Чевновой Владимир Ильич : другие произведения.

На хуторе близ Неврево

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:




      НА ХУТОРЕ БЛИЗ НЕВРЕВО
     
     
     Глубокая, почти беззвёздная ночь.
     Сижу в полном одиночестве на чердаке своего дома.
     Забрался туда я по лестнице почти в кромешной тьме.
     В одной руке у меня самодельная пика, оставленная соседом моим, Павлом Трофимовичем. В другой держу я фонарь. Фонарь я не зажигаю специально, чтобы этим себя ненароком не выдать.
     Любой свет, даже крохотный фонарный лучик или, скажем, всего лишь зажжённая в руке спичка, всё тотчас испортит. Никто не должен знать, что я расположился на этом чёртовом чердаке, у низенькой стеночки так и не застекленной до сих пор веранды. Я оставил её в таком виде, чтобы когда-нибудь в будущем, устроясь удобней с южной, солнечной стороны, пить по вечерам чай с мятой, дышать свежим воздухом, слушать соловьиные трели и уханье каких-нибудь сов или филинов.
     До сих пор никто из местных дачников так и не знает толком, кто это там так зловеще жалобно поухивает, совсем где-то рядом, в еще не вырубленном вокруг дачного кооператива лесу.
     
     И не только пика со мной.
     Заодно к ней я прихватил также вилы, косу и, на всякий случай, за поясом под ремешком брюк пристроил длинный самодельный кинжал. Купил я его у какого-то ханыги, всего лишь за двадцатку. Наверное, единственная в моей жизни стоящая покупка, не раз я вспоминал о ней только с благодарностью. Особенно сейчас, сидя со всем своим холодным вооружением, а в том числе и с этим кинжалом, в засаде.
     Появляется он, как правило, лишь глубокой ночью. Или ближе к утру. Днем, во всяком случае, его здесь пока ещё не видели.
     А если даже и видели, кто бы мог подумать, что это именно он и есть?
     Да мало ли кто здесь проходит к утреннему поезду или тропкой меж заснеженных шпал долго добирается до автобусной стоянки у железнодорожного переезда.
     До автобуса расстояние отсюда довольно приличное, несколько километров, но куда деваться, если требуется срочно уехать?
     Вот идёт он мимо твоего дома, этакий незваный гостенёк, который, как известно хуже всякого татарина и, предположим, даже в окно дома твоего мимоходом, как бы машинально, и заглянет...
     Так что, тотчас за грудки хватать его? Сбивать с ног горемыку сирого, валить в снег, заламывая ему руки за спину с торжественным воплем: «Ах ты ж мразь такая, попался, сукин сын!»?
     А он спокойненько этак, отдышавшись, и ответит тебе, отряхивая от снега припухшую морду свою: «Ну, ты чё, мужик, совсем обалдел? Я, понимаешь, из Неврево родом... живу там, понимаешь, вот иду себе мирно к автобусу коняевскому, не трогаю никого, никаких злых умыслов в голове не держу, а ты меня вдруг за шкирки хватаешь. Это что же такое, мужик, уже пройти мимо спокойно нельзя? Это что, твоя личная стёжка по снегу, блин, к железке протоптана? Твоя личная, понимаешь, земля вокруг? Экий ты, мужик, грубый, невоспитанный. А я вот пойду щас, в милицию на тебя заявлю».
     И придётся еще прощенья у этой мрази просить. Мол, бес, паря, попутал, померещилось что-то. Да ты сам виноват отчасти, чего, спрашивается, в окно заглядывал? И не только в моё, и в соседнее тоже, я же видел всё, наблюдал за тобой. Думал, украсть чего хочешь, присматриваешься пока.
     — А я так, чисто из любопытства, — скажет он, — просто интересно мне: оштукатурен дом твой изнутри или голая стена в ём пока лишь, предположим. Я, может быть, штукатур клёвый... Тыщи домов вот этими вот руками...Может, пригожусь, если потребность имеется.
     Ох, и находчивые они. Этот народец битый-перебитый, за словом в карман они не полезут. Всегда у них найдётся достойная отговорка.
     На любой случай жизни.
     Трудно доказать, что интерес их к чужому добру вовсе не праздный. Днем они высматривают, где что лежит без присмотра, ночью воруют. Ночью достойный объект для воровства так вдруг, с бухты-барахты, определять труднее.
     Все домики друг на дружку похожи. Как близнецы сиамские.
     Все они дощатые или бревенчатые. Изредка встречаются среди них зданьица из кирпича. Правда, в один ряд выложенные.
     Холодные такие дома, и не очень надёжные. Чем-нибудь увесистым в стену ткнёшь в нескольких местах — весь домик и рассыплется, как карточный.
     Даже землетрясение для этого не понадобится.
     Пять-шесть точных целенаправленных ударов ломом или кувалдой. Подошёл к объекту, выбрал уязвимые местечки, перекурил, взял в руки орудие разрушения...
     Удар, ещё удар, в продолжение перекура ещё пару затяжек, ещё удар — и, может быть, всё.
     Нет больше домика дачного, одни развалины от него. Конец всем дачным мытарствам для хозяев.
     Полное и досрочное освобождение их от добровольного рабства. Раскрепощение души и тела, блин, абсолютное!
     Больше некуда им ехать, больше незачем сажать: лук, картофель, рассаду помидорную.
     И счастье наступит такое безудержное, что впору слюни пускать.
     Но эта гениальная мысль приходит позже, с годами. Когда всё уже надоедает им до чёртиков...
     
     Пока же лично я чувствую скорое появление его здесь, непосредственно у своего дома, всем утомлённым организмом своим, просто каждой молекулой напряженного в терпеливом ожидании тела чувствую его приход.
     Холодный, безразличный ко всему живому мир окружает меня со всех сторон. То, что днём было ещё так необычайно красиво и величественно, ночью выглядит как—то зловеще и враждебно по отношению ко мне в первую очередь.
     Такая несправедливость, увы.
     Даже звуки, доносящиеся откуда-то со стороны, не успокаивают, скорее лишь напускают дополнительных страхов, хотя и так их просто в избытке.
     Вдруг ветка яблони скрипнет без ветра, словно от резкой боли, с железной крыши дома приличный пласт снега съедет и ухнет рядом, так, что мороз по коже пройдёт от резкого удара его о морозную заснеженную землю.
     Как будто предупреждение какое-то услышишь. Тайный знак, поданный свыше.
     «Прислушайся к тишине, — шепнет кто-то на ухо тебе, — вглядись в темноту, ох, обманчива она. Видишь там — огонёк? Вспыхнул лишь на мгновение и исчез, а потом опять вспыхнул и снова исчез. О, недобрый то знак! Ох, недобрый!»
     А как в дом войдёшь, спустившись по скрипучей деревянной лестнице со второго этажа, к окну подойдёшь, плотно прижавшись к нему лбом и кончиком носа, чтобы вглядеться в темень, — вдруг в стекло с размаха птица ударится грудкой — и падёт тотчас в снег под окном замертво. Голодная, замёрзшая — единственное живое существо, которое могло бы скрасить отчасти одиночество твоё, если бы не эта нелепая гибель.
     И вздрогнет сердце твоё от предчувствия. Как знак свыше она — птица эта. Существует давняя, набившая оскомину банальность: когда птица в стекло бьется — это душа чья-то пытается дать знать о себе.
     Может быть — это мама? Какой-то сигнал мне от неё?
     Нет, всё гораздо проще. Это он даёт о себе знать. Идёт к моему дому. Все ближе и ближе. По колена в снегу утопает, подкрадывается. Скоро здесь будет, у окна, за которым я затаился.
     Что ж, терпеливо жду его появления. В его руке вспыхивает крошечный огонёк.
     Ненадёжный, то и дело задуваемый ветром. Наверное, это свеча горит. Свет от фонарика более стабильный, он уверенно перемещается с одной точки в другую. Фонарик пробивает дорогу в темноте острым лучом, виден он издалека, и так же далеко позволяет себя видеть.
     А этот — от свечечки, кажется, едва и дышит: слабый, немощный, как душа оставшаяся без тела. Еще какое-то мгновение, и он исчезнет, растворится в окружающей его темноте. Даже слабое дуновение ветерка способно уничтожить его. От этого огонька и пользы-то совсем никакой, порой едва-едва различаешь очертания собственного тела в его бледном свете, но как загадочно всё вокруг, когда горит одна лишь свечка, и ни единого огонька вокруг, только её бледный свет, только она одна, и только на неё сохранилась у тебя еще надежда.
     Какое-то время он просто кружится на месте, даже пропадает из виду, потом опять вдруг возникает из темноты. И этот огонёк движется, движется, заметно приближаясь к моему дому.
     Вот опять он остановился и закружился на месте, словно искал что-то. А как нашёл, так и продолжает приближаться к моему дому.
     Зловещие тени возникают от блеска зажжённой им свечи, мысли тревожные переполняют душу, и острая игла не объяснимых ничем предчувствий затаилась у самого сердца.
     Ну, всё — вот и пошла чертовщина, теперь никакого сна не будет. Сейчас темень такая, хоть глаз выколи, а вчера совсем наоборот, совершенно иной расклад природных явлений: и луна, и звезды всю ночь властвовали так, словно были они на дежурстве. Вот и светло от них было, почти как днем. Необычайно было светло и от самого снега, и от всех наличествующих на то время года звёзд, и особенно от выкатившей внезапно луны. Она и вправду способна иногда заменить собой солнце. Так, на короткое лишь мгновение. Луна так же красива и так же хорошо всё вокруг освещает. Существует же какое-то всему этому пространное объяснение, не физическое даже, а скорее уж философическое или нравственное.
     От луны появляются тени. В этом она сродни дневному светилу. Лунные тени несуразно длинные и немного пугающие. Под лунным светом всё в мире приобретает какой-то особый смысл и настроение. Луна порождает размышления далеко не праздные — скорее, эти размышления горькие. И хотя под луной ничто не вечно, вечна сама луна, и это — главное, пожалуй.
     Хоть в этом есть какой-то тайный смысл.
     Однако, ожидание его появления явно затягивалось. Время точно примёрзло к кончику моей остро отточенной пики.
     Иногда его просто не замечаешь, оно улетучивается на глазах, но только не здесь, на чердаке.
     На чердаке при минус восемнадцати время ползёт садовой улиткой.
     Рождённой где-то под серым камнем, под камнем и завершающей бренный путь свой.
     
     Чтобы он меня не заметил там, внизу, когда подойдёт к самой уже лестнице, специально приставленной почти к верху перегородки, всё это время сижу я, устроясь на корточках, почти в кромешной тьме.
     Сижу себе этак в уголочке и думаю про себя: «Как-то всё это произойдет?
     Неужели придётся применить что-то из своего холодного арсенала для короткой, но страшной расправы?
     Настроение в эту ночь у меня самое решительное. Я готов дать ему бой, жестокий, кровавый, с концом самым ужасным.
     Когда он перекинет через перегородку вонючую ногу свою, я первым делом всажу ему в грудь пику, затем ухвачу вилы и вслед за пикой воткну в него ещё и вилы.
     Тоже в грудь.
     Может быть, попаду в самое сердце.
     И пока он будет там, внизу, свалясь с лестницы, ползать, теряя кровь и сознание, я быстро спущусь к нему и, чтобы долго не мучился, решительно одним взмахом своего остро отточенного кинжала перережу ему горло.
     А после потащу эту падаль подальше от собственного дома, к лесу, ухватив её за дерьмовые, ублюдочные ноги...
     Нет, пожалуй, я привяжу к его вонючим ногам две веревки...
     Или всё-таки одну?
     Для него и одной, думаю, будет достаточно.
     К концу этой веревки я привяжу палку, и за эту палку утащу эту кучу говна как можно дальше в лес. И я не буду её там даже заваливать снегом, а просто брошу куда-нибудь под берёзу или под сосну, нет — лучше под осину, там ей и место. И будет лежать он под этой осиной до самой весны, и труп его будет присыпать и присыпать снегами, которых в эту зиму более чем достаточно. Ему выклюют глаза птицы, если успеют, а если не успеют, ничего страшного: всё равно к весне его трудно будет опознать даже близким, если они у него еще остались.
     Боже, как всё-таки холодно на этом проклятом чердаке!
     За что мне все эти муки?
     Не за мои ли мысли грешные?
     Нет, прочь все сомнения!
     Дело моё правое.
     Со всем этим мы после как-нибудь разберёмся, весной уже.
     
     Прислушиваюсь, ухо мое как локатор.
     Успеть бы этим совершенно замёрзшим ухом своим запеленговать его появление.
     И вот я слышу, наконец, чьи-то осторожные, вкрадчивые шаги.
     Очень вкрадчивые, почти неощутимые.
     Кто-то шаг вперёд ступил, и замер на месте, прислушиваясь.
     Ещё шаг ступил, и опять замер.
     Вот так они все и ходят, почти на цыпочках, если до конца не уверены, что дом, выбранный ими, необитаем.
     Они ведь очень всего боятся. Любого постороннего звука. Воры всегда настороженны, подозрительны, их даже луна пугает, и они от души ругают её иногда за то, что так ярко светит, а иногда — наоборот, могут и похвалить, причисляя к друзьям-попутчицам.
     Ведь именно луна освещает дорогу им, луна указывает самый короткий путь к объекту и из него, уже когда он весь будет обшарен и изгажен грязными их лапами и обувью, которую они, разумеется, не снимают. Это было бы просто смешно, любой из них просто лопнул бы от смеха, если бы по привычке вдруг разулся, входя зимой в чужой дачный домик.
     
     Интересно, а как они ведут себя дома? Ну, когда возвращаются с грабежей к себе домой, как с работы. Разуваются ли, входя в комнату, что говорят при этом?
     И если у них есть женщины, то как они их встречают?
     Бросаются ли они в их жаркие объятия ещё с порога со словами:
     — Ах ты, кормилец мой ненаглядный! Как я тебя ждала, милый, какой вкусный пирог я для тебя испекла. Ну, раздевайся скорей и шагом марш в ванную!
     — Да погоди ты, дай мне хотя бы покурить, что ли...
     — О, нет, в ванную и никаких возражений слушать я не хочу. Боже, как же я по тебе соскучилась! А ты опять всю ночь работал? Ну, нельзя же так мучить себя! Ах, бедный, ангел ты мой, кормилец.
     
     — Пока я шёл домой при ярком свете луны, в голову мне пришла чудная строка из Фета, — вдруг отвечает он, — «Если зимнее небо звездами горит...» Ах, как это трогательно и величаво. И как это похоже на действительность, хотя, к большому сожалению, правда жизни всё-таки так всё опошляет.
     — Продолжай, продолжай, милый... Я так люблю, когда ты мне читаешь стихи, особенно свои.
     — Нет, сейчас мы с тобой будем пить чай с какими-то крендельками, они страсть как хороши, я взял их в одной избушке, стоящей на самой окраине леса, вместе с самоваром.
     — Но чай у нас давно закончился, дорогой. Неужели ты об этом не знал?
     — И чай я прихватил, правда, прочесть не успел, где он был расфасован, но выглядит чай весьма прилично. И домик тот был аккуратный такой, с милыми глазу ситцевыми занавесочками.
     — Вот и прекрасно, а я как раз так соскучилась по чаю, боже ж ты мой, как надоел мне этот кофе и этот суп из пакетов, который ты в прошлый раз принес в рюкзаке!
     — Милая, хватит об этом, что мы с тобой всё о работе, да о работе, надо и отдыхать иногда. Не съездить ли нам в театр? Говорят, там премьера.
     — А помнишь, как мы отдыхали с тобой в Пицунде? Ты как раз заканчивал пятый курс университета, а я была загоревшая такая, с длинной-длинной косой...
     — До самого пояса, даже чуть ниже. Как же, помню, разумеется. Как я любил разглаживать их, твои цвета чистого льна, бесконечно мне дорогие волосы...
     
     Этот ублюдок всё топтался и топтался, почти не сдвинувшись с места, уже добрых полчаса. Наверное, он так же чутко, как и я, прислушивался к звукам, доносящимся из дома, но я не издавал их никоим образом, почти не дышал уже, казалось, целую вечность.
     — Ну, лезь, лезь, сука! Лезь, тварь!
     Там же лестница. Тебе созданы все удобства. Лезь, падла неблагодарная, лезь сучий потрох.
     Хоть согреюсь, наконец.
     Ах, как славно согреюсь я, протыкая вшивое твоё, гнилое, вонючее, крысиное пузо, и жопу твою засранную в самых вонючих из всех самых жутко воняющих кальсон во всей России, если они вообще у тебя есть.
     
     — Мы так долго бежали к морю меж высоких разлапистых сосен, а потом ты споткнулась о песчаный холмик, и я наклонился над тобой, и ухватил тебя на руки; ты была такая лёгкая, воздушная, и я бежал, бежал уже с тобой на руках, пока не оказался по колено в воде, и мы чуть не захлебнулись этой чудной, горькой, солёной морской водой, и мириадами солнечных бликов всё вокруг нас искрилось, звенело тысячами самых нежных голосов окружающей нас природы. И мы были одни на всём белом свете...
     
     Да эта падла просто издевается надо мной. Заметьте! Какая еще Пицунда? И какой такой лазурный берег? А блики? Откуда они, блики?
     Это они, что ли к морю бежали? Прямо меж высоких, разлапистых сосен. А я так скажу: да в жопе они торчали! Среди толстых, вонючих фекалий.
     В жопе восемнадцатикилометрового, расположенного близ Неврево, полустаночка.
     В этом предпоследнем, вечно присыпанном почти под самую крышу снегом домике. Покосившийся на обе стороны забор, кривые узорные оконца, чёрная от копоти труба, подгнившие полы в доме и почти полное запустение во дворе и перед двором.
     Осенью — там непременно грязная лужа у окна, расшатавшаяся лавка рядом с калиткой, бабы на это лавке.
     Летом семечки лузгают, сплёвывая шелуху от них себе же под ноги.
     Зимой во двор выходят только по большой или малой нужде. Да золу из ведра высыпать.
     Ну, ещё на работу, пожалуй.
     Вот как сейчас, невдалеке от моего дома, совсем уже рядом, просто внизу, у самого окна...
     А, может, резко встать и прямо со штыком за поясом и с пикой в одной руке, без фонаря, как снег на голову вниз сигануть?
     Как Суворов седовласый через Альпы собственной, так сказать, персоной. Слегка припорошённый снегом, весь необратимый такой и стремительный, как само возмездие.
     Там как раз снега много под окном, ничего со мной не случится, провалюсь, конечно, по самую шею, но выкарабкаюсь из сугроба мгновенно — и эту скотину всё-таки врасплох застану.
     И проткну её сходу штыком.
     
     Раз-два, раз-два, коли право, коли лево.
     Сальто через голову и ещё раз: коли вверх, коли вниз.
     И острым кинжалом чик по горлу. От одного уха до другого, чтоб долго не мучился.
     И алая кровь его будет по снегу растекаться.
     Его вонючая, грязная, как навозная жижа, кровь.
     А я верёвку тут и достану, и к его вонючим ногам её привяжу, при этом вонючие сапожки его с ног свалятся, и от его вонючих носок так завоняет, что я зажму одной рукой обе ноздри, чтоб меня не стошнило. « Какая падла, подумаю, хоть бы ноги помыл, когда сюда шёл!»
     Впрочем, он же не знал, что я жду его уже несколько лет.
     Из года в год, накапливая в себе ненавистные чувства. И не его одного ждал, а всех их теперь дождусь по очереди.
     Так теперь с каждым и будет, кто сюда только сунется. А весной или летом мы ещё разберемся, кто здесь ходил и зачем ходил. Я знаю только одно: к нам они больше не пройдут.
     Хватит надо мной издеваться.
     В конце концов, я тоже человек, и мне тоже хочется быть счастливым. И вовсе не обязательно для этого кого-то убивать, я ведь понимаю, что счастье не в том, сколько воров ты убьёшь за свою жизнь, а счастье — в их полном отсутствии. Ведь, если разобраться, всем нам больше ничего не надо в жизни, только не воруйте у нас, господа-товарищи.
     Вот вы там сейчас с синеглазками своими развлекаетесь.
     Они синюшные глазки свои вам строят, а вы после гоняетесь за ними по комнатам с тупыми, кривыми ножами.
     Последнюю посуду ногами вдребезан расколачиваете, подминая её под каблуки сапог своих.
     А после прямо из кастрюли картоху свою жрать будете, когда к ней самогон из Неврево притащите...
     а я тут сижу на незастеклённой веранде, почти примёрз к широкой необрезной доске, весь дрожу мелко, всем телом, губами, щеками, и шеей, и уже, кажется, даже умом всем своим дрожу.
     Так холодно мне!
     Ох, как же мне холодно.
     А я и печку не могу растопить, чтобы ты, ублюдок, дым над трубой не заметил, чтобы не обошёл дом мой, стынущую с каждой минутой крепость мою.
     В прошлом году три раза ты меня обворовывал. Не столько украл, сволочь, сколько нагадил. Ходил по бензопилам (импортной и советской, «Уралу»), по пылесосу ходил, по электродрелям, по станку деревообрабатывающему зачем-то топтался, шлифовальную машину едва не раздавил — и ничего из этого не взял, кроме телевизора. Жалко его, конечно, но я, когда всё это увидел, даже обрадовался, что хоть электроинструменты остались на месте. Ты с них, мразь, только шнуры срезал.
     Под самый корешок все до одного.
     И все провода в доме тоже срезал.
     Я так и просидел пару дней без света.
     Свет, собственно, был, но включить его было нечем — ни одной розетки в доме после тебя не осталось, ни одного провода, хотя бы маленького, чтобы светильник как-то подключить, хорошо ты хоть свечку в спешке на полу оставил.
     Так и сидел я со свечечкой твоей до полночи.
     О тебе всё думал.
     Об этой встрече сегодняшней.
     Немного уже осталось ждать.
     
     У железобетонной платформы с единственным фонарём, висящим над кассовой будочкой, окошечко которой забито ржавым железным листом, стоят несколько домов. Расположены они параллельно платформе, чуть дальше её, заканчиваясь ближе к лесу. Дома крыты шифером, железом и рубероидом, как обычно. Заборы выглядят точно также — сетка-рабица, почерневшие от дождей доски штакетника, один глухой, без щелей, но с платформы весь двор его как на ладони. Дома находятся внизу, и сверху они хорошо просматриваются. В этих домах несколько собак. Люди здесь бывают редко; только с поездов и на поезда во время посадки-высадки. В это время собаки и брешут неистово, вкладывая все свои собачьи души. Поезда проходят здесь три раза в день в каждое из направлений: три в город, три обратно. В воскресные дни бывает дополнительный, но только в летнее время.
     В одном из домов на 18 километре, по дороге к Тумской, они и живут.
     Он последний в этом ряду.
     Дорога от него, петляя, уходит в лес и к деревне Неврево, где всего-то десятка три дворов, и не все из них заселены.
     Забор у них из сетки-рабицы. Калитка болтается на петлях, зимой она примерзает к земле и хотя бы не так скрипит, как в ветреные осенние ночи, когда грохочут и железные листы на крыше, расшатанные за долгие годы, изъеденные ржавчиной почти до дыр, и дребезжат стёкла окон под мерный стук колёс, и стучат ставенки, не закрывающиеся в этом доме, наверное, уже от первых дней его существования. Отапливается дом дровами. Уголь сюда привезти невозможно. Дороги сюда попросту нет. Она была когда-то, по ней худо-бедно как-то и добирались, но однажды кого-то угораздило именно здесь, в полукилометре от станции, выделить делянку для заготовки строительного леса. И вырубили его на корню площадью с полгектара.
     Огромные сосны валили и бульдозерами стаскивали в одну колоссальную кучу, превращая дорогу в месиво из болотной воды, верхних слоёв земли, грубо выкорчеванных сосновых пней и срезанных за ненадобностью веток. А потом лес вывозили армейскими КРАЗами по насыпи, которая и была когда-то дорогой, а после всей этой заготовительной вакханалии превратилась чёрт знает во что.
     Они и сами в ней проседали по брюхо своих машин, и валились набок, и их вытаскивали из непроходимой вязкой топи гусеничными тягачами, надрывный рёв которых слышен был на несколько километров окрест.
     Дорогу приходилось создавать заново. Как и в начале пути, когда всё это только затевалось,— весь этот огромный, в пятьсот участков, коллективный сад «Весна», который было уместней назвать «Распутицей» или «Непроходимыми дебрями». Забытые Богом и руководством тех предприятий, которые всё это задумали, да не успели довести до логического конца, в связи с новым стихийным бедствием российским в образе очередной перестройки. Новая дорога была куда длиннее и запутанней первой,
     новички на этой дороге блудили, выезжали в какие-то новые для них места,
     в распутицу вязли в местных грязях всеми колесами — и домкратами, бревнами, чавкая в жиже босыми ногами, чтоб не испачкать туфли, приподнимали, вырывали из колеи старенькие свои «Запорожцы» и «Москвичи», «копейки» и «шестёрки», устилая путь их из болотины пучками сосновых и еловых веток, полусгнившими брёвнами, камнями. И когда, наконец, выбирались, клятвенно убеждали терпеливых жён своих, что никогда, никогда в жизни больше не поедут сюда. Пропади всё это пропадом — эта непредсказуемая лесная дорога, этот унылый однообразный дождь, сеющий и сеющий ночами и днями, не переставая, всю осень, до первых заморозков. Словно издеваясь над дачниками и местными жителями.
     Новая дорога вела через городское кладбище, под гору, к Высокому, которое выгодно отличалось от остальных населённых пунктов тем, что участок дороги к нему был заасфальтирован почти до средины, а дальше был щебень с песком, плотно укатанный колёсами и покрытый пылью. И даже такая, она вызывала зависть у невревцев и дачников, для коих щебёнкой на дорогах и пахнуть не могло в самых дерзких проектах. Новая дорога пересекала Неврево на самой окраине, отделив несколько домов, вокруг которых всегда паслись козы, провожая взглядом машины почти равнодушно, не переставая жевать и сладко о чём-то блеять, а вот собаки долго сопровождали их, задыхаясь от густой пыли, но не прекращая при этом остервенело лаять.
     И так каждый раз, несмотря на явную бестолковость своей затеи, если таковая могла возникнуть в их сумасбродных собачьих головах, а именно — сохранить окружающий их мир в том первозданном виде, которым они имели счастье до сих пор наслаждаться.
     Круто обогнув овраг, новая дорога тянулась некоторое время вдоль леса, через поле, и опять лесом. Там её укрепили, свезя десятка два машин с песком, бульдозером нагребли земли, свалили деревья, которые её сужали, по обочинам оставили канавки для сбора дождевой воды, куда стекала она, начиная с лета, а осенью выходила из берегов, несмотря на то, что основа её была песчаная. Даже песок не мог совладать с обилием влаги, он был неоднороден, с примесью глины и чернозёма, что не способствовало сохранению дороги.
     Эта вечная проблема так и осталась неразрешимой; собранные на прокладку дороги деньги в прямом смысле слова уходили в песок. И что будет в новом сезоне, для нас оставалось загадкой. Любой каприз природы мог обернуться новыми неприятностями. Мы не ждали милостей от природы, мы сопротивлялись её насилию над окружающей нас средой. Она, образно говоря, имела всех нас, без исключения, в любое время года, несмотря на всю нашу любовь к ней, по-видимому, не совсем искреннюю, на её взгляд, если она так непорядочно в отместку с нами поступала.
     И всё-таки, по этому участку дороги ездить было почти приятно, не беря во внимание уже последний перед выездом к самим дачам изгиб её,
     куда бульдозер не успел, видимо, добраться, и там осталась злополучная, болотного цвета лужа, которую приходилось объезжать, то и дело шаркая днищем машины по корням деревьев и царапаясь боками её о свисающие со старых елей тяжёлые колючие ветви.
     Дрова были рядом с домом. Лесник, курирующий данный участок леса, жил в Головино — там же, где находилось и само лесничество с главным лесничим во главе. Они и не видели их никогда у себя, да и вырубать лес на дрова им вовсе не требовалось. Этого леса вдоволь было после вырубки разбросано вокруг. Они вырубали всё подряд, а уж после разбирались, что пойдёт в дело, а что так и останется, надо только расчистить от всего этого путь на вывоз, чтоб неделовая древесина не путалась под колёсами, не засоряла гусеницы. Часть её они успели выжечь в огромном кострище, но расширять размеры его не стали, сами же испугавшись возможных последствий. Это после того, когда у них там вдруг оглушительно разорвалась канистра с бензином и слава Богу, что в это время они как раз обедали метрах в ста от эпицентра взрыва.
     Оставшиеся в лесу деревья волоком или на тележке свозили ко двору, где их распиливали взятой напрокат бензопилой или двуручной пилой, что бывало чаще, поскольку напрокат в наше время никто ничего не отпускает просто так. А не просто так получается слишком дорогое удовольствие, дороже которого может быть только сама бензопила со всеми причиндалами к ней, включая запасную цепь, канистру с бензином и чистое моторное масло, коим бензин разбавляют в пропорции один к сорока.
     Когда дрова уже распилены и разбросаны по всему двору в беспорядке, специально, чтобы мозолили глаза,
     и поэтому быстрее были расколоты на дрова как таковые, в чистом виде,
     на душе жителей частных домов с печным отоплением наступает относительное спокойствие (оговорю сразу — только по отношению к дровам), которое несколько разгружает их заботы, придаёт некую уверенность в завтрашнем дне, хотя, по сути, мало, что меняет в их скудной, малопривлекательной со стороны тех же дачников жизни.
     
     Дом был разделён на две части. С одной стороны жили старик со старухой.
     Федорович и Варвара.
     Так и хочется для красного словца добавить «два тополя на Плющихе», что к делу никакого отношения не имеет. В городе у стариков была двухкомнатная квартира, они сдавали её под жилье — как-никак прибавка к пенсии,— а сами жили здесь.
     Вход у них был отдельный.
     Вторую половину дома занимал ОН со своей прекрасной, прошу прощения за невольный каламбур, второй половиной, Людмилой. Именно занимал, поскольку они не были расписаны, а просто сожительствовали, пребывая в гражданском браке, со всеми вытекающими из такой семейной ситуации последствиями. Два года назад он откинулся из зоны, какое-то время бомжевал, у него не было ни прописки, ни жилья, ни работы. Вообще ничего. Мать с отцом давно умерли, дом их в деревне он тут же продал и выручку махом пропил, а жил в заводском общежитии.
     Когда его выгнали с работы, турнули заодно и из общежития. Так он и остался без жилья. Давно уже считал себя городским жителем, но корнями к городу так и не прирос, у него вообще, похоже, корней не было, а если когда-то и были, так он сам их и обрубил, не задумываясь о последствиях в силу своей дикой необразованности.
     Он когда-то учился в интернате для ярко выраженных олигофренов, который так и не закончил в виду плохой успеваемости по всем гуманитарным предметам. Математика ему давалась легче, поскольку там их особо не загружали, от них требовалось лишь что-нибудь сосчитать, используя хотя бы и пальцы обеих рук и обеих ног, но до этого, как правило, дело не доходило. Задачи были просты. В основном, они были, для наглядности, с яблоками, с конфетами,
     и, по желанию учащихся, могли тотчас заменяться,
     скажем, на пончики с повидлом, или на бублики с маком,
     а если кому было совсем невтерпёж, на что только угодно, хоть на тарелку борща или на две порции винегрета с селёдкой,
     плюс, на трехлитровую банку киселя, выпиваемую тут же с огромным наслаждением под завистливое причмокиванье одноклассников.
     Почти год жил он, опустошая близлежащие коллективные сады, где с методичностью, свойственной лишь составителям статистических опросов населения, как известно, стремящихся лишь к стопроцентным результатам, вскрывал подряд все садовые домики и сараюшки. Уносил из них всё, вплоть до гвоздей, старой обуви и одежды. Добычу предлагал на продуктовом рынке у «Факела» торговцам так называемой всякой всячины, от крохотных шурупов до стареньких допотопных холодильников, которые покупали для дач, так же как из дач их и выносили, чтобы впоследствии они сменили владельца. За старенькими холодильниками или чёрно-белыми телевизорами, равно как и престарелыми ветеранами — цветными, «гробами», как их иногда называли сами дачники, покупателя продавец водил к себе домой, потому что носить их на рынок ему было не с руки, а возить и вовсе — слишком дорого, дороже самой вещи.
     Сам он украденным не торговал, он был всего лишь добытчиком.
     С Людмилой он познакомился, когда возвращался из очередной своей ходки по дачным делам. Она вышла на лай собаки, чтобы стрельнуть сигарету.
     — Эй, мужик,— крикнула она, когда он поравнялся с её болтающейся на ветру калиткой,— дай закурить.
     Он охотно извлек из внутреннего кармашка пиджака сигарету, молча протянул ей.
     — А у тебя огонька не найдется?— спросила она, разглядывая его с интересом. У неё давно не было мужчины, и она была бы не против с кем-нибудь познакомиться. В общем, ему, можно сказать повезло. Они быстро нашли общий язык. Он как раз стибрил что-то из еды. Да, у него была в тот раз жратва, и даже бутылка водки. Словом, он подвернулся ей под руку в лучшем виде. В доме у неё не было ни маковой росинки, водку всю она допила, а на картошку смотреть больше не могла.
     Они выпили водку, наелись тушёнки, он извлекал её из мешка одну за другой, несколько банок, как фокусник. И она, счастливая, не удержавшись, его смачно вдруг поцеловала и в восторге воскликнула ласково: «Ах, добытчик ты мой ненаглядный!» А потом они долго и охотно занимались любовью на грязной постели, чистой не было, да и некогда было присматриваться. Любовь меж ними вспыхнула ярким кострищем и длилась она, пока не было съедено всё из мешка, а заодно и картофель.
     Он так у неё и остался. Приживалой, добытчиком, местным ворюгой. Это уж как кому угодно будет назвать. Отсюда удобнее ходить за добычей. Она всегда рядом. Теперь он заимел вполне подходящее для себя пристанище. Да и в жизни его появилась цель. Ему хотелось бы осчастливить эту женщину, которая дала ему приют. Она встречала его, стоя у калитки или на крыльце дома. Всё точно так же, как и в первую же ночь их знакомства, те же слова:
     — Ах, добытчик ты мой ненаглядный!
     Это восклицание выглядело таким искренним, что невозможно было ей не поверить.
     До встречи с ней его несколько раз ловили на кражах в Сельце. Били так, что отлёживался он после месяцами. Всё думали, что не жилец он больше. Но он был живучий. И зубов-то во рту уж осталось с десяток, а вот не мог обойтись без воровства. Те зубы, которых выбить ещё не успели, как-то сами собой искрашивались, сгнивали ещё во время отсидки в лагерях, где он провёл несколько лет, находясь в позорной касте опущенных по понятиям. Ведь посадили его в последний раз уже за изнасилование малолетки, что и перелопатило всю его дальнейшую судьбу в корне.
     Возвращаться опять в зону для него было равносильно смерти. Ещё бы, ведь там он уже никогда не поднялся бы, а только продолжались бы для него те бесконечные пытки, на которые он там был обречен в любом случае. Пусть даже и совершил нечто для лагерных понятий героическое, скажем, замочил авторитета и сверху на него со смаком поссал, при свидетелях. Но даже это всё равно бы его не спасло, а, может быть, и напротив: вдруг обернулось бы для него ещё более унизительным существованием. За что? А за то, что он, «гнида», посмел мочиться не по рангу для себя, потому что такая гнида мочить кого-то права уже не имеет. Вот её саму может мочить кто угодно, когда угодно и где угодно, включая туда и сортир. Пусть там уже по самую щиколотку затхлой мочи вперемешку с плавающими поверх всего фекалиями. Ну, а эта падла там стоит на коленях, и даже обвафлить её никому не придет в голову. Все только пинают её. Все, кому не лень.
     
     Я встретил его однажды на нашей территории где-то в середине сентября. Нет, кажется, в октябре. Сейчас более точно уже не припомню. Это было года два назад. Он был не один, а с каким-то своим приятелем. Они очень были друг на друга похожи. И одеждой, и внешним видом, и точно прилипшей к ним неухоженностью.
     Тоже беззубым, правда, среди оставшихся чудом всё-таки сохранился один золотой. Это выглядело несколько комично — беззубый обладатель крохотного золотого запаса. Комичность усиливалась их одеждой. Оба одеты были явно не по-дачному, хотя на дачах, как известно, все так раскрепощаются в этом вопросе, что одеваются Бог весть во что, и Бог весть в каком сочетании.
     К примеру, вполне приличную с виду фетровую шляпу можно вдруг обнаружить на голове у вполне солидного господина, одетого в, прошу прощения, одни лишь длинные семейные трусы, и при этом на ногах у данного господина резиновые сапоги, а если учесть, что весь он с головы до подошв сапог испачкан какой-то серого цвета грязью, можно себе представить удивление какой-нибудь модно одетой дамочки, случайно проходящей в это время мимо, которая к дачам никакого отношения не имеет, а оказалась там случайно, ее пригласил, предположим, кавалер к себе на баню, забыв при этом предупредить, чтоб ничему не удивлялась...
     Так вот, они были одеты в какие-то залоснившиеся курточки, даже дачники такие бы просто не одели, из брезгливости. Пусть их одежда не новая, не как в городе, пусть она испачкана глиной, навозом, но не лосниться же ей от толстого-толстого слоя грязи, как от толстого-толстого слоя шоколада на толстом-толстом слое вафель.
     Один из них был в кирзовых сапогах, а второй — в кедах. Под куртяшкой этого была тёмно-красная тенниска с надписью посреди ее, на пузе « БОСС». Хотя, какой там босс, он и на шестёрку не тянул при самом богатом воображении. От обоих исходил острый аромат застоявшейся в районе ширинок мочи и вокруг голов — такого же почти острого запаха перегара, характерного для пойла ниже всякой критики, которое даже понюхать не всякий отважится, а если, предположим, интурист какой узнает, что можно и выпить такую гадость, так он воскликнет со слезами на глазах, полными восторга и обожания: «О, нэт! Такой народ победит ест занятий беспо —ле-з-ный! Такой народ ест непобедимый!»
     У второго под курткой было голое тело, а поскольку куртка была без пуговиц, это тело было открыто свежему осеннему ветру точно так, как и припухшие лица этих странных прохожих.
     Они явно были чужие и явно пришли сюда неспроста.
     — Слышь, мужик,— обратился ко мне этот, которого я условно назову Рябым, поскольку на лице у него заметил что-то вроде оспинок. Может быть, когда-то он был рыжий, но со временем чуть почернел, а они вот остались верной особой приметой, которые обычно используются в судебных документах и в следственных органах для известных только им целей.— Можно тебя на минутку?
     — Чего надо? — весьма недружелюбно отозвался я, стараясь подавить в себе подступающую к горлу тошноту. Я как раз перевозил в тачке с одного места на другое привезённую из Головино землю, снятый в лесу верхний, плодородный слой, почти готовый зернозём.
     — У нас к тебе дело есть.
     Конопатый отбросил в сторону дымящий окурок «Примы». Пальцы его были жёлтые, какие обычно бывают у всех докуривающих сигареты без фильтра непременно до самого кончика, когда уже и пальцы нестерпимо жжёт, а заодно и пачкает никотином с каждой новой выкуренной пачкой, всё глубже и глубже впитываясь в кожу, пока не придаёт ей сходный с отполированной мебелью коричневый оттенок. Его не смыть ни водой, ни бензином, ни даже скипидаром, с ним можно только смириться и носить его на своей коже как собственный крест. Это судьба, она метит не только шельму, она метит всё, что ей подворачивается под руку, любыми доступными ей подручными средствами, а в случае с курильщиками подобного рода почему бы ей и не воспользоваться такой едкой, долговечной краской, которая к тому же так ещё и воняет, вполне соответствуя определению метки. Наиболее точно попадая в цель в данном конкретном примере.
     — Какое ещё дело?
     — Тебе доски нужны?
     — Какие доски?
     Их предложение точно так было лишено хоть какого-либо смысла, как и моё, якобы, на этот счёт любопытство. Ведь я-то понимал, что никаких досок, которые они мне тогда предлагали, в природе просто не существовало. То есть, они существовали в природе вообще, совсем где-то рядом, но никак ведь не могли бы материализоваться тотчас, от того лишь, что они их мне как бы предлагали, или просто имели их в виду, совершенно без всяких на то оснований, лишь предполагая, что они им и в самом деле после такого предложения могли бы принадлежать, если бы обстоятельства могли повернутся для них как-то по другому, другой стороной медали, попросту говоря, не жопой к ним.
     То есть, если бы, говоря проще, появилась возможность где то спиздить для меня эти доски, за три-четыре от меня дома, а после, когда меня не будет, ещё раз их спиздить, на этот раз у меня, и предложить их опять кому-то, уже там. И так можно просто до бесконечности предлагать одни и те же доски совершенно разным людям, и уходить, как правило, ни с чем, пока однажды не повёзет, и тогда, может быть, им удастся поймать удачу свою за хвост.
     Но только не сейчас. Увы.
     — А ну, вали отсюда.
     Я угрожающе взялся за черенок лопаты, воткнутой в перевозимую мной землю.
     — Вы поняли, или мне повторить?
     — Ну, смотри-смотри,— попятились они. Видимо, их часто били, и они уже понимали, что это может повториться в любой момент, когда кто-то вот так решительно вдруг берётся за лопату.
     — Наше дело предложить.
     — Ну, пошли ... быстро! И чтобы я вас здесь больше не видел. Вы меня поняли?
     — Да поняли мы, поняли, — продолжали они пятиться, — мы ж не глухие.
     
     Я следил за ними всё то время, пока они шли к лесу по тропке мимо ручья.
     Там на некоторое время они задержались, упрятавшись в густых кустах малины, которая, впрочем, давно была оборвана, и кусты теперь просвечивали насквозь.
     Они явно ошиблись, если избрали их в качестве защиты от глаз.
     Впрочем, это я их видел, потому что следил за ними, думаю, кто-то другой их просто бы и не заметил, если бы я его не попросил особое внимание обратить именно на кусты малины, а не, скажем, на ряд молоденьких елей, там-сям разбросанным по всему лесу вдоль и поперёк.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"