой очереди. Все они на глазах у зрителя валятся в пыль вслед за Хрящем. Со стонами, с матюгами, с оскорбительными угрозами в адрес нашего героя. Куча-мала образуется вскоре нешуточная. Виктор едва успевает управляться с подвернувшимися под его горячую руку, умудряясь сохранять холодным в такой критической ситуации ум воина. Такого воина, который умеет не только за себя постоять, но и проучить всех этих подонков по полной бойцовской программе.
     
     Тем временем, выбежав на хорошо освещённую привокзальную площадь, изо всех оставшихся в ней девичьих сил Ирина кричит:
     — Помогите! Там человека убивают!
     Ей приходится повторить эту незамысловатую фразу несколько раз, поскольку никто её будто не слышит, никто из случайных прохожих не бросается ей на помощь. Напротив, пожилая женщина от неё шарахается и стремительно убегает. Должно быть, в темноте она принимает её за слегка перебравшую алкоголичку или накачанную наркотиками путану. Никому нет дела до взволнованной красивой девушки с растрёпанными на ветру шелковистыми волосами! С каким равнодушием, цинизмом и безразличием сталкивается она! В грязном станционном буфете поселковый участковый старшина Митрофанов неспеша прожёвывает слоёную булочку с маком, запивая кефиром из бутылки. Кому как не старшине, находящемуся на службе, проявить интерес к первому из пострадавших во время его ночного дежурства? Старшина прекрасно слышит беспомощное «Помогите!», крик души «Убивают!» «То ли лёгкий летний ветерок нежно прошелестел листочками на деревцах, то ли просто почудилось мне что-то?» — написано на обветренном загоревшем лице старшины вместо предполагаемой в подобных случаях озабоченности или хотя бы элементарного чисто человеческого сочувствия. Он продолжает жевать вкусную слоёную булочку, хотя некая тревожная мысль уже завладела мускулами лица его. И преобразила она старшину Митрофанова, просто жующего булочку с кефиром, в Митрофанова, усердно обдумывающего сотканную пока лишь из воздуха тревожную информацию. Так и хочется, находясь в зале кинотеатра, вскричать что есть сил: «Ну, чего же медлит он — этот старшина? Ну, что случилось с нашей доблестной милицией? Откуда в ней такое безразличие к простому трудовому народу? Такой откровенный цинизм к его насущным проблемам, откуда он в стражах порядка?» Только этих слов, произнесённых в пустоту, боюсь, не услышит он, наш старшина. И не услышит, и не откликнется на крик души моей, и потому я продолжаю за ним наблюдать с откровенной уже неприязнью. Зрители уже не верят, что Митрофанов наконец-то образумится, перестанет жевать эту чёртову булочку, и кефир прекратит тянуть из бутылки.
     Да хоть бы он подавился им, что ли, в конце-то концов! Ну, невозможно смотреть ведь более на безучастие к чужой беде! Даже сидя в зале кинотеатра — невозможно!
     После слов уборщицы в станционном зале, которой первой приходит в голову, что дело, стало быть, и вправду неладно, раз так жутко кричат, Митрофанов слегка задумывается. Она недовольно бурчит себе под нос: «там людей убивают, а они, вишь, жрут тут». И лишь после упрёка в свой адрес приступает старшина к более решительным действиям. Дожевав булочку и допив не спеша, чтоб случайно не захлебнуться, кефир из бутылки, старшина старательно вытирает руки о галифе. После этого, нервно потеребив ладошкой правой руки пустую кобуру за спиной, спокойно, не мельтеша, не сея вокруг панику, Митрофанов выходит из станционного помещения на улицу. «Главное, не суетиться, — думает он дорогой, — главное, всегда иметь в груди своей горячее партийное сердце, холодный и трезвый совершенно рассудок. Ну и, само собой, иметь такие же кристально чистые, как у самого Феликса Эдмундовича, руки».
     На улице старшина Митрофанов в одно мгновенье намётанным долгой практикой оком тотчас обнаруживает среди случайных зевак Ирину. Тут сразу виден почерк настоящего профессионала, матёрого волка поселкового уголовного сыска. Только бросит взор такой вот опытный, прожжённый сыскарь — так сразу и видит он перед собой или преступника, или же пострадавшего.
     Она необычайно взволнована, на неё только посмотришь — и догадаешься, что произошло нечто ужасное и, может быть, даже необратимое. Я вот, к примеру, до сих пор не решаюсь крикнуть где-нибудь на людях громогласно во всю глотку: «Помогите!» или «Спасите меня!» Даже если меня и вправду станут вдруг грабить или угрожать моей жизни острой финкой или самодельным обрезом. Мне это показалось бы несколько мелодраматичным, преждевременным. Да пусть меня лучше убьют или ограбят, в одних трусах оставят посреди улицы, но я ни за что не позову никого на помощь. Да и бесполезно всё это. Кто в наше время тебя услышит, кому придёт в голову броситься на защиту, если тебя и вправду, скажем, насилуют или на глазах у многих режут на куски? Вот и с Ириной точно так же. Ещё бы, столько кричать — и никакой совершенно реакции. Вся площадь в одно мгновение вдруг опустела. Ведь было же там несколько одиноких фигур — и те пропали после её панического крика. Ну, как водой смыло их. Может быть, рейсовый автобус подошёл — вот они и уехали на этом автобусе? А может все они в рабочий поезд уселись, развернули пакеты со снедью, поужинали, чем Бог послал — и тоже уехали в нужном им направлении. А может, они просто струсили, разбежались по сторонам, спрятались в кустах или внутри станционного здания? В том же буфете, который нехотя старшина покинул. Ну, никому ничего ведь не надо, и никого ничто не волнует. Ну, что же мы за народ такой? И откуда в нас это равнодушие? За что нам оно? В чём провинились мы перед Богом, за что отвернулся он от нас, почему не пытается даже исправить нас, облагоразумить, наставить на путь истинный?
     Вот старшина к ней вышел вразвалочку. Старый, жирный, облезлый котяра. Просто Обломов с лычками на плечах. Ходячий студень, только и мечтающий о приличной пенсии по окончании своей никудышной ментовской службы. Всё равно, дескать, до генерала не дослужиться. А если до генерала уже не дослужиться, зачем тогда вообще служить, да ещё верой и правдой? Чтоб зря только галифе протирать? Или же чтоб маковые булочки с кефиром на вокзалах жевать на халяву? А на колхозном рынке чтоб пирожками угощаться бесплатно? А у пьяных мелочь из карманов тырить, злоупотребляя при этом служебным своим положением? А у коммерсантов чтоб вымогать сигареты в обмен на более лояльное к ним своё отношение?
     Разнообразна деятельность у старшин от милиции. Неисчерпаемы возможности их, традиционны методы профилактических (и плановых, и сверхплановых, и совершенно внезапных) мероприятий по изысканию скрытых ещё резервов и по возникновению очередных традиций, привычек или обязанностей. И вот он на улице уже. Ах, ты ж Боже мой, какая на этой улице темень! Ну, ничего ведь не видно метрах в десяти от конечной автобусной остановки. И это ещё на вокзале, где освещение более-менее соответствует общепринятому ГОСТу для общественно важных объектов! А что же тогда там творится — на окраинах? Там-то, какая она — эта непроглядная темнота? Наверняка там-то она и вообще — хоть глаз выколи. Вот и позёвывает старшина в ладошку растерянно.
     Молодцы операторы! Очень оригинальное решение. Темнота, никого вокруг, только Митрофанов — и зевок его на весь экран. Как не вспомнить тут режиссёра Калатозова или Довженко? Что ни жест какого-нибудь известного всем актёра — так целый монолог, что ни шаг — так целая эпоха. Ну, просто сплошная монументалистика у них была в каждом кадре! Вот зевнул старшина Митрофанов — и всё уже ясно без всяких слов. Устал Митрофанов. Боже ж ты мой, как же он устал, если бы только кто знал это. Но кто это узнает? И, как же всё это ему, ей-Богу, надоело! Ну, просто бесподобная операторская работа! Молодец он — этот наш оператор. При случае обязательно надо бы поздравить его с очередной победой. Ну, настоящий профессионал! Теперь таких специалистов, как он, днём с огнём не сыщешь. Вот опять его камера выхватывает лицо старшины самым крупным планом. Вот так, чуть левее, правее. На морщинках под глазами задержать объектив. Вот так. Стоять, Зорька! И дальше, дальше, дальше. Теперь ухо его, и тоже крупным планом. Неплохо бы и чуть задержаться как раз на этом ухе. И ещё какую-нибудь собаку из подъезда бы выпустить — и снять бы её крупно. Это было бы очень символично. Старшина, собака, фигурка симпатичной девушки. И темнота. Точно — и собака как раз выходит, приветливо виляя хвостиком. Ну, всё. Да это же просто настоящий Тарковский! Нет, Феллини это или Рязанов, а может быть, и сам Михалков-Кончаловский! Ухо, чёрная собака, мокрые ветки дерева с капельками росы на них, густая сочная трава под ногами, красивое краснобокое яблоко на плетёном дачном столе, изрядно поливаемое вдруг щедро хлынувшим с небес дождём. Это всё — безупречное операторское мастерство. Высший пилотаж съёмок. Иной раз любые слова твои меркнут, когда смотришь ты на чьё-то чуть обросшее волосами ухо, как в том же «Солярисе» у Тарковского. И даже серу в этом ухе вдруг замечаешь. Или смотришь в воду подробно снятого операторами ручейка, и думаешь: вот, казалось бы, просто вода, а сколько же мыслей возникает в голове твоей, когда ты рассматривать её, наклонясь над ней сверху! Вот так и на старшину сейчас смотришь — и тоже думаешь: а ведь и эта скотина тоже о чём-то думает, должно быть, какую-то мысль переваривает.
     Вот так, ещё ближе сонные глазки его, и жирные губы, и опять это ухо: волосатое, всё слышащее, чуть подрагивающее, как у измождённой, вконец загнанной всадником на скачках лошади. Ещё ближе, ещё крупнее, ещё. Фу, какая всё же противная морда у этого старшины. Так и хочется сорвать с погон на его плечах жёлтые лычки или устроить ему какую-нибудь пакость на вверенном старшине участке, то есть, в этом рыбачьем посёлке. Ведь сразу видно, что он откровеннейший пофигист. Ну, просто полнейшее равнодушие ко всему на свете. И глазки у старшины — сонные такие, заплывшие жиром, точно у рождественской, более центнера весом свиньи. Нет, у обросшего густой щетиной лесного кабана, или у сытого, откормленного дубовыми желудями хряка. «И когда же всё это кончится? — можно прочесть во всём его облике. — Скорей бы на пенсию, ей-Богу».
     А девушка-то, между прочим, вся — сплошное отчаянье. Просто от макушки головы до самых пяток. Это сразу в глаза бросается. Опять операторы постарались! Молодцы, между прочим, ребята! Великолепную команду из настоящих единомышленников удалось собрать для съёмок режиссёру. Ведь это их замечательная работа: создание сложных теней, бликов, перемещений света и едва заметного освещения, где хоть и не видно ни черта вокруг, зато лицо героини вон как хорошо подчёркнуто. Ну, прямо все чёрточки лица её так и играют, так и играют. И тревогу играют, и отчаянье играют они, и растерянность, и тоску уже, представьте себе, тоже они играют. Хотя, кажется, и тосковать-то ещё не о чём пока. А они уже и тоску играют. Да ещё какую тоску! А ведь он пока ещё даже не пригласил её к себе в общагу на чашечку кофе, или просто музыку послушать. Да и успел ли он хотя бы даже поцеловать её? Было бы странным, если бы чёрточки лица нашей прекрасной героини после всего случившегося с ней и с её избранником играли откровенный восторг или безудержное счастье. При виде вот такого старого паразита, у которого и не двойной уже, а тройной подбородок намечается, а он, старый хрыч, всё никак не нажуётся в этом буфете своих булочек с кефиром. На халяву-то, известно, и уксус сладкий.
     — Где убивают? — наконец, проявляет он к ней интерес. — И можно чуть помедленней, гражданочка?
     Мог бы и не предупреждать: и так понятно, что придётся долго и нудно ещё и ещё раз всё ему разжёвывать с самого начала. Ей некогда с ним тут особо размусоливать: ей сразу надо брать быка за рога.
     — Там! — неопределённо взмахивает она рукой. — У тусовки!
     «Могла бы и точнее указать адрес», — принимается старшина анализировать полученную им от нашей прекрасной героини информацию методом известной всем дедукции. Ну, совсем как и Шерлок Холмс, которого он не уважает, потому что ни один из приёмов следствия данного литературного персонажа в нашей стране, на его взгляд, невозможен. Старшина убеждён в этом, поскольку всё логичное и предсказуемое, в чём он не раз уже убеждался на горьком собственном опыте, у нас просто не имеет никакого смысла.
     Из входной двери вокзала выглядывает наружу уборщица, которая подвергла бездействующего старшину резкой критике. Обнаружив невдалеке Митрофанова — оказывается, он всё ещё разбирается в ситуации, не действует,— она безнадёжно взмахивает рукой, что-то бормочет и в самых расстроенных чувствах возвращается в помещение.
     Ах, бедная Ирина, какая же трудная у неё роль! И какая филигранная игра у этой молоденькой симпатичной актрисы! Несомненно, со временем она обязательно станет звездой, не менее симпатичной и обаятельной, чем сама Ирина Алфёрова! Если только не покинет она сцену по нелепой случайности. Скажем, выйдет замуж за богатого бизнесмена или за границу замуж её выдадут за какого-нибудь слащаво улыбающегося американского гражданина. А эту злополучную тусовку, в сторону которой она не совсем определённо взмахнула своей восхитительной ручкой, ведь всякая собака в посёлке знает. Да мимо этой тусовки любому чужаку невозможно пройти ближе к вечеру, чтобы не получить за это по мусалам, чтоб не услышать в свой адрес несправедливое грязное оскорбление. «И чего я туда попрусь-то вот так, на ночь глядя? — думает об этой чёртовой тусовке старшина. — Чтобы тоже получить там по мусалам? Или чтобы самому кому-то дать по мусалам?» Ведь, по сути, все эти тусовки, то есть танцы в посёлках подобного рода, являются эпицентром всяких наиболее значительных поселковых событий. Они, ясное дело, квинтэссенция самых грубых и самых низменных чувств, но в то же время они полны и всяких светлых, радужных ожиданий. Это я по себе знаю. Ведь и я когда-то ходил на такие же вот танцы, и тоже не раз получал там по мусалам просто так, ни за что, ни про что. Скажешь кому-то одно только слово, бывало — вот и получишь за это в морду. А если ещё и поинтересуешься сгоряча, вскочив на ноги: «Да за что?» — так и ещё раз получишь.
     — Ради бога, быстрее! — слёзно умоляет девушка неторопливого Митрофанова. А тот всё ещё никак не может взять в толк, что от него, собственно, требуется: или продолжать как ни в чём ни бывало охранять привокзальный буфет, или же сломя голову бежать куда-то? И если ему действительно следует куда-то тотчас перемещаться, не имея пока ещё ни малейшего представления о грозящей ему опасности, то не расходится ли это в корне с существующей на этот счёт инструкцией по охране вверенного старшине важного государственного объекта? А если же, несмотря ни на что, он будет продолжать охранять свой хлебосольный буфет, где ещё, ко всему прочему, предстоит ему опробовать в качестве скромного презента от буфетчицы котлеты по-киевски и чуть-чуть, совсем граммульку, местного самогона, так что тогда сказать этой взволнованной девушке? А может, послать её куда подальше, или сделать вид, что ты вообще-то совершенно из другого посёлка, а здесь как бы проездом? Или вообще взять и прикинуться глухонемым? Покрутить этак красноречиво ладошкой вокруг своего уха: не слышу, мол, я вас, гражданочка. Ничего не слышу. Громче говорите, пожалуйста. Я не слышу! Нет, к сожалению, и сейчас я вас совершенно не слышу. Кстати, сколько времени на ваших часиках? Что? Уже половина первого? Простите, но мне пора на поезд. Сам-то я не местный. Да, из Мариуполя я! Что? Из Мариуполя, говорю! Не слышу вас! Говорите, пожалуйста, громче. Извините, меня на пожаре падающей сверху балкой чуть контузило — и с тех пор я ничего почти не слышу.
     Нет, ничего не получится, пожалуй. «Наверняка, она меня знает, — продолжает размышлять старшина, — наверняка она меня видела уже не раз, поскольку я тоже видел её недалеко от своего же собственного дома. Кстати, неоднократно встречал её нос к носу: и по дороге на службу в линейный пункт, и по той же дороге обратно, с этого пункта... Стало быть, придётся нарушать инструкцию, — с сожалением вздыхает старшина, не прекращая ни на секунду размышления свои, — что поделаешь, придётся уходить из буфета. А если быть точнее — так придётся бежать от него вслед за ней. Туда, к тусовке, о которой она, кажется, что-то сообщила весьма оперативное. Неужели и вправду там уже убивают кого-то?»
     Размышляя, старшина вспотел весь, лицо у него красным стало, а рубашка на спине взмокла. А может, они только бьют кого-нить? И если и вправду они там бьют кого-нить, так значит ли это, что они его могут и убить, если вовремя не вмешаются, ясное дело, служебные органы внутренних дел, то есть, ясное дело, что я, старшина Митрофанов? И в то же время, если они и вправду бьют там кого-то — это же вовсе не значит, что они его уже и убивают? Ведь одно дело — бить, то есть баловать, и совсем иное дело — вообще убивать. Так бьют они всё же кого-то там или вот другая версия — убивают? Ну, ничего непонятно совершенно. Просто ни одной улики для более конструктивных мыслей. Хоть сам их садись и придумывай. Из пальца высасывай. Опыт-то, какой никакой, слава богу, есть уже. Вот только писать лень. А может, сбегать всё же? Может, вмешаться? Врезать кому-то, свиснуть в свисток, чтоб разбежались? Да нет, куда же я на ночь глядя-то? Так-так, ещё раз всё как следует обмозговать! Эх, узнать бы не мешало, где собака-то зарыта... Тут главное, что? Главное тут, пожалуй, не торопиться. Дров не наломать бы. Вот что тут главное: не торопиться и дров не наломать. Так, начинаем сначала всю эту логическую цепочку оперативно-сыскного мышления по поводу возникшей посреди ночи ситуации. Ну, какие, собственно, у нас имеются в наличии факты? Ведь совершенно неясно, между прочим, пока, что там, собственно, происходит. Если они, действительно, уже убивают там кого-то, тогда, вполне возможно, что потребуется и подкрепление из районного центра? Нужен убойный отдел. Или МУР. Но связи с ними нет. Значит, вызвать с посыльным? И ждать. Ждать, ждать, ждать. Набраться терпения, не форсировать события, не паниковать. Но ещё не факт, что такая информация обязательно подтвердится. Может быть, и в самом деле просто балуют меж собой ребятишки, а ей-то померещилось, что они убивают кого-то. А они просто балуют. Ну, попинают друг дружку ногами, ну украсят себя же сами фингалами, так чего ж тут такого особенного? С кем этого не бывало, в юности-то? Ну, ничего ведь определённого и конкретного, одни лишь собственные догадки её и предположения. Если на этой тусовке, куда она весьма неопределённо указала взмахом своей правой руки, кого-то всего лишь просто бьют, так это же вовсе не значит ещё, что его же и убивают? А может, они уже другого кого-нибудь бьют? А тот, кого они раньше мутузили, тот и убежал давно. Ну что, логично? Вполне даже логично. И потом, за что его, собственно, убивают-то? Девку они меж собой, что ли, не поделили? Или дорогу кому-то кто-то перешёл? Что-то явно не вяжется тут. Дорог-то у нас не так уж и много. А может, посмотрел как-то не так кто-то, сказал что-то не то, оскорбил кого-то чем-то? Или всё-таки, может быть, и не убивают там никого? Или всё-таки убивают? Вот где загадка-то, мать вашу! Бардак в стране развели, а мне, понимаешь, за всех отдувайся. Кстати, придётся, видимо, ещё и записывать её показания. И как можно подробней. На десяти-то листах. И как минимум, три допроса понадобятся. Очные ставки, явки с повинной, добровольные признания, слепки следов, отпечатки пальцев, вещдоки всякие, опрос всех возможных свидетелей. А это и три протокола, плюс ко всему, и, как минимум, хотя бы два свидетеля. На худой конец — один, зато верный. Это при удачном стечении обстоятельств, а в худшем случае свидетелей этих потребуется и с десяток, возможно. Стоит лишь ниточку потянуть, так весь клубок разматывать и придётся. А информации-то от них, известное дело, как с гусей воды. То не знаем, это не видели, а этого и слыхом не слыхивали, а кого там били, так этого мы не помним... Зарядят всё одно и то же, каждое слово из них хоть клещами вытаскивай. Вот разве только она — эта девушка. Подруга-то она, по всему видать, боевая. Ну, впрямь как декабристка какая-то, что ли... Ишь, и ночью-то вот одна прибежала к вокзалу! Выходит, что не побоялась. Знать, мил-дружка её к стенке кто-то сурьёзно припёр. И какие-никакие, а всё ж дала она показания. Выходит, что один-то протокол, как тут ни крути, а составить и вправду придётся. А куда денешься-то? С паршивой овцы, как говорят, хоть шерсти клок. Эх, ну и морока! Ну, что за дежурство-то выпало! Нет, дедукция тут, пожалуй, никак не поможет. Ну, какой тут к чёрту Шерлок Холмс? Да он и одного сезона не выдержал бы, трудясь в российской глубинке. Через месяц сбежал бы, куда глаза глядят! Ведь ни единой зацепки, ни одного конкретного адреса, ни одного подозрительного субъекта. Ничего! Всё покрыто туманом и недомолвками. И всё то же изо дня в день: и эта чёртова тусовка, и бесконечные драки, и бессмысленная беготня... Ну, ни единого, по сути, проверенного факта. И всё у них шито-крыто, каждое слово клещами приходится добывать. «Эх, Рассея! Мать твою так! — грустно вздохнув, едва ли не вслух констатирует итог печальных раздумий своих старшина. — Да, видимо, придётся бежать туда посреди ночи! Причём немедля бежать, не теряя более ни секунды. Бежать, рискуя собственной жизнью. Вот так, без патронов, без пистолета, с радикулитом в спине и больной печенью».
     И вот они уже и вправду бегут. Они бегут в кромешную, поселковую тьму, не страшась непредсказуемых последствий этого довольно рискованного бега, ни неожиданных, мало приятных для подобных решительных действий, встреч или непреодолимых с разгона препятствий по дороге к тёмной поселковой тусовке.
     Признаться, автор и сам сломя голову бежал однажды от самого дальнего края Хапкиного хутора к себе на Ракитное.* Это произошло ещё в то время, когда жил он в никому не известных Прилуках. Бежал автор, тяжело дыша и чуть прихрамывая, поскольку получил до того, как убегать, стальной арматуриной по бедру правой ноги. И хорошо ещё, что не по голове ему досталось. Иначе кто бы, кроме него, мог рассказать об этом, просматривая своё собственное сценарное творение на экране. Этот снятый уже и запущенный в широкий прокат фильм, сюжет которого навеял на автора и светлые, и неприятные воспоминания. Да, чего уж скрывать: словно заяц, бежал автор от улюлюкающей в его адрес толпы из разгорячённых подростков. Они преследовали его по пятам, несколько кварталов он никак не мог от них оторваться, чтобы передохнуть. Всё так и бежал , выбиваясь из последних сил, вплоть до железнодорожного моста, находящегося как раз на границе родного ему посёлка с соседним районом. Бежал он, рискуя напороться на острый сучок, сходу продираясь меж густо высаженных плодовых деревьев и меж таких же густых зарослей ивняка. Попадались ему на пути и тернистые огородные бурьяны, и оставляющие на одежде прилипчивые сухие комья репейника. Автор несколько раз, цепляясь за коряги, падал, раздирал в кровь руки о шипы на розовых кустах. Он едва не врезался со всего разгона в телеграфный или фонарный столб, одиноко стоящий на пустыре.
     Кому хоть однажды доводилось так бегать — тот не понаслышке знает, как это опасно — бежать от разгорячённой пролитой уже кровью толпы. И как бегущие к тусовке рискуют сейчас.
     В общем, сценарное действо почти достигает уже критической точки. Вот-вот, кажется, произойдёт нечто ужасное. Такое, о чём ещё долго будут вспоминать все жители этого маленького забытого богом рыбацкого посёлка. Возможно, кто-то подумает, что ещё не поздно вернуть их обратно, или хотя бы дать им чуть передохнуть, отдышаться, чтобы они имели возможность ещё раз всё как следует обдумать и принять какое-то важное решение? Нет, это невозможно по целому ряду причин. Одна из главных заключается в том простом факте, что настоящие герои, как известно, всегда бегут вперёд. И что бы там ни было за ближайшим поворотом, и какие бы опасности не подстерегали их, а они всё бегут и бегут вперёд. Они не пятятся куда-то в сторону, они не увиливают, не отползают, не залегают в кусты и не прячутся в соседнем подъезде, где могли бы спокойно переждать все эти несомненные опасности, как для здоровья, так и для самой жизни. Они привыкли не отсиживаться в собственной квартире, коротая вечернее время за кружкой холодненького пивка в уютном кресле перед телевизором. Они всегда и в любой ситуации непременно торопятся на помощь терпящему бедствие такому же, как и сами они, положительному герою. В частности, нашему герою — Виктору. Если он ещё жив. Если ещё не раскатало его хулиганьё в грязной пыли тёмной поселковой окраины подошвами ботинок своих, специально подкованных для подобных безжалостных расправ.
     Из абсолютной тьмы, — ну, хоть глаз выколи, всё равно ни хрена в ней, никогда и ничего ровным счётом не заметишь! — доносится топот множества ног, бесчисленные стоны, мат-перемат, отчаянный визгливый крик: «Атас! Легавые!» А вслед за этим по-бабьи истерически раздаётся пронзительная трель милицейского свистка. Вот что, на мой взгляд, самое страшное во всей этой тусовочной катавасии. Честно скажу, до сих пор боюсь я их — не очень мелодичных трелей ментовских свистков, оглушительных звонков, резких металлических передёргиваний затворами пистолетов, карабинов, автоматов, грозных криков вдогонку из засады или из открытого окошка выкрашенной в серый цвет будки: «Стой! Стой, стрелять буду!» Вот так-то, вместо предварительных слов: «Стой! Кто идёт?» — сразу уже и «Стой, стрелять буду!», умышленно ускоряя самый для меня и для всякого нормального, любящего жизнь человека неприятный финал. Чтоб долго не возиться, а прямо с места в карьер... Но особенно боюсь я не угроз быть подстреленным как бегущий кабан на стрельбище для олимпийцев, а именно свистков с горошинкой внутри, для пущей убедительности их пронзительного и всегда неожиданного звучания. Честно сказать, даже не знаю, почему так боюсь их. Ведь и сам я как-то брал в руки подобный всамделишный, изготовленный ну просто один к одному свисток, и, честное слово — не вру, долго-долго свистел в него. Специально, чтоб привыкнуть и больше никогда их не бояться. Да, фига с два! Пока я сам в него свистел, так и вправду нисколько этого предупредительного свиста не боялся, а как только мент один вдогонку мне свистнул, когда я дорогу в неположенном месте переходил, так весь я так и вздрогнул от испуга. Более того, как мне показалось, заметно побледнел в лице я, и убежал позорно. Сам не знаю, почему убежал. Может быть, только для того, чтоб он меня не оштрафовал?
     И до сих пор, кажется, сердце моё колотится так же учащённо, хотя и не помню я, сколько времени с тех пор минуло. Так и кажется, словно это было только вчера. Вот как я боюсь их. Даже когда они всего лишь в кино свистят кому-то вдогонку в эти свои свистульки. Казалось бы, ну что тут такого особенного-то, а мне всё равно страшно, точно так же, как любому из отрицательных героев, за которым они бегут или стреляют в него после того, как достаточно насвистятся или нащёлкаются затворами своих табельных пистолетов. Хотя ничего такого предосудительного в жизни своей не совершил я: не ограбил никого, ни разу в морду первому встречному не врезал, даже с работы раньше обычного никогда не сбегал. Более того, даже паспорт при себе имею на всякий случай постоянно, выходя всего лишь за хлебом, скажем. Не говоря уже о поездке в соседний город. И с пропиской всё у меня в порядке, а вот боюсь я почему-то этого свиста, как чёрт ладана. И, может быть, потому боюсь я его, что и себя запросто могу представить на месте того антигероя, которому свистят в нашем или в другом не менее интересном кинофильме или даже в книге. Бегут за ним и свистят-свистят. Не просто бегут, как все другие бегают, но и свистят ещё на бегу. А это уже страшнее гораздо, чем если бы они просто бежали, не свистя. Или вот так, как сейчас старшина Митрофанов. Казалось бы, ещё только выбегает он из темноты со свистком в зубах, и сил у него как будто не осталось уже, да и ситуация совершенно неопределённая пока, но ведь в любой момент он способен свиснуть в этот милицейский свисток свой. Не всё же теребить за спиной пустую кобуру свою. Ведь это очевидно, что в ней ничего нет. Ну, впрямь, как мальчишка этот Митрофанов. Далась ему эта кобура! Чего её проверять-то. Тарахтит — и пусть тарахтит себе. В чём-то сходны издаваемые при движении кобурой его тарахтящие звуки со звуком полупустого школьного ранца, побрякивающего на спине юркого второклашки. Набитый всякой всячиной, кроме разве лишь учебников, побрякивает он у этого сорванца за спиной. Вот точно так же, как этот ранец без книг и без тетрадей, побрякивает за спиной у старшины пустая его кобура, свидетельствуя об отсутствии в ней табельного пистолета. Но я-то — даже вот так, сидя в зрительном зале,— не знаю точно, что в кобуре у него ничего нет. Зато я чётко вижу, что у него есть этот противный мерзкий свисток в зубах. И мне уже всё равно, пустая у старшины кобура или, предположим, она вовсе и не пустая? Главное, что он, этот страшный для меня свисток, плотно зажат у него в зубах. А если в зубах у старшины именно свисток, а не жвачка, скажем, тогда и всё остальное меня уже совершенно не волнует. Я с интересом наблюдаю за ним, и я жду с нетерпеньем, когда он, наконец, свистнет в этот свисток свой. «Так свистнет он в него, наконец, или не свистнет?» — думаю я. И есть ли у него всё-таки что-нибудь в этой тарахтящей его кобуре? Ведь что угодно в ней можно представить, только не пистолет, взглянув лишь на сытую морду старшины. Да если таким, как этот старшина, ещё и пистолеты доверять, отправляя их на ночные дежурства, они же запросто перестреляют всех! Всех, кто хоть слово против вякнуть посмеет! Будь они свои, а хоть и пришлые, тут Митрофанову без разницы. Не станет же он разбираться, кто из них свой, а кто чужой. Рука-то у старшины Митрофанова тяжёлая. Да и глаз у него — меткий, охотничий. Особенно когда он с двух метров в упор стреляет на поражение. Может быть, потому и не выдают им патронов, как раньше выдавали, когда без патронов они и в столовке жрать не садились. А вдруг преступник под столом окажется? Ну, и как тогда без патронов обойтись прикажете? Невозможно ведь обойтись без патронов, находясь на боевом посту в станционном буфете! Кушая там пирожок с капустой или жареную курицу. А теперь-то, когда врагов на каждом углу нет, а все кругом одни лишь братья и сёстры, так зачем им патроны? Раздашь всем старшинам, сержантам и прапорщикам патроны, а вдруг кто-то из них начудит маленько? Если ему спьяну-то померещится вдруг? Скажем, муха пролетит над ухом, сядет в тарелку с пельменями, а он в неё — «бац!» из своего «Макарова»! Почти не целясь. А пуля-то, известное дело — она ведь дура. Пуля — она не разбирает, где свой, где чужой. Пуля, она рикошетом куда-нибудь в сторону — «шмяк!». А вокруг люди: мужики, бабы, ребятня малая, старухи седовласые, старики с пропитыми и обветренными лицами. Рискованно всё это, не продуманно и безответственно: вот так беспрепятственно выдавать патроны поселковым старшинам, угощающимся булочками с кефиром или с киселём в буфетах.
     Так есть ли у него там, в кобуре, что-то, или там нет ничего? Есть ли в ней, в побрякивающей его кобуре, пистолет? Или же вместо пистолета там находится что-то совершенно не соответствующее прямому предназначению служебной кобуры? Интересно, а что думают по этому поводу зрители? Они-то хоть догадываются, что же всё-таки находится у старшины Митрофанова в его побрякивающей у окончания правого бедра кобуре? Пистолет там или не пистолет? А может быть, у него там огурец? Или, скажем, ажурные женские трусики? Может быть, он скрытый фетишист? А что особенного в этом? Теперь всё можно представить, благодаря телевидению в лице его слишком бойких, лишённых каких-либо комплексов телеведущих. Предположим, понюхает эти несвежие женские трусики старшина Митрофанов, вдохновится их соблазнительным запахом — и опять на службу. Или со службы домой, к жене, которая даже толще его по габаритам. Или ещё раз отправится он на службу.
     Честно скажу: потому, я и боюсь всей этой неопределённости, тайны служебной, загадочности, совершенно неподвластной анализу и обобщениям, что не знаю, что бы там могло быть — в его тёмно-коричневой, слегка побрякивающей при беге кобуре. Мы всегда боимся того, чего не знаем в точности. Впрочем, хватит о вещевом фетишизме, о кожаной, тёмно-коричневого цвета кобуре поселкового старшины, о его вредных привычках и о возможных тайных пристрастиях. Да и о торчащем в зубах его свистке с горошинкой внутри больше ни слова! А то читатель, то есть, пардон, зритель испугается его неожиданно звонкой трели, посреди ночи вдруг сорвавшейся с губ со всех ног бегущего прямиком к тусовке старшины, или сконфузится он, наблюдая, как старшина на ходу извлечёт из кобуры несвежие женские трусики. Достанет и, глубоко вдохнув в себя их запах, торопливо спрячет милый его обонянию женский предмет обратно в кобуру. И, вдохновлённый, помчится он себе как ни в чём ни бывало дальше. Вот так и несётся вдохновлённый лежащими в его кобуре кружевными женскими трусиками старшина Митрофанов. Несётся по улицам неосвещённым, держа наготове свисток, имея стальные наручники, подвешенные к ремню, и корочки служебные во внутреннем кармане кителя.
     И тотчас зритель выйдет из зала, громко хлопнув на прощанье дверью, возмущённый откровенной чернухой или порнухой. Ну, сколько можно, дескать, это грязное шмотьё на каждом шагу полоскать. Прямо как у розовощёкого, слегка напудренного, слегка экзальтированного и слегка глуповатого (подстроился под публику) ведущего в одной из «чумных стирок» чужого грязного белья. Ну, надоело же всё это до чёртиков! А тут ещё и в сценарии приходится терпеть неприглядные сцены.
     А может, он уже и вышел давно, наш терпеливый зритель, и вообще в зале никого больше не осталось, кроме специально пришедшего на просмотр критика киношного, которому рецензию на него тотчас после просмотра сочинить надо, но он уснул. Да напишет чего-нибудь, думаю, авось, не сильно и ругать будет.
     Из тьмы на свет, совсем прямо как бабочки у известного всем негодяя Мавроди, мощно вырывается бегущий впереди всех старшина. За ним едва поспевает Ирина и кто-то уже из общественников, едва ли не в исподнем. В чём-то вроде несуразно длинных кальсон с не завязанными тесёмками у щиколоток, мешающими стремительному бегу. Ещё бы, ведь как они проснулись от криков, услышанных извне уютных своих квартир, так и на улицу тотчас — туда, где трудно.
     В крутом замесе поселковой драки отчаянно барахтается так и не сломленный хулиганской толпой Виктор. Куча-мала на глазах тает. И вскоре на месте копошащейся в пыли кучи Виктор остаётся совершенно один. Что поделать: герои подобного ранга всегда одиноки, хотя бы и находящиеся в людных общественных местах, в ночных барах или на оживлённых ночных дискотеках. Уж там-то они даже более одиноки, чем находясь в полном одиночестве, в тесной кухоньке своей малогабаритной хрущёвки, где и одному-то позавтракать иной раз слишком тесновато, не то чтоб ещё и друзей пригласить на праздничный ужин при свечах, или просто выпить с ними по стопочке, кофе попить, покурить. Во всяком случае, именно в людных местах одиноки они до тех пор, пока к ним кто-нибудь не подходит и не начинает их сходу, без всяких предисловий, тотчас начинает их доставать по какому-нибудь пустячному поводу. Ну, к примеру, дай прикурить... Или, слышь, братан, купи мне кружку пива...Или, дай мне отпить из твоей кружки... Что? Что ты сказал? Ах, ты не куришь? И пиво, значит, ты не пьёшь? Так может, ты и в зубы никогда ещё не получал?
     Ну, и всё. И пошло-поехало.
     
     С трудом поднимается Виктор на четвереньки. Чем-то похож он на известную фигуру рабочего скульптора Шадрина. Только булыжника в руке его нет. Удивительно мужественное лицо у этого простого русского парня, у не известного ещё никому на всём белом свете рыбака из Богом забытого, затерявшегося в глубинке крошечного рыбачьего посёлка! Таких лиц я не видел ни в одном американском боевике. Клянусь, ни разу ещё не видел таких одухотворённых, хотя и избитых до неузнаваемости лиц, как у нашего главного героя Виктора. Пересмотрел их я видимо-невидимо, и ни один американский супергерой в подмётки такому парню, как Виктор, не годится! Более того, любой из них — самое настоящее фуфло в сравнении с нашим Виктором. Даже сам Шварцнеггер или, скажем, Сталлоне, или типичный колоритный испанский мачо Сигал, ванька-встанька кореец Чанг, или похожий на простого калифорнийского фермера Чак Норрис. Уж о Клоде я и говорить ничего не хочу. Клод есть Клод. Его мускулы сами за себя всё скажут. А вот именно таких парней, как Виктор наш, и берут в космонавты, вот именно таких, как он, в разведку, проникающую в самые глубокие вражеские тылы. Да, как раз подобными ему парнями затыкают все возможные и невозможные дыры. Я так полагаю или я так думаю, — наверняка, подтвердил бы слова мои известный всем армянский актёр Мкртчян. Вот так и затыкают такими парнями все дыры: чтоб нигде не протекло, и чтоб никакие кафельные или паркетные полы с бухты-барахты не испачкало разлитой случайно жидкостью из наполненной до самых краёв стеклянной колбы, и чтоб ни один клапан не застучал внезапно, к удивлению всей команды терпящего бедствия судна. Ну, и чтоб ни одна прокладка на сварных швах судна не прохудилась вдруг прямо посреди открытого океана, где ближайшее пассажирское судно в сотнях миль и никаких вблизи подходящих ориентиров, кроме ледяных глыб, очень похожих на айсберги, что само по себе уже вызывает дрожь и повышенное внимание всей команды. Ведь в результате непродуманных ими действий оно могло бы дать течь, а вследствие этой течи как бы и вовсе не затонуло спустя полсуток, в полном безмолвии погружаясь в страшную, бездонную океанскую пучину. И чтоб ни в одну щель не просочилось ракетное топливо из огнеопасной алюминиевой ёмкости, и это не повлекло бы за собой необратимые последствия, связанные с разгерметизацией космического корабля. А значит, и грозя в конечном итоге вполне вероятным срывом очередного выхода космонавтов не только в открытый космос, но и выхода их вообще наружу, на появление этих же космонавтов из кабины космического корабля уже по удачному возвращению его на родную землю, где многие о них уже и думать давно забыли. А они-то, оказывается, уже второй год как на орбите. Да ещё и в интернациональном составе, где среди очередных покорителей космоса и несколько евреев, и несколько простых, без особых претензий на интеллект, русских парней. А с ними, может быть, и парочка достаточно воинственных в последние времена китайцев или «дохлых румын», как однажды выразился на центральном киевском стадионе имени Ленина сосед мой. Он был одним из фанатичных футбольных болельщиков. Но, тем не менее, антисемитизмом там и не пахнет. Это я опять возвращаюсь к международному экипажу космического корабля.
     Вот другое дело, если бы в космос запустили нескольких арабов из Палестины, а также парочку израильтян из Хайфы, поместив и тех и других в одном предельно тесном, к тому же замкнутом пространстве корабля. И вот тогда уж точно образовался бы просто непредсказуемый вариант в истории освоения космических пространств этими находящимися в столь непосредственной близости непримиримыми антагонистами. И это в то самое время, когда ими совершенно не освоены ещё даже какие-то высоты в пустыне.
     
     Он совсем уже приподнялся из густой поселковой пыли. Вот избитый герой наш и встал, наконец, с четверенек на ноги. И подоспевший как раз Митрофанов с диким торжествующим рёвом: «Ага, попался, бандюга! Врёшь, сволочь! От меня ещё ни одна собака не уходила!» хватает его тотчас за ворот превращённой в сплошные лохмотья рубахи. А вслед за старшиной подбегает уже и она, тяжело дышащая, любимая и вообще, самая-самая. Ясное дело, что это Ирина, тут и к гадалке ходить не надо, тут и карты разбрасывать ни к чему совершенно.
     — Витенька! Что эти подонки с тобой сделали? — кричит Ирина, явно не удовлетворённая и в самом деле довольно непонятными с точки зрения нормальных человеческих отношений действиями старшины. Ну, что за милиция у нас, честное слово? Ну, ни капельки ведь сострадания к потерпевшим, никакого участия, никакой помощи с их стороны во избежание всех возможных неприятностей. Куда уж там! Даже доброго слова никогда от неё не услышишь. А напротив — ещё там и оскорбят тебя, и изведут неуместными подозрениями. А то и вовсе — сами же твои карманы обшмонают, да все наличные деньги оттуда и вынут, а если что-нибудь скажешь против явного произвола, так то ли без зубов останешься, то ли почки тебе там отобьют, якобы за оказание сопротивления. Просто руки опускаются, когда всё это наблюдаешь в своей жизни. Скажем, ограбят тебя на даче, а они вместо того, чтобы настоящих воров разыскивать, всё вызывают и вызывают тебя такими грозными повестками, что мороз от них по коже. Ведь там сообщается в конце, что в случае неявки вы будете доставлены в отдел в принудительном порядке. Хоть и не обращайся к ним совсем. Иначе тебя же обворуют, и тебя же, глядишь, чего доброго, ещё и привлекут к уголовной ответственности за неявку в 38 кабинет к следователю Петренко. Казалось бы, земляк, а ведь вызывают к нему! Значит, дружба дружбой, а табачок врозь? И ты уже боишься, а вдруг против тебя всё и обернётся? Повестка-то достаточно сурового тона. Тот, кто составлял её, безусловно, психолог похлеще самого Макарова, воспитывающего, как известно, коллективом. Вдруг как раз на тебя и заведут они дело об ограблении тобой же собственной дачи? Это вовсе не исключается. Всё возможно там, где свобода повисает на волоске. Ведь и вопросы там задают такие, что просто мороз по коже от этих вопросов у всякого пострадавшего, вызванного повесткой для допроса по поводу поданного им заявления.
     
     СЦЕНА ДОПРОСА АВТОРА В МЕСТНОМ РОВД.
     
     Действующие лица:
     Все, кто входит в комнату следователей и тотчас или чуть позже из неё выходит,
     Следователи,
     Часовой милиционер,
     Автор,
     Случайные люди, имеющие неосторожность подвернуться под горячую руку бойцам ОМОНа и другим сотрудникам РОВД; такие же потерпевшие, как и автор.
     
     Первая и она же последняя сцена.
     
     Тесный, насквозь прокуренный кабинет следователей. Два стола, несколько стульев, в одном углу — объёмистый стальной сейф с торчащими ключами, в другом углу — ободранная обитая чёрным дерматином кушетка. У стены под окном — ящики с водкой. На одной стене — портрет Путина, на противоположной — портрет Дзержинского. Взгляды двух великих политиков, таким образом, пересекаются. На подоконнике — бронзовая пепельница, доверху наполненная окурками. Цветок в горшке. Ещё одна пепельница с окурками на столе. В ней дымит не притушенная кем-то из следователей сигарета. На обоих столах — горы листов исписанной бумаги, с десяток сложенных в стопку папок с делами, несколько шариковых ручек, диктофон, пустая кобура, головка чеснока, головка лука, кусок солёного сала, буханка хлеба, три гранёных стакана, тарелка с нарезанными хлебом и колбасой, горстка жареных семечек в газетном кулёчке, пустая пивная бутылка, три пустых водочных бутылки, горстка патронов, горстка конфет, вафли в разорванной пачке, наручники, браслет от часов, пластиковая бутылка с остатками пепси-колы, три грязных фарфоровых чашки. В одной из них парит горячий чай. За каждым из столов по следователю. Выглядят они так, как обычно и выглядят все следователи. Короткие стрижки, глуповатые и очень уставшие физиономии. Автор сидит между столами на любезно предложенном стуле.
     
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Заглядывая в одну из бумажек, находящихся в папке с надписью «Дело ?...»). Нам хотелось бы уточнить, где вы были в момент ограбления вашей загородной дачи?
     АВТОР. Где я был в момент ограбления своей загородной дачи?!!!
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, не я же!
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. У нас дач собственных, к сожалению, нет.
     АВТОР. (С иронией в голосе). В момент ограбления своей дачи я стоял на шухере.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Серьёзно). Где вы стояли?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Так же серьёзно). Вы можете это уточнить?
     АВТОР. Я стоял за углом.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. За каким углом?
     АВТОР. За углом собственной дачи, разумеется.
     Глухой хлопок в соседней комнате, похожий на выстрел из пистолета. Автор от неожиданности вздрагивает; следователи многозначительно переглядываются. За стеной — мужские крики «Ура!», женские взвизги, звон разбитой посуды, звон хрустальных фужеров, тягучий скрежет железом по железу или деревом по дереву. Как будто кто-то передвигает мебель или металлический сейф. Вслед за скрежетом раздаётся тупой удар по мягкому предмету и тут же — удар чем-то тупым по мягкому.
     АВТОР. (Обеспокоенно). Что это?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Никак не реагируя на его вопрос). А ваш юмор, между прочим, здесь совершенно неуместен.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Посмотрев на часы). Более того: он только запутывает ход проводимого нами следствия.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Тоже взглянув на часы). Он мешает нам сосредоточиться на главном: на тщательной проверке имеющихся в наличии фактов.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Нетерпеливо). Итак, повторяем: где вы были в тот момент, когда обворовывали вашу дачу?
     АВТОР. Сказать по правде, не помню уже. Кажется, я был в городе, хотя не могу утверждать это точно... или же я был в электричке, следующей как раз с этой дачи в город, или из города на дачу... или, может быть, я в Одессе был?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Въедливо). Вы у нас спрашиваете?
     АВТОР. Нет, я сам себе задаю вопрос, и сам же пытаюсь на него ответить.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Так вы, значит, не помните, где вы были?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Или вы по какой-то не известной нам пока ещё причине просто не хотите признаться нам, где именно вы были в момент ограбления вашей загородной дачи?
     
     В комнату, вкатив перед собой ярко-красного цвета тележку на колёсиках с подносиком на ней, входит симпатичная блондинка с ярко накрашенными губами. На подносе несколько горок плёночных пакетиков, очень напоминающих известные всем зрителям по «Дежурной комнате» дозы, и стеклянные ампулы. Ноги у блондинки растут от ушей, она в коротенькой юбочке и чёрных блестящих колготках.
     
     ВОШЕДШАЯ БЛОНДИНКА. (Приветливо). Хай, верёвулфсы!* (Деловито, как разносчица обедов из вагона-ресторана) Хеш* в ассортименте, белый*, мак, конопля, марафет*, гара-хан*, гатогустрица*...
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Так же приветливо). Хай! Два хеша: один для ноздрей, второй для дозы, три белого, ну и один марафет, пожалуй.
     Вошедшая блондинка берёт с подноса пакетики, по очереди бросает их на стол к первому следователю. Первый следователь в свою очередь, не поднимаясь со стула, бросает на поднос несколько смятых купюр, извлекаемых им из карманов и из ящиков своего письменного стола.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Сенкью вери матч. Плиз.
     ВОШЕДШАЯ БЛОНДИНКА. (Вопросительно взглянув на второго следователя). Хеш для ноздрей, марафет, гара-хан...
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Картинно разводя руками). Я — пас. Моя портуха* совсем пуста. Полный голяк.
     ВОШЕДШАЯ БЛОНДИНКА. (Весело). Ништяк*, гена*. Нафинг офул. Мэйби сам азе тайм. (И, помахав ручкой, очень приветливо). Гуд бай, верёвулфсы.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Гуд бай, гёрла*.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Гуд лак, гачка*.
     АВТОР. (Вдогонку блондинке, игриво). Скажите, пожалуйста, а булочки с маком у вас есть?
     ВОШЕДШАЯ БЛОНДИНКА. (С любопытством). А ты кто?
     АВТОР. (С вызовом в голосе). Я — автор.
     ВОШЕДШАЯ БЛОНДИНКА. (Цинично хмыкнув). Ну, если ты — автор, тогда я — твоя Муза.
     АВТОР. (Стараясь выглядеть истинным джентльменом). Ауффидорзейн, леди-Муза. (Галантно пытается поцеловать ручку).
     Вошедшая блондинка с силой и очень больно бьёт автора в лицо острой коленкой и, ловко увернувшись от его джентльменского поцелуя, выкатив вперёд себя тележку, исчезает за дверью.
     
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Язвительно). Ну что, получил?
     АВТОР. (Размазывая по лицу кровь, струйкой стекающую с повреждённого коленкой блондинки носа). Вы же сами видите.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Назидательно). Вот в следующий раз и будешь знать, как заигрывать с чужой Музой!
     АВТОР. Да уж, теперь я точно буду знать, что Музы встречаются не только в поэзии.
     Первый следователь дрожащими руками нетерпеливо разворачивает один из оставленных блондинкой пакетов с белым порошком, пальцем пробует его на вкус, принюхивается, затем наклоняется к пакету и шумно вдыхает в одну из ноздрей.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Стараясь выглядеть безучастным к неожиданным проблемам автора, связанным и с испачканным кровью лицом и некоторой потери крови, успокаивая его). Ничего, авось до свадьбы заживёт. Впрочем, к делу... итак, продолжим. Нам бы хотелось знать также, где вы были в августе одна тысяча девятьсот девяносто третьего года?
     АВТОР. (Старательно смачивая слюной носовой платочек и тщательно стирая им кровь с лица). В августе?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Блаженно закатывает глаза). Да, в августе.
     АВТОР. (Растерянно, спрятав окровавленный платочек в карман пиджака). А в каком году уточните?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Продолжая закатывать глаза). Разумеется, в том же, о котором идёт речь.
     АВТОР. Не помню. Может, я был в Чехии, где пил чешское пиво со шпикачками, а может, я на даче был. Вам, наверное, это лучше меня известно? Да и в чём, собственно, дело? К чему всё это?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не валяйте дурака, подозреваемый. Вы ведь отлично знаете, о чём мы.
     АВТОР. А о чём вы, собственно? О краже на моей даче или же о чём-то совершенно другом? Я никак не могу догадаться, представьте себе, куда это вы клоните? Может быть, всё-таки поговорим и о расследовании той кражи, по поводу которой я к вам обратился? Или вы вызвали меня своей весьма грозной повесткой лишь для того, чтобы проверить моё алиби?!!! И с какой это стати вы называете меня подозреваемым? Вы так шутите, или таковы методы вашей оперативной работы?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Блаженствуя с закрытыми глазами, пребывая в эйфории от чудесного порошка). Ваше алиби в данном случае нас совершенно не интересует.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Нас интересует всего лишь ваша жизненная позиция. На чьей вы стороне, кого вы поддерживаете, а кого вы не поддерживаете, за кого вы голосуете, а за кого не голосуете, и вообще, ходите ли вы голосовать? (Второму следователю). Ну, дай хоть раскумариться-то. Не жлобись.
     АВТОР. А разве это не моё личное дело?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Ещё раз шумно вдыхая чудесный порошок из развёрнутого пакетика и игнорируя вопрос). Так где всё-таки вы были в этот момент? (Первому следователю). С какой стати? Чтобы ты опять загибался, как от вольного?* Кончай тут пунш свой варганить*, гена!*
     АВТОР. (С раздражением в голосе). В этот момент я был на площади Восстания. И, кажется, это было в Париже.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. А, это было в Париже? (Первому следователю). Не липуй горбатого, гешефтмахер! Ты, гена, всё же фильтруй гаян-базар*.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Находясь ещё в полной прострации). Или это было в каком-то другом месте? (Первому следователю). Кончай заходить с Севера*, васёк*. Не крути мне тут варганку*.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Обиженно, второму следователю). Ладно, замнём. (И автору). Не могли бы вы это уточнить поподробнее?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Очнувшись от прострации, ехидно). А, может, это было в Лондоне?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Со злобой в голосе). Или это было в Нью-Йорке? (Стукнув кулаком по столу). Отвечать, когда спрашивают!
     АВТОР. (Растерянно). Нет, это было в Киеве. Да, точно — в Киеве. Только прошу вас внести поправку: произошло это на Майдане Нэзалэжности*.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Настороженно). Что такое майдан?
     АВТОР. Майдан — это место возле церкви. Там, где революция гудэ. Вы что, не читали Сосюру?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Блаженно чему-то улыбаясь). А кто такой этот Сосюра? Вы с ним что, переписываетесь? Или, может быть, косячок забиваете? Он галман?*
     АВТОР. Нет, Сосюра — это мой сосед по даче. (С иронией). Его тоже обворовали, но прошлой зимой. Причём, три раза подряд. Всю посуду из дома вынесли, все провода, сволочи, обрезали. Как и у меня в эту зиму.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (В кайфе, откинувшись на стуле). А вас что, тоже обворовали?
     АВТОР. А вы разве не знаете?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Подозрительно улыбаясь). Лично я впервые это слышу. Почему вы сразу нам не сказали, что вас обворовали? Вы хоть представляете себе, какие могут быть последствия за сокрытие преступления?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С ещё более искренним удивлением). И я тоже, слышу это впервые. Как же так, зачем вы скрывали от нас такую важную для проведения следственных действий информацию?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Пытаясь сохранять равновесие на стуле). Может, вы ещё что-то скрываете от нас?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Если вы и вправду что-то скрываете от следствия, я вынужден напомнить вам, что всякое сокрытие возможных улик или каких-либо фактов в совершении кем-то преступления, равно как и всякое иное участие в нём — деяние, уголовно наказуемое, и оно строго преследуется Законом.
     АВТОР. (Растерянно). Но как же так? Ничего не понимаю, о чём мы здесь, собственно, толкуем. Ведь я уже два раза был допрошен вашими следователями в качестве потерпевшего! К тому же, ведь это я и доставил вам того вора, который меня обворовал, мне удалось поймать его на следующий день с поличным, связать, и доставить в ваше отделение вместе со всеми украденными на моей даче вещами в качестве вещественного доказательства. Среди них я опознал и собственный телевизор, и пылесос, и некоторые книги с личным экслибрисом, и многие другие вещи, включая посуду и бельё. Вы что, просто издеваетесь надо мной, вот так вдруг заявляя, что впервые это слышите?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ах, так это вы его привели? А мы-то думали, кто бы это мог быть? Извините, но мы вынуждены вас огорчить.
     АВТОР. А в чём, собственно, дело. Он что, сбежал?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Странно улыбаясь). Хуже.
     АВТОР. А что может быть ещё хуже, чем побег преступника из камеры для задержанных?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Дело в том, что и он, в свою очередь, обвиняет вас в краже некоторых вещей из своего канализационного колодца городской теплосети.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Подперев подбородок обеими руками). Он уже написал на вас заявление. Кстати, ваш фоторобот, составленный по описываемым этим человеком особым приметам, мы поместили на нашем стенде. Вы что, не видели его?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Он требует очной ставки хотя бы с одним из предполагаемых им преступников, подозреваемых в краже в занимаемом им временно канализационном колодце местной теплосети, для возможного его опознания.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. И мы вынуждены были дать ход этому очень, с нашей точки зрения, важному делу немедля.
     АВТОР. Да нет, я не могу больше всего этого слушать! Ну это же просто идиотизм какой-то!
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да вы так не огорчайтесь. Что уж вы так? Между прочим, хочу вас обрадовать: мы его на следующее же утро отпустили на свободу, и в благодарность за это он забрал своё заявление об ограблении его теплосетевого колодца.
     АВТОР. А как же с фотороботом на стенде? Он что, так и будет там висеть?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. А ничего страшного, он всё равно на вас не совсем похож. Наш художник, по всей видимости, опять попытался изобразить портрет своего любимого актёра Чака Норриса.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. К тому же, у нас не было против него никаких существенных улик, кроме тех вещей, которые, как он заявляет, вы у него похитили.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Именно поэтому, и ещё ввиду резко изменившихся обстоятельств, мы вынуждены были его отпустить.
     АВТОР. Что же мне теперь делать? Скажите, зачем вы его выпустили? Он же опять пойдёт воровать! Да я в этом просто уверен!
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Расслабленно). Ничего, пусть ворует на здоровье. Когда-нибудь Бог всё равно накажет его за это.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Философски). Знаете, я вам вот что скажу: сколько верёвочка не вьётся, а конец ей всё равно найдётся.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Похихикав). К тому же, прошу заметить, что мы своё дело уже выполнили: нет улик — и дела нет.
     
     В приоткрытую дверь кабинета вбегает крайне взволнованная симпатичная молодая женщина. У неё разорванное на груди платье, окровавленное лицо и руки, выпучены от ужаса глаза.
     
     ВБЕЖАВШАЯ МОЛОДАЯ ЖЕНЩИНА. (С мольбой в глазах). Ребята, помогите! Меня хотят изнасиловать криминалисты!!!
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Резко поднимается со стула, подходит к ней и со всего размаха бьёт её кулаком в лицо. После этого пинками выталкивает вбежавшую женщину обратно в коридор. (Раздражённо). Вот, флика!* Ну, просто всю рубашку мне своей кровью испачкала.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Придётся раскрутить её на два ящика Ферри.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Или всем отделом взять её на поруки.
     АВТОР. (В полной растерянности). Кто это? Что, вообще, происходит? Объясните мне, пожалуйста.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это наша секретарша. У неё мания преследования.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Несколько раз кряду хихикнув в ладошку). И кто её только уже не преследовал!
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Впрочем, мы вас вызвали к себе не затем, чтобы узнать, кто преследовал нашу милую секретаршу; мы вас вызвали, чтобы узнать, где вы были в августе 1993 года?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Строго, с подчёркнутой подозрительностью). Скажите честно, вы были у Сосюры? Вы гоняли с ним прошку белого*? Или вы боитесь поставить своего фуцана на форциер*?
     АВТОР. Какую ещё прошку? Какого фуцана и на какой ещё там форциер? О чём вы? Ни единого слова из вашего странного лексикона я не понял! И, между прочим, никого мы там не гоняли. К тому же, к вашему сведению, Сосюра уже давно умер.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Более строго и с ещё большей подозрительностью во взгляде, как будто не слыша автора, произнося слова автоматически). Или, может быть, вы были за рубежом нашей Родины?
     АВТОР. (В полном смятении). Вы знаете, я совершенно не помню уже, где я был, а где ещё не был. А если честно, я вообще никогда не бывал за границей. Даже в Югославии.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Настороженно). А почему?
     АВТОР. Не знаю. Вероятно, рылом не вышел.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Улыбнувшись). Хорошо, тогда вернёмся к этому вашему дачному соседу, Сосюре. Кто он всё-таки? Анашист, хешист, маковый плантатор? Или он обычное ширялово палочек палтикаяна?*
     АВТОР. Нет, что вы! Никакое он не ширялово каких-то отвратительных, должно быть, ваших палочек. Он коллега мой по перу.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что? Может быть, он из фурманов?
     АВТОР. (Совсем запутавшись в обилии неизвестных ему совершенно слов). Почему из Фурманов? А кто такой, по-вашему, Фурманов? Объясните-ка мне, пожалуйста.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, так-то — это полное вообще-то фуфло, какой-нибудь мелкий квартирный фортач, а вот в зоне он выдаёт себя за рецидивиста.
     АВТОР (Язвительно). Нет, скорее уж он политический.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Глубоко вам сочувствуем.
     АВТОР. Спасибо.
     
     Ещё один глухой хлопок в стену. Вслед за ним второй хлопок, и сразу же — третий. Эти хлопки, как и в первом случае, очень похожи на выстрелы из пистолетов. Из-за стены отчётливо слышны радостные мужские крики: «Браво!», «Ура!», визгливые женские голоса, звон разбитой посуды, звон хрустальных фужеров, тягучий скрежет железом по железу или деревом по дереву, тупой удар по мягкому предмету и тотчас ещё один удар, чем-то тупым в стену.
     
     АВТОР. (Стараясь сохранять невозмутимость). Опять стреляют?
     
     Дверь с треском распахивается настежь. В комнату вбегают молодые люди с чистыми погонами на плечах. Их трое, один — высокий, худой, с длинной как у гуся шеей. Второй, напротив: низкоросл, упитан и с короткой, втянутой в плечи шеей. Третий — лопоухий. Этот лопоухий, не спросив разрешения, подбегает к окну, чуть раздвигает штору и внимательно смотрит вниз, пробует открыть створку окна, и, отчаявшись сделать это, решительно выбивает стекло.
     
     ЛОПОУХИЙ. Сюда, ребята! Быстрее!
     Его товарищи вкатывают в комнату допотопный пулемёт на колёсиках и следуют с ним прямиком к окну.
     
     ЛОПОУХИЙ. (С азартным блеском в глазах). Отсюда всё хорошо просматривается! Вся улица как на ладони.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Удивлённо). Корнет! В чём, собственно, дело? Что за странные передислокации в чужих кабинетах?
     ЛОПОУХИЙ КОРНЕТ. (Уважительно щёлкнув каблуками ботинок и отдав честь). Ваше сиятельство, позвольте объяснить создавшуюся ситуацию: на этом рубеже, если вы не возражаете, мы будем держать оборону! Позволите продолжать?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Какого чёрта, корнет? Вы что, спятили? Что ещё за оборона? От кого?
     ЛОПОУХИЙ КОРНЕТ. Не волнуйтесь, ваше сиятельство, уверяю вас: от обороны мы тотчас перейдём в наступление.
     КОРЕНАСТЫЙ КОРНЕТ. (Пытается объяснить). Это всего лишь тактическая уловка.
     ЛОПОУХИЙ КОРНЕТ. (Продолжает объяснять). Чтобы заманить условно атакующего противника в наш коридор — и там уж врезать ему как следует.
     КОРЕНАСТЫЙ КОРНЕТ. Да поймите, ваше сиятельство, у нас просто нет другого выхода. Здесь прекрасный обзор.
     ДЛИННЫЙ, ХУДОЙ КОРНЕТ. Ваше сиятельство, а у вас случайно не найдётся для нас какого-нить ширялова?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Возмущённо). Пошёл вон, щенок! Ещё молоко на губах не обсохло, а туда же!
     КОРЕНАСТЫЙ КОРНЕТ. Ваше сиятельство, выручите: ломка-с! Спасите, ей Богу, не дайте нам окончательно засохнуть. Честью своей клянусь...
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Не дав ему закончить, в гневе). Молчать! Вот отсюда, молокососы!
     ВСЕ ТРИ КОРНЕТА (Одновременно). Слушаюсь!!!
     ЛОПОУХИЙ КОРНЕТ. (Обернувшись к приятелям). В коридор! Бегом! Перекроем лестничный проём. Они не должны пройти дальше входной двери!
     Все трое вместе с пулемётом, грохоча его проржавевшими колёсами, исчезают за дверью.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. По-моему, это всё тот же, довольно затянувшийся следственный эксперимент. (Многозначительно переглянувшись со вторым следователем). Ну что, пора на очную ставку? Самое время подгонять травку?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Решительно вдохнув ещё раз из пакетика). Да, пожалуй, пора.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, так я пойду.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Блаженно закатывая глаза). Спрысни, только не забудь захватить с собой вещественные доказательства. Надо бы как следует припереть их к стенке.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не волнуйся, в этот раз им ни за что не удастся от нас увернуться.
     (Подходит к ящику с водкой, вытаскивает две бутылки, запихивает под ремень) Ну, всё. Я постараюсь долго не задерживаться. Составлю протокол задержания, и тотчас обратно.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Отрешённо откидываясь на спинку стула). Да уж, имей совесть: не злоупотребляй уликами.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Постараюсь. (Быстро уходит).
     
     В комнате напряжённая тишина. Вновь глухой хлопок в стену. Ещё один через несколько секунд.
     
     АВТОР. Да что там, собственно, происходит?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не волнуйтесь, пожалуйста. Это всего лишь ещё один следственный эксперимент. То есть, два.
     Некоторое время автор и первый следователь, то и дело продолжающий похихикивать, нервничают.
     Из коридора доносятся крики: «Стоять!», «Ах ты, сука!», «Стой, стрелять буду!», звон разбитого стекла, звук упавшего тела, топот множества бегущих по коридору ног, одиночный выстрел из «Макарова», женский взвизг в коридоре, женский смех в соседней комнате, резкий хлопок в соседней комнате, звон хрустальных фужеров, тяжёлый скрежет то ли железом по железу, то ли деревом по дереву, сильный удар мягким предметом по очень тупому, удар очень тупым по очень мягкому, ещё хлопок о стену, ещё звук упавшего в коридоре тела, ещё раз бьющееся стекло, короткая автоматная очередь с улицы, визг тормозов, взрыв и отчаянные крики издалёка, редкие автоматные очереди, частые выстрелы из пистолетов, вспышка света, звон разбитого стекла, сплошной мат, ещё один взрыв.
     И, наконец, возникает долгожданная, почти полная тишина в кабинете. Автор принимается мелко дрожать всем телом. Дверь в комнату со знакомым треском распахивается настежь. В комнату, пошатываясь, возвращается первый следователь. Он навеселе.
     
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Без раздумий плюхается на своё место за столом, второму следователю). Там требуются ещё и понятые. Всего в двух экземплярах. Будь другом, одолжи хоть одну щепотку хеша.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Удовлетворённо). Всё понял. (Отдаёт остатки порошка в пакетике коллеге, идёт к ящику с водкой, берёт две бутылки, запихивает за брюки, уходит).
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (После мучительной для автора паузы, в течение которой оставшийся с автором наедине следователь вдыхает в обе ноздри оставленный порошок, пару раз смачно зевает, хихикает, сидит в отрешённом состоянии и, важно откинувшись на спинку стула, вежливо обращается к автору). Извините, у вас есть при себе хоть какие нибудь мелкие деньги?
     АВТОР. (Охотно). Есть.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Хихикнув и дико округлив глаза). Простите, я, знаете ли, немного поиздержался по дороге на службу, вы не могли бы одолжить мне сто рублей до получки?
     АВТОР. Но у меня с собой только десять рублей.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Разочарованно, откинувшись на спинку стула с закрытыми глазами, не глядя на автора). И это всё, что вы имеете?
     АВТОР. Да нет, есть ещё немного, но только в долларах.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С восторгом, подскочив со стула, как футбольный болельщик на стадионе при забитом в ворота соперника голе). Прекрасно! Это просто великолепно! Вы сами даже не знаете, как вы меня сейчас обнадёжили! Я вам хочу сказать следующее... Простите, что то в горле першит... Ну, словом, вот что... а одолжите-ка мне, пожалуйста, сто долларов, но только до первой квартальной премии.
     АВТОР. (Извлекает из кармана смятую стодолларовую купюру, опускает на стол перед первым следователем). Вот, пожалуйста.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ (С подозрением в голосе) Это что же, взятка? Вы пытаетесь меня посадить на воздух?* Мне что, вызвать сейчас наряд?
     АВТОР. (С нескрываемым возмущением). Нет, интересное дело у нас тут получается! Вы же сами просили у меня в долг! Какая ещё взятка? И при чём тут воздух? И какой ещё воздух? Какие-то слова у вас странные. Да вы что, совсем что ли, от своего нюхательного порошка свихнулись?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Хихикнув, с самым строгим выражением на лице). А вот это уже, вынужден вам напомнить, не что иное, как оскорбление государственного лица, находящегося на службе, и если...
     АВТОР. (Заволновавшись, примирительно). Ну, ладно... ну, извините. Погорячился.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Блаженно откинувшись на спинку стула). Хорошо, я не буду, пожалуй, давать ход делу о взятке должностному лицу, но при одном непременном условии: вы ничего не видели и ничего не слышали. Договорились?
     АВТОР. Замётано. Не только ничего не видел и ничего не слышал, но и нигде не был.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С неожиданным восторгом). Даже у нас!
     АВТОР. Даже у вас!
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Хорошо. (Внимательно разглядывает купюру на свет, мнёт её, пробует на зуб — не фальшивая ли? — наклоняется, судорожно запихивает купюру под носок, с воодушевлением). Честью своей клянусь, мы его обязательно поймаем, и тотчас приговорим к расстрелу.
     АВТОР. (Растерянно) Кого?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, как же это, неужели вы забыли? Того самого негодяя, который осмелился обворовать вашу дачу. Вы даже не волнуйтесь: вор непременно должен быть расстрелян. Всё будет чики-пуки. Если нам не удастся его расстрелять, мы его повесим на первой же попавшейся на глаза берёзе или сосне. Скажите, лес от вас недалеко? Там есть подходящие для этого берёзы?
     
     Раздаются ещё три хлопка, один вслед за другим, в ту же стену. Доносятся бодрые мужские крики «Ура!», «Браво!», женские взвизги, звон битой посуды, звон хрустальных фужеров, тягучий скрежет железом по железу или деревом по дереву, удар тупым предметом в стену и тут же ещё один удар по очень мягкому очень тупым.
     
     АВТОР. Опять стреляют?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Вдохнув порошка из пакета). Нет, просто сверяют улики.
     АВТОР. (Задумчиво). Лес рядом с нами. По сути, он нас окружает со всех сторон. Берёз в этом лесу полно. А ещё там есть осины и ольха. Иногда встречается дуб, но редко. Я бы сказал, крайне редко.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С закрытыми глазами, мечтательно). Дуб, это хорошо. Дубовые веники особенно незаменимы для бани. Кстати, у вас там есть баня? Вы любите цветущий мак? У вас там растёт мак?
     АВТОР. Да, баня у меня есть. А мак мы не высаживаем, но на некоторых участках он почему-то растёт.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Обрадовавшись, как ребёнок). Правда? Растёт? И вызревает?
     АВТОР. Нет, его выпалывают сапками.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Успокоившись) А бассейн?
     АВТОР. Что бассейн?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Бассейн у тебя есть?
     АВТОР. Бассейна у меня пока нет.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Взглянув на часы и разочарованно вздохнув). Да, следственный эксперимент, кажется, затянулся. (Автору, зевая). Извините, я немного устал. Вы не будете возражать, если я с вашего позволения чуть отдохну? (Не дождавшись ответа, устраивается у себя на столе и сразу засыпает).
     АВТОР. (С растерянным видом пытается растормошить спящего первого следователя). Гражданин начальник, извините, что я вас беспокою, но я хотел бы спросить у вас: мне можно уже уходить?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С трудом, отрывая голову от письменного стола). Что такое? В чём дело? Где мой пистолет? (С трудом тянется к пустой кобуре). Где я? Что происходит? Где пистолет? Где мой хеш?
     АВТОР. (Пытаясь сохранять спокойствие). Вы у себя в кабинете. В соседней комнате, похоже, стреляют. А пистолета в вашей кобуре и не было. Во всяком случае, я его там не видел.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С удивлением) Не было, говоришь? А ты кто? Где хеш?
     АВТОР. Я — потерпевший. Что за хеш, не знаю.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Хорошо, а я кто?
     АВТОР. (Растерянно) Наверное, следователь.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ах, да... извини, совсем забыл. Скажи, у тебя есть с собой что-нибудь, чтобы косячок забить?
     АВТОР. Я не курю.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С удивлением). Ты не куришь? Да ты что? Удивительно! Неужели ты не куришь? Я просто не верю тебе. Ну, скажи мне правду: куришь ты или нет? Я впервые с этим сталкиваюсь, я просто потрясен! Представляешь? Как же ты меня взволновал. Нет, правда — ты не куришь?
     АВТОР. (Хладнокровно). Да, я не курю.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С подозрением). Так может, ты и не колешься?
     АВТОР. (Хладнокровно). И не колюсь.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Разочарованно разводя руками). Очень странно. Ты меня просто разочаровал. Ну, не ожидал я этого от тебя. Честно скажу. Очень странно, когда человек, придя к нам, вдруг заявляет, что он даже не колется.
     АВТОР. А что тут странного?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Почему тогда ты здесь сидишь? Если бы ты не кололся, ты бы здесь не сидел. Понятно? Зачем ты пришёл сюда, если ты и не куришь, и не колешься, и наверняка даже не нюхаешь?
     АВТОР. ( С возмущением). Так вы же сами меня вызвали!
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Спокойно, не реагируя на возмущение). А почему ты не куришь?
     АВТОР. (Раздражённо). Бросил.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С некоторым интересом) Давно?
     АВТОР. (Коротко). Вчера.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Рассудительно). Ну, это ты зря. Нельзя так резко бросать. Бросать надо постепенно.
     АВТОР. (Язвительно). Спасибо за дельный совет. Именно так я и сделаю. С завтрашнего дня. Нет, пожалуй, с первого понедельника.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (С намёком). Твоего большого спасибо, пожалуй, для меня слишком много. Лучше бы угостил папироской на косячок.
     АВТОР. В следующий раз обязательно учту.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Сыто икнув) И всё-таки водка и вправду была никудышная. (После паузы) Нет, просто отвратительная была водка (Икнув), особенно если пить её, смешивая с шампанским. (Автору). Ты не пьёшь водку?
     АВТОР. (Решительно). А знаешь — пью.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Указывая глазами на бутылку). Не желаешь глоточек?
     АВТОР. Пожалуй, да.
     Первый следователь охотно протягивает ему откупоренную недопитую им бутылку.
     Автор берёт бутылку, жадно отпивает несколько глотков, морщится, ищет, чем бы закусить, берёт кусок варёной колбасы, кусочек хлеба, делает из них бутерброд, закусывает.
     
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Неотрывно наблюдая за ним). Ну, и как?
     АВТОР. Отвратительная.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Колбаса?
     АВТОР. Нет, водка.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что я и говорил. Да, пожалуй, пора прикрывать эту мерзкую частную лавочку.
     АВТОР. Какую ещё лавочку?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мясокомбинат на промзоне. Зажрались, скоты. Водку, гниды, гонят палёную.
     
     Входная дверь с треском раскрывается. В кабинет входит второй следователь. Он навеселе.
     
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Поёт). Лютики-цветочки... (Обнаружив у своего стола автора). Ты кто? Хеш принёс?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Вместо АВТОРА) Это потерпевший. Представляешь, он даже косяк не забивает!
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. А ты кто? Ты-то забиваешь косяк?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Слушай, кончай здесь прикалываться. Лучше скажи, как там с нашими понятыми?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Они опять все разбежались, но далеко уйти им всё равно не удалось.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Значит, проблема так и остаётся открытой?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да, там как раз требуется подкрепление.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, так я иду?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Иди.
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Походит к ящику у стены, берёт две бутылки водки, запихивает за пояс под ремень и торопливо, слегка покачиваясь, уходит).
     
     Второй следователь, сидя на стуле, вдруг засыпает.
     Автор, глядя на второго следователя, начинает дремать и вскоре тоже засыпает.
     Некоторое время оба в унисон похрапывают. Во сне второй следователь то и дело взбрыкивает ногами, что-то бормочет себе под нос, сладко причмокивает губами, кого-то зовёт, а иногда просыпается вдруг и некоторое время дико осматривает помещение, будто видит его впервые в жизни, после чего произносит: «Вот падлы!» и вновь, как ни в чём ни бывало, погружается в сон. Автор всё это время тихо посапывает.
     Будят их обоих несколько громких хлопков о стену. Хлопки похожи на залп из пистолетов по мишени, как и предыдущие одиночные. Из-за стены отчётливо слышны радостные мужские крики: «Браво!», «Ура!», визгливые женские голоса, звон разбитой посуды, звон хрустальных фужеров, тягучий скрежет железом по железу или деревом по дереву, тупой удар по мягкому предмету, и тотчас удар по очень мягкому очень тупым.
     
     АВТОР. (Вскакивая со стула, протирая глаза). Что это?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Тоже вскакивая и протирая глаза, автору). По-моему, это из соседней комнаты.
     АВТОР. (Не в силах опомниться ото сна, с подозрением). Там кого-то расстреливают?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Сладко зевнув и потянувшись). Нет, там наши сотрудники проверяют качество шампанского. Кстати, хочу поделиться с вами радостной новостью: буквально на днях нам удалось, наконец, обезвредить преступную банду изготовителей странного шампанского. Они его не подделывали, а подозрительно соблюдали все нормы ГОСТа. Это показалось нам уголовно наказуемым. Мы застукали их с поличным на проходной завода Шампанских вин. Оказывается, у них не было с собой соответствующих пропусков. Вы только можете себе это представить? Они проходили через турникет без пропусков!!! И нам в этот же день буквально удалось их всех задержать.
     АВТОР. Ну, и что же дальше? Вы их расстреляли?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Нет, просто они дали нам подписку о невыезде в соседнюю область.
     АВТОР. (С нарочитым удивлением в голосе). И это всё?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Нет, что вы? Разумеется, это не всё. Прямо скажу: в итоге проведённой нами блестяще операции администрация завода наградила нас двумя ящиками шампанского. И сейчас мы проводим следственный эксперимент, определяя его качество.
     (Задумчиво закрывает глаза).
     
     Ещё один хлопок в стену.
     АВТОР. Это шампанское?
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да, это шампанское. Как видите, я вас не обманываю — это действительно из соседней комнаты, находящейся, стало быть, рядом с нашей комнатой слева.
     АВТОР. А на мой взгляд — они открывают бутылки в комнате, расположенной справа от нас.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. А я так думаю, что и справа, и в то же время слева... Разницы, собственно, никакой... Всё дело в ином... Я не знаю прямо, с чего и начать...(Заметно волнуясь). Вы уж извините меня, пожалуйста, так получилось, что я немного задолжал замначальнику по боевой подготовке. И он требует вернуть ему долг буквально через час. Честно скажу, я не знаю, как мне выкрутиться из этой нелепой ситуации. Я человек чести, честь для меня превыше всего, превыше даже собственной жизни. Поэтому я решил обратиться именно к вам. Если вы меня не выручите, моя честь будет погублена. Возможно, мне придётся приставить дуло пистолета к виску и нажать курок. Скажите, не найдётся ли у вас случайно рублей сто до первой зарплаты? К тому же я немного поиздержался по пути на службу.
     АВТОР. (Смутившись). Знаете, у меня осталось ровно сто долларов. Больше у меня нет ни копейки. То есть, у меня есть только десять рублей.
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Клянусь собственной честью и честью всего нашего убойного отдела, что я отдам их вам с первых же премиальных.
     АВТОР. Что вы, что вы? Не надо таких высоких, высокопарных слов, я надеюсь только на вашу элементарную порядочность, вот — пожалуйста, берите. (Отдаёт ему очень смятую купюру).
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Падлой буду — отдам! (Наклоняется и суетливо запихивает её под носок).
     
     Дверь в комнату с треском распахивается. На пороге первый следователь.
     Вид у него ужасный. Галстук съехал набок, волосы всклокочены, ширинка расстёгнута, в ней видны семейные трусы в горошек. Не произнеся ни слова, первый следователь с трудом добирается до своего стола и падает рядом, не рассчитав при попытке на него присесть.
     Ещё один резкий удар в дверь. Дверь срывается с петель и сваливается на пол, едва не накрыв одного из следователей. В кабинет один за другим врываются несколько людей в защитной форме. На лицах у них толстые шерстяные маски с прорезями для глаз и для ртов.
     
     ПЕРВЫЙ ИЗ ВОРВАВШИХСЯ. Всем лежать! На пол! Всем руки за голову. Лежать!!! Предупреждаем, при первом движении открываем огонь на поражение!!!
     Автор в целях личной безопасности первым падает на пол.
     ВТОРОЙ ИЗ ВОРВАВШИХСЯ в кабинет, подбежав к столу, резко выбивает стул из-под тела второго следователя. И тот тоже падает на пол, рядом со своим коллегой по службе, первым следователем.
     Третий из ворвавшихся в кабинет в мгновение ловко заламывает руку второго следователя за спину. Ещё секунда — и он защёлкивает на запястье распластавшегося второго следователя ребристое кольцо стальных наручников. И тут же к первой руке ловко подтягивает вторую. И сцепляет с первой вторым колечком.
     
     ВТОРОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Ожесточённо елозя ногами, мыча от резкой боли). Да вы что, в самом деле! За что?
     ПЕРВЫЙ ИЗ ВОРВАВШИХСЯ в кабинет. Молчать, сука! Куда хеш спрятал? Где белый? Где марафет? Ишь, харю отъел, оборотень проклятый!
     ВТОРОЙ ИЗ ВОРВАВШИХСЯ в кабинет. А этого будем брать?
     ПЕРВЫЙ ИЗ ВОРВАВШИХСЯ в кабинет. (Носком ботинка слегка пинает несколько раз первого следователя в лицо, тот не просыпается, продолжая похрапывать). Нет, сначала пусть он как следует проспится. А уж взять его с поличным мы всегда успеем.
     ВТОРОЙ ИЗ ВОРВАВШИХСЯ в кабинет. И то так.
     ПЕРВЫЙ ИЗ ВОРВАВШИХСЯ в кабинет. Уводите эту гниду в подвал. Вместе с уликами.
     
     Второй из ворвавшихся в кабинет вместе с третьим из ворвавшихся в кабинет пинками выталкивают второго следователя из кабинета в коридор.
     Третий из ворвавшихся в кабинет незаметно берёт пакетик со стола и, нюхнув украдкой порошка, закатывает глаза, радостно хихикнув, уходит вслед.
     
     АВТОР. (Поднимаясь на ноги и отряхиваясь). Ну и дела! (Принимается тормошить спящего первого следователя). Эй, ты! Вставай! Да вставай же ты!
     Первый следователь мычит в ответ, пытается приподняться на четвереньки, но всякий раз заваливается обратно; у него подламываются руки.
     
     АВТОР. (Как можно громче). А он что, и вправду оборотень?
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. Кто, он? Где? Я его не вижу! Не вижу его я! (Поворачивается к автору заспанным припухшим лицом) ГДЕ??? КТО??? А подайте-ка его сюда! А вот я его сейчас поцелую! Поцелую его. Где он? Где?
     
     Автор всматривается в лицо первого следователя и с ужасом замечает, что глаза у него светятся фосфорическим светом, а изо рта вместо центральных зубов на верхней десне выглядывают наружу, свисая над нижней губой, два огромных клыка.
     
     АВТОР. Чур! Чур, меня! Спаси и сохрани, Господи. Люди, помогите!
     ПЕРВЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ. (Дрожит всем телом и угрожающе тянет удлиняющиеся на глазах дрожащие руки к лицу автора. На пальцах — длинные загнутые когти, из-под пиджака сзади торчит хвостик, похожий на куцый свиной хвост). О, я и тебя сейчас поцелую! Дай мне, дай мне тебя поцеловать! О, дай мне поцеловать тебя, хоть один лишь разочек. Один разочек позволь мне тебя поцеловать!
     АВТОР. (Громко). А-а-а-ай! Вурдалак!!!
     
     Он, что есть сил, бежит через выбитую дверь в коридор. Благо, её не надо открывать, она лежит под ногами. Коридор длинный. Бежать предстоит почти тридцать рискованных метров. В коридоре — люди, одетые в такую же камуфляжную форму, как и ворвавшиеся в кабинет, как раз отрабатывают на практике приёмы рукопашного боя, воспользовавшись присутствием случайных посетителей. В основном их выбрасывают через стёкла окон на улицу со второго этажа. Всех оставшихся с ненавистью в глазах они избивают дубинками, пинают подошвами тяжёлых ботинок, сработанных специально для этой цели из толстой свиной кожи. Некоторые из бойцов тренируются в мгновение ока одевать на руки всем, кто случайно попадается на пути, наручники. Для этого посетителей сваливают на пол, затем, слегка попинав по рёбрам и другим частям тела, заламывают руки за спину, и после этого примеряют к кистям рук стальные наручники. От боли и неожиданности посетители не успевают как следует испугаться. Некоторым из них удаётся добровольно выпрыгнуть в какое-нибудь из окон с выбитыми стёклами. Судя по коротким автоматным очередям, спастись им не удаётся. Не зря на входе в здание милиции, не отходя ни на шаг от красного знамени и тумбочки, стоит часовой милиционер с автоматом. Уж он-то своего звёздного часа не упустит. Зря, что ли, в наличии у него имеется полный рожок настоящих боевых патронов?
     Автор, рискуя быть в числе выброшенным через окно на асфальт, специально для этой цели, очевидно, и устроенный вокруг здания милиции, достигает входной двери на первом этаже. От ужаса едва ли не кубарем одолев на пути своём несколько крутых бетонных лестничных пролётов, он оказывается у главного выхода. Кто-то из бойцов всё-таки успевает закрепить на его правой руке одно кольцо наручника, но застегнуть на левой руке второе кольцо ловкачу не удаётся. На самом выходе часовой милиционер, расстрелявший весь боевой рожок, успевает подставить автору подножку. В результате автор не выбегает, а вылетает пробкой или выпущенной из подлодки торпедой из здания милиции, вышибив крепкую входную дверь с петель своей бедной многострадальной головой.
     А тут, слава Богу, спасительный, условный театральный занавес как раз опускается. Над городом медленно сгущаются тёмно-свинцовые облака. Вот-вот разразится неожиданный для жителей города ливень. Автору пора бежать к подъезду своего дома, чтоб не промочить рукопись, которую он неосмотрительно взял с собой, выходя в ближайший магазин за сигаретами. Она у него подмышкой. И он расположился в кинотеатре, где просматривает фильм по собственному сценарию. Оказывается, это не пьеса, а фильм. И совсем немного времени осталось до появления титров в его конце. Вот-вот уже они и побегут бегущей строкой вниз — и всё. На этом яркая, увлекательная экранная жизнь всех героев авторского сценария будет закончена. Так же, как и театральная. И это означает конец первого и последнего театрального действия.
     Ничего совершенно не понимаю из того, что произошло в нашем сценарии. Ведь такой поворот событий вовсе мной не был задуман, он возник, можно сказать, из ничего. Может быть, это хитроумная задумка режиссёра, попытавшегося таким странным, на его взгляд — новаторским, не применяемым ранее методом, внести свою лепту в происходящие на экране события? Возможно, ему показалось, что так ему удастся вернуть в зал массового зрителя? Впрочем, какой там режиссёр? О чём я? Да это сам же я и решился вынести на суд зрителя, а заодно и читателя эпизод из собственной жизни! И, значит, меня опять занесло в сторону от собственных героев. Вот так-то: из полупустого зала кинотеатра в такой же полупустой зал, но уже театра. С корабля на бал. Из одной крайности в другую крайность. Так что же это было, в конце-то концов? Одноактная пьеса в сценарии, или сценарий вокруг пьесы? Нет, наверное, это была сцена из очень плохого спектакля, в которой я сыграл одну из отрицательных второстепенных ролей. И за это едва не был наказан, причём самым ужасным образом. И слава Богу, что всё в этой сцене для меня закончилось более-менее благополучно. Я отделался только большой шишкой на лбу и огромным синяком на всю верхнюю половину лица. Да ещё, чуть не забыл, я оказался с наручниками на правой руке, которые не без труда мне удалось распилить огрызком ножовочного полотна ближе к вечеру. А ведь если бы мне не удалось оттуда сбежать, наверняка меня бы арестовали или сбросили, как остальных, из окна. И там, внизу уже, понятное дело, меня бы расстреляли за попытку совершить побег от часового милиционера, стоящего у тумбочки рядом со знаменем. Того часового, которому до конца дежурства обязательно требовалось использовать все выданные ему на время несения им постовой службы патроны. Хотя, я не могу представить, за что меня арестовывать, тем более — расстреливать, но ведь всё это не столь и важно. Думаю, что причин для моего ареста, расстрела или повешения на первой подвернувшейся на глаза берёзе, сосне или ольхе оперативникам из убойного отдела можно было отыскать так же много, как и достаточно веских причин для досрочного освобождения меня в случае моего ареста или временного задержания. Для выяснения каких-либо интересующих следствие фактов, разумеется. Или, вообще, для не принятия, скажем, никаких мер, ни по отношении лично ко мне, ни для расследования той злополучной кражи на моей загородной даче, из-за которой всё это произошло. Главное в подобной ситуации в том, что мне, несмотря ни на что, удалось избежать ареста, конвоирования к месту временного заключения, изнуряющего душу ожидания суда, и ещё Бог весь чего. И всё это благодаря рисковой авантюре с попыткой обратиться в органы за помощью, в которую бы угодил я по собственной воле, столь опрометчиво решившись на подобный весьма авантюрный шаг. Невозможно дразнить гусей так, чтобы не быть гусями ощипанным. Вероятно, для того гуси и существуют, чтобы их не дразнить. И всё уже, хватит на кого-то надеяться, кому-то опрометчиво доверять собственную судьбу! И сюда, в этот разбойничий вертеп, больше ни шагу. Ни под каким предлогом! Даже если мне ещё раз пришлют на дом повестку. Повестка — это только повод с их стороны заманить меня в своё бандитское логово. Их коварство не знает предела, они способны всё так устроить, что ничего не подозревающий потерпевший обязательно окажется впоследствии обвиняемым. Такое впечатление, как будто все они досыта начитались когда-то Кафки. Хотя вряд ли хоть кто-то из них смог до конца одолеть даже Устинову!
     Оказавшись в этой искусной ловушке, как и всякий иной посетитель, автор начинает вдруг страшно волноваться. Проходит всего лишь какое-то мгновение, ему удаётся сделать только пару шагов внутрь, как движения его уже чуть суетливы, а глаза без вины виноватые. Не говоря уже о лице, которое вдруг так густо краснеет, как будто бедняга только что выбежал из парилки. И весь он, взмокнув от липкого пота, уже сам себя в чём-то начинает подозревать. Если у меня что-то такое украли, думает автор, взглянув на себя случайно в зеркало, так не сам ли я совершил это воровство? А что, вполне возможно! Пришёл к себе на дачу, вижу — всё вынесли, а кто вынес, я не знаю. Ну, а раз я не знаю, кто вор, значит, подозрение первым падёт на меня. Ведь ключа у воров не было! Ключ был только у меня, но я его мог забыть дома. И, чтобы не возвращаться обратно за ключом, я разбил окно, а заодно и дверь. Вошёл в дом и вынес всё, что там было ценного. А после продал украденное первому подвернувшемуся мне на глаза гражданину в кожаной кепке и пропил вырученные за проданное деньги. Ну, а потом пришёл к ним в отделение и, понимаешь ли, мозги им тут впариваю! Следы собственного преступления заметаю. Работать им, понимашь ли, мешаю.
     А если автора изобьют хулиганы, так он опять, небось, подумает, а не я ли сам избил кого-то? Да так измордовал беднягу, что синяки под глазами вон какие остались! И одно ребро сломано, и в почках боль невыносимая. Уж не я ли был таким жестоким и ловким, что даже не заметил, как это мне удалось?
     В чём конкретно выражается подозрение, автор может только догадываться, но уже и руки его заметно дрожат, и глаза так некстати начинают дёргаться. Словно от нервного тика. Ну, вот и всё, можно сказать, что его песенка уже спета. И пресловутое алиби с кристально чистой на первый взгляд биографии автора как ветром сдувает. Хотя, о каком алиби может быть речь в случае с потерпевшим, дачу которого обворовали два раза подряд? Нет, автор так решил про себя, что ни под каким предлогом он не станет больше создавать подобные одноактные сцены на затронутую им тему. С него достаточно предыдущей сцены, в которой он лично участвовал и даже слегка пострадал на выходе от подставленной ноги часового милиционера. К тому же и не без риска для собственной репутации произошло всё это с ним, а то и самой жизни, которая, как и другим гражданам, дана ему всего лишь один раз. И автору не хотелось бы, чтобы она завершилась мучительно больно, если бы ему не удалось проскользнуть по коридору к входной двери. К тому же автор данного сценария не решился бы дразнить пресловутых гусей дважды. Признаться, он уже боится, как бы его не обвинили и в применении запрещённых в драматургии приёмов. Или используя некоторые из них в следственной практике одного из местных РОВД. Что, безусловно, могло бы повлечь за собой и какие-то новые, не предсказуемые никем ещё действия со стороны всё тех же, уже сыгравших в нашем сценарии с определённым блеском свои скромные служебные роли, работников уголовного розыска, ОМОНа, СОБРА, ВИТЯЗЯ, ОБХСС, КГБ, ГРУ, МУРАа и прочих служб. И он также боится не менее пагубных для его благополучия и собственного здоровья действий со стороны особенно изощрённых в своих криминальных фантазиях патологоанатомов или эксгуматоров.
     
     И вот я в очередной раз оказываюсь на улице. Как там хорошо после нескольких часов, проведённых в кабинете у этих непредсказуемых, слишком враждебно настроенных к потерпевшим следователей! Я наслаждаюсь свежим осенним воздухом. Я вхожу в здание, похожее на театр. Чего стоят одни лишь исполненные под золото дверные ручки? Нет, это магазин, но выглядит изнутри и снаружи так прилично, что я в полной растерянности. Да и как не растеряться, если и магазины у нас теперь так роскошно выглядят?
     
     НЕТ! Нет, нет и ещё раз НЕТ! — вдруг доносится из-за ширмы или из-за выбитой моей головой при побеге из здания милиции входной двери. Что такое? Выбежал из милиции, попал в роскошный магазин, но не успел опомниться, как опять всё то же самое. И вновь передо мной возник часовой милиционер, тумбочка его, автомат в руках, два рожка патронов, две гранаты, бронежилет на груди и на спине, связанные меж собой тесёмками. Это вход в местное РОВД. Об этом можно догадаться, услышав характерную для подобных зданий автоматную очередь из разбитого окна. Под окнами гора не убранных до сих пор трупов, сгоревшие машины, дымящаяся автомобильная покрышка, эксгуматор, склонившийся над одним из покойников. Сверху слышен душераздирающий крик. И кто же это там кричит так громко? Где этот крикун? Не из собственного же кабинета он орёт, в конце то концов! Если это, предположим, сам начальник милиции, так для этого у него имеется конференц-зал, дежурка, коридор, но из кабинета-то с какой стати ему орать? Кто его из кабинета услышал бы, если бы дверь была плотно закрыта? Ничего не могу понять. Я хотел забыть это как страшный сон, но, куда бы я ни пошёл, всё равно оказываюсь у этого здания. Венедикт Ерофеев не мог выйти на Красную площадь, а я не могу покинуть дежурную часть местного отдела РОВД. Где бы я ни находился, эта часть нет-нет, да и даст знать о себе то взрывами посреди города, то проверкой у меня документов на предмет штрафа за прибытие в столицу без автобусного билета, то ещё каким-нибудь неприятным сюрпризом.
     Нет, оказывается, сейчас ещё не ранняя осень, а напротив — уже поздняя зима. Грязь, бесконечный сеющий дождь мгновенно закончились. Стоило лишь мне ступить на проезжую часть дороги, как там появились снегоуборочные машины, едва не завалив меня с ног до головы высыпающимся на обочины грязным снегом, смешанным с мусором и въедливой, белящей кожу ботинок солью. И вон она, какая вьюга теперь за окном. Метёт, метёт — ничего и не видно уже, а метель всё никак не унимается. И за тысячи вёрст вокруг всё снег да снег падает с тёмных, бездонных, пугающих и этой бездонностью, и скрытой в ней угрозой небес. Как будто там разверзлись те хляби небесные, от которых уже не однажды страдала вся земля. И нигде не осталось уже ни островка, где было бы хоть немного черно, всё бело кругом, все почти неразличимо, если долго всматриваться вдаль, пытаясь отыскать хоть какие-то ориентиры для определения местонахождения. Снег сухой, мёрзлый, он так скрипит под ногами, что каждый шаг выдаёт тебя с головой, если надо пройти незамеченным и не услышанным. Лежащий снег не проваливается, он так уплотнился от предыдущих, морозных ночей, покрылся такой ледяной коркой, что его трудно брать на лопаты дворникам, которые по каким-то причинам изрядно запустили своё беспорядочное, выглядящее сиротливо и неуютно, хозяйство. И это приносит теперь им множество неудобств.
     Вот и ставня от кирпичной стены совсем уже оторвалась. Она была на проволочной петельке, петелька выпала вместе с колышком, вбитым в толстую кирпичную стену. И стоило лишь ветру усилиться, как она и сорвалась с этой загнутой слегка проволоки, и теперь сорванной ставней бьёт и бьёт, кажется, по всему дому. Я просыпаюсь в страхе. Мне приснилось, что меня заживо закопали в землю, я лежу в гробу, я пытаюсь встать, но руки и ноги мои неподвижны. К тому же надо мной крепко вбитая в доски крышка гроба. Нет, я не лежу в нём, а вижу себя лежащим там откуда-то с верху. Уж не с небес ли? Мне страшно. Я знаю, что это невозможно, но всё так и выглядело. Комната освещена бледным лунным светом. Он (я) лежит недвижим. Глаза его закрыты, ноги его холодеют, тело медленно покрывается влагой, похожей на изморось. Так запотевает лобовое стекло машины, оставленной на улице зимой. Нет! Я не хочу! Я не могу бросить свою работу. Я только-только ощутил её вкус — и неужели всё уже кончено? Никто не разберёт мои каракули, всё это пропадёт, дочка сожжёт их в печи. Для неё они не представляют никакой ценности. После смерти жены я остался один. Я думал, что всё для меня кончено, но после взял себя в руки и начало выкарабкиваться из затянувшегося кризиса. Но один! Я один на всём этом свете. Простынка холодная как лёд. Включил свет, посмотрел на себя в зеркало. Кажется, вся кровь из меня ушла. Лицо стало восковым. Возможно, всё это было реально. Это не сон был. Не могу нащупать пульса. Вот один удар. Ещё один. Ещё. Всё, на душе становится легче, руки теплеют. Удар ставни, ещё удар. Ветер пробивается сквозь щели в окне. Кажется, всё было законопачено, как и полагается, но от такого сильного ветра дом не защитить. Ставня продолжает бить по стене. Да так иногда, что весь дом от этого содрогается, как будто кто-то пытается проникнуть внутрь, сделав в одной из стен внушительную пробоину. Вряд ли мне теперь удастся уснуть. Я прижался к тёплому боку печи, я разогрелся, мне стало легче, но я в полной растерянности. Я ничего не соображаю, где я и что вокруг происходит. Если я был в кинотеатре, сидел на просмотре собственного фильма, тогда с какой стати я оказался на этом диване, на котором обнаружил кончики своих ног, прижатых к тёплой печной стене? Выходит так, что я вместо кинотеатра, собрав в рюкзак всё необходимое для трёхдневного проживания за городом, прибыл на дачу, где и обнаружил себя в качестве едва ли не главного героя всех этих событий. Какая-то странная, между прочим, роль. И дача больше похожа на декорацию.
     Так неужели мне ещё не удалось сбежать? Вот, казалось бы, я уверен, что не виновен в воровстве, произошедшем на моей даче, но доказать этого не могу. И может быть, вина моя в том, что у меня никогда нет подходящего алиби. Когда у меня угнали машину, на суде, где судили угонщика, который угнанную им машину мою в тот же день разбил, с меня вдруг потребовали справку о моих доходах. И я очень испугался, помню, а вдруг мне не удастся доказать, что эту машину я купил на собственные деньги? В конце концов, всё закончилось для меня благополучно: его посадили. Кроме моей машины, он угнал их ещё несколько штук. Правда, денег от него я так и не дождался. Я считаю, что легко отделался. В суде не стали настаивать на предоставлении мной этой чёртовой справки о доходах. Тогда мне повезло. Сейчас я в этом не уверен.
     Хватит об этом. А то и вправду придётся оформлять явку с повинной. Ещё один сильный удар. От этого удара я весь вздрагиваю. Ставню, что ли, закрыть? А то возникает такое ощущение, что кто-то со второго этажа, установив оружие, продолжает стрелять, целясь в мою сторону. И только из-за страха, как бы случайно не промахнуться, он всё промахивается и промахивается с каждым новым выстрелом. Поскольку в доме горит свет, а стёкла окон все в морозных узорах, я к этим выстрелам отношусь уже иронично, не считая их и не прогибаясь под ними. Я понимаю, что всё это всего лишь моё воспалённое одиночеством воображение. И что патроны, скорее всего, холостые. И что крик неизвестного мне человека — всего лишь свист холодного ветра, от которого крыша порой постанывает и скрипит, издаёт такие ужасные звуки, что я всерьёз переживаю, как бы листы прибитой к обрешётке гвоздями оцинковки вдруг не сорвало. И главное: ни одного огонька вокруг, куда бы ни взглянул я. Ни одного на всём белом свете! Так кажется тому, кто тоже один на всём белом свете, как и вон та маленькая, низенькая веточка какого-то растения, пригибаемая ветром к самой земле и опять встающая во весь рост. Я отыскал в стёклах небольшое местечко, не покрытое морозными узорами, и обнаружил этот стебелёк, попавший в свет у дома от окошка. Сетка-рабица, пустая будка, без собаки, которую я отдал молочнице Ирине. Теперь я тут один, рядом нет никого. Мне страшно долго смотреть в окно. Так темно на улице, ни звёзд не видно, ни деревьев.
     
     Хватит. Я слышу музыку. Голоса. Звон колокольчика. Вихрем врывается во двор, огороженный частоколом из распиленных пополам брёвен, человек в овчинном тулупе. Это Пушкин. Боже, он узнал о моих шашнях с Натали! Зря я был так откровенен, уже донесли. Всё, дуэли не избежать! А я стрелял только три раза: один раз в тире и два раза — в армии. И ни разу никуда не попал. Вру, попал, стреляя из автомата очередью. Промазать, стреляя из автомата, невозможно. А если предложить Пушкину вдвоём избить Дантеса? Сам я с ним, конечно, не справлюсь, но вдвоём с Пушкиным мы, безусловно, сила. Говорят, Пушкин стрелял очень неплохо. А что если подменить у Дантеса пистолет? Или подсунуть ему пистолет с отсыревшим порохом? А что — это идея. Нет, это не Пушкин. Это опять ставня. Вот чёртова ставня! Открыл глаза — опять я там же. Прикорнул немного, но ставня меня разбудила. Или не спал я, а сидел в зале, фильм смотрел. Там как раз Виктор с Ириной шли по улице. Или уже не шли, уже дело было ближе к драке. Или это ещё до драки произошло. Ну, чёрт, совсем запутался я. Только хотел уснуть, слышу, кто-то в соседней комнате прошёлся. Сапоги снял. Я об этом догадался по тому, как резко потом запахло. Кто бы это мог быть? Неужели старшина Митрофанов? Или, может быть, кто-то из следователей? Тот вурдалак, которого они повязали. Страшно-то как! Представьте себе моё положение: я тут один совершенно, а в соседней комнате, не отапливаемой, прошу заметить, вурдалак из нашего РОВД сапоги снимает! Просто ужас какой-то! Лежу, боюсь пошевелиться. Во, по чердаку уже пошёл. Ишь как пятки-то скрипят. Скрип да скрип, скрип да скрип. Да что же это, у вурдалаков пятки из дерева, что ли? Чего они скрипят-то, как лыжи по плотному слежавшемуся снегу? Ага, спрыгнул с крыши на улицу. Ишь ты, какой ловкий. Вурдалак, словом. Он и сквозь оцинковку как мыло пройдёт. Щель какую-то нашёл, вот и проскользнул в неё. Ну что ж, уже полегче. Лежу, смотрю в окно и ничего не вижу. Только занавески. Луна. Небо потихоньку светлеет. Приближается утро. Зал кинотеатра, резко пахнет женскими духами, кто-то смачно сморкается в платочек. Как-то у него это нарочито громко получается. В зале даже раздаются смешки. Критик проснулся, протёр глаза, обнаружил меня, хотел укусить за ухо, которое было с его стороны, но я его опередил. Я ему дал звонкую оплеуху, и он тотчас пересел на другое место. И больше мы с ним не встречались. Говорят, что он теперь в Израиле, но мало ли чего говорят? Я вот говорил вам, что была зима, а, оказывается, я опять наврал. Дело в том, что на самом деле было лето. Да, было лето, я в этом абсолютно уверен. А может быть, была весна? Нет, до весны ещё было далеко. Ведь холода в это время стояли жуткие. Стоило плюнуть, как слюна превращалась в сосульку. В звенящую капельку льда.
     «Всё было совершенно не так, — продолжает кричать кто-то, находящийся неподалёку, кажется, в соседней комнате, — я не верю ни единому вашему слову. НЕ ВЕ-РЮ!!! Неужели вурдалак с улицы опять на чердак вернулся? Но он же улетел! Я слышал, как он, походив по чердаку, погрохотав разбросанным досками, стальными уголками, пустыми коробками, выскользнул сквозь щель меж листами железа и деревянным каркасом, к которым эти листы приколочены, и улетел восвояси. Скорей всего, на службу вернулся. То, что он — вурдалак, ничего не значит. Наверняка его даже повысили в звании. Если раньше он был капитаном, теперь стал майором или подполковником. Без вурдалаков жизнь в каких-либо органах так же невозможна, как невозможна она и без самих органов».
     А если это не вурдалак? Если это режиссёр, которому мой сценарий не пришёлся по душе, и он вскочил вдруг с кресла посреди просмотра собственного же фильма, снятому по моему сценарию, и закричал, что не верит, мол. «А кто же, батенька, его снимал-то? — хотелось бы мне спросить. — Неужто забыли уже, какие кабальные условия мне предложили вы за этот сюжетец? Тридцать сребреников мне предлагали, но я поднял сумму до сорока, ссылаясь на роковое, на мой взгляд, число — и вы согласились со мной. Согласились, договор подписать предложили, ну и дали мне мои законные 35 сребреников, немного поторговавшись со мной. Так что же, сами, выходит, сняли, а теперь сами же и не верите обоюдному сюжету? Нехорошо это с вашей стороны, некрасиво, неинтеллигентно. Уж простите за резкость, но не могу я молчать, сударь! Не могу. Вот тоже сейчас закричу — и ещё неизвестно, кто из нас кого перекричит».
     Впрочем, может быть, он и прав. Может быть, и не зима всё-таки на улице сейчас и не ранняя весна, а осень, скажем. Причём, осень ранняя. И во дворе очень тепло. Может быть, это бабье лето? О, как же хороши в это время астраханские арбузы! Летние арбузы никуда не годятся в сравнении с осенними. Тогда-то их лучше вообще не покупать, ведь в арбузах в это время столько пестицидов, что ими можно не на шутку отравиться. Один раз меня, к примеру, так пропоносило от съеденного почти в одиночку летнего арбуза, купленного за очень большие деньги, что этот день я запомню надолго. Дело в том, что ни жена, ни дочка кушать его не пожелали. Они этот арбуз только попробовали и сказали, что он такая гадость, и что его лучше выбросить на помойку. А мне жалко было потраченных денег, вот я весь его и доел. А к несчастью, в тот день я ехал в Москву со своим товаром. Через каждые полчаса мне приходилось бегать из машины в лесополосу, окружающую трассу к столице. Я весь уже измучился, я проклял тот день, когда кому-то пришло в голову торговать арбузами в начале июня. Ведь по этой причине вышло так, что слишком дорого обошёлся мне понос, который раньше случался у меня бесплатно. Но вот уже сентябрьские арбузы... Боже ж ты мой, до чего же они бывают вкусны! Видимо, сам Бог велел наслаждаться арбузами в сентябре.
     Кто же это такой? Вурдалак или режиссёр? А, может, это оператор? Устанавливал скрытую камеру, чтобы снимать натуру втихаря, а кто-то это просёк, вот и играет неестественно, глядя на объектив скрытой видеокамеры. И оператор, подивясь бездарной игре, больше похожей на заигрывание с публикой, проорал всё это в сердцах этак, распалясь, забыв, кто здесь хозяин. Нет, оператор так бы не мог. Оператор, он что — да пешка он в большой игре. От оператора мало что и зависит. Его дело маленькое, ему бы только снять как можно лучше. Так кто же тогда это? Вот я всё пытаюсь представить себе его лицо, и у меня ничего не получается. Может быть, это кто-то из моих старых знакомых? Ну, почему он орал, брызжа слюной: «Не ВЕРЮ!» Он не похож ни на драматурга, ни на режиссёра, ни на композитора. У него не такие черты лица, чтобы кто-то ему самому поверил, что он творческая личность. Неужели это один из следователей, с которыми мне довелось иметь дело, обратившись по неосторожности с жалобой? Да нет, одного из них два или три других (в бронежилетах и с автоматами на бронированных нагрудниках), которые ворвались в кабинет с проверкой, утащили в подвал, а другой оказался оборотнем. Хотя, оба они оборотни. Что один, а что и другой. Да, все они там — оборотни. И следователи, и начальники отделов, и даже рядовые.
     Нет, это не из милиции кричат. Кажется, я заметил лицо. У него не такая короткая стрижка, как у них, глаза не горят по-вурдалачьи, и вообще. Ума не приложу, кто бы это мог быть. Не могу разглядеть его с ног до головы. Он такой юркий, безудержный, как капелька ртути. То голову его увижу, то ноги. Но кто даст гарантию, что голова, увиденная мной, и ноги принадлежат одному и тому же человеку? Этому крикуну. Тем более, он всё время исчезает, а после появляется, ещё раз исчезает, чтобы в следующее мгновение появиться. Я не успеваю зафиксировать в памяти его сутуловатую фигуру. Я даже не знаю: толстая она или тонкая, длинная или короткая. На кого он похож? На Наполеона, Лермонтова или на Петра Первого? Потом я замечаю, как несколько сразу прожекторов ослепляют меня. Не его, а меня. Это довольно даже неожиданно для автора, находящегося на даче. Ну, почему меня? Кто дал команду ослепить меня прожекторами? Хорошо, если бы эти прожектора ослепили, скажем, Виктора или Ирину, моториста Саньку Скворцова, но меня-то за что ослеплять? Ах, всё понятно. Чтобы прояснить ситуацию, им пришлось направить весь свет в одну точку. К сожалению, в этой точке я и оказался. Ну, и что же выясняется? Да, это кинотеатр. Или нет — это театр. Если я стою на сцене, и меня ослепляют прожекторами, значит, я в театре, не правда ли? Как всё просто! Но почему же тогда мимо прошёл троллейбус? А вот и машина проехала, и дворник с метлой вышел из подъезда и так на меня уставился, словно я ему бутылку должен за это купить и ещё спасибо сказать, что не забывает. Вышел с метлой, вроде как улицу мести собрался, а сам на меня смотрит: дай стольник — читаю я в этом взгляде, требовательном, непримиримом. Не вишь, человек и работать не может — продолжает командовать взгляд дворника. Руки дрожат у человека, метла из них выпадает. Похмели ты меня, Христом Богом молю. Уже теплее. Не люблю командного тона. Если на вас дворник смотрит, и если вы понимаете его — это для него событие. Странно, что я не на той улице, на которой находился мгновение назад, а на одной из улиц в центре города. Недалеко от меня «Золотые ворота», а чуть дальше — сберкасса. Место, где я нахожусь, не улица и не подворотня дома, и не прихожая, и не прокуренная дежурка в милиции, и не кабинет с портретом Дзержинского над сейфом. Это сцена в форме улицы. Я вижу отрывающийся занавес из настоящих или из фальшивых, сделанных из ваты облаков. И ещё эти слепящие прожектора. Можно подумать, что это солнечные лучи. Светят они и справа, и слева, и из зрительного зала. И все направлены по-прежнему в глаза мне. Неужели я оказался в настоящем театре? Причём на сцене. И у меня висит на брюках, прикреплённая к специальному ремню, бутафорская шпага. Боже, да у меня и усы есть! Вот посмотреть бы на себя в зеркало! Интересно, на кого я похож? Может быть, я — Портос? Или Казанова? Казанова со шпагой в руке — это что-то новенькое. Да нет, и Казанова, говорят, дрался на дуэлях. А этот-то, который орал тут, кто в таком случае? Если я — актёр, кто же он? Чей голос я слышу до сих пор из глубины зала? Кто это окликает меня уже и по имени? Причём, имя называет настоящее. Отсюда можно догадаться, что он меня знает лично. Кто это обещает мне во всём разобраться, написать разгромную статью, выдать отрицательную рецензию? Что за странный субъект с неожиданной претензией к автору? Критик или, может быть, кто-то из моих знакомых? Или — это режиссёр из театра, в который занесла меня нелёгкая? Или же это сам начальник уголовного розыска? Или, может быть, он — режиссёр фильма по написанному мной сценарию? А может, это случайно уцелевший посетитель того же РОВД? Поскольку была какая-то пьеса, пусть и не совсем удачная, вот все её невольные герои и оказались там же, где я нахожусь. Может быть, некоторых из них так же, как и меня, когда-то обворовывали? И им что-то хотелось бы мне сказать весьма важное? Но что неизвестный мне человек делает в нашем сценарии или в пьесе? Он что, имеет смелость представить себя Станиславским? А вдруг он, скажем, пытается примерить на себя лавры Немировича-Данченко? А может, он косит под Станиславского или под того же Немировича-Данченко, пытаясь представить себя гением? Между прочим, не имея на это никакого морального права? Ну кто же, кто этот жалкий самозванец, осмелившийся крикнуть: «Нет! Не верю!»? Совсем я запутался с этими героями своими. Одни только догадки в моей голове. И никакой пока ещё ясности. И никого, и ничего не вижу перед собой. И занавес опустился, и сцена давно пуста. И нет никого ни на сцене, ни в зале. И я ничего совершенно не соображаю, не знаю, что делать и куда двигаться дальше.
     А вообще-то, пусть поорёт он в своё удовольствие. Пусть поднимут занавес, пусть зрители появятся в зале, и он пусть выйдет на сцену, и пусть он к ним обратится с приветственным словом. Пусть всё так и будет, как он хотел. Если он и вправду хотел. Тут ведь каждому — своё. Всё, не буду ему мешать.
     А занавес со сцены взметается к самому поднебесью. И достигает уже облаков, и закрывает собой солнце. И от этого вокруг становится темно. Со стороны тотчас появляется ветер, он с силой бьёт в ставню, ставня бьёт в стену, стена содрогается от тяжёлого удара. Я вскакиваю с постели. Уже рассвело. Да, это был театр, но его уже нет. Всё изорвано в клочья действительностью. Я пытаюсь хоть за что-то уцепиться. Я закрываю глаза и опять вижу ту же сцену, которая пропала, стоило мне лишь проснуться. И опять прожектора, но уже не только моё лицо освещено. На сцене много людей. Это мои коллеги — актёры. Все они, кто случайно оказывается в поле моего зрения,— актёры. Мы играем в каком-то спектакле. Я без слов, очень талантливо, поскольку весь зал замер в ожидании, прохожу к самому краю сцены, склоняюсь вниз и вижу музыкантов. Они настраивают как раз инструменты, готовясь заиграть. Неужели спектакля ещё не было? Неужели пьеса только ещё начинается? Но был же, кажется, фильм? Или его тоже не было? И куда они все пропали? Где Виктор, где Ирина, где боцман Карацюпа, где Санька-моторист, перепродухи где? Куда они все подевались? Рядом со мной Дартаньян, Атос, Портос и Арамис. Отвратительное зрелище — эти ряженые мушкетёры. Особенно противен голос Боярского. Эта песня его со словами в ней: «пока-пока-пока-чиваясь» так бездарна и глупа, что я не могу её больше слышать. Меня от неё просто тошнит. Даже от мотива уже. «Ради бога, хоть вы не пойте», — умоляю я актёра, играющего роль на одной со мной сцене вместо Боярского. «Хорошо, я пить не буду!» — обещает он твёрдо. Кажется, он ещё и глуховат. Боже, с кем же мне придётся играть!
     
     ПРЕДПОЛАГАЕМЫЙ ТЕАТРАЛЬНЫЙ РЕЖИССЁР. (Продолжает орать во всю глотку, через слово матерясь и брызгая вокруг слюной). — Да уберите вы, наконец, эту пьяную скотину со сцены! Дайте ему похмелиться, что ли,— и пусть он убирается отсюда к чёрту.
     Ах, вот и его, наконец, осветили. Ну, попался, наконец, голубчик! Я говорил когда-то своей соседке, что от меня ещё ни одна собака не уходила, вот и он не ушёл! Да куда ж ты от нас денешься, живчик ты наш ненаглядный? А ничего особенного-то в нём и нет, представьте. Ну, так себе. Ни то, ни сё. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга, как отец мой говаривал бывало. Да и на вид он просто маньяк, честное слово. Волосы на голове всклокоченные, небритый, без галстука, и весь потный. И шатается вдобавок. Да что там шатается? Это мягко сказать, что он шатается, он с ног валится. Ходить не в состоянии. Ага, теперь ясно, куда он бегал, и отчего он такой шустрый был — тоже понятно. У самого в руке бутылка, а на меня орёт так, словно я пил с ним на брудершафт! Словом, чёрте что...
     А я-то не один, между прочим, на сцене. Все мушкетёры со мной, хотя я и терпеть их не могу так же, как и Дюма, но куда денешься, если ты уже на сцене и на поясе твоём висит настоящая боевая шпага? Или всё же это бутафорская шпага? А играем мы какую-то драму, скорее всего. Или комедию. Того же Дюма, к примеру. И нас несколько человек. Один из нас очень похож на бомжа. От него так несёт помойкой, что невозможно дышать. Кто-то уже несёт куда-то бутылки, кто-то примеряет на себя кафтан из прошлого века. От кафтана сильно пахнет нафталином. На время нафталин перешибает запах мочи и несвежего белья от бомжа. Мужчину раздевают, женщина охотно раздевается сама. Сейчас она снимает чулки. Вот это уже интересно. Несколько мужчин, оставив сцену, наблюдают за ней. Другая женщина, наоборот, одевается. Снятые её соседкой чулки она примеривает на свои ноги. На сцене творится чёрт знает что. Кроме меня, все участвующие в этой пьесе одеты в старые, пропахшие потом сюртуки, шляпы и сапоги. У некоторых, как я уже говорил, имеются при себе бутафорские шпаги и короткие мечи из картона. Нет, это не мушкетёры, а значит и я не Дартаньян. Один из актёров с пистолетом, висящем у него сбоку. Пистолет выполнен из обычного дерева. Может быть, это фанера.
     Пальцем тип, изображающий из себя режиссёра, указывает на меня. Все они так же бездарны, как и я, но уставился он именно в мою сторону. Конечно, я понимаю, моё внезапное появление на сцене, где он безраздельно господствовал, нарушило замыслы его, но нельзя же общаться со мной так грубо! Я что ему, мальчишка с улицы? Актёришка провинциальный я ему? Я автор, и я не позволю какому-то режиссёру из провинции так грубо кричать на себя! Не позволю!!!
     
     ПРЕДПОЛАГАЕМЫЙ ТЕАТРАЛЬНЫЙ РЕЖИССЕР. (Нескольким плохо играющим актёрам,). Вон!!! Вон из театра. Вы, вы, и вы тоже. Все — вон. Идите бутылки сдавать, пить своё дешёвое вино из горлышка, объедки в мусорных баках собирать. Театр и вы, любезные судари мои,— две вещи, просто несовместные. ВОН! (Остальным, оставшимся на сцене). Чуть мягче, пожалуйста. Вот так. Ещё мягче. И ещё. А теперь уж совсем мягко. Вот так. Именно так. Да не так же, чёрт вас возьми! Совершенно не так! Ну, что вы все прямо как египетские мумии? Да не дрожите вы так, словно я пытать вас собрался. Ну, не дрожите! Играйте раскованно, смело. Играйте с чувством. Играйте так, чтоб я не заметил, что вы играете.
     Я. (Угодив в число изгнанных со сцены актёров, предполагаемому режиссёру). Ах, вы так со мной, значит? Всё, я ухожу! Слышите вы, сукин сын, ухожу я! И больше в ваш театр я ни ногой! Никогда и ни под каким предлогом! И больше о театре ни единого слова. Всё, забуду его как страшный сон. До свиданья, театр. Адью! Жизнь на этом, к счастью, не заканчивается. Так же, как и наш сценарий, где на нас, по крайней мере, не брызжут слюной и не кричат, подозревая в пьянстве и бездарной игре. Скорей к тусовке, где мы оставили своих героев.
     
     А вот и они. Фу, сколько пыли! Они все до одного на том же месте, и Ирина, и Виктор, и старшина, и все общественники. У старшины Митрофанова, как и у следователей из РОВД, в котором автору довелось испытать довольно странные подозрения по поводу кражи на его загородной даче, нет никакого желания отпускать единственного задержанного предполагаемого преступника. Всякому участковому это знакомо: пока предполагаемый преступник у тебя в руках, методом всяких дедукций, умозаключений и прочих следственных экспериментов, включая и самые жёсткие из них, силовые, всегда можно найти какую-то зацепку для заведения на подозреваемого уголовного дела. Главное, не дать ему возможности ни с кем общаться, на корню обрезать, пресечь всякую возможную связь его с внешним миром, и, благодаря таким оперативным мерам, методично выбивать из этого подозреваемого требуемые для прямых доказательств его вины улики. Из сыскного опыта старшина уже достаточно хорошо освоил, что всю эту шпану лишь стоит прижать как следует, так она враз и расколется, и всех остальных выдаст. На блюдечке поднесёт каждого.
     — Пройдёмте-ка со мной, гражданин! — цепко держа задержанного крепкой милицейской рукой, предлагает Митрофанов. Слова старшины не так убедительны, как предшествующие решительные действия. Старшина колеблется, и только присущее ему в любой критической ситуации чувство долга пока ещё не позволяет старшине Митрофанову разжать до конца стальные тиски своих натренированных при всяких подобных захватах пальцев.
     — Не гражданин, а товарищ, — поправляет официальное и казённое обращение старшины Виктор.
     — Да какая, собственно, разница?
     Старшина удивлён несущественной поправкой. Подумаешь, какие тонкости. Пальцы его чуть разжимаются, на них сфокусирована камера вездесущего оператора. Благоприятный момент позволяет Виктору освободиться от пленения своей мускулистой руки в тисках не менее цепкой руки представителя поселковой законности.
     — Большая разница, — отвечает ему Виктор с такой укоризной во взгляде своём, что даже зритель не выдерживает и вздыхает: «Какой же он всё-таки болван, этот старшина!» Да и то так — ну, как же можно, как можно быть таким чёрствым, таким бездушным служакой, чтобы вот так, не разобравшись, что к чему, хватать ни в чём не повинных героев, обзывая их уже гражданами, в то время, когда они всё-таки пока ещё наши товарищи? Не тамбовские же волки они какие-нибудь, в конце-то концов, и не господа, и не мусью или сеньоры какие-то, а именно — товарищи наши.
     Всё внимание на экран. Там как раз лицо старшины крупным планом. Опять на весь экран. Ну, наконец-то! Вот, кажется, и пробилось! И вновь молодец оператор. Ах, какой же он всё-таки молодец! Ну, просто отличная ведь работа. Даже завидно мне, глядя на экран: вот я бы так точно не смог бы снять. Я ведь вообще не умею снимать. Этот его неожиданный ракурс, в котором он преподнёс нам лицо мерзкого старшины очень крупным — каждая морщинка на лице оказалась как на ладони — планом, очень хорошо всё это подчеркнул и заострил внимание каждого из сидящих в зале зрителей. Ну да, на грузном, слегка уже обрюзгшем — в этом ещё раз можно убедиться воочию — лице Митрофанова появляется, наконец, что-то вроде смущения или даже глубокого, но достаточно просветлённого изнутри раскаяния. Неужели и вправду раскаяния?!!
     Ах, Боже ж ты мой, я не могу в это поверить! Подумать только: ведь и морщинки на лице его, как можно заметить, чуть как будто и разгладились — не иначе как от раскаяния. Хороший это признак. Надо бы записать где-то в блокнотике у себя или занести скорей на один из файлов в персональный компьютер такую неожиданную мысль. А прозвучала бы она так. Удивительно, но с пробуждением в них хоть капельки совести, всякий, пусть и самый-самый отвратительный на всём белом свете человек, ну просто чудовище какое-то, вроде маньяка Чикатила, и важный российский генерал какой-то, настроивший на халяву для себя лично коттеджей на сумму в несколько миллионов долларов, и даже самый тупой во всей, может быть, России мент... Ну, просто все они, без исключений, будут выглядеть чуть-чуть моложе и, естественно, привлекательней, если когда-нибудь хоть один из них раскается в собственных грехах. О, нет, не могу всё-таки я поверить, ну хоть ты меня убей на месте, что и в милиции встречаются иногда порядочные, совершенно обыкновенные люди! Ну, такие как ты, я, как сосед мой Санька, как твой сосед Петька, и как его сосед — Иван Никифорович Круглов, бессменный председатель нашего гаражного кооператива. Тот сосед, который иногда заглядывает ко мне, но в сразу дверь никогда не проходит, а станет, бывало, за порогом входной двери и ждёт, когда я его приглашу к себе. А я приглашать его к себе в гости не хочу, потому что мне пить как раз и нельзя. Мне ведь язву на желудке недавно только вырезали, и хирург мне подсказал, чтоб я там со спиртным особо не злоупотреблял. До тех пор, понятное дело, пока разрез на животе, мол, как следует, не зарубцуется. Вот я и стараюсь как-то держаться, избегать неожиданных посещений. А Саньке-то, чувствую, выпить очень хочется. А выпить ему, наверное, не с кем, вот он ко мне и заглядывает, но прямо сказать о том, что ему хочется выпить, Санька не решается, иносказательно говорит, говорит, а я слушаю, слушаю, а пить с ним всё равно не хочу. И тогда он подмигивает мне и прямо вдруг предлагает: «А может, выпьем — давай?»
     И я уже из практики знаю, что если откажу ему, он обидится и подумает, что я зазнался, стал большим и важным начальником. Не буду же я ещё раз объяснять Саньке, что вовсе я никакой не начальник, что у меня и подчинённых никаких нет: даже симпатичной секретарши я не могу у себя в квартире завести, поскольку не имею ни офиса, ни производственных помещений, ни даже юридического адреса, а только домашний. Он и является моим юридическим адресом. Хотя о наличии миленькой секретарши, не снимающей никогда со стройных ножек своих соблазнительные, шуршащие при всякой ходьбе от входной двери к моему столу или обратно чулочки, я с детства мечтал, и точно завёл бы, если б и вправду стал большим начальником.
     Но я — производственник; совершенно несерьёзный, между прочим, сам по себе. Да у меня и станки-то все деревянные, и сырье, с которым мне приходится иметь дело,— преимущественно отбракованное заводским отделом технического контроля. Зато и не подчиняюсь я никому на всём белом свете. Даже президенту, которого, кстати, лично я, прошу заметить, не выбирал вовсе. Предложенному мне, как и другим, насильственным образом. Только себе самому и подчиняюсь, то и дело прислушиваясь то к писклявому голоску ленивости, то к желаниям ненасытного желудка. И потому смело могу заверить, что никем я совершенно не контролируем в том плане, что никто над душой моей не стоит, как раньше бывало, и не канючит на ухо мне, подобно попугаю, с утра до ночи ежедневно: «Давайпланпландавай».
     Никакого плана больше не будет, товарищи. Всё, кончились мои планы. И в лету канули все пятилетки и съезды, и соратники по борьбе тоже пропали. И мне больше не надо рано, как в молодости, вставать с первыми петухами, но чаще со звонком слышного через три стены или этажом ниже будильника. Когда их звенит одновременно несколько штук в разных квартирах дома, они и мёртвого разбудят. И я не возвращаюсь домой, когда стемнеет и не остаётся сил хотя бы на то, чтобы стать под холодный душ, сполоснуться, освободиться от накопившейся за день усталости. И если мой будильник некстати вдруг зазвонит посреди ночи, когда на улице темень непроглядная, я его просто в окно выброшу. Куплю себе другой, который будет звонить мне только тогда, когда я этого сам захочу. Но я ничего не могу противопоставить моему соседу Саньке: и не желаю я с ним пить за компанию, а всё равно и пью, и курю. С моей то и дело напоминающей о себе, затаившейся внутри желудка язвой. Не могу я всякий раз напоминать ему об этом. Сколько ему ни говори о ней, он назавтра же забудет, и опять всё повторится в точности: встретив меня в коридоре, Санёк, будто что-то силясь вспомнить, почешет загоревший до черноты лоб пятернёй, немного подумает и произнесёт: «А, может, выпьем — давай?»
     
     Меня заносит далеко в сторону от наших положительных и отрицательных сценарных баранов. То бишь, от героев фильма. Заносит и заносит меня от них, как машину со спущенным внезапно колесом где-нибудь посреди трассы «Владимир — Москва», всё ближе и ближе к обочине дороги, прямо в снежную кучугуру иногда, или на встречную полосу, но, слава Богу, пока удачно.
     Вот так и меня, как эту развёрнутую, благодаря гололёдице, поперёк оживлённой трассы машину, то и дело тянет в другую сторону и в противоположном направлении. В дыру лирическую всасывает неведомой силой, в авторский монолог, то и дело отрывающий от сюжета просматриваемого вместе со зрителями и критиками фильма.
     Бедный зритель, наверное, весь уже исплевался, исшушукался меж собой в изнурительном ожидании дальнейших событий. И так он позёвывает, что скулы сводит до судорог, и глаза слезятся, и ёрзает он в кресле, ёрзает и на выход посматривает. Словно съёмки замедленные, а герои фильма приторможённые или обкуренные. Некоторые из них — так и вовсе словно пакета с бензином в подъезде всласть надышались, и теперь стоят они с мутными по-бараньи глазами и ничего ровным счётом не соображают. Так они, видать, и будут стоять до рассвета, или брести, не зная, куда; очумевшие, потерявшие чувство времени и ориентацию на местности. Как вернувшиеся из месячной командировки водители-дальнебойщики. У них опять на трассе между Владимиром и Казанью что-то случилось с бензонасосом или с фильтром дизельного движка. И они всю дорогу топливо в карбюратор или в форсунки через шланг подсасывали из топливного бака. Так и в нашем фильме: один из героев что-то другому произнесёт вслух, а другой — только рот шире раскроет, слушая каждое слово его чрезвычайно внимательно, но не ответит ему тотчас. А так, с раскрытым ртом, ещё несколько страниц продолжает стоять, сидеть или прохаживаться перед обитой потрескавшимся дерматином дверью, в которую он собрался войти. И он уже было потянулся к чёрной кнопке висящего на оборванных хулиганами проводках дверного звонка, чтобы дать три долгих и один короткий. И тут автору сценария в очередной раз приспичило о чём-то поразмыслить. По этой причине одному из героев приходится терпеливо ждать, когда о нём вспомнят. Когда, наконец, предоставят возможность позвонить в дверь нужной ему квартиры или офиса. В случае, если фирма занимает пол-этажа в жилом секторе. Может быть, он пришёл в эту тайную для многих точку за очередной дозой гашиша или самогона, а когда его спросили об этом, он, чтоб не выдать своих благодетелей, возмутился:
     — Да вы, что? Какой самогон? Какая наркота?
     А после герой наш ещё и добавил, с блаженной улыбочкой в упор глядя на камеру: «Всё будет чики-чики. Всё чики-пуки».
     ...именно тремя длинными и одним коротким нажатием на кнопку звонка... Если она к этому времени не оборвана шкодливым подростком. Или уйти, если звонить будет поздно. И открывший было рот герой нашего сценария или книги вынужден ждать, пока автор о нём вспомнит, спохватившись. И позволит ему держать ответное слово или сделать очередные движения частями тела. Позволит бежать, пытаясь оторваться от бегущих за ним, хотя дышать ему всё труднее и труднее. Ноги уже ватные, не держат и подкашиваются, цепляясь за кочки, неровности, травяные холмики. Но бежать, чёрт возьми, надо — ведь гонятся, сволочи, много их, судя по топоту и сопению. Или сигануть в одних только подштанниках и без носок через окно подъезда на улицу. Упасть боком в снежный сугроб или на поленницу дров — и, съехав, свалиться в другой снежный сугроб пониже, плотный, слежавшийся. Вскочить на ноги и бежать, бежать, не оглядываясь, до бревенчатого, крашенного синей краской дома своего. Очень трудно будет объяснить, что, собственно, случилось? «Почему ты так запыхался?» «Я бежал!» «А от кого ты бежал?» «Ах, если бы я знал, от кого!»
     Или он мог выстрелить из двустволки по бегущей мишени двумя патронами одновременно. Сбить её на лету и сказать, повернувшись к ней — расфуфыренной такой, соблазнительной — с торжествующей миной на лице, словно эти выстрелы были произведены в её честь. Тут главное, как это удастся произнести. Как можно больше искренности в голосе — и успех гарантирован. И хотя это ложь от начала до конца, не стоит пренебрегать такой возможностью. Надо сказать ей, разбив вдрызг все взлетающие над деревцами тарелки: «Мадам, эти прицельные выстрелы я посвящаю лично вам!» Ах, Боже мой, если бы она только знала, если бы догадаться могла, что ни один из этих выстрелов ничего для тебя не значил! Хотя ты и произнёс эту фразу так патетично, словно её присутствие вдохновило тебя на подобную меткость. И как же она, глупенькая такая, счастлива, что ей посвящена твоя прицельная стрельба по бегущим мишеням! Легче всего стрелять в надутые шарики. Они лопаются даже от пролетевшей мимо пули. Она обдаёт их тонкие бока смертельно опасным жаром расплавленного свинца — для шаров этого достаточно. И как же она счастлива, что ни одной из взлетающих в воздух тарелок не удалось уцелеть! Она позволила поцеловать себя в губы, ты успел шепнуть ей, что очень-очень, ну просто нестерпимо хочешь её. Хоть прямо сейчас, на глазах у всех, говоришь ты ей, и она, кажется, согласна. Да, она желает того же. Но на стрельбище полно генералов. Солдаты бросают тарелки, генералы тарелки расстреливают. Чаще мажут. Они заплыли жиром, им трудно целиться. К тому же у них дрожат руки, они немощны — это бравые с виду генералы.
     Нет, там никого нет. Это бьют о стены обе сорванные ветром ставни. Так всё-таки были её жаркие губы или ничего не было? Трудно сказать сразу. Надо подумать. Приходите завтра в такое же время, и я вам отвечу. Нет, постойте, всё это действительно было. Да только это было давно уже, и вместо генералов стреляли в мишени солдаты. И тарелки никто не подбрасывал. А мишени располагались метрах в ста от лежбища, где на разостланных на земле матрасах мы лежали, раскинув ноги на ширину плеч. И я был среди них. Мела позёмка, пальцы покраснели от мороза, не слушались, я никак не мог нажать на курок автомата. Моя мишень поражена была с третьей попытки. А я представил себе, что на стрельбах присутствует она, и меня распирало от собственной значительности. И я ещё раз произнёс, обратясь к ней так же напыщенно, но уже с фамильярностью в голосе, свидетельствующей о моих былых успехах у таких вот эмоциональных женщин:
     — Ну, что я тебе говорил? Видишь, как всё славно вышло у нас!
     Я никогда не был генералом, но один раз представить себя в генеральских погонах мне всё же удалось. Ради встречи с ней на полигоне. И всё остальное правда, даже то, что это не имеет отношения к сценарию. Это лишь попытка заглянуть в прошлое с другой точки зрения. Господи, да что там вся эта разноголосица, оставленный без всякого внимания мой главный герой? Да ему хотя бы успеть мусор вынести из своей квартиры, или в свисток бы свистнуть, если он милиционер, как Митрофанов, или, если он прапорщик, стоящий у тумбочки с автоматом в руках. Или сигарету бы докурить, если он слесарь из ЖЭКа, проверяющий качество сварных швов на дополнительной секции батареи парового отопления. А если он Пивоваров Семён, или тот же Пуня, или славный корешок его Клёпа, так дать бы им возможность как следует нашухарить, пока я тут пытаюсь чем-нибудь занять своего читателя или зрителя. Как кому будет угодно.
     Сигарету бы докурить одному из моих героев, если он прикурил её. Всего лишь одну единственную сигарету, из которой всё это время, пока он ждал своего часа, вынужденный застыть как в детской игре «ЗАМРИ!», и дыма-то вовсе не было. Вот так — сигарета в руке у него была, причём уже подкуренная, а дыма из неё не было. Автор просит у зрителя прощения и готов вернуть деньги за билет, при условии, если билет будет предъявлен автору в качестве вещественного доказательства.
     
     И всё-таки, Митрофанов молодец. Не ожидал этого автор от обычного, ничем не примечательного поселкового мента, а это как раз и случилось.
     — Ну что ж, — виновато опускает он руки, — промашка, выходит, у нас получилась. Виноват, господа, не отличил в темноте.— Как же приятно это услышать от простого советского старшины. Ведь подумать только: заурядный с виду старшина, а такой он, оказывается, интеллигентный! Глядя на него, можно подумать даже, что он уже генерал. Или похлеще того, что он маршал. Маршал бронетанковых войск. Или маршал артиллерии. Или маршал пехоты. Или маршал кавалерии. Или просто маршал, вообще всех войск, включая и десантные войска, и родственные им пограничные. И это — простой советский старшина! Почти пенсионер! Удивительно! В это трудно поверить, но всё же придётся, и не только в это, глядя на Митрофанова.
     Какой невероятно интеллигентный старшина Митрофанов! Просто ужас, какой он интеллигентный. Вот я, к примеру, никогда не буду интеллигентом потому, что вместо «шампанского» я могу ляпнуть иногда, ни к селу ни к городу вдруг, «шанпаньске». И запятые в тексте расставляю я, где попало, не зная иной раз, куда её поставить — эту дурацкую запятую: до того или после того, между тем, или чуть дальше — между этим, скажем или между тем... А может, вообще без неё обойтись? Как Саша Соколов обходился? И в носу я ковыряюсь, сам не замечая, что это доставляет мне огромное удовольствие, просто наслаждение какое-то я испытываю от ковыряния в собственной ноздре в те минуты, когда я почему-то задумчив. Несмотря на то, что кому-то ковыряние моё в ноздрях, может быть, и неприятно. Да и воздух порчу иногда, между нами говоря, я на улице или прямо в зале театра, где все сидят, и тоже портят его, но незаметно, про себя. А я запросто, от нечего делать, могу взять, и этот воздух испортить откровенно, да так дерзновенно, что кто-то или услышит, или учует — и начнёт в смущении вертеть головой по сторонам, пытаясь отпределить, кто бы это мог быть? Ведь атмосферу вокруг себя подпортить, между нами говоря, всякий может, просто не каждый на это решится в театре или на какой-нибудь презентации. «Так кто же это так откровенно сквозь штаны свои фукнул в столь изысканном обществе, не считаясь ни с кем из сидящих рядом коллег своих, более того, совершенно игнорируя всякие приличия и правила хорошего тона?» — могу я прочесть на осуждающих лицах товарищей своих, но я им не отвечу. Я сохраню эту тайну, чтобы выглядеть загадочным и отрешённым. Да я же ещё и хитрый вдобавок ко всему — фукну-то я в одном месте, а сам тотчас же перейду на другое, всех специально так запутав, чтоб каждый думал про себя, а может, это я сам фукнул чуть ранее или моя соседка фукнула, только чуть позже? «Ну, надо же, такая изящная у неё шейка, — подумает кто-то о ней с неприязнью или даже с отвращением, — такая красивая у неё ножка, такая грудь у неё сисястая, и так она в общественных местах фукает, сука».
     Сознаюсь, мне приятно всех вводить в заблуждение, смешивать карты, заставлять нервничать, вносить диссонанс в очередное культурное мероприятие. Я человек глубоко порочный, извращённый, ведь мне это и вправду приятно, чёрт меня возьми! Нет, я не интеллигент, потому что когда я пишу это слово, так до сих пор и задумываюсь я при этом — и бывает, что надолго: «и» писать после двух «л» или «е», да и два «л» в этом очень для меня трудном слове ставить надо, или же только одно. А настоящий интеллигент об этом даже не задумывается, он сразу пишет так, как надо писать. Потом, какой интеллигент станет сморкаться в ладошку и незаметно втирать всё это в спинку чужого дивана, находясь в качестве приглашённого гостя для откровенной, очень теперь актуальной беседы о том, жива ли наша литература, или она давно уже не жива, а как бы умерла?
     Ну, какой настоящий интеллигент себе такое свинство может позволить, будучи приглашённым на такую очень актуальную беседу? Другое дело, если бы он был приглашён просто пить пиво или водку, о женских ножках делиться воспоминаниями, в карты играть, костяшками домино стучать об стол, вот тогда пожалуйста, сморкайся себе, сколько тебе угодно, и вытирай сопли свои обо что тебе вздумается. Но когда речь идёт о возможной внезапной кончине нашей великой литературы — это же некультурно, это вообще чёрт знает что. Да свинство это натуральное. И любой мало-мальски интеллигентный человек, тем более, если он берёт на себя смелость считать себя инженером человеческих душ, никогда не позволит себе этого даже в мыслях, не то чтобы ещё и на практике. Никогда и ни за что! Да западло ему себе такое позволить, говоря о литературе и о смерти её или же — о её жизни! Да кишка у него для этого слишком тонка, чтоб вот так откровенно пачкать соплями диван, слушая товарищей своих, готовых жизнь положить на священный для них алтарь искусства. А вот я могу себе и это позволить. И не только это, представьте себе. Вот я, к примеру, могу запросто в разговоре перебить собеседника, не дав ему мысль свою до конца изложить или просто его совершенно не слушать, в то же время умышленно делая такое лицо, как будто я весь просто сплошное внимание. Он мне душу свою уже полчаса изливает, а я изо всех сил изображаю из себя страшно заинтересованного рассказом собеседника, а сам же только и думаю про себя: «Ну, как же он мне надоел своей душевностью! Господи, да как бы от него отвязаться? Что бы такое сказать ему, чтобы он, наконец, заткнулся?»
     А интеллигент — он терпимый. Ему какую лапшу на уши ни вешай, он всё так и будет вежливо кивать да поддакивать тебе, да что-то аналогичное из собственной жизни в ответном слове будет держать. Интеллигент — он так порой вежлив, что просто из себя выводит этой долбаной своей вежливостью. Ведь знает, сука, что тебя от этой подчёркнутой вежливости мутит, что вот-вот блеванёшь ты на землю или прямо на стол, за которым вы с ним беседуете, а он с тобой всё вежлив и вежлив. У тебя уже глаза слипаются, у тебя трубы твоих кровеносных сосудов от алкоголя в крови горят уже, тебе бы похмелиться скорей и на работу, уже и так опоздал почти на неделю, а эта падла объясняет тебе, почему у него трёх рублей нет в наличии. Не потому, дескать, что вообще нет, а, как бы вам сказать... по той причине, что в данный момент весьма проблематично надеяться на возврат столь мизерных сумм, потому моё решение совершенно вас не устроит, но если рассматривать его с другой точки зрения, а вам она уже достаточно хорошо знакома. Да знакома, знакома она мне, но трубы-то знакомством с ней не поправишь, они уже дымят, трубы мои, нужны кардинальные меры, нужны средства, необходимы вложения...
     
     И опять вечер всё на том же берегу моря (реки). И опять там оживлённые торги. Уже привычно бросают бабы-перепродухи пустые ведра рыбакам-расхитителям на шхуну, те в ответ передают им полные. Рыба, как и в прошлой, совершенно аналогичной сцене, живая ещё: трепещется, мощно бьёт хвостами. Можно демонстрировать подобные виды бьющей хвостами рыбы бесконечно долго, это нисколько не раздражает. Рыба вообще никогда не раздражает глаза зрителя, особенно если она свежая. А если эта рыба — осётр или белуга, так всю жизнь на неё смотрел и смотрел бы — так, что и слюнки текли и текли бы. Ведь страсть как хороша эта рыба в любом своём виде. И как, должно быть, счастлив тот, кто по долгу службы топчется по ней ногами, и даже смотреть на неё ему не хочется. Какой-нибудь браконьер, к примеру, или работник рыбоохраны, что по сути одно и то же. Так она им надоела! И вновь появляется в кадре Виктор. Ну, честное слово, прямо как бельмо уже на глазу!
     Нет, правда, автору писать о внезапных появлениях его надоело. И только желание всю эту историю всё-таки до конца изложить не позволяет ему забыть, кто в его фильме, как бы он этого ни хотел, и есть главный герой давно перевалившего за экватор, почти изложенного уже сценария. Просто вездесущий он какой-то получился, неугомонный совершенно — ну, точно шило у него торчит в одном, известном всем месте! Был у нас один такой же примерно начальник — так ведь просто никакой жизни от него не было: он и сам никогда ничего не воровал, и другим воровать тоже не позволял. Так и кричал, бывало, поймав кого-то на воровстве: у кого, дескать, воруете? Сами у себя же и воруете! Понимаете, у себя! Вот такой мерзавец был он, между нами говоря. Слава Богу, то ли перевели его куда-то вскоре, то ли грохнул его кто-то, то ли сам ушёл.
     Я этого не знаю, поскольку к тому времени уволился с той работы и перешёл на другую, где начальство и само воровало, и нам тоже воровать более-менее позволяло. Вот такими примерно они и бывают — все эти главные герои. Так и зыркают, так и зыркают, падлы, кто, где и что ворует. И вечно-то они глаза всем мозолят, нигде не позволяют эти герои, порой даже и более привлекательным, чем сами-то, хоть и тёмным, но мне, к примеру, почему-то более симпатичным, силам зла, хоть на секунду расслабиться. Чтоб дух эти тёмные силы могли перевести, успокоиться, расслабиться, оттянуться в непринуждённой дружеской обстановке. Да хотя бы завершить затеянную какую-то аферу свою хладнокровно и достойно. Да с таким же точно хладнокровным достоинством ещё и сцену покинуть, и в тень уйти, и в толпе раствориться, чтоб не мельтешить, скрываясь от погони этих положительных выродков. Прости меня Господи!
     На сей раз Виктор не один, рядом с ним старшина Митрофанов. Для маскировки старшина в гражданской одежде, но зритель-то узнаёт его тотчас, как бы он ни маскировался, в каких бы одеждах ни являлся, хоть даже и в ангельских, с присущими им белоснежными крылами. Все же, слегка помятая к старости ментовская выправка тотчас и выдаёт его всего с головой, несмотря на дурацкую бесполезную маскировку.
     — Мужики, — обращается старшина к рыбакам. Он старается при этом выглядеть мелким барыгой или скупщиком краденного.
     — А почём у вас рыбка-то? — интересуется он как бы между прочим. — Можно и нам купить пару килограммчиков?
     На берегу — знакомый зрителю переполох. Выбрасывая мешки в воду, перепродухи суетливо разбегаются в ближайшие подворотни. Как крысы. Немая пауза на шхуне. Там понимают, что на сей раз дело и вправду пахнет керосином, поэтому опускают стыдливо испорченные мелкой корыстью и стяжательством рыбацкие головы.
     — Ну, что ж вы притихли? — въедливо допытывается старшина. — Давайте поторгуемся хоть.
     — Даром берите, — пытается разрядить обстановку моторист Санька. — Что вы, в самом деле, Сергей Лукич? Как-никак свои всё ж...
     — Ну, вот что, — прерывает торги старшина, — кончайте-ка этот базар, граждане, и за мной — шагом марш!
     
     Живописная цепочка расхитителей государственной собственности, понурив порочные головы, уныло плетётся в направлении дежурной части посёлка, к вотчине старшины. Возглавляет цепочку он же — строгий, неподкупный, само возмездие в чистом виде. А замыкает её Виктор. Они теперь с Митрофановым закадычные друзья, у них в головах возникли грандиозные планы по наведению в посёлке элементарного правопорядка, и они полны решимости до конца осуществить всё ими задуманное.
     Грустные лица рыбаков крупным планом. Каждое лицо по очереди. Первое лицо, второе лицо, третье лицо, четвёртое. А вот и лицо боцмана Карацюпы. Бедный старик, на него смотреть больно, некоторые женщины слёзы вытирают, разглядывая убитое горем, морщинистое, обветренное морскими (речными) ветрами лицо. Ну, ничему не научила его тяжёлая рыбацкая жизнь. Какой позор его благородным сединам! Увы, неумолимая судьба так распорядилась, что оказался он в этой цепочке расхитителей, хотя мог бы рассчитывать и на что-нибудь более существенное. В былые времена в подобных случаях герои стрелялись из револьверов, закрывшись в своём служебном кабинете, но у Карацюпы ни револьвера, ни кабинета. Его кабинет — море, (река), палуба шхуны (баркаса), куча отловленной рыбы на берегу, солёные (пресные) брызги в лицо, радостные лица земляков встречающих рыбацкую шхуну у причала. У него нет кабинета, а есть только местечко в кубрике, где такие же мебельные принадлежности, как и у остальных членов команды, в их числе: койка, тумбочка да шкаф, застрелиться там невозможно. «Слава богу, те времена, когда из-за такой ерунды кто-то мог приставить к виску холодное дуло и, закрыв глаза, нажать на спусковой курок, минули давно. И прошли они безвозвратно, и сгинули в холодном сумрачном мраке нетерпимого к ошибкам прошлого», — думает зритель, сочувствующий оступившемуся в очередной раз боцману и остальным рыбакам, которым тоже стыдно, но за них зрителю не так больно, как за боцмана. Они ещё молоды, полны энергии и жизненных планов, и у них всё впереди. Они ещё не раз докажут миру, что не лыком шиты, что в этой жизни возможно самое невозможное. И так печально всё в молодой жизни их, как это могло бы показаться иному прокурору, который, может быть, сидит в зале и подсчитывает, на какой бы срок всё это могло потянуть в совокупности, учитывая каждый факт расхищения и халатности со стороны поселковой администрации.
     Надо видеть, с какой болью в глазах смотрят вслед цепочке случайные прохожие. Весь посёлок высыпал из домов своих, чтобы с укоризной разглядывать этих горе-героев, этих, в принципе, совсем неплохих, просто чуть оступившихся скромных тружеников из тихого рыбацкого посёлка, где все на виду, где неодобрительный взгляд земляка хуже армейского трибунала. Даже мальчишки притихли, прекратили игры свои: не свистят, не балуют с воздушным змеем, не тырят в чужих садах переспевающие, налившиеся сладкими соками яблоки, сливы, груши и персики, которые пока ещё не созрели, только начинают желтеть. Невозможно, обнаружив их в густой зелени фруктовых деревьев, удержаться от соблазна и не набить этих плодов второпях как можно больше под рубаху, а потом наслаждаться ими, с хрустом вгрызаясь в тугие бока персиковые крепкими мальчишескими зубами.
     Просто диву даётся зритель, как можно удержаться от такого само собой разумеющегося соблазна? Да ни за что не удержишься, как бы ни держал себя в руках, и как бы тебя ни держали — и кто бы тебя ни держал, а всё равно ведь вырвешься ты из цепких лапищ. Да и убежишь обязательно, и окажешься вскоре за высоким дощатым забором в чужом дворе вместе с остальными. Я и сам до сих пор помню вкус персиков, которые ещё не поспели, а только слегка начинают желтеть. Наслаждаться ими невозможно, от них в зубах ломило, они были кисловаты, а я вот помню их, несмотря на то, что прошло сорок лет. Помню, как будто это было вчера, каждую деталь помню, каждое вскользь брошенное слово, каждый жест, каждое движение тела и каждый слегка мной надкусанный персик помню.
     Зубом своим первым выбитым клянусь. Светлая память ему. Рано, ох как рано меня оставил он безутешным. Земля пухом тебе, брат мой кусачий. Авось, и встретимся где-нибудь на небесах уже. Посидим там, потолкуем. Есть нам о чём вспомнить. Есть и о чём рассказать.
     Ох, как печальна картина справедливого совершённого возмездия! И горек, слишком горек урок, в очередной раз так наглядно преподнесённый нам самой жизнью. А как глубоко раскаяние! Оно-то как глубоко! Да ни один водолаз, будь он самим Кусто, не достиг бы и средины на пути к этому раскаянию, да что там Кусто? — глубоководный батискаф ещё не опускался на подобные глубины, во всём мире нет ещё такого батискафа, да и будет ли он когда-нибудь? И как украшает оно, вкупе с угрызениями пробудившейся на лицах у рыбаков совести, мужественные рыбацкие лица, какую уверенность всё это вселяет в лица зрителей, собравшихся в зале кинотеатра. Совершенно очевидно, что подобных сцен в нашем фильме уже быть не должно, иначе — зачем тогда всё это? Какой смысл во всей пламенной, принципиально важной борьбе? И во всех этих страстях, происходящих в тихом рыбацком посёлке, неприхотливую как в быту, так и в работе, скромную жизнь которого зритель имеет счастье наблюдать в непосредственной близости, есть ли надобность, если они покажутся кому-то просто бессмысленными?
     
     Та же шхуна в открытом море (в реке). И вновь бригада в полном составе терпеливо вытаскивает на борт шхуны тяжёлые капроновые сети с рыбой. Улов на сей раз не то чтобы великолепен, он потрясающе великолепен! И это так очевидно, что даже критик, который рыбалку терпеть не может, с удовольствием рассматривает добычу, не отрывая глаза от экрана. Такого улова не помнят даже местные старожилы. Если они вообще что-то ещё помнят, кроме некоторых особенно приятных праздников, скажем, дня Победы. Когда им торжественно вручают какую-нибудь ещё медальку, или почётную грамоту, а то и именные часы минского производства. Или же будильник, не иначе как для того, чтобы они и в следующий раз не проспали этот торжественный юбилей в свою честь.
     Ещё и ещё раз вываливающаяся сначала из одних, а после из других сетей рыба заполняет экран. И у некоторых зрителей, сидящих в передних рядах зрительного зала, создаётся впечатление, что сейчас, вот прямо в следующий момент, часть улова не выдержат слишком тонкие сети. И как следствие эффектной киноиллюзии, он просто обрушится живой, бьющей хвостами лавиной своей, на их ни в чём не повинные головы. Ну, просто потрясающая работа операторов, занятых в съёмках данного фильма! Ну, как только и удаётся им повторять и повторять бесконечно этот ловкий трюк сопричастности ко всему происходящему на экране у большинства зрителей?
     Ещё со времён Люмьеров — паровозы, накатывающие колёсами в зрительный зал, тройки лошадиные, которые вот-вот, кажется, кого-нибудь затопчут, да и пронесутся дальше, как сама Тройка-Русь, не почувствовав хруста хрупких зрительских костей под звонкими копытами взмыленных от быстрого бега лошадей своих.
     И больше ни одного хмурого лица на шхуне. Словно водой её смыло с палубы, хмурость ненасытную, то и дело пожирающую всякую проявляемую отдельными лицами весёлость на земле и на воде, в воздухе и под землёй. Со всех кубриков смыло её, эту неприглядную образину, портящую лицо всякого человека в минуты, когда что-то у него не ладится или не склеивается в личной жизни или в жизни целого коллектива, который он представляет. И с камбуза, и с мостика капитанского исчезла эта нежеланная гостья. Да и вообще во всей окружающей природе. Она будто в кислотной щёлочи внезапно растворилась, или так промёрзла на лютом январском ветру, что ей уж не оттаять. Погода великолепной казалась теперь. Хоть бы даже дождь пошёл или снег — хмурость не возвратилась бы ни на одно из рыбацких лиц. Всё, вот и конец ей пришёл. Теперь и сети не такими тяжёлыми кажутся, хотя и заполнены до краев всё той же рыбой. Всё-таки улов, следует напомнить, был богатый, как никогда. И Нюра на фоне остальных теперь выглядела счастливо, она расцвела, словно аленький цветочек. Она достигла той зрелости, которой всё подвластно. И любой зрелый мужчина мечтал бы жизнь отдать за один лишь взгляд её. Ножки у неё, правда, всё время в брюках. Поэтому не могу я продолжать восторгаться Нюрой без некоторых сомнений. А вдруг, когда она снимет, наконец, эти брюки, весь зал разочарованно вздохнёт тотчас. Я имею в виду мужскую часть зрителей. Женщина вряд ли вздохнёт разочарованно, убедившись, что у соперницы ноги ничем не лучше, чем у неё самой. Напротив, женщина в таком случае вздохнёт с облегчением. Пусть так, тем не менее. Пусть Нюре и есть что скрывать под этими расклешёнными, как и у всех моряков и морячек, брюками от своего возлюбленного, но, тем не менее, как украшает её миловидное, большеглазое, как у Вероники из известного всем фильма «Летят журавли», лицо эта белоснежная улыбка типичной морячки.
     Не о ней ли пел в своё время Газманов? Не к её ли белоснежным стопам направлял он целые эскадроны своих мыслей шальных? И не в её ли честь так ловко ещё и кувыркался он на сцене, ни на секунду не выпуская из рук микрофон и не теряя улыбку с потного, возбуждённого музыкой, лица?
     Боже, да её просто не узнать в этот радостный для всех день! Где та умопомрачительная, неуместная на камбузе причёска, которая так не шла ей, портила природную красоту её. Она не столько подчёркивала, сколько лишала присущей ей от рождения естественности и изящества. Нюра больше не пересаливает, как это бывало с ней раньше, супы, не пережаривает макароны по-флотски со свиным фаршем и спагетти с говяжьими котлетами — и это просто замечательно. Это просто великолепно, поскольку команда не должна страдать ни в коей мере, как бы коку ни было трудно без ответной любви. Любовь любовью, но употреблять здоровую и питательную пищу команде полезно. Это существенно влияет на перевыполнение рыбаками высоких производственных планов по вылову рыбы. С каждым днём всё выше и выше поднимается кривая линия бригадной добычи, с ударением на первом слоге, следуя бюрократической традиции отчётов за всякий текущий квАртал, а не за квартАл, разумеется. Ударение желательно на первом слоге.
     А шире всех, как это ни странно, улыбка у боцмана Карацюпы. Как приятно обнаружить на этом лице улыбку! Да и как боцману не улыбаться, ведь его не списали вчистую на берег, хотя старик давно путает трюм с кормой, а тощую балтийскую кильку по рассеянности, под дружелюбный смех всей команды, обзывает то тихоокеанскими ивасями, а то камбалой.
     
     Шхуна стремительно приближается к берегу моря (реки). Босоногие пацанята, обегав все дворы в посёлке, разнесли радостную весть о невиданном улове. И уже по второму кругу носятся они как угорелые, эти сущие бесенята, от избытка накопившейся в них энергии не в силах притормозить. Так шустро исчезают они в конце улицы, что пыль вслед за пятками их сверкающими никак не успокоится. И прослезится иной зритель, с восторгом глядя им вослед. Ведь когда-то он и сам точно в такой пыли задыхался, глотая её густые клубы в босоногом детстве своём. И ноги в кровь сбивал он, и синяки на лице медными пятаками и листами подорожника выводить не успевал. И всё-таки в те времена зритель был более счастлив, чем теперь, когда всё, кажется, есть у него, а вот этого как раз, что на экране можно увидеть, глядя на этих пацанов босоногих, уже никогда у него не будет.
     Бригаду в этот раз встречают ну просто все. Даже из соседних поселков бабы с мужиками пришли, чтоб хоть позавидовать чужому счастью, да заодно и на своё непутёвое житие смачно поплевать. А кто не встречает её — тот или уже умер, или ещё только-только умирает, но явно что не жилец, и дни его уже сочтены, и просто на ладан дышит этот бедолага. А, может быть, он уже и умер, но сам об этом пока ещё не знает, да и родные его, выбежав к берегу на встречу со своими кормильцами, пока тоже об этом не догадываются, хотя и подозревали, что он давно уже дышит на ладан. Вот сюрприз-то какой ждёт их по возвращении со свежей рыбкой! Рыба очень им пригодится для организации поминок. Ещё бы: ведь почти дармовой продукт, не то что где-нибудь в столице, куда его после доставят все эти шакалы-посредники, всякий раз загибая свои веерообразные пальцы и кусая локти, если их вдруг кинут как самых последних провинциальных лохов.
     Опустели дворы поселковые, ни одной собаки во дворах не осталось — они все на берегу моря (реки), чтоб радостным лаем встречать щедрых на отбросы в виде кишок, чешуи и рыбных костей благодетелей. Каким же счастьем светятся их преданные собачьи глаза, а уж глаза хозяев этих собак и описать невозможно. Я об этом ранее, кажется, упоминал. Не хотелось бы повторяться на эту тему. Чужое счастье трудно описывать. Невозможно описывать это счастье, едва уловимое, незаметное, точно подкрадывающееся, подобно коварному квартирному воришке. Потому что если примешься ты долго и нудно проектировать его в воображении и быстро-быстро, чтобы не отстать от мыслей, возникших в результате проектирования, переносить на бумагу, как сам того и не заметишь, как оно вдруг исчезнет. Словно его и не было вовсе. А и труд твой превратится в обычную каторжную и рутинную работу, коей является всякого рода сочинительство, не исключая чиновничьих циркуляров и производственных отчётов, ведомостей, балансов — годовых, квартальных, месячных.
     Счастье — вообще понятие трудно описываемое, оно существует только чисто теоретически. Истинное счастье — вовсе ведь не та практическая догма, которая для каждого существа незыблема и раз и навсегда утверждённая, а один из вариантов более-менее достойного существования. Счастье бывает ощутимо только тогда, когда ты держишь его в руках, как бьющую крылами птицу — за хвост. И если ты не боишься, что придут неулыбчивые люди в однообразных серых костюмах и предъявят нечто весьма с их точки зрения существенное в плане применения к тебе более жёстких мер, чем банальное задержание. То есть, это будет уже обыск. И в подтверждение их решительных мер за спинами нежданных гостей будут стоять смущённые соседи, взятые в качестве понятых. Вот тут любое счастье и вдребезги тотчас.
     Или такие же люди, только с красными погонами на плечах, и в красных же фуражках, объявятся вдруг откуда-то (к примеру, из-под сетей, или, скажем, из органов), да и оденут на руки тебе стальные кольца наручников, и отнимут счастье твоё в любой момент. А разве это невозможно, скажите мне, пока на берегу моря (реки), у которых вы живёте, есть капроновые рыбацкие сети, просушиваемые на солнышке перед очередным выходом в море (в реку)? В каждом рыбацком посёлке обязательно имеются хоть какие-нибудь органы каких-то дел или безопасности. Без этих органов жизнь невозможно представить. Как невозможно вообразить её и без всех этих сетей или без моря, и без рыбацкой шхуны (баркаса) на берегу, и без скалистых гор или без солёных брызг, во время небольшого шторма попадающих вам на лицо, освежающих вас, приносящих вам заметное облегчение. Если всё это происходит именно у моря, а не у реки, где скалистых гор, как правило, не бывает. Зато там есть живописные заливные луга, где всегда пасутся коровы, овечки или же барашки. Их трудно отличить. Мне кажется, что это одно и то же. Только одни женского, а другие мужского рода. Изредка там появляются и симпатичные, с очень умными глазами козы. Они внимательно, не мигая, смотрят вам в глаза, и у вас складывается впечатление, что каждая из них в предыдущей жизни была дворянкой или высокого ранга чиновником. Я часто встречаю их у озера при поездке на дачу. И всякий раз любуюсь их осмысленными, всё понимающими взглядами. Козы не просто смотрят мне вслед; они читают все мои мысли о них. Иногда во взгляде одной из коз я замечаю едва уловимую для случайных прохожих и для мужеподобной с гнилыми зубами во рту хозяйки этой симпатичной мне козы иронию. И меня это неожиданное обстоятельство каждый раз смущает. Неужели коза догадывается о том, что в этот момент я о ней как раз думаю? А вдруг она что-то знает обо мне такое, чего я и сам о себе толком не знаю? Даже женщины на меня так никогда не смотрели. Может быть, к счастью.
     
     Но я продолжу прерванную очередным воспоминанием своим мысль о счастье. Она никак не выходит у меня из головы. Итак, счастье обречено на поражение. Любой мало-мальски значимый орган каких-нибудь там внутренних или, скажем, внешних дел, а тем паче, какой нибудь комитет государственной безопасности или, скажем, представитель отдела по борьбе с организованной преступностью всегда может появиться внезапно и перекрыть счастью весь кислород. Сходу они могут сорвать с него пломбу, оголить его, а после ещё и так двинуть в зубы ему гибким, но достаточно внушительным по силе удара резиновым успокоителем, что мало не покажется. И можно ли быть счастливым, если нет уверенности, что ничего уже и никогда в жизни своей ты не утратишь? Ведь потерять хоть что-нибудь, пусть даже и самое незначительное, казалось бы, скажем кошелёк с месячной зарплатой, можно всегда, в любой момент. Даже если момент этот был далёк от той критической ситуации, при которой человек сам себе не принадлежал. Случись на его пути какое-то стихийное бедствие, скажем, или теракт. Нет, напротив, день был прекрасный, солнечный.
     Ну, вот, предположим, что один очень хороший, добрый и надёжный человек, ваш хороший знакомый, три года с предполагаемой невестой своей переписывался. И она чудесная девушка: умная, целомудренная. И у неё, представьте только себе, ко всем прочим достоинствам, вдобавок ещё и красивая фигура. И также у неё большие, выразительные глаза. И между ними что-то вдруг вспыхнуло, как багровый отблеск солнечного заката, зажатый, словно в слесарные тиски, между свинцово тяжёлыми осенними тучками. Возможно, это и была та искорка, которую принято называть любовной? Хотя об этом ещё нельзя было сказать определённо, не сомневаясь. И не учитывая разрушительных всевозможных тонкостей, которые обычно возникают вдруг в самый неподходящий момент. Они и знакомы-то были заочно, посредством переписки. Но мало ли чего? Неужели только очные свидания цементируют намертво настоящие, искренние чувства между людьми, живущими за сотни вёрст? Давно известно, что всё возможно в этом противоречивом мире, всё зависит порой от чистого случая, от слепой удачи, от маленькой ничтожной детали. И угадать невозможно, где вспыхнет первая, скромная, почти холодная, едва тлеющая искра. Она на глазах способна менять состояние, вскоре из первой искорки возникает вторая, а за ней и третья; и они куда горячей первой.
     А после и вовсе вспыхнуло меж ними настоящее, не гасимое до конца существования их на земле любовное пламя. И возник в их душах океан страстей, нега и очарование, повторяемое многократно при одном лишь взгляде на обожаемые черты. В общем, им показалось, что они друг друга успели полюбить, всего лишь перечитывая письма и разглядывая по вечерам фотографии, присланные в этих письмах для окончательного убеждения в правильности выбора. И вот они встречаются, наконец. И он так счастлив от сладкого предвкушения всего дальнейшего, что это невозможно описать. Об этом как раз и была речь. Он, как только закрепил на письменном столе её фотографию в красивой рамке, так в порыве нежности довольно часто обцеловывал эту фотографию, изнывая без неё, пребывая пока в гордом одиночестве. Но, тем не менее, на что-то всё-таки надеясь. Да-да, он верил, что всё у них получится, что они скоро встретятся, и что она — его вторая половинка, а он, стало быть, — первая, которая без второй себя уже не представляет.
     Он уже замусолил эту красивую фотографию в столь же красивой рамочке, рядом с которой всегда стояли какие-нибудь цветы. Он уже всю обслюнявил её своими горячо любящими и на приличном даже расстоянии губами. И вот он прибыл в тот город, где они, соответственно текстам собственных писем друг другу и открыток ко всяким праздникам, запланировали прожить до конца дней своих. И ещё они планировали в своих мечтах, что у них будет куча детей. И он уверял её в письмах своих, что будет носить её только на руках: и к постели, и к входной двери, и к кухне, и что они никогда уже не расстанутся, вплоть до самой смерти. Хотя и она не способна будет их разлучить, поскольку они встретятся и на небесах. И так далее, и тому подобное.
     Вот и стоит он уже на перроне вокзала, выйдя из поезда. И все находящиеся в непосредственной от него близости люди ему искренно завидуют, как будто всё о нём знают, и мысленно поздравляют его. У него такой вид, что сразу видно, что он приехал к невесте. И невольные зрители возможной счастливой сцены встречи готовы долго пожимать трясущимися руками своими его молодые, пока ещё крепкие руки.
     Он на секунду отворачивается от чемодана, который вынужден поставить на тротуар, чтобы поправить причёску, слегка взъерошенную свежим ветерком, а когда, причесавшись, поворачивается обратно, чемодана с вещами уже нет. Он растерянно водит головой вокруг себя, надеясь, что это обман зрения или чья-то глупая шутка, розыгрыш. Нет, о чемодане он не думает. Он что-то ищет глазами, не чемодан, он не такой идиот, чтобы самостоятельно искать украденный у него на вокзале чемодан. О чемодане, если он украден на вокзале или на рынке, тотчас пора забыть. И не стоит никуда обращаться за помощью, потому как потерпевший сам же и виноват, что чемодан у него украли так быстро, что он даже не успел запомнить хоть какие-то приметы вора. Ведь, исходя из сыскной практики, только у полных кретинов или у всяких безнадёжно влюблённых молодых людей можно украсть чемодан буквально в одно мгновение. У всех на глазах. Обычно их воруют, когда человек закемарит, а то и вовсе уснёт. Но при случае украсть чемодан могут и вот так, внаглую — только отвернись на секунду-вторую, глядишь — уже и потащили его к выходу. Чемодан никогда нельзя выпускать из рук, а уж если ты его выпустил, разжал слегка пальцы на ручке, то будь добр, хоть глаз с него не спускай ни на мгновение, а только на свой чемодан и смотри, не отрываясь. Только на чемодан. Смотри и смотри, не мигая и не отводя взгляда. И никуда больше даже на секунду не отвлекайся. Подошёл к буфетной стойке, купил куриное крылышко или ножку, кушаешь их, запивая пепси-колой, а сам на чемодан смотришь. Или за газеткой к киоску отошёл — и опять же, глаз с него не спускай. Лучше, конечно, всегда его держать в руке, но ведь тяжело — тогда так и поступай. А спать захочешь — к руке его привяжи. Шарфом, скажем, или ремнём. Правда, если уж захотят украсть вокзальные воришки чемодан твой, тогда они его всё равно украдут, как ты свой чемодан ни стереги. Да, в конце то концов, если уж так нужен им твой чемодан, что невозможно удержаться им от соблазна завладеть им любой ценой, так они же и просто подойдут, да и заберут его внаглую, не дожидаясь, пока уснёшь или отойдёшь куда-то. Подойдёт к тебе лоб здоровенный, весь в татуировках, и ухватит детина этот твой чемодан татуированной лапищей своей — да и уйдёт себе, никого не боясь и не оглядываясь.
     И что ты ему скажешь? Попросишь вернуть тебе твой личный чемодан? Или так громко, что все вокруг услышат тебя, кричать станешь? Чтобы ещё и по лбу схлопотать? Да нет, уж лучше смириться с потерей. И ещё совет: руки держи всё время поверх карманов. Прикрывай их, нащупывай постоянно сквозь костюмную ткань тугую упругость кошелька с деньгами. Шапку соболиную или песцовую старайся вместе с головой не наклонять вниз. Когда шнурки зашнуровать намереваешься или туфли собрался почистить тряпочкой до блеска. Держать её надо, как и голову, всегда прямо. Иначе в любой момент эту шапку с твоей головы сорвут и дадут тотчас дёру. И смешаются с толпой или наоборот — скроются куда-нибудь подальше. В какой-нибудь тёмный, мрачный переулок, под арку, через забор из сетки-рабицы, в соседний дом, где есть запасной выход или выход на чердак через дверь к лифту, которую опять забыли закрыть. Лифтёрша, зараза. Вечно она куда-то торопится. Вот и опять не закрыла, а там голуби. Серут они, сволочи, запахом от их помёта в квартиру несёт, двери-то все неплотные, вот в щели меж проёмами и дует. А там ещё кто-то по-большому на площадку сходит, пользуясь шумом от лифта. Вот мерзавцы. Поймать бы и ткнуть в это носом. И держать долго, как нашкодившего котёнка. Чтоб впредь неповадно было. Только вот доказать будет невозможно, даже если он и выйдет, застёгивая ширинку. Скажет, к примеру, что занимался там онанизмом — вот и всё тут. Алиби просто железное. Поймать таких серунов на вранье невозможно.
     Да, они убегут с твоей тёплой бобровой или ондатровой шапкой, если на песцовую с соболиной ты пока ещё не накопил. И мечтаешь её купить несколько лет. А ведь тебе и погнаться за ними нельзя никак. Нет никакой возможности отрываться на всякие погони с тяжёлым чемоданом в руках. Если, конечно, его у тебя ещё не украли до того, как шапку спёрли, сорвав прямо с головы. А ещё у тебя билет на поезд остался. И тебе уже садиться в него пора. Проводница стоит с флажком в руке, грозит опустить площадку и закрыть дверь, чтобы в неё не запрыгивали на ходу. А то всякое может случиться. Один пассажир вот так бежал вслед за своим вагоном, одну ногу на площадку поставить успел, а другую не успел. И она у него скользнула, и он с подножки сорвался. Ужас, и вспоминать страшно. И теперь проводниц каждый раз дрючат, если они вовремя посадку не завершат.
     Впрочем, довольно о ещё более грустном. Продолжим о тебе, если угодно. Так вот. И едешь ты, скажем, в Магадан. И происходит это, в довершение всех неприятностей, зимой, когда морозные дни достигают самого пика собственной лютости. О, как же всё трагически иногда совпадает!
     
     ...и как только он, оставшись без шапки, перестаёт водить вокруг себя глазами, вот тут и подлетают к нему ребята дошлые. Они специально его поджидали среди остальных пассажиров под видом праздных гуляк или станционных рабочих. И одеты они были в соответствующие спецовки. Для достоверности происходящего они появляются вблизи с лопатами или мётлами в руках. Может быть, они пасли его дорогой, или на выходе из поезда взяли его под контроль, сообщая друг другу по рации маршрут продвижения. Должно быть, перепутав его с кем-то на имеющихся у них в наличии фотороботах, где изображены такие расплывчатые, неузнаваемые лица подозреваемых, что каждый из нас на них немного похож. Разве не так? Кто станет отрицать, что у всякого человека есть лишь один нос, два глаза, рот и, заметьте, у всех людей имеются также уши. Кроме тех, понятное дело, несчастных страдальцев, у которых их кто-нибудь отрезал или откусил. Просто ему не повезло в том, что они на него случайно обратили внимание. И взять его они решили на перроне. Не в начале его, а ближе к выходу, где ступеньки уходят вниз, к станции метро. Это было несколько рискованно в присутствии многолюдной толпы встречающих и прибывших: а вдруг он вооружён до зубов и вследствие этого слишком опасен.
     Но у него даже перочинного ножика при себе не имелось, и вообще, кроме как цветами для неё, своей самой любимой и самой желанной, ему защищаться было нечем.
     И вот они, молниеносно проведя операцию по захвату подозреваемого в совершении тяжкого преступления, провисли на руках его. И на нём свои наручники уже примеривает кто-то из них, самый ловкий, очевидно. А другой говорит ему с ненавистью во взгляде, что он, дескать, очень похож на одного местного маньяка, который всех так уже достал, что никаких сил нет больше его терпеть. «Какой ещё такой маньяк? — пытается он призвать их всех к благоразумию. — Да, вы что, ребята? Вы что? Пустите меня! Мне же больно!»
     А они ему — хрясь без раздумий в лицо кулаком, да ещё раз, хрясь ему по губам, и до крови: «Да заткнись ты, сука!» Ну, и где же тут логика счастья? В чём изюминка его, скажите мне скорее?
     И какой такой, подскажите мне скорее, смысл в нём? И есть ли вообще смысл в данной бессмыслице?
     Вот он в этот город с чемоданом и с букетов цветов приехал, чтобы увидеть её не на карточке, а собственными глазами и в натуральном виде. Он приехал к своей любимой женщине, он и не целовался-то ещё никогда по-настоящему, и его никто не целовал, разве только мама, а теперь, возможно, она бы стала его целовать. И он уже заметил её вдалеке, она чуть опоздала к прибытию поезда. Он обнаружил её спешащей к нему, чтобы броситься с разгона прямо в его объятия. Казалось, ещё мгновение, и счастье их состоится, оно станет такой же реальностью, как и встреча наших героев на вокзале.
     
     И вот так, на её же глазах, он уже и без чемодана, и с раздавленным коваными каблуками букетом цветов, насильственно грубо склонён лицом вниз, а ногами как можно шире ему приказано раздвинуться на ширину собственных плеч. Да простит меня читатель за неожиданный каламбур.
     И уже ловко сцепляются этими молодцами на руках его стальные запястья наручников, и тотчас он сходу грубо впихивается ими в раскрытую дверцу подкатившего как раз воронка марки «УАЗ». И с размаху головой уткнувшись в жёсткое сиденье, расположенное по одну из сторон не очень уютного, насквозь прокуренного ментами и уголовничками салончика, он только и успевает тихо охнуть от резкой боли в позвонке и в затылке. Но главное — ему больно даже не столько от удара головой о железо, сколько от такой несправедливости, от которой впору и совсем уж волком завыть. Он натыкается на это жёсткое сиденье так неожиданно, что свет в глазах несчастного жениха, может быть, навсегда уже меркнет. И всё-то счастье его иллюзорное разлетается вдребезги, как разбитое кем-то зеркало, что, как известно, к несчастью.
     
     Нет, нет, ничего не смей возразить мне, придирчивый критик мой, пытающийся всякий раз непременно вступить с автором в полемику! То и дело собирающийся его образумить или переубедить, приведя множество других примеров, не столь печального свойства, может быть, совершенно реальных, в действительности произошедших с кем-то и где-то.
     Да, я понимаю тебя как никто другой и так солидарен с тобой, что готов вместо тебя с самим собой вступить в полемику. Я и сам никогда не поверю на слово, кто бы это ни был, пусть он даже сам папа Римский. Но и папе Римскому я не поверю просто так, на слово, до тех пор, пока самолично не пощупаю оный предмет хотя бы одним своим пальцем. Пока не откушу от него, не понюхаю его, не пристроюсь к нему сзади или спереди, не оттащу его в сторону, не разберу его весь до винтика и не соберу как-нибудь на авось, с помощью одной лишь кувалды и разводного ключа. Так что, и с тобой я никогда не соглашусь, потому что... Да, пошёл ты знаешь куда! Да в гробу я тебя видел в белых тапочках! Тебе бы только спорить с любым собеседником до хрипоты. И чёрной грязью обливать всякого автора. И пить бы только кровь его чистую, горячую, бьющую через край. И трепать бы нервы его, и без того истрёпанные в изнуряющих душу арьергардных битвах с тобой, сучий потрох! Этакий ты бумагомарака казённый, чистоплюй в белом воротничке, холуй державный, борющийся за чистоту: лазури её небесной, густых лесов и рек её глубоких, высоких гор её, заснеженных на макушках и вечно зелёных внизу, у подножий, болотных топей её со всем этим гнусом и с природными газами её, пузырящимися как в густом вареве солдатском. И всех ручейков её лесных. И всех полей её бескрайних. И всех небес её бездонных. Так ты за кого же мне горло грызть собрался, шакал ты, шестёрка ты войска туркменбашикского, петух ты гамбургский?
     А знаешь, по большому счёту ты где-то и прав. Всё потому, что я и сам сейчас взглянул мельком на экран и там, среди всех рыбаков, тотчас, совсем, как Виктор — ты тоже видел всё это собственными глазами,— обнаружил на самом видном месте причала знакомую всем нам красавицу Ирину. Так вот, друг мой, я целиком согласен с тобой: вот оно, вот это и есть настоящее счастье, когда тебя вот так ждут, стоя на цыпочках, в таком вот простеньком ситцевом платьице, с блестящими от слёз глазами. И это от радости слёзы. Или от счастья. Даже не знаю точно, от чего такое происходит порой, что глаза вдруг начинают блестеть от слёз. И я готов тотчас вступить в полемику на эту тему с любым желающим. А настоящий адрес мой можно спросить в издательстве или на киностудии, я специально оставлю его и в одном месте, и в другом тоже, для этого подходящего случая. Если кому-то захочется со мной о чём-то поспорить, переубедить меня, если ему покажется, что я не прав.
     А вообще, по большому счёту, я с этим не совсем и согласен, ведь если это вправду счастье, тогда почему она, дура, плачет, а не смеётся. Да она ведь должна хохотать, визжать от восторга, напевать строчки из легкомысленного водевильчика, а она, глупая, видите ли, плачет Вот и зритель тоже начинает плакать, глядя на то, как плачет она. Да я и сам сейчас, пожалуй, заплачу. Все, больше не могу... Уже плачу. Причём, так плачу, что самому стыдно своих слёз. А ты бы, любезный критик мой, вместо того, чтобы разделывать под орех некоторые мысли мои, высказанные, может быть, и опрометчиво, скоропалительно, так протянул бы лучше вместо ответных слов своих — весьма, полагаю, недружелюбных — дружеский платочек свой носовой или полотенчико какое-то из собственной ванной подал бы мне. Что, трудно разве? Неужели тебе меня не жалко? Подал бы, а! А то ж глаза у меня блестят. И слёзы из них так и катятся, так и катятся по щекам к подбородку. И, знаешь, так мне неудобно при виде их, что я вынужден всякий раз отворачиваться, как только кто-то на меня из соседнего ряда посмотрит. А ведь всякий уважающий себя автор никогда не должен вот так расточительно проливать свои чувства наружу. Не должен, но ведь проливает. Ещё как проливает. Иногда так проливает, что вся рукопись мокрая. А ему это категорически не рекомендуется делать. Иначе так он всю жизнь свою вдохновенную и проплачет, запершись у себя в комнате. А ведь и без того грустна жизнь героев его. И слишком много в ней всякой ещё дряни, пошлости, грубостей, от которых не только героям, но и читателю впору пустить иной раз ответную горькую или сладкую слезу. Когда от горьких чувств, переполняющих его лирическую натуру, пустить её можно, всласть отведя душу этой чувственной мокротой, когда же — из сочувствия, а вот сейчас-то, как раз напротив — уже и от радости. Благо, слёз у всякого человека всегда в избытке, в чём-в чём, а уж в наличии слёзных желез никому из смертных не отказал ещё Господь. Такова была воля его: в скорби и в моленьях ему усердных провести остаток дней своих покаянных всякой твари земной и небесной. Слёзы отчасти искупают и грех содеянный, ибо наступает раскаяние за всё, что успел сделать каждый из нас не во благо ближнему, а ради собственной корысти, ему же только во вред.
     Ибо, не навреди ближнему и дальнему, и очень дальнему. Да и вообще чёрт знает кому ещё — не навреди, прошу тебя, мой юный друг или даже мой ровесник. Боже упаси тебя кому бы то ни было навредить, настроение испортить, свинью поднести, тыкву, которую в Малороссии, на бедной родине моей, гарбузом кличут. И ещё одну свинью поднести кому-то, и ещё, а там и вовсе такую ближнему своему, другану неразлучному, подлянку запендюрить, что и самому от грехов своих после страшно станет. Не навреди, не убий, не замочи, не прелюбодействуй, не греши где ни попадя и с кем ни попадя. А хотя бы и с самой Гончаровой, воспользовавшись временным её замешательством и отсутствием Пушкина, который покамест всё ещё в Болдино, а ты уже в Петербурге. С рассветом и с первыми петухами, прокричавшими своё «кукареку» откуда-то, ну словно с небес. И чуть лишь свет в окошко первым лучом брызнет, как ты перед ней уже на коленях ползаешь, шерстяными брюками по коврам её персидским елозишь. С букетом полевых цветов в одной руке, с шоколадкой фабрики «Рот-фронт» в другой и с бутылкой «Зубровки», торчащей из кармана брюк этих необъятных в размерах (купленных с тем, чтобы скрыть полноту) шерстяных брюк. Ползаешь, шурша шелками складок платья её, у ног её сорокового размера, обтянутых туго белыми чулками. «Ах, развратник вы этакий...» — грозит она тебе сверху своим тонким, наверняка музыкальным пальчиком.
     
     По шаткому, как и сама-то жизнь рыбачья, трапу бригада уже спускается прямо на берег. Какое же это — пардон за невольное повторение, но как оно тут уместно! — счастье: вот так вот, как они сейчас, спускаться, спускаться и спускаться. И вдруг почувствовать под ногами уже не качающуюся палубу корабля, а её родимую, её хлебосольную, её приветливую, её самую-самую желанную после моря (реки) землю свою родную. Ту землю, на которой ты и вырос, и умрёшь, и опять, может быть, родишься, и точно так же вырастешь, чтобы опять умереть.
     
     В руках у Виктора появляется вдруг откуда-то гитара, и приятным голосом не то Хиля, не то Кобзона он запевает:
     — В море встаёт за волной волна...
     — А за спиной спина, — тотчас дружным хором подхватывают идущие рядом с ним закадычные друзья его.
     И на экране крупным планом уже не рыба, не берег родной и не дали морские (речные), а широкие спины рыбацкие в грубых штормовках, все по очереди. Одна спина, вторая спина, третья... И так, пока самая последняя из спин не окажется на берегу. И только после этого таким же широким планом, а в отличие от спин, ещё и необозримым, раскинувшееся вдали море (река). Оно (она) строптиво бьёт о берег солёными (пресными) брызгами, и пронзительно кричат чайки (ласточки).
     И в этот момент с разбега на шее у Виктора повисает Ирина.
     — Любимый мой, — шепчет она истосковавшимися по ласке губами, — я тебя больше никуда не отпущу. Ты слышишь?
     — Ну вот ещё, — отвечает он, украдкой взглянув на море (реку).
     — Никогда, никогда...
     — Посмотрим.
     Виктор бросает ещё один скучающий взгляд на море (реку). О, как же понятна зрителю грусть его! Ведь запах рыбы, должно быть, ещё не выветрился из головы нашего героя. Интересно, а есть ли там, куда он свой взор бросает, скалистые горы? Я так думаю, что если это море, а не река, то обязательно скалистые горы там можно обнаружить. Ну, представим себе, что они есть. Вот он и смотрит на эти горы и как бы ещё и ещё раз прощается с ними. Ненадолго прощается он с ними, может быть, всего лишь на пару суток, но всё равно ведь он с горами-то скалистыми прощается. Да от них, если честно, так просто невозможно уйти, не простившись. Это выше всяких сил, так подло с ними поступить: взять и не проститься. Пошёл и всё. Не по-людски это, нельзя так с горами скалистыми, не простят они такого безразличия к себе.
     Вот я и сам сейчас тоже стою на берегу и тоже прощаюсь со скалистыми горами. Я уже третьи сутки с ними прощаюсь. У меня с самого начала было несколько бутылок водки, парочка бутылок портвейна, и было ещё пиво. Уж и не помню, сколько бутылок я брал. В общем, много пива было. Сейчас меня от всего мной выпитого тошнит. Выпивка ещё осталась, а вот закуски нет. Пить мне не хочется, а съесть чего не мешало бы. Скажу откровенно: мне очень дурно. Я едва стою на ногах и, не отрываясь, смотрю на скалистые горы. Меня мутит. Зря я мешал пиво и водку. Я знаю, что в сумке осталось ещё немного водки, я достаю её, допиваю, и мне становиться чуть легче. И теперь я с восторгом смотрю на скалистые горы, и на щеках моих появляются первые слёзы. Эти первые слёзы, как и первый снег — самые чистые. Слёзы смешиваются с солёными морскими брызгами — это волны, разбиваясь о скалы, окатывают меня брызгами своими, заливая лицо и всё моё тело. Казалось бы, волны должны были меня освежить, но мне опять дурно. Это от чувства голода. Когда много пьёшь и почти ничего не ешь — это просто невыносимо для жителя восточной Украины, воспитанного на хорошей закуске. Ну, хотя бы корочку хлеба, ведь никакой закуски уже не осталось. Я всю её давно съел, и теперь я прощаюсь со скалистыми горами.
     — Прощайте, скалисты горы, — говорю я им как можно громче, стараясь перекричать шум морских волн и тревожные крики чаек.
     — До свиданья, браток! — вдруг отвечают мне скалистые горы. И это не эхо моё. Да, это не эхо. Увы. А лучше, если бы это было эхо, тогда бы я был спокоен и продолжил бы свою речь, обращённую к скалистым горам. Но это чей-то реальный голос. Он грубее моего. Я бы даже сказал, что он гораздо мощнее, чем мой голос. Да эхо так фамильярно себя и не вело бы.
     — Вы кто? — спрашиваю я, удивлённо вскинув брови. Ведь, согласитесь, довольно странно это — вот так услышать вдруг что-то в ответ, обратясь к скалистым горам и зная, что на берегу никого из посторонних нет.
     — Мы, скалистые горы, — отвечают мне горы, если только горы могут отвечать обратившемуся к ним морячку, принявшему изрядную дозу спиртного и поэтому решившегося проститься с горами. Или это не скалистые горы? Или всё-таки горы? Неужели и вправду горы заговорили? Да быть такого не может! Ну, просто чушь какая-то! А может, меня просто кто-то так остроумно разыгрывает? Спрятался за ближайшей скалистой горой и отвечает мне вместо гор. Прикалывается.
     — Слышь, браток! — кричу ему. — Кончай там выёбываться! Выходи! Поговорим. Чего прячешься-то? Неужели боишься меня? Выходи, у меня тут ещё маленько осталось.
     Взял я бутылку недопитую. Там ещё с четверть водки осталось, встряхнул её перед собой, и ему показываю. Вот, мол, смотри, если не веришь. Надёжный аргумент, между прочим. Любой мужик не выдержал бы.
     — Не выйдем, — отвечает невидимый мне шутник так, словно это опять они мне отвечают, — мы ведь горы скалистые, — кричат они, то есть, он, — не положено нам ходить. Мы стоять должны.
     «Вот сука! — думаю я, прикладываясь к горлышку и допивая из бутылки остатки водки. — Или суки, если это и вправду горы. Или это не горы? Ну, кто же всё-таки там? Кто?»
     Уже прямо не знаю я, что и подумать. Кричать-то он кричит, а выходить, похоже, не собирается. То ли боится, то ли не желает просто. Нет, надо не обращать на него внимания. Чёрт с ним! Да пропади он пропадом, раз не выходит. Я ведь не с ним прощаться пришёл, а с со скалами. Вот набрал я опять в лёгкие воздуха как можно больше и кричу им ещё раз:
     — Прощайте, прощайте, скалистые горы!
     — Прощай-прощай, — отвечают они, или же он отвечает, — и вали отсюда на хуй! — Кричит он мне просто громовым голосом; у меня от его голоса даже мороз по коже прошёл. — Понял?
     Нет, скоре всего — это не горы. Горы так грубо не ответили бы. А может, у него в руке металлический матюгальник, которым обычно пользуются на митингах всякие буйные с виду выступающие? А горы, они что — они ведь безмолвны. Горы бы так себя не вели. Эхо — это пожалуйста, но больше никакой самодеятельности! Настоящим горам, тем более скалистым, это не присуще. Ну, что за напасть? Ну, кто же он? Кто? У кого такой сильный, почти громовой голос? Актёр уровнем не ниже Левитана? А может, простой горец? Когда всю жизнь живёшь среди скалистых гор — и сам уже становишься крепким, как одна из скал. Море перекричать трудно, разговаривать приходится всё время на повышенных тонах — отсюда и крепость лёгких, и вся эта басовитость.
     Подхожу к одной из скал, ищу его — и не вижу. Горца можно обнаружить по бараньей папахе. Или по блеску кинжала. Но ни папахи, ни стального блеска. Ну, нет никого, голяк! Тогда я к ещё одной скале подхожу и оглядываю всё вокруг — нет, опять никого не вижу. Ни единой души живой, а только чайки кружат над головой да волны плещут о берег. Ну, чудеса и только. Спрятался он, что ли? Кричать не боялся, а теперь вот спрятался. Трус!
     — Ну, где же ты? — кричу ему. — Выходи!
     — Чего вылупился? — вдруг слышу откуда-то сверху.
     Голову поднимаю на голос — и вижу: висит кто-то. На скале висит, и прикован он к ней цепями. И над ним коршуны кружат. А я-то думал, что там одни чайки! И некоторые из коршунов на грудь его садятся, и что-то клюют-клюют из его груди. Но ни звука из губ его, молчит он. Терпит. И на меня сверху смотрит так, смотрит, не отрываясь. И глаза-то его все в крови, а тело почернело уже от солнца, как мхом мухами облепленное, и взгляд тяжёлый такой. Ну, просто насквозь он меня этим взглядом так и пронизывает, как прожигает. И мне уже страшно видеть его. Как же мучится он, должно быть! Не дай Бог и мне вот так же когда-нибудь оказаться прикованным к одной из скал. Ужас! Таких мучений я бы точно не вынес. И всё бы подписал, и со всем бы согласился, и отрёкся бы от всего, только бы расковали скорей, не мучили так, свободу дали!
     — Кто ты? — кричу ему. — Кто ты, такой? Скажи мне!
     Молчит он, ни звука из его груди. А взглядом — ну, просто до самых костей продолжает пронизывать. Так, что уже мурашки по всему телу прямо ползают.
     — Ну, что ты молчишь? — Опять кричу ему, сложив ладошки перед собой в виде рупора. — Ответь мне, кто ты?
     — Это ты кто? — на вопрос отвечает он вопросом. — Что ты сопли тут распустил? Пьянь ты подзаборная. Прощайте горы, прощайте горы... Коли нажрался этого пойла суррогатного, так пойди, проспись хоть. Мудак!
     — Это я — мудак?
     — Ну, а кто же ещё? Не я же.
     — А ты-то сам кто?
     — Я кто?
     — Да, ты кто?
     — А ты что, не знаешь?
     — Не знаю.
     — Я — Прометей!
     — О, Прометей! — восклицаю я. — Как скорблю я, видя твои муки!
     — Да пошёл ты, знаешь, куда со своей скорбью!
     — Куда?
     — А, куда хочешь, туда и иди.
     — Так я иду, Прометей?
     — Иди, мудак. Уходи! Скорей, скорее чеши отсюда. Оставь меня. Нет, постой! Погоди. Вот что... Ты передай Зевсу, что он тоже мудак. И Гефест — мудак. И Гермес. Все они — мудаки. Вот и передай им, что так, мол, сам Прометей считает. Ты сможешь всё это им передать?
     — Куда передать? С кем? Где я найду их?
     — Найти их просто. Запомни адрес, мудак: Олимп, собака, точка, ру. Через интернет к ним входи. У каждого из них свой сайт. Запомнил?
     — Я пока ещё не умею входить в интернет. Скажи, как в него войти? Объясни мне, пожалуйста, хоть ты, Прометей!
     — Мудак! Какой же ты мудак. Прощай, мне не о чём больше с тобой говорить. Всё! Убирайся, чтоб я тебя больше никогда здесь не видел!
     И вдруг задрожала земля, и всё кругом затряслось; и раздались оглушительные раскаты грома, и сверкнула нестерпимым светом молния. И забушевал неистово чёрный вихрь. И словно громады гор, поднялись на море пенистые валы. Я испугался. Не иначе, как сам громовержец мог тотчас явиться передо мной, и одним мощным ударом испепелить за то, что с наказанным его милостью Прометеем общаюсь я.
     — Ты не обиделся ли на меня, Прометей? — крикнул я что есть сил, вглядываясь в темноту, где раньше отчётливо был виден этот славный герой. Но молчало всё вокруг: и Прометей, не видимый уже глазу моему, молчал, и океаниды хранили суровое молчание, и скалистые горы угрюмо молчали. Всё молчало, как будто и не было ничего на свете. И с болью в сердце тогда вынужден был покинуть я прикованного к скале Прометея.
     «Так вот ты какой, Прометей! — думаю про себя дорогой, переходя к следующей скале, чтоб ни несчастный Прометей, ни могучий, но столь несправедливый Зевс, ни Гермес — ничто чтоб более не мешало мне как следует проститься со скалистыми горами. — Ведь гордый какой. Молодец. Я бы так не смог. Изнылся бы я весь».
     Прошёл ещё немного, остановился, допил пиво, постоял у одной из скал, наслаждаясь солёными брызгами, долетающими до лица от берега. «Нет-нет, точно не смог бы я, как он, — размышлял я, всё ещё в себя не придя, — А, может, вернуться? Может помочь ему чем-то? Разбить цепи, скажем, снять его, на землю вернуть? Но чем разбить эти цепи, и как добраться туда? Ведь он высоко, у самой вершины. Ведь сорвусь. Да и не Геракл я, чтобы такие подвиги совершать. И ни молотка с собой, ни зубила, ни канатов страховочных, ни фальштока, ни кроссовок с шипами...»
     Да, пожалуй, точно сорвался бы я. Да и кто я такой, чтоб самого Прометея расковать? Такую красивую легенду собственными руками взять и разрушить. Да и не по силам мне это. Другие придут, авось кто-нибудь и решится освободить Прометея. Впрочем, Геракл и освободит Прометея. Точно. Именно Геракл придёт на тот край земли, где нахожусь сейчас я, и пронзит стрелой из лука орла, летевшего на кровавый пир, чтоб лакомиться печенью его. А после он одним могучим ударом своей тяжёлой палицы разобьёт оковы на могучем теле распятого титана, и вырвет из груди Прометея несокрушимое стальное остриё, которым титан был пригвождён Зевсом к скале. У историка Куна об этом прочёл я. Ладно, оставлю всё как есть. Ведь придёт конец его мучениям когда-нибудь. А я со скалистыми горами прощаюсь. Некогда мне, да и не готов я. У меня совершенно другая задача, да и мысли мои сейчас совсем об ином. Ну, прощай же, Прометей. И прости меня, если сможешь. Прости, пожалуйста, что ничем тебе помочь не смог.
     А вот и ещё одна гряда скалистых гор. Бушует вспенённое буйными ветрами море, тревожно чайки кричат. Я подхожу ближе и слышу грохот какой-то. Неужели это сам Геракл? Уже объявился там, где я был недавно и, стало быть, освобождает он Прометея? Да нет. Непохоже. Удары слишком слабые для Геракла. Частит кто-то, как в кузнице. Прохожу ещё немного, всматриваюсь в местность перед собой, и вижу — люди, по пояс голые, у подножья скалы бьют в неё кувалдами так, что искры летят. Что это ещё за чертовщина? Кто им приказал? Зачем? Внимательно осматриваюсь вокруг. И вижу неподалёку какого-то господина в котелке, одетого несколько старомодно. И расхаживает господин этот по берегу. Он ладошками солёные брызги морские ловит и вспотевшее лицо ими смачивает. А рядом с ним симпатичная молоденькая девушка в белом переднике следует неотступно. И на подносе, который она держит в одной руке, расположены, соответственно, водка в хрустальной рюмке и ещё штофик хрустальный с водкой же. Там же и блюдечко фарфоровое находится с закуской, стало быть, к водке. И господин в котелке берёт с подноса эту рюмку, и с удовольствием отпивает из неё пару глотков. Затем подцепляет он пальцами и огурчик с блюдечка, которым и закусывает, смачно при этом хрумкая. А девушка всё это время рядом стоит и блокнотик в ручке своей держит, ждёт чего-то.
     Не водки же, разумеется. Кто он? Какой-нибудь купец первой или второй гильдии? Нет, на купца не похож. Вряд ли. Купцы обычно носят бороды. К тому же, котелки подходят им, как коровам сёдла. На голове же этого господина он, похоже, на своём законном месте. Интересная вещь — этот котелок. К нему обязателен фрак. То есть, без фрака котелок носить не рекомендуется. Трудно представить себе котелок, одетый на голову человека, на котором спортивное трико. Это уже больше похоже на цирковой номер. Так, может быть, это фабрикант, владелец банка или государственный чиновник? Тоже вряд ли. Не похож он ни на одного из них. Вид у него уж больно вдохновенный. И море рядом, и эта девушка, заглядывающая ему в рот, словно ждёт от него строчки или хотя бы слова.
     А может, это Гомер? Нет, и не Гомер это. Я уверен, что господин в котелке — не Гомер. И основание для этого простое: у Гомера секретарши-то не было. Да и одет Гомер был иначе. В тунике, в сандалиях на босу ногу. Так кто же это? Ну, просто голова кругом идёт.
     — Так вот, — отерев бородку рукавом пиджака, меж тем говорит этот господин, в руке у которого ещё и тросточка имеется, хотя он и не хромает вовсе, — записывай, миленькая, скорей, пока мысль свою я не потерял.
     А обращается он как раз к девушке, которая следует за ним просто по пятам, и весьма, между прочим, прехорошенькая она.
     — Я вся — внимание, Иван Михайлович, — отвечает ему эта восхитительная, смею напомнить, прелестница с лучезарной улыбочкой на очаровательном личике своём. «Ну, просто Богиня! Мисс Вселенная, — едва не восклицаю я, глядя на неё, вслух. — Сама прекрасная Елена».
     — И вы тоже слушайте, господа камэняри*, — это господин уже говорит тем рабочим, которые как раз и лупят молотами о скалу. — Внимательно слушайте и делайте так, как я вам и скажу.
     Они на время прекращают работу, они его внимательно слушают. Может, он им дельный совет даст. Впрочем, это не столь и важно. Им бы хоть самую малость передохнуть. Тяжкий подневольный труд, да ещё и в присутствии господина, знай себе смачно попивающего водку из рюмки, для них просто пытка. Каменяри и сами, как видно, не против бы выпить, но каждому своё, как иногда говорят.
     — Лупитэ цю скалу, зносить и труд, и спрагу й голод, бо ж нам прызначено скалу усю розбыть! — диктует господин девушке.
     Ну, что я могу сказать — банальный, в общем-то, совет. Да и не совет даже — так, констатация факта одна лишь.
     — Браво! — восклицает девушка.
     И чего, спрашивается, она в этой довольно заурядной строчке нашла? А, быть может, она просто в него влюблена? Страстно, как кошка. И безнадёжно, поскольку существует, скажем, определённое классовое неравенство, не дающее им права соединить сердца свои под алтарём. Любовь любовью, но зачем путать свои личные чувства с чувствами общественными? Ей-то, этой влюблённой в него по уши кошке, может быть, и «браво», но каменярам-то каково? Их-то она хоть спросила, нравится ли им лупить кувалдами в эту скалу, терпеть всякие лишения, испытывать жажду, чувство голода и прочие неудобства. Поинтересовалась ли она, что эти подневольные, несчастные совершенно люди, между прочим, при этом чувствуют? Вот, вдохновенный её восторженным отношением ко всякой очередной строчке, и продолжает этот господин по слогам диктовать далее, а дамочка всё это старательно записывает, да и работники его одухотворённо меж собой уже переглядываются. Ведь, чтобы не мешать своему господину, не заглушать произносимые им слова ударами своих тяжёлых молотов, они в это время как раз отдыхают. А по всему видно, что уж очень тяжело им, ведь нелёгкий труд каменотёсов. Изнурительный он, непродуктивный. Что это ещё за фигня, интересно? Кто эти люди? И что они здесь делают? Впрочем, уже и сам догадываюсь я, кто такие они и кто он, вот только глазам своим пока не могу никак поверить. Ну, то, что Прометея я встретил, прикованного к скале — ещё куда бы ни шло. Это же титан, между прочим. Можно сказать, что бог. А Боги — известное дело — бессмертны. Но этот-то вальяжный господин с котелочком на голове, с бабочкой на крахмальной манишке, да ещё и с модной тросточкой в правой руке, надеюсь, не титан? Он-то откуда сюда свалился? Его-то каким ветром к этим скалам занесло? И кто, скажите, осмелился причислить его к сонму бессмертных? Неужели это и вправду тот знаменитый некогда поэт Иван Франко, которого мы в школе когда-то зубрили, хотя стихи его мне очень не нравились? Но куда денешься: программа есть программа. И что в этой программе было намечено для более внимательного изучения, то и приходилось изучать самым тщательным образом. Ну, не может ведь этого быть? Вот уж сюрприз, так сюрприз!
     А эти все люди, измождённые тяжким трудом, в насквозь пропитанных потом рубашках, босые, с кровавыми мозолями на ладонях, что как раз и лупят кувалдами или молотами об эту скалу, выходит, что никто иные, как известные всем сверстникам моим по той же школьной программе камэняры? И как это я сразу об этом не догадался? Ну, чудеса, да и только!
     — Усю — не совсем удачно, — меж тем, подсказывает Франку дамочка, которая ещё раз внимательно, шевеля аппетитными губками своими, перечитывает свои записи и, наморщив лобик, подмечает неожиданно для всех, что гораздо лучше было бы, если бы известный поэт продиктовал ей «оцю» вместо «усю». «Ничего себе заявочки! — приходит мне на ум. — Неужели поэт на подобные довольно непристойные с её стороны фамильярности не обидится? Неужто после таких слов её он праведным гневом не разразится, ногами не затопает, да и в ответ оскорблениями всякими не осыплет это божественное создание? Да нет, непохоже, что он возмущён столь беспардонным вмешательством этой красотки в собственную поэтическую лабораторию. Скорее всего, это его личная Муза, вдохновительница всякой поэтической строчки, всякой подходящей рифмы, всякой законченной мысли в его вдохновенной голове. И, между прочим, хорошенькая-то какая Муза. Вот и мне бы такую Музу с подносиком. Эх, жалко, что у меня такой Музы нет!»
     А ведь даже и камэняри глаза свои опустили. Молчат камэняри, точно они виноваты в чём-то, только дым и стоит коромыслом от их едкого табака.
     — Ах ты ж моя драгоценная Галочка! — говорит он ей с улыбкой. — Ах моё ж ты золотко! Кыця* ты моя. Оцю, ты считаешь, будет лучше, чем усю?
     — Да, Иван Михайлович, я думаю, именно так, что «оцю» будет всё же лучше, чем «усю».
     — Ну, то пусть и будет «оцю», а не «усю». Исправь, пожалуйста.
     — Уже исправила.
     — Ах, молодец! Ну, дай же я тебя хоть поцьомаю*.
     Ну, точно — она его Муза. Причём, не вымышленная какая-нибудь, а вполне реальная, земная, которую можно не только видеть, но и пощупать и, скажем, по попке шлёпнуть. О, как же я ему завидую! С такой Музой и горы сдвинешь, не то что стихи сочинишь! И он, представьте себе, жадно целует её в губы. Причём, долго целует, и с нескрываемым наслаждением. Ни камэняров не стесняется, ни появлением постороннего совсем человека. Меня, то есть. Не очень скромно, между прочим, это с его стороны. А ведь он мог бы и потерпеть хоть самую малость. Хотя, будь я на его месте, я бы тоже её поцеловал с огромным удовольствием, но она-то меня даже не замечает. Может быть, я для них невидимый? Или просто я ей совершенно не интересен?
     Но вот Прометей-то меня заметил, и у него-то, в отличие от этой смазливенькой барышни, какой-то интерес ко мне всё же возник. И он даже общался со мной. Хотя, может быть, он надеялся, что я освобожу его? Или хотя бы передам Зевсу по факсу или через интернет, что Прометей считает его таким же мудаком, как и сам я? (С его же слов, разумеется!) Ведь сам-то я ни за что бы не осмелился, подумать только, самому Зевсу! изложить подобные оскорбления. Хотя бы и по факсу, которого у меня, между прочим, пока ещё нет. Да он же этот факс — если бы я его даже имел! — а заодно и меня самого, и всех находящихся вблизи, просто в пепел бы превратил, если бы прочёл всю эту фигню на своём персональном сайте!
     — А налей-ка мне ещё рюмашечку, — прерывает мои раздумья Франко, весьма неохотно оторвавшись наконец от сладких пухленьких губок её. А она же — да просто сама готовность. Ну, молодец, девка! Шустрая она, видать по всему.
     — Пожалуйста, Иван Михайлович.
     И наливает ему из графина ещё одну стопочку. И эту стопочку вслед за первой, ни секунды не мешкая, выпивает поэт. И тут же горсточку спаржи прямо пальцами с блюдечка берёт и в рот её себе «ап», и ещё одну, вслед за первой, «ап». Ох, и вкусно же как! И опять, тщательно пережевав эту спаржу заодно с кусочком мякенького хлебца, к каменярам обращается:
     — Ну-то шо ж, лупить вже ии, лупить вже ии, хлопци, бо ж вам прызначено ии до вечора усю розбыть.
     Невооружённым глазом видно, как же не хочется этим камэнярам продолжать тяжкий труд свой, но что поделаешь, если сам Иван Франко об этом их просит. Даже не просит, а требует. Как будто невтерпёж ему. Ну, просто не даёт она ему покоя, эта бедная скала! Так и хочется Франку с ней почему-то расправиться. Да если бы ещё своими силами, так это бы куда бы ещё ни шло, а то ведь чужими руками, кровью и потом желают они завершить задуманное ими безумие! Что ж, выходит, что это и есть творческая лаборатория выдающегося украинского поэта, вечного революционера, непримиримого борца с деспотизмом. Вот как, оказывается, и рождались подобные всякие шедевры! У нас Некрасов с Кольцовым ваяли такие пламенные, зажигательные строчки, а у них Франко с Шевченко. Или же, наоборот: у них Некрасов с Кольцовым, а у нас — Франко и Шевченко. Даже не знаю, признаться, как теперь будет точнее, боясь кого-либо ненароком обидеть, хоть с той, а хоть и с другой стороны. Ведь кто я сам, в сущности? На какой я сейчас стороне меж разделяющих необозримую страну нашу как раз посредине полосатых пограничных столбов? С какой территории с тоской смотрю я на нынешнее поколение сограждан своих, родных мне и близких, из-за непреодолимой паутины хитросплетённых витков впивающейся прямо в сердце моё колючей проволоки? Вопрос, повисающий в воздухе. Не даёт никто из соплеменников мне ответа на него. Молчат все они, как воды в рот набрали. И я замолчу, чтоб лишний раз душу не травить. К тому же, я вынужден вновь возвращаться к берегу моря, к скалистым горам, с которыми я прощаюсь сейчас.
     Итак, я опять угодил в странную историю. Я оказался свидетелем рождения очередного шедевра из-под пера знаменитого в своё время классика той литературы, на языке которой я когда-то имел счастье общаться с окружающими людьми. Но я никогда даже представить себе не мог, что встречусь с ним, с героями его поэзии и с его прекрасной Музой. В прямом смысле слова. Я, кажется, даже в неё влюбился, как всегда: с первого взгляда, обнаружив, что ноги у неё потрясающие. Вот и прощайся с этими скалистыми горами наедине: то Прометея, прикованного к скале, встретишь на морском берегу, то поэта Ивана Франка. Да ещё и не одного, а в сопровождении, ещё раз повторюсь с удовольствием, дивной Музы-секретарши, и всех этих камэнярив, приведённых известным поэтом на берег морской с конкретной целью. А чтоб лупили они в одну из них своими стальными молотами, намереваясь разбить на самые мелкие крошки. И что за странные фантазии? Ну, зачем они её разбивают? Если Франку нужен скальный щебень на строительство дома или загородной дачи, так не легче ли просто собрать гальку, погрузить на транспорт, да и вывезти в нужном направлении? Её ведь на берегу видимо-невидимо — это куда проще и продуктивней. Чем с таким упорным фанатизмом, да ещё и эксплуатируя кого-то, долбить и долбить неприступную скалу, загребая жар чужими руками, не выгодней ли заняться настоящим делом? Ведь как непродуктивен весь этот рабский труд безропотной наёмной силы! Бедные, несчастные камэняри. Они-то, бедолаги, разве могут ему перечить? Как он им приказал лупить в скалу молотами — так они и лупят в неё. Всё лупят, лупят и лупят. И даже покурить этим несчастным людям некогда. И все ладони их в кровавых мозолях, ни рук, ни ног не чувствуют камэняри, с ног валятся они от усталости. А надо же её лупить и лупить — эту скалу, бо «самэ ж им прызначэно скалу оцю розбыть». Да пожалел бы поэт их, что же он такой жестокосердый? Да отпустил бы он их уж восвояси. Поди, и детишки-то дома голодные, плачут детишки-то. Да и жёнушки все извелись, «голкою денно» вертя в ожидании «досвитних» огней, как одна дамочка по тому же поводу выразилась, жалея их. «Ну, и где же там кормильцы-то наши? — думают они, сидя при коптящем свете лучинки, горькие думы свои, — А пошто не возвращаются-то? А соскучились-то как по лебёдушкам своим — и словами никакими не передашь».
     «Ах, отпустил бы ты их, барин-то! — глядя на них со стороны моря, стоя у скалистых гор, но в то же время и сидя перед светящимся экраном компьютера, и сам я как раз думаю. — Чего же он их мучает-то?» Но мне ли подсказывать что-то подобное великому поэту? Мне ли просить об этом у самого Франка? Он же — классик. И все об этом со школы знают. После, правда никто и не вспомнит ни строчки из его поэзии, но в школе-то не знать Франка — всё равно что и не учиться вовсе, а так, лишь срок отбывать. Так вот, он-то — классик, а я всего лишь человек-невидимка, явившийся как привидение на этот морской берег. Ему, может быть, виднее, как добывать для себя строительный материал. Небось, за копейки нанял поэт этих камэняров, ещё бы — столь дешёвая рабсила, так почему бы не использовать её на всю катушку, эксплуатируя каменотёсов до седьмого пота, до изнеможения. И вот они уже опять так лупят в эту чёртову скалу тяжёлыми стальными кувалдами, что просто крошки летят от кувалд их во все стороны. И прямо целые глыбы то и дело отваливаются от скалы, в которую они лупят. А они всё так и продолжают лупить в неё. Ну, как заведённые. И солёный, вонючий пот по телам их всё струится да струится уже не капельками, а целыми прямо ручейками, смешиваясь на пути своём с кровью, появившейся на израненных острым скалистым крошевом телах несчастных тружеников. А он, вдохновенный поэт, классик, эстет, баловень судьбы, всё это описывает в подробностях, смакует каждый прицельный удар кувалдой. Восторгается точностью удара, водочку попивая то под спаржу, то под огурчик, то ещё подо что. Подробно описывает труд камэнярив, со знанием дел всё новые и новые строчки сочиняет. Прямо с натуры ваяет их, в мельчайших подробностях. Оно под водку-то и вправду ничего, под водочку всё на свете можно описать, ведь как душа твоя ликует, как на душе твоей весело, просто распирает её от счастья после нескольких рюмочек хорошей водочки. Тут всё зависит от принятой на грудь дозы. Чем она выше, тем и веселей тебе. А отсюда и вдохновение. Разумеется, и мера в таком деле не помешает. Это я по себе знаю. Как выпью, бывало, грамм двести водочки или коньяка, так хоть садись тотчас — и поэму пиши. Я и сам был бы не прочь ещё одну рюмочку сейчас вместе с поэтом пропустить. Из его-то графинчика. Должно быть, вкусна водка-то была в прошлом веке! Вот только чувствую, что нельзя мне больше. Даже царской водки нельзя. И так-то едва на ногах стою. Хорошо, что это на морском берегу, а не в центре крупного города, где медвытрезвительные службы существуют. И если попаду я в их сети, выйдя на улицу за сигаретами, так и не видать свободы мне до утра, точно. А мне ещё со скалистыми горами надо бы проститься.
     Нет, пойду я дальше. Он пусть сочиняет, а я пойду. Не могу я рисковать собственной репутацией. Да что же, у меня водки нет, что ли? Захочу, так пойду в магазин и куплю её целый ящик! А то и два ящика. Нет, не буду я покупать её. Зачем мне она? И так ноги уже не слушаются, глаза слипаются, тошнит. Водка вся отвратительная теперь. И с каждым годом она всё хуже и хуже. Её и называют-то палёной. Да, пойду всё же... Вот уже иду я. Иду я и оглядываюсь иногда. Мне же интересно знать, что будет дальше. Вот я и смотрю, всё жду чего то, а Франко так и продолжает стоять рядом с камэнярами, в нескольких шагах от них, и описывает весь процесс. Ничего нового, словом. Никаких решительных действий. А всё так же и вдохновляется он прицельными ударами камэнярив о скалу. А дива с ногами, растущими, прошу прощения за напоминание, от ушей, всё так и находится с ним рядом, с рюмочкой наготове.
     «Эх, вот кому бы Прометея-то освободить!» — приходит мне на ум шальная мысль. И всего-то что от него и потребовалось бы: отдать указание камэнярам, куда направить удары молотов своих, какую цель перед собой поставить. Дать им эту конкретную цель — и готово дело, и всё бы пошло как надо. Да зная, что самого прикованного к скале Прометея освобождают, они бы всю в крошки её разнесли! И, может быть, камэняри опередили бы и самого Геракла! Он ещё только готовится к очередному подвигу, а они бы взяли — да и совершили его. Вот так-то запросто, лупя кувалдами о скалу. Хотя бы из элементарного сострадания к мукам бедного Прометея. Ведь он за нас пострадал. Он нам огонь с небес принёс, он всех нас много чем ещё облагодетельствовал, нарушив волю строгого Зевса. Ведь это он как раз и научил людей всяким искусствам, и дал им всевозможные знания, он научил их счёту, чтению и письму. Более того, это Прометей ознакомил людей со всякими металлами, включая туда и золото, и платину, и медь. Он научил их, как добывать все эти металлы в недрах земных, и как после обрабатывать их в кузнечных печах и в мартеновских домнах. Прометей смирил для всех смертных дикого быка и надел на него ярмо, чтобы люди могли воспользоваться силой быков, обрабатывая свои поля. Прометей впряг коня в колесницу и сделал его послушным всякому человеку. Мудрый титан Прометей построил первый в мире корабль, оснастил его и распустил на нём льняной парус, чтобы корабль этот быстро нёс человека по безбрежным морям и океанам. Раньше люди не знали лекарств, не умели лечить болезни, и были они совершенно беззащитны против этих болезней, но пришёл к ним Прометей и открыл он им силу всяких лекарств: трав, корней и волшебных камней. И отступили перед людьми бесчисленные болезни, они научились их искусно врачевать. И вообще, научил Прометей простых смертных всему тому, что раньше умели только боги и титаны, а отныне это облегчало горести и их, простых смертных, трудной жизни, делало их счастливыми и радостными. А мы вот так вот, получается, что абсолютно к нему равнодушны. Никакого сострадания страдающему за всех нас титану! О себе я уж и не говорю, я-то не в состоянии был освобождать самого Прометея, всё-таки я изрядно выпил, едва на ногах держался. Да и не герой я, честно скажу. Я всего лишь простой, беспристрастный, попусту философствующий созерцатель. А вот он-то, сам Иван Франко! Почти вечный революционер! Или даже вечный, уже забыл — его ли это были слова, или же это были слова, изречённые каким-то другим поэтом. Так вот, чем так впустую-то эту скалу разбивать, настоящим делом ему бы занять своих подневольных рабочих. Если уж на то пошло, мог бы и догадаться он провести своих наёмных камэняров чуть дальше — туда, где висит прикованный богами к скале Прометей. Да ту скалу разбивать и приказал бы им. И я хорошо представляю себе, какие бы вдохновенные строки родились в голове поэта, поступи он так! Ведь лупить «оцю» скалу, чтобы освободить Прометея от тяжёлых цепей, разбив их заодно со скальными породами, чтобы избавить титана от невыносимых мук — это вовсе не то что лупить в скалу просто так, неизвестно для чего. И что может быть благородней, чем освобождение прикованного к скале Прометея?
     Так нет, уж куда там. Дождёшься от них. Эстеты, мать их перетак. Декаденты, философисты, интеллигенствующие самовлюблённые пустобрёхи. Я и сам иногда подобно им брешу, брешу о чём-то, на мой взгляд, необходимом для родного отечества с таким самозабвением, что после мне становится стыдно. Ведь в то время, пока я брешу, кто-то метёт улицу или замешивает в чане тесто, чтобы после выпекать из него хлеб в печи.
     Да, на этом берегу делать мне больше нечего. Допил я остатки пива из бутылки. Отвратительное, кстати, пиво, не зря его так настойчиво рекламируют. И должен заметить, что разволновался я не на шутку. Ясное дело — уж больно Прометея жалко. Иду вдоль скалистых гор, а слёзы из глаз так и катятся. Как бусинки катятся они по щекам, и в песок, под ноги падают. Больно на душе. Вину я перед Прометеем чувствую, но не возвращаться же опять к скале, к которой он прикован. Очень слабый я физически. Едва ноги волочу. И дух у меня не тот, чтобы подобные подвиги совершать. Я и в армии-то всё сачка давил, всё за спины, бывало, прятался да прятался. Всё так и норовил в тёпленькое местечко пристроиться. За одну только ночь на портного даже выучился у грузина-ефрейтора Зыкии. Так мне хотелось его тёпленькое местечко занять, что я готов был на всё. И должен заметить, что к утру я уже строчил на машинке, как из автомата. Танковые чехлы иглой трофейной пробивал сходу. Наши иглы не выдерживали нагрузок — ломались сходу. И пригодилось мне это умение, приобретённое за ночь. Утром старшина спросил Зыкию: «Ну, что? Нашёл себе замену?» — «Канешнё нашёл! — радостно сообщил старшине Зыкия и указал в мою сторону. — Вот он атлично умэет шить!» Так и стал я батальонным портным. Замечательная это профессия — армейский портной. Клянусь, просто курортами стали для меня ещё с полгода службы. Бывало, вставлю я иголку в хэбэ солдатское или в простынку драную-передраную, и делаю вид, что работаю, а сам или кемарю в уголочке, чтоб в глаза не бросаться, или телевизор с хроменьким библиотекарем Юрой да с добрым старшиной Симоненком смотрю. А как только шухер какой объявится в казармах, ещё на ступеньках к спальному помещению, так дневальный и предупредит нас громким свистом от тумбочки — и мы врассыпную. Кто куда. Библиотекарь — к столу, писать что-то, у него ручка всегда для этого наготове и читательские карточки. Старшина в каптёрку — к трусам, к майкам, к простынкам, к сапогам и к прочему инвентарю. А я, понятное дело, к «Зингеру» своему. То есть, своей. Это трофейная машинка швейная. Вот зверюга была, так зверюга — жесть пробивала иглой. Усядусь за неё, и сходу строчить. Строчу-строчу. Дежурный на меня посмотрит, бывало. «Ну, что, — спросит мимоходом, — всё строчишь?» — «Так точно, товарищ капитан, всё строчу, — отвечу я дежурному, — всё строчу и строчу. День и ночь, можно сказать, строчу». — «Молодец!» — похвалит он меня, и пойдёт себе дальше. А мне только этого как раз и надо. Я тут же строчить бросаю и скорей к телевизору или опять же на коечку. Глаза слипаются, едва на ногах стою от слабости во всём теле. И ещё посплю до обеда. И после обеда тоже посплю. Или у телевизора опять просидим, пока наши все из парка в казарму не вернутся. Грязные, уставшие, злые. И давай мыться скорее, да воротнички подшивать. А мы чистенькие, сытые, и наглажено у нас всё, и сапоги наши всегда начищены до зеркального блеска. А бляхи на ремнях наших — так и вообще блестят точно золото. Делать-то нам больше нечего, как только и следить за своим внешним видом. Даже надоедало уже иногда вот так бездельничать-то сутками напролёт. Скучно было уже всё это. Всё спишь да спишь, а служба-то идёт. Только и мечтаешь, бывало: «Эх, скорей бы уже дембель, а то ведь совсем тут опустишься, отупеешь от невыносимого этого безделья!» В общем, вреда от меня этой армии было даже больше, чем пользы. Только пожрать вот разве что чего-то вкусненького и любил я сильнее всего остального. Для этого завёл дружбу с ещё одним специалистом из Армении, поваром нашим, ефрейтором Задыкяном. Он нас и мясом потчевал по ночам, бывало, и всякими прочими деликатесами. А мы, неблагодарные, иногда, пообедав, хором выкрикивали, дразня добрейшего этого, между прочим, Задыкяна: «За стол спасибо богу Исааку, а кто готовил нам пожрать, тому...» И далее следовала уж такая похабная непристойность, что мне до сих пор за неё стыдно И всякий-то раз он выбегал с ковшом из кухни и грозил неведомо кому, а мы все смеялись и все были, в общем-то, довольны. Кроме Задыкяна, который подобного оскорбления вовсе и не заслуживал. Да ещё самогона к этому мясу его вечерком, после отбоя, принять бы изрядную дозу, спать-то не хочется ночью, днём выспишься, вот ночью и бродишь как неприкаянный, да покурить бы ещё, да в соседнюю бы с частью нашей деревню Башкировку в субботу или в воскресенье сбегать на танцы. И постараться там хорошенькую бабу снять, хоть на пару часов, чтобы успеть вернуться обратно к подъёму.
     
     Да не могу я прощаться со скалистыми горами, когда вот так то и дело кто-то возникает на моём тернистом пути и своим неожиданным появлением отвлекает меня. Это сбивает меня, не позволяет настроиться как следует на соответствующий лад, чтобы прощание моё выглядело не менее достойно, чем всё то, что я здесь на берегу моря (пусть это всё-таки будет море; хотя бы на какое-то время!) могу наблюдать, благодаря собственной любознательности. Ну, не могу же я в подобной обстановке ещё раз крикнуть, обратясь к ним, только к ним и больше ни к кому на целом свете:
     
     — ПРОЩАЙТЕ, СКАЛИСТЫЕ ГОРЫ!
     
     Наверное, лучше будет всё-таки написать письмо какому-нибудь розовощёкому братишке краснофлотцу, где и попытаться выразить все те чувства, которые лично я испытывал бы, прощаясь со скалистыми горами, если бы я действительно хоть однажды прощался с ними. Да так трогательно и обстоятельно прощался бы, словно это не он, краснофлотец, а я прослужил там достаточно длительное время. Но, увы, всё хорошее когда-то, как известно, кончается. Такова «се ля ви», вынужден констатировать. И вот, представьте себе, что и служба моя тоже закончена. То есть его служба закончена, но я постараюсь донести до читателя сей печальный или радостный факт так убедительно и достоверно, словно не его, а моя служба закончилась. При мысли об этом я волнуюсь, хотя никаких поводов для волнений нет у меня, да и не было никогда.
     Ну, вот и всё. Прощай, родной корабль, прощайте, клипера*, камбузы, верфи, тримараны*, бушприты*, шкоты*, гики*, швертботы* и крутые бейдевинды, прощайте. И марокканские пиратские фелюги* — все прощайте. Да и вы прощайте, братцы мои моряки. Вот и расставаться пора нам, пожалуй. Пора ставить тут жирную точку. Закончен мой славный путь на гребнях волн солёных из любого порта, расположенного выше 40 градусов северной широты в вечном стремлении нашем достичь района пассатов* со средней скоростью 8,75 узлов. Я ухожу домой, я дембельнулся, блин морской, и завтра меня уже здесь не будет. И поэтому я прощаюсь со скалистыми горами. То есть, прощается с ними он, а я ему пишу письмо. О том, как бы я прощался с ними, окажись я на его месте. И пусть это будет настоятельной рекомендацией для всех тех братишек, которым рано или поздно это придётся испытать на собственной шкуре. Пусть они это письмо отксероксят в штабе Мореходства или пароходства своего, пусть размножат это письмо многократно и передают после друг другу как эстафетную палочку.
     Я три года отбарабанил на видавшем виды морском судне, от звонка до звонка. От склянки до склянки, как сказал бы кто из наших братишек, если бы я и вправду был морячком. Жалко, что я не ходил никогда в открытое море. А то я ещё что-нибудь непременно добавил бы в этой вступительной части письма своего, такого веского, основательного, пережитого мной лично и товарищами моими, и такого волнительного, что смог бы довести до слёз какого-нибудь отставного капитана третьего ранга. Или судового механика заставил бы я письмом своим плакать, или старого боцмана, или несостоявшегося юнгу, не выдержавшего первой своей кругосветки на паруснике по элементарной причине — проявившейся в нём вдруг морской болезни, которую он так и не сумел преодолеть. Но они-то, в отличие от меня, всё же ходили под раздувающимися на ветру парусами, хотя и блевали на первых порах, при первой же подходящей для этого качке, но ведь ходили!
     Ходили они по морям-океанам, глотая солёные морские брызги, чёрт возьми! Жаль, что я не ходил в море, хотя я и плавал, помнится, когда-то, плескаясь на берегу, но дальше бетонных волнорезов я не заплывал! Я боялся даже нырнуть, со страхом разглядывая бездонную морскую пучину с прогретых солнцем плит, с которых местные рыбаки удили маленьких жирных морских бычков. И рыбу в море (в реке) я никогда не ловил. В реке, правда, однажды ловил, но так и не поймал ничего, только зря и просидел с удочкой на берегу три часа — и ни одной, хотя бы самой маленькой щучки или плотвички, так и не поймал. Вот я и плюнул на дурацкую рыбную ловлю — и больше её никогда не ловлю. Ни на реке, ни в море, ни на озёрах. Как бы меня ни уговаривали и чем бы только ни соблазняли, лишь бы сманить на ночную ловлю пескаря или карасиков, я с упорством, достойным лучшего применения, не клюю никак на все эти дешёвые приманки приятелей своих. Всех тех заядлых рыболовов, которых и хлебом не корми, а дай им только удочку, да посади их в двухместную лодку резиновую.
     И к морю я никакого отношения, собственно, не имею. Я никогда не жил рядом с морем дольше одного месяца. Всю жизнь мечтал поселиться на каком-нибудь морском берегу, построить домик из ракушечника, виноград посадить рядом с крыльцом. Мечтать не вредно, другое дело — и вправду жить там. Родиться у моря и никогда с ним не расставаться, что может быть соблазнительней подобной судьбы? Но ведь это же нереально. Я так думаю, что вряд ли мне доведётся когда-нибудь жить на самом берегу самого синего во всём мире Чёрного, а более того, какого-то иного моря.
     А северные моря меня не вдохновляют. И никакие, пусть и самые неописуемые, красоты их берегов никогда бы меня не заманили. Хотя, как знать? В жизни всякое бывает — и если бы мне довелось в тех краях родиться, кто знает, как бы всё и обернулось ещё. И, тем не менее, несмотря ни на что, обещанное письмо братишке я написать обязуюсь. Затем и напишу я это письмо, чтобы не так тоскливо было на душе моей от одной лишь мысли, что я не могу с ним никогда по-настоящему, как всякий моряк или житель крошечного приморского городка или посёлка городского типа, расположенного у самого моря, проститься. Согласитесь, было бы странно, если бы я стал прощаться с морем, не живя там и не имея возможности полчаса постоять на его берегу, ощутить вкус солёных брызг его и опьянеть от целебного запаха морских водорослей. И голову потерять от крика неугомонных морских чаек. Но хватит оправдываться. Достаточно уже казнить себя за то лишь, что никогда не был моряком и не жил у моря более одного месяца. Разве я виноват в том, что не родился и не живу на берегу моря? Ну, всё. Больше ни слова об этом, уже пишу.
     Итак, я вам пишу... То есть, я тебе, братишка, пишу это письмо. Я пишу тебе его, братишка, терпеливо сидя за письменным столом у компьютера, но пишу, тем не менее, так, словно и не сижу я перед окном на даче своей, а стою я в это время прямо на берегу моря, у скалистых гор, ощущая острый запах свежих морских водорослей. И мелкие брызги солёной воды, разбивающейся об острые выступы скал, приятно освежают моё оплывшее от бессонницы лицо. И сейчас я с ними буду прощаться, набирая текст письма на клавиатуре своего персонального компьютера. Ещё какое-то мгновение — и это непременно состоится. Вот уже и прощаюсь я в этом письме, которое ты с интересом прочтёшь на досуге, собираясь навсегда покинуть море, если ты некоторое время, оторванный от родной среды, был или вынужден был быть моряком. И тебе куда легче будет навсегда покинуть его и, как и подобает настоящему моряку, проститься с морем. И со скалистыми горами проститься, и с неугомонными чайками, парящими над волной. Словом, со всем, что хоть как-то связано с морем, ты сможешь проститься, если внимательно и добросовестно прочтёшь моё письмо до конца.
     
     ПИСЬМО БРАТИШКЕ
     
     Прощаясь со скалистыми горами навеки, уезжая от них далеко-далеко, покидая их навсегда, братишка, не убивайся ты горько и не бери ты себе в голову ничего дурного, остынь. И знаешь что ещё, братишка, прости ты эти скалистые горы, прости ты их, ради Бога, если в чём-то виноваты они перед тобой. Вот просто стань перед ними на колени, братишка, не стесняйся своих нежных чувств к этим горам — и так и скажи им: «Простите меня, скалистые горы, за всё меня простите, и прощайте, прощайте навеки, горы скалистые. Всё, покидаю я вас. Поездом от вас уезжаю, самолётом улетаю, в машине еду автостопом, на лошади скачу верхом, верхом на верблюде еду от вас. А коли нет ничего, так и пешком уйду. И буду, как прежде, в тундре жить, оленей пасти буду, свиней буду растить, на комбайне хлеб убирать буду, или у станка буду стоять, или детей воспитывать буду.
     И моря никогда больше не увижу я, вас не увижу, боцмана своего Карацюпу не увижу, Саньку Скворцова не увижу, Петьку Рябова, тоже не увижу, никого-никого из них никогда больше я не увижу. Прощайте горы, прощайте».
     Произнеси всё это — и уходи быстро-быстро, не оглядываясь, скорее, ради Бога, уходи. Бескозырку под мышкой зажав, уходи, братишка. А не можешь идти, так отползай, только тоже быстро, чтоб высокой волной тебя всего с головой не накрыло, чтоб запах водорослей долго-долго ещё тебя преследовал, а крики чаек всё затихали и затихали чтоб, по мере отползания твоего от гор скалистых, от шума морского, от товарищей твоих боевых. И не плачь ты, братишка, держись. Зубы сцепи, братишка, и держись. Из последних сил держись, братишка. Ведь ты моряк, братишка? Ведь ты и вправду, братишка, моряк?
     А моряк, братишка, сам знаешь, не плачет. Его хоть убей, а он всё равно не заплачет. Ведь, правда, Мишка? То есть, правда, братишка? А тебя не Мишкой ли звать случайно? Признайся, братишка, ты же — Мишка? Или ты не Мишка?
     Стоп! А почему это, как моряк, который не плачет никогда, а всё крепится и крепится, намертво стиснув зубы — так сразу он и Мишка? Я вот, к примеру, тоже не плачу, и зубы так иной раз стискиваю, что дёсны болят, но я ведь не Мишка. Да, я моряк, братишка, но я не Мишка отнюдь. А ты меня пока ещё не знаешь? Совершенно? И не встречал никогда? И не слышал обо мне ничего? А, знаешь, я тебе на этот счёт вот что скажу, было бы довольно странно, если бы ты меня знал. Ведь мы с тобой в морях не ходили, иваси из сетей на палубу мы с тобой не вываливали, в одном и том же кубрике не встречались ежедневно и еженощно, до тошноты уже. Так откуда бы тебе и знать меня? С какого такого рожна? А я тебе вот что ещё, пожалуй, сообщу; ты уж извини меня за откровенность и не обижайся, пожалуйста. Ведь я это от чистого сердца тебе, без всякого злого умысла и без всякой задней мысли, заметь. Вот я не знаю, какой ты сам-то моряк. Может быть, и так себе — одна лишь видимость. А вот я — ещё какой моряк. Я, Мишка-братишка, моряк с большой буквы, из всех моряков самый морячный моряк я. Вот как! Уж прости ты меня, но правда есть правда. И крыть тут нечем. Да теперь-то уж точно таких моряков и днём с огнём не найдёшь. Я так считаю, поскольку пишу тебе это письмо, никогда не прощавшись со скалистыми горами, но откуда-то зная всё это. Ума не приложу, как получилось, что я умею это делать так, словно я и вправду служил на флоте все три года. Но я не служил там ни одного дня. Клянусь тебе. Увы, не моряк я, судя по военному билету хотя бы, но я ведь не плачу, вот так среди бела дня, на глазах у всех читателей — нет, зрителей! — прощаясь со скалистыми горами. Хотя я и не Мишка, можешь убедиться в этом, взглянув в мой паспорт, но я тоже не плачу так же, как и Мишка не плачет. И Мишка не плачет, и я, глядя на него, тоже не плачу, братишка. Прости, Мишка, что я довольно нагло со своей стороны всё братишкой тебя называю, но ты ведь не плачешь, когда со скалистыми горами прощаешься, значит и ты тоже, как и я и как и все остальные, настоящий моряк.
     Я вот, может быть, и не был никогда настоящим моряком, это я так наплёл тут тебе всякого с три короба, братишка, а ты уж прямо и уши развесил, веря каждому моему слову, но я точно знаю, что ни один моряк, братишка, не заплачет, прощаясь однажды со скалистыми горами. С морем прощаясь, с чайками морскими, с товарищами своими боевыми прощаясь, с палубой корабля боевого, с камбузом, с коком и с капитаном, который всегда был под боком. А как пришла пора прощаться уже, так он и пропал куда-то. Никогда он не заплачет: ни братишка этот, ни пропавший куда-то капитан его. Никто из всей команды не заплачет. А кто, собственно, плачет-то? Он плачет? Или она плачет? А может, оно — ещё такое маленькое, а уже плачет? Это родившееся на море морское дитя. Ему три дня от роду, а оно уже плачет прямо с соской во рту. Соски ему мало, наверное, вот оно и плачет, прощаясь с морем. И заботливая мама выносит его на берег, покидая слишком тесную для них теперь палубу корабля, где оно появилось на свет. Только появилось — и уже, пожалуйста, плачет, прощаясь и со скалистыми горами, и с морем, и со всем остальным.
     Ну, прямо все плачут сейчас. Даже зрители, и те — плачут. А вот мы так и не заплачем. Ты, я, он, и вот он ещё, один братишка наш, тоже не заплачет. И Мишка, понятное дело, тоже никогда не заплачет. И Санька Скворцов, глядя на Мишку, не заплачет. И боцман Карацюпа, ясное дело, ни за что не заплачет. Ну, никто из нас не заплачет, как бы туго нам ни было. Ни моряки, ни рыбаки, ни морячки, ни пацаны поселковые. Никто! Только один старшина Митрофанов и плачет. Плачет почти в гордом одиночестве. Смотреть на него противно. Ну, чего он нюни-то свои распустил? Весь прямо обсопливился и обслюнявился. Фу, какая же гадость — эти ментовские сопли! Даже мне неприятно за ним наблюдать. Ну казалось бы, старшина, коммунист бывший, так ведь по идее-то он твёрже железа должен быть, крепче легированной стали, а он плачет. Да что же это такое? С каких это пор наша милиция стала вот так откровенно на глазах у публики рюмсать? Ведь она не рюмсать обязана, а с преступностью бороться. А она рюмсает. Нет, это просто в голове никак не укладывается. Ну, прямо голова кругом идёт, когда вдруг вижу я перед собой плачущего старшину Митрофанова. До чего же докатились мы! Просто стонать от ужаса хочется мне, глядя на плачущих ментов.
     Но меня успокаивает одно обстоятельство: я знаю, что Митрофанов не потому плачет, что прощается со скалистыми горами. Да что они ему, эти горы скалистые, волны морские, чайки неугомонные, ласточки стремительные, брызги солёные, медузы киселеобразные, килька тощая, камбала плоская, кок Нюра смазливая, моторист Санька Скворцов безутешный? Да плевать он на них всех хотел по большому счёту! А плачет старшина Митрофанов потому, что служба его и опасна и трудна, и не даёт она ему никакой передышки. Ведь если кто-то кое-где у нас порой честно жить не хочет, так Митрофанову и доводится вести с такими негодяями незримый бой. Всё, как и полагается, как и назначено ему нелёгкой его судьбой ментовской. Но не я же ему выбирал её. Он же сам её на свою филейную часть выбрал. А теперь вот плачет. Трудно ему, видишь ли. А кому не трудно сейчас? Всем трудно. Но никто же не плачет по этому поводу.
     А ведь и вправду Митрофанову тяжело как никому другому. Ещё бы, как только проснётся он, так сразу и в бой. И это ежедневно: бои старшины с населением посёлка продолжаются с раннего утра до глубокой ночи. Как сейчас. Остальные граждане спокойно жуют или мирно подрёмывают, а старшине приходится бросать свой пост на станционном буфете и бежать сломя голову туда, не знаю куда. И разбираться там, понимаешь, со всякими подонками, аферистами, бандюганами или жуликами. На кого ещё нарвёшься сгоряча. Тут выбирать не приходится. А как сигнал поступил, так и беги: проверяй, понимаешь, задерживай, в участок тащи, допрос учиняй. А бегать старшине с каждым днём всё труднее и всё опасней. Он и ходит-то с большим трудом. Вон он какое пузо отъел на казённых харчах, да опять же ещё — где сальца кусочек перепадёт Митрофанову, а где и борща тарелочку возьмёт кто-нибудь да и нальёт ему. Ну, а к борщу и стопочку одну-другую сам Бог велел поднести. Вот на этих-то жирных борщах да всяких прочих разносолах как раз и наел Митрофанов внушительную ряху свою. Уже и в паспорте она не помещалась бы в привычном формате. Обычные три на четыре — это не её габариты. Ей бы все шесть на двенадцать. Или хотя бы четыре на шесть.
     Впрочем, к чёрту его, в самом деле — этого жирного борова, старшину Митрофанова! Не стоит он того, чтобы авторам ломать об него копья своих перьев. Продолжу письмо своё. Прости, братишка, что отвлёкся я. Вот так всегда у меня получается. Как говаривал, бывало, отец мой: «Лез-лез по лестнице, а упал з драбыны». Ну, в самый ведь корень он зрил. То и дело на этой мысли ловлю я себя. Но продолжу письмо своё.
     А мы, прямо тебе скажу, братишка, даже если мы с тобой и тонуть будем, всё равно мы не заплачем. Как бы лихо нам ни было, но слёз от нас никто не дождётся. Все утонут, только мы одни с тобой и выплывем, потому что мы держались. И мы не заплачем, зная уже, что нам удалось спастись. Даже счастье, способное кого угодно прослезить в одно мгновение, не выжмет из нас слёз.
     «Плакала берёза...жёлтыми листами, плакала осина... горькими слезами» — доносится из-за стены. Какие отвратительные голоса у них, а слова-то какие отвратительные! Не знаешь, что и отвратительней: слова или голоса. Такое убожество. Да где же я, собственно, на загородной даче или в городской квартире? Некоторое время, насколько помню, был я на даче, а оказался в квартире? Странно, когда же я успел вернуться? Поездом или автобусом? Или я ещё не выезжал на дачу? Неужели и вправду не выезжал? Но начинал-то я писать письмо братишке на даче! Это я точно помню. Да-да, как раз ставня на окне с крючка оборвалась. Да так грохнуло железом в стену, что я вздрогнул, подумав Бог весть что. И в комнатных тапочках вышел на улицу, а там такой снег валит, что не приведи Господь. Один тапочек с ноги я сразу потерял. Ноги у меня тотчас замёрзли. Ставню закрыть я не смог, как ни старался, потому что и руки замёрзли. А тут и второй тапочек слетел и затерялся в снегу. Вернулся я в одних носках. Хорошо хоть — не на босу ногу. Ну, просто идиотизм какой-то! Как можно так рисковать собственным здоровьем? Слава Богу, хоть не заболел. Догадался тотчас водки выпить, почти стакан одним махом — и уснул через полчаса, когда по телу тепло разошлось. Это меня и спасло от простуды.
     Но откуда эта песня? Не иначе, как от соседей. Нет. Я лежу на том же диване, куда прилёг отдохнуть после нескольких часов работы с текстом письма братишке. Всё-таки я у себя на даче. Просто я спал — и проснулся вдруг. Тогда почему я слышу дурацкую песню? Кто эту чепуху слушает? Неужели это можно слушать? Что случилось? На даче я не должен был слышать ни звука; телевизор я выключил, а соседей рядом нет. Никого нет. Лишь я один на три километра в округе. Кто же слушает этот бред? О чём они поют? Ах, это телевизор! Да — это он. Точно! Я забыл его выключить и уснул. Так вот в чём дело. А я-то уж грешил на соседей своих, которые, кроме этой чепухи, ничем другим не интересуются. Просто глупость какая-то — это жалобное нытье женоподобных мальчиков, которых они то и дело слушают, включая такую белиберду на полную громкость.
     И кто это всё сочиняет и сочиняет? Ну, какой же дурак пишет все эти пошлые, совершенно не точные строчки? Ну, почему это они плакали? Уж не самой ли Рубальской принадлежат эти стишки? Все эти песенки она извлекает из себя,словно несушка — куриные яйца: к любому мало-мальски пробренчавшему рядом звуку. Наверняка там был мелкий осенний дождь, и частые капли воды стекали вниз по веткам, и висели на этих ветках как бриллианты на ожерелье, переливающиеся в солнечных лучах, пока не срывались в траву.
     А вот и наши денежки плакали, — вдруг приходит на ум неуместная совершенно в данном контексте мысль. Боже мой, как же они плакали! — восклицаю я, рассматривая своё кислое лицо в зеркале. Ну, просто все сбережения! Не плакали, а рыдали горькими слезами во всех частных и государственных банках. И плакали, рыдая, также наши акции и облигации, и диведенды, и банковские проценты плакали, и заём плакал, и ваучер взял вдруг, да и зарыдал неподдельными, горькими-горькими слезами. Скупал их да скупал у населения автор, надеясь обеспечить собственную старость, а когда накупил этих ценных бумаг уже несколько десятков — так собственными руками и отдал их многообещающему «Инвестпрому». Там они и затерялись в одночасье. А ведь проценты его долгов кредиторам росли. И включённый кем-то счётчик работал всё это время, пока автору приходилось даже скрываться от преследующих его людей у ближних и дальних родственников. То на деревне, то на даче. Вот и накручивал этот счётчик немыслимые проценты, несмотря на полное отсутствие каких-либо финансовых поступлений в семейный бюджет. И настроение автора заметно портилось. Вот так и все мы скоро заплачем, как...
     Но не плакала же берёза, и не плакала осина в середине осени, согласитесь. Да и с чего бы им плакать в это время года, когда они только набрались сил, налились соками, готовясь пережить очередную зиму? И берёзы, и осины просто были мокры от постоянных дождей. А плачут берёзы и плачут осины где-то в конце или же в середине марта. Всё тут зависит во многом от погоды. Если весна ранняя, берёзы плачут уже в то время, когда ещё лишь активно всюду тает снег, и появляются, наконец, в лесу островки пожухлой с осени густой лесной травы. И оголяются также редкие пунктиры чавкающих под ногами лесных тропинок, чуть позже, в весенне-летний период разбегающихся в разные концы, но все до одной ведущие прямиком к дачам.
     Впрочем, ты прости меня, братишка, что я опять, уже в который раз отвлёкся от главной темы своей, от письма, которое ты сейчас же и прочтёшь, как только я его закончу излагать на листике подвернувшейся на глаза бумаги. Так вот, дай мне слово, что ты его прочтёшь, перепишешь это письмо двадцать раз подряд, слово в слово, и строчку за строчкой. Да и разбросаешь в почтовые ящики соседних домов, чтобы и они, в свою очередь, эти письма тоже переписали, столько же, сколько и ты их переписал. И чтоб те, кому эти письма попадут в руки уже по второму-третьему и так далее кругу, в свою очередь, переписав эти письма тоже по двадцать раз, так же, как и ты, разносили их по соседским почтовым ящикам других домов, расположенных на другой улице. И, таким образом, все эти письма, написанные сначала мной, а после уже и вами всеми, пусть кочуют из одних ящиков в другие ящики, из города в город, из одной страны в другую страну. И пусть они вот так день за днём, год за годом, переходя из одних рук в другие, весь мир облетят. И пусть это будут такие же письма счастья, одно из которых я в своё время выбросил, не дочитав до конца, поскольку сразу обнаружил в нём так много ошибок, что решил про себя, что кто-то из соседей, должно быть, перепутал адреса или таким странным образом прикалывается. Пытается меня разыграть, проверить на вшивость: клюну я на его дешёвую приманку или не клюну. Я это письмо порвал тотчас, как обнаружил там пять или шесть ошибок в одном слове. И выбросил. Нет, не порвал, кажется, я его. Да-да, не порвал — точно. Я это странное письмо так и выбросил, прочтя лишь первую строку. Или в середину письма заглянув. А, может, я в нём конец прочёл? Честное слово, запамятовал. Ах, да — ну, точно, так всё и было. Я его вовсе даже не выбросил из зловредности характера — а как иначе можно объяснить мой дурацкий поступок? Я это идиотское письмо сунул в другой почтовый ящик, рядом с моим ящиком. Благо, рядом никого не было. Вот я это письмо счастья и сунул в первую попавшуюся мне на глаза щель почтового ящика. Вот пусть и они обрадуются, получив, наконец, не только счета за квартиру, но и письмо наконец-то. Ну, хоть какое-то! Я когда обнаруживаю в почтовом ящике конверт, даже вздрагиваю теперь от неожиданности. Увы, никто мне не пишет. Мама когда-то писала, часто писала, подробно, но она умерла — и теперь любой конверт в моём почтовом ящике меня пугает. Представляю себе и их разочарование с первой прочтённой строчки этого дурацкого письма, сообщающего о каком-то счастье, которое возможно только в том случае, если весь этот бред растиражировать. А ведь достаточно одного взгляда, чтобы сразу сообразить, и кто эти глупости сочинял, и зачем вообще подобные письма расходятся по свету.
     И вот я решил что-то подобное написать, чтобы и моё письмо братишке так же, как и то, которое я подбросил соседям, ходило бы по всей стране. И чтоб все люди, от мала до велика, его переписывали и переписывали, миллионы раз переписывали одно и тоже. А, переписав, подбрасывали соседям своим в почтовые ящики. И чтоб всё больше и больше появлялось в моём письме братишке ошибок, и чтобы всё меньше и меньше оставалось там расставленных мной знаков препинания, многоточий, вопросительных и восклицательных знаков, разрывов между строчек, переносов, кавычек. И в конце концов чтобы вдруг и обнаружил я это письмо опять в своём почтовом ящике. Это было бы для меня очень приятным сюрпризом. Пусть даже в таком изуродованном виде обнаружил бы я собственное письмо братишке, что чисто машинально не стал бы его читать внимательно, как газету. Путь и подумал бы я сгоряча, что это опять то же письмо счастья, которое я кому-то подбросил однажды, поленившись с ним как следует ознакомиться. Как же всё-таки приятно было бы узнать хотя бы одну собственную строчку в тексте!
     
     А вот ты скажи мне, братишка, а были ли вблизи от тебя какие-нибудь скалы? Не отдельные, расположенные сами по себе, редко попадающиеся на глаза, а настоящие, как в той песне, которую ты, наверняка, и сам напевал: были ли они с тобой рядом, эти скалистые горы? Располагались ли они за спиной твоей, братишка? Прощаясь со скалистыми горами, можно заплакать. И этого не надо стесняться. Это так естественно. Настоящего моряка, прощающегося со скалистыми горами, слёзы только украшают. Все ли наши там плакали, когда с ними прощались? Вот ты, к примеру, плакал, когда прощался с горами? И если ты не плакал, то почему? Вот скажи мне — только честно, почему ты не плакал, прощаясь со скалистыми горами? Ну, что же ты молчишь, ну скажи мне! Скажи, ты не плакал? Или плакал? Если не плакал, так сейчас-то хоть поплачь. Ну, умоляю тебя, поплачь. Поверь мне, тебе сразу легче станет. Я уже почти заплакал однажды, прощаясь со скалистыми горами, но мне помешали как следует с ними проститься. Я не буду напоминать тебе, кто мешал мне сделать это искренне, не стеснясь собственных чувств. Зато после ходил я под таким кайфом, словно забористых колёс наглотался или ширнул в вену изрядную дозу наркоты. А ты ширял в себя когда-нибудь дозу? Ну, хотя бы из простого любопытства. Если не ширял — так поплачь, эффект будет примерно тот же. Уверяю тебя, братишка. И с этого времени ты всегда будешь плакать, когда придёшь прощаться со скалистыми горами, хотя бы ради того, чтобы ещё раз почувствовать этот ни с чем несравнимый кайф, который можно испытать только от слёз, вызванных прощанием со скалистыми горами.
     
     «ПРОЩАЙТЕ! О, ПРОЩАЙТЕ, СКАЛИСТЫЕ ГОРЫ!» — воскликни же ты, наконец, набрав в грудь воздуха и глядя на скалы глазами, мокрыми от слёз. Прощай, милая Люся, сестричка наша в белом халатике и в замызганных шлёпанцах на босу ногу. И ты, Нюра, прощай. И ты, Клава, тоже прощай. Прости, что даже не обещал писать тебе, адресочек у тебя не попросил, номер телефона твоего не помню. Я ведь боялся, Клава, признаться тебе, что почерк у меня отвратительный, и всё равно ты ничего не поймёшь из моего письма, если я его тебе когда нибудь всё-таки решусь написать. Но как я его напишу, Клава, если не знаю даже твоего точного адреса и не помню ни твоей фамилии, ни отчества! Для меня ты просто симпатичная девушка Клава из дома отдыха на пляже Аркадия, где я отдыхал когда-то, и ты мне делала какие-то процедуры. Кажется, это был массаж. Боже, какой же это был массаж! Я не чувствовал в этот миг своего тела, так мне удавалось расслабиться от щекотных и слегка холодящих манипуляций на шкуре своей и на хрящиках спины, производимых твоими сильными, приятно пахнущими руками. Ты так и осталась в памяти моей Клавой из дома отдыха, так же, как и я для тебя, должно быть, остался просто каким-то братишкой, отдыхающим в этом чудном санатории. Даже не Мишка я для тебя. Братишка — и всё тут. И таких братишек были у тебя тысячи. И ни одного не вспомнить тебе, хотя все они и прошли через твои руки. Прощай же, Клава, прощай. И ты тоже прости меня, если сможешь. А трёшку, занятую у тебя на обратную дорогу, я тебе, Клава, обязательно верну. С первым же почтовым переводом и вышлю. Если деньги появятся у меня... Не всё же мне быть безработным, безденежным, неустроенным. Так что ты там даже не переживай по этому поводу. Верь мне, Клава. Ну, не поминай лихом меня.
     Ребята, подвиньтесь, пожалуйста. Ну, здорово, пехота! Ах, да вы — танкисты, как я погляжу. Ну что, броня крепка и танки наши быстры? Здорово танкисты! Слышь, друг, дай-ка мне докурить твою папироску. Ну, поехали уже. Чего стоим-то? Эй, шофёр, заводи-ка свою колымагу! Втыкай скорость, и поехали!
     Ах, скалистые горы... Прощайте же, скалистые горы, прощайте! Как мне трудно будет без вас. Смогу ли я жить, не видя вас перед собой, не слыша бьющих о берег волн ваших, крика чаек над головой своей не слыша, не чувствуя ноздрями дивный запах морских водорослей и морской рыбы.
     
     Так вот, я продолжу своё письмо. А ты обязательно прочти его, братишка, не поленись. Только до конца прочти, наберись терпения, не откладывай на завтра то, что можешь прочесть сегодня. Ведь это письмо про всех нас: и про тебя, и про меня, и про Мишку, и про всех других братишек наших. Знаешь, братишка, прощаясь с чем-то очень им дорогим, все они обязательно будут плакать, даже десантники плакать будут, купаясь в фонтане у ВДНХ или в парке имени «Горького» в прудах купаясь. И пограничники изрыдаются все до одного. И танкисты с мокрыми от слёз глазами танки водить не смогут, в рычагах запутаются. Аартиллеристы заплаканные мазать начнут, по своим же объектам пальбу вдруг откроют, даже собьют что-то.
     А вот моряк, братишка, он всё равно не заплачет. Его хоть ты убей, но ни единой слезинки из глаз его не выжмешь. Он только зубы крепче сожмёт — да так и будет стоять этот морячёк со стиснутыми намертво зубами. До тех пор, пока вся кровь из него до последней капли на сырую землю не стечёт. Пока всё тело его пулями вражескими не будет прошито насквозь, в решето. Пока волной его не накроет всего с головой. Пока не захлебнётся он в солёной морской воде. Пока не сгинет он в страшной морской пучине. Вот такой он — настоящий моряк, братишка.
     И знаешь ещё что, братишка, не держи ты зла на них, на эти самые на горы скалистые, прощаясь с ними. И не вспоминай ты о них, ради Бога, ничего плохого. Всё плохое забудь, оставь здесь, на скалистом берегу, на маленьком пятачке запущенного дикого пляжа, среди острых утёсов и облизываемой бесконечными волнами гальки морской. Только всё самое хорошее и помни о них, братишка, и не забывай ни одной, пусть и самой ничтожной детали, и храни ты их в сердце своём до конца дней своих. Слышишь? Нет, скажи мне — слышишь ли ты меня? Не молчи, братишка, хоть слово скажи мне. Слышишь? Ну, хоть знак мне подай с этого берега, знакомый только мне и тебе — слышишь меня или нет? Бескозыркой помаши мне, братишка, если слышишь меня. А может, снятым с брюк ремнём матросским вместо флажка помаши, круг им в воздухе перед собой сделай. Слышишь ли ты меня?
     В общем, так скажу я тебе, братишка, если забудешь ты хоть что-то, хоть самую ничтожную деталь какую-то, скажем водоросль, забившуюся меж скал. Или медузу забудешь, раздавленную твоим ботинком, или гряду пёристых облачков, провисших над этими самыми скалами, последний лучик заходящего солнца, пробивающийся оттуда же — так я сам тебя, братишка, вот этими вот... Тут автор отрывает от бумаги тяжёлые кулаки свои. В одном из кулаков зажата меж пальцев ручка, которой он и пишет всё, что приходит на ум ему. И лицо автора бледнеет от настоящего, неподдельного гнева, который автор в этот миг испытывает ко всем тем уходящим на дембель морячкам, которые хоть в чём-то могут в этот момент с ним и не согласиться. Если они не посчитают нужным проявить такие же в точности чувства по отношению к скалистым горам, с которыми им когда-то и вправду придётся прощаться. Если кто из братишек не уверен, что надо запомнить их на всю жизнь. Куда бы впоследствии ни забросила их судьба. И где бы только ни довелось им коротать остаток дней своих, и как бы ни была жизнь их тяжела и безрадостна, они непременно должны беречь в своих сердцах эти горы скалистые. Беречь и любить эти волны, с шумом набегающие на берег, дробящиеся на миллиарды брызг, освежающие душу и тело, неугомонные.
     Но сейчас-то, вот так стоя на берегу, без слёз, трогательно прощаясь с ними, дотошно фиксируя в сердце каждую в отдельности, от самой ближней до самой далёкой, которую почти и не видно уже в наступающих сумерках. И все их вместе фиксируя: тоже от самой первой, расположенной под ногами, до самой-самой последней, едва маячащей почти за самым горизонтом, но так, чтобы все они были видны одновременно, все — до одной. Чтобы впоследствии по возможности вызывать в памяти и запечатлевать образ их, этих самых скалистых гор, так же в точности, как и сам автор, и на бумаге, и в музыке, и на холсте, и в скульптуре, кто на чём, словом.
     — Так вот, братишка, если ты и после этого не проявишь подобных авторским чувств, тогда...Тогда, братишка, я просто уничтожу тебя, задавлю собственными руками — вот этими вот, вот так вот... — хотя и шёпотом, но все же вслух и с возвышенным чувством произносит автор в исступлении, в забытьи.
     В искреннем гневе он так страстно разжимает пальцы, что при этом роняет ручку на пол.
     — Вот этими самыми, вот так вот, — продолжает автор не шёпотом, громко, гневно тыча в воздух перед собой кулаком, в лицо воображаемого героя своего очередного словоизлияния. И так громко и гневно произносит всё это автор, с таким азартом, что его могли бы услышать соседи, если бы не находился он как раз на своей загородной даче. И этот автор, между прочим, я сам же, собственной, так сказать, персоной. И он без грима и без текста в руке. Я наблюдаю за ним — самим же собой! — откуда-то сверху. С вертолёта или с вершины скалы. Или, как будто мне всё это снится. То есть, нет — я вижу всё это собственными глазами, но не могу догадаться, откуда вижу. То ли с небесной высоты, то ли лёжа на диване ногами к тёплой стене печи. И как будто этот братишка, который как раз, может быть, и стоит в это время на том берегу. Ну, о коем идёт речь, может вдруг и вправду он его услышит, и даже приветливо помашет автору в ответ специально ради такого случая снятой с головы бескозыркой. Ясное дело, что, опять увлёкшись своим, временами просто неудержимым лиризмом, автор уже в который раз теряет над собой всякий контроль.
     Но тут он приходит в себя, и, оглядев все вокруг внимательней, автор замечает, что ручки в его руке нет. А, стало быть, ему нечем продолжать своё письмо, обращённое к какому-то из братишек. Может быть, это тот же Мишка, о котором была речь, а, может быть, это боцман Карацюпа или моторист Санька Скворцов. А может, это Виктору написал автор письмо? Самому главному герою нашего сценария как раз и адресовал он его, подписав в уголке на конверте: «Виктору лично в руки»? И как только фильм закончится, он это письмо ему и вручит в какой-нибудь соответствующей подобному случаю торжественной обстановке? Ну, скажем, это произойдёт в Доме кино, где автор, наконец, и познакомится с самим Грусманом. Или (к чёрту Грусмана!) он вручит это письмо герою своему на берегу, когда рыбаки будут спускаться по шаткому трапу после очередного возвращения с моря? Неужели он на это решится? Ведь это что же тогда получается? Выходит так, что он, совсем как и пушкинская Татьяна, вот прямо написал сейчас, сел и написал письмо этому мудаку, у которого всё в порядке, и, может быть, он ещё покажет себя и с самой лучшей стороны. То есть, и в нём, возможно, какие-то отрицательные качества, которые, если честно, автора устраивают даже больше, чем качества положительные. Вот автор герою своему это письмо и написал, и теперь он будет ждать от него ответа на это письмо. А чтобы герой обязательно ему ответил, автор на конверте голубка пририсовал, чуть повыше того места, где конверт слюной склеивается. И написал собственноручно: «Лети с приветом, а вернись с ответом». «Боже, какая же во всём этом банальная сентиментальность!», — думает сейчас автор, когда дело им уже почти сделано. Когда написанное письмо заклеено, адрес на конверте указан. Этот адрес довольно прост. Он звучит так:
     
     «БОЛЬШОЙ УЛОВ. МОРЕ (РЕКА). ГЛАВНОМУ ГЕРОЮ СЦЕНАРИЯ, ВИКТОРУ».
     
     Может, что-то ещё добавить следует? Или, может быть, исправить что-то надо? Ну, зачеркнуть, к примеру, эту подпись дурацкую: «Лети с приветом...». Он же не смазливая поселковая девочка, не подросток прыщавый, чтобы такую чепуху приписывать на отправляемых письмах. Это девочки в гетрах выше колен, поклонницы «Тату» и «Мумий тролля» всяких голубков на конвертиках пририсовывают, когда сочиняют трогательные послания своим кумирам, любовные всякие признания пишут им, стихи собственного сочинения высылают им, где в одном слове сразу восемь ошибок можно обнаружить, зато они так искренни и так непосредственны. Эти авторы прямо к себе в постель приглашают своих кумиров. И почему-то хотят завести от них ребёночка. Любая девушка почитала бы за счастье, иметь ребёночка от кумира своего любвеобильного сердечка. Ну, так что же, всё-таки закрасить мне этого голубка, и надпись рядом с голубком зачеркнуть? Или же старый конверт сменить на новый, ещё не испорченный сентиментальными глупостями? И чтоб больше никаких сизых или белых голубков? И никаких больше надписей чтоб, ни внизу, ни сверху? Хорошо, я согласен, глупо повторять свои ошибки. Тем более, автору данного сценария. Согласитесь, это было бы вдвойне глупее: дважды наступать на одни и те же грабли. Но где же ручка? Ну, где она? Где?
     И, бубня всё это себе под нос, автор суетливо ищет, ищет пропавшую ручку и на столе, и на диване, и на печке, и на подоконнике, и в шкафу. Везде, где только можно, ищет он её, да всё никак не находит. И он уже в отчаянии. Ведь эта ручка нужна ему просто как воздух. Без ручки он, представьте себе, в этот момент не представляет своей дальнейшей жизни. Жизни на даче, разумеется. Ну, что же ему делать и где ему искать эту чёртову ручку? Ведь из-за её отсутствия вся жизнь у автора просто кувырком! Он не имеет возможности продолжать писать, и это для него — катастрофа! Дело в том, что компьютер опять почему-то завис. Это иногда случается с ним. Всё-таки, обходиться трудно, имея даже самую навороченную технику. Но ручки нет! Просто зла на неё не хватает! Ну, где же, где эта ручка?
     И тут автор, кряхтя от напряжения, наклоняется. Может быть, она где-то там — внизу? Может быть, она на полу. И, ползая на коленях, автор продолжает искать свою любимую ручку на ковре, расстеленном поверх линолеума, под столом, под креслом, под диваном, под шкафом, под холодильником и под самодельным умывальником. И, наконец, к несказанной радости своей, как раз там он её и обнаруживает. И автор судорожно подбирает укатившуюся от него ручку под этим сбитым из заструганной и отшлифованной наждачкой доски умывальником, и с ручкой уже в руке он вновь усаживается за стол, где чего только и нет, не считая рукописей, разумеется. Там и раскрытые посредине словари, и не прочтённые пока ещё им книги, и старые, давно прочтённые газеты, и тарелка с обглоданными куриными косточками, и горка апельсинной кожуры, и пачка сигарет, и пепельница с горой в ней окурков, и даже серый персидский кот. Этот котяра совершенно спокойно пристроился на книгах и газетах, рядом с монитором, рассматривая его с таким любопытством, словно в нём затаилась лакомая для всякого кота серая мышка.
     С этой ручкой в руке успокоившийся автор хватает первый попавшийся на глаза лист испачканной свиным жиром бумаги и продолжает быстро-быстро записывать, боясь упустить хотя бы одну из пришедших на ум ему мыслей.
     
     Всё, не будем мешать автору. Служенье Муз не терпит посторонней суеты. Поэтому потихоньку на цыпочках выйдем из его прокуренной душной комнаты, пройдя в полупустой зрительный зал, где и усядемся опять в кресла свои, стараясь никого рядом особо не беспокоить. Чтобы оставшиеся в зале зрители имели возможность досмотреть этот замечательный, между прочим, фильм. Фильм, в котором он столько всего накуролесил, до конца оставив вдохновенного автора наедине с его бумагами. Со всеми этими рукописями, с прочтёнными и непрочтёнными газетами, с книгами, со словарями, с остывшим кофе в чашке, стоящей на столе среди бумаг и книг, с дымящей сигаретой, упавшей из губ на пол и прожёгшей ковёр под ногами.
     Уйдём в уголок, и даже в щёлочку не будем за ним подсматривать. Всё-таки неудобно.
     
     А в это время, пока я, увлёкшись животрепещущим эпистолярным жанром, писал письмо неизвестному мне братишке, Нюра скупо целовала Саньку в щёку. Их любовь ещё не так сильна но она уже есть; она уже возникла меж ними. Она вспыхнула вдруг так ярко, что в это трудно было поверить, внимательно следя за ходом разворачивающихся в сценарии событий. Но она всё же осветила их лица своим благородным трепетным светом. И этого трудно не заметить. На это невозможно не обратить внимания любому из сидящих в зале зрителей, кинокритиков, всей съёмочной группе, и даже самому автору сценария. Это было бы просто нечестно ни со стороны автора, ни со стороны того же режиссёра, который все эти сцены, как раз с этой благородной целью, и монтировал, и сшивал, и склеивал в одно целое. А после он ещё и втюривал, и впендюривал их в широкий прокат. Заодно с продюсером. Но как бы там ни было, во всём этом столько ещё целомудрия, искренности и несколько даже юношеской угловатости, что невозможно глядеть на это без лёгкой грусти. Эта трепетность при каждом прикосновении кончиками пальцев одной руки к другой руке, этот блеск восхищённых глаз, и это мелкое дрожание целомудренных губ, и явное желание хоть что-то сказать ласковое, нежное — во всём, безусловно, была меж ними только любовь.
     Она — большая, чисто классическая, ещё ничем и никем не запятнанная, прекрасная в каждом проявлении своём, всепроникающая, всё себе подчиняющая. Ну, словом, если сказать откровенно, без всяких там сюсюканий и без соплей, они ещё и не спят даже, а только целуются взасос, хотя всё уже для себя окончательно решили, раз и навсегда. Они хотят быть вместе до гробовой доски. Оказывается, герой наш второго плана, моторист Санька Скворцов, давно был тайно влюблён в девушку Нюру. Ещё со школьной скамьи. В первом классе он облил её всю с ног до головы: и фартук её, и коричневую школьную форму, и руки её, и ноги несмываемыми фиолетовыми чернилами, чтобы она, наконец, обратила на него внимание. Но она тогда очень на него рассердилась, она пожаловалась учительнице, а учительница, долго не раздумывая, пожаловалась завучу, Юлии Карповне, а Юлия Карповна пожаловалась директору школы, Бишлеру Герману Генриховичу, который и пожурил его, и слегка даже потрепал Саньку за ухо. Впрочем, это было совсем не больно, а так, слегка лишь неприятно — в назидание. А она — о, она-то, это милое создание с белым бантом на голове и в белых гольфиках на прелестных стройненьких ножках, не хотела его даже видеть все эти годы, отчего он и страдал неимоверно, не зная, как к ней подступиться.
     И всё не мог решиться бедный Санька вот так взять вдруг, да и открыться ей, изложив все свои чувства к любимой девушке с глазу на глаз. Не в пустых и в бесплодных мечтах изнывать, не находя выхода чувствам своим, а, как на духу, всё выложить, а там — и будь, что будет. Авось и повезёт. Вот так, взять да и выпалить хоть часть этих слов, от которых его просто распирало, но выхода им всё не было, как будто их сжимало что-то, давило снаружи. Или сковывало изнутри. Ну, хоть три-четыре слова всего, одна только фраза. Помните, как была произнесена она в одном из рассказов у Антона Павловича Чехова. «Я люблю вас, Наденька!» — воскликнул герой этого рассказа, когда они с барышней спускались с крутой горы на санях. «Я люблю вас, Наденька!» — повторил он ей ещё раз, когда она, замирая от страха, решила и во второй раз скатиться с ним с горки. И ещё раз повторил он то же самое.
     И ещё. Ещё...
     
     «Я ЛЮБЛЮ ВАС, НАДЕНЬКА!!!» — воскликнул он, совсем осмелев. Так, что сам испугался от собственной смелости.
     
     А она всё слушала и слушала эти слова его, как дивную, несравненную музыку. Женщины любят, когда им вот так кричат о любви. Или хотя бы шепчут на ушко им, жарко дыша и с трудом подыскивая нужные слова.
     Или они пишут их в длинном, несколько утомляющем однообразием письме. Или даже на заборе пишут, или на стене дома, как раз напротив её дома и моего, кстати. Нет-нет, а вдруг возьмут они, да и напишут там в течение одной лишь ночи очень крупными буквами краской из баллончика, умудрившись наделать много ошибок:
     
     «НАСТЬЯ, Я ТИБЯ ОЧИНЬ ОЧИНЬ ЛЮБЛЮ!»
     
     Ну, так вот же... «Я люблю вас, Нюрочка!» — разве не мог бы, наконец, прокричать и наш второстепенный герой, моторист Санька? Неужели так трудно, выбрав наиболее подходящий момент, когда, скажем, в море (в реке) вдруг возникнет сильный, порывистый или шквальный ветер, ветер с отклонением на румб к Северу, шестибальный. Или же ветер, как раз и налетевший с Севера: холодный, злой, сбивающий с ног, да вдобавок ко всему и семибальный к тому же. Но, к счастью, в полдень сила его уменьшится, может быть, до четырёх всего лишь баллов, а под вечер и вовсе появится вместо него лёгкий западный ветерок силой и всего-то в 1-2 балла по известной всем морякам шкале Бофорта. Но его не следует ждать. Лучше тотчас, когда ветер достиг максимальной силы, взять — и прокричать ещё раз как можно громче:
     
     — Я ЛЮБЛЮ ВАС, НЮРОЧКА!
     
     И после паузы, когда и море, и ветер, и вообще всё вокруг, собравшись с силами ещё раз обрушится на борт судна, опять что есть сил крикнуть так, чтобы и эти слова в шуме шквального ветра или в тревожных криках чаек слегка оказались затеряны:
     
     «Я ЛЮБЛЮ, Я ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ ВАС, НЮРОЧКА!!!»
     
     И пусть никто из посторонних, случайно оказавшихся в непосредственной близости, этого не услышит. Но она-то могла бы их услышать! Только она и услышала бы их. Она, и зрители! Ну, и автор услышал бы. Он-то в первую очередь услышал бы, поскольку он как раз и занёс это в свои дневники или сохранил в голове своей, надеясь, что когда-нибудь ему удастся использовать их в каком-то из творений своих.
     Да, она бы обязательно их услышала первой. После автора и самого Саньки. А после их услышали бы и все остальные, включая и сидящих в зале зрителей, и уборщицу, находящуюся в фойе кинотеатра. Я нисколько в этом не сомневаюсь. Но она всё-таки услышала бы его крик первой. Корабельные коки имеют не только прекрасный нюх, что мне известно из кулинарной практики. Мне вот кажется, что и слух у них не менее великолепный: ведь лишь по отдельным звукам шипящего на сковороде масла, по специфичному запаху приготовляемого блюда, по вкусу подливы опытный кулинар способен определить, не пора ли уже бросать в него и куски курятины. Или по бульканью, скажем, какого-то сложного варева, даже не пробуя его ложкой, этот кулинар в самое время способен подбросить туда и каких-то специй, и отставить кастрюлю с плиты, зная, что его шедевр почти готов к употреблению.
     Так не кулинару ли как раз и услышать эти слова раньше всех остальных членов рыболовецкой бригады? И способен ли заглушить их шквальный шум ветра, тревожные крики чаек (ласточек)?
     И, вдохновясь собственной смелостью, при каждом новом порыве ветра он бы всё кричал и кричал эти нежные, проникновенные слова признания в любви, выйдя на палубу, когда все остальные прятались в кубриках, боясь промокнуть под дождём и простудиться. И уже специально, в шторм, она тоже выходила на палубу, точно так же, как и он, не боясь простуды, и чутко вслушивалась она в шум шального ветра, в тревожный плеск набегающих на борта судна морских (речных) волн. Она вслушивалась и вслушивалась, пока опять не слышала ту же фразу, ради которой и жить так нестерпимо хочется, и вкусные обеды готовить, но главное — не пересаливать и не пережарить ничего. Хотя, не пересаливать-то обычно в таких случаях трудно. Но можно ведь и вообще не солить. Ничего с ними не случится, они и сами всё посолят, каждый по своему вкусу. И проперчат, и обильно польют всё острым чилийским кетчупом, или горчицей щедро куски хлеба намажут — так, что и слёзы брызнут у них из глаз, когда они кушать станут этот хлеб, вприкуску с мясом и с этим жгучим, слишком восточным гарниром. Зато никто в таком случае не скажет о ней худого слова. Вот, дескать, как втюрилась-то девка, так втюрилась. Ну, просто так втюрилась, что и кушать ничего теперь невозможно бедным рыбакам. Ну, всё, что ни приготовит она, всё такое солёное, прямо как морская вода солёное всё. Или, как крепкий огуречный рассол солёные блюда её, как рассол, изготовленный на проточной речной воде, щедро сдобренной крупнозернистой солью.
     И всего-то, только это и требуется! Так неужели это так трудно? Неужели трудно ему взять — да и крикнуть. Набрать в грудь воздуха как можно больше, да и выдать вдруг, никого не стесняясь и не прячась в щели на узкой палубе корабля (шхуны). Или что, кишка, может быть, у Саньки пока для этого тонка? Или поджилки ног его чрезмерно трясутся при одной лишь мысли об этом? Или голос почему-то не прорезается? А может, и шторма подходящего для такого случая нет? Или ветер не усиливается, или он не в ту сторону дует? Или при свидетелях ему неудобно всё это прокричать, и кричать до тех пор, пока не удастся докричаться до сердца обожаемой девушки? Ну, что мешает ему дождаться, когда ветер усилится многократно, набрать в грудь воздуха как можно больше, на палубу выйти, да и закричать так громко, чтоб она каждое слово его и услышала? Да чего уж там мелочится, чтоб все услышали его голос.
     Так неужели и вправду кишка у него тонка? Это у Саньки-то моториста, у которого и руки золотые, жилистые, и от каждого слова которого вся команда иной раз просто укатывается на палубе от безудержного смеха — у него-то кишка тонка? Невероятно, кто бы только мог подумать? Вот ты бы подумал? А ты? Чего прячешься-то, выйди, не боись, не съем я тебя. Просто спросить хочу: веришь ли ты, что у Саньки-то Скворцова, моториста первого класса, кишка тонка? Или ты? Сядь со мной рядом и честно мне скажи. Ну, как на духу. Тут все свои, не бойся, прямо так и говори, не пытайся обмануть нас. Не получится, браток. Так вот, скажи мне: подумал бы ты, что у Саньки кишка тонка, или не подумал бы? Ну, чего молчишь, как воды в рот набрал? Уж не водолаз ли ты? Шучу. Понимаю, что грубо, но что поделаешь, такой уж я и есть. Ты не обижайся, если что не так. А ты! Эй, ты! Проснись. О чём задумался-то, детина? Ну, чего ты сидишь над рюмкой своей уже целых полчаса? Ты что, не слушаешь меня, или просто-напросто игнорируешь? Ты вот что, или допивай её скорее уже, эту свою последнюю рюмку с имбирной водкой, или мне дай допить её. Так и быть, выпью я и эту стопочку ещё. Я, когда сам захочу выпить, или с кем-то захочу пропустить пару стопочек на брудершафт, или на троих, скажем, так сразу и пью, без всяких раздумий. Пью с тем, с кем есть что пить, и с кем есть, о чём пить, понятное дело. Я только слежу, чтоб раньше времени не свалиться замертво прямо у стойки бара. А уж пить могу я хоть и до самого утра.
     Или вот ты... я вижу, ты в этом баре новичок. Меня, кстати, Костей кличут. Очень приятно, Василий. Будем дружить у стойки этого бара рюмками, пока не разойдёмся по домам. Ну, вот ты, к примеру, что ты скажешь мне о санькиной кишке: тонка она или же не тонка?
     Молчишь? Не знаешь, или не желаешь отвечать? Ну, молчи-молчи. Когда человек молчит, значит, он или не в состоянии отвечать, или отвечать в состоянии ещё, но не знает, что сказать. Это хуже первого варианта, когда человек не умеет ответить на самые простые вопросы.
     А это твой друг? Как его зовут? Витёк? Ну, здравствуй, Витёк. Спасибо. Уже пил. Благодарю. Конечно, я ещё выпью. Я всегда выпиваю, если мне нальют. А если мне не нальют, я и сам себе могу налить. Налить — и выпить. Ты уже мне налил? Ну, что ж. Спасибо. Признаться, не ожидал. Ну, будь здоров!
     А вот ты мне ответь, Витёк, что ты думаешь об этой кишке? Ну, санькиной, ясное дело. Не моей же! Тонка она или не тонка? Скажи честно, глядя мне в глаза. Да не залупаюсь я! С чего ты взял, что я нарываюсь? Странный какой-то у тебя подход ко всему. Чуть что — сразу в бутылку лезешь. Я просто спрашиваю тебя. Зачем? А мне это интересно! Любопытно, между прочим. Ну, что вы все молчите, ей-Богу? Ну, прямо как воды в рот все набрали? Словно языки собственные проглотили! Или сказать вам нечего? Или, может быть, вы просто боитесь заговорить со мной, зная за собой тот грешок, что стоит вам лишь рот раскрыть, так уже никто вас и не остановит от того бурного словесного потока, в котором всё
     утонет,
     захлебнётся,
     задохнётся,
     пропадёт,
     загниёт,
     истлеет,
     потеряет приятный привкус,
     обретёт совершенно новые качества, нисколько ему ранее не свойственные,
     затвердеет,
     завянет,
     выпадет в осадок,
     рассыплется,
     расклеится,
     размажется по всей стене,
     проникнет в самую глубь ткани,
     всё перепачкает там,
     всё измельчит в мелкую стружку и крошево,
     всё рассеет,
     увязнет в чём-то,
     и, наконец,
     исчезнет из восторженных глаз моих.
     И ни прощального воздушного поцелуя, посланного её милой, божественной ручкой в белоснежной кружевной перчатке, ни каких-либо обещаний встретиться ещё раз когда-нибудь, ничего. Только кончик её божественной ножки и останется в памяти моей до тех пор, пока не увижу я и ещё чью-то, точно такую же, если даже не лучше первой, ножку очередной милой взору моему красавицы городской или поселковой, или даже деревенской. Тут местожительства никакой роли и не играет вовсе. И ещё одну, и ещё. А, вы остерегаетесь, что любой мало-мальски здравый смысл этой говорильней своей превратить возможно в пустой и в бессмысленный трёп ни о чём и ни о ком конкретно, а просто из одного лишь желания кого-то удивить, умением своим играть словами? Вы что, и вправду так считаете? Или всё-таки вам просто сказать ещё нечего?
     Нет ответа у вас подходящего относительно кишки санькиной. Вот, кажется, и подошло её время, пора и о ней сказать несколько слов. Тонка она у него, предположим, или же вполне подходящая для того, чтобы дождаться надлежащего для такого случая шторма, набрать в лёгкие как можно больше воздуха, осмелев и от бури этой, и от решимости собственной — и всё-таки крикнуть эти заветные семь лишь словечек. Ну, на худой конец, пять хотя бы. Да тут можно и четырьмя обойтись — главное, не переборщить. Всего должно быть в меру. Во всём должна проявляться краткость. Краткость и лапидарность. Прошу не ловить меня на слове, но это просто необходимо в любых жизненных ситуациях. И в любовных признаниях, представьте, тоже. Особенно в плохую погоду, при которой ваш поступок могут неправильно истолковать, посчитав, что это чистой воды безумие: ведь кто не знает, что в такую плохую погоду нельзя доверятся ни волнам, ни ветрам, ни тревожным крикам обезумевших от счастья чаек.
     Ну, так что? Вот вы, к примеру, подумали бы, что у моториста Саньки кишка всё-таки тонка, или не подумали бы? Или вы не знаете, с чего и начать свои непростые объяснения на этот счёт? И вы даже представить себе не можете, с какой стороны, собственно, к данному вопросу подступиться? Не знаете, как его возможно трактовать, не оскорбительна ли сама констатация того факта, что возникли хоть какие-то сомнения относительно её настоящей толщины или длины. Тут с какой точки зрения ещё рассматривать её, пресловутую кишку. И к какому разряду данный факт отнести, у вас нет пока ни малейшего понятия?
     Скажем, как к чисто риторическому вопросу, или как к вопросу, жизненно важному, многое объясняющему и вам самим, и многим другим, включая и родственников ваших, и соседей по дому, и соседей по гаражному кооперативу, и дачных, понятное дело, соседей. Но в особенности это касается соседей по этажу, с которыми то и дело приходится сталкиваться нос к носу, выходя из квартиры к лифту. Или же, когда кто-то из них, к примеру, моет полы в довольно запущенном местным ЖЭКом коридоре девятого этажа, а вы как раз проходите мимо из лифта к двери своей квартиры. И вы говорите им, ясное дело, мило улыбаясь: «Бог вам в помощь». А они, между прочим, грустно так отвечают вам: «Спасибо», и продолжают мыть полы, как ни в чём ни бывало. Или же вы сами моете их — эти дерьмовые, давно не крашеные, заплёванные и все обоссанные котами и подростками полы, а кто-то из них как раз проходит мимо и тоже говорит вам, как и вы ранее, улыбаясь: «Бог вам в помощь». Ну, а вы ему тоже грустно отвечаете: «Спасибо», а сами-то, небось, думаете про себя: «А вот то говно, которое уже третью неделю так всё и воняет рядом с подоконником, и я тоже убирать не буду. Они его до моего дежурства не убирали все как один, ни одна сука не догадалась убрать его, хотя бы отгрести эту присохшую к доске кучку кончиком швабры к углу, вот и я тоже её не уберу. Пусть так она и лежит там, пока совсем не высохнет, пока в пыль не превратится».
     Но вернёмся к тонкой пресловутой кишке.
     
     Или вы бы отнеслись к этому вопросу, как к легкомысленному, пустому и бессмысленному? Вот и я так же, как спросят меня напрямик о чём-то конкретном, жизненно важном, чтобы изложил я свою точку зрения на этот счёт. Без всяких там умствований, без словесной воды, без лихорадочного пафоса и без присущей мне слащавой патетики. Ну, как это излагают чиновники, скажем, из Белого Дома. У них-то хоть и непонятно, однако всё логично, без смущения в глазах, равно как и без сравнений всяких, без фантазий по поводу и без повода. Порой просто безумных фантазий — таких, от которых приходится краснеть самому. Они требуют от меня чёткого ответа, а я и не знаю, что бы им ответить на это. Как мне в нескольких словах выразить всё? Чёткость изложения мысли для авторов, сочиняющих романы, прямо скажу, западня. Я никогда не любил точных наук. Именно поэтому и не смогу я выразить мысль свою так, чтобы она показалась законченной. Искусство отражает жизнь, но жизнь от искусства разительно отличается. Потому и возникает так много лишних слов. Даже в готовом тексте любое слово мне кажется случайным. Его легко можно заменить каким-нибудь другим — и от этого ничего не изменится. Более того, никто не заметит замену слова. Сами же слова никак не могут заменить тот предмет, о котором идёт речь. И весь этот поток из слов, стало быть, ничего не значит. Его можно до конца прочесть, и тут же забыть. Я никак не могу закончить очередную мысль именно поэтому. Я подбираю слова, вставляю их в текст, но при желании этот текст я могу заменить другим. Просто я этого не хочу делать, мне надоело возиться с моим романом, если я буду всё это продолжать, я никогда его не закончу. Иногда я успокаиваюсь, и всё в нём мне кажется почти готовым, но уже утром я опять разочарован в своём труде. Слова опять ничего для меня не значат. Все они оказываются, как и раньше, случайными. «Это не текст, — думаю я, глядя на рукопись, — это какая-то чепуха» Это всего лишь то да сё, и пятое-десятое. Случайный набор слов. Да якобы, да кабы, да не так, да вот ежели бы, да непременно, если бы. И что, может быть, вполне и возможно, однако же, в противном случае, совершенно даже невозможно себе и представить... Да, предположим, что в определённых случаях, ввиду полного непонимания со стороны предполагаемых слушателей, или всё-таки читателей? Нет, всё-таки слушателей, а заодно уже и читателей, поскольку вначале всякого фильма был всё-таки сценарий.
     Тут я опять возвращаюсь в кинозал, где идёт просмотр фильма по моему сценарию. И так часто употреблялось это «всё-таки», что у автора появилось желание одно из них хотя бы чем-то заменить, но, немного подумав, он решил оставить всё, как и было.
     
     «Да нет же, нет... — произносит кто-то из темноты. Лица я не вижу, а только слышу голос.— Вас никто и не уполномочивал давать здесь свои объяснения на этот счёт. Да я так уж просто и не знаю, признаться, как бы это выразить коротко, не прибегая к услугам опытных юристов, из которых многие сами не против повышенных многократно гонораров, но не сейчас же. Извольте заметить и, между прочим, надо бы это где-то тотчас зафиксировать. У вас включён диктофон? Скажите, а вы настоящий журналист, или вы просто стажёр? Увы, я вынужден вам напомнить, мадам, что вы мне должны эту сумму вернуть не позднее первых чисел мая, или хотя бы к середине июня, но этого года, не следующего! прошу записать, в противном случае, будем считать...»
     Да что вы, что вы? — отвечает неизвестному другой, тоже неизвестный. — Уж не знаю прямо, что и думать. Ну, что вам ещё сказать? Многое, увы, зависит от сложившихся там, к сожалению, весьма не располагающих благоприятному исходу всей этой кампании обстоятельств. Ну, вы же всё это знаете. Ах, простите меня, я этого, клянусь, не хотел. Нет, конечно, мне хотелось бы иногда, но состояние моего организма таково, что я не могу себе этого позволить, несмотря на моё желание произвести на вас хоть какое-то впечатление. Итак, я начну, пожалуй. С вашего позволения. Да как вы смеете?
     Нет, погодите минутку, позвольте мне выразить своё искреннее восхищение неземной красотой вашей. И всё же я против, и не уговаривайте меня. Я же не мальчик, в конце-то концов! Оказывается, там была и женщина. И эти слова обращены были к ней. Но ответить она вряд ли успеет. Тот, кто задал мне вопрос о кишке, вежливо напомнил о себе сухим прокуренными кашлем.
     Что? Кишка?!!! Какая ещё кишка? Да вы что? Тонкая кишка? Не тонкая, а тонка? Ударение на ка? Ну, хорошо, я подумаю. Дайте мне некоторое время всё это хорошо ещё раз проанализировать, вы же знаете те стеснённые обстоятельства, которыми я, как и всякий иной честный человек, не могу пренебрегать. Только крайняя нужда меня заставила так поступить. Это случилось несколько лет назад. Я вас умоляю! Хотите, я проглочу эту капсулу с неизвестным мне лекарством целиком, но при одном непременном условии, если это будет способствовать улучшению моего неокрепшего после операции здоровья. Не хотите? Очень жаль, а ведь я так надеялся, что здравый смысл победит, наконец. Извините, я очень волнуюсь. Прошу вас ещё раз рассмотреть мой вопрос — и, может быть, вы всё же перемените своё решение? Я смею надеяться? У меня есть хоть какой-нибудь, пусть даже самый ничтожный шанс? Хорошо, я буду ждать вашего звонка. Пообещайте, что вы мне обязательно позвоните. Обязательно!
     Да, это я вам звонил, но я могу объяснить свой поступок только в том случае, если вы предоставите мне право, хотя нет, я не смею надеяться. Всё, прощайте, мне нечего вам больше сказать. Ни в какую, ну, ни в какую у меня не получается это простое, на первый взгляд, действие. Ах, если бы не одно важное обстоятельство, которое я не могу не учитывать, и так и не учту, если, да неужели, если бы только это было возможно... Впрочем, ещё есть шанс, но в то же время, если принимать во внимание... Это было бы предпочтительнее, если бы не одно обстоятельство, от которого многое теперь и зависит. Вот если бы, предположим, это произошло чуть раньше, когда мы все учились понемногу всяким школьным премудростям, и с восторгом наблюдали, как она быстрой ножкой ножку бьёт, и какая в этом была экспрессия, какие чувства возбуждала в нас вся эта поэзия серебряного века! И как заводили нас зажигательные танцы в Большом театре, как поражали изысканностью и точным отображением изображаемой на сцене эпохи костюмы, и как возбуждали туго облегающих стройные ножки шёлковые чулки. Боже, неужели вы не понимаете, как это мерзко, но, тем не менее, я вынужден вам заявить, хотя всякое бывает в жизни, и сказал это пророк... впрочем, сказал ли он? Кто это знает наверняка? Кто? Не может такого быть, чтобы он мог так сказать! Именно так? А вы там присутствовали? Кстати, в каком вы были костюме? Неужели в этом? А я-то как раз болел, впрочем, многое, как вы знаете, решается на небесах. А давайте мы сейчас с вами немножечко сойдём с ума. Я вас любил так пламенно, как только могли мне позволить ваши родители, которые предпочитали меня вовсе не видеть у вас в доме, полагая, что я страстный поклонник группы «Руки вверх» или «Ногу свело», или «Челюсть совсем отвисла», или «Тонус совершенно поник». Ну, как и лютики в известной всем песне, и музыка, и слова которых превращала их тотчас в настоящих зверей, в дополнение к чему ещё лишь стоило мне из чувства мести заявить ещё и о пристрастии своём к ритмам суперсовременной эстрады. Ну, почему они не любят такую клёвую, такую заводную, такую ритмичную и такую незатейливую в общем-то музыку? Это же, простите, что выражаюсь не свойственным мне языком, так прикольно! Извините, что я вас беспокою, но мне бы хотелось сказать вам, хотя я не смею даже надеяться на благоприятный исход нашего безнадёжного с любой точки зрения дела, учитывая многочисленные факторы, так или иначе влияющие на принятие мной окончательного решения по этому поводу...
     Ах, простите, я так волнуюсь... У вас есть время, чтобы меня внимательно выслушать? У вас есть одна минута, всего лишь одна минута? Вы позволите мне всё вам сказать? Ах, ну с чего же начать мне? Право, не знаю даже. Вот, ежели, вам доводилось быть когда-то проездом в тех местах, о которых я вам сообщал уже... Знаете, я хотел бы объяснить собственную позицию в этом вопросе, но кто-то нас разъединил, я пытался к вам дозвониться, но у вас всё время было занято, два часа подряд я набирал ваш номер, но там были только короткие гудки, возможно вы неправильно оставили трубку. Вы её просто бросили и она не придавила рычаг, поэтому и не было связи... Но я могу продолжить, если вы по-прежнему желаете знать моё мнение по интересующему вас вопросу. Нет, я считаю, что для меня он слишком принципиален, чтобы я мог просто отмалчиваться или говорить о чём-то второстепенном. Я обязательно всё выскажу вам, если у вас есть хоть пара минут. Непременно сегодня же, но одно важное обстоятельство, по сути, компрометирующее одного очень неприятного мне человека, с которым мне довелось иметь некоторые не столь важные дела...
     Но я знал, но я знал это! И я предупреждал вас. О, я знал, что этим всё и кончится. Я погиб! Я погиб теперь! Умоляю вас, не говорите им об этом, иначе всё кончится для нас обоих плачевно. Я уверен, что так всё и произойдёт. Ах, простите меня, простите, умоляю вас. Да, я защищу вашу честь, я докажу вам, что я на что-то ещё способен, но вы не могли бы мне одолжить... знаете, мне неловко об этом сказать, поскольку вы меня плохо знаете, но я так нуждаюсь в этой сумме. Она не столь и существенна, но без неё я точно погибну. Я непременно верну вам всю эту сумму. Но если бы всё так и получилось, как вы мне сказали, представьте себе моё отчаянное положение. Я знаю, что всё это выеденного яйца не стоит, я знаю, что вы для меня — свет очей моих, что ради вас я готов на всё то, на что готов каждый из нас...
     Я тотчас умру, если вы меня не простите! Как я смогу жить с этой виной на моей совести? Я не буду спать. Ах, не мучьте меня больше, пожалуйста, если бы вы мне сказали об этом чуть раньше и если бы я относился к вам точно так же, как вы сама ко мне относитесь, тогда бы всё было совсем иначе. Уверяю вас. Поверьте мне.
     Умоляю!
     Ах, да вы спросили меня, согласен ли я быть вашим гидом? Так вот, я вам отвечу, но позвольте прежде, чем дать окончательный ответ, напомнить вам некоторые детали относительно тонкой кишки. Так, кажется, был поставлен вопрос? Или я ошибаюсь? Нет-нет, я обязательно отвечу вам. И не говорите, я сам такой же. И у меня бывают такие светлые минуты, когда мне кажется, что я всё могу. Всё! Или мы все заблуждаемся, поскольку не знаем истины, КОТОРАЯ НЕ ВСЕГДА ИСКЛЮЧАЕТ ВОЗМОЖНОСТЬ любых кривотолков, но, тем не менее, мы не имеем права утверждать, что это, безусловно, отвечает нашим самым насущным запросам. Ни я, ни вы не можем быть в этом уверены, хотя и это ещё не доказательство нашей компетентности. Или и я, и вы тоже, всё-таки, несмотря ни на что, имеем право, судить обо всём этом без всякого снисхождения. А я и отвечаю на ваш вопрос. Почему это я вдруг увиливаю, да никогда я и не пытался увиливать, даже если ситуация требовала от меня каких-то решительных мер, я всё равно старался не принимать спонтанных всяких решений, хотя, признаться, мне это давалось очень нелегко. Да нет же, я отвечаю по существу дела. И никаких намёков на интимную близость. Да вы что! Извините, но я не могу продолжать далее в таком оскорбительном для меня тоне.
     Вы что-то у меня сейчас спросили? Или же, наоборот — вы мне что-то ответили? Шпрехен зи дойч? Нихт ферштеен? Ферштеен зи михь? Их кенне айнцельне дойче вёртер. Альс их цвай ярэ алт вар, зидельтен майнэ ельтэрн нах Прилуки ист Борислав. Я-я, я-я! Ист Борислав. Майнэ фамилие ист нихт грос. Их хабэ айн мутэр, айн фатер инд айн брудер. Швэстэр? Найн. Ист нихт айн швестэр. Швестер нихт. Гутен так, фройлен. Гутен так, майн либэ швестер. Гутен так, майе либе брудер. Аухфидорзейн. Нах Хаузе? Я-я, их бин нах Хаузе. Майн копф ист шмэрц. Их бин шпацирен. Ду бист шпацирен? Шпацирен унд шпацирен? Я-я, зэр гут шпацирэн. Дайн копф ист шмэрц? Найн, майн копф ист ныхт шмэрц. Нихт шмэрц! Нихт шмэрц! Нихт шмэрц! Шнэль, шнэль, шнэль! Генуг! Данке шён? Аухфидорзейн. Гуден так. Данке шён. Данке шён? Найн! Яволь, партайгеноссе, цузаммэнвэттер, бруденшафт, шпацирен, гут морген, ауффидорзейн, гутен абенд. Генуг! Генуг! Генуг! Генуг? Данке шён. Их кеннэ айнцельнэ дойче вёртер. Дойче вёртер? Дойче вёртер! Найн, фюнф минутен, драй секунден, коммен зи цу нах Хаузен. О я-я-я! Ком их нах хаузен. Яйко, курка, млеко... Нихт шиссен! Нихт шиссен! Нихт шиссен! Шиссен? Шиссен! Хайль! Шпрехен зи дойч? Дойч шпрехен. Гитлер капут? Капут! Нихт шиссен! Ленин капут? Капут! Нихт шиссен! Ауффидорзейн! Ауффидорзейн!
     
     Простите, что? Где я? Это Владимир уже, или это ещё только Лакинск? Что? Это уже Москва?!! Да не может этого быть! Вы меня разыгрываете, небось. Вы думаете, что я не читал Ерофеева, и вы пытаетесь меня таким прозаичным образом подковырнуть, полагая, что я выпил из придуманных им коктейлей «Слезу комсомолки», но я же ничего не пил! Ничего! Клянусь вам, просто я в школе плохо знал немецкий, я вообще не знаю толком ещё ни одного из иностранных языков, да и не узнаю уже их никогда, потому что и памяти у меня совершенно не стало: я забываю иногда даже, где лево, а где право. Что уж тут рассуждать о каких-то иностранных языках? Свой бы не забыть ненароком. У меня уже комплекс на эту тему. Читаю, к примеру, графа Льва Толстого или того же Пелевина — и мне становится грустно, когда я наталкиваюсь на фразу на неизвестном мне языке, а внизу нет такого же дословного перевода, как у Толстого или у Набокова. Это у Пелевина или у Сорокина, разумеется. «Ах, Пелевин, — думаю я про себя, — ну, зачем ты не перевёл эту красивую фразу иностранную на русский язык? Неужели тебе было так трудно перевести её хотя бы для меня? Зачем ты мучаешь меня, Пелевин?» — продолжаю я думать. И грустно, очень грустно мне от одной лишь той мысли, что иностранных языков я не знаю.
     Ах, да, вы спросили меня, смогу ли я объяснить вам какую-то малозначительную деталь.
     Кажется, речь шла о мотористе со шхуны. Ну да, точно. Так и было, он ещё там, кажется, был влюблён в одну весьма симпатичную девушку. О, она была просто очаровательна! Я, кажется, где-то видел её, и, признаться, сам почти по уши в неё тотчас и влюбился, как только случайно обнаружил то ли на берегу моря, то ли на речном берегу. Сказать точнее уже не могу, к сожалению — ведь это было так давно. А работала она, насколько я помню, коком на том же судне, из которого мама моя обычно по вечерам покупала бы нам камбалу, если бы мы жили в городе-герое Одессе. Жалко, что мы там никогда не жили. Ведь если бы мы и вправду были не одесситами, а хотя бы скромными жителями этого маленького рыбачьего посёлка, то и мама моя наверняка оказалась бы среди всех остальных перепродух, которых этот сучонок, Виктор, разгонял. То и дело появлялся бы он внезапно на том самом морском берегу, где всё это и происходило бы в реальной жизни.
     Нет, она покупала бы из этой большой кучи рыбы, выловленной нашими замечательными рыбаками, треску или морских бычков. Я просил бы её покупать для меня только треску и только жирных морских бычков. Ведь я очень любил в детстве эту замечательную, не очень крупную рыбу, и никогда, представьте себе, я не мог наесться ей вволю. Нас было четверо в семье, и мы очень долго строились. Наверное, поэтому у наших родителей никогда не водились лишние деньжата. Ещё бы, ведь все они до последней копейки уходили на обрезные и не обрезные доски, на листы шифера, на кирпичи, рубероид, стёкла, цемент, паклю и песок. Боже милосердный, подумать только: ведь даже песок нам приходилось покупать!
     А морских бычков (треска у нас, кажется, всё-таки не водилась) или же камбалу, которой синее море наше в рыбный сезон просто кишмя кишело, если бы мы и вправду жили у этого самого моря, мама перевозила бы на разноголосый местный рынок, где и продавала бы их чуть дороже. Вот с этого мы, собственно, и жили бы.
     А вообще-то, у моря не проживали мы никогда, хотя бы даже временно. Да и отец наш был всего лишь плотником. И у нас никогда не было своей лодки, не говоря уже о баркасе или о шхуне. Да мы этого самого синего в мире моря никогда и не видели, ведь городок наш от него был расположен почти за тысячу километров.
     Или, может быть, это всё-таки была кефаль, а не морские бычки и не камбала? О треске я не хочу даже говорить, поскольку треска была замороженной. Значит, в нашем море её бы не было. И если бы мама моя действительно покупала для меня рыбу с рыбацкой шхуны, в числе всех остальных перепродух, так это и были бы непременно или толстобрюхие, заплывшие жирком бычки, или кефаль.
     Да-да, точно — кефаль. Их привозили бы к нам в посёлок целыми шаландами. Кто-то из поэтов-песенников написал впоследствии об этом песню. Я до сих пор иногда её напеваю, как будто это я сочинил замечательные, между прочим, строчки. И они бы отгружали пойманную ими кефаль прямо на берегу нашего маленького посёлка. А рыбу они сбрасывали бы с бортов шаланды в огромные кучи. И над этими кучами постоянно кружились бы ласточки, то есть — чайки. Да, именно чайки. Хотя, иногда появлялись бы там и ласточки. Да, что-то я такое припоминаю сейчас. Может быть, всё это возникло в моей памяти из другой совершенно жизни, я не могу знать этого точно: какие-то обрывки неясных воспоминаний всё кружатся и кружатся как осенние листья в моей голове, и я даже не успеваю всё это записывать. Впрочем, больше запомнилось мне, как мы с отцом на возке с запряжённой в него тощей лошадью везли рыбу, пойманную нами в крошечной речке Удаё, такой чистой, что запаха, подобного её запаху, я после так и не встречал.
     На море в детстве я никогда не был. В море я никогда не ходил ни в качестве юнги, ни в качестве рядового матроса, ни даже обычным пассажиром. Да и какое там к чёрту море? Я и в Дзюбовку не всегда мог уехать, ведь надо было помогать родителям на строительстве дома. Этот дом, он просто все жилы из нас вытягивал. Иногда просто жить больше не хотелось, ржавой лопатой бесконечно долго помешивая раствор в ржавой большой бадье, на которую до сих пор не могу я взглянуть без содрогания.
     Ловили плотву, пескарей, щук, линя и прочую мелкую, но очень вкусную, жирную речную рыбу именно они. Их было трое, исключая отца, но я не помню, как их звали, да они все давно и умерли уже, кроме отца. Над рекой был густой туман, с берега вода походила на парное молоко. Но, прошу прощения, кажется, я сообщаю прописные истины. Все это видели не раз, и тысячи раз это всё было уже описано кем-то.
     Они не хотели меня брать с собой, а я боялся проспать первую в своей жизни рыбную ловлю. На реке я путался между ними на мелководье, цепляясь за коряги, мешал тянуть сеть, которой они перекрыли правый берег узенькой чистой речки. Когда всходило солнце, было так красиво, что они застыли в оцепенении. Никто не произнёс ни слова. Им и так всё было ясно. Да и мне. Ах, как приятно пахло осокой и растущими посреди реки жёлтыми лилиями. В этой маленькой речушке даже раки водились в то время. И я очень боялся, что вдруг по неосторожности наступлю на одного из этих раков, и он цапнет меня страшными клешнями своими за палец на ноге. Боже, как же давно это было. Скоро уже и самого меня не будет, но я всё это помню почему-то.
     
     И он всё никак не мог объясниться, никак не мог признаться ей в своей любви, этот странный парень Санька Скворцов. Несмотря на робость свою, он мне симпатичен. Ловлю себя на мысли, что мы с ним очень схожи. Я тоже был застенчив. И, как и Санька, всё не решался признаться соседке, несравненной Ирине, что очень хотел бы послушать, как она играет на рояле или на пианино. До сих пор, кстати, не знаю, а чем же таким особенным пианино отличается от рояля? Если бы она пригласила меня к себе, я обязательно бы спросил её об этом. И на свой вопрос получил бы исчерпывающий ответ. Но вовсе не её игра интересовала меня в то время. Что эта игра? Так, предлог разве, повод для возможности оказаться рядом с ней, любоваться чертами её лица, дышать одним с ней воздухом. И хоть до конца жизни. Не отрываясь, наблюдать, как тонкие пальчики её движутся по клавишам. Подрагивающими ноздрями вдыхать тонкий запах её чудного, приятно пахнущего тела.
     Я, как и герой наш, моторист Санька Скворцов, так ничего и не сказал ей об этом! А как хотелось мне признаться в своей любви, предложить руку и сердце и ждать ответа её, стоя перед ней на коленях.
     Что? Я опять уклоняюсь от темы? Речь была совершенно о чём-то другом, а меня опять втянуло в лирическую струю? Вы спросили что-то относительно состояния моего здоровья? Тонка ли кишка? Не у меня тонка ли она, а не тонка ли она у него? Что? Именно у него? Я затрудняюсь сказать вам по этому поводу что-то конкретное. Мне кажется, что этот моторист Санька Скворцов, пусть он даже самый первоклассный специалист и очень остроумный собеседник, не такая уж и важная фигура, чтобы я мог обсуждать тонкость его пресловутой кишки. Кстати, не могли бы вы уточнить, о какой, собственно, кишке идёт речь? Если это слепая кишка, тогда это одно дело, а если же это всего лишь прямая кишка или двенадцатипёрстная — тогда ведь совсем другое дело. И это совершенно, ну просто в корне, меняет ситуацию, более того, я вам прямо скажу, только вы, пожалуйста, выслушайте меня до конца, я знаю, что мои слова будут восприняты вами совершенно в ином смысле. Более того, они могут быть истолкованы и как-то не так, как бы мне хотелось бы. И всё же, я вынужден напомнить вам, любезный Аристарх Савельевич. Нет, но при чём тут кишка, хотел бы я вас спросить? Или вы так полагаете, что я обязан вам тотчас ответить на ваш неоднозначный вопрос, не выяснив определённых, весьма меня интересующих деталей и нюансов? Да прежде, чем я стану отвечать на ваш конкретный вопрос, сфокусировав внимание своё на том факте, что чрезмерная тонкость важной мысли не всегда означает глубину её проникновения в суть, я не смогу выразить это одной простой фразой. Я обязательно запутаюсь в словах, и от этого пострадает стиль моего сочинения.
     Для меня же любая из них (я имею в виду кишки его: и прямую и толстую, и двенадцатипёрстную, и все прочие) играет свою определённую роль, и я не могу отвечать вам, о какой кишке идёт речь, пока вы не уточните некоторые из деталей в порядке возникающих у меня вопросов, и по мере их прояснения, я, может быть, сумею ответить вам более точно, тонка ли кишка у всем известного моториста Саньки. Как она тонка, почему тонка, и с чем это связано? Не с плохим ли питанием связано это? Или, напротив,— с отличной работой разнообразных желудочных соков, очень активно регулирующих процесс пищеварения, отчего на кишках его не образуется та избыточная слизь, которая как раз и причиняет слишком много хлопот всем людям преклонного возраста. Тонка ли она у него настолько, чтобы он мог решиться, наконец, на очень важный, пожалуй, самый важный шаг в своей простой рыбацкой жизни?
     Чтобы он мог воскликнуть, когда, наконец, в очередной раз заштормит в море (в реке), и порывы северного или южного ветра достигнут критической силы, чтобы он мог безбоязненно прокричать эти четыре слова всего. Всего четыре слова. Подумать только, как мало слов, но какой большой в каждом из них смысл. Особенно, если эти слова собраны в одной фразе. Какие же они ёмкие, как многозначительны, как эти слова впечатляют всякого случайного свидетеля их произношения вкупе одно с другим, когда выкрикивать их доведётся в такую вот непогоду, которую надо терпеливо дождаться, иначе ничего путного из подобной затеи может и не получиться.
     Ну, вот вы сами попробуйте когда-нибудь повторить их в такую погоду, когда нельзя доверяться: ни волнам, ни снегам, ни дождям, ни оползням, ни снежным лавинам, ни цунами, ни тайфунам, ни подземным толчкам, ни музыкальным продюсерам, ни таксистам, ни соседям своим, живущим от вас через тонкую, очень прослушиваемую стенку, у которых то и дело визжит новорождённый их ребёнок. Одним словом, когда никому и ни в чём уже нельзя доверяться. А вы возьмите и всё-таки доверьтесь хотя бы кому-нибудь, скажем, смазливенькой продавщице мороженого. Только доверьтесь этой глупой девчушке всей душой своей, и без всяких колебаний. Вот просто наберите в грудь как можно больше воздуха, да и крикните вдруг так, чтоб перекричать всё и всех:
     
     «Я ВАС ЛЮБЛЮ, НЮРА!»
     
     И так несколько раз в течение одного дня, но ни в коем случае не подряд, иначе никакого эффекта не будет. А кричите всякий раз с очередным резким порывом ветра, или же, предположим, с визгом ржавой портовой лебёдки, или с надрывным воем могучего дизельного движка, в котором слегка всё же, на мой взгляд, уже постукивают клапана. Да и, между прочим, ещё и так дымит из его выхлопной трубы гарью, что просто невозможно больше дышать! Но крикнуть-то эти четыре слова сам Бог велел! Только эта обязанность и даёт сил продолжать начатое вами дело. Так вот вы и крикните, не держите в себе этого, не замыкайтесь в своей скорлупе подобно улитке или премудрому пескарю, зарывающемуся в ил на речном дне. И кричите эту ёмкую фразу свою, пока не охрипнете, или пока не закончится буря, или не сломается эта скрипящая лебёдка, или не прекратит выть под окном вашей дачи снежная вьюга.
     И, может быть, вас услышит и моторист Санька, или боцман Карацюпа, хотя ему-то всё это совершенно уже не интересно, и многие другие услышат, включая, может быть, и Нюру, и даже Ирину, у которой одни ноги чего только стоят. И тогда никто, уверяю вас — никто во всём мире не посмеет подумать, что у этого моториста первого класса, у известного всем весельчака и балагура, Саньки Скворцова, кишка всё-таки тонка.
     Впрочем, что это я опять всё вокруг да около, опять, не удержавшись, пошёл и по второму кругу, Бог весть о чём? Да, тьфу же, тьфу и ещё раз тьфу! Ну, и как же это противно, мерзко, доложу я вам, когда тебе вот так и в глаза не смотрят, а всё их куда-то отводят, отводят и что-то лепечут тебе, лепечут. Юлять-юлять тебе что-то совершенно несусветное, и всё ведь вокруг да около, всё как бы и ни о чём, и в то же время — так пространно всё и так путано... Ну, как вот и сам я сейчас заливал. Заливать-то заливал, а вот о чём заливал — честно скажу, так и не понял, когда прочёл всё от начала до конца внимательно. То ли о кишке какой-то, то ли о мотористе Саньке Скворцове, то ли о невесте его Нюрочке, то ли о группе «Руки вверх»? Ничего не понял! Сам автор ничего не понял! Подумать только! Ужас! Просто тарабарщина какая-то получилась, а не ответ на чётко поставленный мне критиком или режиссёром вопрос. А всего-то и требовалось от меня сказать пару слов о метафорической кишке, уточнив: тонка ли она у него, или всё-таки не тонка? А я немного в очередной раз отвлёкся, и так воспарил в своих рассуждениях о данном предмете, и столько в результате всего наплёл тут лишнего, что окончательно во всём этом сам же в первую очередь и запутался. О читателе боюсь и подумать. И теперь, к стыду своему, я уже и не знаю, как мне из всего этого сложного клубка выбраться более-менее достойно, чем закончить очередной свой монолог, где поставить жирную точку или же многоточие.
     И многие точно так поступают теперь, как я сейчас поступил. Должно быть — это вообще болезнь поколения моего, которое, давно известно, что думает одно, а говорит совершенно другое, и к тому же, что-то иное ещё и подразумевает при этом. И, поверьте, невозможно понять их порой, где они говорят правду, где лгут, где скрывают что-то или же недоговаривают, или намекают на что-то, о чём боятся сказать откровенно, без всяких там словесных трюков. Ну, никакой ведь логики в этом словоблудстве их не прослеживается, они и сами не понимают себя, и сами же страдают от этого больше других. Нет чтоб прямо так и сказать всё, что думают — напрямую сказать, глядя в глаза, без этих недомолвок и жалких оправданий, но главное — без всего этого словесного недержания. Куда уж там, дождёшься... тоже кишка, выходит, тонка.
     
     Но бывает ведь так, ох, и как ещё бывает! И руки свои порой не знаешь куда спрятать, и движенья твои какие-то всё нелепые, угловатые. И как только попытаешься ты сказать ей хоть слово, так дыхание твоё сразу и перехватывает, едва только рот откроешь, и голос твой таким противным тебе самому покажется, и слова все как будто улетучиваются вдруг. Вот пока шёл ты к её дому, который на твоей же улице, рядом совсем, так всё говорил ей, говорил о чём-то. Слово за словом вдохновенно выстраивались в логическую цепочку признания, как соловей пел ты, и фразы рекой из уст твоих текли, одна за другой. Да так поэтично они все звучали, что прямо хоть стихи записывай. А как только столкнулся с ней с глазу на глаз, когда она за калитку вышла с портфелем, в котором ноты — и ничего уже и не помнишь ты, ну ни словечка. И вся поэзия испарилась. И голова твоя пуста совершенно, а она смотрит лукаво, всё ведь знает, чертовка, всё. И ты вместо страстного монолога о том, как ты её любишь, как ночей без неё не спишь и как жениться на ней хочешь, ну, хоть прямо сейчас, если ей, конечно, тоже хочется замуж, вдруг вместо всего этого спрашиваешь у неё, как самый последний придурок:
     — А ты алгебру уже сделала?
     — Сделала, — отвечает она и добавляет с подвохом, — ну, а что дальше? Ты для этого и пришёл?
     Боже, какие же у неё глаза! Ну, так смотрел бы и смотрел в эти глаза, хоть всю свою жизнь. И никогда бы это мне не наскучило. А когда эти глаза ещё и смотрят на меня насмешливо — это неописуемо ни в одном из возможных любовных романов.
     — Дай мне списать, — просишь ты, и твои и так уже румяные щёки на глазах у неё краснеют ещё гуще, приобретая просто багровый уже оттенок. И он расплывается по твоим щекам до самых мочек ушей. Ну, и как после всего этого ещё и признаться ей в любви? Какая уж тут любовь, если ты не смог доказать её одной лишь ёмкой убедительной фразой?
     Когда уже произнесено было столь нелепое для подобных объяснений предложение, то есть просьба, никак не связанная с приготовленным пространным монологом. Когда всё испорчено было в самом начале задуманного тобой задолго вперёд решительного многозначительного признания. И как продолжать с ней общение? Какими словами можно поправить собственную оплошность? Ну, просто ужас какой-то, когда пытаешься восстановить всё это задним числом и находишь одни лишь прорехи во всяком произнесённом тобой слове! Ох уж эти мне герои второго плана, второсортных ролей, не произносящие ни одной реплики ни в одном из кадров. И как же безжалостна к ним судьба, какой откровенной дискриминации подвергает их жизнь, лишая их самого элементарного — простого человеческого счастья. Как ни банально бы это звучало. И всегда-то непременно они пребывают в мрачной тени каких-то задворок и подворотен, и когда только удосужатся, наконец, выбраться из этих тёмных закутков на свет, когда?
     Вот такая же примерно история произошла и с мотористом Санькой: он и рыбу-то воровал скорее из элементарной тоски по чему-то изящному, прекрасному, неповторимому, то есть, попросту говоря, по большой и взаимной любви. Когда же всё чуть прояснилось — и когда Нюра, в какой-то мере оценив эту Санькину невыразимую никакими словами тоску, сама же и сделала первый шаг навстречу ему, Санька здоровьем всех своих родных и близких поклялся ей, что больше он никогда в жизни и самой занюханной килечки балтийской не сворует. Не то чтоб камбалу или там, скажем, кефаль или корюшку с государственной кучи тырить, но даже килечки никогда не возьмёт. А если в реке он будет ловить рыбу, предположим, то, клятвенно пообещал Санька, ни карася, ни щуки, ни леща, ни плотвы или, предположим, жирного карпа или огромного, как толстая, жирная свинья, сома брать никогда он не будет. Ни за что и ни при каких обстоятельствах ничего, дескать, не возьмёт он лично для себя! А всё, что поймать удастся совместно с бригадой — непременно только в государственную кучу и будет моторист Санька сваливать. Ну, прямо весь свой личный улов. Всё до последней рыбинки только в одну кучу. Государственную. В ту кучу, из которой все другие будут продолжать воровать, как и всегда воровали, а он не будет воровать. А всё потому, что им-то просто западло жить честно, а вот лично он...Лично он, моторист Санька Скворцов, балагур и весельчак, любимец всех рыбаков и всех поселковых жителей, так даже и близко не подойдёт к этой куче. Вот как! И впредь только десятой дорогой будет он пойманную им рыбу всегда и везде обходить! Хоть на палубе, а хоть и на берегу, когда её уже в кучу свалят. Так вот, все по этой куче будут топтаться, прямо в сапогах по ней будут ходить, а Саньки ни-ни, ни за что не пойдёт он по этой рыбной куче. Он эту кучу обязательно обойдёт. Прижмётся к борту и этак бочком-бочком от неё куда подальше. К камбузу, скажем, или к гальюну. А у берега, так к трапу скорей, и на берег. По шаткому трапу, в шлюпке, а то и вплавь. К ней. К Нюре своей, разумеется. Вот как он Нюру-то любит, оказывается!
     — Всё будет хорошо, — шепчет Санька на ушко любимой своей, драгоценной, единственной во всём мире, заботливо поправляя упрямую чёлку её шелковистых волос, любуясь миловидным личиком её — вот увидишь, Нюрочка.
     Боже, как это по-детски трогательно! Нюрочка! Именно Нюрочка. Нюрочка, Светочка, Наташенька. Мы все когда-то достигаем такой близости, когда обращаться к своим любимым имеем право уже так просто и трогательно, сказав одной из них: Нюрочка, Сашенька или Васенька. Или Светочка там, или Дусенька. Сколько же в этом непосредственности, как всё это искренне, и как всё это прекрасно!
     — Я знаю, Сашенька, — сквозь слёзы отвечает она, — я всё, Сашенька, знаю. Ты же у меня такой молодец!
     И от переполняющих душу его радостных и безудержных чувств моторист Санька неожиданно озорно пинает носком туфли подвернувшуюся ему на глаза ржавую консервную банку. И эта ржавая банка, позвякивая, скатывается с песчаного (заасфальтированного) берега реки (моря) прямо в воду и тотчас идёт ко дну. Вот уж будет кому-то неприятный сюрприз, когда об рваные края крышки её белобрысый, очень, кстати, похожий на меня в молодости, пацан какой-нибудь поселковый ногу себе до самой кости вспорет!
     И продолжает звучать та же песня, но уже в сопровождении всем известного вокально-инструментального ансамбля. Как приятно ещё раз прослушать от начала до конца всю эту милую, весьма непритязательную, но так удачно вставленную в финал песню. И всё громче кричат чайки (ласточки), на лету подцепляя клювами рыбу прямо из шхуны. И уже так громко кричат они, что и самой песни не слышно, а только долетают до слуха то шум набегающих на берег волн, то крики неугомонных чаек (ласточек).
     
     
     Ясно, что это уже конец, поскольку сверху вниз, наряду с не умолкающей ни на секунду весьма приятной, хотя немного всеми уже и подзабытой музыкой, неторопливо передвигаются титры. А зрители, напротив, торопливо покидают зал, на ходу делясь впечатлениями от только что увиденного. Титры их совершенно не волнуют. Да и кого, скажите мне, могут они по-настоящему взволновать — титры эти? Что, зрителю больше делать нечего, как продолжать сидеть в своём кресле и искренне волноваться, глядя на титры? Неужели ему больше делать нечего? На воздух, скорей на воздух! — думает зритель тотчас, как только на экране перед ним появляются первые титры. Ну, ведь просто невыносимо так долго без движенья сидеть в душном зале кинотеатра! И ты, любезный читатель, друг мой неразлучный — и ты, закрыв книгу, тоже пройдись, как и я сейчас, едва лишь поставлю последнюю точку в этой милой, в общем-то, истории, где всё кончилось так благополучно, без выстрелов, пусть и с дракой, но жертв-то не было! Автор вообще гуманист, ему и курицу-то зарубить нельзя доверить, вида крови он боится, а чтоб человека — это вообще упаси Боже. Никогда, ни за что и ни при каких обстоятельствах, хотя бы и на обычной вощёной писчей бумаге, которая, как известно, всё стерпит, горы трупов от него ты не дождёшься, сколько бы ни ждал. И даже не проси его об этой услуге на потребу тебе, привыкшему к подобным заказам у всякой пишущей подобное чтиво братии ремесленников, штампующих подобные всякие штучки-дрючки подобно башмачникам, штампующим каблуки к подошвам ботинок на какой-нибудь обувной фабрике. И даже не умоляй его об этом. И не обещай ему, упаси тебя Боже, чего-то такого особенного в обмен на эту писанину, скажем, на свои симпатии к нему, на неизменный, никак не проходящий интерес к каждому шагу его, к каждому чиху, донёсшемуся из его ноздрей — бесполезно всё это и тщетно. Он ни за что не согласится так поступить хотя бы и с самым отрицательным персонажем своим, превратив его в мускулистого гориллообразного монстра, похожего на самого Арнольда или на Клода. Может быть, это и плохо с точки зрения занимательности сюжета, особенно в наше-то время, когда без всего этого — ну, просто ни одному автору, кажется, никак не обойтись. Но ты войди и в его положение, прости ты его за этот несносный навязчивый пацифизм, за отсутствие каких-либо чисто коммерческих интересов в своём творческом потенциале. Прости ему и выходи скорей на улицу, хватит тебе валяться на диванчике, как бы это ни было приятно. Ну пожалей ты автора, а то и автор никак остановить поток мыслей своих не осмелится, пока у тебя ещё терпение вконец не лопнуло.
     Он же наблюдает за тобой исподтишка, и всё видит он: и когда грусть на лице твоём появится, и когда там же возникнет доброжелательная улыбка, а когда и вовсе ты эту книгу на время отложишь и задумаешься над чем-то своим, глубоко личным. О, как приятно автору — замечать выраженье мысли на челе твоём, обнаруживать грусть в глазах твоих, а иногда — там же и восторг, и слёзы, и любовь, а иногда... Нет, и вправду, надоело мне всё это самому уже до чёртиков, на улицу захотелось нестерпимо. Ни единого слова более — и так уже их достаточно, иначе никогда мне не решиться остановить их нескончаемый поток, они всё ложатся и ложатся на бумагу мою. Всё, бежать немедля из этой душной, из прокуренной насквозь комнаты — туда бежать! На улицу бежать. А там — весна уже, и хотя снег ещё лежит, но уже и капель появилась. Появилась, наконец. Кап, кап. Кап, кап. Да, это капель. Её невозможно спутать со струйкой воды из крана. Совсем другие звуки. Те — унылые, долбящие по ушам как зенитные батареи, эти же — радостные, мелодичные, вселяющие надежду. Это опять с крыши закапало. А скоро и грачи прилетят. Или уже прилетели. Интересно, а откуда грачи прилетают? Из каких стран конкретно прилетают к нам грачи? Да кто ж их знает, брат. Может, они и не летают вовсе никуда. Может, они где-нибудь за городом отсиживаются, а как придёт их пора — глядишь: и о, чу! Да ведь грачи же прилетели! Скорей все сюда. Скорей! Вот они — грачи.
     
     РАДОСТНЫЕ ВОЗГЛАСЫ ОТОВСЮДУ: Что? Грачи? Прилетели уже? Прилетели! Грачи? Грачи!
     ОНА: (Одному из кричащих) Простите, что вы сейчас сказали?
     ОН: (Словно бы опомнившись) А что я вам сказал? Что я такого сказал вам? Что?
     ОНА: Ну, вы сказали, что вы меня любите. (Волнуясь, заламывая руки, закатывая глаза). Вот что вы сказали!
     ОН: Я сказал? (Спокойно, в чуть раздражённом тоне). Не может быть, я не мог вам такое сказать! Не мог!
     ОНА: (Едва не плача, продолжая заламывать руки и почти закатив глаза) Значит, вы меня не любите?
     ОН: (Снисходительно) Я вас, конечно, люблю, но я вам этого ещё не говорил.
     ОНА: (Опять волнуясь, тяжело дыша всей грудью). А когда же вы мне это скажете? Когда?
     ОН: (Так же, как и она, начиная чуть волноваться). Я вам это скажу, как только смогу решиться сказать это.
     ОНА: (Почти теряя сознание). А когда вы решитесь сказать это? Когда?
     ОН: (Обретя вдруг второе дыхание, всё более вдохновенно). Когда я решусь, я не знаю, но решусь я обязательно. И как только решусь, я тотчас скажу вам, что уже решился — и после этого скажу.
     ОНА: Так, значит, я могу надеяться, что, когда вы решитесь сказать мне это, вы мне скажите, что решились — и после этого признаетесь, что любите меня? Я могу на это надеяться? Вы не обманете меня? (с надеждой в голосе) Не обманете?
     ОН: (Теряя терпение) Да не обману я вас! Ну, что вы ко мне пристали со своими глупыми вопросами? Ну, как я могу вас обмануть? Как? Разве вас можно обмануть? Разве можно? Скажите мне, возможно ли это даже представить? Неужели вас обмануть можно? Да нельзя вас обмануть! Нельзя! Нет, вас не обманешь! Да, кто вас обманет? Ну, кто? Кто? Скажите, кто вас уже обманул — и я тотчас вызову его на дуэль. Я убью этого негодяя! Я задушу его вот этими вот руками (демонстрирует руки). Я застрелю его одним лишь метким своим выстрелом в висок. Он вас обманул? Обманул он вас или нет? Скажите честно, обманул или не обманул? Ну, не держите этой грязи в себе. Скажите мне всё как на духу. Ничего не скрывайте! Всё хочу знать. Да, я желаю, знаете ли, знать о вас всё. Я требую правды, какой бы горькой она ни была. Я имею право знать правду о вас? (С любовью в глазах, пытаясь прикоснуться губами к её ладошке). А сейчас я вас поцелую. Милая моя, несравненная, как я скучал без вас, как я страдал, дожидаясь встречи. Можно вас поцеловать? Можно? Я вам хорошо заплачу. Позвольте мне вас поцеловать! Плачу столько, сколько вы пожелаете, но не требуйте от меня невозможного. Вы же знаете, что я бедный студент. У меня нет богатых родственников за границей, да вообще их нет у меня. Я сирота. Но я заплачу вам. Сколько вы пожелаете получить за ночь, проведённую с вами, только называйте сумму в пределах разумного...
     
     ...ну вот, опять телефон сломался. За третьи сутки ни одного звонка. Третьи сутки он не звонит. Я вся уже извелась. Боже, за что мне эти муки? За что? Ведь я схожу с ума. Мне никто не звонит. Никто. Даже он.
     — Мама, о чём ты? Какой телефон? Какой к чёрту телефон, мама?
     — Он мне не позвонил! Не позвонил. Представляешь? Он мне не звонил?
     — Кто он?
     — Ну, не телефон же.
     — Нет, он не звонил. Впрочем, может быть, он и звонил, но телефон был сломан, и он не мог дозвониться.
     — Да кто он?
     — Ну, не телефон же. Он-то и сейчас сломан.
     — Мама!
     — Что, дочка?
     — Реклама!
     — Тьфу ты! Прости меня, Господи.
     А вот и звонок долгожданный, но почему-то в дверь. Иду, открываю её, а за дверью очень обросший и очень вонючий зверь. Главное, просит сто грамм — и сразу в постель.
     — Со мной? — спрашиваю.
     — С тобой, — отвечает.
     — Пошёл ты к чёрту, придурок.
     — Сама ты пошла.
     
     И он ушёл, и я ушла. И он опять пришёл, и я опять в прихожую вышла, дверь раскрыла — он. Стоит, покачивается, глаз подбитый прищуривает. Спрашивает:
     — Ну, так будет мне сто грамм?
     — Да вы, сударь — просто хам!
     
     ...Позвони мне, позвони. Позвони мне, ради Бога, — донеслось из-за стенки соседней квартиры.
     Кто это? Ах, это же она... Она это, точно она! Я узнал её, узнал! Боже, сколько лет прошло с тех пор, а она всё такая же настырная, целеустремлённая, хотя и сморщенная теперь как высохший стручок красного перца. Но только она одна и могла бы так. Другая бы так никогда не смогла. А вот она — смогла. Она всё смогла, хотя я и не смог узнать её при очередной нашей встрече на местном базаре, как у нас называют рынок. Боже, как же она подурнела! «Неужели это она?» — подумал я, делая вид, что её не узнал. Она это, точно она! Ну, всё — вот я и попался! Неужели она меня сейчас узнает? О, если бы она меня не узнала, как бы я был ей благодарен! Да что она, самому бы себя не выдать! Как бьётся сердце при встрече с ней через тридцать с лишним лет! А чего я боюсь? Ну, подумаешь — она меня узнает, но я прошёл мимо и ничего ей не сказал. Значит, я её не узнал? Неужели у неё хватит наглости заговорить со мной первой? Это было бы с её стороны не совсем тактично. Когда-то она мне сказала, что мы не можем встречаться потому, что она любит другого. Слава Богу, что она так сказала! Мне ужасно повезло, считаю я теперь, что когда-то я получил отказ от неё. А ведь тогда я готов был застрелиться от горя. И если бы у меня был пистолет, я бы обязательно это сделал. Да, как хорошо, что и она меня не узнала! Это замечательно, а то бы пошли все эти охи, ахи. И она бы мне напомнила... Нет, она бы сделала вид... Ничего подобного — напомнил бы я, а вот она бы уже сделала вид... Она бы мне сказала, что мы могли бы и жить в этом маленьком городе, от которого, если честно, меня просто тошнит. Если бы мне предложили вернуться туда, я бы, конечно, вернулся, но там я или спился бы, или удавился.
     — А ты мне что скажешь? — говорю ей в трубку, учащённо дыша и вслушиваясь в каждое её слово. — Ты мне позвонишь ещё хоть раз?
     — Позвоню, — отвечает она и тотчас сама тоже спрашивает, — а ты позвонишь мне?
     — И я тебе позвоню, — отвечаю ей радостно, хотя настроение у меня такое, что впору примеривать к шее петлю из прочной бельевой верёвки.
     Нет, всё обстоит совершенно иначе. Я так счастлив, так счастлив, что просто не могу подобрать подходящих слов, чтобы это счастье описать. Боже, как это приятно, что я ей ещё не надоел до смерти! Ведь каждый день я ей всё звоню и звоню, а она — только изредка отвечает мне, но как-то всё скупо, выцеживая слова изо рта сквозь зубы и раздражённо, и похохатывает над моими шутками, которыми я пытаюсь её расшевелить. О, как же это противно, когда смеются вот так. Ещё до того, когда станет по-настоящему смешно, или после уже. На мой взгляд, лучше смеяться вовремя и вовремя смех прекращать. Всему должна быть мера.
     — Только не по сотовому звони! — говорит она мне раздражённо. — А у тебя, кстати, не билайн? Билайн! Правда? Нет, правда?
     — Правда!
     — Ну, тогда можешь звонить и по сотовому. Все входящие бесплатно.
     Опять реклама! Как она ворвалась в нашу жизнь. Невозможно пройти по улице, чтобы не обнаружить её пошлое присутствие на каждом шагу.
     
     Простите, а вы не видели её в профиль? Что, не видели? Ну, что ж, очень жаль. И я вот тоже ещё ни разу её не видел в профиль. Более того, честно признаюсь, я и в анфас её не видел. И даже издалека видеть её мне не доводилось. А если уж быть до конца честным, так я вообще её не встречал ещё. Ну, как-то не пришлось, знаете ли. Мы в основном с ней переписывались до востребования. Может быть, всё дело в том, что я нерешительный? Может быть, в этом и слабость моя, что я такой до сих пор нерешительный. Другой, будь он на моём месте, давно бы взял быка за рога, а я вот не могу даже письмо ей отправить. Я его пишу, заклеиваю в конверт и, подумав немного, решительно выбрасываю в мусорную корзину, предварительно тщательно смяв конверт вместе с письмом, чтобы никто моё письмо к ней никогда не прочёл. Всё собираюсь-собираюсь, да не соберусь никак написать ещё раз и отправить письмо по адресу. Не выбросив его, как всегда, в мусорный ящик.
     А говорят, что она очень красивая. Что лучше её нет на всём свете. Странно, неужели это возможно? Думаю, вряд ли, но пусть будет так. Поверю им на слово. Ведь сам я не видел её, поэтому и не могу сказать об этом с полной уверенностью.
     Скажите, а ноги у неё хоть стройные? И не бутылкообразные? И не с развитыми чрезмерно икрами, как у прыгуньи в длину? И они у неё совершенно не волосатые? Она их тщательно бреет папиным станком «Жилетт», за что он её всегда ругает? И они у неё даже без накачанных сверх меры икр?
     А знаете что, передайте ей от меня большой привет. Нет-нет, сам я пока не смогу с ней встретиться и передать его лично. Для меня лучший вариант, если это сделаете именно вы. Скажите ей, что я очень жалею, что мы до сих пор с ней не знакомы. Нет, я очень бы хотел встретиться с ней когда-нибудь. Ну, годиков этак через пять. Или через год. В каком-нибудь уютном кафе, на пляже в Сочи, в Болгарии, скажем, в Турции. Да где угодно. Не сейчас только. Сейчас я ещё не готов. Я не смогу её обеспечить, ведь, насколько я могу догадаться, она привыкла к роскоши, а я беден. Я беден, как церковная крыса. У меня нет пока ни собственной квартиры, ни машины, ни дачи. Даже телевизора я не имею и живу я у своих приятелей, перебиваясь случайными заработками, без прописки, без надежды хоть что-то исправить в ближайшее время. Но я постараюсь выбраться из нищеты. У меня всё впереди! Не все ещё потеряно. Я очень стараюсь, и я обязательно выберусь из того дерьма, в который меня окунула судьба с самого рождения. Я выберусь! Слышите? Я стану богатым — и тогда мы с ней встретимся, наконец. И первым делом я поцелую её. Слышите, я обязательно поцелую её. И я непременно свалю эту суку на свой кожаный диван, и я буду делать с ней всё, что только захочу. А если она хоть одно слово вякнет против — я выгоню её посреди ночи в одной ночной рубашке на улицу, пойду в ресторан — и тотчас найду какую-нибудь другую. И эта будет ещё лучше, у неё и ноги будут стройнее в два, нет в три раза, и личико у неё будет в три, нет, пожалуй, в четыре раза миловиднее, и морщин на нём совершенно не будет, то есть их будет в несколько раз, соответственно, меньше!
     Я обязательно её найду. Найду и... А сейчас, до свиданья. Мне, к сожалению, уже пора. Скоро будут титры, фильм заканчивается, многих в зале я уже не вижу, не выдержали они, ушли по-английски, не прощаясь с автором сценария и с режиссёром. А я всё болтаюсь, болтаюсь тут на этой лестничной площадке перед своей дверью. Опять я ключ, гадство, забыл. Ну, прямо хоть собственную дверь теперь выламывай. А не хотелось бы. Прямо не знаю, что и делать. Хоть волком вой, только вряд ли это поможет в такой ситуации. А если службу спасения вызвать, так они же её с петлями разнесут. Нет уж. Не стоит рисковать. Лучше дождусь, когда жена с дачи домой вернётся. Она там уже третий день безвылазно. Нравится ей копаться в грядках. Небось, проголодалась.
     Что? Это уже, что — сценарий? Какой ещё сценарий?!!! Это что, мой сценарий? Да вы что? Боже, а я как раз в комнатных тапочках. Скажите, а это ничего, что я тут в этих тапочках? А что я пустое мусорное ведро в руке держу, тоже ничего? Нет, мусор я уже вынес, просто у меня дверь совершенно случайно захлопнулась, а ключи я забыл в прихожей, на тумбочке под зеркалом. Слишком торопился, наверное, хотелось к футболу успеть, второй тайм как раз. Наши играют с Андоррой. Мяч, как заколдованный: всё не идёт он в ворота и не идёт. Вот и стою я здесь второй час. Идиотская ситуация: футбол так и не досмотрел, не поужинал, не побрился, да ещё с ведром вот с этим. Дома никого, жена на даче, а это, оказывается, уже кино идёт? И что это, я вот так прямо в этих комнатных тапочках и с этим ведром, уже прямо в настоящем кино? Нет, правда? В кино я? И что, все на меня смотрят? И все меня даже слушают? Что, честное слово? Ну, ёлки-палки, ну, хоть бы предупредили, что ли. Ну, что же вы так, мать вашу! Ну, нельзя же, неудобно ведь, ей-Богу, да что и люди-то обо мне подумают? Я же не знал, что они на меня всё это время смотрят. Стою, понимаешь ли, в носу ковыряюсь, слова нехорошие произношу, то ещё что-нибудь. Ну, неудобно прямо. Что, так трудно было сказать мне, что я уже в кино? Трудно, спрашиваю я вас? Если бы вы меня предупредили заранее, так я бы хоть переоделся! Да хоть штаны нормальные на себя одел бы, ей богу! Что же это я в брюках-то спортивных с обвисшими коленками теперь? Ну, что же вы так-то, господа киношники?
     Ведь, ей-Богу, как-то нехорошо у нас с вами получилось. Я ведь спал как раз. Первый тайм смотрел, голов всё не было, вот я и уснул, а потом вдруг проснулся от троллейбусного гула, да и лифт включили, а я, стало быть, на кухню зашёл, а там вонь — ну, просто дышать невозможно. Раз, думаю, гол мы им ещё не забили, так хоть что-то полезное сделаю. Мусор вот хоть вынесу. Вонь-то от мусорного ведра. Больше как будто не от чего ей объявится вдруг. Вот и пришлось мне этот блядский мусор срочно из дома выносить. К концу матча, думал, успею, чтобы хоть конечный результат узнать, смотреть-то всё равно противно, когда мажут и мажут, чего ж хорошего? Вот и вышел я, значит, с ведром на площадку, а дверь вдруг возьми да и захлопнись. А я, глядь, а ключей-то у меня и нет. Я их в квартире, оказывается, забыл. На трельяже, под зеркалом. Или, стоп. Кажется, на тумбочке в прихожей. Да, точно — там они. Только какую это играет роль, где они сейчас: на трельяже или на тумбочке? Главное, что они-то — в квартире, а я вот — на лестнице. Один и без ключей. И с этим ещё ведром дурацким. Да, совсем уж памяти не стало. Всё записывать приходится. Я же не мальчик уже: если я чего-то не запишу на бумажке с вечера, так с утра и забуду всё уже. Всё-всё: и куда мне ехать надо, и что купить, и кому позвонить. Ничего не помню, хоть убей. Вот так и с ведром: за порог вышел, и что мне делать теперь, просто не знаю. Ума не приложу, как поступить мне в подобной ситуации. Ну, что мне делать, скажите хоть вы? Что? Тоже не знаете? Не бывали вы в такой ситуации? Ну, значит, вам повезло. Тогда, хоть вы подскажете мне. Вы-вы, не проходите мимо, вдруг и вам придётся когда-то пережить подобное. Ради бога, не оставляйте меня без внимания. Не бегите от меня, не переходите, завидев меня, на другую сторону улицы. Не покидайте зрительный зал кинотеатра, столкнувшись с автором фильма на лестничной площадке, стоящего в простых комнатных тапочках с мусорным ведром в руке, не досмотревшего футбол до конца. Товарищи зрители, дорогие читатели, господа критики, коллеги по перу, ну, посоветуйте, как мне в квартиру войти? Службу спасения, что ли, мне вызвать срочно? Так откуда же звонить? И во что мне всё это обойдётся? Может, у меня и денег-то таких нет! И ещё, если я вызову их, они же входную дверь вместе с дверным блоком, пожалуй, снесут. Или, может быть, мне в окно на балконе влезть из соседней квартиры? Вы не знаете, возможно ли это на девятом этаже? Вам не приходилось перелезать из одной квартиры в другую по балкону?
     Что? Я сам могу сказать зрителям пару слов? А кому мне их сказать? Что вы говорите! Кому угодно и сколько хочу? Лично я? А, всего лишь пару слов? И я что, я могу сказать их прямо сейчас в эту видеокамеру?
     Что, уже можно говорить? Ну, что же мне сказать? Простите, я так волнуюсь. Боже, я никогда ещё не был на экране! Это первый раз. Даже коленки дрожат. Вот видите, как дрожат мои коленки. У вас, кстати, коленки дрожали, когда вы стояли на сцене или смотрели прямо в камеру под мощными прожекторами, направленными прямо на вас со всех сторон?
     Ну, прямо не знаю, с чего и начать. Извините, я так волнуюсь. Я никогда ещё не говорил прямо в камеру, зная, что меня после этого могут увидеть миллионы зрителей. Быть естественным? Чувствовать себя как можно раскрепощённей? Не подбирать слов, говорить всё прямо как есть, ничего не стесняться? Хорошо. Всё. Я всё понял. Сейчас...
     
     Ну, здравствуй, Люся. Это я, твой муж. Откуда я с тобой разговариваю, спросишь ты у меня, обнаружив меня на экране телевизора? Так я тебе, Люся, отвечу прямо — с нашей лестничной площадки. Вот такое бл...(п-и-и) получается, Люся. А в руках у меня мусорное ведро. Я как раз мусор вынес. Да не волнуйся ты, пожалуйста. Всё у нас, Люся, хорошо. Все мы живы, Люся, и все здоровы, чего, Люся, и тебе мы тоже желаем. Просто так получилось, Люся, что опять я ключи забыл в доме, выносил этот бл... (п-и-и) мусор из дома, а эта бл... (п-и-и) дверь в нашу ёб... (п-и-и) квартиру случайно и захлопнулась. Сколько раз, Люся, ёб... (п-и-и-и-и) я тебе говорил уже, давай замок на ху... (п-и-и) сменим, а ты всё какого-то ху... (п-и-и) была против этой замены. Теперь видишь, как всё получилось на ху...(п-и-и). В общем, большой тебе от меня привет, Люся.
     Что, ещё можно? Можно? И больше всяких выражений, и больше искренности? Как у Нагиева? Хорошо. Я постараюсь.
     А также я хотел бы передать сейчас большой и пламенный привет всем жителям нашего древнерусского города. Всем привет. И привет также таксисту Хачику из Армавира. Хачик, ху... (п-и-и) ты не пишешь? Ведь ты обещал написать. В общем, ху... (п-и-и) с тобой. Всё равно привет тебе, Хачик. Надеюсь, ты меня ещё помнишь, я у вас был в командировке лет десять на х...(п-и-и) назад и мы с тобой пили вино в шашлычной рядом с твоим домом. Помнишь? В общем, привет тебе, Хачик. И ещё передай привет жене твоей Миле и той подруге твоей жены, с которой ты меня познакомил. Не х... (п-и-и) она баба. Я забыл, правда, как её звать, но ты ей передай от меня большой, искренний привет и скажи ей, что я иногда её вспоминаю. Х... (п-и-и) там говорить. В постели она ничего. Зл... (п-и-и). А если у вас ещё раз когда нибудь мне удастся побывать, то я хотел бы с ней встретиться. Очень она мне, Хачик, понравилась.
     И ещё привет Саше Булыгину из города Тольятти, где мы с ним познакомились, когда я покупал запчасти на рынке. Я-то как туда приехал, так подумал, было, ну пи...(п-и-и), ни ху...(п-и-и) я здесь не найду. А х...(п-и-и) там, город чужой, никого я в нём на ху...(п-и-и) не знаю. Слышь, Санёк, мне кардан нужен на пятёрку «Жигулей», ох...(п-и-и) Ты, если сможешь, передай его с проводниками, а деньги я тебе передам с ними же. Иначе мне тут пи...(п-и-и) точно наступит. Ни ху...(п-и-и) выехать не могу. Какая-то па...(п-и-и) спи... (п-и-и) его вместе с болтами. Эти су...(п-и-и) ведь ни днём, ни ночью не спят. Только вот что, не рассчитывайся ты на ху...(п-и-и) за провоз багажа заранее, ведь они, эти па... (п-и-и), всё равно ещё и с меня за него слупят. Договорились?
     А можно, я ещё скажу пару слов? Только без «пи»? Хорошо, постараюсь без него. На... (п-и-и) Ну, так что, можно? Что, больше нельзя? Ну, тогда до свиданья. Всем до свиданья. Люся, скорей приезжай. Я соскучился тут на х...(п-и-и). Ну, не могу я без него! Понимаете, не могу — и всё тут. Да, Люся, и не забудь лука с чесноком прихватить. И ещё петрушки, Люся, надёргай и укропа. Дома ни х... (п-и-и) этого уже не осталось. А куриный суп я весь доел. Ох... (п-и-и) суп был. И рыбу тоже доел. Да, не забудь хлеба купить. Ну, всё, Люся. Целую. Ну, ни х... (п-и-и) и в микрофон выговориться уже не дают. Простите, опять у меня вырвалось. Всё, больше никаких «пи». Клянусь. Ну, падлой буду! До свиданья.
     
     Что? Мы ещё даже не виделись. Ах, да, простите меня пожалуйста. Это я про себя тут... Ну, так... мыслишки кое-какие накопились, вот я и заговорил вслух сам с собой.
     Ну, здравствуйте, Марья Петровна. Давненько мы с вами не виделись. Вторую неделю, кажется. Только вчера? Вполне возможно. Забыл, выходит. Ну, простите великодушно. Что, за пенсией ходили? Ну и что, прибавили вам? Вот здорово-то! Заботятся-то, выходит, о вас. Что? А толку всё равно никакого? Да, Марья Петровна, инфляция всё сразу и пожирает. Все эти нищенские надбавки, прибавки, компенсации-шманпинсации всякие. И что тут поделаешь, Марья Петровна? Обижают вас, пенсионеров, очень обижают. Вы всю жизнь трудились на государство, а государства-то и нет теперь, получается. Я имею в виду того государства, на которое вы, Марья Петровна, рассчитывали. Того уж нет, а это, как видно, далече.
     А я вот опять ключи забыл от квартиры, вышел с мусором, а дверь и захлопнулась. Марья Петровна, не пустите ли вы меня к себе минут на тридцать? А то я очень хочу кушать, да и выпить бы чего-нибудь я бы не отказался. У вас есть что-нибудь выпить? Что? Да не глухой я совсем, просто у вас голос чуть сиплый. Простудились вы, что ли? Да нет, я-то не простудился. Это я у вас спрашиваю. А у меня температура нормальная. Я её вчера ещё мерил. Да, я у моря был недавно, с горами, Марья Петровна, прощался я. А потом я был на даче, где сразу после прощания с морем или спустя пару месяцев я в бане парился и голяком на улицу выбегал. Раз пять или шесть. Ходил по двору, к сараю, к поленнице с дровами. И, знаете, весь такой красный, распаренный. И всё холодной водой обливался, обливался до остервенения, пока не промёрз до косточек. Да тапочки резиновые в снегу потерял, пока кувыркался в нём. И очень долго искал их, а ветерок-то свежий был, весенний. А весна-то ранняя, сами знаете, дружная, всё тает вокруг, но по утрам вон какой морозище-то стоит. Входная дверь к проёму примерзает. Там же всё железное, а днём-то всё тает, тает. Но к вечеру уже так морозит, что сразу чувствуется последнее дыхание уходящей зимы. А я голый по двору. Туда- сюда, туда-сюда. Мотаюсь, мотаюсь. То к сараю, то к колодцу. И босиком. Вот голос у меня и сел.
     Так найдётся? Ну, так вы мне налейте, пожалуйста, стопочку, а то, знаете, я от волнения очень закурить сейчас хочу. Скажите, а вы случайно не курите? Что? Курите?! Ах, любезная Марья Петровна, угостите, пожалуйста, мужчину в расцвете сил и желаний вашей пленительной тонкой сигареткой.
     
     ...и солнце так уже пригревает, что сонные мухи от его тёплых лучей на подоконнике вдруг оживают и мохнатыми лапками шевелят-шевелят, взлететь готовятся мухи. Вот-вот взлетят уже эти мухи. И всё кругом, кажется, замерло в ожидании, когда они, наконец, взлетят. И вот они уже взлетают. И они летят всё дальше и дальше от окна. Летят, летят мухи от окна к моему дивану, к печке летят, летят мухи, куда сами хотят. И над головой моей кружат, пытаясь пристроиться где-нибудь так, чтоб им было уютней. Скажем, у левой ноздри одна муха приземлится, а у правой — уже приземляется и другая. А потом и с левой ноздри моей взлетит какая нибудь из мух — и полетит себе дальше, прямиком к кастрюле с борщом. Или на порезанную тонкими ломтиками буханку чёрного бородинского хлеба. Скорей бы надо закрыть кастрюлю крышкой, а хлеб убрать или, скажем, полотенцем накрыть, иначе ведь борщ придётся вылить. Страшно не люблю я смотреть на борщ с плавающими в нём мухами. И хлеб, на котором они разгуливали, я не могу видеть, а тем более — кушать. Противно мне это.
     Жужжат мухи и летят, жужжат и летят. Во все концы комнаты моей летят эти мухи, ну просто никакой жизни от них нет. Но это весны гонцы — мухи. Весна идёт — вот поэтому мухи и жужжат, радостно над моей головой летая, садясь мне на голову, по щекам моим бегают, лапками у ноздрей и у рта меня щекочут, щекочут. Под веками шныряют, на бровях пристраиваются, к губам скользят вниз стремительно. Ну что ты будешь делать, хоть газету сворачивай в несколько раз и давай их шлёпать одну за другой. Опять на щеку села одна из мух, и ещё одна рядом с ней пристроилась. Ну, ведь точно чихну сейчас. Сейчас. Один момент. Всё. Уже чихаю. Будь здоров, сам себе же говорю, и ещё раз чихаю.
     Да будьте вы прокляты, мерзкие мухи! — произношу с раздражением — и опять чихаю. Чихаю-чихаю, никак остановиться не могу. В носу-то щекотно, невозможно удержаться, чтоб не чихнуть. Ух, проклятые мухи! Всё из-за них. Всё только из-за мух. Ну, никуда от них не деться. Везде они первыми вперёд всех и появляются, где только и становится чуть теплее. Гораздо раньше грачей, диких уток, лебедей и прочих птиц, возвращающихся к нам из дальнего зарубежья.
     Ну, просто кругом она — эта весна. И на сердце у меня тоже весна. Как всё-таки душно и тесно в прокуренной насквозь комнате! Как душно и в кинозале, должно быть. Как душно везде, кроме улицы. Только на улице и не душно, потому что там наступила, наконец, весна. Значит, зиме теперь уже точно конец. Злых утренних морозов больше не будет, так же как и вечерних, и ночных. Я в этом нисколько не сомневаюсь. До тех пор, пока не наступит очередная поздняя осень, а за ней опять последует зима.
     А какая же она будет, интересно? Можно ли прямо сейчас, вот так, наблюдая приход весны, сказать что-нибудь определённое о том, какой будет эта зима? Или хотя бы, какой будет предшествующая ей осень? Вот мне, к примеру, интересно, дождливая она будет или не дождливая? И будет ли в самом конце или же в середине сентября, как обычно, бабье лето? Или на сей раз не будет этого лета? Вот раньше, предположим, оно всегда наступало в сентябре, но вдруг теперь-то как раз и не наступит? Вдруг именно так и случится уже этой осенью!
     А когда самый первый снег выпадет: в октябре ещё или в ноябре? Или даже в декабре? И много ли будет этого первого снега? И сразу ли он, после того как выпадет, растает, или не сразу? Или он вообще уже не растает, вплоть до самой весны? И какой будет этот снег: обильный или не обильный, рыхлый или не рыхлый? А густой снег будет или не густой?
     Боже, да о чём это я? Ведь ни одного больше зрителя в зале не осталось. Вот и уборщица шваброй меня трогает осторожно, боясь испачкать висящей на ней грязной тряпкой: «Эй, соколик, живой ли?» «Да, живой-живой я, бабуля!» — отвечаю ей спросонок. А когда же это я уснул, интересно? В самом начале фильма или же в самом его конце? Как-то странно даже, автор сценария — и вот так позорно уснул на просмотре собственного фильма. Зря, пожалуй, вчера на дне рождения у своего друга режиссёра мешал я пиво с водкой. Это режиссёр всё мне её подливал да подливал. Водку в пиво, ясное дело. Специально, наверное. Вот жук мосфильмовский! Не надо было мне этого делать категорически. Отказаться — и всё тут. Не хочу, мол. Не хочу и не буду! Ну, не желаю, мол, мешать водку с пивом! Ведь сколько раз убеждался я в этом на собственном опыте, что питиё водки с пивом чревато непредсказуемыми последствиями, а всё я как дитё малое.
     Эх, всё проспал я, выходит. Вот жалко-то. И опять она своей грязной шваброй меня в плечо толкает. Ну вот, и костюм мой весь испачкала, и брюки, кажется, тоже. Ну, совсем, гляжу, карга старая одурела: чуть ли не в самое лицо, под нос мне суёт её, понимаешь ли, эту швабру свою. Вот чёртова баба-то! И никакого ведь такта совершенно, и никакой тебе, понимаешь, лояльности по отношению к автору. Уважения, наконец, никакого.
     «Так чего ж ты сидишь тут? — говорит мне она сердито, продолжая шаркать тряпкой у меня под ногами — А ну, шагом марш отседова! Мне прибраться здесь велено, а он сидит, понимашь... Ишь ты, важный барин какой!».
     А и вправду, чего это я? Весна ведь на улице. Представляете, уже весна! Что? И вам тоже я надоел? Давно уж обещал закончить, а сам всё никак не закончу? Ну, тогда всё! Всё, я молчу. Больше ни единого слова от меня не услышите. Ни звука, ни слова. Всё, одеваюсь и выхожу. Уже иду. До следующей встречи на экране.
     Точка.
     
     ПРИМЕЧАНИЯ:
     
     Челленджер — американский космический корабль многоразового использования;
      Лохов взять бомбилами на сквозняк — слишком доверчивых людей обмануть лицам, живущим исключительно за их же счёт. Бомбила — мошенник, шулер. В первую очередь в роли бомбил подобного рода в нашей стране выступает правительство и и чиновники самого различного как федерального, так и областного или районного уровней;
      Собчак — предположительно, один из первых в плеяде российских олигархов, оставивший богатое наследство, благодаря своему демократическому мышлению и умению аргументировано выражать собственные мысли;
      Главпродукт — производитель самых отвратительных консервов, которые автору доводилось пробовать в последнее время. Видимо, по этой причине, мясные консервы и сгущёнку от Главпродукта, и приходится так часто рекламировать;
      ПРО — 100 — одна из наиболее известных московских фирм, занимающихся оптовой продажей канцелярских товаров. Автор совершенно бескорыстно, не в целях рекламы, выносит благодарность некоторым её менеджерам по закупкам за долгие годы плодотворного сотрудничества, позволяющего ему поддерживать собственные штаны;
      Василёк — денатурат;
      Бранемира Северин — Мисс Вселенная из Болгарии, победившая на конкурсе красоты в конце 60-ых;
      Рыбачий полуостров — один из полуостровов в городе Киеве, связанный с Подольским районом мостом через Днепр;
      Ти ко мана, миля маука? — (искажённое, с латвийского). Ты что, моя любимая блядь?
      Завидово — Национальный парк, он же самый секретный заповедник страны. Вотчина известного всему миру самодурством и непредсказуемостью действий Бориса Ельцина. На территории парка имеется в наличии до 1000 голов оленей, столько же маралов, порядка 3000 голов кабанов, периодически истребляемых легионами особо приближенных к так называемой «семье» камарильев. Гнездится около 200 видов, истребляемых тем же составом высокопоставленных охотников, птиц.
     Ежегодно за пределы «Завидово» пытается уйти от истребления их придворной камарильей (для свободной миграции) около 1000 кабанов, около 500 маралов. В охотничьи угодья для вышеназванных охотников и иностранных приятелей этих охотников с целью их особо изощрённого развлечения, выпускается ежегодно до 7-8 тысяч уток, которых специально для этого разводят на местной ферме.
     За несколько последних лет в водоёмы заповедной, тщательно охраняемой от остального населения страны спецзоны, переселены 19 млн. мальков судака, стерляди и толстолобика. Работники национального парка заботливо и кропотливо выращивают мальков этой рыбы всё для тех же высокопоставленных любителей не только охоты, но ещё и рыбалки, с целью приготовления из пойманной ими добычи особой ухи по-завидовски. В эту уху, кроме картошки и лука, запускают большие красные помидоры, а в ведро, где она варится, на две-три секунды суют дымящую головешку, чтобы уха пахла не только рыбой, но и костром;
     Напиток из чаги готовится из берёзового гриба — нароста коричневого цвета, который образуется на стволе дерева. Его соскабливают, размельчают, высушивают и заваривают кипятком, как обычный чай. Старые егеря утверждают, что чага помогает им «запасаться здоровьем». Высокопоставленные гости «Завидово» целиком разделяют это мнение и пьют, выходя из парилок, целебный напиток из чаги так же охотно, как и подаваемый им специально обученными официантками-массажистками берёзовый квас;
      Чёски-Зброев — карабин, с которым в своё время охотился на кабанов Борис Ельцин. Охотники называют этот карабин «чезетом». Из такого карабина очень трудно промахнуться, особенно, если кабан или лось привязан к дереву в нескольких метрах от охотника;
      Гуцыкать — (народное) В буквальном смысле, приятно проводить свободное время;
      Ракитное — один из районов в г. Прилуки, Черниговской области, где продолжительное время автор проживал в частном кирпичном доме по адресу: Въезд 18 сентября ?1. По легенде посёлок назван так в честь густых ракитовых кустов, которые в обилии водились в тамошних местах задолго до появления автора на свет;
      Хай, верёвулфсы! — (англ.) Привет, оборотни!;
      Хеш — наркотики вообще;
      Белый — гашиш;
      Марафет — кокаин;
      Гара-хан — опий;
      Гатогустрица — жидкое лекарство, содержащее в себе опий, концентрация которого увеличивается при выпаривании;
      Портуха — кошелёк;
      Ништяк — хорошо;
      Гена — работник милиции;
      Посадить на воздух — дать взятку;
      Гёрла — девушка;
      Гачка — (уст.) проститутка;
      Не липуй горбатого, гешефтмахер — (возможно) не обманывай меня, делец;
      Варганить пунш — примерно то же, что и мозги пудрить;
      Заходить с Севера — задавать неприятные вопросы;
      Гаян-базар — место для сбыта опия;
      Крутить варганку — нарушать существующие воровские обычаи;
      Васёк — ласковое обращение к коллеге по службе, к товарищу по работе;
      Загибаться от вольного — захмелеть от понюшки кокаина;
      Майдан Нэзалэжности — (укр). Площадь Независимости;
      Галман — еврей;
      Палочка палтикаяна — порция опия;
      Флика — женщина лёгкого поведения;
      Каменяри — (укр.) каменотёсы;
      Кыця — (укр.) киска;
      Поцьомать — (укр.) поцеловать;
      Клипер — 1) быстроходное океанское трёхмачтовое парусное судно, существовавшее до конца XIX века; в военном флоте клиперы использовались для дозорной и посыльной службы, в торговом — для перевозки ценных грузов (чая, пряностей, шерсти); 2) современное быстроходное парусно-моторное промысловое судно; иногда его используют для своего развлечения некоторые российские олигархи, которые в силу ряда обстоятельств, вынуждены временно находиться вдали от места своей постоянной прописки;
      Тримаран — трёхкорпусное судно;
      Бушприт — горизонтальный или наклонный круглый брус, выдающийся впереди носа судна. Служит для выноса поддерживающих мачту и стеньги (продолжение мачты) штагов и крепления носовых треугольных парусов — стакселей и кливеров. Просьба не путать с киверами;
      Шкоты — снасть для управления парусами;
      Гики — возможно, неточное употреблённое автором, не знающим всех тонкостей морского дела известное всем мореходам слово «гаки», что означает металлический крюк различных типов и систем в зависимости от его назначения. Например, грузовой гак. По отношении же к несведущему в столь простых для любого из моряков понятиях, автору вполне применимо выражение — словесный гак.
      Швертботы — имеют мелкосидящий и сравнительно широкий корпус, снабжены выдвижным килем — швертом, одним словом — это как бы, образно говоря, киль в ботах
     (очередная глупая и неуместная в комментариях к текстам шутка автора);
      Бейдевинд — курс парусного судна, при котором его диаметральная плоскость составляет с линией направления ветра угол больше 90 градусов (считая углы от носа судна). Желательно не путать с собственным носом или с носом своего более опытного капитана;
      Фелюга — небольшое парусное гребное судно на Средиземном и Чёрном морях. Кстати, весьма удобно всяким морским пиратам пользоваться таким судном для взятия на абордаж яхт и небольших торговых суден;
      Пассаты — устойчивые ветры в тропических широтах, преимущественно над океанами; северо-восточные в северном полушарии и юго-восточные в южном полушарии.


 Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com Н.Любимка "Долг феникса. Академия Хилт"(Любовное фэнтези) В.Чернованова "Попала, или Жена для тирана - 2"(Любовное фэнтези) А.Завадская "Рейд на Селену"(Киберпанк) М.Атаманов "Искажающие реальность-2"(ЛитРПГ) И.Головань "Десять тысяч стилей. Книга третья"(Уся (Wuxia)) Л.Лэй "Над Синим Небом"(Научная фантастика) В.Кретов "Легенда 5, Война богов"(ЛитРПГ) А.Кутищев "Мультикласс "Турнир""(ЛитРПГ) Т.Май "Светлая для тёмного"(Любовное фэнтези) С.Эл "Телохранитель для убийцы"(Боевик)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
И.Мартин "Твой последний шазам" С.Лыжина "Последние дни Константинополя.Ромеи и турки" С.Бакшеев "Предвидящая"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"