Чувакин Олег Анатольевич: другие произведения.

Американские тетради

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Редакция от 25 января 2011 года.


Олег ЧУВАКИН

Американские тетради

  

Сентиментальный роман

  
  

1

  
   Жизнь кажется счастливой до тех пор, пока у тебя есть работа и деньги. Банально, но факт. Когда остаёшься без работы и когда кончаются деньги, ты не только обнаруживаешь, что стала несчастной, но что была ею и раньше.
   Работа, деньги и манхэттенское солнышко мешали тебе замечать твоё несчастье.
  
  

2

  
   В Америке я восемь лет.
   Меня зовут Светлана. Фамилия моя Портер. Прадед мой был англичанином и сто лет тому назад промышлял в Москве пивоварением. Это, наверное, забавно звучит: Светлана Портер, но я давным-давно привыкла.
   Сейчас январь 2010 года, двадцать третье число.
   10 января мне исполнился тридцать один год.
   Я живу в квартире, доставшейся мне от Наташи. Наташе повезло: она вышла замуж за нью-йоркского таксиста, организовавшего в 2007-м маленький таксопарк. Ей тридцать пять, а ему побольше: пятьдесят. Её Роджер афроамериканец, а Наташа, как и я, - русская. Она из Москвы, по образованию социолог, по профессии - перекати-поле: то переводчица, то секретарша в совместной (русско-американско-немецкой и ещё с какой-то примесью) компании, то репетитор (бойко говорит на трёх языках, не считая английского), то экспедитор в таксопарке, то жена таксиста, собравшаяся стать матерью. Профессия жены нравится ей больше всех прочих. Знаете, почему? Потому что она и Роджер любят друг друга.
   Вообще-то речь не о них, а обо мне. Я отвлеклась. Ушла в сторону. Съехала на обочину, как выразился бы муж моей подруги.
   Впрочем, я ведь не писательница. Я просто веду дневник и будто разговариваю с кем-то, делюсь своей жизнью. И я делаю это так, как у меня получается. Не ждите от меня изысков Ивана Алексеевича Бунина. Или, скажем, стилистики моего русского земляка из родного Омска, одноклассника, со школы мечтавшего стать знаменитым писателем, но ставшего просто писателем:
   "Тоша объявляет мне на улице, что я веду себя невозможно, а я отвечаю, что мне невозможно без неё, без Тоши, и нам надо пойти в сквер неподалёку, выпить водки и закусить зелёным луком и петрушкой, что продаёт бабуля у гастронома, а потом взяться за руки и пойти по городу. Это ведь счастье - идти вдвоём по городу, обниматься, пахнуть луком, водкой, и не важно, что идёт дождь. Тоша смотрит на меня как на тряпку.
   Я гляжу Тоше вслед, пока тонкая фигурка под пёстрым зонтом не скрывается за старыми тополями..."
   Нет, я не писательница; я лишь веду дневник. Умею ли я писать так, как надо уметь это писателю? Вряд ли. По крайней мере, я никогда не тянулась к литературе. Разве что как обыватель. К чему я тянулась - так это к своей жизни. Мы все тянемся к собственным жизням. Хочется жить счастливо и в любви, не так ли? И пока нет ни любви, ни счастья, мы тянемся и тянемся к ним: мы уверены, они ждут нас впереди. И хуже нет разочарования, чем не дождаться.
   И дневник мы ведём большей частью потому, что "счастливого" и "любовного" в наших жизнях не хватает. Или их вовсе нет. И вот мы пишем - чтобы понять, куда они пропали и были ли они вообще. И будут ли. И бывают ли!.. Дневник - это страницы надежды. Неплохо сказано, но не мной, - Наташей.
   Итак, давайте-ка подытожим. Я живу в Нью-Йорке: Манхэттен, Кэтрин-стрит, триста футов до Бруклинского моста. Живу в квартире, доставшейся мне от Наташи (я вселилась туда, потому что за свою приходилось платить 950 долларов, а у неё был rent в 700, что очень недорого для этого района Нью-Йорка и вообще для Нью-Йорка - в 2009-м цены на рент и на недвижимость упали), переехавшей к своему жениху, сделавшемуся в прошлом году её мужем. Я была у них на свадьбе. Они любят друг друга, и я люблю их. Они - единственные люди, у которых я могу попросить денег, а это самый верный признак дружбы в любом уголке земного шара, где существуют деньги. Её таксист-бизнесмен расчётлив, но никогда не задаёт щемящих душу вопросов: зачем тебе деньги, зачем тебе столько денег, когда ты их отдашь, и сможешь ли отдать, ведь теперь ты не имеешь работы, и ещё сто вопросов, вызывающих у спрашивающего восторг, у отвечающего - головокружение с обмороком. Муж Наташи спрашивает только одно, точнее, предлагает: "Сколько тебе? Сто? Двести?", а затем вздыхает и вынимает кошелёк, сладко пахнущий бензином. И можно жить дальше, и горько думать о том, когда же кончится дружба.
   Квартира моя расположена на семнадцатом, последнем, этаже высотного дома (длинные широкие коридоры на этажах, старый гремящий лифт, от движения которого вибрирует посуда на столе). Bedroom (спальня) - если измерять на русский лад, а не в футах, - в 19 квадратных метров. Кроме бедрум, есть living-room (то есть гостиная, или, дословно, жизненное пространство, начинающееся прямо от двери), отдельная кухня и закуток-ванная - bath-room (вход из living-room). По русским меркам - двухкомнатная "хрущёвка". По нью-йоркским масштабам у меня маленькая квартирка. Но мне хватает. И не только мне - многим хватает. Многие иммигранты считают эти 1-бедрумные квартиры с отдельной кухней верхом блаженства - особенно прибывшие из России (из Эрэфии, как её теперь презрительно называют; раньше точно с таким же презрением говорили: Совдепия). Конечно, счастливчики, прилетевшие сюда с деньгами или на деньги, могут платить по 1250, 1500, даже по 2000 долларов рента, или купить дом за 400-500 тысяч долларов или роскошный apartment за 2-3 миллиона; но счастливчиков гораздо меньше, чем тех, кто похвастаться материальным счастьем не может. Один случайный знакомый - о нём впереди - рассказал мне о комнатках в захудалых отельчиках, которые иммигранты, уехавшие от дороговизны Нью-Йорка в заштатные городишки, снимают вчетвером, а то и вшестером, женщины вперемешку с мужчинами, платя по двести пятьдесят долларов с человека. Жизнь в этих комнатках похожа на коммунизм, отвергающий частную собственность и проповедующий общность жён. В дешёвых отелях не говорят ни об американской мечте - из уборщиц в президентки, - ни об образовании, ни о счастье. И там не ведут дневников. Там спорят о том, какой канал по телевизору смотреть, - и дерутся из-за номера канала или из-за языка канала. Или дерутся из-за того, что кто-то слишком долго занимает bath-room или потому, что из кармана пальто пропала десятка. Там, угасая день за днём, просто проходит жизнь.
   Я не пробовала жизни в комнатках на четверых-шестерых. Мне ли скулить о несчастье?
   Но что у меня впереди?
   Я не хочу, чтобы моя молодая жизнь просто угасла. Да и кто же этого хочет? Беда в том, что жизнь отнюдь не обязательно движется ровно, словно по заранее вычерченной прямой линии. Или идёт вверх, с подъёмом, как бы в гору. Нет. Есть ещё дорога вниз, под гору, - и об этой дороге американцы, свято верующие в бога по имени Карьера, говорить не любят. Но дорога вниз существует - что для русских, что для американцев. "Объективно", - как сказала бы Наташа. И тот, кто оказался на дороге, ведущей вниз, к опусканию, к падению, к угасанию (как и ко всему прочему на свете) день за днём привыкает. И в какой-то равнодушный день уже не замечает, что от его былого горячего "не хочу" отпала отрицательная частица.
  
  

3

  
   Так вот, я не хочу. Отрицательная частица сияет и трубит в полную силу. Как труба... тромбон... не знаю, как называется та длинная сияющая медная штука: в неё трубят парни с выпученными глазами и надутыми румяными щеками.
   И я пишу в дневник о том, чего я не хочу.
   И, понятно, о том, чего мне хочется.
   Теперь - всё по порядку.
   Дальше я буду, наверное, писать спокойнее. Наташа объяснила мне, что первые записи в дневнике получаются нервными. Это нормально, сказала Наташа. Нужно время, чтобы привыкнуть к дневнику. Ну да: дело привычки.
   Сегодня двадцать девятое января, и я понемногу привыкаю.
   Наташа, пожалуй, говорит мне кое-что нарочно. Чтобы успокоить меня. Я нервничаю вовсе не из-за дневника. Подумаешь, дневник, бумага! Я уже написала, из-за чего мы все нервничаем. Это то же самое, чего мы ждём и на что надеемся. Это у нас у всех одинаковое. Это не зависит от того, в России, Америке или Африке ты живёшь, и говоришь ли ты на русском, английском или суахили. Поэтому мне и кажется, что я, записывая в свой дневник, говорю с кем-то. Я говорю со всем земным шаром. Мне кажется, меня все понимают.
  
  

4

  
   Жизнь моя стала портиться вовсе не от "мирового финансового кризиса". Кризис только подперчил безвкусное блюдо.
   Я иногда думаю: будь у Криса другая жена, не Сильвия, или не будь он женат, я, как и прежде, имела бы дни, похожие один на другой и складывавшиеся в длинную прямую линию, не вела бы никакого дневника, была бы занята с утра до вечера, ездила бы по бруклинским и манхэттенским стрит и авеню на своей подержанной "Хонде", или спускалась бы в подземку, когда знала, что возвращаться с уборки придётся в час пик, а томиться в душных автомобильных пробках ни к чему, управлялась бы с увлажняющими и как бы обновляющими ковры чудо-пылесосами в богатых апартаментах, чистила бы всё, что видела, "Mr. Muscle", "Cillit", сыпала бы в ванны и унитазы "Domestos", натирала бы столешницы "Pronto Classic", возилась бы с целлюлозными противопыльными тряпками, салфетками для раковин и губками для ванн, и даже с посудомоечной машиной у Сэмюэлсов (жена Криса накапливала горы посуды до моего очередного прихода, а я убирала у них четырежды в неделю: во вторник, четверг и субботу с воскресеньем). Нет, нельзя представить мою историю без жены Криса. Не будь её - не было бы и истории. Сильвия так въелась в мою жизнь, что никаким "Доместосом" с хлоркой не вытравишь.
   Всё началось с неё. Хотя нанял меня - в сентябре 2007-го - Крис. Ну да, он нанял меня, - но зачинщицей того, чтобы их дом в Бруклине, на Voorhies Avenue, убирал профессиональный хаузкипер, была его жена. С тех самых пор, как... нет, сейчас я не стану об этом писать, это ещё слишком свежо в моей памяти... в общем, имечко Сильвия мне кажется хищным. Сильвия - как кровожадный двигающийся цветок из старого фильма "День триффидов".
   Ей это нравилось, Сильвии. Разговаривать. Она затевала безобидный разговор. Начинала с совершенно невинного вопроса: "Как дела, дорогая Светлана?" (Она выговаривала моё имя так: Свэтлана. С ударением на "э". Что-то кавказское слышалось в этом её произношении. Больше никто не произносил моё имя так странно. Я подозреваю, она произносила его так нарочно. Она вообще, по-моему, всё делала нарочно - с каким-то подсмыслом, подтекстом). Меня так и подмывало ей ответить: "Дэла замэчатэлно, крошька". Ответить баритоном. И тиснуть за задницу. Так, чтоб запищала. Чтобы поднялась куда-нибудь к потолку и замахала там крылышками.
   И вот она начинает: "Ах, как хорошо вы сегодня выглядите, Свэтлана. Это у вас от Бога. Или это русское свойство? Или все иммигранты счастливы, а американцы своего счастья заметить не умеют?" Она не могла не свернуть на кривую дорожку. Она тонко укалывала меня: многие американцы, считающие себя коренными (хотя коренные тут индейцы, так же, как в нашей Сибири - татары), слегка и не слегка презирают приезжий сброд, людишек второго сорта. "В нашей гостиной диван слишком пыльный, - говорила Сильвия. - Вы не находите, Свэтлана? Пыль просто столбом. Я ложусь на диван, поднимаю пыль, и себя в ней не вижу. Это катастрофа". О, я умела ответить ей. Я отвечала ей как рабыня Изаура. Я умела иронизировать и подделываться так, что Сильвия и не замечала фальши. Она просто не понимала моей иронии. Нет, Сильвия не была глупа в самом обыкновенном смысле этого слова, но чувства юмора ей явно недоставало. Временами мне казалось, что она сердится просто потому, что не умеет рассмеяться. - "Мэм, - отвечала я триффиду, - я закончу с тарелками и чашками, и займусь диваном. Простите меня. Это моя вина. В прошлый раз я слишком долго чистила вторую bath-room, и не успела заняться диваном. Простите меня, мэм. Но сегодня ваш диван станет чище новенького. Вы, мэм, ляжете на диван и почувствуете, как вокруг вас пахнет кислородом. Вы увидите, как прозрачен воздух".
   "Уау", - говорила она. Ей нравились поначалу мои ответы - пока она не привыкла к ним.
   Иногда я бывала с ней очень многословна - хотя бы для того, чтобы она пореже могла называть меня Свэтлана. И для того тоже, чтобы она не успела наговорить мне гадостей.
   Гадости она говорила без чувства юмора - и потому-то они были особенно обидны.
  
  

5

  
   Люди, которые сидят дома, должны чем-то заниматься.
   Я в прямом смысле говорю: должны. От слова "долг". Нет, даже обязаны. Пусть государство вменит им какое-нибудь занятие в обязанность. "Часть 1, 1. Домохозяйки обязаны... Не менее 3-х часов ежедневно..." Иначе домоседы становятся социально опасными типами. В Штатах много говорят и пишут о социально опасных типах. Любимая тема журналистов, конёк телеведущих, поднимающих рейтинг своего канала. Так почему бы не принять превентивные меры к тому, чтобы типов стало поменьше?
   Итак, людям, сидящим дома, нужно чем-то заниматься. Создавать семью, к примеру. Если речь идёт о женщине. О той, что воображает себя домохозяйкой, о той, которой приятно осознавать, что её содержит муж и что ей работать ни к чему и даже вредно для её красоты. Но ей нужно чем-то заниматься - понимает она это, или нет. Если не понимает, тем хуже... нет, не для неё. Для тех, кто её окружает - начиная с мужа и хаузкипера.
   Ей нужно рожать детей, заботиться о них, воспитывать, учить их считать и читать (первое в Америке важнее второго), покупать им собаку, купать эту собаку и выгуливать, следить за их баллами в школе и за тем, вымыли они руки и перед обедом, или только перед завтраком, и съели ли они завтрак.
   У вас дом за городом? Прекрасно! Разбейте садик. Посадите несколько вишнёвых деревьев. Яблонь. Слив. Магнолий. Сделайте клумбы. В Нью-Йорке нынче модно делать маленькие яркие клумбы. Хозяйки на Voorhies Avenue соревнуются в том, чья клумба краше и экзотичнее. Или чья выносливее - и радует цветеньем и в ноябре.
   Жить просто так - самое тяжкое бремя, какое только может нести человек. Человек его никогда не выдерживает, какой бы закалённый тунеядец и празднолюбец он ни был. Никогда и никто не выдерживает жизни, которой как бы не существует.
   Поэтому делайте что-нибудь! Варите горячий вишнёвый суп с вермишелью (я ела такой однажды, это дьявольски вкусно), пеките яблочные шарлотки, готовьте по французской или тайской поваренной книге. Надоели фикусы? Закажите домой королевскую монстеру с листьями 3-футовой ширины. Или вырастите белые, жёлтые, розовые, алые, бордовые китайские гибискусы. Помогайте мужу в его работе, увлекитесь его работой, его идеями. Он будет благодарен вам за это. Кто знает, может, ваши советы будут столь удачны, что мужа повысят в должности и увеличат ему оклад? Или выдадут внеплановую премию? Заполняйте налоговые декларации. Возьмите на себя погашение всех надоедливых счетов по дому. Сортируйте почту, если её много. Создайте дома приятный порядок во всём. Сделайте так, чтобы жизнь казалась вашему мужу раем. Думаете, этого мало? Или, наоборот, так много, что не успеть - и не стоит и начинать?.. Почитайте газеты, обведите маркером анонсы и составьте культурную программу: в Нью-Йорке есть что посмотреть и кого послушать. Спросите мужа, интересно ли ему то или другое. Сходите с ним куда-нибудь и обсудите ваш культпоход. Учите с ним испанский или русский. Не кисните и не давайте закиснуть вашему любимому. Наконец, ведите дневник. Дневник помогает организоваться и делает жизнь интереснее. Даже когда жизнь ни к чёрту не годится. Пройдитесь по соседям. Попробуйте организовать женский клуб по интересам. У вас не получится? Откуда вам знать: вы же не пытались! Играйте в софтбол. Вспомните, какое увлечение у вас было в детстве. Есть лишние деньги? Купите компьютер. Купите фотоаппарат. Вдруг вы станете известным фотографом - и у вас пойдут выставки? Займитесь чем-нибудь полезным и интересным. Чувствуете себя немножко мужиковатой? И прекрасно! Почистите камин. Возьмите молоток, гвозди и замените лист ондулина на крыше.
   Займитесь чем-нибудь полезным - или сами не заметите, как начнёте заниматься вредным.
  
  

6

  
   Триффид-Сильвия занялась мною.
   Мужем она тоже занималась, но мною, как я подозреваю, она увлеклась всерьёз, - во-первых, потому что я бывала на её глазах в те дни, когда муж был на работе (он был рекламист, creator, человек с очень долгим рабочим днём, и часто проводил в Нью-Йорке и субботы), а во-вторых, потому, что я, как Сильвия отлично понимала, наблюдала её безделье, её патологическую скуку, её лень, её неуменье и нежеланье занять себя полезным. Она словно бы мстила мне за то, что я всё это видела и запоминала. А может быть, она ждала от замужества чего-то другого. Не того, что получила.
   Или она ждала как раз того, что получила? Я мало что знаю о ней, чтобы уверенно предполагать. Я не знаю названия её родного городка в Огайо, мне не известно, кто её мама и папа, есть ли у неё братья и сёстры, были ли у неё собака, кот или морская свинка, - или она предпочитала накалывать бабочек на булавки.
   Я не знаю, чего она ждала от замужества, и ждала ли. Знаю одно: жизнь не скучна, - скучен тот, кто находит её скучной. Есть ли от этой внутренней скуки лекарство? Психотерапевтам в Штатах несть числа, и их скоро будет столько же, сколько по улицам ходит непсихотерапевтов. Скоро на каждого непсихотерапевта будет приходиться психотерапевт. Так вот, психотерапевт выпишет, конечно, скучающему что-нибудь. От депрессии. Но химические таблетки никогда никому не помогают. Как можно вылечиться от самого себя? Тут что-то генетическое. Плюс подходящие жизненные обстоятельства - дающие расцвести генетическому.
   По-моему, Сильвия ни капельки не любила Криса. Нет, нельзя сказать, что она разлюбила, - она не любила с самого начала. Не любила ещё до брака. Не надо быть психологом или психотерапевтом, чтобы понять это. Крис, поначалу очарованный её молодостью (ей едва исполнилось 23, когда они летом 2007-го поженились, а ему было 40), заметил это слишком поздно. Creators вообще мало что видят в жизни, кроме своего Creative, - и в том их и счастье, и несчастье одновременно, в точности по закону единства и борьбы противоположностей. Жалел ли Крис о браке? Собирался ли разводиться? Он никогда не говорил со мной на эту тему. Это было для него слишком личное. А я никогда не лезла к нему с расспросами - хотя, признаюсь, мне было очень любопытно. Я видела в жизни немало людей и наблюдала десятки семейных историй, и каждая была мне внове. И они не наскучивали мне. Я не из тех, кто думает, что все люди на одно лицо и с одинаковыми интересами.
   Крис мне импонировал. Если уж кто и не похож на других людей, так это он. Creator был сложен. Ему не очень хорошо давалось общенье с другими людьми, над ним легко было подтрунивать, он умел - видно было, что у него есть опыт по этой части, - терпеливо сносить самые обидные насмешки и язвительные женские и мужские шуточки, - и иногда ему, быть может, нравилось быть объектом всеобщего развлечения. По крайней мере, он мог играть такую милую роль. Он был творческий человек - и этим всё сказано.
   В нью-йоркской рекламной конторе Брюса Докинсона он писал слоганы. Он писал там слоганы много дольше, чем я живу в Америке. Собственно, это была его первая и последняя работа. Он никогда не искал работу. Он сочинял слоганы в стихах, в прозе, в белых стихах, модернистские, классические, какие угодно и сколько угодно. Он никогда не выдыхался. Он любил свою работу - так, как любят живого человека. Или, пожалуй, сильнее. И засиживался допоздна в офисе, чтобы закончить очередной рекламный заказ - дома Сильвия не дала бы ему спокойно работать. Творческие люди, женясь, часто делают неверный выбор. Им нужны какие-то особенные, преданные, самоотверженные жёны, умеющие забыть самое себя. Но где там!.. Часто рассеянный творческий человек с денежками женится только потому, что невеста женит жениха на себе. Творческий человек осознаёт происходящее уже в мэрии. Или в церкви, где обручальное кольцо может показаться ему наручником. Творческому человеку всегда некогда; он, как Бальзак, всегда живёт своими персонажами. Не важно, романными или рекламными. Надо с уважением относиться к любому полезному делу: и к писательскому, и к рекламному, и к водопроводному.
   Крис сочинял за компьютером рекламные слоганы, четверостишия, двустишия для рекламы сладкой кукурузы, анчоусов или консервированных ананасов, и был чертовски талантлив, - и зарабатывал (в Америке обязательно надо об этом сказать) своими текстами такие приличные деньги, что находился если не наверху, то в самой крепкой сердцевине миддл-класса. "Заказчикам по душе то, что я сочиняю, - рассказывал он о своей работе. - Если я сам хочу съесть то, что рекламирую, значит, мой текст не самый худший".
   За работой в офисе Крису было легко, а дома приходилось трудно. Мне кажется, он бы и ночевал в офисе, если б это было возможно. Он был жил в своей рекламе, не зная и не желая знать, что происходит за стенами его кабинета, - и клиенты были бы единственной связующей с миром нитью.
   Дома ему было сложно говорить о простейших вещах. Он словно бы выдыхался на работе, листая словари и подбирая и перебирая словесные комбинации, ища рифму, подыскивая эпитеты или глаголы. Дома у него иссякал словарный запас. Он не находил слов, чтобы поговорить с женой о посудомоечной машине, в которую та воскресным вечером натолкала посуду с остатками еды, - и которую я с огорчённым видом открыла во вторник. Надо было почистить и сполоснуть тарелки, прежде чем ставить в машину, - и Крис мог бы деликатно объяснить это Сильвии. Но Крис не мог говорить о таких элементарных вещах. Он боялся нервничать, боялся потерять своё хрупкое вдохновение, боялся, что в его мозгу заведутся и начнут царствовать вовсе не те слова, какие любят и хвалят его заказчики; боялся, что быт подменит собою Creative. В кармане рубашки у него всегда лежали блокнот и пара карандашей в чехле; в любой момент его могла посетить креативная идея. И он не мог воспитывать жену. Я, понятно, тоже не могла воспитывать Сильвию. Рабыни не воспитывают своих хозяек. И Сильвия среди двоих покорных слуг превратилась в домашнего триффида.
   Поначалу я была далека от мысли, что Сильвия делает это нарочно, ради особого наслаждения. Но рано или поздно начинаешь замечать, что кое-чего, назойливо повторяющегося, могло бы и не быть.
   Я заметила это поздно.
  
  

7

  
   - Мы живём как в хлеву, - частенько повторяла Сильвия.
   Перед каждым моим приходом, как я подозреваю, она не ленилась натащить в дом грязи. В ведре? Я не знаю. Она умело распределяла грязь по комнатам. Подоконники, оконные стёкла, мансардная лестница, двери, даже листья фикусов - всё было не то в бурой пыли, не то в грязи. Словно в доме прошёл и высох грязный дождь. Должно быть, в дождливый день она запасалась жидкой грязью за забором, в сточной канаве, а в сухие дни разбавляла припасённую грязь водой. Вероятно, чтобы её грязного занятия не видели соседи, она выходила на улицу в ливень. Я легко представляю её, согнувшуюся в мокром плаще над канавой, наполняющую бурой жижей ведро. Я думаю, она делала летом запасы грязи на зиму.
   - Домработница, которую ты нашёл, Кристофер Сэмюэлс, - она называла мужа именем и фамилией, когда хотела его уколоть, - не выносит грязь из нашего дома, а приносит её сюда. Она специально это делает, чтобы мы платили ей больше. Чтобы мы думали, как сильно нуждаемся в ней. Думали, что без неё не сможем прожить. Она управляет нами, она диктует нам.
   - Мэм, я делаю всё, что могу, - устало отвечала я.
   - Она вошла в образ русской диктаторши. Это истинная дочь Сталина.
   Со второго года моей работы у Сэмюэлсов Сильвия перестала говорить мне, что я выгляжу хорошо. Ещё бы: я согласилась работать вместо пяти часов семь - за ту же плату. Но грязи в доме на Voorhies Avenue всё прибывало. Сильвия стала набивать посудомойку чистыми тарелками, если с грязными я успевала покончить. Незаметно от меня она заполняла машину полуфабрикатами и вообще любыми продуктами: от подгнивших овощей и фруктов до печенья и тортов. Я догадалась об этом не только по тому, что она несколько раз обвинила меня в краже упаковок из холодильника, но и по тому, что однажды с кусками торта в отсек машины попал упаковочный пластик. Сильвия нервничала, наверное, когда снимала упаковку. Или просто не думала об уликах. Она ведь не думала, что её рабыня поднимет бунт. Однажды двигатель посудомоечной машины не запустился. "Свэтлана сломала её", - сказала Сильвия. У рабовладелицы был торжествующий вид. В тот день я поняла, что Сильвия - вполне мутировавший, законченный триффид.
   С той поры я раскусила её. Я бы и раньше раскусила, но мне казалось, что у такого замечательного Криса должна быть жена-душка. Я конченая романтичка, как выражалась моя покойная мама.
  
  

8

  
   - Свэтлана, ты прожгла наш ковёр в столовой, - сказала мне Сильвия десятого января 2010-го, в воскресенье. (В мой день рожденья!) - Ничего не поделаешь, но я должна вычесть стоимость ковра из того, что мы тебе платим.
   Я из того, что мы. Наш ковёр. В этом была вся Сильвия. Предсказывать её поведение было мне уже вполне по силам. Сильвия не отличалась разнообразием. Но, на мою беду, она отличалась логикой.
   - Мэм, я не зажигаю спичек в вашем доме, - ответила я. Мне захотелось сделать реверанс. Но я подумала, что реверансную мелкую иронию Сильвия бы поняла. - Я и газ ни разу у вас не зажигала. Как я могла прожечь ковёр?
   - Видите это чёрное пятно? Обуглившийся ворс? Вы курили в окно. Вот так вы его и прожгли. Вы не знаете, Свэтлана, одного правила тинэйджеров: когда куришь в окно, надо, чтобы ветер дул в сторону. А ветер в тот день дул вам в лицо. Это был южный ветер. Я проверила. Окно столовой выходит на юг. Горячий пепел упал на ковёр. И ворс прогорел. Радуйтесь, что вы не спалили дом и что я не подам на вас в суд.
   - Но я не курю, мэм. И зачем мне курить в окно?
   - Не курите? Разве вы сможете это доказать? Кого будет слушать судья: вас, иммигрантку, или меня - законную американскую жену американского мужа?
   - Я не желала бы делать такие сложные прогнозы, мэм. И не желала бы вас обидеть или причинить вам ущерб. Я, видит Бог, не желала бы и возражать вам.
   - Ковёр недорог; по нему ходили лет пять. Каких-то две или три сотни долларов. Сущий пустяк. Несколько дней вашей не очень чистой работы. Мы и так держим вас из одного сострадания. Без нас вы болтались бы где-нибудь на улице.
   Из сострадания? Болталась бы?
   Но у меня семь клиентов. Шесть, если вычесть Сильвию с Крисом.
   Я промолчала.
   А не надо было молчать. Лучше было бы поспорить с ней. Наши обидчики - детища нашего великого терпения. Они влезают нам на спину и едут. И понукают нас. И становятся по-своему счастливы. Они словно бы достигают своей жизненной цели. Пусть эта их цель - только подмена настоящей счастливой цели. Они достигают её, и они торжествуют.
   Мы же остаёмся в дураках и дурочках. И запоздало понимаем, что у тех, кто не занят ничем полезным, смыслом жизни делается вредное, - и они начинают измерять своё счастье несчастьями, которые сумели устроить другим.
  
  

9

  
   - Я всё поняла, Свэтлана, - сказала мне в тот воскресный день Сильвия. - Вы, однако, умны.
   Мы были в столовой. Она попросила меня сесть на диван напротив неё. Сама она уселась на стул за столом, и перед ней на столе лежала стопка бумаг - не знаю уж, каких; теперь я подозреваю, что это были какие-то компьютерные черновики Криса; но мы, люди, подчинённые государственной воле, побаиваемся любых бумаг.
   - Я не могла понять: что держит вас в нашем доме? - начала она. - Я спросила вас на днях, и вы ответили, что у вас есть клиентура, и что вы подумываете уменьшить её, потому что очень устаёте. Неужели, думала я, я не надоела вам своими мелочными придирками, своими упрёками, своими фантазиями - которые вы, я догадываюсь, считаете ненормальными? Неужели - нет? Или вы ещё сильнее ненормальны, чем я, - и вам нравится, когда у вас отнимают триста долларов за ковёр, который прожгли не вы, а я - потому что мне надоел дурацкий зелёный цвет, и я хотела тёмно-синий, и я купила новый ковёр на ваши деньги, и смеялась над вами?
   С вами всё в порядке? Вам находите нормальным то, что я превращаю посудомоечную машину в помойку? Вам по душе, когда на паркете и на коврах такая грязь, словно тут прошло с водопоя стадо буйволов? Вы убеждены в том, что за ночь на подоконниках сам собою образуется той слой закаменевшей пыли, - на создание которого у меня уходит времени не меньше, чем у вас на его удаление? Вам приятно, когда я называю вас не очень чистоплотной и неопрятной, и ленивой, и никуда не годной, - не имея на то никаких оснований? Вам нравится, что я измываюсь над вами и нахожу в этом какое-то болезненное удовлетворение? Вы получаете удовольствие от того, что я унижаю вас?
   И я подумала было, - продолжала Сильвия, - что вы больны. Потом я решила, что вы равнодушны к унижению, или в вас, как во многих русских, есть что-то рабское, заискивающее. И мне поэтому наскучило унижать вас. В последние месяцы вам работалось спокойнее, не так ли? Вы молодец: вы довольно терпеливы. Говорят, долгое терпение - национальная черта русских. Признаю: вы, Свэтлана, в этом деле рекордсменка. По всем статьям.
   Но теперь, Свэтлана, я знаю правду.
   И эта правда поразила меня в самое сердце.
   О да, я ошиблась в вас! Вы перехитрили меня. Говорят, все иммигранты опасно хитры. Что жизнь заставляет и учит их быть сатанински изворотливыми. Говорят даже, что иммигранты лет через пятьдесят подавят нехитрых американцев и будут здесь править.
   Терпение? Оно не бывает без задней мысли. Как это вы говорите?.. Правильно: два сапога пара. Какая глупая поговорка!.. Если кто-то не объяснит её смысла, понять её нельзя.
   Недавно я стала понимать, что означает ваше терпение. По некоторым выдающимся признакам. По таким, заметить какие решится не всякая верная жена. В иных случаях мы обман предпочитаем правде. Часто мы не верим собственным глазам и не доверяем собственным ушам. Не хотим верить. Не хотим признавать, что хитрость - царица мира сего.
   Она с сухим шуршаньем стёрла слезу со щеки. Как по необструганной доске ладонью провела. Взяла со стопки бумаги верхний лист, положила обратно.
   - Я не думала, что ваша русская хитрая зараза передастся и моему Кристоферу. Моему законному мужу. Вы обхитрили меня. Вы научили его хитрости. И научили этому. Он теперь умеет это.
   - Чему научила, мэм? - не выдержала я.
   - Не любить меня. - Сильвия схватила листок бумаги, закрыла им лицо и стала плакать.
   Плач выходил у неё театральным. Лучше бы она обошлась без слёз.
   - Вы, Свэтлана, научили его не любить меня. А потом... потом вы научили его любить себя.
  
  

10

  
   И она стала говорить.
   Это было великолепно. Захватывающе!
   Сильвия сидела на стуле и рассказывала мою жизнь.
   Мою жизнь, которой не было.
   - Я и подумать не могла, - говорила она. - Два - нет, почти два с половиной года, - это тянулось. Зачем он женился на мне? Чтобы тут же броситься на другую? Что-то есть в нём ненормальное, вы не находите, Свэтлана? Если вы - хитрая, и если вы пользуетесь теми сотенными и пятидесятками, которые он прячет в вашу сумку...
   - Десятки и двадцатки, мэм. Это те десятки и двадцатки, которые вы крадёте у меня. - Я твёрдо решила больше не молчать. Больше незачем. Хотя не молчать уже поздно. Если я и дорожила этой работой, то я всё равно потеряла её. Сильвия затеяла речь и спектакль не для того, чтобы уговорить меня остаться. - Которые вы называете "вычетами".
   - ...прячет в вашу сумку и в карманы. Я всё вижу. Не пытайтесь обсчитать меня. Он просто покупает вас. Однажды из конторы он принёс вам большую банку персиков. Помните? Это было так смешно. Двадцатки и банка фруктовых консервов. Вы как те девушки, которые в войну отдавались нашим солдатам за пачку сигарет или банку тушёнки. Помните картинку в учебнике истории? Ах, ну да, откуда вам помнить...
   Вы несчастны. У вас никогда не будет в Америке настоящей работы и настоящего положения в обществе, вам всегда будет не хватать денег и хотеться того и этого, чего вы купить не сможете. Я по-христиански прощаю вас. Но Кристофера я простить не могу. Спать в моём доме - с домработницей? Я могу понять: с секретаршей в офисе (но у него нет секретарши), - но... с русской девкой? Нет; я не права. Я, Свэтлана, должна простить его. Я не могу жить с тем чувством вины, с которым живут злые люди. С камнем на душе. Я, конечно, прощу его. Я буду холодна к нему, и он будет стоять передо мною на коленях. Он будет молить меня простить его, и я прощу его. Через год или восемь лет. Вот как я прощу его. Он высохнет от страданий, когда наконец я заговорю с ним. Он должен понять, как глубоко я страдала. Мужчины вообще не понимают, как страдает женщина. Мужчины нисколько не понимают женщин - и оттого и перебирают одну юбку за другой. Пытаются понять - но ничего не выходит.
   А всё потому, что мы, женщины, значим для них не больше, чем ковёр или мебель.
   Неужели я для моего Кристофера не больше, чем этот стол или стул? Неужели он хотел бы, чтобы я молчала и не двигалась, подобно столу? Может быть, он несчастлив со мной - и ему нужна другая? Или не другая, а двадцать седьмая или сороковая? Он такой же, как все мужчины. Скажите, Свэтлана, он счастлив с вами? О чём вы между собой говорите? Или вы занимаетесь любовью молча, как животные? И с вами говорят кроватные пружины? Или вы делаете любовь на полу? На диване? На письменном столе? Вы снимаете маленькую квартиру на Кэтрин-стрит. Я всё про вас знаю. Не отрицайте. Это глупо и бесполезно. Вы стоите у подоконника и смотрите в окно, а он подходит к вам сзади, обнимает вас, и вы делаете любовь. Вы имитируете наслаждение, а сами смотрите в окно со своего семнадцатого этажа, держитесь руками за подоконник, и думаете, скорее бы это кончилось, и ещё думаете, сколько сегодня он подбросит в вашу сумку. И принесёт ли в следующий раз банку с компотом. Или плитку молочного шоколада.
   Housekeeper-prostitute!.. И многих мужчин вы так обслуживаете? А ведь вы бываете в таких почтенных американских семействах!
   Кристофера, - продолжала Сильвия, - было невозможно заподозрить. Вы не дарите (ну разумеется!) ему подарков. Ему нельзя звонить на работу - в фирме Докинсона семейные звонки запрещены. Все линии - для клиентов. Сотовый телефон он выключает, потому что ему надо творить. Удобно, правда?.. Вы не занимались с ним любовью на моих простынях. Вы умеете напускать на себя очень деловой вид в моём доме. От него никогда не пахнет вашими духами. Знаете, почему? От уборщиц не пахнет не духами, от них пахнет хлоркой!.. Иногда мне казалось, что от Кристофера попахивает хлоркой, но я списывала это на то, что после вашей уборки весь дом ею пропах. Сплошной "Domestos". Вы принимаете ванны с "Доместосом"?.. Вы неплохо замаскировались. Вы незаурядный русский стратег, Свэтлана. Вы пользуетесь тем, что мы, американцы, очень открытые люди. Я не выдумала это, меня учили этому в колледже. Свою экономику мы называем открытой. И своё общество мы называем открытым. Это у вас - Сталин, Твардовски и железный занавес.
   Твардовского, подумала я, она перепутала с Дзержинским.
   - И что он в вас нашёл? - продолжала Сильвия. - Вы старше меня. В чём эта ваша русская сказочная красота? Тонкие упрямые губы, зелёные, как у кошки, глаза. Вы ниже меня. И грудь у вас маловата. Руки, покрасневшие от воды и резиновых перчаток. Золушка?
   Сильвия начала смеяться, потом резко оборвала смех. Ну да - по сценарию ей полагалось плакать.
   Я ушла в bath-room. Стала там переодеваться. Сильвия должна мне кое-что, но вряд ли она заплатит. У меня закружилась голова, и мне захотелось поскорее отсюда уйти. Я словно бы не верила в происходящее. Я сняла халат и повесила его на бортик ванны. Я посмотрелась в зеркало. Какое удивлённое и недоверчивое лицо!.. Разве оно моё?.. Я вдруг поняла, что не заметила, какое лицо было у Сильвии - пока она говорила всё то, что я теперь пишу в дневник.
   Врала ли она? Понимают ли люди друг друга? Она не врала, я думаю. Была ли ложь её истинным призванием? Увлечением? Нет, не думаю. Сильвия верила в то, что говорила. Может, я и ошибаюсь. Но я думаю, она верила и в прожжённый мною ковёр, и в то, что я курю в окно против ветра, и в то, что посудомоечная машина ломается из-за моего неумелого с ней обращения. Сильвия, пожалуй, верит и в то, что моё имя правильно произносится Свэтлана, - и, значит, не она выговаривает его с акцентом, а я, русская, плохо выговариваю своё русское имя.
   И, разумеется, Сильвия верит в то, что я спала с её Кристофером. Ну, а дальше - логично: что не Кристофер втянул меня в постыдную связь, а я, развратная русская девка с кошачьими глазами, приехавшая в ЮЭсЭй соблазнять верхушку миддл-класса, приучила его к безнравственности.
   Я выхожу из ванной комнаты. Моя сумка, которую, как я понимаю, систематически обыскивала Сильвия, лежит в кресле у двери. Я кладу в сумку свёрнутый халат и шлёпанцы. С какой-то тоской гляжу на халат в сумке. Будто прощаюсь с чем-то. У меня такое предчувствие, что я больше не достану из сумки мой синий халат.
   На Сильвию - она всё сидит в столовой - я смотреть не хочу. Я хочу испытывать чувство вины и смотреть в пол. Мы, русские, любим помучить себя, любим смаковать несправедливости. Любим плакать и сдаваться на милость судьбы. Мы фаталисты.
   - Вы встречались с ним после работы, - говорит Сильвия. - И в ланч. Это удобно - работать далеко от дома. Раньше я и не задумывалась над этим. И вы называете его Крис, а не "сэр" и не "мистер Сэмюэлс". Да, я знаю, что он сам просил так его называть. Но только теперь я поняла, почему он просил. Это была двойная маскировка. Чтобы вы не проговорились случайно.
   Говорит Сильвия с удовольствием. Не торопясь. Подбирая слова. Ей бы попробовать себя в политике. Родить двух детей, организовать какой-нибудь клуб, пожертвовать 1000 долларов, взятых у Криса, в ближайшую церквушку, найти спонсоров и баллотироваться. В губернаторы штата Нью-Йорк. "Да ведь она хорошо проводит время со мной! - осеняет меня. - Имеет со мной хорошее время, как говорят американцы. Я уйду - и ей будет не хватать меня. Она и не понимает этого!"
   - Вы обыкновенная русская проститутка. Вам нужно стоять на улице. В компании сутенёра. Тоже русского. Это было бы честно, не так ли, Свэтлана? Но вы хитры - и предпочитаете ложь. И предпочитаете чистеньких американских мужчин. Выманиваете их из их дома - и обслуживаете их. И они жалуются вам на своих жён, да? Все вы, русские, читатели Достоевского. Разводите тёмную психологию там, где есть обыкновенная счастливая жизнь - которую вы мастерски умеет отравить и уничтожить. Вы мучители. И самомучители.
   Тут я с ней согласна. Мы любим себя терзать.
   - Вы отдаётесь нашим мужьям, едите их ананасы и персики, и слушаете, как они лгут, обвиняя перед вами своих жён во всех грехах, известных миру. Но вы не думаете о том, почему мужья никогда не уходят к вам и всегда остаются с нами. Вы не спрашиваете, почему? О да, вы знаете. Ответ прост. Вы ненадежны. Вы - не опора семьи. Вы всего лишь шлюхи, сменяющие одна другую. Вы всего лишь товар. Вы - те самые предметы мебели почти в полном смысле слова, которые мужчины видят в женщинах. Обычная мебель. Дерево, краска, лак, полки, ручки. Всё временное. Можно выбросить или заменить. И никакой ответственности. Да, это удобно. И она ещё называет меня воровкой! Я всего лишь пытаюсь вести хозяйство. Я не прожигаю ковров и не разбрасываю по комнатам окурки. И я содержу иммигрантку. Чувство благодарности есть не у всех людей. Что ж, и в жизни самого неблагодарного человека всегда наступает то время, когда он понимает, кого и за что должен благодарить. Но хитрецам не дано понять это рано. Как правило, они осознают это слишком поздно. Когда уже срубили сук, на котором сидели.
   Я надела сапоги, но стою у кресла. Пальто перекинула через руку. Не открываю дверь, не ухожу. Сильвия, наверное, думает, что я хочу получить свои деньги, - но нет, я не думаю о деньгах. Я желаю дослушать пафосную речь, достойную профессионального афинского демагога. Я сажусь в кресло. Оно стоит спиною к столовой, и я могу слушать Сильвию, не видя её.
   Но Сильвия - я слышу, она отодвигает стул, - встаёт из-за стола. Кажется, она всё сказала. Я поднимаюсь с кресла, поворачиваюсь к Сильвии. Она говорит напоследок:
   - Вы многому меня научили, Свэтлана. Вы, иммигранты, очень умные, хитрые и расчётливые. Когда-нибудь вы победите Америку. Но не сегодня. Сегодня Америка покажет вам ваше место.
  
  

11

  
   - Иди ты в баню мыться, - говорю я Сильвии по-русски.
   Грубо говорю с порога. С этим и ухожу.
   Она визжит мне вслед.
   Я знаю: худшее, что можно ей сказать, - это что-то непонятное. В таком случае она оскорбляется самым жутким образом - пусть её и не собирались обидеть. Она оскорбляется потому, что во всех людях видит хитрецов, оскорбителей и злопыхателей. Иногда, когда к Сэмюлсам приходили гости, я замечала, как она краснела и надувалась. Что-то не то сказали за столом. Её, должно быть, считали глуповатой. "К Сильвии нужен деликатный подход", - сказал как-то Крис приятелю-рекламисту. - "Я понял, Крис, - ответил приятель. - Прости, неожиданно для себя я оказался грубоват".
   Сильвия может равно обидеться и на что-то научное, или специальное, скажем, из рекламного жаргона, который посторонним часто кажется оскорбительным (ну, по части мрачно-язвительных шуточек рекламщикам сто очков вперёд дадут врачи), - и, конечно, может обидеться на иностранный язык в своём доме. Русский язык она вообще принимает как набор ругательств. Крис шепнул мне в первый же день, чтобы я не напевала по-русски. Чтобы старалась не употреблять русских слов. Чтобы выглядела как стопроцентная американка. Это единственная его просьба, сказал он. Больше он мне подобными глупостями докучать не будет. И попросил прощенья. На всякий случай. Это было так мило. И так грустно. Он в нескольких фразах умел сказать всё и про свою жену, и про свою жизнь с ней. Она, должно быть, понимала, что он может сказать мне что-то такое. Пусть не прямо. Не может ведь он совсем не говорить о ней. По правде говоря, она вовсе не стол и не шкаф. И не электроплита: включил - выключил. И все, кому он мог бы сказать о ней, в воображении Сильвии постепенно превращались в грязных проституток. Русских или американских, какая разница.
   - Что ты сказала? Переведи на нормальный язык, ты, русская дрянь!
   Кричит она, кстати, так же, как вопят разозлённые русские тётки. Я не оглядываюсь. Сажусь в машину. Кладу руки на руль. Я утираю слезу - настоящую - и улыбаюсь. День хмурый. Серый январский день. Самый подходящий для того, чтобы испортилась чья-то жизнь. Ещё рано: три часа дня. Непривычно уезжать от Сэмюэлсов в такой час.
   Я вдруг понимаю: Сильвия нарочно выбрала для разговора мой день рожденья.
   Вот же!..
   Разозлённые русские тётки. Я думаю о Сильвии как о тётке - а ей нет и двадцати пяти. Я завожу машину. Поеду-ка я домой. В маленькую квартиру на Кэтрин-стрит, где не ждёт меня Крис.
  
  

12

  
   В понедельник мне отказали Томсоны, а в среду - Мэйлзы.
   Мистер Томсон, отказывая мне, ни словом не обмолвился о причине. Томсон - человек жёсткий, настоящий американский делец. Из тех, про которых думаешь, что они всегда в лицо говорят самую колючую правду. Но это самообман. Дельцы вообще, по-моему, никогда не говорят правду. И уж точно не говорят её в лицо. Он сказал на обыкновенный американский манер: "Мисс Портер, с сегодняшнего дня я не нуждаюсь в ваших услугах". За спиною Томсона маячила его жена. Она зачем-то сказала: "Наши дети в школе". Мистер Томсон выдал мне столько денег, сколько причиталось за уборку в понедельник: "Это вам за беспокойство". И выпроводил меня. В тот момент я и не подумала о Сильвии. Я позднее поняла - точнее, предположила, - почему миссис Томсон сказала о детях. Кто-то из детей, должно быть, снял трубку, когда позвонила Сильвия. Наверное, взрослых не было дома. Но Сильвию это не остановило. Она рассказала обо мне Джонни (ему четырнадцать) или Кэрри (ей шестнадцать).
   То, что моих клиентов обзвонила Сильвия, я узнала от Мэгги Мэйлз. Четыре года я работала у Мэйлзов. Их дети росли на моих глазах. Двое младших и родились на моих глазах. Меня нанял Байрон Мэйлз, в то время отец двойняшек Мэри-Энн и Сюзи. А теперь у него и Мэгги четыре девочки. У них в семье и бэбиситтер, и хаузкипер, и даже наёмный бухгалтер, подбивающий им налоги по итогам года, - всё, как полагается в приличной семье из миддл-класса. Мэйлзы - добрые и умные люди без всяких странностей. Если бы весь мир состоял из таких счастливых семей, в мире не было бы ни войн, ни несчастий.
   Может быть, поэтому-то Байрон Мэйлз и испугался - и сказал мне то, что сказал. Все счастливые люди боятся перестать быть счастливыми.
   Байрон Мэйлз как раз приехал из офиса на обед. Он усадил меня на большой угловой диван в гостиной, предложил мне кофе, от которого я отказалась (и без того было сухо во рту, и я попросила воды, и он налил и принёс мне воды), и сказал мне: "Светлана, будем считать, что наш контракт окончился, и я не могу его продлить". Он говорил со мной минут пять. Его жены рядом не было. Никого не было. Он закрыл дверь в свой кабинет, и в квартире казалось странно тихо. Впрочем, в его шикарной квартире шесть комнат. "Я не собираюсь вам лгать, - говорил мистер Мэйлз. - Моя жена - очень беспокойный человек. Честно говоря, я ещё беспокойнее её. Когда речь заходит о моих детях. Точнее сказать: о семейной гармонии. Вчера вечером позвонила миссис Сэмюэлс. Вам не надо объяснять, кто она такая. Не думаю, что этично пересказывать то, что она говорила, тем более передавать некоторые выражения, в которых она описывала вас. Я не очень-то поверил ей. Моя жена говорит, что тоже не верит ей. Ну, или верит не совсем. Видите, я не лгу. Я говорю, как есть. Мне не очень удобно это говорить вам. Вы пятый год работаете у нас. Вы, можно сказать, часть нашей семейной истории. Мне неловко и потому, что у меня перед вами как будто есть обязательства. Вы вряд ли предполагали такой внезапный поворот событий. И я не очень представляю, кто вас заменит, и сойдёмся ли мы с вашей заменой. Но я ничего не могу поделать. Судьбу решают злые языки. Злые языки правят миром. Мы с женой не спали почти всю ночь. Мы говорили и говорили, и решали то "нет", то "да"; и наши "нет" и "да" казались нам одинаково убедительными. В конце концов, "нет" перевесило "да" по той простой причине, что для "нет" не требуются аргументы. У нас с Мэгги есть ощущение, что мы поступаем по отношению к вам не очень-то хорошо, но хотя бы нет чувства, что мы обманываем вас. Простите нас, пожалуйста".
   Вот всё, что сказал мне Байрон Мэйлз. Он говорил медленно и смотрел мне в глаза. Он сидел на другом конце углового дивана. Потом он взял у меня пустой стакан, и проводил меня до лифта. Я спустилась вниз и села в "Хонду". Я и не ответила ничего Байрону. А что отвечать? И Байрон Мэйлз не дал мне денег, как мистер Томсон. В тот день мне не особенно были нужны десятки мистера Мэйлза, но почему-то подумалось о деньгах. Я ещё не понимала, что о деньгах мне скоро придётся думать очень много. Чем меньше денег, тем чаще человек думает о них. Чем меньше денег, тем чаще человек думает о том, как бы устроить так, чтобы их не стало ещё меньше.
   Я поехала домой и поплакала немного на подушке. У меня становится много свободного времени, подумала я. Злые языки правят миром.
   У следующих клиентов, сорокапятилетнего Филипа и тридцатипятилетней Энн, я мыла по четвергам, после Сэмюлсов. Филип и Энн требовали того, что по-русски надо назвать "генеральной уборкой", и я мыла до десяти, бывало, до одиннадцати вечера. В четверг я выматывалась так, что боялась ехать на машине, - и иногда оставляла машину на платной стоянке возле их apartment, забирала её на следующее утро. Я натирала у Филипа дубовый паркет, чистила двухтысячедолларовым пылесосом ковры, протирала широкие подоконники с пышными цветами - счёт цветам у них шёл на сотни, - два телевизора, сверкающий сталью кухонный гарнитур в индустриальном стиле, отдраивала огромную немецкую электроплиту (Филип был ресторанным шеф-поваром, и обожал готовить и дома). Эта пара была очень придирчива, особенно Филип, привыкший командовать поварами, - и утверждавший, что плита должна блестеть так, чтоб глазам было больно. За пять лет я научилась драить их плиту так, что он замолчал. Он вышколил меня.
   В то воскресенье Сильвия позвонила и ему. Решительно, ей надо податься в политики. Она - я уверена - сделала бы блестящую карьеру. По крайней мере, чувства юмора у неё нет точно так же, как нет его у политиков (это их отличительная черта). Зато чувства собственного превосходства - хоть отбавляй.
   Филип сказал мне: "Не закрывайте дверь, Светлана. Сейчас вы уйдёте и больше не вернётесь". И вынул из бумажника и протянул мне две сотенных. Я, привыкшая ему беспрекословно подчиняться, взяла две бумажки по сто долларов. "Подождите минуту", - сказал он.
   Вышла его жена в халате. Он ушёл.
   "Знаешь, - сказала мне Энн, - вдруг ты соблазнишь его? Я теперь сама не знаю, верю я этой телефонной стерве, или нет. Но в моём мозгу застряла мысль: "Что, если она соблазнит его?" И я не могу от этой мысли избавиться. Но зато я могу избавиться от тебя".
  
  

13

  
   К концу следующей недели у меня не осталось ни одного клиента.
   - Вы знаете, мисс Портер, что она сказала нам? О, это было так неожиданно. Она сказала нам...
   Моя жизнь опустела.
   Я не сразу это почувствовала.
   Вначале я недоумевала. После Филипа и Энн я пыталась возражать и бороться за своё место под солнцем.
   Это было всё равно что бороться с самим солнцем!
   Я сердилась, злилась на Сильвию; я готова была искусать её, и думала про неё разные вещи, которые нельзя никому ни про кого думать. Я решила было поехать к ней, решила набить эту наглую американскую морду, раскрасить её в цвета национального бело-красно-синего флага. Но вообще-то я гражданка законопослушная. Чересчур даже законопослушная. Я и возразить-то не умею - таким, как Сильвия, например. "Да, мэм"; "Как пожелаете, мэм". К чёрту её!
   И следом за этой мыслью у меня возникло странно веселящее ощущение. Чуть не праздничное. Я ведь, в общем-то, создание упрямое. С третьего или четвёртого отказа мне стало весело. Я ощутила прилив энергии.
   Приехав к пятым - это были Робертсы, которых я не очень-то и любила: ворчуны и ужасные мелочники, они во всём придирались ко мне. Я подумала, что в ближайшие дни я могу с большой точностью - много точнее и яснее халтурщика Нострадамуса - предсказывать будущее. И что могу пользоваться открывшейся возможностью.
   - Вот что, дорогие мистер и миссис Робертс, - сказала я этим шестидесятилетним ворчунам, жившим без детей. Самый младший сын удрал от них, когда ему не было и восемнадцати. Я не могла представить, как с этими папой и мамой, которые 24 часа в сутки ворчат и прискребаются друг к дружке и ко всем, кого видят в супермаркете или на улице, даже к кошкам, собакам и птицам, могли ужиться дети (трое мальчишек). - Я не дам вам уволить меня. Нет! Этой радости я вам не доставлю. Я ухожу. Прощайте. Контракта у нас нет, так что я вам ничем не обязана.
   Я расстроила их. Они сами собирались сказать мне что-то. Мистер Робертс, кажется, даже составил список моих грешков - оканчивавшийся, вероятно, телефонным горем несчастной миссис Сэмюэлс.
   Шестым - прекрасному семейству Шеллеров: папе (43), маме (36), дочери (13), следующей дочери (12) и сыну (10) - я объявила со вздохом:
   - Не мучайте себя. Please. Это не нужно. И мне, и вам от этого легче не станет.
   Я уже знала, что Сильвия рассказывала всем моим клиентам примерно одно и то же: "Свэтлана спала с моим любимым мужем. В моём доме теперь такая трагедия! Ах, я готова наглотаться снотворного и уснуть навсегда!"
   О да. Уснуть в 25 лет. Умереть от скучищи.
   В Америке по телефонной книге можно найти чей угодно номер. Вот зачем она расспрашивала меня о моих клиентах, делая вид, что пытается примириться со мной и завязать интересный мне разговор. Она называла меня хитрой. Я - хитрая?.. О, какая я дура!
   "Муж звонит мне, - врала моим клиентам Сильвия, - и предупреждает, что задерживается допоздна в офисе. Но это вовсе не означает, что он и правда в офисе. По правилам их фирмы к ним могут звонить только клиенты. И сотовый телефон у него выключен. Такая уж важная у моего мужа работа! Почти как у президента. И вот он находится где-нибудь с ней, целует её и делает с ней непристойности. Почти как Клинтон с Моникой Левински!"
  
  

14

  
   Наконец, мои последние клиенты.
   У меня уж не было сил начинать разговор. Пусть сами скажут, пусть поговорят со мной. Разве я обязана объясняться? Ведь это они меня прогоняют. Иммигрантка всегда подозрительна - вот вам первая причина (ничего, что иммигрантка три года или пять лет не давала поводов для подозрений). Американцы - нация очень беспокойная, и правде предпочтут избавление от беспокойства - любым способом. И это вам вторая причина. И третья: я вовсе не такая невзрачная, какой меня рисует Сильвия. Я старше её, но и только. Поэтому у людей появляется пусть не вера в слова Сильвии, но сомнение в моей моральной стойкости. А этого вполне достаточно, чтобы породить вторую причину. В общем, замкнутый круг, колесо причин.
   - Я вас слушаю, - говорю я седьмым моим клиентам.
   Миссис Маккомб отвечает мне:
   - Мы не то чтобы... думаем так... то есть верим ей полностью. Но она показалась нам такой расстроенной, такой убитой горем, что, кажется, доля истины в её словах есть. А у нас ведь дети. Что, если они узнают?.. У вас нет детей?.. Это большая ответственность - дети. Вы прекрасно всё понимаете. Эта история забудется, и вы найдёте себе других клиентов. Мы не очень верим эмоциональной миссис Сэмюэлс, но мы должны быть осторожны. И вам советуем быть осторожной.
   Она даёт мне двадцатку. Я смотрю не на миссис Маккомб, а на двадцатку. Маккомбы последние мои клиенты. То есть последние мои бывшие клиенты. Я объехала всех. Я беру двадцатку. Чувство радости, того странного веселья, которое на днях охватило меня, полностью прошло. Я поняла сегодня, откуда оно взялось у меня. Я не верила, что мне откажут все. Я не допускала мысли, что моя жизнь так круто переменится. Я верила, что хотя бы одна семья или пара семей оставят меня, - и я скажу им спасибо. Я не верила, что я останусь одна, без тех людей, что составляли мою жизнь. Не верила, что это может произойти из-за какой-то дурацкой сплетни, высосанной из пальца скучающей ленивицей Сильвией.
   Миссис Маккомб прикасается к моей руке. Я стою у "Хонды" и думаю, - и я забыла про миссис Маккомб. У миссис Маккомб какое-то чересчур храброе лицо. Наверное, она собирается сообщить мне что-то неприятное. Отданная двадцатка - так, пожалуй, она считает, - даёт ей на это право.
   - Миссис Сэмюэлс говорит, что вы обслуживаете, должно быть, и наших мужей.
   Тут чувствуется национальное американское объединение. Наших. Коллективное сознание, сострила бы моя подруга Наташа. И полное, кстати, отсутствие малейшего проявления личности. В этом, говорила мне Наташа, американцы точно такие же, как мы, русские. Они умеют индивидуально накапливать деньги, а во всём прочем они на нас похоже как две капли воды. И они точно так же не любят выделяться из стада. Они делают то, что принято; то, что делают все вокруг них. Закон любого общества!
   - И что наши мужья... - сказала миссис Маккомб.
   - Миссис Маккомб, вы же говорили, что у вашего Гэри хронический простатит и что "клубнички" ему не хочется уже лет десять. И что величайшее счастье для него - пописать.
   - Вообще-то вы правы, мисс Портер, - пробормотала миссис Маккомб. - Я признаю это.
   - Спасибо, миссис Маккомб, и на этом. Вы хороший человек, и дай вам Бог здоровья. И верности мистера Маккомба!
   Я зло смеюсь, но тело моё дрожит. Меня лихорадит. Заеду в аптеку, куплю шипучий парацетамол. Выпью и лягу под одеяло. И всё, что случилось за последние дни, приснится мне; и когда я проснусь, пойму - всё и было сном.
  
  

15

  
   Что ж, я не сидела сложа руки. Я поехала к тем, кого можно было назвать потенциальными клиентами. В ноябре, в декабре прошлого года кое-кто готов был меня нанять, но я отказала. Я была очень занята: всеми этими Сэмюлсами, Робертсами, Маккомбами. Я открыла свою записную книжку и перебрала все адреса и телефоны. Кому-то я позвонила, к кому-то - приехала, считая, что лучше поговорить лично.
   К первым я приехала почти что удачно: явись я неделей раньше, я бы, возможно, получила работу.
   - Не так давно вы приглашали меня, - сказала я миссис Гриммэн, хозяйке роскошного манхэттенского apartment - площадью, если перевести на русские мерки, с три-четыре трёхкомнатные квартиры. Таких apartments одиночки-хаузкиперы побаиваются. Случается, что привередливые хозяйки заставляют работать по 11-12 часов кряду, от рассвета до заката. Платят, бывает, очень хорошо. Но когда клиентов много, и сильно устаёшь, то от уборки огромных apartments, как правило, отказываешься. Либо берёшь только эти apartments - и отказываешься от всего остального. Я не могла бросить всех своих клиентов. Зато они бросили меня.
   - Неделю назад, мисс Портер, мы наняли домработницу. Я сожалею, - ответила мне миссис Гриммэн. - Мне очень жаль, честное слово. Я бы очень хотела вам помочь. Но я не могу отказать моей домработнице. Согласитесь, это было бы некрасиво.
   - Да, мэм.
   Внизу, на стоянке, открывая машину, я увидела двух разговаривающих мужчин. Я узнала одного: это был муж миссис Гриммэн. Я постояла немного, делая вид, что ищу что-то в сумочке. Они говорили о хаузкипинге. А какой хаузкипер пропустит разговор о хаузкиперах?
   "Послушай, Бак, да ведь твоя домработница - одно название, - говорил мистеру Гриммэну его приятель. - Ты говоришь ей почистить ковёр и сдать вещи в химчистку на 59-й; она улыбается и не чистит ковёр и не сдаёт вещи в химчистку. И продукты она покупает не у Тэдди, а в каком-то занюханном магазинчике, хозяин которого - мексиканец. Она не понимает по-английски. Или притворяется, что не понимает. И она не стоит ни цента из тех денег, что ты ей платишь. Это она должна бы тебе платить. За уроки английского". - "А мне наплевать, где она покупает продукты и как она там убирает. В свой кабинет я её не пускаю. Это моя беспокойная жена вбила себе в голову, что на всём нужно экономить. С тех пор, как в нашей компании уволили шесть человек, ей всё кажется, что и я кандидат на сокращение. И она экономит и откладывает. И вернулась на работу в колледж. И ещё больше стала откладывать. Это не так плохо, как выглядит со стороны". - "О чём ты? Что за экономия: платить уборщице, которая не убирает?" - "Жена думает, что поступает по-христиански, помогая бедным несчастным иммигрантам и давая им половину платы, полагающейся американцам. Она думает, что мексиканцы слишком гордые, чтобы просить милостыню". - "Поэтому им приходится делать вид, что они работают?" - "Так она думает". - "Или твоя жена философ, или..." - "Или не философ".
   Вот бы мне, думала я, садясь в "Хонду", неделей раньше сюда приехать. К миссис Гриммэн. К жене-философу. Или не философу. Я бы очень хотела вам помочь. Может быть, среди тех, кто уговаривал меня когда-то, отыщутся ещё философы? Чем русские не мексиканцы?
   Но то ли новость распространилась за пределами моей клиентской географии, то ли люди, с какими я говорила, уже наняли хаузкиперов, то ли всех до самого дна пропёк финансовый кризис (как мистера Баттона, сказавшего мне, что акции, в которые он вложился в 2008-м, погорели, и ему самому впору наниматься хаузкипером), - словом, я оказалась не у дел. Сильвия торжествовала бы, носилась бы по дому как девчонка, прыгала бы от радости, даже, пожалуй, поцеловала бы Криса, знай она о моём полном крахе.
   Все рекомендации у меня - я перебрала их дома, - старые, подписанные датами двухлетней, трёхлетней давности. Это рекомендации, которые я показывала самым новым из своих старых клиентов. Американцы любят рекомендации. И любят проверять их, звонить по телефонам. И по факсам передают. "Миссис Икс, пожалуйста, ответьте нам: вам знакома эта рекомендация?" В детективов играют. Отчего-то я не удосужилась попросить у клиентов ни одного свеженького reference. Да ведь и не было такой нужды. Разве я искала клиентов? Нет, это они уговаривали меня.
   В итоге я characterless. Не имеющая рекомендаций. Потому что показывать старые референсы - хуже, чем не показывать никаких. Рекомендации с устаревшими датами будут вызывать подозрения. Я же говорю, здесь все чувствуют себя сыщиками.
   С ума сойти - как в одночасье переменяется жизнь! Нет, не в одночасье. Сильвия потратила на изменение моей жизни два года. С такой черепашьей скоростью она не многим испортит жизнь. Когда она поймёт это, она станет работать быстрее.
   Я думаю, спустя время Сильвия снова обзвонила моих (уже бывших) клиентов. Зачем? Как - зачем? Чтобы узнать, не уволили ли они Свэтлану. Да, я думаю, она обзвонила их всех повторно. И они - все, как один, - подтвердили, что да, они расстались со мной. Представляю, как она была счастлива, слушая их ответы и поддакивая отвечающим, и напрашиваясь на благодарность за то, что предупредила их. Не знаю, довелось ли выслушать ей хоть одну благодарность. Ну да ничего. Она ещё на ком-нибудь потренируется - и научится заслуживать благодарности. Хотя бы поддельные, вымученные. Такие благодарности ещё ценнее: они словно бы подчёркивают власть того, кого приходится принудительно благодарить.
   Кардинал Ришелье из штата Огайо. Триффид.
   Займитесь чем-нибудь полезным - иначе сами не заметите, как займётесь вредным.
   Может быть, Сильвия радуется и тому, что ей не надо больше таскать в дом грязь, пачкать листья фикусов, засорять едой посудомоечную машину и прожигать ковры.
  
  

16

  
   Когда я осознала, что у меня нет больше работы, что я растеряла всех клиентов, - я вдруг почувствовала себя чужой в Америке.
   Это странное чувство, и описать его непросто. Я, собственно, и не знаю, зачем пытаюсь его описывать. Наверное, затем, чтобы лучше понять: что со мной происходит и почему вокруг меня всё так сложилось. Наверное, за этим люди и ведут дневники.
   Чужая в Америке. Та, которая будто бы прилетела сюда только-только, и не знает, куда приткнуться и чем заняться. Нет, не то. Я живу в квартире на Кэтрин-стрит, и у меня за месяц вперёд - за февраль - заплачено. И чем заняться, я тоже знаю. Я housekeeper. Так что - не то.
   Чужая - это другое. Безработный, который десять лет шатается по нью-йоркским улицам, отнюдь не чувствует себя здесь чужаком. Кварталы, мосты, тоннели, дома, асфальт, клёны, вязы, пыльные летом и голые зимой, мусорные контейнеры за пиццериями и кафе для него - родина. И нечего смеяться. Смейтесь лучше над собою: самокритика никому ещё не повредила.
   "Чужая!.." - шепчу я себе. И записываю свой шёпот.
   Уже три абзаца - с одного слова. Пластинку заело.
   От прошлого в дневнике я перешла к настоящему. В прошлом я не казалась себе чужой, а в настоящем - кажусь.
   В том, что я чувствую себя чужой, нет ничего иммигрантского. Я восемь лет живу в Нью-Йорке. Иммигранта, особенно если он научился без акцента шпарить на американском английском и имеет фамилию Porter, как я, в плавильном котле наций учуять-унюхать трудно. Вообще меня смешит, когда американцы кичатся своим благородством, происходящим от "Мэйфлауэра". Здесь кого только нет: поляки, евреи, немцы, русские, пакистанцы, индусы, китайцы, негры, мексиканцы, вьетнамцы, украинцы, белорусы. Даже туркмены и таджики. Тут цвета кожи и разум всего мира. В XXI веке скорее выделяются и попадают в меньшинство те, кто происходит от английских переселенцев. Наташа мне говорила, что социологи подсчитали: к 2050-му году подавляющим большинством Штатов будет испаноговорящее население. Но я не об этом. А о том, что я не потому чужой себя чувствую, что прилетела из России. Нет, иммигрантам, к тому же legal, как я, скорее свойственно ощущение умеренного такого гонора, чувство маленькой победы над миром, нежели нездоровое чувство вины.
   Я потому чужая, что меня выгнали. Вот! Всё, я поняла. Они все выставили меня. И разницы нет, по какой причине. И пусть некоторые из них сожалели о том, что отказали мне. Отказывать и увольнять всегда не очень удобно, но что поделаешь. Жизнь состоит из "да" и "нет". Может быть, они надеялись, что не все работодатели укажут мне на дверь. Они не думали, что я окажусь совсем без работы. Об этом никто не думает, потому что все добрые. Но так уж вышло, что я в считанные дни растеряла всех клиентов. У меня словно оборвалась связь с миром.
   Обычно так и бывает в жизни: радостные дни идут полосой, а потом сменяет их жирная полоса дней чёрных. Кажется, что все против тебя сговорились - хотя никто не сговаривался, и ни в какую мистику я не верю; Стивен Кинг - это кумир для школьников. "Для пионеров", - сказала бы моя мама после третьей рюмки.
   Да. Меня прогнали, и я почувствовала себя чужой в этом городе. В мегалополисе, жизнь в котором мне казалась всегда лёгкой, как бы текущей сама собою. Вот ещё одна причина: теперь жизнь здесь мне не кажется лёгкой. Теперь надо думать о том, о сём. Жизнь выглядит лёгкой и простой лишь тогда, когда о ней не задумываешься. Как только явилась причина задуматься - всё, прощайте, лёгкость и воздушность; привет, трудные горькие дни. Когда у меня была постоянная клиентура и когда по рекомендациям приятельниц и приятелей тех, у кого я скребла, чистила и мыла, меня нанимали новые клиенты, даже уговаривали меня ("об отказе не может быть и речи") и предлагали оплату побольше, мне - так все думают, не я одна такая дурочка, - казалось, что и дальше будет на меня спрос, и дальше будет бить ключом жизнь, и если будет конкуренция, то не между хаузкиперами, а между нанимателями, - и если будут квартиры и apartments в Нью-Йорке сверкать чистотой, то в том и моего мёду капля есть. Я буду нужна и завтра - так же, как нужна сегодня! Так будет всегда! Политики и правители говорят из телевизоров об "устойчивости" и "стабильности". Это излюбленная ими тема. Люди верят в устойчивость и стабильность. Я и без говорливых политиков в это верила. Они были у меня: устойчивость и стабильность. Я каждый день ездила на машине или в поезде подземки на работу. Я уставала так, что к вечеру у меня подкашивались ноги, - и не всегда было настроение включать маленький телевизор на кухне и смотреть фильм или слушать про "стабильность". Мне и не нужно было про неё слушать. (Российские политики, кстати, тоже толкуют про "стабильность". Это общая религия, которую разделяет весь мир. Или общая болезнь).
   И я никогда, никогда не чувствовала себя в Нью-Йорке чужой. Это новое для меня состояние. И я знаю, почему оно новое. Прежде тут я никогда не была одна. Всегда возле меня был кто-то. Сначала Александер, который привёз меня сюда. Наташа, которая сейчас немного отдалилась от меня - из-за своего замужества. Клиенты. О, клиенты!.. Они не давали мне почувствовать себя ненужной и одинокой. У старого Натана Бердски, который любил пить со мной кофе - минут сорок мы с ним его пили, чашки по три, со сливками и сахаром, и рядышком на стуле восседал его громадный котище-мэйнкун, - я чувствовала себя едва не его дочерью. Или, скорее, внучкой. Чем-то средним между той и другой. Он говорил со мною о романтических книгах Клиффорда Саймака и о том, что в мире осталось слишком мало людей, верящих в счастье и что почти всех их вытеснили люди, верящие в доллар. Мистер Бердски умер в 2006-м. Или ещё Джоанна Беркли. Любила, чтобы я называла её Джо. Родители её хотели, чтобы у них родился мальчик - её матери врачи разрешили иметь только одного ребёнка, - ну, она и была мальчиком. Мужчиной с густыми, сведёнными к переносице бровями, с грозным прямым взглядом, от которого не спрячешься, которому не соврёшь. Это была мужественная женщина, воспитавшая двоих девочек и сироту-племянницу. Муж бросил её. Мы быстро нашли с ней общий язык. Меня ведь тоже бросил Александер. У Джо я давно не работаю, с 2007-го. Её дочь и племянница учатся в колледжах, а старшая уже работает в юридической конторе, и со своим хозяйством Джо управляется без меня. Да и времена настали трудные. Она как-то приглашала меня в гости. Или взять Байрона Мэйлза. С его женой Мэгги и четырьмя девочками: Мэри-Энн, Сюзи, Кристин и Софи. Я не виню Байрона и Мэгги. Будь я замужем и будь я матерью четверых детей, как бы поступила я сама?.. Я работала у Мэйлзов дважды в неделю, по средам и воскресеньям. Мне ли было думать, что у меня нестабильное положение!.. Воскресенье - день тяжёлый, говаривала я в ту пору. Было нелегко, потому что в воскресенье я убирала и у Сэмюлсов.
   Впрочем, ещё тяжелее был четверг: шеф-повар Филип плюс триффид-Сильвия.
   Одна Сильвия чего стоила!..
   Мне теперь кажется, что я бы с удовольствием вернула те дни, когда скучающий триффид обливал грязью свой дом, чтобы потешиться над глупой хаузкипершей.
   Да, мэм. Конечно, мэм. Вы абсолютно правы, мэм.
   Я начинаю скучать по забившейся посудомоечной машине, по грязным оконным стёклам, по испачканным листьям цветов, по истомлённому скукой лицу Сильвии (такие лица быстро старятся, между прочим), по Крису, который иногда с жалостью взглядывал на меня, думая, что я его взгляда не замечаю, а то, тайком от жены, подсовывал мне в сумочку или в карман пальто десятки и двадцатки.
   Нет, дело тут не в деньгах, хотя о них мне тоже придётся подумать.
   Я - лицо свободной профессии, и у меня нет права на пособие по безработице.
  
  

17

  
   Уже месяц как я хожу по разным отелям. В Нью-Йорке - пропасть отелей. Невероятное их количество утешает и одновременно обнадеживает. Один отказ? Два отказа? Десять отказов? Пустяки. Ещё сто, двести, триста отелей. И я хожу пешком по разным улицам, езжу на автобусах от станции до станции, спускаюсь в подземку. "Хонду" я продала за семьсот долларов. К кому, собственно, мне ездить на машине? А по магазинам я, девушка одинокая и русская, умею ходить и пешком. За стоянку, за бензин, масло, ремонт, за мойку надо платить, - и я предпочла проездной на подземку. Да и пробок тебе никаких. Я выхожу из подземки, задираю голову, смотрю на небо, на солнце, на верхние этажи зеркальных офисных громад, - и мне не так уж плохо. Я думаю, что мне лучше, чем бродягам, попадающимся иногда на разных авеню и стрит, и в парках.
   В отелях меня встречают приблизительно одинаково:
   - Желаете снять комнату?
   Я уже опытная искательница; я научилась отвечать так, чтобы меня не отшивали, а вели прямиком к тому, кто мне нужен:
   - Простите, нет; я ищу менеджера. У меня есть предложение о работе. - Я не говорю, от кого исходит это предложение - пусть они подумают, что от их начальства.
   Я говорю бодро и улыбаясь. Мне даётся это легко. В богатых отелях, в которых я прежде пыталась искать работу (в первые дни поисков я верила в то, что начну много зарабатывать), от этого проку нет; я ни разу не попала к менеджеру, который бы выслушал меня. Я не могу понять, откуда в богатых раззолоченных гостиницах берутся хаузкиперы, горничные и швейцары: не иначе, должности там передаются по наследству. Там никогда никто не нужен, - и отказывать там умеют твёрдо и навсегда. Так, что понимаешь: в ближайшую тысячу лет им никто не понадобится. А уж безработному иммигранту, пусть и легальному, и вовсе не на что тут рассчитывать. И швейцар в униформе поглядывает на меня через флёр презренья, - а я отвечаю ему растерянной улыбкой. В дешёвых же отелях швейцаров нет.
   - Проводите меня к менеджеру, - прошу я в дешёвых отелях. - У меня есть предложение о работе.
   И меня провожают, иногда спрашивая, как меня представить.
   - Мисс Портер, - говорю я, улыбаясь. Фамилия звучит по-американски. - Professional of Housekeeping.
   Мальчик лет 18-19, мечтающий, наверное, о том, чтобы открыть собственную гостиницу (лет этак через 5-6), распахивает передо мною дверь в кабинет менеджера.
   - Мне передали, сэр, что у вас есть вакансия, - говорю я менеджеру.
   - Садитесь, мисс Портер, - приглашает менеджер. Я знаю, что он собирается отказать мне. Но откажет он мне не сразу. Здесь не роскошный отель с президентским и королевским номерами. Менеджеру может понравиться моё лицо, моя улыбка, и он поговорит немного со мной. А может быть, здесь и вправду имеется вакансия, и я получу работу, хотя бы временную. Бывает, мне предлагают выпить кофе. Некоторые хитрецы не исключают и того, что им удастся уговорить меня снять на недельку номер, присмотреться к гостинице. Они думают, что я приезжая, что мне негде жить, или что я ищу не только работу, но и гостиницу подешевле.
   Обычно у меня спрашивают:
   - Опыт в гостиничном бизнесе? - Они всегда спрашивают так, будто у меня была когда-то своя гостиница. Американская вежливость.
   - Частный опыт, - говорю я. - Квартиры. Apartments. Шесть лет. - В папке у меня старые рекомендации. Их смотрели в некоторых отелях. Посмотрев, возвращали мне и говорили, улыбаясь: "Извините, у нас нет для вас места", или: "У нас нет сейчас вакансий".
   - К сожалению...
   Я, готовая к этому ответу, поднимаюсь и ухожу.
   Я словно выполняю какую-то обязанность. Кто-то вменил мне в обязанность обойти все отели Нью-Йорка, - и я послушно обхожу, отмечая на карте те гостиницы, где побывала. На карте становится всё больше красных крестов; в кошельке остаётся всё меньше денег. Я начинаю понимать, что я гораздо ближе к бродягам, чем мне казалось какую-то неделю назад.
   Один менеджер посоветовал мне уехать из Нью-Йорка. Переехать в город поменьше. Или попробовать поискать работу в пригородах. А вообще Америка большая. Американец может и на Аляске поискать себе работу. Можно поехать в Джорджию или Висконсин. "Вы legal? Хорошо. Есть дешевые hotels, где прислуга живёт в отдельных комнатах - по три, четыре человека. - Он внимательно посмотрел на меня, взял со стола ручку. - Это плохая жизнь, - сказал он. - Но это жизнь. Обычно за комнату платят по 250 долларов с человека. Бывает, и больше. Хозяин платит за уборку долларов семь-восемь в час. Но бывают и tips. Кстати, есть посреднические конторы, которые продают информацию о вакансиях. Но берут они дорого: 375 долларов за контракт. И никто не гарантирует, что вы пройдёте испытательный срок и не потеряете 375 долларов. Многие искали тут работу; я передаю с их слов. Возьмите на память.
   Он протянул мне ручку с названием отеля.
   - По происхождению я русский. Мой дед оказался в Штатах в 1945-м. В 55-м, скопив капитал и взяв в банке кредит, он открыл этот маленький отель. У русских очень трудная история. Дед говорил мне, что русские не помогают друг другу. И в этом слабость русских, говорил он. Некоторые народы очень дружны. Евреи, например. Или армяне. Или афроамериканцы. У русских - каждый за себя. Лучшие русские - те, что прошли через беду и всё же не озлобились. И готовы протянуть руку помощи. Но такие русские - редкость. Дед рассказывал, что у него был единственный друг, и тот умер на Колыме".
   Уходя от него, я подумала, что ничто не мешает мне уехать из Нью-Йорка. Правда, здесь у меня подруга. Но разве я хочу мозолить подруге глаза своим несчастьем?.. А как бы я тосковала в той ужасной, затхлой комнатке на четверых! Постояльцы приставали бы ко мне, пялились бы на меня блестящими глазами, - а нью-йоркские бродяги в моих мечтах выглядели бы свободными счастливцами. Я решила, что соглашусь на жалкую комнату и семь долларов в час только тогда, когда у меня останется денег лишь на пару обедов и электричку из Нью-Йорка. Наташе я стала бы писать тоскливые, облитые слезами письма. Нет, я не стала бы писать ей вовсе. Ей делалось бы нехорошо от моих тоскливых писем. А я не хочу, чтобы ей было нехорошо. Если кто-то несчастлив, то это не значит, что он имеет право распространять своё несчастье на тех, кто ему дорог. Пусть лучше счастливцы распространяют своё счастье. На всех на свете!
  
  

18

  
   Наташа позвонила мне и посоветовала обратиться к мистеру Донахью. "У него, - сказала Наташа, - в Манхэттене двухэтажный apartment со studio. Одно время у него и свой повар был. И он обычно нанимает двух или трёх домработниц, меняющихся по дням: говорит, что ему нравится видеть разные лица. Я слышала, у него ни одного лица не осталось. Не знаю, почему он их разогнал. Может, он хочет нанять кого-нибудь". - "Спасибо, Наташа", - сказала я.
   Мне пришлось долго объясняться через домофон с мистером Донахью. "А, вы от Наташи, - понял наконец он. - Я помню Наташу: её муж - трудолюбивый и предприимчивый афроамериканец. Достойный человек. Русская Наташа и афроамериканец - это чудесно. Это неповторимо. United States - страна больших возможностей, не так ли?" - После этого сиропного вступления он открыл мне дверь в парадное.
   Выходя из лифта, я старалась улыбаться так, как улыбаются все американки и американцы. Когда я прилетела в Америку, мне показалось, что они улыбаются натянуто, искусственно. Ничуть не бывало! Они улыбаются натурально. Они искренни. Я поняла это быстро. Они улыбаются натурально по двум причинам: либо им очень хорошо живётся, либо они вот-вот начнут хорошо жить. Это мы, русские, думаем, что американцы своими улыбками "номер семь" притворяются. Знаете, почему мы так думаем? Потому что мы, хмурые и мрачные, привыкли жить плохо - и потому что не верим в будущее; точнее, не верим в то, что можем немножко постараться для того, чтобы это будущее создать. А американцы и американки верят - и создают. И не обязательно аморально-бесчестными путями. Что подлого и низкого в том, что мистер Донахью за несколько лет нажился на валютных спекуляциях - и за последний год, кстати, как сказала мне Наташа, потерял половину своего призрачного состояния? Или он непременно должен был трудиться на земле, собирать персики в Калифорнии или держать ранчо в Техасе? Но фермеров и без него достаточно. Не нам, русским, с нашими тиранами-правителями, каторгами, революциями, "гулагами", "реформами" и чиновной коррупцией, гремящей на весь мир, осуждать американцев, с их предпринимательской консервативностью. Если мы не умеем у них научиться хорошему, то наше дело - молчать в тряпочку. А улыбки у них настоящие. Вот и у мистера Донахью - улыбка не поддельная.
   После своих решительно-праздничных мыслей я подумала: мистер Донахью возьмёт меня на работу. Я соглашусь, сказала я себе, и на 2/3 цены. Мне нужна работа не из-за одних только денег. Мне нужно воспрянуть духом. Появится одна работа - найдётся и вторая, и третья. А когда нет ни одной, я начинаю киснуть. Любой начал бы киснуть! Слишком много иммигрантов, не умеющих улыбаться. Увы, на всех счастья не хватает, особенно когда перенаселённый ад стремится в тесный рай. Почему людям, чтобы построить рай, для строительства обязательно нужна чужая земля? Ведь когда есть стремление к счастью, тогда есть его понимание и на своей земле. Почему мы верим в то, что добьёмся чего-то и обретём счастье в чужом краю? Почему мы полагаем, что наша часть планеты непригодна для счастья?
   Мистер Донахью - человек с открытым белым лицом, светлыми волосами, в очках в коричневой пластмассовой оправе, с настоящей улыбкой на губах, в клетчатой рубашке и джинсовых шортах - ясно, что он работает дома, за компьютером, - как многие американцы, был искренним и не любил тянуть кота за хвост. Он точно знал, как ему поступать, чтобы в его жизни стало ещё больше счастья.
   "Знаете, - сказал он, стоя у порога и не пуская меня в ливинг-рум, - я теперь сам убираю. У меня новое хобби: хаузкипинг. Я вам объясню. Новое течение. Мне посоветовал психоаналитик. Называется "трудотерапия для лодырей". Да, сейчас в моде всё откровенное, прямолинейное. Психолог говорит мне: "для лодырей", так как знает - я не люблю физический труд. И я сам закупаю продукты в супермаркете, слежу за цветами и заправляю в стиральную машинку бельё. И глажу. Я купил отличный японский утюг - говорящий, между прочим. И дважды в неделю я убираю два своих этажа. У меня бывает много гостей. Мне нравится убирать. Мои друзья удивляются: "Как, Майкл, ты сам убираешь?" Женщины смотрят на меня с восторгом. Я убирал уже пять раз. Кроме того, я экономлю. Значит, это полезно для здоровья и для счёта в банке. - Он чихнул в сторону и вынул их кармана носовой платок. - Простите, пожалуйста".
   "Мистер Донахью..." - сказала я.
   "Просто Майкл".
   "Просто Майкл, а вы ведь платите психологу, пожалуй, больше, чем экономите на двух housekeepers".
   "Верно. Я об этом не задумывался".
   "Ну так как? Может быть, у вас найдётся для меня тёплое местечко? Обещаю брать дешевле психолога".
   "Простите, Светлана, но тёплое местечко в моём доме есть только для одного человека: для меня. Спасибо за то, что вы подсказали мне кое-что. Кое-что, полезное для моего банковского счёта. Я откажусь от психолога. Он мне больше не нужен".
   Счастливо улыбаясь, он протянул мне пять долларов. Потрёпанную пятёрку, которая лежала у него тут же, на столике! Лежала, видно, на всякий случай - для чаевых. Или для демонстрации жалости - к просителям вроде меня. Пятёрка для недотёп, что ходят по апартаментам и упрашивают мистера Донахью, мистера Смита, мистера Брауна, смотрят на них умоляющими, надеющимися глазами. И мистеры Донахью, Браун и Смит, сочувственно кивая и не желая сцен, плачей и конфликтов, с охотой дают недотёпам пятёрки, припасённые у дверей, дальше которых мистеры Донахью, Браун и Смит унылых недотёп не пускают. Психоаналитики, мировой финансовый кризис и колебания валютных курсов высосали из мистеров почти все доходы, и сделали из лодырей прилежных хаузкиперов и бэбиситтеров.
   Ну что ж! Теперь я буду приходить к ним каждый день: чтобы получать по пятёрке! И я смеюсь невесело.
  
  

19

  
   У Наташи - компьютер. Она сказала, что дать объявления в газеты - это неплохая идея, но это платно, а в Интернете есть доски бесплатных объявлений. Можно почитать и можно подать своё объявление. "Давай придумаем и подадим твоё объявление", - сказала Наташа. У Наташи круглится под платьем животик. Вот кто счастливый человек.
   Прежде чем подать своё, то есть моё, объявление, мы решили почитать чужие объявления. Чтобы понять, что люди предлагают; чтобы понять, как сказала Наташа, какая на рынке конкуренция. Покуда у меня была работа, я мало думала о конкуренции. Кажется, отвечая Наташе, я впервые произнесла вслух это экономическое слово.
   А конкуренция, оказывается, была. И было её много.
   Происходила она на русском, ломаном русском, английском и ломаном английском языках:
  
   "Квинс, Бруклин, Манхэттен. Работу baby-sitter, housekeeper.
   46, из Баку, работу housekeeper, без проживания.
   Ответственная, прилежная россиянка, работу baby-sitter, home attendant, без проживания.
   Украинка, опыт, рекомендации, работу по хозяйству и уборке.
   Из Беларуси, 51, работу baby-sitter, housekeeper, без проживания.
   Медик, мужчина, работу housekeeper, home attendant.
   Из России, опыт и рекомендации, работу housekeeper.
   Oceana. Housekeeping.
   57, работу по уходу за пожилыми, детьми, housekeeper, с проживанием.
   Molodaya devushka govoru Ukrainian Russian English looking a job clining cooking i hawe ewropean experience.
   Работу home attendant, housekeeper. Кэш.
   Манхэттен, Квинс, Бруклин. Опыт. Baby-sitter, по уборке, на выходные дни.
   Работу housekeeper или home attendant, кэш.
   Стейтен-Айленд. Работу housekeeper, home attendant, только по выходным.
   Бруклин. Легальная, учительница, лицензия, опыт, работу home attendant. Без посредников.
   Женщина, 47 лет, ищет работу housekeeper в Brooklyn. Порядочная, чистоплотная, добрая и легальная. Мария.
   Исчу подроботку на суботу или воскресение сиделькой. Ест опит и референсы. Жить не надо".
  
   - Ого, - сказала Наташа, - жить не надо.
   - Еды тоже не надо, - сказала я. - Ест она опыты и рекомендации.
   - Духовной пищей человек питается, - сказала Наташа.
  
   "Looking for cleaning job & home attendant.
   Работу housekeeper.
   Ответственный мужчина, опыт, работу хаузкипера, по уходу, чек.
   Легальная, ответственная, белоруска, 49, работу по уборке, baby-sitter, без проживания, кэш.
   Мужчина средних лет, работу по уходу за пожилыми, больными, уборке, ночью, кэш.
   Из Молдавии, 35, опыт, работу baby-sitter, home attendant, по уборке.
   Женщина быстро и качественно уберет вашу квартиру.
   Две молодые девушки ищут работу housekeepers.
   Молодая женщина ищет работу Housekeeper.
   Стейтен-Айленд. Работу housekeeper. С проживанием!
   Бруклин, Квинс, Манхэттен. Работу по уборке.
   Бруклин. Работу по уборке, по вечерам.
   Хорошая уборка апартаментов.
   Работу по уборке.
   Работу по уборке.
   Работу по уборке..."
  
   - Может, и вправду, Наташ, слишком много людей стало на свете?
   - Раньше, Свет, веке этак в тринадцатом или во времена Древнего Египта, людей на планете было куда меньше - и было то же самое. Была нищета, и было богатство. Скоро людей на Земле станет больше - и останется то же самое. Так же будут рожать детей, улыбаться и горевать, искать работу...
   - Наниматься хаузкиперами...
   - Или бэбиситтерами...
   - Или киллерами...
   - Или проститутками.
   И мы засмеялись, и Наташа сказала мне:
   - Я могу дать тебе немного кэш.
   И я вздохнула и подумала: "Три-четыре раза она даст мне кэш, а потом её муж, Роджер, скажет ей: "Дорогая, я взял замуж тебя, а не твою подругу". И он будет прав. И она перестанет быть мне подругой - потому, что у меня не хватило гордости отказаться от денег. Мы не сможем смотреть друг дружке в глаза. В наших глазах появится холодок; мы станем избегать друг друга. И мы не подружимся снова, если мои дела наладятся и я отдам Наташе долги. Не подружимся.
   Кто виноват в том, - думала я, - что в тридцать один год я вдруг оказалась ненужной? Жена Криса? Или мистер Донахью, потерявший половину состояния? Мировой финансовый кризис? Или виновата я сама, решившая, что еду в Америку как в рай?"
   - Наташа, деньги у меня есть, - сказала я.
   - Все перемены - к лучшему, - сказала Наташа.
   "Мне не нужны деньги такой ценой, - подумала я, уходя от Наташи. - Лучше умереть от голода, чем остаться совсем одной".
   Я вспомнила, что от начала американских времён у меня сохранились жемчужные бусы, золотая цепочка и серёжки (три штуки, одну я давно потеряла). Я решила проесть их. И надо будет порыться в ящиках комода и в столе. А последнее, что я сделаю, - это разобью копилку. В моей большой копилке - фарфоровой рыжей ("огненной") спаниельке, купленной в год собаки, значит, в 2006-й, - однодолларовые купюры. Все бумажки по 1 доллару я сворачивала и опускала в прорезь копилки. Я и не знаю, сколько там накопилось. Может, долларов четыреста, пятьсот. От этих мыслей я воспрянула духом.
   В столе, в пластиковом почтовом конверте (не помню, куда делся футлярчик), я обнаружила золотой перстень с камушком. С изумрудом. Первый американский подарок моего американского суженого. "Под твои русские зелёные глаза", - сказал восемь лет назад мой ненаглядный.
   Кстати, это слово к нему не подходит. Не оттого, что оно сказочно-русское, а оттого, что не я не могла на него наглядеться, а он на меня. В прямом смысле.
  
  

20

  
   Александер. Так зовут моего бывшего. Он не любит (я уверена, ничего в нём не изменилось), когда его имя укорачивают до Алек. "Люблю своё имя, - говорил он мне. - Оно мне подходит. Я как Македонский: покоряю страны и народы". Он и вправду их покорял, и не совсем в переносном смысле. И теперь, я думаю, покоряет, хотя он постарше Македонского: ему уже за пятьдесят. С тех пор я мало о нём слышала. Он то там, то сям. У него две квартиры: в Нью-Йорке и Денвере. И дом где-то в штате Мэн (остался от родителей, не знаю, почему он его не продаёт; может, уже и продал). И он бывает в своих квартирах от силы месяца три в году. Он живёт гостиничной жизнью. Ему никогда не сиделось на месте: он то в Канаде, то в Индии, то в Южной Африке, то в России. Он возит с собой плеер, наушники и диски с электронными разговорниками. По-русски он знает тысячу триста слов (для каждого языка, на котором он хоть немного говорит - а таковых с десяток, - он ведёт счёт знаемым словам. Он вообще обожает всё считать, начиная с денег). Русскую фразу "Привет, как поживаете?" он произносит почти без акцента. Он долго тренировался перед зеркалом. Изучал по каким-то психологическим американским книжкам русскую мимику, жесты, знаки, интонации, русский характер, поговорки. Он изучал русскую нацию и по мне, ненаглядной. Он смотрел, как я чищу зубы, как сажусь на унитаз и поднимаюсь с него; завтракаю; как я делаю покупки в супермаркете, пью вино и ем вилкой салат "Цезарь" или спагетти с соусом в итальянском ресторане; как орудую китайскими деревянными палочками; спрашивал, что я думаю о детях, внуках и будущем; в квартире меня, как выяснилось, постоянно снимала скрытая камера (прощаясь со мной, он со смехом рассказал мне о скрытых съёмках). Я чувствовала себя частью - быть может, центральной частью, главным персонажем, - его наблюдательного эксперимента. По мне он изучал Россию. Прилетев в Москву, он мог небрежно сказать: "У меня русская жена. Я знаю русских лучше русских. Я лублу русских". Русские таяли от этих слов, и он выжимал из них целые состояния. Он не лгал: он лубил русских, но за их деньги.
   Он объяснял мне: "Америка - то место, откуда началось покорение мира. Нет, не так. Америка - это то место, откуда идёт создание мира. Америка - это благо. Благо для тех, кто понимает, что это благо". Александер - философ. Он говорит о себе: "Я деловой философ. Я не сочиняю трактаты, я философ-практик. Я люблю мудрость, и я делаю мудрость, и показываю другим, как можно её делать". Его мудрость - деньги. Россия в денежном смысле - это тоже благо. Так он говорит. "У вас всё можно купить. В Америке почти всё, а у вас - всё". Он говорит: "В Штатах бизнес медленный, потому что бизнес здесь - древний бог. В России бизнес делается быстро, потому что у вас много советского, коммунистического. То есть общего. Ничьего. Превратить общее в частное - это и есть российский бизнес. У вас всё можно купить. У вас, если хорошо поторговаться, можно купить и военный вертолётный завод, и Кремль, и Красную площадь. Ваш бывший великий Ленин был, кстати, большой специалист в крупной торговле крупными ценностями".
   Александер сделал большие деньги - несколько миллионов долларов - на российских ценных бумагах, на тех государственных обязательствах, из-за которых случился кризис 17 августа 1998-го. Он продал их в конце 1997-го года. Так он мне рассказывал. "Я легко заработал на России, - хвастался он. - В начале 1998-го я бы мог продать бумаги подороже. И заработал бы ещё тысяч триста-четыреста. Некоторые игроки, желая продать подороже, тянули до весны и до лета 1998-го. "Почему мы не сделали так, как сделал ты?" - говорили они мне потом. Они бизнесмены только на девяносто девять процентов, а я - на сто; они не понимают, что в U.S. бизнес медленный, а в России он быстрый. У вас, русских, есть московская мудрость, которую понимают только наиболее мудрые: "Кто не успел - тот опоздал".
   - Зачем ты привёз меня сюда? - первое время спрашивала я у него. Я не думала, что он любит меня так безумно, что теряет над собой контроль. Чувства контроля над собой - и ощущения контроля над другими людьми - он не терял никогда. Он умел и улыбаться, и зорко всматриваться в того, кто был напротив.
   - Я тьебья лублу, - отвечал он дурашливо, пародируя американский акцент.
   - И я тьебья, - соглашалась я.
  
  

21

  
   Александер не уставал просвещать и поучать меня:
   - Если кому-то стало лучше, то кому-то стало хуже. В одном месте плюс, в другом - минус. Закон сохранения и превращения энергии, действующий и для бизнеса. Хороший business делают те люди, для которых плюсов в balance больше, чем минусов. Отличный business строят те умные люди, вокруг которых другие люди ходят с minus, потому что делают умным людям plus. Гениальный business строят те гениальные люди, вокруг которых другие люди ходят с большим minus, потому что делают гениальным людям большой plus, но наивно думают, будто делают plus и себе.
   Он смеялся и в то же время был серьёзен. Глаза его не смеялись.
   - А нельзя так, чтобы стало лучше обоим? - спрашивала я. - Чтобы тот, кому стало лучше, сделал лучше и другому? Чтобы устроилось так: если кому-то стало лучше, то лучше стало и его соседу? Не знаю, как сказать. Чтобы тот, кому стало лучше, поделился своим лучше с кем-нибудь.
   - Альтруизм - это примитивно. Вы, русские, верите в это, как когда-то верили в свой коммунизм. Но кто меньше всех думал о коммунизме? Ваш Ленин. Вместо "коммунизм" он говорил "государственный капитализм". На альтруизме свой plus делают архитекторы пирамид. Что такое ваш Эмэмэм? Всем хорошо; потом всем очень-очень хорошо; никому не плохо. Все богаты, нет бедных. У всех plus. Так не бывает. Те, кто верит в plus для всех, скоро-скоро получат длинный minus. Быть альтруистом - наивно. И опасно верить в то, что другие люди - тоже альтруисты. Закон жизни в том, что все берут. Businessman всегда занят тем, что отнимает. А когда он даёт, то только затем, чтобы отнять ещё больше.
   - А как же восхваляемое американцами удовлетворение потребностей?
   - Тут нет ошибки. Спроси себя: зачем бизнесмену чужие потребности? Ты веришь, что он делает business, чтобы удовлетворить потребности? Я отвечу тебе. Чужие потребности ему для того, чтобы удовлетворить свои. Для того, чтобы ему стало лучше. Реклама придумала много потребностей, которые совсем не потребности. Business тратит свой plus на рекламу, что сделать не minus, а plus побольше. Consumer - глупый аппарат потребления; машина, служащая для того, чтобы тратить, делать себе minus, а продавцу plus. Максимум plus! Графики: plus, plus, plus!.. Businessman делает plus из денег, управляя minus-plus; не businessman, сделав себе minus, идёт работать.
   Он закуривал и продолжал:
   - Один взял деньги, значит, другой потерял. Деньги не рождаются сами собой. Их количество ограничено. Когда мы берём, то берём у кого-то. Если кому-то стало хорошо, то кому-то стало плохо.
   - Выходит, альтруизм, человеколюбие - это плохо, - подумала я вслух.
   - Плохо, но ты не понимаешь, почему. Потому что это делает хуже альтруисту.
   - У альтруиста убывает?
   - Убывает. Minus!
   - Но, может, у него прибывает чего-то другого?
   - Светлана, нет ничего, что не измерялось бы.
   "И любви? И радости? И восторга?" - хотела я спросить, но промолчала.
   - Я устал спорить. - Александер погасил окурок в пепельнице. Он, кажется, понял, о чём я хотела спросить.
   В то время он, пожалуй, начал осознавать, что достаточно понаблюдал за мной. Шёл 2004-й год; он жил со мной уже полтора года.
   Да, я забыла написать: у него до меня было две жены. Вернее, сожительницы. Одна из Южной Африки, другая - китаянка. Обе, как я, не были его "официальными" жёнами. Китаянка после того, как он бросил её, осталась в Америке, пристроившись к своей изворотливой живучей диаспоре, а южноафриканка улетела в Преторию. Мне повезло: живя в Америке сначала по гостевой визе, а затем по рабочей (Александер устроил мне поддельный годовой контракт с одним офисом, где я будто бы занималась housekeeping, потом пролонгировал контракт на год; вот откуда у меня тяга к профессии хаузкипера), я участвовала в государственной лотерее Соединённых Штатов - и выиграла Green Card. Александер не знал об этом; а я, чувствуя, что день нашего расставанья близок, не боялась, что он меня разлубит, и видела в Green Card свою независимость. Я, в общем-то, ждала того дня, когда он скажет мне: ты свободна. Я не из тех решительных женщин, что уходят сами.
   Сейчас мой интернационалист, кажется, живёт с канадкой. А может, с монголкой или бразильянкой. Кто знает?
  
  

22

  
   Я иду домой. Пешком от станции подземки.
   На детской площадке рядом с моим домом на Кэтрин-стрит - Крис. Он сидит на голубой скамейке и смотрит на стволы клёнов. Конец февраля. День такой же серый, как тот январский, в какой Сильвия устроила мне спектакль в столовой. Крис в плаще, руки его засунуты в карманы. На площадке никого нет. Клёны кругом голые, и мне вдруг очень хочется весны. Прямо сейчас! Я жму Крису руку. Мы всегда с ним так здоровались и прощались: по-мужски. В этом есть что-то дружеское, крепкое.
   - Что вы тут делаете, Крис? - спрашиваю я и подсаживаюсь к нему. Не люблю задавать таких глупых вопросов, но в Америке их все задают.
   Мне кажется, что он тут неспроста. Что он и вправду в меня влюблён, и пришёл, чтобы залезть ко мне в постель. Мне приятно, что он ко мне пришёл, и я чувствую, как начинаю глупо и открыто улыбаться. Мне нужно ему отказать. Причин сколько хотите: у него жена, и у него хорошая работа, которую он может потерять, если начнутся семейные неурядицы. Я потеряла своих клиентов по вине Сильвии, но мстить ему я не хочу. Ей, кстати, тоже; она меня совершенно не трогает.
   Но с виду Крис вовсе не похож на волокиту, явившегося забраться ко мне под одеяло. У него такой мелодраматический вид, будто он собирается выйти на Бруклинский мост и утопиться. И пришёл не под одеяло, а попрощаться.
   - Что с вами, Крис? Почему вы со мной не разговариваете?
   Он смущённо бормочет что-то. Я едва разбираю, что он говорит: "Не думал вас встретить". Примерно так говорят все волокиты, находящие причину в провидении.
   - Ладно, - говорю я. - Почему мы серые и обиженные? - И думаю: предложить ему чашечку кофе, или просто посидеть с ним под клёнами. Нет, я не предложу ему чашечку кофе. Я не лучшая в мире утешительница.
   - В моём доме завёлся хаузкипер, - говорит, не глядя на меня, Крис. - Мужчина. То есть, надо сказать, парень. Ему 25. Ровесник Сильвии.
   Я-то знаю, что housekeepers мужского пола в Нью-Йорке попадаются редко, - хотя всё же встречаются. Некоторые женщины даже предпочитают нанимать housekeepers-мужчин. Но в случае с Сильвией что-то другое. Нет, кофе я Крису не предложу. Когда мужчина жалуется, то чаще всего его жалобы кончаются утешением в постели у женщины. У него, кажется, и без этого хватает сложностей. Нет, я портить ему жизнь не стану. Лицо Криса походит на лицо отравившегося консервами.
   - Это жена решила, что у нас будет хаузкипер-мужчина. То есть парень.
   "После того, как назвала меня твоей любовницей", - подумала я.
   - Понятно, - сказала я.
   - Он давно появился, - объяснил Крис. - Спустя неделю после вас, Светлана. И я перестал узнавать этот мир.
   Крис стал рассказывать. Понемногу он увлёкся.
   - Я привык к своей работе. В моей жизни была только одна работа. Я привык к ней настолько, что не представлял, как могу жить иначе. Я и не помышлял жить как-то иначе. Да и зачем? Я преуспел у Докинсона. Появились постоянные клиенты, которые предпочитали иметь дело исключительно со мной. Докинсон ценил меня. Многие из этих клиентов остались и в 2008 году, когда рынок рекламы упал. Кризис вообще мало коснулся нашей фирмы. В 2009-м году я разработал свой юбилейный слоган, трёхсотый по счёту. И я не чувствовал, что выдохся. Я бы и ещё три тысячи разработал. Я представлял, как и в семьдесят, и в восемьдесят лет сочиняю слоганы. Моя работа и моя жизнь - одно целое. Заказчики спрашивали меня, стоит ли им продавать товар в красной упаковке, или в зелёной, не слишком ли отпугнёт взрослых яркий красный цвет, хотя товар предназначен для детей, которые яркий красный любят и замечают его первым, особенно в Рождество и Новый год, когда вокруг много зелёного, ёлочного. Я не специалист по упаковке и не дизайнер. Но клиенты предпочитали спрашивать у меня, и я находил работу и для наших дизайнеров. Они не благодарили меня: у нас это считалось в порядке вещей. Или мои клиенты, случалось, спрашивали, что я думаю по поводу того, что их фирма одновременно с нашей рекламой, разработанной для газет и журналов, подумывает пустить телевизионный ролик, - хотя я вовсе не специалист по видеомонтажу и вообще пишу так называемые "неподвижные" тексты: для "наружки" и прессы. И тут я опять находил работу для наших телевизионщиков. Я хочу сказать одно: я не был плох.
   Я стал плох, Светлана, когда я женился. Дело в том, что, когда я женился, я стал "голубым". Нет, я не пытаюсь пошутить. Я был бы очень рад, если бы кто-то убедил меня, что я придумал всё это как нелепую шутку.
   Выслушайте меня, пожалуйста. Я бы очень хотел, чтобы произошло такое чудо: я рассказываю вам, Светлана, свою историю, - и эта история развеивается, как дым. То есть и вправду оказывается шуткой, и я радостно возвращаюсь домой, сплю, просыпаюсь и иду на работу. Жена говорит разное; но это пустяки. Я еду на свою старую, любимую работу, - с которой и не думал расставаться. Всё по-прежнему; перемен нет.
   "Голубых" в нашем агентстве не жалуют. В другом месте, я думаю, всё бы обошлось мелким смехом, или вообще прошло бы незамеченным, или меня бы поздравили с "приобщением". Среди креаторов много голубых. Будь у нас в фирме побольше экономического кризиса, ребята тоже бы занимались своей работой, а не тем опасным развлечением, которое мне хочется назвать взаимоистреблением. Истреблением бессмысленным - потому-то оно не более чем развлечение. Я не претендовал на повышение - в 2007-м году, вслед за свадьбой, я отказался возглавить отдел, хотя жена обещала с потрохами съесть меня, если я не приму повышение, - с того-то дня у нас с ней и пошло вкривь и вкось. Стань я менеджером, распорядителем, я не смог бы уже писать слоганы и задушевно говорить с клиентами, - а это моё любимое дело, и я своей песне на горло наступать не стану. Но уж лучше бы я согласился на повышение. Быть может, это спасло бы меня и вас от Сильвии.
   Нет, меня не увольняли. Мне не уменьшали зарплату. Нет, меня не сокращали. Меня выжили. То, как меня выживали, превратилось из безобидной в самом начале шутки в какую-то эволюционную борьбу. Я кругом видел хищные рты. И мне казалось, уйди я из фирмы, эти зубастые пасти проглотят друг дружку.
   Коллектив у нас подобрался, как бы это сказать, - мужской. Во всех смыслах. У нас была единственная женщина - референтка, моя жена. Теперь референтки нет; фирма изменила структуру, и клиенты связываются напрямую с нужным отделом: наружной рекламы, телерекламы, с фотографом и так далее. Опытный специалист, даже если клиент ошибся отделом, куда быстрее поймёт клиента, чем референт, которому приходится выслушать длинный сбивчивый рассказ, чтобы потом переключить клиента на нужный отдел и там самым заставить клиента свой рассказ повторить. Клиенты этого не любят, и они правы. Компетентный референт в Нью-Йорке такая же редкость, как снег в июле. Так вот. В фирме у нас всё мальчики крепкого спортивного вида; любят футбол, пиво, гамбургеры и женщин. У нас что-то вроде армейской казармы. Я к этому долго не мог привыкнуть, но за годы привыкнешь к чему угодно. И тебе это что угодно начнёт нравиться. Когда парни узнали, что у меня мальчишка в доме делает уборку и бегает по магазинам, даже глянцевые журнальчики Сильвии покупает, то хором подняли меня на смех - мол, парень не теряет времени даром. Ты тут зарабатываешь тяжким рекламным трудом пачки долларов, а он там... "Ты не думаешь о том, в каких позах они делают это?"; "Тебе не кажется, что пора поднапрячь фантазию не для одних слоганов?"; "Она нашла себе дружка помоложе". Вот что они мне говорили. Потом стали писать на бумажках и клеить бумажки на монитор. Рифмы разные придумывали. Словом, творили.
   Я никогда не умел возражать, спорить, возмущаться и кидаться на людей с кулаками; наверное, потому ко мне благоволят клиенты. Я смеялся над собою вместе с насмешниками. Им было весело, мне было весело; потом им стало невесело. Может, они рассердились на меня за то, что я не обиделся - и все их старания пропали впустую?
   Они перешли к вариациям на тему шведской семьи. Мол, красивый мальчик-хаузкипер, я и моя Сильвия любимся-забавляемся втроём. Познаём групповые утехи. Мне на стол стали подбрасывать порножурналы с групповыми снимками. DVD в откровенно оформленных коробках. Взяли за правило приносить их, когда я говорил с клиентом. "Вот, держи, Кристофер, ты просил купить". Это было уже не очень смешно, но я находил выход из положения. Дело в том, что в то время я ещё не принимал насмешников всерьёз. А надо бы. Их шутки, похоже, перестали быть шутками - пусть шутники этого и не осознавали. Такие вещи происходят часто сами собою, будто бы помимо воли тех, кто их делает.
   Видя, что я или смеюсь вместе с ними, или что их смех, ставший в последнее время довольно-таки однообразным, мне безразличен (хуже ведь для насмешников нет, чем безразличие), наши парни изобрели новый подход: решили, что это не Сильвия, а я - автор идеи с мальчиком-хаузкипером, и, значит, я - голубой. Гомосексуалист. Эта свежая мысль пришлась им по душе. Весельчакам всегда подавай новое; старое вызывает в них, как и в их жертве, зевоту и скуку.
   "Да! Точно! Он - gay!" - воскликнул Рон, директорский зам, достававший меня крепче всех и получавший от этого, кажется, самое большое удовольствие. Ты видела его у меня в гостях. Помнишь: "Прости, неожиданно для себя я оказался грубоват"? Говорят, он ещё в школе был первым задирой; дня не проходило, чтобы он к кому-нибудь не прицепился. У него это было hobby; он, кажется, вёл счёт своим победам. Такие ребята, достигнув нужного возраста, непременно делаются начальниками. Они как бы ими рождаются. И действительно: какой из задиры подчинённый?
   "Зачем вообще ему хаузкипер? - стал рассуждать Рон. - Его жена - домохозяйка. И вообще, что такое в двадцать первом веке хаузкипер? Человек, включающий посудомоечную и стиральную машину? Приложение к пылесосу? По-моему, в наши дни все эти хаузкиперы прикладываются к чему-то другому, куда более приятному".
   "Особенно, - сказал на следующий день Рон (он каждый день расширял, развивал свою повесть обо мне), - когда жена сидит дома, и она то же, что хаузкипер".
   Рон придумал напирать на то, что Сильвия у меня - для отвода глаз: "Вот он как всё продумал, наш великий creator!"
   С того дня мне житья не стало. Мне на стол подкидывали "мужские" журналы, на стену повесили портреты Теннесси Уильямса, Трумэна Капоте и У. С. Моэма; от моего имени открыли site в Интернете, через который я будто бы подбирал себе приятелей-геев; развесили мой сотовый номер и e-mail на досках gay-объявлений в Сети, - и мне начали писать и звонить, и признаваться в любви геи, говорившие мне, что мой текст им очень понравился. Конечно, понравился, - фирма-то у нас рекламная! У нас сумеют убедить, что крысиный яд - лучший в мире собачий корм.
   Boss сказал мне, что своими однополыми делишками я мог бы заниматься дома или в gay-клубах и не тащить их в офис. И что клиенты, настроенные на традиционные семейные ценности, могут отказаться от услуг фирмы; кое-кто уже шептал ему на ухо кое-что. И что он, директор, понял, почему у меня нет детей, и понял, что моя женитьба - лишь ширма. Рон открыл ему глаза. Рон всегда умел докопаться до истины, сказал boss.
   Совершенная получилась дикость: все вокруг меня лгут - и все думают, что говорят правду! Мне пришлось уйти. Уволиться.
   Boss дал мне отличную рекомендацию, но что от неё пользы? Я не знаю, что отвечать кадровым менеджерам, которые ласково спрашивают меня: почему вы уволились с предыдущей работы - с хорошего оклада и премиальных? Вы неуживчивы? Вы не справляетесь с работой? Вами недовольны клиенты? У вас проблемы в семье? Есть какие-то скрываемые причины: нездоровье, наркотики, алкоголь? На вас есть что-нибудь у полиции?
   Двоим я попробовал рассказать правду. Менеджер, выслушавший меня первым, молча, глазами, указал мне на дверь. Второй, напротив, страшно обрадовался, глаза его заблестели, он вдруг сказал, что у него я буду чувствовать себя как дома, и тут же предложил мне сходить в клуб, вышел из-за стола, подсел ко мне и погладил мне руку. "Ты хороший, - сказал он. - Гладкий. Я буду платить тебе вдвое меньше, чем тебе платили в твоей гадкой фирме. Но зато я буду любить тебя".
   От этого типа сбежал я.
   Сильвия сказала мне: "Лучше бы уж та домработница, чем безработица. Крис, а ты и вправду голубой? Я и не знала. Какой кошмар. О таких вещах супруги должны сразу говорить друг другу. Я бы за тебя не пошла замуж". А потом добавила: "Придётся мне другого мужа искать. Хорошо, что я умна и не родила тебе, ненормальному, детей. И дети-то получились бы уродами. Будем разводиться. Любой судья признает тебя никуда не годным мужем: то волочишься за домработницей, то спишь с парнями".
   И вот я думаю, Светлана: не пойти ли мне в голубые?
  
  

23

  
   12-е марта. Пятница. Тяжёлый день для тех, кто ищет работу. Позади понедельник, вторник, среда, четверг. Очень мало надежды и очень много усталости.
   В этот день я снова встречаю Криса - теперь на Манхэттене, на Восьмой авеню, в полумиле от Публичной библиотеки.
   У меня мелькает типично американская мысль об игре в детективов. Я думаю, что Крис следит за мной. Однако я тут же отбрасываю эту мысль. Отбрасываю потому, что понимаю, что Кристофер Сэмюэлс - не их тех, кто станет шпионить и вынюхивать. Если и он и привлекал чем-то своих клиентов в рекламном бюро Докинсона, помимо таланта, так это открытостью. Открытости, доверчивости очень мало и в Америке, и в России, - и она имеет кое-какую ценность. Короче говоря, он не стал бы преследовать меня. Будь я ему нужна, он позвонил или приехал бы.
   - Здравствуйте, Крис! Что вы тут делаете? - Опять я задаю свои дурацкие вопросы. Мне хочется крикнуть: "О, простите меня, Крис!"
   И тут я подумала: да ведь он, как и я, ищет работу! У него нет работы; его же уволили. "Boss дал мне отличную рекомендацию, но что от неё пользы?"
   - Я... - И он молчит. - Я был в Публичной библиотеке, - говорит он. Говорит нехотя, и я понимаю: лжёт.
   Мне кажется, что надо разговорить его. Ему станет легче. Я должна поговорить с ним: не просто выслушать, а предложить что-то. Но что я могу предложить? В лучшем случае мы двое безработных, пытающихся утешить друг друга. Лучше бы нам и не встречаться. Мне приходит в голову, что лучше бы мы встретились через месяц, два, три, - уже при хороших работах, довольные и счастливые. Довольные? Счастливые? Какая чушь. Я смотрю на Криса. Он опускает глаза. Страшно сказать, но у меня возникает такое ощущение, что Крису уже никогда не бывать счастливым. И рядом с ним я кажусь самой себе истинной счастливицей, у которой лёгкая радостная жизнь и всего-то хлопот, что обходить по 3-4 отеля в день. Наблюдать нью-йоркскую весну. Совершать прогулку, полезную для здоровья.
   - Что вы читали в библиотеке?
   - Ничего, - вдруг говорит он. Я вижу: он собирается сказать мне правду. - Я не был в библиотеке. Вернее, я собирался туда зайти... Я хотел понять... Но я не был в библиотеке. Там рядом есть одна рекламная фирма, и я...
   - Я тоже ищу работу, - говорю я.
   - Я живу на пособие, - говорит он. - Это почти половина того, что я получал у Докинсона. Это неплохо. Можно лениться. - Он усмехается грустно. - 52 недели лени. Я каждую неделю езжу отмечаться. Мне кажется, я плохой человек. Я не могу смотреть клерку в глаза, когда получаю чек. Мне кажется, я нарушаю закон. Мне говорят: "Финансовый кризис", а я думаю: "Нет никакого кризиса, а есть масса ненужных людей, делавших ненужное дело. И вот теперь бессмысленность их существования выплыла наружу". Что значит - реклама, Светлана? Неужели можно считать полезной рекламу? Сильвия, шутник Рон и рассерженный boss Докинсон - это расплата. - Крис, моргая, взглядывает в небо. Он без кепки, без шляпы, и мне кажется, он оставил её где-то. - Расплата за грехи. Человеку нельзя делать то, что делать ему нельзя.
   - По-моему, Крис, вы не понимаете, что говорите. Вам нужно отдохнуть. Может, вам поехать к своим родителям? Или просто отправиться в соседний штат? Вы могли бы полететь в Европу. Найти работу в Англии. Почему нет? У вас такой опыт, вас так любили клиенты. В конце концов, ваш boss дал вам отличные references.
   - Я ничего не могу. Никуда не могу уехать и улететь. Вокруг меня адвокаты. Звонят, подготавливают процесс. И я не хочу уезжать или улетать. - Он недолго молчит. - Знаете, от этой адвокатской суеты Сильвия оживилась. Она будто стала той прежней девушкой, которую я привёз из Огайо.
   Ещё бы, думаю я, - ей нравится вся эта возня с законами, адвокатами. Она уже выяснила, что ей достанется после развода. Дело это азартное, и щекочет нервы почище рулетки.
   - Меня как бы нет, - говорит Крис. Он рассматривает свои нечищеные поцарапанные туфли. - Вокруг меня идёт жизнь, а меня в ней нет. Это расплата, - повторяет он. - Это мой частный ад. Жизнь исторгает меня. С каждым это происходит по-своему. Я мог бы возделывать землю. Или работать на фабрике. А я расточал дар жизни бессмысленно.
   - Ещё не поздно...
   - Нет, уже поздно, - убеждённо говорит он. - Я впустую прожил большую часть жизни. Я уже привык жить впустую. Меня уже не переделаешь. У меня ни на что нет сил.
   У него и вправду нет сил. Он весь какой-то обмякший, ссутулившийся. Его серая куртка кажется вылинявшей, а брюки похожи на гармошку. Никто не гладит ему брюки. Ни он сам, ни Сильвия, ни парень-хаузкипер. Лучше бы он джинсы надел. Никто не примет на работу человека, выглядящего так безнадежно. От его одежды веет по меньшей мере трёхлетней безработицей.
   Дело дрянь, как говаривала моя советская мамаша.
   Мой бедный Кристофер походит на crazy. Мы говорим ещё о чём-то, но наш разговор неизменно возвращается к "расплате". Крис не улыбается; когда я говорю ему что-то, он слушает настороженно, словно ждёт подвоха. Мне кажется, он не верит мне, хотя это полнейший абсурд. В считанные недели он переменился. Это другой человек, не американец. Русская вековая тоска застыла в его глазах.
   Он отступает от меня. Он собрался идти куда-то. Куда?
   - Я верующий человек, христианин, - говорит он мне. - Бог знает, что я не спал с тобой. - Он неожиданно переходит на "ты". - Мы даже не целовались. Я, правда, думал об этом. Думал - значит, прелюбодействовал. Это наказание. Я понял, - говорит Крис. - Я наказан. Это тоже часть расплаты. Я слишком много грешил, Светлана. Я должен был подумать об этом раньше. Но почему наказывающие меня лгут? Ах, я понял! Мне не нужна библиотека, чтобы понять это. Они лгут, будучи уверены, что говорят чистую правду и борются с мерзким грешником. Они - не более чем орудие.
   Бормоча что-то, Крис шагает куда-то. Он почти бежит. Я иду за ним, бегу. С 8-й авеню он выбегает на 42-ю улицу. Я теряю его из виду. Я выбегаю на 42-ю; я вижу его. Он поворачивается ко мне и хочет что-то сказать. Красный глаз светофора горит над его головой. Криса мягко толкает в бок медленно едущий длинный почтовый фургон. Я стою в нескольких шагах от него, у пиццерии "Villa". Крис лежит под кабиной фургона "US Mail". Становится тише; это потому, что машины останавливаются. Я слышу, как хлопают их дверцы, но смотрю на голову Криса; только её и видно из-под кабины. Крис упал лицом вниз, я вижу затылок. Крови нет, кажется, всё в порядке, но я знаю, что не в порядке. Шофёр почтового фургона спускается из кабины и ругается. С 8-й авеню бежит негр-полицейский в контрастном салатовом жилете. На его фуражке - белый чехол. Я сажусь на корточки у кабины фургона. Я тут первая. За мной быстро собираются люди. Звонят по сотовым телефонам. Полисмен говорит в рацию.
   - Крис, - зову я.
   Он не отвечает мне.
   Полицейский трогает меня за плечо:
   - Мэм, вы знаете его?
   - Yes, - отвечает кто-то моим голосом. - He is Christopher Samuels.
   - Вы знаете его адрес?
   - Yes.
   Я смотрю на его затылок и думаю: "Вот что случается с человеком в Америке, когда он перестаёт улыбаться".
  
  

24

  
   На больничный этаж входит жена Криса. Я сижу здесь просто так. Крису уже никто не нужен. Жена тоже не нужна. Сильвия замечает меня. Она подсаживается ко мне на банкетку. Она кажется мне старше меня, хотя я старше её на 6 лет. Это потому, что она была женой Криса, а я в её понимании - вечно молодая prostitute. Или нет, она кажется мне старше из-за разницы в статусе: ведь она настоящая американка, а не какая-то иммигрантка, у неё есть свой дом и мёртвый американский муж, и она мужественно переносит своё горе, и может перенести ещё два-три горя, если понадобится. Сильвия говорит, улыбаясь довольной американской улыбкой - совершенно искренней:
   - А, вы здесь, Свэтлана. - Дальше она переходит на "ты", как и Крис недавно. - Я была права: ты с ним спала. Я всегда права. Жене, которая не любит мужа, трудно ошибиться: она судит беспристрастно. Видишь, Свэтлана, как удачно всё сложилось. Теперь мне не нужно разводиться с твоим Крисом, тратиться на жадных адвокатов. И его дом станет моим. Ты, глупая русская служанка, принесла мне американское счастье. Так ты говоришь, не спала с ним? Ты не умеешь врать. И мне плевать - спала ты с ним, или нет. И что ты в нём нашла? Это был не лучший экземпляр мужчины. Я, по крайней мере, знавала и получше. Мужчины - такие глупцы. Женщины должны ими управлять. Умные женщины. Кроме дома, я получу и страховку.
   Я не могла смотреть на Сильвию - на вдову. Я смотрела на пол, на матовый коммерческий линолеум, на пустую каталку - одно колесо её показалось мне искривлённым. Сильвия всё говорила. Ей было нужно говорить с кем-то, делиться умным женским счастьем, поучать кого-то, внушать кому-то свою веру.
   - Вы, русские, не умеете взять своё счастье. Лежи оно у вас под ногами, вы не заметите его. Вы скорее наступите на него, раздавите его, чем подберёте. Ваша страна катится в пропасть. Дай вам волю, вы все прилетите в Америку. И что же? Станете здесь умными и богатыми? Нет, вы и здесь останетесь в дураках.
   Я поднялась с банкетки.
   - Нам - дома и мужчины, а вам - персиковый компот и помятые десятки! Вы люди без будущего! - крикнула она мне вслед.
   Не помню, как я оказалась у грузового лифта, потом у пассажирского, приехала зачем-то на верхний этаж больницы; потом спустилась по лестнице, и на первом этаже долго искала выход. Я вышла с чёрного хода, в больничный двор с яблонями. Здесь прогуливались и сидели на скамейках пациенты. Один, пожилой, с толсто загипсованной подвешенной рукой, сказал мне на полузабытом советском наречии - с акающим московским акцентом: "Вы, ха-арошая моя, пройдите насквозь". И я прошла больницу насквозь, и оказалась в шумном нью-йоркском мире. В мире по-прежнему была я, а Криса уже не было.
  
  

25

  
   Люди без будущего. От этой чужой мысли я стала злая и спокойная. Да, со мной это бывает одновременно: позлишься на кого-нибудь - и через злость делаешься равнодушно-спокойным; я называю такое состояние ровным. В ровном состоянии тебя ничто не трогает, не волнует и не заботит нисколечко; ну, до тех пор, пока не прорвёт. Вот тогда-то и злость не спасает; тогда-то и делается по-настоящему скверно. И нам, бывшим русским, никакой американский психоаналитик - бери он хоть по тысяче или по десять тысяч за приём, лечи он хоть Билла Гейтса от его меланхолической филантропии, - не поможет.
   Нам, русским, а одинаково и бывшим русским, потому что русским быть не перестанешь, как ни старайся (стараться стать кем-то другим - то же самое, что пытаться превратиться в слона или лягушку), поможет лишь немного любви: ею можно было бы заменить ненависть. Кстати, а почему русским? Любовь - чувство без виз, границ и языков, она интернациональна. Некоторым американкам она бы тоже не помешала.
   От русских, американцев и всех на свете, кому надо бы любить и быть любимыми, я вернулась мыслью к себе. Немного любви!.. Хотя бы временно, хотя бы несколько дней любви: чтобы потом было во что верить и на что надеяться. Или, на худой конец, было бы что вспоминать. Но вот какая штука: если уж до 31 года я никого всерьёз не любила... Нет, я не буду додумывать этот вопрос. Вот так и сходят люди с ума, считая свои годы; или не сходят, но ставят на себе крест и понемногу опускаются - туда, в ту глубокую яму, откуда подъёма уже нет. А я не хочу и не собираюсь опускаться: хотя бы и потому, что у меня есть ещё чуточку злости, и я готова обменять её на любовь. Растворить её в любви. Нет, не в деньгах, к слову сказать, - те, у кого много денег, привыкли всё покупать и ничего не отдают даром; первое, о чём они думают, оказавшись перед каким-нибудь вопросом: сколько это стоит? - а я хочу отдавать даром - и брать даром.
   У меня осталось полторы тысячи долларов. Я оплатила рент за март и апрель. Я продала всё, что можно было быстро продать. Старый телевизор? Радиоприёмник? Это смешно. Я должна Роджеру четыреста долларов. На что я буду жить? Нет, я хочу, чтоб меня купили! Как вещь! Как мебель! Я не попрошу дорого!
   И я подошла к какому-то негру, в светло-сером костюме, с высоким умным лбом, с чёрными блестящими, коротко остриженными кучерявящимися волосами, к негру, купившему в магазинчике цветы, и сказала ему:
   - Купите меня. Как эти цветы.
   И негр, стоя у машины, своими толстыми лиловыми губами серьёзно ответил мне:
   - Я боюсь заразиться.
   И он засмеялся, белые зубы его заблестели на солнце, и я тоже засмеялась. И слезу вытерла, когда негр ушёл. И вторую вытерла.
   Нет, я не хочу, чтоб меня купили.
  
  

26

  
   Вспоминаю Россию.
   Говорят, когда тебе живётся плохо, ты вспоминаешь Родину. Или с маленькой буквы: родину. Я ведь не всю страну вспоминаю, а только свой город. Нет, и не город, не Омск, ещё меньше: я вспоминаю свою улицу - XXII Партсъезда. Да, так она называется. Она и сегодня так называется; в России множество улиц с номерами Съездов КПСС, улиц Ленина, Свердлова, Дзержинского, 50 лет ВЛКСМ, 50 лет Октября, и есть город Екатеринбург Свердловской области.
   И я вспоминаю свою улицу. Вижу какие-то отдельные картинки.
   Вот хлебный магазин, где десятилетней девочкой я стояла в очереди и где у кассы пахло чёрным хлебом, костяшками счёт и медяками.
   Я стою в очереди не одна. Со мной - моя подружка, соседка по подъезду Лариса. "Лорочка", - звала её мама. "Лариска-крыска", - звали её во дворе. Или просто: Крыска. В Америке её звали бы Риса. Или Риззи. Нынче двойное "zz" в моде. Или её бы называли торжественно: Лора, Лорейн. Подходящее имя для бракосочетания: Лорейн. Что-то величественное слышится в нём. Какое-то обещание счастья свыше. Гарантированного счастья!
   В 1991-м году, когда нам было по двенадцать, мы с Лорейн, в то время просто Лариской, стоим в хлебной очереди. Лариска умела, сощурив карие глаза, глядящие в упор, в душу, обидно посмеяться над теми, кто обзывал её Крыской, и сказать неприличное в ответ. Например, Гоше Лодыжникову она сказала: "А ты в кровать писаешь. Я подслушала, как твоя мама с врачихой говорила". - Гоша стал малиновый, а потом позеленел. Заикаясь, он сказал: "А ес...ес... ли я н-не буду те... тебя обзывать... Крыс... Крыс... Крыской, то ты не станешь ни... ни... никому говорить, что я..." - "Стану". - Но... но... почему?" - "Потому что тебе не всё равно, что про тебя говорят, а мне наплевать. Так меня мама научила". - "Ещё... ещё... че... чему тебя мама научила?" - "Ещё кое-что я поняла без мамы". - "Что?" - "Я тебе не скажу, а то тоже захочешь".
   И вот мы стоим в хлебной очереди. Осень 1991-го. Магазины пусты. Если хлеба не купишь до двух-трёх часов дня, то вечером останешься без хлеба. В очереди старики, старушки, дети - те, кто не на работах. Белого хлеба уже нет; мы поздно сегодня вернулись из школы; остался один чёрный, по шестнадцать копеек. Я беру свою буханку, кладу в тряпичную сумку, сшитую матерью, и дожидаюсь у кассы, когда за хлеб заплатит Крыска. И вдруг я замечаю, что у Крыски нет в руках никакого хлеба.
   - Мне белого, Тамара Аркадьевна, - тихо говорит кассирше Крыска. - Две.
   И кассирша, нисколько не смутившись, из-под прилавка (вот советское выражение!) достаёт две буханки белого хлеба и подаёт Лариске.
   - Спасибо, - говорит Лариска.
   В очереди две-три старушки возмущаются - но тихо, будто бы бормочут о своём.
   - Нечего тут шушукаться, - взрослым голосом, явно подражая своей маме, говорит Лариса. - У моей мамы язва желудка, ей нельзя кушать чёрный хлеб. Не знаете - так молчите. Эгоистки. Безжалостные. Никого не жалеете, кроме себя. И думаете только плохое. А надо думать о людях хорошее.
   В тот день я, кажется, разгадала секрет Лариски.
   "Интересно, - думала я, - кто выдумал язву: мать или сама Лариска?" Но спросить я так и не решилась.
   Окончив девять классов, Крыска уехала в Москву. Идея её была проста и смела: поступить любым способом в какое-нибудь училище и пустить в столице корни. Потом найти богатого жениха. "Почему же не в институт?" - спросила я. - "Так это же ещё два года учиться в школе. И потом, в институт поступить сложнее. Это нужно много денег. В Москве на каждом углу надо платить. Там тебе не Омск. Там, говорят, даже милиционеры за то, что покажут дорогу, чаевые просят. А не дашь - так в отделении сами отнимут. И ещё кое-что с тобой сделают, понятно? А ведь в нашей семье какие деньги? И я не хочу, чтобы у меня было как в нашей семье. Моя семья будет богата и счастлива. И зачем женщине институт, скажи-ка мне, Светка?.. Женщине нужен мужчина!" - "Послушай, Лариска, - спросила я, - а счастье начинается с богатства?" - "Конечно. Разве ты не знаешь? Это все знают. Все хотят разбогатеть. Я тут читала у одного социолога: он провёл анонимный опрос на тему, что бы предпочли люди, предложи им на выбор десять тысяч долларов или верного друга. Девяносто процентов, пишет, выбрали деньги. Знаешь, почему? Потому что в дружбу никто не верит. Или в любовь. А в деньги верят все. Это реальность, поняла? А любовь - миф. Когда идёшь в магазин с деньгами и покупаешь всё, что захочешь, ты счастлив и горд своим счастьем. А когда ты считаешь в магазине мелочь, ты несчастлив, и все видят твоё несчастье, и никто тебя не пожалеет". - "Ну да, - захотелось мне съязвить, - как в хлебном магазине". Вместо этого я сказала другое: "Что ж, по крайней мере, просто и ясно: счастье равняется определённой сумме денег". - "Не определённой, - хмыкнула Лариска. - Громадной сумме. Неизмеримой. Карьера умной красивой женщины - не какой-нибудь там бизнес, а покорение мужских сердец. Богатых мужских сердец". - "Не знаю, - ответила я. - По-моему, у тебя как раз способности к бизнесу. Ты стала бы акулой. Жрала бы всех". - "Лучше уж я буду Акулиной".
   Лариска и вправду засобиралась, и в конце июня уехала в Москву - поступать в какое-то училище, не то колледж: что-то промышленно-текстильное. Через полгода прислала первую открытку, исписанную мелким почерком: "Жить тут трудно. Все девчонки тут красивые и стоят в очереди за тем же, за чем и я. Что я воображала себе? Что меня представят Президенту в Кремле? Учится тут со мной один мальчик. Умный и бедный. Говорит, будем отлично учиться - нас возьмут на бюджетное отделение в текстильный институт имени Косыгина. Там общежитие приличное. Поженимся, говорит. А у самого ни одного носка без дырки нет. Сапожник без сапог! А у меня колготки с дырками. Два сапога пара! Что это я пословицами заговорила - как старая бабка? Нет, Светка, я всё-таки пробьюсь. Это я тебе плачусь - потому что тут, в Москве, слезам не верят. Поплачусь тебе - и снова за наше женское дело. Моя мама любит повторять: кто был ничем, тот станет всем!"
   Осенью 1998-го, после "дефолта", Лариска прислала мне вторую и последнюю открытку: "Улетаю с шикарным американским френдом в Америку. У него пиджак пахнет Атлантикой - с ума сойти! В Калифорнию! К секвойям! Оставайтесь дохнуть тут, дефолтные крыски!"
   Тут - не тут, но вот она я: дохну в Нью-Йорке.
   Лариска, сама того не зная, на меня повлияла. Что-то будоражащее, живое было в той её открытке. Завидовала я ей? Нет. Я думала о себе. Моя мать гнала и пила самогон, отец давно сбежал от нас. Парень, который мне нравился, был и в школе если не последним, то предпоследним; девочки на него глядели лишь снисходительно. Худой, с бледным волевым лицом; такие лица, сказал мне один дворовый хулиганишка, хочется бить. Мой бледный кавалер водил меня в кино, в парк, катал на колесе обозрения и покупал мне мороженое (и мне вовсе не хотелось шляться по ресторанам), - но, повзрослев, так и не предложил мне выйти за него. Я бы, пожалуй, вышла. (Впрочем, это я сейчас так думаю, а в то время я, кажется, замуж не собиралась. Но мне хочется думать, что я бы вышла). В нём был какой-то внутренней огонёк; такой не в каждом есть. Не знаю, любила ли я его; но мне было любопытно. У него, наверное, развился комплекс неполноценности: он жил с матерью в комнатке в пансионате на девять квадратов, без кухни, с закутком-душевой. Денег - почти ноль; мать его - гардеробщица в местном драмтеатре. Устроился он (учился заочно) в среднюю школу учителем русского и литературы - за копейки, понятно; при Ельцине учителя стали самыми нижними и самыми неуважаемыми людьми в стране. "Это потому, - объяснил мне мой мальчик, - что мы и сами себя не уважаем. Нет, не одни учителя. По-моему, весь народ. В Европе или в Америке люди бы не потерпели к себе такого отношения".
   Вот я и улетела в Америку. Гуд бай, мой несмелый терпеливый омский мальчик. Поцелуи твои были и робкими, и страстными - до сих пор не понимаю, как это бывает одновременно.
   Улетела в Америку, прилетела - и дохну.
  
  

27

  
   17-е марта.
   Побывала в трёх бруклинских отелях. Почти два часа провела в посреднической конторе по трудоустройству. Всё это кажется бессмысленным, формальным; но поиски дают надежду. Да только всё больше на моей карте крестов, и всё меньше, значит, надежды.
   После четырёх часов дня гуляла в Проспект-парке. Солнечный день, какие я очень люблю. Весна. Всегда обещающая что-то!.. Под ногами хрустят сухие ворохи кленовых и яблоневых листьев. Посреди сухих листьев вдруг - ярко-жёлтые нарциссы на сочных зелёных ножках.
   Выйдя из парка, я набрела на старое здание из красного кирпича. Баптистская церковь. Мне захотелось войти туда. Может быть, я устала и мне нужно было немного покоя. Вообще-то, подумала я, баптисты - довольно шумные ребята. Поют, бренчат на гитарах, бьют в бубны, пляшут и смеются. Устраивают электрическое концерты с микрофонами и барабанами. Ну, что ж, подумала я, я устала. Усталому человеку нужен или покой, или нужна энергия. Может быть, я устала оттого, что всюду была одна - и целыми днями наблюдала чужие, почти всегда безучастные деловые лица, часто скучающие, потому как знали наперёд: я скажу им то же, что сотни раз до меня говорили другие, и что им надо будет ответить мне так же, как они сотни раз отвечали претенденткам. И, может быть, здесь, на траве, под старыми клёнами или на скамье в церкви, я встречу кого-нибудь, кто стал бы мне другом. Нет, я не имею в виду именно мужчину. И у меня есть подруга Наташа. Но её жизнь сложилась иначе; она как бы меньше мне подруга теперь, чем была ею раньше. Раньше мы обе были равны; она зарабатывала больше меня, но не настолько, чтобы нас разделила, как она выражалась, классовая пропасть. Теперь я без работы, а она вышла замуж по любви и ждёт ребёнка. Что ни говори, а всё это накладывает на жизнь свой отпечаток; я не о зависти, а о разных интересах. Ей уже скучно со мной; у меня всё одно и то же. Сходятся ведь люди не потому, что испытывают что-то мистическое, необъяснимое, какую-то непередаваемую словами тягу друг к другу. Дружба происходит из общего интереса, из встречи жизней, в которых есть что-то похожее: убеждения, способности, увлечения, книги, служба, работа. Дружба трёх мушкетёров. Дружба двух хаузкиперов. Дружба безработных, пути которых, вероятно, разойдутся - как только один найдёт работу. Да, - если только их дружба не окажется столь сильной, что нашедший работу сумеет устроить туда и своего друга. Или будет содержать его - до тех пор, пока тот не найдёт работу. Это мы уже проходили, думаю я. Кэш разлучит самых крепких друзей: или из-за гордости, так как настоящие друзья горды (друг не желает превращаться в паразита-иждивенца); или из-за разницы в интересах и мнениях, которые за несколько месяцев содержания одного другим у обоих переменятся до неузнаваемости. Наверное, имеются и исключения; но я бы не хотела быть и исключением.
   Вот любовь - другое дело. В любви и браке у женщины цель - создать семью и сделать её счастливой. И это очень большая работа. Не понимать это могут только мужчины вроде Александера. Он всегда потешался над тем, что женщины следуют за мужчинами. "Ваш пол вторичен, - грубо язвил он, - об этом сказано в Библии. Вы происходите из мужского ребра. Вы следуете за мужчинами. Вы ждёте от них подачек. Вы любите и умеете выпрашивать их. Это ваша основная профессия. Ваша первая хитрость в том, чтобы продать себе подороже. Вы не понимаете, что этот ваш торговый секрет, когда продавать, кроме тела, нечего, давно известен мужчинам. Businessman весь мир принимает как супермаркет. Женщина с её грудями и ногами - рядовой товар на полке с ценниками". Почти два года я прожила с Александером - и только к концу этих лет он стал откровеннее со мной, и я стала понимать, что у нас с ним изначально не могло ничего получиться: у него нет семейных интересов, он одиночка, ему нравится жить лишь собственными интересами, - и он не ценит того главного, что может дать дому, обществу и миру женщина: детей и семью. Он не понимает, что семью скрепляют не доллары; отсюда он вообще не понимает, зачем нужна семья. Впрочем, она ему и не была нужна. Ведь семья - это расходы, убыток. Minus!
   Ну да ладно, думаю я.
   А я, оказывается, мечтаю о любви. О семье. Что ж, мне тридцать один год. Вот церковь, вот крест, - я могу попросить Бога о любви. Я могу просто подумать, помечтать здесь. Я, безработная, иммигрантка, без мужа и детей, просто обязана мечтать и надеяться. А ещё лучше, чем мечтать и надеяться, просто завести знакомство с какими-нибудь людьми. Поговорить. Спросить, как у них дела. В ответ они спросят, как дела у меня. Рассказать немножко о себе. Мне, два месяца ищущей работу, становится всё труднее улыбаться и говорить с людьми. Мне кажется, что я чем-то отталкиваю людей, мешаю им своим присутствием. Что я надоедаю им - и что они меня скоро возненавидят. Я и с ума могу сойти от таких мыслей.
   Здесь Church. Сюда приходят не обязательно затем, чтобы молиться. Здесь знают проблемы друг друга и говорят о них, и радуются за тех, чьи трудности остались позади. Тут братья и сёстры, а не иммигранты и безработные. Может быть, это не так, и я идеализирую, но мне хочется верить в придуманный мною идеал. В конце концов, я собралась помечтать.
   Например о том, - я улыбаюсь, я уже мечтаю, - что познакомлюсь здесь с кем-нибудь (с мужчиной), и он скажет мне: "Сестра, завтра мы с тобою пойдём в один хороший офис. И найдём там работу. И ты, и я". И я кивну, и назавтра мы пойдём в этот офис, и нам с улыбками дадут работу, и скажут: "Почему же вы так тянули, не приходили раньше?", а мы рассмеёмся радостно и извинимся, и с лёгким сердцем соврём, что были завалены предложениями, и выбирали самое лучшее место для работы, - и хозяйка и хозяин (мы попадём в семейный бизнес) покажут нам наши просторные комнаты, и мы будем там, как говорится в русских сказках, жить-поживать да добра наживать...
  
  

28

  
   Церковь, о которой я написала, - кирпичный двухэтажный дом на Prospect Park Southwest (через дорогу - Prospect Park, а дальше - ботанические сады). Над входом прикреплена стальная зелёная вывеска с белыми готическими буквами: "Brooklyn Green Baptist Church".
   Жизнь здесь, за низкой запылённой чугунной оградой, кажется, течёт много медленнее, чем в городе. Только машины, проезжающие по Prospect Park Southwest, напоминают о ней.
   Пастор объяснил мне:
   - Green - потому, что Бог создал этот мир зелёным и счастливым. Христианская община основала эту церковь в девятнадцатом веке. А христианству уже более двух тысяч лет. Есть ли, скажи мне, сестра, что-либо более прочное на земле? Есть ли что-то подобное, что выдержало бы столь длительное испытание временем? И зачем искать, когда всё давно найдено?
   Я не знала, что ответить. Мне вовсе не хотелось дерзить и спорить, говорить, к примеру: "Тогда почему я не могу найти работу?" Я просто слушала. Мне хотелось слушать уже потому, что со мной давно никто не говорил ни о чём другом, кроме как о housekeeping и hotels. Мне ужасно надоели и housekeeping, и hotels, и лгущие managers, для которых разговор со мной был одновременно и развлечением, и проявлением власти, и удовлетворением амбиций человека, обеспеченного работой и приличным доходом. В Америке, как и в России, начальствующие любят и умеют с наслаждением отказывать. Отсюда у нас и у них так много людей, комплексующих из-за многих полученных отказов - лузеров со смиренными, как бы утирающими асфальт, лицами, с особенной виноватой походкой. Пастор, одетый в шерстяной коричневый костюм и вязаный зелёный жилет под пиджаком, в какую-то старомодную коричневую шляпу, не отказывает мне, а принимает меня. Такой человек имеет право говорить о чём ему угодно, а я не смею перебивать его и возражать ему. Он кажется мне удивительно добрым. Он говорит со мной о Боге, о вере, мы уже вошли в церковь - белые скамьи, широкий проход между ними, под ногами красное ковровое покрытие, над сценой - высокое узкое витражное окно, оно синее, красное и зелёное. Я сажусь на скамью и слушаю пастора. Он стоит в проходе и говорит, глядя на меня сверху вниз, и слова его звучат торжественно, и их торжественность происходит, должно быть, от хорошей, гулкой акустики; голос священника поднимается под потолок, к витражу:
   - Ты пришла сюда по сильному внутреннему зову, сестра моя. Все мы приходим сюда по зову. На планете мало людей, которые бы никогда не приходили в церковь.
   Баптист продолжает:
   - Вера очень много значит, сестра. Мы приходим в церковь, когда нам трудно, но часто не понимаем, как много значат трудности. Человек, проводящий дни свои в праздности, не тянется к церкви. Что ж! Тем труднее придётся ему, когда Господь подвергнет его испытаниям, желая закалить его дух.
   Некоторые люди считают, - говорит пастор, - что церковь и мирская жизнь не имеют ничего общего, что первое - как бы противоположность второго. Они думают, будто церковь оторвана от мирской суеты. Ничего подобного. Всё суета сует, говорил Экклезиаст. Церковь не оторвана от светского мира; она - его часть. Она та его окраинная часть, - закончил пастор, - на которой суета заканчивается. Этого не понимал мудрец Экклезиаст, но время идёт, и мы с вами уже понимаем.
   - Мне по душе то, что вы говорите, - говорю я ему. Мне кажется, что невежливо просто молчать, вот я и отвечаю. Я киваю баптисту. Мои глаза склеиваются. Это потому, что я сижу, а не стою. Я начинаю думать о том, что мне надо возвращаться домой, что уже шесть часов, что я хочу есть и надо зайти в супермаркет, и что у меня в сумочке двадцатка и несколько однодолларовых бумажек, и что завтра с утра вновь надо рано подниматься и продолжать исследовать Нью-Йорк, продолжать помечать карту красными крестами, перекусывать на ходу, в кафе, пиццериях, искать, где подешевле, есть две трети или половину того, что хотелось бы съесть, носить с собою маленький китайский термос с чаем (я не люблю пить много кофе, как это делают почти все американцы), потому что чай в кафе слишком дорог, - и думаю, что у меня совсем не осталось уже веры, что я с равнодушием вхожу в отели. Я пробовала искать работу и в прачечных, и в химчистках, я искала в конторах, которых занимаются фирменным, марочным housekeeping, но там везде сокращения, и там со мной не церемонились (узнав, что я работала в одиночку, manager поднимался из-за стола и свирепо желал мне удачи), - и я поняла, что лучше уж ходить по гостиницам - крупным, средним, маленьким и совсем маленьким - лучше потому, что там привыкли обслуживать, привыкли к капризным постояльцам, привыкли смягчать лица в предвкушении чаевых, и потому на грубость с порога там нарваться сложно. Я похудела. Вчера я взвесилась у чернокожего мистера на улице: я сбросила четыре кило. Лучшая диета - есть половину порций и ходить пешком по Нью-Йорку. Видели вы когда-нибудь толстого бродягу?
   Пастор всё говорит:
   - Приходите к нам, сестра. Молитесь с нами. Пойте с нами. Не нужно стесняться. У вас нет ни цента, чтобы принести даяние?.. Ничего. Тут много бедных. Иисус любил бедных и учил про игольное ушко и верблюда. По воскресеньям у нас теперь хорошая музыка. Поёт тенор. Бог - это не только любовь; он и свет, и радость, и вдохновение. Аллилуйя, сестра!
   - Аллилуйя, брат.
   Он выходит из церкви, а ещё некоторое время сижу на скамье. Длинные скамьи белые, а подлокотники по их краям коричневые. А ковёр на полу - красный. Я думаю, эти три цвета не должны сочетаться - но здесь они сочетаются. И синий, зелёный, красный, чёрный витраж - да, там ещё и чёрный цвет есть, - тоже сочетается. Стены белые. Тут сейчас никого, кроме меня. Тут тихо; стены, должно быть, толстые; машин с улицы совсем не слышно. Слышно, как где-то тикают часы. Я ищу часы взглядом, но не нахожу.
   Я встаю и открываю притворённую дверь.
   Во дворике на меня взглядывают с улыбками и словно бы с сочувствием. Мне не очень-то это нравится. Я словно попала в клинику, где меня жалеют. Я отнесла это сочувствие на собственную мнительность. Никто ведь здесь не знает обо мне. Ровно ничего не знает. Так откуда сочувствие? Из моего воображения, разбушевавшегося оттого, что я не могу найти работу и всё время думаю о том, что скоро мои деньги подойдут к концу и мне придётся уехать из Нью-Йорка. Может быть, у меня на лице написана жалость к самой себе?.. Я не хочу никуда уезжать. Почему я должна уезжать? Кому я сделала плохо, за что мне наказание? Русские стремятся в Москву, американцы - в Нью-Йорк, а я поеду в какую-нибудь Александрию или Санкт-Петербург. Как в ссылку. Сошлю сама себя. Поеду проклинать свою жизнь и отравляться собственными проклятиями. Поеду жить плохо. Нет, я не хочу жить в тесных комнатах на четверых и зарабатывать по семь долларов в час. Не хочу плохой жизни. Неужели я летела в Америку за плохой жизнью? За сочувствием? Любопытно, получается ли у большинства людей их жизнь, или хорошая жизнь - это страшная редкость?
   Я стою у ограды и читаю зелёную вывеску. Brooklyn Green Baptist Church. Мне нравится зелёный цвет. У меня зелёные глаза. Американцы любят зелёный цвет. И доллары придумали зелёными.
   Может быть, я приду сюда ещё. Кто знает? У меня есть ещё немного денег. Не скажу, что у меня нет гордости; я только что положила доллар на поднос, с которым обходил паству священник. Да, я разбила свою копилку.
  
  

29

  
   Тенора, поющего по воскресеньям в Green Baptist Church, зовут Джордж Иванов. Его покойный отец был русским. Но по-русски Джордж знает всего несколько слов. Он обычный американец, и совсем не похож на русского. Отец его умер давно; Джордж едва знал его. Об этом рассказал мне пастор. Джордж поёт здесь просто так, не за деньги. Только к его тридцатилетию - месяц назад - ему устроили тут праздничный сбор. Он отказывался, но прихожане поднесли ему мелкими купюрами, кажется, долларов двести или двести пятьдесят.
   Джордж аккомпанирует себе на гитаре. Играет он неловко: исполняя "Аве Мария", он просто проводит пальцами по струнам. Звук вовсе не тот, который получается у русского гусляра. И всё же это прекрасно. Трудно сказать, чем берёт здешний тенор: то ли красивым голосом, то ли странной печалью, которой веет от всей его фигуры, - такой странной печалью, что нельзя и разобрать, печаль она или тихая радость.
   "Песня - та же молитва", - объяснил мне пастор.
   Тенор поёт без микрофона, в высоком просторном зале - великолепная акустика. Здесь больше века читают проповеди и поют. Архитектор и строители знали своё дело. И оттого ли, что здесь собрались люди, верующие в высшую силу и высшую справедливость, оттого ли, что строители и архитектор отлично знали своё дело, оттого ли, что тенор поёт без микрофона и без усилителей, оттого ли, что при закрытой двери с улицы не доносится шум проезжающих машин, у меня создалось впечатление, будто я перенеслась куда-то из действительного мира по ту его сторону - и смогу и дальше так переноситься, нужно лишь приходить в церковь и слушать пение.
   А может быть, в другой раз, в следующее воскресенье, я не буду испытывать того, что испытываю сейчас. Тем больше мне хочется насладиться пением и тем больше хочется забыться и ни о чём не думать: ни о бесконечных гостиницах, ни о Наташе, у которой я не желаю занимать или просить деньги, ни о комнате на четверых за двести пятьдесят долларов с носа. Есть церковь, Prospect Park, тенор на сцене, притихшие баптисты, боящиеся издать скрип, и мои уши, которые дрожат, вибрируют, впитывая голос со сцены. Замереть бы в этой минуте навечно!
  
  

30

  
   Джордж родился за год до моего рождения, в феврале 1978-го. Он родился в Техасе; его отец разводил лошадей. Маленькому Джорджи было шесть, когда отца сбил необъезженный жеребец. Отец умер в больнице. Мать Джорджа продала ферму и переехала в Нью-Йорк. "Это я делаю ради тебя, - говорила она Джорджи. - Папы больше нет, и некому научить тебя объезжать лошадей и готовить к скачкам. Теперь у нас есть деньги, и мы сможем устроиться в Нью-Йорке. Ты преуспеешь в большом городе. Я верю в тебя. Ты станешь мужчиной, и будешь радовать меня". Маленький Джордж едва понимал, что мама имеет в виду, но ему нравилось, что она говорила с ним как со взрослым. Он отвечал, стараясь басить: "Да, мама", но выходило у него пискляво, и это огорчало его.
   В восемнадцать лет на спор с приятелем Джордж спел песню в одном из манхэттенских ресторанов. Ресторан был весь белый: белый потолок, светильники, скатерти, официанты тоже были в белом, - и это белое почему-то пугало Джорджа. Его приятель привёл сюда свою подругу, чтобы обручиться с ней. Они выпили шампанского, и им очень захотелось подшутить над Джорджем. Словом, сделать что-то весёлое - чтобы день запомнился ещё чем-то, кроме помолвки. "Спорим на пятёрку: ты не споёшь", - сказал приятель Джорджу. - "Я спою", - неожиданно для себя сказал Джордж. Ему не очень-то нравился долговязый парень, что жеманничал на сцене: пение того походило то на шёпот, то на речитатив. "Что споём?" - спросил Джорджа негр-контрабасист. - "Люблю тебя, моя радость", - не думая, ответил Джордж. - "Отличный выбор", - сказал контрабасист.
   Исполняя песню, Джордж очень волновался, - но перестал волноваться, как только заметил, что некоторые люди бросили есть и пить, слушая его. И вторую половину песни он пел с улыбкой. Ему аплодировали. "Браво!" - крикнул кто-то. Приятель с неудовольствием отдал ему проспоренную пятёрку. "Тебе надо петь, старик", - сказал он. Девушка приятеля кивнула: "Это было чудесно. Мы думали, это будет шутка, но это было настоящее". - "Да ну!" - засмеялся Джордж, но слова приятеля, и взгляд его девушки, чуть испуганный и удивлённый, и люди, отложившие свои вилки и поставившие на скатерти бокалы, чтобы послушать его, крепко врезались ему в память.
   Спустя неделю он рассказал об этом маме.
   "Почему ты не сказал мне раньше? Мы подыщем тебе учителя. Ты, дорогой мой Джорджи, нашёл себя".
   "Мама, ты не слышала, как я пою".
   "Это вовсе не так. Ты часто напевал дома. Ты и не замечал этого. И потом, у меня будет возможность услышать тебя. Подумать только: мой Джорджи будет певцом!"
   "Мама, может, у меня ничего не получится. Говорят, пению надо учиться с детства. И у нас нет никого, кто бы..."
   "Молчи, сынок. Ты будешь петь. Тебя будет слушать весь мир, и на тебя будет смотреть весь мир. И я буду смотреть на тебя из зала, утирая слёзы и гордясь тобою".
   - Она была мечтательница, моя мама, - сказал мне Джордж. - И она была такой матерью, которая верит в сына больше, чем сын верит в себя.
  
  

31

  
   Я познакомилась с ним в церковном дворике: он посмотрел на меня, и я вдруг сказала: "Меня зовут Светлана". - "Джордж Иванов. Я не видел вас здесь прежде". - "Я тут недавно. Меня пригласил преподобный... - Я назвала фамилию пастора. - Сказал, что по воскресеньям здесь поёт тенор". - "Вам нравится, как я пою?" - "Я не хочу уходить отсюда". - Джордж покраснел и пробормотал что-то. А потом пригласил меня погулять в Проспект-парк.
   Он говорил со мной о пении, о музыке - о том, о чём ему легко говорилось.
   - Два с половиной года я учился петь у Робертини, - рассказывает мне Джордж. - Ты слышала что-нибудь о Робертини? Нет? Так я и думал. О лучших людях никто никогда ничего не слышит. Зато все слышат о политиках и террористах. А о человеке, который учит петь - никто не слышит, никто не знает. Куда катится мир?
   Я учился у самого Анджело Робертини. Два с половиной года. Нет, два года и пять месяцев. Я бы учился и дольше, - но мы с мамой потратили все сбережения. Мама преподавала в христианской школе при одной из баптистских церквей, а я начал петь в ресторане. Робертини брал за уроки дорого. И ещё не так дорого, как надо бы. Я не мог ходить к Робертини без денег. Нет, причина была не в нём. Старый итальянец учил бы меня и даром. Я не уверен в этом, но мне так казалось. Но у меня не было сил попросить его об этом. Выяснилось, что я очень гордый человек. Чем беднее человек, тем больше в нём гордости. Так странно устроен мир: у одних деньги, у других - гордость. Кроме итальянского ресторана, куда устроил меня Робертини, мне было негде петь. В маленьком ресторане, где тебе платят сто долларов за вечер, на дорогие уроки не заработаешь.
   Летом и осенью я стал петь на улице. Вечерами - в ресторане; днём - на улицах. Но Нью-Йорк - не самое подходящее место, чтобы петь на улице. Когда ты выбираешь многолюдное место, там так шумно от людей и от машин, что ты не слышишь собственного голоса. Когда ты находишь тихое место, там нет людей, и иногда лишь остановится бродяга, расстелет своё одеяло и начнёт слушать. И, бывает, поёшь ему бесплатно, и он скажет тебе что-нибудь хорошее. Ещё бы: концерт для него одного!..
   Я сказал маме: "Прошло два с половиной года. Я уже достаточно учился. Я могу петь. Я знаю это. Нам надо окупить то, что потрачено, и я могу возобновить уроки". - "Да, - сказала мама. - Но я хочу увидеть, как ты прославишься. Ты поёшь на сцене ресторана, и тем, кто ест и пьёт, по душе твои песни. Но я хочу, чтобы твои песни облетели весь земной шар. Я хочу, чтобы сам Господь наслаждался твоим пением".
   И я стал искать себе менеджера. Ловкого, умного человека, который продвинул бы меня. Поднял бы меня повыше к Господу, как выразилась моя мама. Мама моя попала к тому времени в больницу. Через три месяца её не стало. У неё был рак поджелудочной железы. Нельзя было вылечить.
   Началась долгая история с менеджерами. С теми, кто не собирался вкладывать в меня деньги. С теми, кто объяснял мне, что таких, как я, очень много. Нью-йоркский бродяга с коричневым от пыли и солнца лицом, слушавший меня лёжа на асфальте или на траве, был мне понятен. Менеджеры в их офисах, с двумя, тремя постоянно звонившими телефонами, с фотографиями музыкальных звёзд на стенах - звёзд, которых "сделали" не они, - долго были мне непонятны.
   Я не решался спросить хоть у кого-то из них, какими знаменитыми именами лично он может похвастаться, - пока в один прекрасный день не понял, что имён, которые господа с телефонами подняли бы из городской пыли в шикарные концертные залы, не существует. Никто из этих важных менеджеров никого не "поднял". Никто не приблизил ни одного городского незаметного певца, саксофониста или гитариста к Господу Богу. У менеджеров, которых я посещал, были какие-то проекты, дававшие им средства на офис с телефонами, но никто из них не собирался рисковать и вкладывать деньги в то, что им казалось не самым подходящим. Но что было подходящим - они не знали. Музыкальных имён, вышедших на большую эстраду из офисов с телефонами, не было просто потому, что у менеджеров не хватало на их подъём денег. У некоторых, впрочем, хватало, - но они боялись их потратить. Один сказал мне: "У меня есть на тебя деньги. Но я боюсь сделать на тебя ставку. Понимаешь, менеджеру нужен всего один музыкант. Это как в казино: в рулетке выпадает всего один номер, и надо, чтобы он-то и выиграл. Шансы мизерны. Где гарантия того, что ты - то число, на которое надо ставить?" - "Вы боитесь", - сказал я. Мне было всё равно, что говорить ему и как с ним говорить. Я уже знал, что и этот меня не возьмёт. А если и возьмёт, то так неуверенно, так хлипко поведёт дело, что мы с ним скоро вылетим в трубу, - и вот тогда-то, когда среди всех прочих менеджеров распространится новость, что я погорел, меня уж точно не возьмёт ни один менеджер в Америке. Поэтому я сказал себе: "Нет, Джорджи, ты не будешь работать с этим типом". - "Да, я боюсь, - согласился он. - Я умный, вот я и боюсь". - "Ты нерешительный, вот и боишься. Ты не знаешь, что тебе надо и кого ты ждёшь. Возможно, ты ждёшь своей ошибки", - сказал я ему. И я ушёл. Я сказал ему это, но ошибкой чувствовал не его жизнь - у него всё же водились денежки, - а свою. Все мы чувствуем себя ущербными, неполноценными, если думаем, что отлично или хорошо умеем что-то, но нам за это что-то не соглашаются платить. Или не верят в нас, говорят нам: "Боюсь на тебя ставить".
   Чего стоят легенды о именитых певцах и исполнителях? Я говорил со многими людьми, по двадцать лет промышлявшими организацией концертов, шоу-рекламой и производством записей, со многими менеджерами, которые знали, как делаются эстрадные звёзды и насколько в этом делании велика доля случая и такого таланта, какой к музыке вовсе не относится.
   Все эти разговоры о том, что он или она записали свой голос на магнитную плёнку, на компакт-диск и послали в студию, или вручили первому попавшемуся агенту, или папа с сыном или мама с дочерью пришли на прослушивание, и всё прошло гладко, им сказали: "Мы вас берём", и что агент, или менеджер, или сам хозяин студии стал сию же минуту вкладывать в новое имя деньги, сотню за сотней тысяч долларов, звонить по междугородному телефону, говорить на пяти языках, устраивать новому имени гастроли по Австралии, Англии, Японии, Китаю, Германии и России, арендовать лучшие концертные залы, выпускать по 1-2 диска в год, сопровождать их шумной телерекламой, и тратить ещё сотни тысяч, чтобы диски не провалились, чтобы новое звёздное имя было на слуху, чтобы залы были полны и чтобы была спекуляция билетами, чтобы были победы на Евровидении и прочих больших конкурсах, - такие разговоры кажутся мне фантастическими. Если такое и происходит когда-нибудь на самом деле, то оно - большая редкость. Большая редкость - то, что люди верят друг в друга.
   Я знаю немало людей, начиная с музыкантов в нашем ресторане, более достойных мест наверху, чем те, кто это место занял по праву денег. Я не говорю о революции, нет, ибо революция означает если не по праву денег, то по праву силы и крови. А где же право труда и способностей? Пусть бы места занимали те, кому они принадлежат по праву голоса или виртуозной беглости пальцев. Вот о чём я говорю. Поэтому легенды о "звёздах" кажутся мне сомнительными, сочинёнными. Стань я звездой на чьи-нибудь деньги - явились бы легенды и обо мне.
   Не будь у мамы рака - она умерла бы от тоски. Мне тридцать, а я всё ещё пою в ресторане.
  
  

32

  
   Джордж говорит, что в ресторане у него есть поклонники, которые ходят в этот ресторан только из-за него. Его поклонники не едят, когда он поёт. Шеф-повар Маурицио ворчит, что с тех пор, как Джорджи стал ресторанной знаменитостью, клиенты стали заказывать меньше блюд, и поэтому Джорджи пора увольняться. Ворчит он уже одиннадцатый год.
   Джордж говорит, что слушателей у него могло бы быть и больше. Иногда его приглашают на итальянские свадьбы, но это тоскливо: видеть и слышать праздник, когда десять лет добиваешься своего праздника. Он поёт на свадьбах, когда мог бы петь... Он не договаривает.
   - В тридцать лет, - говорит он, - привыкаешь жаловаться на судьбу. Тридцать не двадцать, когда будущее кажется радужным и великим. Тот, кто в двадцать был фантазёром, без денег к тридцати делается прагматиком и реалистом. Тебе, Светлана, должно быть скучно возле меня. Я невероятно скучный человек.
   - Нет, - отвечаю я.
   - Чепуха! Тебе скучно, - возражает он. - Я привык болтать о себе. Разве мужчины, гуляя с женщиной, говорят женщине о себе? Но я ничего не могу поделать. Виноваты менеджеры: они вечно требуют, чтобы я рассказал о себе, сказал, у кого был до них, что ответили, как идут у меня сейчас дела, где пою, сколько зарабатываю и т. д. Я уже привык говорить о себе. Менеджеры! - восклицает он. - Когда одним менеджерам я начинаю перечислять других, в кабинетах которых наследил, они понимающе усмехаются. То, что я был у других, и то, что у других я ничего не добился, говорит им о многом. Они не решают; всё будто бы решено другими. Никто ничего не хочет решать. У всех этих импресарио словно нет собственной головы: "Ты думаешь, там не взяли тебя просто так, Джорджи? Там работают опытные люди". И вот все менеджеры смотрят друг на друга, а меня не видят.
   - Менеджеры считают, - говорит Джордж, - что вкладывать в меня деньги рискованно. Что я слишком консервативен. Что я не очень-то коммерческий. Что они во мне сомневаются. И так говорит не кто-то один, а многие. Я говорю новому менеджеру то, что сказал старый, и новый, как попугай, повторяет за мной. Я пробовал не говорить, но они просят меня зайти попозже, а сами звонят друг дружке. Последний из них предложил мне петь в другой манере и другом музыкальном жанре. Он уверяет меня, что мне надо попробовать стать рэпером; теперь белые рэперы в моде. Но я-то знаю, что получается у меня лучше всего; я знаю, что может устоять перед веяниями моды; что может принести больше денег, чем модное и быстрое. Один импресарио сказал мне: я не прочь записать пробный клип, пробный диск; купить тебе радиовремя и телевремя в Нью-Йорке; сделать тебе рекламу. Я бы не прочь, говорит он, да вот беда: таких как ты, у меня сотня. Денег всего мира не хватит на вас. Если бы у тебя было двадцать-тридцать тысяч долларов, ты бы заплатил за клип и за компакт-диск. Я бы попробовал твой голос там и сям и узнал бы реакцию публики; но все вы, певцы и музыканты, думаете, что в искусстве главное - талант, а не деньги. Подумай сам: в месяц ко мне приходит двести-триста человек, все они талантливы и возбуждены, глаза у всех горят, и у всех за душой нет ни гроша. Если я попытаюсь вложить во всех свои денежки, то на втором или третьем из вас мои денежки закончатся, и кредиторы засадят меня в каталажку. Менеджеров и денег не хватит на всех певцов и музыкантов, - а вы, музыканты и певцы, мыслите только будущими деньгами. Я так скажу, приятель: деньги бывают только в настоящем времени - и в будущем они приходят только к тем, кто имеет их в настоящем. Заплати за настоящее, дружок, - и я рискну сделать тебе будущее. Вот какое у меня правило. И до сих пор оно позволяло мне держаться на плаву - и вытаскивать наверх таких, как ты. Работай. Играй. Найди богатую невесту. Попробуй жизнь на вкус, приятель.
   Вот как этот тип со мной разговаривал.
   Они учат жизни, - сказал Джордж, - но сами боятся жить.
   - И все так? - спрашиваю я.
   - Все. Философия одна: деньги.
   Я вспоминаю Лариску-Крыску.
   - Менеджеры словно требуют плату за вход, - говорю я.
   - Везде нужен стартовый капитал. Никто не хочет рисковать. Так все они говорят. Я с полгода играю в церкви. Недавно, на мой день рожденья, пастор устроил сбор в мою пользу.
   - Много собрал?
   - Две сотни.
   Мы улыбаемся.
   - Столько же я отложил, играя на улице. Летом. Зимой на улице не пою: боюсь голос испортить. Кроме голоса, у меня ничего нет. На гитаре мне играть стыдно. Брать баррэ так и не научился. Пальцы у меня неловкие: толстые, короткие. Как сардельки.
  
  

33

  
   В следующее воскресенье, 27 марта, я снова долго разговаривала с Джорджем.
   Робертини, сказал мне Джордж, давал уроки и Мартину Саксу, и Оливеру Кросби. "Ты слышала про Оливера Кросби? О, Оливер Кросби!.. Никто не слышал. Ещё никто не ответил мне: я знаю об Оливере Кросби. Он семнадцать лет пел по нью-йоркским ресторанам. Он умер от рака лёгких. Так много рака на планете!.. Но Оливер курил. Он курил, и он не испортил курением голос, но испортил лёгкие. У него не было ни записей, ни больших концертов. Умирая, он сказал мне: "У меня было слишком мало денег, чтобы петь по-настоящему". Видишь ли, Светлана, всё дело в деньгах. Деньги - это одновременно проклятие, и счастье в нашем мире. Никто не дал Оливеру столько денег, чтобы он смог спеть по-настоящему. Спеть не в прокуренном кабаке".
   Слушая Джорджа, я подумала, что он говорит не об Оливере, а опять о себе. Но не о том себе, которого я вижу перед собою, а о себе будущем. И говорит не с жалостью, а спокойно: принимает вероятное будущее таким, каким оно представляется, видится из настоящего. Таким, какое оно сложилось у его любимого Оливера Кросби, как и он, учившегося у неизвестного мне Робертини. "Одно у меня от Робертини - итальянский ресторан, - улыбается Джордж. - Робертини - итальянец, приехавший сюда ради американца Мартина Сакса, да так и оставшийся тут, в Нью-Йорке, и ресторан - итальянский. Он меня туда и устроил. Он объяснил мне, что ему неудобно брать деньги у моей матери и что он хотел бы, чтобы деньги мог заработать и я. Это дипломатический итальянский язык. Он просто хотел обо мне позаботиться. Робертини любит людей. Он говорит: "Вы все представляетесь мне детьми-итальянцами". Он стар, теперь ему за семьдесят. И он говорит мне: "Ты будешь петь для этого мира, Джорджи". И мы оба знаем, что я буду петь в ресторане".
   "Разве ты не хочешь помечтать, Джордж? - спросила я. - По-моему, иногда мечты помогают. С ними, по крайней мере, легче живётся".
   "Так лишь кажется. Мечтать опасно, - ответил он. - Мечты, бывает, сводят с ума. Мечты не приводят к цели, а отдаляют от неё. Я не мечтаю, я ищу менеджера. Я много пробую здесь, в Нью-Йорке. Я ездил в Чикаго и Вашингтон. И дважды бывал в Канаде. Друзья советуют слетать в Англию, и пройти прослушивание там, но у меня сейчас нет денег. Я накоплю немного - и слетаю. Впрочем, я не думаю, что из этого выйдет толк. Оливер Кросби как-то целую осень провёл в Англии. Вернулся, кашляя так, что все поняли: когда-нибудь он умрёт, и это "когда-нибудь" не за горами. Он прожил ещё два года, но пел уже мало. Рак медленно доканывал его. Оливер много пел в ту дождливую осень в Лондоне: в частных студиях, в ресторанах, в маленьких концертных залах. Ему даже удалось заработать тысячу фунтов. Британские менеджеры сказали ему то же, что говорили здесь американские менеджеры, и добавили, что у них есть и английские исполнители в его стиле, которые тоже выглядят грустно. Теперь время поющих кошельков, - вот что объяснили в очередной раз Оливеру; но Оливер знал это и без объяснений. "Я полтора десятка лет слышу о кошельках, но ни разу мне не сказали о пении", - вот что он всем им ответил. И потом, Светлана, в Англии не очень жалуют американцев. Американцы там давний, классический объект для насмешек".
   "Может, ты недостаточно уверен в себе, Джордж?"
   "Многие говорят, что я пессимист. Но я реалист. И я знаю, что мечтать вредно. И я знаю, что моих денег не хватит на то, чтобы попасть в хорошую студию и в хороший зал. Желающих попасть туда страх как много, и у кой-кого из желающих водятся деньжата. Не думай, что я завидую поющим кошелькам. Нет. Но кое-кто из них поёт похуже меня. Все мы умеем себя оценить, если только мы умственно здоровы. Нет, я никому не завидую; может быть, лучше было бы научиться завидовать; это придало бы мне злости. Деньги! Тут ничего не поделаешь, ничего не переменишь: деньги определяют, кому петь в залах и получать платиновые диски, а кому кашлять по ресторанам".
   Я услышала сердитые нотки в певучем голосе Джорджа. Я вдруг поняла, что боюсь обидеть его, задеть его своими негибкими ответами. И вдруг поняла, что думаю о его жизни больше, чем о своей. Это взволновало меня. Я знаю, что, уйдя из парка, я буду думать о том, как это взволновало меня.
   "У меня был один друг, одноклассник, в России, - говорю я. - Он рассказывал мне про Джека Лондона. Год, второй, третий посылал Джек рассказы и повести по издательствам и журналам, - и ему то отказывали, то не отвечали вовсе. Джек даже стал думать, будто издателей и редакторов на свете не существует, а вместо них действуют какие-то автоматы, отпечатывающие стандартные бланки с отказами. И ведь Джек Лондон добился своего. И он тоже, тоже говорил, что пишет лучше других. Он тоже умел оценить себя. И он не ошибся в оценке".
   "Всё так, - сказал Джордж. - Но как оценил Джек то, что перевернуло его жизнь? Он сказал: я не понимаю, почему это произошло. Не иначе, это чудо. Я не понимаю. Вот как он оценил это".
   Я подумала, что тут и настойчивость, и упорство, и талант, сжатые в одно, - и подумала, что всё же Джордж не Джек Лондон, что люди разные, и что если у Джека был и талант, и упорство, и бьющая через край, подавляющая всё на своём пути жизненная энергия, - то Джордж мягкий человек, и бить физиономии редакторам, зажимающим гонорар (так мне рассказывал про Джека Лондона мой одноклассник), наверное, не стал бы. Будь он писателем, он тоже занимался бы какой-нибудь литературной поденщиной - примерно тем же самым, что для музыканта или певца представляет собой работа в кафе или ресторане. Джек Лондон - это большая волна, это шторм, а Джордж Иванов - это тихая синяя вода, это покой, счастье и вдохновение.
   Я подумала всё это, но я ничего не сказала Джорджу. Я теперь знала, что боюсь сказать ему не то. Может, и он боится сказать мне не то, вот и говорит про менеджеров и Оливера Кросби. Нет, я просто воображаю.
   "Как знать, - сказала я, - не исключено, что и тебе попадётся издатель, то есть менеджер, который поверит в тебя и поставит на тебя".
   "Это тоже мечты, - коротко отозвался Джордж. - Я иногда сержусь на себя за то, что понимаю: идя в очередной офис, я говорю себе: "Здесь мне повезёт". Надо бы уже больше не ходить никуда, а я всё хожу. Я хожу и думаю, что это у меня уже дурная привычка, от которой я не избавлюсь и в старости. И в старости я, наконец, найду - или он меня найдёт, - какого-нибудь продюсера, который сделает из меня поющего дедушку. Вроде поющей бабушки Сезарии Эворы. Да, всё это мечты - с металлическим привкусом действительности. И я хожу по менеджерам, чтобы не мечтать. Чтобы менеджеры отбили мне охоту мечтать".
   "Вот и я хожу. По отелям", - подумала я.
   "А ты? - спросил он. И внимательно, долго смотрел на моё лицо. Я опустила глаза. Он тронул легко меня за плечо. - Мы всё говорим обо мне. Это неправильно. Это чёрт знает что. Будто тебя и нет. Расскажи о себе. Мне интересно. Я не отпущу тебя, пока не расскажешь. Начинай. Мы будем говорить о тебе, и мне станет так же скучно, как было тебе, когда ты слушала меня".
   И я стала рассказывать ему о себе. Впрочем, я говорила не только о себе. Начав, я рассказала ему целую повесть: и о Крисе, и о Сильвии, и о Наташе и её Роджере, и о мистере Донахью, о менеджере в том отеле, который построил мой соотечественник, - ну, и о себе немного рассказала. Почему бы и нет? И я видела, что Джорджу вовсе не было скучно. И мне, предложенье за предложеньем, тоже стало интересно: я как бы увлеклась собственной жизнью. До этого дня я только писала о своей жизни в дневник, но никому не рассказывала. Знаете, почему? Никто не просил.
  
  

34

  
   Я лежу на кровати и думаю. За окном ночь.
   Я думаю о том, что живу на семнадцатом этаже. И думаю о том, сколько мне осталось ещё жить на семнадцатом этаже. Жить в Нью-Йорке. О том, сколько у меня осталось денег.
   Потом вдруг я перестаю обо всём этом думать.
   Моя кровать - у стены напротив окна. Рама немного поднята, и я слышу, как гудит ветер-сквозняк, гуляющий среди нью-йоркских многоэтажек. Где-то далеко воет полицейская сирена. Потом мне кажется, что я слышу стук чьих-то каблуков по тротуару. Иногда это бывает: ночью городская жизнь в моём квартале затихает, и до семнадцатого этажа доносятся чьи-то одинокие шаги. Неровные, сбивчивые шаги пьяного. Или быстрые, торопящиеся звуки каблуков трезвого.
   Кроме Наташи с Роджером, сюда ко мне никто не приходил. Как-то так случилось, что за восемь лет жизни в Нью-Йорке я не завела знакомств. Нет, не то чтобы я никого не знала. В Америке узнаёшь многих, но поговорить не с кем. Все заняты.
   Я встаю с кровати, зажигаю настольную лампу. Лампа тоже, кстати, осталась от Наташи. Она была её личной и любимой вещью. Хорошая голландская лампа с тканевым абажуром. Наташа хотела что-нибудь мне подарить. Что-нибудь полезное. "Возьми. И не спорь, пожалуйста", - сказала она мне. Я сажусь за стол. Из ящика вынимаю свой дневник. Вторую тетрадь своего дневника. Будет, наверное, и третья. Я записываю всю жизненную чепуху: об окне, о далёкой полицейской сирене, о шагах на ночной улице. Моё окно, освещённое матовым светом настольной лампы, видно, наверное, издали. Оно как небольшой маяк.
   Кто-нибудь мог бы прийти на огонёк моего маяка.
   Ещё не поздно, чтобы прийти в гости: всего-то часов одиннадцать. Или четверть двенадцатого. Этих "четвертей" я нахваталась в Америке; в России так о времени не говорят.
   Скажем, мог бы прийти Джордж Иванов.
   Он знает мой адрес: в последнее воскресенье он подвёз меня. Подвёз, но не зашёл. Он вышел из машины, и я поцеловала его в щёку. Это всё. Мало? Не учите меня жизни. Мой одноклассник из родного Омска однажды сказал мне: "Умный любит учиться, а дурак - учить". Я забыла, кому принадлежат эти слова. Не то Антону Павловичу Чехову, не то они просто народная мудрость.
   Джордж не звонит мне. Он то ли робкий, то ли застенчивый. Не то он первое и второе вместе. Или я ему безразлична. Нет, моя последняя мысль - неправда. Чистая неправда, если так можно выразиться. Я ему не безразлична. С безразличной не гуляют по парку, певец не спрашивает у безразличной о том, какая из его песен ей больше всего по душе. Безразличной, наконец, не рассказывают так много о себе. И безразличную не слушают с таким интересом, с каким Джордж слушал меня.
   Быть может, ему нужна девушка, что набросилась бы на него, что съела бы его, как говорят американки. Девушка, проявившая бы в нужный момент решительность. Девушка, сама подготовившая нужный момент.
   Но я не хочу делать Джорджа несчастным. Девушки, которые женят на себе парней, либо становятся мерзкими мегерами, либо проклинают собственную жизнь - ту самую, которую они сотворили. Я не хочу отравлять жизнь ни себе, ни Джорджу. У самого робкого человека в конце концов находится смелое точное слово. И он произносит это слово - с дрожью и с заиканьем. Я представляю, как Джордж говорит мне слово. Но что-то плохо мне представляется. К тому же Джордж - певец, и он вовсе не заикается. И со мной он говорит с лёгкостью. Ах, ну да: о любви он со мной не говорит.
   Возможно, Джордж Иванов считает себя неудачником. Мальчиком из кабака. И боится сделать первый шаг. Боится, что его отвергнут, или ответят с недоуменьем или равнодушием. С тем самым безразличием, о каком только что думала я. Например, он боится, что я скажу: "Я ведь собралась уезжать. Зачем осложнять жизнь?" Он сказал, что я кажусь ему рациональной. (Я знаю, почему я выгляжу такой в его глазах: я стараюсь не заплакать - и от этого выгляжу немного холодной. Подумать только: домработница с видом надменной бизнес-леди!..) А потом, Джорджу известно, что я долгое время жила с миллионером. В Штатах мужские комплексы очень развиты. Те дельцы, у кого есть деньги и положение в обществе, ведут себя нахально и публично лезут женщинам под юбки или тискают им грудь и шлёпают по заднице. Это, так сказать, нравы высшего света. Или полусвета. Это hooligan image, который нравится женщинам, с улыбками сносящими принятый стиль поведения от жеребцов с жирными счетами в банках и круглыми глазами - тоже, кажется, жирными. Но вот те, у кого нет ни счетов, ни богатых папаш, тихо смотрят, как жизнь идёт мимо них, постукивая белыми или алыми каблучками.
   Не надо обзывать меня конченой романтичкой (так обзывала меня моя мама, так что это скорее развеселит меня, чем обидит). Но я знаю, Джордж не из тех, кто лапает за ягодицы и употребляет словечки вроде "милашка" или "красотка", имея в виду короткий приятный эпизод, ночку-другую. И я думаю, он никогда не станет искателем эпизодов, потому что не хотел бы им стать. Весь вопрос в том, что он думает обо мне. Или он боится думать обо мне?
   Представляет ли он себя в постели рядом о мною? В своей комнате - то есть я и он в его квартире, и мы лежим в одной кровати; и эта кровать - уже не его кровать, но наша кровать? Воображает ли он то, что воображают обычно мальчики, думая о девочках?
   Я - да, я думаю о нём так, как девочки должны думать о мальчиках. В моих мыслях со мной он, а не кто-то неопределённый.
   Я ложусь в кровать. Я хочу, чтобы Джордж оказался сию минуту тут, со мной, в кровати. Пусть это будет хотя бы моя кровать, а не та кровать, о которой я только что подумала: наша. Пусть это будет один раз, но пусть будет.
   Я не выключила настольную лампу. Я хочу, чтобы мой маленький маяк на 17-м этаже светил всю ночь.
  
  

35

  
   Он пришёл утром.
   Я проснулась от звонка. Телефон? Нет, квартирный звонок. Вот снова позвонили. Было очень рано. Часы на тумбочке у изголовья показывали половину шестого. Но в квартире - будто вечер. Это оттого, что я оставила гореть настольную лампу. Я поднялась с постели и вышла в living-room.
   - Светлана, - сказал голос за дверью: тонкий, нежный голос.
   - Джордж Иванов, - громко сказала я. - Подожди минутку... Входи.
   А сама убежала в bath-room. Я не видела Джорджа. Я закрылась в ванной. Спала-то я голой. Первым моим желаньем было открыть Джорджу голой и броситься ему в объятия. Ничего не говоря, молча. Обнять его - я голая, он в куртке или в пальто, - и так стоять. Долго. Когда так стоишь и молчишь, то многое понимаешь. Вернее, тот, кто стоит так с тобой, многое понимает. Словом, оба многое понимают. Всё понимают.
   Но я не бросилась.
   Я побоялась. Джордж такой сдержанный. Он не похож на тех итальянцев, с которыми работает в ресторане. Они темпераментные, прямые, он - сдержанный. И в нём есть какая-то недоговорённость. Я не нахожу в нём ничего русского. Русские, пожалуй, более прямые и открытые. В русских больше от итальянцев, чем в Джордже Иванове. Может быть, в нём - что-то американское? Но что? Скорее всего, на его характере отпечаталось особенное чувство неудачника, отпечатались те десять лет, которые он ходил по разным импресарио. И это его чувство, должно быть, в самом деле американское. Ведь в Штатах не принято быть неудачником. В общем, что бы я ни думала, главное заключается в одном: я боюсь отпугнуть Джорджа.
   Я брошусь обниматься - а он как-нибудь неправильно истолкует. И я всё испорчу. То самое всё, о каком минуту назад подумала.
   Ладно.
   Нет, не ладно. Я посмотрела на себя в зеркало. Такое впечатление, будто я не расчёсывалась неделю. Нет, месяц. Хорошо, репьёв в волосах нет!.. Или банановой кожуры и селёдочной кожи. Лицо несвежее. Старое. Жёлтое какое-то, китайское. Нет, это не моё лицо. Не может быть, что я так плохо выгляжу. Губы сухие, бледные. Глаза склеиваются. Спала только полночи. Мечтала. А потом думала о том, что опять целый день придётся провести на улицах, в подземке, в каких-то отелях, разговаривая с надменными или равнодушными, поглядывающими на часы менеджерами.
   На щеке - круглые красные отпечатки от костяшек пальцев. Как всегда, спала на кулачке. Отпечатки моей мечты.
   Она, моя мечта, в living-room. Стоит там безмолвно - как бы не по стойке "смирно"!.. Замерла. Не знает, что ей, мечте, делать. Я пускаю воду - делаю попрохладнее, торопливо принимаю душ, обтираюсь, чищу зубы, накидываю халат, завязываю поясок. Я больше не смотрю на своё лицо. Чтобы не испугаться. Пусть пугается Джордж. Нечего приходить в гости к женщине в половине шестого утра. От прохладного душа я чувствую себя бодрее.
   Он и вправду стоит как истукан. В пальто. В его руке зажаты три тюльпана. Где-то добыл ранним утром тюльпаны. Я приношу с кухни вазочку. Четырьмя руками мы ставим алые тюльпаны в вазочку. Четыре руки для трёх тюльпанов. Мы забываем налить в вазу воды.
   - Я пел всю ночь - играли свадьбу - и не мог отделаться от одной мысли, - говорит Джордж. - От мысли, что ты не спишь и думаешь обо мне. Под утро я решил, что приеду к тебе. Ничего не мог с собою поделать. И вот - приехал.
   - Раздевайся - и под одеяло, - сказала я.
   Я выключила настольную лампу. В квартире стало сумеречно. Я ушла на кухню. Я прислушалась. Я слышала, как Джордж расстёгивал ремень, как звякнула пряжка, я даже слышала, как он расстёгивал пуговицы рубашки. Я дышала очень тихо. Я почти не дышала. И я слышала, как он нырнул под одеяло.
   - Ты ведь меня только поцелуешь, правда? - спросила я, входя в комнату.
   - Нет, - сказал он.
   Мы занимались любовью до обеда, а потом он уехал петь в свой ресторан. Я, понятно, не искала в тот день работу. И не думала о ней.
   "Приезжай сегодня вечером в ресторан. Часов в девять, десять. Я очень хочу тебя видеть", - сказал Джордж на прощанье.
   "Я приеду".
   Тюльпаны поникли, и я налила им воды. Цветы поднялись на глазах.
   В ресторане Джордж сказал мне, что весь вечер на сцене - до моего приезда - он засыпал, что едва не повалился на альтиста, и что дважды забыл слова песен, и что хозяин ресторана, мистер Брабанти, удивлялся ему.
   Джордж стал приглашать меня в ресторан. Когда он оканчивал пение - в двенадцать, в час ночи, иногда, когда ресторан откупали под празднование, в три, в четыре часа, - мы ехали к нему домой. Он снимал квартиру в пяти минутах езды от ресторана. Мы садились в его "Форд" и ехали к нему. Мы ехали, и я думала, что завтра буду долго спать и не поеду искать работу, и не буду ставить кресты на карте.
  
  

36

  
   Этого черноволосого невысокого человека я видела на похоронах Криса.
   Я тоже иногда играю в детективов.
   Я заметила на похоронах, что черноволосый не подходил к жене Криса (то есть к вдове) и не выражал сочувствия, как это принято церемонно делать у американцев. Все уже разошлись, а он остался стоять у могилы. Я смотрела на него из-за большого дуба. Потом и я пошла; а он всё стоял. Он, казалось, думал о чём-то. Все были в чёрном, а он, стоявший в сторонке, был в синем костюме. Казалось, ему всё равно, в каком быть костюме. Может быть, он считал, что для покойного не имеет значения, какой кто надел костюм. Не знаю, верит ли в Бога этот человек. Я остановилась, дождалась его; мне стало любопытно. Любопытно потому, что он не подошёл к ней, к триффиду. Я чувствовала в нём союзника - хотя, скорее всего, я лишь воображала.
   "Мы с Крисом учились в одной школе", - зачем-то сказал мне этот человек.
   Я кивнула.
   И вот теперь он появился в баптистской церкви. Из-за меня?
   - Я вас помню, - говорит он мне. - Я видел вас - у Криса.
   - Да, - говорю я.
   - Сэм Ромберг, - представляется он.
   - Светлана Портер.
   Черноволосый (на висках волосы седые) слегка наклоняет голову.
   Он не спрашивает, как это часто спрашивают у меня: "Русская?" или: "Из России?"
   Мы разговариваем недолго. Сэм Ромберг не говорит мне того, что говорят обычно в таких случаях, при таких встречах. Не говорит банальностей: "Вы давно знаете его?" (Вернее, "знали"). Он не играет в американского сыщика. Он больше смотрит на меня и кивает. Он словно бы думает о чём-то своём. Дважды он извинился, сказал, что не услышал, что я сказала. Он мне импонирует. Тем, что не врёт. И не подстраивается под то общество, которым я сыта по горло. Он, как бы это сказать... самодостаточный. Он, наверное, хочет спросить меня, правда ли то, что я видела Криса последней. Он хочет - но не может, потому что это будет намёком на то, что я была с Крисом. Он знает, наверное, что Сильвия использовала и этот аргумент в своих обвинениях, которые лились из неё и на похоронах. Я всерьёз думала, что она будет продолжать эту свою игру со мной - и даже заявит в полицию. Скажет, что Крис спал со мной, что она, Сильвия, разоблачила голубков, и что из-за меня Кристофер и убился, бросившись под почтовый фургон. Я ждала этого; даже после встречи в больнице я не верила, что Сильвии была на руку смерть Криса. Я думала, она всего лишь жестоко играла, и желает продолжить игру со мной. Но нет. Теперь ей достался дом. Она может подобрать себе нового мужа. И устроить ему день триффидов. Может, мистер Ромберг не знает всего этого, но догадывается. Мне всё равно, знает или догадывается. Я благодарна ему уже за то, что он не ведёт себя так, как другие, и не спрашивает о том, о чём я не стану говорить.
   - Сейчас он будет петь, - говорит мне мистер Ромберг.
   Вот из-за чего он здесь появился.
   Вернее, из-за кого.
   Сэму Ромбергу столько же лет, сколько было Крису. Они ведь - одноклассники. Но выглядит он старше Криса. То есть выглядит на все пятьдесят. Нет, он не стар; лицо его не изборождено морщинами. Тут другое. Его хочется называть именно мистером Ромбергом, хотя он не возражает против того, чтобы его звали просто Сэмом. Есть что-то властное, глубокое в его лице, в тёмно-карих глазах. Что-то знающее. Он будто знает всё о нас всех - обо мне, о Джордже и даже о Наташе с Роджером. Не говоря уж о Сильвии.
   Для таких людей, как мистер Ромберг, такие люди, как Сильвия, наверное, ясны с первой встречи. С первой их кровожадной улыбки.
   Мне просто не хотелось бы, чтобы он думал, будто я причастна к несчастьям и к смерти Криса.
   Но я не хочу оправдываться. Не хочу выглядеть виноватой или жаловаться на жизнь.
   И не буду.
  
  

37

  
   Спустя неделю, 11 апреля, я встречаю мистера Ромберга снова. Там же, в Green Baptist Church.
   Он дожидается, когда я закончу говорить с Джорджем, подходит, наклоняет голову, жмёт руку Джорджу. Они знакомы, теперь это ясно. На предыдущем концерте мистер Ромберг ушёл раньше, поэтому я не поняла, что они знакомы. А Джордж мне о нём не рассказывал. На сей раз Ромберг опоздал, но остался после концерта.
   Мистер Ромберг смотрит внимательно на меня, потом на Джорджа. Улыбается. Я начинаю внутренне дрожать. Джордж достаёт из кармана пиджака ручку.
   - Впервые я услышал Джорджа в итальянском ресторане, - говорит мне мистер Ромберг. - Совершенно случайно забрёл туда. Я подошёл к нему и спросил, поёт ли он где-нибудь, кроме ресторана. Там, где можно по-настоящему послушать его. Он сказал, что поёт иногда в баптистской церкви. И вот я пришёл. Я не умею хвалить, но я должен сказать, что Джордж умеет петь.
   Мистер Ромберг вырывает листок из своего блокнота, берёт у Джорджа ручку и пишет что-то. Отдаёт Джорджу. "Это только через неделю, - слышу я, - но всю неделю я очень занят. Не забудьте прийти". - "Да", - говорит Джордж. Потом мистер Ромберг поворачивается ко мне, прикладывает руку к груди и уходит.
   - Полгода назад он открыл офис в Нью-Йорке, - говорит мне Джордж. - Переехал из Чикаго. То есть у него и там офис.
   - Офис? - спрашиваю я.
   - Мистер Ромберг приглашает меня на собеседование, Светлана. Не знаю, какое это будет по счёту собеседование. Одна тысяча первое собеседование.
   - Так он менеджер?
   - Менеджер. Но я тебе говорил: я ни во что не верю.
   - Надо поверить, Джордж. Надо радоваться! Надо радоваться хотя бы эту неделю.
   - Не знаю. Лучше не радоваться. Чтобы потом не разочаровываться. Кто-то назвал меня пессимистом, но я реалист.
   - Надо радоваться! - Мне хочется топнуть ногой, но у каблуков могут отлететь набойки.
   Он пожимает плечами. Кажется, ему безразличен мистер Ромберг. Ему и я безразлична. Он устал от жизни. Можно сказать: он не верит в жизнь. Что ж, это, пожалуй, нормально. Я тоже скоро перестану в неё верить. Вот два нытика!..
   - Скажи мне, Джордж, - я говорю нарочно тихо, чтобы он прислушался, - а часто ли менеджеры сами приглашали тебя в офисы?
  
  

38

  
   - Я не знал, куда ему позвонить, - сказал мне мистер Ромберг ровно через неделю. Он снова пришёл в Green Baptist Church.
   - Джорджа не будет сегодня. Он отменил концерт. В ресторане свадьба, и ему нужно петь, - объяснила я.
   - Понятно, - сказал он. - Ничего страшного. Я только хотел сказать, что встреча сегодня не получится. Для этого и заехал.
   "Ну вот, - думаю я, - Джордж, как и я, может легко предсказывать будущее".
   - Пусть придёт ко мне дней через десять, - говорит мистер Ромберг. - Мисс Портер, не могли бы дать мне его телефонный номер? Я думаю, что приду сюда в следующее воскресенье, но всё же прошу вас дать мне его номер. Это удивительно: я не записал его номер. Заслушался, наверное. Вы не находите, что в его пении есть что-то магическое?
   Он записывает под мою диктовку телефонный номер Джорджа.
   - Я улетаю на день в Чикаго, - говорит мистер Ромберг. - Вы должны меня извинить. Мне надо в аэропорт.
   - До свидания, мистер Ромберг, - говорю я.
   - Передайте мои извинения мистеру Иванову, - говорит Сэм Ромберг.
  
  

39

  
   25-го апреля Ромберг появляется в церкви за полчаса до концерта. Он жмёт руку Джорджу, а потом говорит ему: "Могу я увести вашу подругу минут на десять, пока вы не начали петь? Мне так не хватает женского общества!" Он смеётся, и Джордж глуповато улыбается. "Зачем этот тип здесь? Зачем он мучает меня?" - вот что, пожалуй, думает Джордж.
   Джордж остаётся в церкви, а мы с мистером Ромбергом выходим во дворик, садимся на скамью у ограды. За оградой проезжают машины. Во дворике на лужайке прогуливаются люди, но из-за шума машин вряд ли нас слышат.
   - Мисс Портер, - говорит мне Ромберг, - прежде я хочу поговорить именно с вами.
   Я пожимаю плечами. Не представляю, о чём он собирается со мной говорить. Если он всё же решил поиграть в детектива, то я не буду его слушать. Я встану и отправлюсь домой реветь. Джордж споёт и без меня.
   Но говорит мистер Ромберг совсем не о Крисе и Сильвии. Я и забыла, кто такой Сэм Ромберг и ради чего сюда ходит. То есть ради кого.
   Как только я осознаю это, - а я понимаю это с первых же слов мистера Ромберга, - желание реветь у меня проходит. Хотя то, что говорит Ромберг, грустно. Но к чему же ведёт эта грусть, в которой, кажется, есть злые нотки?
   - На гитаре он играет как чёрт на нервах, - приблизительно так мне хочется перевести на русский язык то, что говорит мистер Ромберг, - но поёт как соловей. Вот почему его взяли в итальянский ресторан. Итальянцы понимают толк в настоящем пении. Им подавай голос и диапазон, а не китч и визг под запрограммированный синтезатор. Для них эта наша шумная электрическая эстрада - хуже уличного шума. Некоторые балбесы называют их макаронниками и итальяшками, но эти макаронники кормят наших талантливых американских мальчиков.
   Мистер Ромберг и вульгарен, и интеллигентен одновременно. В этом его шарм.
   А ещё мистер Ромберг, как мне думается, любит производить эффекты.
   - Деньги к деньгам, - говорит он невыразительно.
   Что это может значить? Наверное, то, что значит и у всех менеджеров-импресарио: раз у Джорджа только 200 или 400 долларов в кармане, то карьера знаменитого певца ему не светит. Вот будь у него сорок тысяч долларов или миллион... (Непонятно только, зачем вообще в шоу-бизнесе нужны всякие продюсеры, антрепренёры и импресарио. Все эти полчища самоуверенных менеджеров, которых в мире приходится по сто штук на одного певца).
   Ромберг говорит:
   - Вы знаете, Светлана, что вдове, миссис Сэмюэлс, пришлось продавать дом, потому что налоговый инспектор сказал ей своё "фи"? - Так мне хочется переводить Сэма Ромберга, и я перевожу его так. - Я встретил её в аэропорту. Она летела к своим маме и папе в Огайо. Я разговорил её. Она и не заметила, как начала мне жаловаться. "Вы не представляете, какая тяжёлая у меня жизнь, мистер Ромберг! Как много мне довелось уже испытать!" Она и вас упомянула - как испытание. Потом потребовала, чтобы я рассказал о себе. Полицейская дама, да и только! Пришлось ответить на два-три её вопроса. После моих ответов она взяла меня за руку, и мне тут же пришло в голову, что она собирается окрутить меня. Мне было и смешно, и страшно одновременно. И любопытно...
   Слушая мистера Ромберга, я вспомнила, как Сильвия вела себя в больнице, когда туда привезли мёртвого Криса. Как говорила что-то про умную женскую стратегию. И о том, что она видит себя человеком с будущим, а меня - без будущего.
   После замужества Сильвия не проработала и года, а до замужества - она ведь намного моложе Криса - проработала, кажется, всего месяца три или четыре. Работала она в той же рекламной компании, что и Крис, - у Брюса Докинсона, - в должности референтки. Ниже её по штату фирмы стояла только уборщица, существо вроде меня. Сильвия, наверное, устроилась к Докинсону для того, чтобы зацапать в процветающей фирме мужа. Как раз был рекламный бум, рекламные дельцы процветали. И она зацапала мужа. За четыре месяца она окрутила Криса, свела его в церковь и мэрию, а потом свозила его в родной штат Огайо, представила жениха маме, папе и бывшим дружкам и подружкам - чтобы цокали языками, причмокивали и завидовали тому, какая у Сильвии машина, и какие у неё перспективы, и как её любит жених, один из столпов американского рекламного бизнеса. Но теперь у неё нет мужа. А что у неё есть, кроме умной женской стратегии? У молодой вдовы, окончившей когда-то захолустный колледж, нет ни стажа, ни опыта, ни шансов одолеть мировой финансовый кризис. Каково ей будет найти работу? Вчера был "бум", а сегодня - "спад". Обороты рекламной индустрии упали в пять с половиной раз (статистика); референты в ней просто прекратили своё существование, вымерли. Ныне сами боссы и их высокомерные заместители отвечают на телефонные звонки и отправляют факсы и e-mails, волнуясь за то, что клюнувшая рыбка у секретарши сорвётся. Или Сильвия искренне верит в то, что к ней, желанной аппетитной вдове, выстроятся в очередь миллионеры, откроют свои бездонные кошельки, - и она устроит tender, выберет одного из миллионеров, лучшего, и тоже свозит в Огайо?
   - Она думала, - продолжает мистер Ромберг, - у неё будет большой уютный дом, но она не подумала, что кроме дома у неё будут налоги и платежи за электричество, телефон, газ, воду и канализацию, и что забор вокруг дома надо красить, а газон за забором подстригать, иначе будет ещё и штраф.
   Лицо Ромберга делается чужим и далёким. Я молчу и жду. Мистер Ромберг говорит:
   - Твой стареющий 30-летний мальчик будет петь.
  
  

40

  
   Оказывается, Джордж написал 200 песен.
   Он сосчитал. Целый день считал, исписал несколько страниц, перебрал все свои тетради с текстами и нотные тетради. Вышло круглое число. Недавно я слышала - по телевизору в супермаркете - рассуждения нумеролога на тему того, что круглые числа не приносят счастья. "Так и есть", - сказала американка, тоже стоявшая у телевизора. - "Ну нет, - решительно возразила ей другая, - у меня квартира номер 10c, мне 45 лет, дочери 15, собаке 10, кошке 5, мужу пятьдесят, муж работает в офисе номер 300, продукты мы покупаем в этом супермаркете на 10-й улице (знаете, что номер этого дома ровно 100?), а вчера исполнилось ровно 20 лет, как мы с моим Дэвидом поженились! Мы славненько отметили фарфоровую свадьбу. У нас было 60 гостей - 30 семейных пар. Не поверите, дорогая моя, как мы счастливы. Мы никогда не изменяли друг другу, наша дочь - лучшая ученица в классе. Наша кошка не гадит, собака знает своё место, а финансовый кризис нас не коснулся". - "Нельзя говорить о таком", - сказала та, что верила нумерологу. - "Я не боюсь сглазить. Счастье нельзя сглазить. Оно или есть, или нет. Оно не с неба падает, и его у звезды не вымолишь. Ты его делаешь, милая. Строишь по кирпичику. По слову. По взгляду. По доллару. Любой материал годится, любой идёт в дело. Вся наша жизнь с мужем - работа по созданию счастья. День за днём мы строили его. Это обычный труд. Это не то, что говорит мистер из телевизора".
   "Двести песен", - так говорит Джордж. Это его обычный труд. Итог его труда за 10 лет (круглое число). Говорит он о двухстах то с тенью равнодушия на лице, то с прорывающейся радостью, смешанной с удивлением.
   Короткая фраза - "Двести песен" - означает очень многое. Она - словесное выражение надежды. Каждая песня - это кирпич будущего. Это мечта, что бы там ни говорил Джордж о вредности мечтаний.
   Двести песен - целый мир, целая жизнь. Ну, пусть отрывок жизни - но очень большой её отрывок. Эпизод длиною в 10 лет.
   Я не могу представить себе двухсот песен. Две сотни долларов легко вообразить, потому что знаешь, как мало на них купишь, но двести песен? Это что-то астрономическое. Нужно какое-то сравнение, чтобы огромное музыкальное число уложилось в моей голове.
   "Двести песен, - говорит Джордж. - Хватит на 12-13 альбомов".
   Это уже яснее. Я представляю дюжину компакт-дисков. Как мало!.. Я думаю о том, что для того, чтобы написать двести песен, уходит десять лет, а для того, чтобы их прослушать, достаточно и пары дней. Это как будто нечестно!.. Мой омский мальчик давно объяснял мне, что писатель пишет роман год или два, а читатель проглатывает его за пару вечеров. Сущее безобразие!..
   У Джорджа будет отдельная стойка с его дисками. Потом - две, три стойки. Двести песен? Мой Джордж напишет ещё двести. Триста. Пятьсот. Джордж будет популярен во всех странах мира. Он никогда не выдохнется. Десять лет пения в ресторане закалили его. Его жизнь словно бы разделилась на две половины. Большая сцена вдохновит его, даст ему свежих сил и вдохновения для новых, других песен.
   Я не в силах представить себе, какое это для него счастье. Он, наверное, будет писать такие солнечные песни, каких прежде не мог писать, мелодии и слова их попросту не могли прийти ему в голову. Певец Джордж Иванов будет плодовит и разнообразен. Его альбомы будут миллионными тиражами издаваться в США, Канаде, Англии, Германии. В Японии - с иероглифами. Русские диски - с кириллицей. Пиратские, конечно.
   "В конце концов, - говорю я Джорджу, - с тобой случилось то же, что с молодым Джеком Лондоном. Когда его начали публиковать, он одну за другой отдавал в печать свои старые вещи".
   "Только у Джека вещей накопилось за 2-3 года, а у меня - за 10 лет. Я установил новый печальный рекорд".
   В Книге рекордов Гиннеса нет подходящего раздела для непризнанных и пропавших без вести талантов. А между тем, кажется мне, такой раздел был бы поучителен. Его могли бы штудировать разные импресарио-продюсеры, выслушивающие очередного певца или музыканта только для того, чтобы со смешком указать ему на дверь. Разные менеджеры, находящие удовольствие в том, чтобы побыть богом перед просителем - прежде чем выставить его.
   Прежде чем выставить за дверь своё менеджерское будущее, свои проценты.
   "Нет, - говорит Джордж, - рекорд давно поставлен Оливером Кросби. И многими, многими Оливерами Кросби".
  
  

41

  
   - Где я буду выступать? - Джордж старается спрашивать ровным, деловым голосом, но голос его дрожит. Мы в офисе Ромберга. Джордж - я чувствую это - видит перед собою будущее. Мир ресторанного реалиста, замыкающегося на сцене, пропахшей табачным дымом и кухней, и на баптистской церквушке, на глазах сменяется калейдоскопом пейзажей целой планеты - миром фантастическим, в который трудно поверить, от воображения которого начинает кружиться голова и сладко побаливает сердце.
   "Что будет со мной?" - думаю я с тревогой.
   И думаю, что не буду спрашивать ни о чём Джорджа. Я не какая-нибудь истеричка. Я могу поплакать, но одна. Я вовсе не хочу жаловаться и скулить. К тому же я уже поняла, что пожаловаться на жизнь любит Джордж. Когда двое начинают жаловаться и хныкать - они не пара. Здесь я остановила свои мысли. А потом снова подумала: "Он станет петь, а я уеду за пару штатов отсюда. В городок тысяч на десять жителей. Буду откладывать деньги, чтобы приехать на его концерт в Нью-Йорк. Или прилететь на самолёте. Буду копить деньги года три. Потом накоплю. Прилечу. Заплачу двести долларов за место в первых рядах. Куплю платье за восемьсот долларов. И туфли за четыреста. И стану смотреть на него, и он забудет слова. Какая ты мерзкая, Светка!" Но я думала обо всём об этом, фантазировала, и мне становилось страшно. Я поёжилась. Ни Джордж, ни Ромберг этого не заметили. Я взглянула на их лица: они говорили об общем их будущем; я возле них была будто бы посторонней.
   Скоро май, подумала я. За окном цветут белые магнолии. Мне нечем заплатить за квартиру.
   - Где ты будешь выступать? - как эхо, повторяет за Джорджем мистер Ромберг. - Залов сколько угодно. На стадион "Shea" в Квинсе в полста тысяч мест, где в шестьдесят пятом с полчасика поиграли "Beatles", мы пока не тянем - вернее, я не тяну, - но на средние городские залы в 800, в 1000 мест можешь смело рассчитывать. Немножко побольше, чем стульев в итальянском ресторанчике, а? А там посмотрим, как пойдёт дело. При постоянном аншлаге перейдём в залы на две, три тысячи мест. Там и билеты подороже, и публика побогаче. Ты должен петь очень хорошо, мой дорогой Джордж, чтобы люди платили по 200 долларов за билет в первый ряд!
   Я вздрагиваю. Сэм Ромберг словно читает мои мысли. Мои тревожные, холодящие душу мысли!
   - Тысяча мест, - повторяет Джордж. - Три тысячи мест. Стадион. Петь хорошо.
   Мне кажется, Джордж вот-вот обезумеет. Он повторяет за Ромбергом, как робот. Как стальная машина с электроникой в животе и мозгах. Мне хочется толкнуть его, чтобы он очнулся. "Господи, Джордж, - хочется крикнуть ему, - ты где?" Но я сдерживаюсь. Боже мой, я вдруг осознаю, что так люблю Джорджа, что лучше бы не было никаких концертов, огромных этих залов, битловских стадионов и двух сотен за билет, - а был бы тот прежний Джордж, поющий в итальянском ресторане, Джордж, которому кто-то из животастой, наевшейся и напившейся, медленно двигающейся публики с важным видом заказывает песню, и Джордж, поклонившись, песню поёт, - и я бы, честное слово, ни минуты не раздумывая, сделала бы Джорджу предложение; я бы решилась на это, как решались на это женщины из классических русских романов - из тех скучноватых книг, которые я так не любила проходить в школе!
   Но что же это я? Выходит, ради собственной цели, ради дешёвого своего эгоизма я готова свести на нет все старания, весь труд Джорджа, уничтожить, наконец, его мечту (которую он отрицал и в которую всё же не переставал верить), выпотрошить весь смысл его жизни: пусть он будет беден и жалок, - но будет мой?
   И мне представилось, как я со слезами на глазах сажусь на Пенн Стейшн в поезд и укатываю из Нью-Йорка. Всё, меня здесь нет. Я больше не буду смущать Джорджа. Не моего Джорджа. Что ж, думаю я, - всё это я очень быстро думаю, - раз уж он не сделал мне предложение после того, как его взял дядюшка Сэм, он, пожалуй, и никогда его не сделает. Но я должна отнестись к этому с пониманием. Что во мне, хаузкиперше, такого интересного, чтобы он непременно взял да полюбил меня - и принялся бы уговаривать меня выйти за него?
   Другое дело: я люблю его. И тут уж ничего не поделаешь. Сердцу не прикажешь. Я люблю его - и всё тут. Точка. Ну, что ж... Сейчас тушь потечёт! Я сажусь в кресло-качалку - оно стоит в полутёмном углу, - достаю зеркальце, платок. "Что-то в глаз попало", - бормочу я, а сама слушаю, о чём говорят эти двое.
   - Вот что я скажу тебе, Джордж, - продолжает дядюшка Сэм. - Менеджеры и агенты, которых ты обходил год за годом, пороги которых обивал, и рады бы тебя взять - но им счёт в банке не позволяет. Они говорят тебе одно, думают другое. Они никогда не признаются тебе в том, что они думают на самом деле. Я скажу тебе то, что поможет тебе спеть хорошо и не подвести дядюшку Сэма. Я знаю, ты и без этого споёшь хорошо - да так хорошо, что у тебя сей момент явятся подражатели. И всё же я скажу тебе это. Ты разбираешься в нотной грамоте, и умеешь отличить скрипичный ключ от басового, а вокальную партию от партии фортепиано. А я хорошо разбираюсь в тех финансовых вопросах, которые в деловом мире принято называть "профессиональной этикой", "переговорами об условиях контракта" и "резервированием залов".
   Организация двадцати-тридцати твоих концертов в Нью-Йорке может обойтись мне в 300-400 тысяч долларов. А если говорить о престижных залах, на 2000, 3000 мест, то ты напоёшь на миллион, который вылетит из моего кармана так же быстро, как заходит за небоскрёбы Нью-Йорка солнце.
   Начнём мы с маленьких и средних залов. Мы не будем торопиться. Тебе ведь некуда теперь торопиться, мой Джордж? Ты терпел десять лет; потерпишь ещё три-четыре месяца. И потом, тебе надо привыкнуть к публике. Да, да, и не спорь. Вот, послушай Светлану. Русская мудрость: "Семь раз отмерь, один раз отрежь".
   Но прежде чем организовывать концерты в больших залах, надо записать компакт-диск. На эстраде такое правило: выпускаешь диск и даёшь концерты в его поддержку. Тебя начинают крутить по радио; тут-то мы и договариваемся об интервью, о телесъёмках. К тебе придёт успех и придут деньги. И ко мне придут деньги.
   "Деньги, - шепчу я, - деньги. Деньги придут, а я уйду".
  
  

42

  
   - Как я выгляжу? - перед первым концертом спрашивает Джордж, и переводит взгляд с Ромберга на меня, потом снова на Ромберга, - и мне кажется, что в его вопросе есть что-то женское.
   - Ты выглядишь так, как должен выглядеть. Ты хорош, Джордж, - говорю я, и мне кажется, что кто-то другой за меня говорит это. - Ты лучше всех. Помни, что они ждали тебя десять лет.
   Ну вот, я справилась с собой. Мистер Ромберг одобрительно глядит на меня. Да, я справилась.
   - Вперёд, мой Джордж. - Может, мы и не будем вместе, но я хочу говорить ему "мой".
   Первый концерт Джорджа я приготавливаюсь слушать из-за кулисы. За стеной для меня поставили кресло, и я усаживаюсь в него и смотрю на сцену. Я могу даже попросить себе кофе, и мне принесут (в это не верится, да я и не осмелюсь ничего просить. Мне слишком хорошо тут - а ещё мне страшно за Джорджа. Впрочем, не совсем так: мне и страшно, и радостно. Чувство веры в Джорджа переполняет меня, и оно много сильнее страха).
   Сэм Ромберг сидит в первом ряду. Он сказал, что ему надо видеть, как держится Джордж на настоящей сцене. Ему надо знать, насколько сильно он будет волноваться. Ему надо слышать, как будет звучать его голос на большой публике. Ему надо ощутить, будет ли передаваться особенная энергия от зала к Джорджу и от Джорджа к залу. Он, Сэм Ромберг, хочет не только творчески, но и по-деловому оценить Джорджа. Он так сказал и улыбнулся. Сначала мне стало жутковато от его слов, и я подумала, что Джордж может разволноваться и испортить концерт в тысячеместном зале, и мистер Ромберг его уволит, попросту вычеркнет из списка своих подопечных, - но потом я тоже улыбнулась.
   Вот мой Джордж идёт к микрофону - в блестящем тёмно-зелёном костюме, с тёмно-зелёной бабочкой, в лакированных чёрных туфлях (изготовленных на заказ, между прочим, как и костюм, и бабочка), - он показывается на сцене последним, так задумано, музыканты уже держат в руках инструменты или сидят за инструментами, - и, не говоря ничего, чуть прикрыв глаза, тихонько (это называется "пиано") начинает петь, а музыканты не играют: первая его песня начинается с сольного вступления. Музыканты не играют, а он поёт. Зал замер. В шуме Нью-Йорка мы отвыкли от простого пения. Людям в зале - как когда-то мне в Green Baptist Church, - наверное, кажется, что они перенеслись в другой мир. Может быть, на концерты Джорджа станут приходить, чтобы почувствовать себя в другом мире. Тихом, спокойном. Чтобы день за днём тот мир, который не очень-то похож на тихий и спокойный, тоже становился тише и спокойнее.
   Вот вступает счастливыми мажорными аккордами - да, на piano, я немного овладела музыкальными терминами, нет ведь ничего проще, когда часто разговариваешь с Джорджем и музыкантами, - рояль, к нему присоединяется - низким раскатистым ступенчатым ходом - контрабас, и вот уже весь камерный ансамбль - две скрипки с альтом, ударные, контрабас, рояль - вступает в полную силу, - и это forte, fortissimo, Джордж поёт так, что во мне что-то вибрирует (наверное, это то, что люди считают душой), и я отодвигаю от краешка стены занавес (совсем чуть-чуть, чтобы меня не ругали), чтобы увидеть мистера Ромберга - мне это очень нужно, - и я вижу его, он слушает Джорджа с приоткрытым ртом, а пальцы его сжимают подлокотники. Я вижу и людей в зале: головы их приподняты, лица разрумянились, и все точно изваяния. Я вся дрожу, лицо моё горячо, и две слезинки, сбегающие по щекам, тоже горячи.
   Джордж допел припев, и пианист Марчелло заиграл своё соло; потом его перебила первая скрипка, потом соло подхватила вторая скрипка - это очень мелодичное место, Джордж сказал, что скрипки играют тут в терцию, - а дальше снова запел Джордж.
   Песня закончилась бурным, страстным, долгим аккордом, потонувшим в аплодисментах. Я даже испытала небольшое разочарование: эти аплодисменты показались мне настолько обыкновенными, типическими, будто были записаны на плёнку или диск. На самом деле (позднее, побывав на многих маленьких выступлениях и больших концертах, я поняла это): неистовыми, оглушающими аплодисментами, похожими на записанные, публика награждает только того, кто даёт ей, публике, больше того, на что она рассчитывает. Потому-то такие искушённые господа, продавцы музыки и пения, как мистер Ромберг, и сидят в залах открыв рот.
  
  

43

  
   Музыканты у Джорджа - из итальянского ресторана. Те, с которыми он давно, давно поёт.
   Они, музыканты (на днях, после пятого концерта, Джордж сказал мне, что самый старый из них - сорокалетний пианист Марчелло), робеют перед Джорджем. Даже Марчелло, у которого трое детей и седеет борода, становится как бы ниже перед ним. "Это не тот, это новый Джордж, - уверяет меня Марчелло. - Он теперь поёт так, что хочется поклониться ему. Он переменился. Он новый человек, и мы его не узнаём. Иногда нам кажется, что мы маловаты для него, и мы боимся, что не подходим для него. Но он лишь смеётся в ответ. Он говорит: лучше вас никто не чувствует меня. И давайте больше не будем говорить на плохие темы".
   Это Джордж попросил Ромберга "взять с собой" музыкантов из ресторана. Подписывая контракт, Джордж завёл речь о том, что ему неудобно уходить, оставляя в ресторане тех, кто больше него достоин настоящей сцены. "Если, - горячился он в разговоре со мной, - Сэм Ромберг откажется брать их, то ему придётся отказаться и от меня! Да я за десять лет стал таким же макаронником, как Марчелло!"
   Но мистер Ромберг и не собирался возражать ему. (Вообще-то в этом вопросе мне всё было понятно с самого начала: зачем искать каких-то посторонних музыкантов, тратить дорогое время на репетиции с ними, и, скорее всего, нести куда большие расходы, чем с теми, кто привык работать в ресторане и не потребует золотых гор, - деловой мистер Ромберг не мог не думать об этом, - когда есть аккомпаниаторы, с какими Джордж поёт уже добрый десяток лет?)
   И Ромберг ответил Джорджу: "Это твоё право - брать тех аккомпаниаторов, каких пожелаешь. Они должны быть профессионалами с опытом - это оговорено в контракте. Ты читал контракт?.. Те, кто играл с тобой в ресторане, мне хорошо знакомы. Они будут отлично смотреться позади тебя на большой эстраде. Ты, Джордж, сделаешь их знаменитыми".
   "Вы, мистер Ромберг", - ответил Джордж.
   "О нет. Я только денежный мешок. Знаменитыми людей делают труд и талант. Бездари не оставляют следа в истории, запомни это. И никакие деньги не сделают из лентяев и бездарей что-то значительное, что-то такое, что люди будут помнить долго и что сохранится в истории как наиболее дорогая и важная часть культуры. Я не боюсь высоких слов. Я не боюсь их потому, что говорю их редко".
  
  

44

  
   После десятого концерта Джордж сказал мне: я столько лет мечтал о большой сцене, что теперь она не пугает меня, а только волнует, будоражит и радует. Я не волнуюсь, сказал он. Вернее, волнуюсь, но о другом.
   "Я всё время смотрю на часы: чтобы узнать, сколько минут ещё осталось до концерта. Я, оказывается, нетерпелив. Мне хочется на сцену, я готов раздвинуть руками занавес и начать петь. Я готов петь без аккомпанемента. Во мне накопилось столько энергии и неразделённого чувства к сцене, что я готов пасть на колени и целовать подмостки. Каждый раз, выходя петь, кланяясь, я думаю о моих слушателях: "Они так долго ждали меня! Я бы пел сутками напролёт. Я бы бросил эту постыдную человеческую привычку - спать. Итальянцы говорят, Леонардо да Винчи вовсе не спал. Я словно человек, который прожил много-много лет в запертом чулане, и вдруг его, то есть меня, выпустили на свежий воздух, на солнце, в мир, полный красок и жизни. И мне кажется порой, что стоит мне перестать петь, уйти со сцены, как меня вновь засадят в постылый чулан".
   "Нет, Джордж, - говорю ему я, - не засадят. Тут, как бы это сказать, всё наоборот. Не ты, а люди, что приходят слушать тебя, после твоих песен словно бы отправляются обратно по чуланам. Не знаю, права ли я, но, по-моему, тот, кто вышел из чулана, сумеет вывести оттуда и других".
  
  

45

  
   Я вяжу на диване. В квартире на Кэтрин-стрит.
   Я всё та же безработная. С Джорджем, Сэмом Ромбергом и друзьями из итальянского ресторана с голоду не умрёшь, но вечно так жить нельзя.
   Больше я не хожу по отелям и не читаю электронных объявлений у Наташи. Я, как Джордж, вся в настоящем, - настоящее замерло и не желает переходить в будущее. Идут дни, Джордж поёт концерты, Ромберг получает деньги и переводит их Джорджу.
   Я заняла ещё шестьсот долларов у Роджера. Сказала, что больше просить не буду. Сказала, что есть шанс получить наконец работу. Соврала, словом. Оплатила рент за май. У меня в кошельке сто десять долларов. Я продала телевизор за 40 долларов.
   Я вяжу и думаю о Джордже. Какой он? Почему он молчит? Вот вопрос, какой задают себе - хотя бы однажды в жизни, - все девушки на планете.
   Он так много поёт им, - а мне от него нужно всего три слова. Он поёт снова и снова, и рядом со мною говорит много слов - но все они о пении и о музыке, и о том, как огромен Нью-Йорк, и что прежде, в ресторане, он не замечал этой огромности, необъятности, и что многие люди, увы, не замечают, - но среди всех этих интересных (грустных и весёлых) слов нет тех трёх, что я жду.
   Он стеснительный? Робкий? Не уверен в себе? Я уже думала, кажется, об этом. Он ждёт чего-то? Может, мне, как это пишут в глупых дамских романах, взять инициативу в свои руки? Но я не хочу этого делать - тянуть из Джорджа признание насильно. Я не из тех женщин, что управляют мужчинами. Я хочу любить и быть любимой, а не властвовать и командовать. Властвует и интригует пусть триффид Сильвия!
   Я не хочу навязываться и понукать. Тем более теперь, когда Джордж на пути к большой славе. Дядюшка Сэм говорит, что не верит в Бога, но верит в Джорджа. И добавляет, что верить - не в его холодных правилах, но тут он ничего с собою поделать не может. Приходит на концерт, садится в зале, - и с первых пропетых Джорджем нот начинает верить. "Не рассказывай ему этого, Светлана". - "Не буду". - "Я знаю, вы, русские, умеете хранить тайны".
   Я вяжу и думаю. Вязать научила меня Наташа. "Это успокаивает, - объяснила она мне. - И это - производство полезного продукта. Успокоишься - и получишь вещь. Пуловер, безрукавку, джемпер". Ну да. Практичный американский подход. Печалишься? Извлеки из печали выгоду.
   Вязанье у меня перепутывается. Я сбиваюсь со счёта. Нет, нельзя вязать, когда думаешь. Особенно когда думаешь о любви. Любовь и выгода не сочетаются. Вот и умудрённый опытом Ромберг не способен сочетать чувства и бизнес.
   Я бросаю недовязанную безрукавку, спицы звякают. Я ложусь на диван, руки на валик, завожу их за голову, и представляю себе разные сцены. Длинная тёмная линия предстаёт моему воображению. На одном её конце - я с Джорджем; на противоположном - я без Джорджа.
   То мне кажется, что Джордж вот-вот сделает мне предложение (предположу, что он решил отложить денег или готовит какой-то сюрприз со своими друзьями из итальянского ресторана или с Сэмом Ромбергом), и я мечтаю о нём как о моём Джордже (почти как триффид-Сильвия о своём доме, невесело усмехаюсь я, и тут-то мои мысли и переменяют направленье), - то, наоборот, мне кажется, что у меня с Джорджем просто идёт жизнь, и больше ничего (в это легко поверить; вообще человеку куда легче верится в плохое, чем в хорошее). Затем я успокаиваюсь и думаю о тесной комнатушке в каком-нибудь пыльном заштатном городке, - пока вновь не начинаю думать о Джордже, о его будущем, о концертах в первоклассных американских и европейских залах, - и о том, что Джордж ни разу не спросил у меня о том, как я вижу своё будущее. Вернее, наше будущее. А ещё точнее, не спросил ни о нашем, ни о моём будущем. Я думаю, что жизнь Джорджа захлестнуло, заполнило его будущее.
   Не надо думать, что это плохо. Он таки талантливый певец - да ещё и тот певец, что десять лет ждал свою публику и жил как в чулане.
   Но можно думать (мне приходится так думать), что либо его будущее - то же, что моё, либо линии его судьбы и моей разойдутся с тою же лёгкостью, с которой случайно пересеклись. Будущее, подходящее под идеальный сценарий "того же, что моё", должно бы озвучиваться как "наше". Но я не слышала от Джорджа этого, как выразилась бы Наташа, подходящего местоимения.
   Может быть, Джордж, как истинный христианин, ходящий в баптистскую церковь, живёт одним днём. И нет для него будущего, а есть одно настоящее. Он не думает о завтра, он не планирует; для этого у него имеется неверующий мистер Ромберг.
   Мы, женщины, плохие христианки: о будущем мы думаем чаще, чем о настоящем.
  
  

46

  
   Джордж выступил в бруклинском концертном зале Dumbo Space на Уотер-стрит. Он пел там три вечера. Был аншлаг. Он покорил русскую публику в Millennium Theatre на Брайтон-Бич. Потом Сэму Ромбергу удалось протащить его в престижный The Bell House. На прошлой неделе он дал пять концертов в манхэттенских залах: он, по указке мистера Ромберга (оказывается, большого поклонника музыкальных школ), начал с Greenwich House Music School, а затем продолжил в Кауфманском концертном зале и в Стейнвей-холл. Сегодня он поёт на Старой Фултон-стрит, в Bargemusic.
   Я записываю все эти названия; они - уже история.
   Продаются и покупаются билеты по 80, по 120, по 135, наконец, по 200 долларов. Лучшие места в первых рядах нью-йоркских залов стоят по 200 долларов. Всё в точности так, как говорил Сэм Ромберг. Ромберг - прорицатель. Он говорит - и сбывается. Он всё знает наперёд. Он мог бы писать историю будущего из прошлого, то есть, я хотела сказать, из настоящего.
   Всё происходит так быстро, что в это не верится. Но Джордж не думает об этом. Он захвачен одним: петь, петь и снова петь. Бесконечно петь! Кроме пения, для него, кажется, ничего не существует. "Джордж, ты садишься в машину - и поёшь. Побереги голос, Джордж", - говорю я. - "Я не могу удержаться. Мне всегда кажется, что я ещё не всё спел на концерте. Я ухожу со сцены так, будто меня вызвали куда-то. Мистер Ромберг говорит: три "биса", не больше, нельзя больше, чёрт подери, в контракте написано: "три", я тебя оштрафую, а я готов спеть двадцать "бисов", и вообще петь до утра, и выдать им всё, что написал за десять ресторанных лет. Они там, они в зале, и я всех их люблю". - "Ты устанешь, - говорю я. - Все люди устают. Кто угодно. Спортсмен не бежит без передышки неделями, а хаузкипер не моет полы 24 часа в сутки". - "Я знаю, - соглашается он, - и всё же мне хочется петь бесконечно. У меня такое чувство, что я очень долго, страшно долго шёл, блуждал, не мог найти дорогу, - но вот наконец нашёл. Но поверить не могу. Мне всё время кажется, что вот-вот всё закончится. И хочется спеть как можно больше, пока не вернулось то, что было раньше". - "Какие ужасные вещи ты говоришь, Джордж. У тебя двести песен", - напоминаю я. - "Да. Я знаю. Десять лет. Нельзя поверить, что они были. Кажется, моя жизнь началась когда-то вчера. Мистер Ромберг говорит, что надо не спеша, не чаще раза в год, выпускать по альбому. И раз в три года - по "Very Best" и "Greatest Hits". Он не советует торопиться - но я как мальчишка. Завтрашний яблочный пирог я хочу сегодня. Не беспокойся, Светлана. Я буду слушаться мистера Ромберга. Хоть я и не мальчишка. Я уже слишком стар для того, чтобы вести себя как мальчишка".
   "Стар, стар, - говорю я, - суперстар!" - Я говорю по-русски, смеюсь. Джордж не понимает моего юмора.
   "Это русский каламбур", - говорю я и объясняю Джорджу соль старого анекдота про Брежнева, стоящего у зеркала. Джордж качает головой и не смеётся. - "Я и не знал, что русские умеют остро шутить на политические темы. Я думал, это могут только свободные американцы".
  
  

47

  
   Сегодня Джордж последний вечер поёт в ресторане. "Пусть Маурицио поворчит напоследок. Мне будет не хватать его итальянского ворчанья".
   Джорджу, которому перед его музыкантами неудобно, потому что они постоянно благодарят его, считают его благодетелем, в ресторане тоже становится неловко: "Про меня, пожалуй, говорят, что я переманил к себе, увёл всех музыкантов".
   Мистер Брабанти тут как тут и отвечает ему на это: "Нет, Джорджи, не надо так думать. Люди достойны лучшей доли - и вот они её получили. Нельзя стоять у них на дороге. Вот Марчелло. Ему сорок. Он уже седеет. У него трое детей. Он чудо как играет на рояле, но он уже двадцать лет играет у меня. Мне хорошо, но хорошо ли ему? У меня не надо играть так чудесно, как играет Марчелло. Ты дал ему счастье. И тут нечего стыдиться. Ты дашь, кому сможешь, счастье, которое они заслужили. Вы будете крепкой командой. А ко мне придут другие музыканты; я уже подобрал кое-кого. Людям нужна работа. А я буду гордиться тем, что с моего ресторана началась твоя большая история. Приходи к нам перекусить, Джорджи. И приводи с собой свою девушку. Bella Svetlana!"
   Хозяин бережно берёт мою руку в свою и целует. Мне кажется, хозяин влюблён в меня, но сегодня все во всех влюблены. Я чувствую себя итальянкой.
   К Джорджу - он на сцене - подходят постоянные посетители. Вежливо, с утомительно-приторным уважением просят исполнить какую-нибудь из его песен. Джордж - ровно тот же, каким был прежде, но теперь он вырос в глазах окружающих. Хорошие перемены в жизни человека придают ему высоты. Люди вдруг осознают что-то такое, чего раньше не понимали, не замечали, о чём попросту не думали; людям всегда нужна подсказка. И лишь дальновидному мистеру Ромбергу она не нужна: он из тех, кто подсказывает.
   Люди просят Джорджа: "Спой свою песню, Джорджи. Ту, про девушку. В платье цвета морской волны". (А кто-то уже называет Джорджа "мистер Иванов"). Иногда к нему подходят сразу двое от разных столиков и ссорятся у сцены. Препираются - кому первому заказывать. Тогда Джордж говорит им, наклонившись со сцены: "Я спою обе песни". И подбрасывает монетку: какую петь сначала.
   На сцене - цветы. На нашем столике - цветы. Аромат роз одурманивает меня. Я думаю: ради такого счастья Джорджу стоило 10 лет быть ресторанным реалистом.
   Мне становится грустно. Джордж возвращается за столик.
   Мистер Брабанти дарит ему глобус. Это итальянский глобус. Все названья на нём напечатаны по-итальянски.
   Это большой глобус с сине-голубыми океанами, зелёной сушей, коричневыми горами.
   Внутри глобуса - лампочка. Мистер Брабанти вставляет вилку в розетку, щёлкает выключателем на шнуре. Горы, равнины, океаны освещаются изнутри матовым светом. Глобус покрашен красками со специальным составом, придающим рельефу объёмности, - и кажется, что горы и впрямь поднимаются над материками, а океан - там, где Марианский жёлоб, - пугает своей темнеющей глубиной. Мистер Брабанти поворачивает глобус так, чтобы перед Джорджем оказалась Европа.
   "Объедешь с гастролями весь земной шар, - велит он Джорджу. - Но начнёшь с этого сапога". - Он обводит пальцем Италию.
   Потом мистер Брабанти говорит:
   "Мы долго думали, что тебе подарить. Вчера я долго не мог заснуть. Когда наконец заснул, я увидел сон. В моём сне ты путешествовал с песнями по всей планете. Тут я проснулся. И я понял, какой нужен тебе подарок. И купил глобус.
   Теперь, Джорджи, твоё место не здесь. Не на той сцене, которая пропахла соусами и табаком. Теперь ты принадлежишь всем людям на планете".
   Мистер Брабанти крутнул глобус, и тот несколько раз повернулся вокруг оси.
   От океанов и материков у меня закружилась голова.
  
  

48

  
   В конце мая манхэттенское отделение "EMI Records" выпустило первый компакт-диск Джорджа Иванова.
   "То, к чему я шёл 10 лет, Сэм Ромберг сделал за месяц", - сказал мне Джордж. - "Эти десять лет ты писал песни, Джордж, - ответила я. - Не забывай об этом. Так ты договоришься до того, что не тебе, а Сэму Ромбергу место на сцене". - "Недавно он признался мне, - сказал Джордж, - что ему медведь на ухо наступил. Почему он занялся музыкальным бизнесом? Вот потому и занялся, что был такой медведь, ходящий по ушам. В детстве ему очень хотелось стать певцом. Он измучил родителей своим заунывным фальшивым пением. Они таскали его по разным учителям. По изворотливым дельцам-шарлатанам, которые готовы брать деньги с кого угодно и за что угодно, в том числе и за симуляцию вокальных уроков или внушение богатым людям веры в великий талант их сына или чудесное развитие слуха за какие-то пять или семь лет "упорных занятий". - "Он поёт уже значительно лучше, - говорили шарлатаны маме и папе маленького Сэма. - Ещё какой-то год или два, и можно будет сводить его в одну из нью-йоркских студий и показать серьёзному продюсеру. Ваш мальчик подаёт большие надежды. Возможно, у него большое будущее. Очень большое". На третий или четвёртый год вокальных "уроков" произошёл один неприятный случай. Маленький мистер Ромберг решился спеть в школе на Рождество - и его высмеяли одноклассники, и он подрался с двоими. В новом году, когда сошли синяки, Сэм самостоятельно отправился в обыкновенную музыкальную школу, остановил там женщину, лицо которой ему понравилось - она оказалась преподавателем сольфеджио, - и попросил проверить его слух и голос. - "Пойдём со мной, - сказала она ему. - У меня как раз "окно" в расписании". Она привела его в класс с роялем и взяла одиночную ноту. "Повтори голосом", - попросила она. Сэм безбожно фальшивил. Он просто выл, и в тот момент он понял это. Вдобавок ему недоставало чувства ритма. Учительница постучала пальцами по крышке рояля, пробарабанила несложный ритмический рисунок, а он не сумел повторить. Ему удалось повторить лишь самый простой ритм. Нет, она не сказала ему, что у него нет ни слуха, ни чувства ритма. "Почему же ты решил заняться музыкой?" - вот всё, что она спросила. - "Я... я не знаю", - ответил Сэм. Он и вправду не знал. Он уже забыл, почему так страстно хотел заниматься пением. - "Наверное, ты очень любишь пение, - сказала сольфеджистка. - Я подарю тебе пластинку". И она сняла с полки и подарила ему пластинку с "Орфеем и Эвридикой" Глюка. Много позднее, готовясь заключить контракт с каким-нибудь из новых певцов, Сэм Ромберг приводил их вначале к той самой учительнице сольфеджио. Он договорился с ней и хорошо платил ей. "Мне никого, кроме вас, не надо. В жизни я насмотрелся на людей, для которых существует одна только корысть, то есть на людей, умеющих брать деньги с тех, кто ничего у них купить не может. Я не стану искать в консерваториях; я хочу договориться с вами". И она согласилась. Кто не согласится на уговоры дядюшки Сэма?.. Она как следует экзаменовала его кандидатов, - и многих из них отвергала, а затем их отвергал и мистер Ромберг. Он говорил им: "Попробуйте себя в чём-нибудь другом. Профессий много. Я тоже когда-то верил, что стану певцом. Но умные люди меня разубедили. У меня нет слуха. И я принял это как должное. Во всяком случае, чем раньше человек узнает, что в каком-то деле он ни к чёрту не годится, тем для него лучше. Там успешнее он справится с тем делом, к которому имеет способности. Я выглядел бы глупо как певец - но я неплохо справляюсь с обязанностями импресарио". Со временем Сэм Ромберг научился слышать сам - нет, не петь, но слышать. У некоторых людей слух устроен так своеобразно, что передать точную высоту звука он не могут, но научаются слышать, фальшивый или точный звук выдают другие люди - не имеет значения, певцы или, к примеру, скрипачи".
   "Он не водил тебя к той замечательной учительнице? - спросила я. - Значит, он уверен в тебе".
   "Он решил, что подарит ей мой первый диск", - сказал Джордж.
  
  

49

  
   Они - Джордж и мистер Ромберг - до выхода диска спорили о том, какое дать альбому название. Со мной Джордж тоже спорил.
   Слишком простое название - "Песни о любви", заявил он мне. "И что?" - не поняла я. (Мне название, честно говоря, нравилось. Но я хотела выслушать и Джорджа. Я хотела понять его - хотела понимать его так же, как понимала себя). - "Похожих названий были тысячи", - сказал Джордж. - "И миллиарды людей любили, - сказала я. - И миллиарды людей будут любить".
   Сэм Ромберг дождался, когда мы закончим, и сказал:
   - Не надо выдумывать сложных названий. Не надо пытаться соригинальничать там, где нужна полная ясность. И краткость. Твоя оригинальность, Джордж, выражается вовсе не в названиях альбомов. Надо, чтобы люди понимали тебя, а не ломали голову над тем, что ты хотел им сказать. Интеллигенты твердят о постмодернизме, но их слишком мало, чтобы воспринимать их болезненную заумь всерьёз. К тому же их стишки, нашлёпанные крошечными тиражами, продаются только потому, что авторы рекламируют их по университетам, где они слишком много толкуют о самих себе.
   Знаешь, Джордж, что самое сложное? Самое сложное - это быть простым.
   О чём ты поёшь? О чём ты хочешь петь теперь, когда у тебя такая прекрасная подруга?
   Так сказал Сэм Ромберг.
   И мне вдруг стало необычайно хорошо, и я подумала, что в самом плохом случае я выплачусь в жилетку мистеру Ромбергу и уеду, а Джордж сказал, что назовёт свой диск: "Песни о любви".
  
  

50

  
   Джордж купил мне телевизор.
   Это так странно!
   Часа в четыре дня, - я только-только вернулась, измученная, из своего ежедневного похода по Нью-Йорку, только-только приняла душ, поставила очередные красные кресты на карте мегалополиса, - как в квартиру позвонили.
   "Мэм, - сказали мне через дверь, - служба доставки. Это не розыгрыш".
   "Ребята, - подумала я, - наверное, ко всякому привыкли".
   "Может быть, ваш друг хотел сделать вам сюрприз, мы не знаем. Мы только доставляем на этаж и заносим. Мы не рассчитываем на чаевые. Нам даже благодарность не нужна. А вот вам не помешает новенький "Panasonic" за две тысячи долларов. Я бы и сам от такого подарочка не отказался. Впустите нас, мэм. Вам нужно расписаться. Не то нам придётся ночевать под вашей дверью, и босс уволит нас. Слыхали о том, что работу найти непросто?"
   О да, я слыхала.
   "Тут приложена карточка, а на карточке напечатано: Джордж Иванов. Ни адреса, ни телефона. Ни электронной почты. Какое странное имя, не правда ли, мэм? Джордж Иванов. Поляк? Нет, должно быть, русский. Вы тоже из русских, да? Я знаю: русские очень любят подарки и сюрпризы".
   "Входите".
   Я открыла им дверь. Один держал в руках папку, второй ничего не держал. Большая коробка с телевизором стояла в коридоре.
   - Куда поставить, мэм?
   - Всё равно. Ставьте на пол.
   - Подпишите тут, мэм. И никаких чаевых. У нас запрещено. Мы знаем, сейчас вы будете предлагать вместо чаевых чаю (вы ведь русская), но у нас нет времени. У нас ещё двадцать шесть доставок сегодня. А Нью-Йорк такой большой. Нью-Йорк - целая страна. Сегодня новое шоу Билли Эллиота. Вы не смотрите? Теперь у вас модный плоский телевизор.
   Пятясь и улыбаясь, два рослых парня ушли в открытую дверь. Я выглянула в коридор, они стояли у лифта, я сказала им спасибо, закрыла дверь, и прочла на светло-зелёной глянцевитой карточке белые буквы: "George Ivanov". И я вспомнила белые на зелёном буквы: Green Baptist Church.
   Я набрала номер Джорджа. После второго гудка я повесила трубку. Потом снова набрала и снова повесила. Что я скажу ему? То же, что этим парням, - спасибо? Или скажу, что мне снился по ночам большой телевизор?
   Вечером я всё же набралась храбрости и позвонила Джорджу. Я подумала: он ждёт от меня звонка. Может и обидеться, если я не позвоню. И прав будет, обидевшись. И я, конечно, позвонила. Да и любопытно было.
   - Привет, Джордж, - сказала я. - Тут мне от мистера Иванова принесли посылку. Большую дорогую посылку. Ты не знаешь, кто это - мистер Иванов?
   - Нет, я ничего не слышал о таком. Кажется, это кто-то, кто занимается телевизорами. Не то японец, не то кореец. С узкими глазами, смуглым лицом и светлыми волосами. Кудрявыми.
   - Не знала, что японцы и корейцы светловолосые и кудрявые. Разве что когда их завьёшь и покрасишь.
   - Да, верно: это крашеный японец.
   Вот так мы дурачились по телефону. Ничего серьёзного, хотя обоим, кажется, хотелось говорить серьёзно. Хотя, наверное, я желаемое принимаю за действительное. Или, как все люди-эгоисты, считаю, что то, чего хочется мне, автоматически начинает хотеться и тому, кто со мной говорит.
   - Джордж, почему телевизор? И почему сегодня?
   - Сегодня особенный день, - сказал Джордж. - Я получил первые отчисления от продажи "Песен о любви". Проданы первые десять тысяч экземпляров. За месяц. Сэм говорит, что это очень неплохо. Для начинающего певца, давшего тридцать пять концертов в единственном городе и шившего себе костюмы на деньги импресарио, очень неплохо. Даже слишком хорошо, чтобы в это можно было верить. Вот что он сказал.
   - Почему же ты сразу не сказал? Почему не напросился на поздравления? Почему не сказал, что ждёшь меня... где-нибудь? Почему бы нам не сходить к мистеру Ромбергу и не выпить с ним глоточек шампанского, которое он не пьёт?
   - Мистер Ромберг сказал мне, вручая чек: "Это для того, чтобы поддержать на мальчике и на его девочке штаны".
   Внимательный мистер Ромберг!
   - Я всегда верила, что этот день настанет, - сказала я. - Я всегда верила в тебя.
   Сказав это, я подумала: "И в мистера Ромберга верила. Верила в то, что люди должны помогать друг другу. Тот, в ком нет этой веры, быстро угасает".
   - Я не знал, что тебе купить. Мне хотелось что-то купить немедленно. У меня было столько денег! Я пошёл в банк и обратил их все в наличные. Все! До последнего доллара. Мне хотелось, чтобы было несколько пачек крупных купюр. Я чувствовал себя как гангстер, ограбивший банк. И как киногерой. Сэм Ромберг прав: это чертовски хорошо - так, что нельзя и поверить! В банке мне дали деньги, я не знал, куда их положить, и мне дали бумажный пакет и посоветовали вызвать такси, и подали и телефонную трубку... Но зачем мне такси - банк возле дома... Я не помню, что говорил. У меня было ощущение, что я делаю что-то нехорошее, незаконное: например, граблю этот банк. Мне казалось, что это очень плохо - держать в руках такие деньги. Но в банке мне улыбались и всё предлагали трубку... "Ожидаете ещё поступлений, мистер Иванов? О, у нас есть ваши поклонники. Вы не дадите нам автограф?" Боже мой, меня узнают в банке - в первом попавшемся манхэттенском банке, где я открыл счёт, - потому что Сэм велел открыть мне счёт... А рядом был супермаркет электроники. Я не поехал на такси. Я вошёл с мешком денег в супермаркет, я ходил и смотрел на ноутбуки, пылесосы, стиральные машины, холодильники, фены, увлажнители воздуха, микроволновые печки и электрочайники. Потом, заказав доставку телевизора, я подумал, что поступил как все мальчишки. Мальчишки любят плееры, телевизоры, компьютеры, электрогитары и отвёртки. Вы, девчонки, любите сиреневые платья, красные туфли на каблуках, зонтики и мороженое с тёртым шоколадом. Но я куплю тебе и зонтик, и платье, и бисквиты.
   - Вот бисквиты мне не надо.
   Мы говорили долго. О чём говорили? Мне и не вспомнить теперь. Мы говорили что-то, и всё сказанное и услышанное я тут же забывала. Будто никто ничего и не говорил. Да, я всё забыла. Так часто бывает: говоришь, говоришь с кем-то, отвечаешь невпопад (и впопад), а сам думаешь о своём. Разговора потом совершенно не помнишь, а вот то, о чём думала во время разговора, - помнишь отчётливо, во всех подробностях.
   Да, так оно и есть. Так у меня уже было, когда я жила с Александером. Он говорил со мной, а я, глупая русская девчонка, уже, однако, понимавшая, что он вот-вот укажет мне на дверь, думала о своём. И он наверняка замечал, что я думаю о своём. Это входило в его план наблюдения. "Вы, русские, любите рефлексировать", - как-то сказал он.
   Мне не нужны эти заумные психологические словечки. Я спросила потом у Наташи, что означает "рефлексировать", - и она объяснила мне. Это слово не то, каким можно обозначить моё состояние. И тогдашнее, и сегодняшнее. Нет, не то. Оно мне не подходит. Оно - на другую тему. А моё состояние обозначается очень простым словом, которое не объяснят ни психолог, ни сексолог, ни социолог, ни философ, ни даже биолог с генетиком. Моё состояние называется любовь.
   Но уж очень оно одинокое, это моё состояние.
  
  

51

  
   Сказав Джорджу "до свидания" и повесив трубку, я додумала свою мысль. Нет, не о любви. С любовью мне всё понятно - я уже сказала, без всяких сложных научных и псевдонаучных объяснений. Любовь есть - и всё тут.
   Я подумала, что не бывать нам вместе.
   У меня любовь есть, а вот у него, похоже, её нет.
   Нет, дело не в том, что Джордж купил мне именно телевизор, а не электрическую ванночку-массажёр для ног.
   Господи, как только ему в голову не пришло подарить мне пылесос! Вот было бы ехидство! Ядовитее подарка для безработного хаузкипера не придумаешь.
   Господи, о чём я пишу!.. Джордж вовсе не собирался смеяться надо мной и вообще обижать меня. Я пишу всякую чепуху; бумага всё стерпит. Тем более - бумага дневника. Никому, кроме меня, не нужного. Ну да, дневник терпит. И я терплю. Я терпеливая. Я терпеливее бумаги. Я перестану быть терпеливой, когда умру. Меня ждёт комнатка на четверых в тихой глуши, где все, кого встречаешь, тебе знакомы и надоедят в первые же недели, а все незнакомые - приезжие, случайные или деловые гости небольшого города, ненадолго остановившиеся в отельчике со скрипучими полами и сонным стариком-хозяином. Комнатка, в которой хорошо только спать, потому что, пока спишь, ничего не чувствуешь и ни о чём не думаешь. Тебя словно бы нет. Комнатка, в которой не будет японского телевизора - как не будет японского телевизора и в этой квартире. Упакованный "Panasonic" я отвезу на такси в супермаркет электроники, по адресу на талоне, и там за него получу наличные. Деньги, которых мне с лихвой хватит на то, чтобы протянуть ещё месяц в Нью-Йорке или уехать, улететь из Нью-Йорка. Хватит на то, чтобы исчезнуть из жизни того человека, кому я, может быть, мешаю дышать полной грудью и мешаю ощущать тот огромный музыкальный праздник, который он заслужил.
   Кто я для него такая? Случайная попутчица. Стареющая девушка, случайно оказавшаяся там же, где оказался и он. Может быть, ему нравятся школьницы - вон их сколько в залах, они подпевают ему и машут ему руками, целый лес тонких рук поднимается в полутьме, - а я старше его на год. Я тот кусок его старой жизни, связанной с ресторанным пением, с церковью у Prospect Park, с двумя сотнями долларов в кармане, с безнадежным взглядом реалиста, с баптистским священником, устроившим ему сбор пожертвований на тридцатый день его рожденья, с бесконечной вереницей мошенников-менеджеров, пытающихся взять у него деньги - вместо того, чтобы дать ему их... И он не желает старой жизни. Он не желает больше унылого реализма; отныне он живёт в своей мечте. И в этой мечте мне места нет.
   Мужчина, купивший мне телевизор - правильнее сказать с другим ударением: мужчина, купивший телевизор мне, а не нам обоим, телевизор с доставкой в мою квартиру, - так вот, этот мужчина вряд ли планирует... жениться на мне. Мне неловко и произносить этот глагол: жениться. Словно он к нам с Джорджем не относится. Как будто между нами есть что-то фальшивое. Недодуманное. И вот когда его додумаешь, становится ясно: между нами нет ничего фальшивого просто потому, что между нами вообще ничего нет. Кроме этого японского плоского телевизора, разделяющего нас как стена. Я его и правда распаковывать не стану. Когда у меня кончатся деньги, я возьму чек, талон и отвезу телевизор в магазин электроники. Скажу, что в мою квартиру он не вписался. Что у меня очень тесная квартира. Что телевизор в коробке застревает в дверях. Что у меня и не квартира вовсе, а домик Тыквы.
   Я хороша для Джорджа как подруга. Как та, кто умеет выслушать. Как слушательница песен. Как та, которую он просто встретил в церкви. Как та, с которой можно пройтись по Prospect Park и поболтать на общие грустные темы. Телевизор и вправду уместен. Джордж сделал мне очень подходящий, умный подарок. Я для Джорджа - как друг-мальчишка. Выслушать, поддержать, утешить - на это я гожусь.
   Но больше ему не нужен мальчишка-утешитель.
   Впрочем, случалось, я утешала его и так, как умеют утешать девчонки.
   Ну да что теперь об этом!..
   Скоро я смогу увидеть моего - нет, вовсе не моего, - Джорджа по телевизору. Сэм Ромберг ведёт переговоры с двумя телестудиями.
   Зачем мне думать об этом? Меня это уже не касается.
   Я хотела поплакать, но почему-то у меня не получилось. В Америке не принято плакать. Хотящие плакать улыбаются здесь сквозь слёзы, и видят на мокрых ресницах радугу.
   Эти хныкающие, с радугами на глазах, никогда не находят работу. И место им в комнатке на четверых - без телевизора, сделанного кучерявыми светловолосыми японцами.
   Я уснула. Было уже поздно, одиннадцать или половина двенадцатого.
  
  

52

  
   С утра мир выглядит другим.
   Это, конечно, воображение. Но ещё и солнце. Жизнь на Кэтрин-стрит, на семнадцатом этаже, имеет свои преимущества. Если день солнечный, - то всё солнце твоё.
   И ещё кое-что, кроме солнца и кроме воображения, которое у русских, говорят, богатое. Да, ещё кое-что.
   Сегодня - десять минут назад - Джордж позвонил мне и предложил переехать к нему. "Вот как, Джордж?" - только и нашла я, что ответить. Ну, а что он сказал?.. Он сказал: "Знаешь, Светлана, я очень привык к тебе". Это обезоруживает - но и настораживает. Я ведь не вещь. Я вспомнила слова Сильвии. Я не телевизор или плеер дисков, к которому тоже можно привыкнуть и который жалко будет отдавать или выбрасывать. Он очень привык ко мне. Слава Богу, он не сказал эту пошлятину: "Поживём, а там видно будет". Впрочем, у Джорджа только фамилия русская. Ведёт он себя как американец. И говорит как американец. Скажи он русское про "там видно будет", я бы ему отказала. Вот прямо по телефону. Он бы, наверное, извиняться прибежал. С цветами? Нет, с очередным телевизором. С утюгом.
   "Но не сейчас, - добавил Джордж. - Через неделю. Дней через десять. Я знаю: вы, русские, любите всё планировать". Кто знает, не хотел ли он сказать что-то другое. К примеру: "Я прошу тебя, Светлана, не отвечай "нет". Или: "Не отказывайся. Я так люблю тебя. Выходи за меня, а? Я хочу каждое утро просыпаться возле тебя. Я устал мучиться. Почему мы до сих пор не вместе?"
   Может, Джордж ночью не спал, думал обо мне. Что он думал? Почему у людей так всё сложно? Должно быть, Господь Бог, наблюдая наши мученья, посмеивается над нами. Вот лучшее развлечение: человеческая комедия!
   Я ответила, что приду к нему. И мы поговорим. А потом уселась за дневник. Я стала писать, чтобы осознать, что же всё-таки происходит. И происходит ли?
   К чему всё идёт? Поживём вместе, поспим вместе, и спустя год-два разбежимся? Не так уж плохо для стареющей девчонки, у которой нет работы и нет денег!
   Переехать. Мы, русские, называем это: "жить". А американцы говорят: "переехать". Русская манера говорить о сожительстве мужчины и женщины больше походит на правду - в ней больше животного. Американский способ выражать мысли о том, что двое отныне каждую ночь будут спать в одной постели, - романтическая ложь. Она переехала к нему. Это образно, это пробуждает воображение. Мой русский одноклассник учил меня когда-то, что "воображение" и "образ" - слова с одним корнем.
  
  

53

  
   Я была у Джорджа. Я пока не переехала к нему. Я была в его квартире, неподалёку от итальянского ресторана. В 1-бедрумной квартирке чуть побольше моей. Он платил за неё 800 долларов в месяц. Это примерно четверть того, что он зарабатывал в ресторане.
   Здесь, сказал он мне, он был несчастен, - и здесь стал счастливым. Тут нельзя было петь - однажды он громко запел, и соседка набрала 911; его не оштрафовали, так как он шумел впервые, но предупредили, как предупреждают хулигана, и соседка была счастлива, глядя на то, как грубоватый полицейский унижает, словно подростка, её соседа (квартирный триффид-Сильвия, подумала я), и Джордж стал уходить в ресторан после обеда и репетировать и сочинять песни там, - так, что почти все его песни обязаны рождением итальянскому ресторану.
   В этой квартире я бывала. Я уже писала: Джордж приглашал меня в итальянский ресторан, и я сидела до закрытия; мне не было там скучно; там все любили меня. А потом мы ехали в эту квартирку и не спали до позднего утра. Мистер Брабанти говорил Джорджу, когда он уходил со мной: "Повтори слова песен, Джорджи. Не то люди будут смеяться над тобой. И надо мной будут смеяться". - "Я обязательно повторю, мистер Брабанти". - И мы, в кровати, утомлённые, после любви, шёпотом пели с Джорджем его песни: он пел хорошо, а я скверно подпевала. Я не очень-то музыкальна; но у Джорджа хватит музыкальности на двоих. Даже на троих, - думала я.
   Джордж сказал, что собирается подыскать хороший apartment на Манхэттене. 3-бедрумный. 4-бедрумный. Он не знает. Он будет смотреть и выбирать.
   Мне стало грустно оттого, что он расстаётся со старой квартирой. Пусть она и через стенку с соседкой-триффидом. Я посмотрела на кровать. Мы напевали тут песни, и много чего ещё делали. Да, мне стало грустно. Грустно!
   - Жизнь идёт! - сказал Джордж. - Я написал об этом песню.
   - Жизнь идёт, - повторила я за Джорджем, и мне стало совсем тоскливо. Только недавно я лежала одна на кровати и думала на тему жизнь идёт, - и вот Джордж собирается спеть мне об этом. Я не могла смотреть на Джорджа. К счастью, он смотрел на лады свой гитары.
   Он взял громкий мажорный аккорд и запел. Пусть попробует соседка вызвать полицию! Ему теперь всё нипочём. Он пел - и моё настроение переменялось, пока не повернулось на сто восемьдесят градусов. Я всё же боялась взглянуть на лицо Джорджа, на его поющий рот, - и всё смотрела на то, как его неуклюжие сардельки касаются струн, прижимают их к ладам, с лёгким скрежетом сменяют на грифе позиции.
   А после того как он спел мне свою новую песню, очень радостную, похожую на гимн, - мажорную, звонкую, громкую, - которую его толстые пальчики, по-моему, очень недурно сыграли, - я сказала - сказала будничным твёрдым голосом, не желая выдать свою радость и к тому же всё ещё чувствуя тревогу за своё неопределённое будущее, которую сладкая песня Джорджа не развеяла, - глядя в лицо Джорджу и давая ему понять, что жду от него - пусть не сегодня, не завтра, но когда-нибудь, - ответной прямоты по поводу идущей жизни:
   - Решено. Давай искать квартиру. Давай найдём большую квартиру. - Ну вот, я говорю во множественном числе. Он мне: я решил подыскать, а я ему - давай найдём. Примитивная женская тактика. Она действует как реклама: ты покупаешься, но не сразу. Покупаешься тогда, когда какая-нибудь картинка - откуда ни возьмись - сложится в твоём подсознании и перейдёт в сознание. Так мне объясняла умная Наташа. И всё же - ведь он предложил мне переехать. - Просторную и светлую квартиру. Сделаем там профессиональный cleaning. Подберём мебель. Устроим тебе музыкальную студию. Купим цветы. Много зелёных цветущих комнатных цветов. Вымоем окна. Окна должны быть широкими и высокими. Наклеим на стены солнечные или оранжевые обои. - У меня и цветы, и обои, и окна - всё во множественном числе. Проговаривая это множественное число, я снова почувствовала себя одинокой.
   Я отворачиваюсь от Джорджа.
   - Что с тобой, Светлана? - спрашивает Джордж. Он встаёт за мною и кладёт мне руки на плечи. Я чувствую на шее его тёплое дыхание. Он дышит легко; дышит как бы тенором.
   - Ничего. Это от солнца и солнечных обоев. Я представила... - Я хотела сказать "твою новую квартиру", но вовремя удержалась и сказала короче: - ...эту новую квартиру, и у меня заслезились глаза. Наверное, у меня слишком сильное воображение.
   "Наклеим на стены солнечные или оранжевые обои. - Это я уже не говорю, а думаю. - И сделаем себе дом, в котором будет жить не прошлое и настоящее, а настоящее и будущее".
  
  

54

  
   Джордж снял 4-бедрумный apartment на Салливан-стрит, рядом с Сохо, недалеко от Бродвея. В два этажа, на двух последних этажах шестиэтажного дома. На верхнем этаже он сделает студию. Выше него будут только птицы.
   Apartment у Джорджа не хуже, чем у мистера Донахью. От суммы рента, правда, дух захватывает. 6500$ в месяц. Но это, наверное, ничего. Ведь Джордж Иванов больше не поёт в ресторане и день за днём становится всё знаменитее. Сэм Ромберг посмеивается и переводит ему деньги на банковский счёт. У Джорджа теперь есть всё, что полагается иметь преуспевающему американцу: счёт в банке, несколько банковских карточек, apartment со studio. И есть положение в обществе, масса знакомых, новые друзья и целые толпы поклонников и поклонниц, - всё, что должно быть у реализовавшегося талантливого человека. И всё это - невероятно быстро. Служащие в банке - я вижу это - смотрят на него с завистью и подобострастием. Все они и завидуют ему, и влюблены в него, и хотели бы подражать ему - не в музыке, конечно, но в каком-нибудь своём деле. Он для них - олицетворение американской мечты, символ успеха. А может, символ чуда.
   Совсем недавно, едва не вчера, он пел точно так же хорошо, как сейчас, - но ни для кого не был символом успеха и никому не внушал великих карьерных помыслов. Никто не взглядывал ему в глаза с расчётливым обожанием. Я помню, как Джордж рассказывал мне о своём кумире Оливере Кросби. И тому никто не заглядывал в глаза. Никто не молился на Оливера и не просил у него автографов, потому что имя святого никому не было известно. Рядом с Джорджем незримо маячит полутёмная фигура мистера Ромберга. Неясный профиль человека с деньгами, производящего святых. Жизнь непредсказуема, - и самый заядлый реалист может вдруг уверовать в фантастическое. Волнующий тенор Джорджа; похороны Кристофера Сэмюэлса; мистер Ромберг, одноклассник Кристофера и одновременно величина в мире шоу-бизнеса; Светлана Портер (я думаю о себе в третьем лице) на похоронах Кристофера - в сторонке, под дубом; вдова Кристофера, радующаяся тому, как удобно всё устроилось с её мужем; затем встреча в баптистской Church, когда Светлана и мистер Ромберг говорили о Джордже и когда Светлана первой узнала, что у певца Джорджа Иванова появилось будущее. Как знать, чем замкнётся эта цепь - и замкнётся ли?
   Джордж велит банковскому клерку перевести деньги за rent, и юноша, сидящий за стеклянным пуленепробиваемым щитом, спешит ответить: "Сию минуту, мистер Иванов". У юноши - ему лет 25, не больше, - наверное, кружится голова от тех сумм, которые Джордж может позволить себе потратить на rent. Впрочем, у юноши есть работа, и работа не на городской свалке, а в банке, - и ему бы надо радоваться тому, что он имеет. Я-то вот знаю, чему надо радоваться. Да, неудачи подсказывают нам, чему радоваться. Если задуматься, люди могли бы быть очень счастливыми.
   На прошлой неделе Джордж купил себе минивэн "Ford Galaxy" за 34.999 долларов. Цвета, как он сказал, "чёрная пантера металлик". Я в этом не сильна - вышло так, что первые два года в США у меня не было машины, меня возил Александер, и я осваивала нью-йоркскую подземку, а потом, когда я делала хаузкипинг, у меня была подержанная "Хонда". В современной гамме - "металлик" да "пантера", - я не разбираюсь. Впрочем, и Джордж здесь не так силён, как в диезах и бемолях.
   Он рассказал мне, что ему было страшно потратить сразу столько денег. Но он проверил свой банковский счёт, и засмеялся. Получилось, что купить этот "Форд Гэлэкси" для него - всё равно что месяца три назад сменить струны на гитаре.
   У него был старый дребезжащий "Форд" - и он решил, что новым автомобилем у него тоже станет "Форд". В нём он будет чувствовать себя американцем, и американцы будут считать его своим. Суть в том, что он не притворяется. Сэм Ромберг одобрил его выбор. Ромбергу вообще нравится всякая "простота". Ромберг, кстати, тоже ездит на американской машине - только он предпочитает "General Motors". В общем, передо мною довольные патриотичные американцы.
   Apartment, снятый и оплаченный Джорджем, имеет по две большие комнаты на нижнем и верхнем этажах, не считая living-room. Две ванные комнаты. На втором этаже - огромные четырёхстворчатые окна. Не квартира, а сплошная зала. Концертная площадка. Риэлтор объяснил Джорджу, что на верхнем этаже сделана звуковая изоляция. Можно слушать Hi-Fi, петь караоке, играть на рояле, бить в тамтамы, танцевать и громко заниматься любовью. Последняя шутка показалась самому шутнику очень смешной, и он долго смеялся.
   - Зачем тебе такой большой apartment, Джордж? - спрашиваю я. - Тебе не будет здесь одиноко?
   Он не отвечает. Кажется, он занят: перебирает какие-то вещицы на столе. Он привёз сюда свои старые вещи: письменный прибор с тремя ручками (разноцветными; он, как ребёнок, любит писать разными чернилами, и даже контракт подписал зелёным, над чем потешался дядюшка Сэм), механическую точилку для карандашей, которой пользовалась его мама, телефонный аппарат с пластиковой подставкой цвета слоновой кости. Сейчас он листает толстый блокнот. Он остановился на какой-то страничке, читает её с задумчивым видом. Может быть, там запись о ближайшем концерте. Или о репетиции. Или Джордж обдумывает что-то, что надо сказать Сэмюэлю Ромбергу. А может, там у него телефонный номер девушки, с которой он познакомился на концерте или в офисе у Ромберга.
   Что-то он не приглашает меня остаться.
   - Я пойду, Джордж, - говорю я. - Какие большие окна в твоём apartment!
   Он отрывается от блокнота. От стола он поворачивается ко мне.
   - Это потому, что ты любишь солнце, Светлана.
  
  

55

  
   Сегодня поздним утром, после первой ночь в apartment, Джордж сделал мне предложение.
   Он сидел на стуле, украшал аккомпанементом свою новую мелодию, напевал, останавливался, притопывал ногой, шмыгал носом, снова пел, сопел, опять притопывал, - словом, нервничал, - и я, уже зная его привычки, не мешала ему, сидела в спальне, довязывала очередной ряд. Я вязала безрукавку моему Джорджу. И думала: когда он скажет мне своё "Извини" - в смысле, что я неизвестно что делаю в его жизни, что я ему обуза и помеха, - я уйду, а безрукавка останется у него. Пусть меня вспоминает добрым словом.
   Я, как бы в ответ на свои мысли, услышала стук гитарной деки, струнный гул и скрип стула. Джордж, наверное, поднялся и поставил гитару к стене.
   - Светлана, - сказал он.
   Я считала петли, но бросила это занятье и вскочила. Очень уж торжественно и решительно звучал его голос. Сейчас он что-то мне скажет. Я не знаю, что именно; я не могу быть уверенной ни в том, ни в противоположном; но что-то он обязательно скажет.
   - Свет-ла-на! - Джордж на три долгие ноты пропел моё имя.
   Его пение было таким торжественным, таким ликующим!
   В этот миг (одиннадцать часов сорок четыре минуты) я поняла: вот сейчас Джордж скажет мне то, на что я и не смела надеяться; то, что я отвергала в мыслях - быть может, нарочно, чтобы не сглазить и чтобы помучиться (да, да, мы, русские, любим крепко себя помучить), - заставляя думать себя о противоположном: о том, что судьба мне отправиться в ссылку - в Александрию или Санкт-Петербург.
   - Да, - тихо ответила я.
   Мужчины не понимают этого момента в жизни женщины. Мужчины, собравшиеся сделать женщине предложение, не понимают, что женщина уже знает об их намерении. Что женщина уже многие недели думает о том, как это произойдёт, - а ещё дольше о том, произойдёт ли. И что нет ничего дороже для женщины, если мужчина будет, делая предложение, запинаться, робеть, путаться в словах, а то и ругаться, приговаривая: "Фу ты, все слова позабыл, чувствую себя дурак дураком". Гладко говорит тот, кто врёт, - уверяет меня мистер Ромберг, но я знаю это и без мистера Ромберга: все политики гладко чешут языками.
   Джордж начал с извинений (и среди этих извинений проскользнуло слово "предложение").
   Он долго и с неловкостью извинялся за то, что не сделал мне предложение раньше. Боялся, что я, девушка рациональная, сделаю грустное лицо и откажусь: какая же пара мы двое, перебивающиеся ненадежными заработками? Но потом он понял, что я не такая, как американцы; я, как он совсем недавно открыл, готова сначала замуж, а потом думать о том, на что жить, что во мне, как ему кажется, больше духа, чем материи, что русские такие особенные люди, - вот какое длинное у Джорджа получилось вступление, да, на все темы, кроме любви, он говорит с лёгкостью, - а американцы другие, они вначале считают, а потом решают, готовы ли они к большим переменам; ну, сказала я, чтобы не молчать и не выглядеть дурой, и чтобы подтолкнуть Джорджа на решительные слова - на те слова, которые ему давно следовало произнести, - теперь в России тоже научились считать американские доллары и рожать детей в тридцать пять лет, - и поэтому, сказал Джордж, я думал, что мне нельзя торопиться... что мне нужно подготовиться... я должен быть... должен иметь фундамент... основание... ты меня понимаешь, - он всё чаще запинался, и я сказала, что вполне понимаю его, и взяла его руку в свою и нежно так погладила, и он быстро сказал, что дядюшка Сэм подготавливает ему трёхмесячное осеннее турне по Америке, и что наше будущее очень похоже на будущее обеспеченных людей, а это должно понравиться самой рациональной девушке, будь она вдвойне американка.
   - Рациональная... Реалистичная... Прагматичная... - Он будто искал точное слово - и никак не мог его найти.
   Это потому, знала я, что среди тех слов, которые он перебирал, нужного слова не было. Не могло быть.
   - Рациональная?.. Прагматичная? - повторила я. - В твоих песнях нет этих слов. Ты слишком долго ходил по менеджерам, Джорджи!..
   Но пусть он говорит. Я не выпускала его руку из своей. Я буду не я, если он не доскажет всё до конца. Я упаду на колени; я разучилась плакать и я не хочу плакать перед Джорджем, но я скажу ему... я скажу, скажу... Что я скажу?
   - Основание, фундамент... - говорил он какими-то техническими терминами, - он, который писал такие поэтичные песни и так сладко их пел! - Такие большие перемены в жизни, как замужество или женитьба... - Он замолчал. Торжественная речь у него явно не складывалась. И почему ему, американцу во втором поколении, обязательно думать о том, что я американка, так сказать, начинающая? Он словно пытается установить со мной контакт - как с какой-то инопланетянкой!.. Почему бы ему просто не покраснеть, не задрожать, как это делают все порядочные мальчики, когда собираются сказать своим девочкам главные слова - вовсе не "фундамент" и не "основание"?
   - Джордж, - сказала я, - я поняла.
   Я решила сказать прямо. Иначе его речь провалится, и он оконфузится. И кто знает, что он будет чувствовать - и кого начнёт больше презирать или даже ненавидеть - себя или меня? Всё-таки десять лет он ощущал себя неудачником. Реалистом!
   - Я всё поняла, - начала я. - Ты говоришь о том, что я русская, о том, что у американцев принято говорить о важных вещах немного не так, как это принято у русских, - но я восемь лет живу в Америке, и немного узнала американцев. И потом, то, что ты собираешься мне сказать, понятно уже по одному только взгляду. Мне это понятно давно, Джордж. И тебе, по-моему, это тоже ясно давно. С первых наших встреч, Джордж. С песен в церкви и прогулок по Prospect Park. С того вечера, когда ты подвёз меня на Кэтрин-стрит и когда я подумала: пригласить тебя, или ты сочтёшь меня русской потаскушкой, и когда думала: попросится он в гости, или промолчит, ожидая каких-то слов от меня?.. И мы оба молчали и всё понимали. - Я помолчала несколько секунд, перевела дух. - Похоже, ты извиняешься за то, что не сделал мне предложение раньше. Это значит, что ты сейчас сделал его?
   Он засмеялся. Я увидела, что губы его пересохли и дрожат. "Бедный, - подумала я. - Обыкновенный мальчишка, боящийся признаться в любви. Боящийся, что он недостаточно хорош для меня. И больше ничего!"
   Какое-то мгновенье я видела перед собою не взрослого мужчину, а нашкодившего юнца, оказавшегося вдруг перед мною, взрослой женщиной: учительницей или няней. Бэбиситтером. Я взяла с комода гигиеническую помаду, сказала Джорджу: "Ну-ка, ничего не говори, молчи" и подмазала ему пухлые губы.
   - Теперь можешь говорить.
   - Да, - сказал он.
   - Это значит, что ты согласен взять меня в жёны?
   И мы засмеялись.
   Его губы всё же потрескались; в уголке губ выступила алая капелька крови.
   Потом мы с ним поехали в ресторан к мистеру Брабанти, и там он вручил мне золотое обручальное кольцо с его и моим именами. Итальянцы-американцы аплодировали нам. Они уже всё знали!.. Это было простое узкое колечко, и Джордж сказал, что купил его и заказал гравировку на те деньги, что заработал в прошлом году уличным пением.
   Милый Джордж! Он хотел подчеркнуть этим, что должен был подарить мне кольцо раньше, до контракта с мистером Ромбергом.
   Он теперь понял, что значит чувство для русских, пусть они и американцы. Что значит дух. Мечта. Что деньги - это вовсе не плохо, но что пока думаешь о деньгах и о том, достаточно ли ты хорош и рационален, вторая половина твоего измученного нерационального чувства может сгинуть в какой-нибудь комнатке за 250 долларов.
  
  

56

  
   - Я боялся, - говорит Джордж за столиком. Мы пьём итальянское Spumante, выпили уже полбутылки, и у Джорджа, как говорят американцы, развязался язык. Теперь ему куда легче даётся то, о чём так трудно говорилось в apartment.
   - Да, Светлана, я ужасно боялся, - повторяет Джордж. - Ты не представляешь, каково это. Я привык, - с грустью говорит он, а официант подливает ему и мне Spumante, - что мне отказывают. Я ездил по менеджерам на своём старом "Форде" - и выслушивал отказы. Я коллекционировал их. У меня целая картотека отказов. Я записывал все отказы. И все имена и адреса, и телефоны. Я исписал очень толстый блокнот, и собирался купить второй.
   "Как я, - думаю я. - Только я исписывала тетради. Дневник удобнее вести в тетрадях, чем в блокнотах".
   - У нас так много общего, Джордж, - говорю я. - Ты и не представляешь. Я тоже много записывала. Отели, имена, адреса. Фразы.
   - Какой же я дурак, - говорит Джордж.
   "Ну, какая же любовь без муки?" - думаю я. И вот это уж точно русская мысль.
   Я вдруг вспоминаю слова женщины из супермаркета, строительницы счастья.
   Строишь по кирпичику. По слову. По взгляду. По доллару. Любой материал годится, любой идёт в дело. Вся наша жизнь с мужем - работа по созданию счастья. День за днём мы строили его. Это обычный труд.
   Мы чокаемся бокалами и делаем по большому глотку. На наших глазах выступают слёзы. Это от винного газа.
   - Я привык, что мне отказывают, - говорит Джордж. - Я много думал о том, как скажу тебе... и какие слова скажу. Я репетировал перед зеркалом. Я сочинил две сотни песен, но слова для тебя мне так и не удалось придумать. И это мне - который считал себя реалистом! Оказалось, я так мало знаю жизнь! Вся моя жизнь, - он обвёл рукою ресторанный зал, - прошла здесь. Я теперь думаю, что если бы не мистер Ромберг, я бы сошёл с ума. Я бы стал писать и петь песни в ресторане о ресторане. В тридцать лет ещё можно досаждать менеджерам, искать себе импресарио, но сорокалетнего начинающего певца менеджеры поднимут на смех. Тот реалистический застылый мир, в котором я жил, в какие-то несколько дней совершенно изменился. Он превратился в мир чудесный. Явилась ты, и явился Сэм Ромберг.
   - То не было ни одного счастья, то стало два, - улыбаюсь я.
   - Как хорошо ты сказала, Светлана! Стало два счастья.
   "И тому, кто..." - думаю я, но Джордж перебивает мою мысль. Он читает её, как телепат. Слово в слово.
   - И тому, - говорит он, - кто не верит и в одно счастье, пожалуй, трудно переварить сразу два.
   Но последнее слово остаётся за женщиной.
   - А мы сумеем жить сразу с двумя счастьями? - спрашиваю я.
   - Мы попробуем! - не очень-то храбро отвечает мой стеснительный мальчишка. - Нет, не то! - почти кричит он. - Мы будем жить с ними! Я буду любить тебя и своих слушателей, а ты будешь любить меня и мои песни.
   - И у нас будет и третье счастье, правда, Джордж?
   Мы молча жмём друг другу руки над столом. Наши пальцы переплетаются. Я беру руку Джорджа и прижимаю к своей щеке.
  
  

57

  
   Мистер Ромберг говорит очень хорошо, складно и убедительно. Он мог бы писать книги. Я говорю ему о книгах, он смеётся. "Зачем мне это? Это вряд ли принесёт мне деньги. Моя страсть, Светлана, - деньги. Вернее, это всеобщая страсть, но я, в отличие от прочих, её не скрываю. А сочинительство денег не принесёт. В США десяток человек, не больше, богато живёт литературой. Это статистика. Люди читают всё меньше и меньше. Лет через 10-20 совсем перестанут читать. Чтение занимает очень много времени, а его нам, американцам, всегда не хватает. Вот причина того, почему люди скоро бросят читать. Телевидение полностью заменит книги. Фильм - полтора-два часа, а толстый роман читаешь неделю. Куда это годится? Если так много читать, когда делать деньги? Ведь за чтение не платят; чтение - только развлечение, как и кино, и театр, и, кстати, пение и музыка. Представь, что твой замечательный жених поёт одну песню не три минуты, а три часа... Надо мыслить объективно, Светлана. Или, как вы, русские, говорите, смотреть правде в лицо. Или в глаза?.. Книги доживают свой век. Журналов тоже не станет. Разве что научные уцелеют. Так что моя писательская карьера отпадает. Я предпочитаю то, что приносит деньги. И побыстрее! А шоу-бизнес их приносит, и достаточно быстро. У человечества две основные потребности: хлеба и зрелищ. Это древняя экономическая истина. Тот, кто съел гамбургер и выпил кока-колу, готов заплатить за концерт".
   "Я, конечно, - добавляет он, - мог бы написать одну-две книги. - Если б мои мальчики и девочки выбрались из небольших американских залов в... Ковент-Гарден в Англии или в Концертгебау в Амстердаме, - если бы они сделались такими популярными, как "Beatles" или Elvis, то я бы взялся за книгу. Это был бы верный коммерческий ход: книга о знаменитом певце - покуда люди ещё не бросили читать - принесла бы мне сто тысяч, а то и миллион. Но вот в чём закавыка: прежде чем книга принесла бы мне миллион, мне должен принести сто миллионов мой музыкант или певец".
   Я готова слушать мистера Ромберга часами. Что бы он ни говорил о книгах, о чтении, о быстром двадцать первом веке, слушать его - примерно то же, что читать хороший роман. Сэмюэль Ромберг не надоедает - и ты наперёд знаешь, что рассказываемый им роман не наскучит и дальше, до самой последней страницы. Может быть, всё потому, что роман этот - про меня и про мою жизнь?
   Я улыбаюсь; мистер Ромберг, видя мою улыбку, тоже улыбается. Он отвлёкся от компьютера и потягивается, медленно потягивается, заложив руки за голову и взглядывая в потолок, на неподвижную люстру-вентилятор.
   - Давайте выпьем кофе, Светлана.
   - Не откажусь.
   Мы сидим с дядюшкой Сэмом в его офисе. Он за столом, а я качаюсь в кресле в полутёмном уголке. Он наливает мне и себе и пьёт чёрный кофе с молоком и сахаром, а я ничего не пью, я просто качаюсь в кресле. Моя дымящаяся чашка с кофе ждёт меня на столе, но я забываю о ней. Тихо гудит холодильник и ровно шумят вентиляторы в компьютере. Дядюшка Сэм отслеживает продажи билетов на концерты своих подопечных. У мистера Ромберга мне покойно. Человек, который создал счастье моему Джорджу, для меня вроде святого. Я готова молиться ему перед сном и с утра. Как-нибудь я свяжу ему жилет или пуловер. Мистер Ромберг не знает, что я записываю сказанное им в свой дневник. Вести дневник мне уже не так интересно, как прежде (я даже боюсь его вести - записывать мысли счастливого человека рядом с мыслями несчастного), но, похоже, мне хочется поставить какую-то точку в тетрадях, впитавших в себя историю перелома в моей жизни, перехода от несчастья к счастью. И без сказанного мистером Ромбергом (а также без того, что я рассчитываю от него услышать), мне этой точки не поставить.
   Я хочу задать дядюшке Сэму один вопрос; у меня давно уж чешется язык. Я боюсь спросить - и боюсь не спрашивать. Тут словно присутствует что-то мистическое, таинственное. Но теперь, когда Джордж сделал мне предложение, я рискну. И я спрашиваю:
   - Почему, если другие менеджеры не хотели браться за Джорджа, вы, мистер Ромберг, взялись? Если это коммерческая тайна, или я лезу не в своё дело, просто промолчите. Можете назвать меня бестактной и тупой, я разрешаю. Но вы знаете, ведь Джордж никогда не спросит. Он куда более гордый, чем о себе думает. Расскажите мне, мистер Ромберг, откройте мне эту тайну!
   Он смеётся. Я кусаю губу. Я встаю и беру кофе со стола дядюшки Сэма. Кофе расплёскивается - на столешницу, на мои брюки, на мои туфли. "Ой", - шепчу я. - "Ты же профессиональный хаузкипер", - смеётся Ромберг. Он даёт одну салфетку мне, а другой промокает сладкую лужицу на столе. - "Иди в своё кресло", - велит он. Я иду. Осторожно, стараясь не пролить кофе, я сажусь в качалку.
   - Никакой тайны нет, - объясняет дядюшка Сэм. - Тайна есть у тех, кто сочиняет тайну из очень простых вещей. Это очень дешёвая тайна. Коммерческого риска в том, чтобы продвинуть достойного певца, очень мало. На этот счёт опять же имеется убедительная статистика. Все эти менеджеры, смахивающие на шулеров, временно переменивших профессию, любят напустить на себя важности. У них нет капитала, но много амбиций и хитрости, и они водят за нос доверчивых простаков - вроде Джорджа. "Заплатите нам, и мы на вас заработаем", - вот их девиз. "Дайте нам денег, и мы возьмём у вас ещё". А риск невелик. В Америке больше концертных залов, чем хороших певцов. Думаете, хозяева залов не нуждаются в тех, кто в этих залах споёт? Нужно только прислушиваться и присматриваться. Ричард Маркс шесть лет пел рекламные аудиоролики, - продюсеры не желали вкладывать в него доллары и отворачивались от чикагского гостя в Нью-Йорке. А ведь первый же его диск разошёлся тиражом в четыре миллиона. Следующий - в пять миллионов. Ричард Маркс хорош и не похож ни на кого из исполнителей романтических песен. Его ни с кем не перепутаешь. В этом-то всё дело: в непохожести. Надо делать ставку на тех, у кого есть своё лицо и кто не желает пачкать его гримом. В своё время я понял это, и с тех пор у меня не было ни одного неудачного контракта. А ведь дюжину своих первых проектов я с треском провалил. Я был молод и глуп и верил в талант; верил в то, что если ты неплохо поёшь, то можешь продать свой голос, а я смогу на твоём голосе заработать. От отца мне досталось два с лишним миллиона долларов, и восемьдесят процентов их я быстро просадил на тех, кому не место на сцене. Я испугался; я получил хороший урок. Жизнь научила меня тому, что надо верить не собственно в талант, а в оригинальность. Если ты поёшь так же талантливо, как тысяча других, то тебя поднимут на сцену только очень большие деньги и на очень небольшое время. Но если ты оригинален, и твоя оригинальность не случайна, не нарочна, а неподдельна и постоянна, - то при сравнительно небольших затратах ты принесёшь и себе, и своему менеджеру большие деньги, и тебя будут слушать и любить миллионы; и они будут любить тебя так долго, что тебе эта любовь ещё надоест - как надоедают самые лучшие ботинки.
  
  

58

  
   Поздним вечером мы с Джорджем едем через Гринвич-Виллидж. Он с удовольствием ведёт свою "чёрную пантеру". Так он зовёт свой "Гэлэкси".
   Я вижу на улице чьё-то до боли знакомое лицо. Женское лицо.
   - Остановись где-нибудь, Джордж, - вырывается у меня.
   Он припарковывается. Оглядывается.
   - Эти девочки похожи на... - Он не договаривает.
   - На проституток, - заканчиваю я. - Я на минутку.
   Я уже поняла, кого я увидела.
   - Лариска! - Я иду и зову. Мне потребовалось повторить её имя несколько раз, последний раз в трёх шагах от неё, чтобы она наконец обернулась.
   - Надо же. Вся Россия перекочевала в Штаты. Не обнимай меня, - вместо "привет" говорит Лариска - таким тоном, будто мы вчера виделись. - Мой тупой немец прибежит, неправильно поймёт. Начнёт деньги с тебя требовать. Вон его "Фольксваген", на углу. Сидит, гад, покуривает.
   - Ты же улетала в Калифорнию.
   - С той поры много воды утекло, Светка. Целый Атлантический океан воды. Попробую в двух словах рассказать. Я решила подкопить деньжат: чтобы найти богатого мужчину, нужно, оказывается, очень много денег. Ты не представляешь. Нужно презентабельно выглядеть. Производить впечатление. Посещать разные места, куда ходят богатые мужчины. В некоторые места проникнуть непросто.
   "Презентабельно выглядеть?" - подумала я, глядя на фирменную рабочую раскраску Ларисы: красное, чёрное, синее, зелёное, какое-то жёлто-лимонное и белое (последнее - пудра на щеках). Цвета флагов всех стран мира. Помесь проститутки с перезрелым панком. Лучше бы она фиолетовый "ирокез" носила.
   - Тебе не надо денег? - спросила я.
   - Я отложила двадцать три тысячи долларов, между прочим.
   - Лорейн! - крикнули ей из "Фольксвагена". - Ком цу мир!
   - Что это значит? - спросила я.
   - Он не любит посторонних. Ему не надо, чтобы его девочки отвлекались. А говорит он по-немецки. Говорит: иди ко мне. Лет пять назад удрал из Германии - от какого-то судебного преследования. Раздобыл каким-то способом Green Card и живёт тут. Он и мне раздобыл. До сих пор ползарплаты отнимает. Обманывает, паразит. Говорит, что женщины считать не умеют. Вот идиот! Ладно, мне надо идти. Этот фашист - настоящий грубиян. Ничего, я недолго ещё у него пробуду.
   "Лет-то тебе столько же, сколько и мне", - подумала я.
   Лорейн в чёрной мини-юбке, в кожаной красной курточке, в чёрных чулках в цветочек, пошла к своему немцу, осторожно, как-то по-детски ступая на шпильках.
   Карьера умной красивой женщины - не какой-нибудь там бизнес, а покорение мужских сердец. И точно: мужских сердец Лариска покорила вдоволь.
   Лорейн остановилась вдруг и повернулась ко мне.
   - Соврала я, - сказала она громко. - Не двадцать три тысячи, а две тысячи триста я накопила.
   "Фашист" уже вышел из своей машины.
   - Лорелея! - кричит он.
   - Поехали с нами, - быстро говорю я Лариске. - Мы дадим тебе немного денег. Добавим к твоим двум тысячам. Полетишь в Москву, к своему текстильщику. Помнишь текстильщика? Или он давно женат и воспитывает пятерых детей?
   - Не женат. Я тут писала ему. Называла себя дурой. Представляешь - я! Я не писала ему, конечно, о немце... Он в Подмосковье теперь работает. На текстильном комбинате. Квартиру снимает. В Подмосковье снимать недорого. Ока, пишет. Вязы, лиственницы, дубы. Усадьба этого, как его... маркиза Меллера. Нет, Меллер - это ириски...
   - Wie geht es dir? - говорит фашист. Он стоит рядом. Это крепкий широкоплечий парень. Лицо его кажется злым из-за слишком тонких и коротких губ. И маленьких голубых глаз.
   - Что он сказал? - спрашиваю я у Лариски.
   - Он спросил: "Как дела"?
   - Дела хорошо, - отвечаю я немцу. - Как у вас?
   - У меня тоже будут хорошо, - медленно говорит он по-английски, - когда ты отпустишь мою Arbeiterin.
   - Эй! - Из "Форда" выходит Джордж. Джордж говорит тенором, и на тонких губах немцах начинает играть специфическая улыбочка.
   - Stop, - говорю я, - минутку. Дайте нам, уважаемый херр, ровно одну минутку.
   - Одну, - говорит херр. - Sechszig Sekunden. - Он медленно удаляется к своему "Фольксвагену". У него крепкий выпяченный зад, узкие бёдра, широкие плечи, твёрдая походка и маленький плоский стриженый затылок. Такой многого добьётся. Года через два-три накопит денег, возьмёт кредит в банке и откроет собственный стриптиз-бар. Станет приличным американским бизнесменом, платящим налоги и всюду об этих налогах говорящим. Купит костюм за пару тысяч долларов, "Range Rover", перестанет говорить "Wie geht es dir", избавится от немецкого акцента и возненавидит тех своих приятелей, которые знают о его прошлом.
   - Спасибо! - кричу я ему вслед. Я бы крикнула ему и по-немецки, если б знала, как благодарят по-немецки. Всё-таки я учила в школе английский, да и в Нью-Йорке всё больше по-английски и по-испански разговаривают. Тут - я вижу - какой-то шатающийся, с отвисшей нижней губой тип подходит к другой "девочке", и немец начинает с ним торговаться. Вислогубый даёт немцу деньги, тот пересчитывает их. Потом говорит: "Так не пойдёт" и начинает спорить с клиентом. Вислогубый отступает от немца на шаг, едва не падает, выставляет вперёд руки, лезет в карман. Потом передумывает; они опять спорят. Один кричит: "Найн", другой - "Я, я!" Оба, однако, немцы. Мне хочется крикнуть им: "Гитлер капут, негодяи!" "Девочка", возле которой двое спорили, села прямо на тротуар. Наверное, она пьяна. А может, она ненавидит всё: свою жизнь, одного немца, второго немца, и всех тех немцев, русских, украинцев, китайцев, индусов и американцев, лёжа под которыми ей приходилось по профессиональной привычке изображать страсть, думая о том, сколько долларов ей перепадёт от расчётливого херра, и о том, что она, как и любая "девочка", умеет считать деньги лучше херра именно потому, что херр всякий раз обманывает. А может быть, "девочка", сидящая на тротуаре и обнимающая руками коленки в чёрных чулках, думает о том, когда и чем кончится её жизнь.
   - Садись, - говорю я Лариске. - Пока они спорят - садись. Поедешь, то есть полетишь, к своему текстильному Меллеру. Он что, правда маркиз? Он же русский. - Всё, мы уже едем... Я знаю: "фашист" за нами не погонится и стрелять из "Вальтера" не станет. Это не кино. - А, маркиз не он?.. Граф?.. Тоже не он? Ты меня совсем запутала. Деньги у тебя где?
   - На карточке. Карточка и документы все у меня. Всегда ношу с собой: кто знает, что случится. Не надо ехать ко мне домой. Вольф припрётся, может, вперёд нас. У меня всё равно дома пусто. И не дом это вовсе, а конура. Лачуга. Барак. Клетка.
   - Да, не похожа ты на счастливую, Лариска, - говорю я.
   - Крыска, - говорит она. - Швея-мотористка!
   Она всхлипывает, плачет; мы обнимаемся.
   Джордж молча ведёт "пантеру".
   Он включает радио.
   Мы едем и слушаем по радио песню Джорджа - одну из его песен о любви.
   - Как хорошо, - шепчет моя подруга, - как счастливо он поёт. Я хочу взять его песни в Россию. Кто это поёт, Светка?
  
  

59

  
   Читая свой дневник, я думаю: пожалуй, из него могла бы выйти книга. Не зря же я столько написала. Я исписала три толстые разлинованные тетради. Тут наберётся на роман.
   Но я не хочу корпеть за письменным столом. Я с удовольствием писала, когда жизнь моя была неустроенной, когда мне нужно было жаловаться самой себе, когда мне хотелось найти ответы на трудные вопросы, - но теперь, когда у меня есть Джордж, а у Джорджа есть его песни, а у песен есть дядюшка Сэм и музыкальные студии, дневник мне ни к чему. Как сказал мой омский мальчик-писатель, счастливые люди в писатели не годятся: писать им мешает счастье.
   Только русские могут так - в трагических тонах - рассуждать о писательстве. Всё у них серьёзно и жутко. Впрочем, я тоже русская. А мой мальчик-одноклассник говорит ещё вот что: лучшие книги о счастье написаны теми писателями, которые счастья видели мало и цену ему знают. И он прав. И не только в смысле книг. Мы с Джорджем будем долго (нет, не вечно, ведь когда-нибудь, лет в девяносто или сто, мы умрём) любить друг друга, потому что до тридцати с лишним лет любви и счастья видели очень немного. Я не боюсь сглазить. Человека, не в семнадцать, а в тридцать лет впервые вышедшего на сцену, славой и деньгами избаловать трудно. Да и музыканты у Джорджа такие же, как он. Я перевела ему из старой советской песенки - её пел ансамбль с прекрасным названьем "Цветы": "Мы желаем счастья вам! И оно должно быть таким: когда ты счастлив сам - счастьем поделись с другим!" Джордж сказал, что отныне эти строчки будут выражать нашу с ним жизненную философию. Он собирается помогать способным музыкантам "без будущего", которых знает. Он приведёт некоторых из них к Сэму Ромбергу. Или даст им денег. Ему мало того, что он помог итальянцам из ресторана. Мы с Джорджем одинаково мыслим: "Быть счастливым - это работа. Стал счастливым - помоги несчастному".
   С моим омским одноклассником, школьным учителем литературы и писателем по совместительству, я поддерживаю связь по Интернету. Теперь у меня есть компьютер, я знаю, что такое e-mail client и browser и понемногу осваиваю виртуальное пространство. (Джордж говорит, что со временем я могла бы открыть Internet-shop по продаже его компакт-дисков: "Наймём для учёта бухгалтера, а ты будешь следить за поставками и продажами и вести с посетителями переписку"). Судя по тому, что мой одноклассник говорит о себе в Интернете, он нечто среднее между упрямцем и неудачником, изредка подрабатывающим на Москву и Питер книггерством. За его повести и рассказы ему не платят, а если и платят, то гроши: например, журнальный гонорар за длинный рассказ равен цене билета в кино. Это так же смешно, как и унизительно. "Ничего, - пишет он мне, - скоро совсем перестанут платить; тогда унижение прекратится".
   Может быть, ему повезёт, и он издаст мою книгу. Это-то и я задумала. Я сниму копию с моих тетрадей, отправлю ему по почте. Он прочтёт мою нескладную дневниковую писанину, наберёт её на компьютере, выправит её, переменит там имена, начиная с моего (я с детства хотела зваться Светланой; у меня светлые волосы, и я люблю солнце), - и я попрошу у него только одного: не прибавлять. И я скажу ему (он, как все люди, мало видевшие в жизни счастья, ужасно гордый), что ни цента не заплачу ему за работу, - но если издание состоится, пусть весь гонорар забирает себе. У моего Джорджа свой юрист, большой дока по авторским правам; он составит международный договор и закажет его перевод на русский. В конце концов, мой дневник - вовсе не роман, а только разрозненные отрывки моей жизни, и сделать из них роман, пусть маленький, - большая работа, и мне её не осилить. У омского мальчика московские издательства не брали его рассказы, но этот роман у него возьмут.
   И ещё: я не хочу, чтобы в мою жизнь и особенно в жизнь Джорджа вмешивались какие-нибудь газетчики, или, того хуже, грязные типы и маньяки, которых Америка с её Голливудом и прессой искусственно культивирует. Газетчики сегодня сочиняют биографию Джорджа, не зная правды; мы над их измышлениями только смеёмся. "Так мы снижаем трудозатраты, - объяснил нам один из газетчиков. - Мы редко видимся со "звёздами", потому что к ним или не пускают, или они ужасно заняты, или напились виски. Звёзд мало, нас много. Гоняешься за вами, гоняешься... Месяц пробегаешь - а ни одной звезды не встретишь. Ну, мы и выдумываем. Что-то возьмём настоящее, а на остальное аккуратно добавим отсебятины, с приписками вроде таких: "Местные жители говорят..." или: "Как сообщили нашему корреспонденту (информация не проверена)..." Занятие журналистов - сочинять и эксплуатировать сочинённое.
   Пусть моя счастливая судьба поможет тому русскому мальчишке, которого я когда-то целовала. Счастье заразно, я верю в это. Пусть мой мальчик останется упрямцем, но перестанет быть неудачником.
  
  

60

  
   В Интернете, через поисковую систему "Google", я нашла и философа-миллионера Александера.
   Его последняя интернациональная женщина была испанкой. Не было известно, каким бизнесом он собирался заняться в Испании. Было известно, что в Барселоне он познакомился с Кончей, девушкой на выданье, стал говорить ей о лубви, и Кончита ответила ему взаимностью.
   Александер сказал её родителям: "Я хочу показать ей Америку. Если ей понравится, мы поженимся. Ей может не понравиться Америка, а я не могу жить в Испании. Я американский бизнесмен". - "Но ей всего двадцать четыре, - сказал её отец. - Она ещё не понимает, что ей нравится". - "Это мы с вами не понимаем", - ответил Александер. Он даже солгал её родителям и ей, сказав, что он католик, и он молился с ними в соборе и исповедовался у падре. Он хороший актёр: он мог бы сыграть и мусульманина, и буддиста, и космонавта.
   В Нью-Йорке, три месяца спустя, 24-летняя Конча на кухне сказала американскому возлюбленному: "Ты не желаешь на мне жениться. Ты лжец и негодяй. Ты обманул меня и моего отца. Меня скоро выгонят из Штатов. У меня кончается гостевая виза. Ты даже не собираешься её продлевать. Сегодня на улице какой-то гнусный тип обозвал меня латинкой. Он принял меня за мексиканку. Ты просто развлекался со мной. Я надоела тебе. Какая я у тебя по счёту? Говори, если не хочешь умереть тяжело". Она выслушала его ответ, угрожая ему наточенным мясным ножом, и, выяснив, что она по счёту седьмая, зарезала его и позвонила в полицию. "Я убила его ножом, - хладнокровно объяснила она полицейским. - Он признался, что не собирался на мне жениться. Я не чувствую себя виноватой. Я чувствую себя справедливой. Я уже седьмая, которую он обманывает. Везите меня в суд и в тюрьму. Я буду высоко держать голову".
   "Спектакль", - отозвались об её речи равнодушные полицейские, видевшие на своей службе столько крови, что ею можно было бы выкрасить весь Нью-Йорк.
   Миллионы и квартиры покойного Александера достанутся его сестре. Оказывается, у него есть сестра. Она живёт в мэнском домике - и она, кажется, безразлична к миллионам. Журналисты позвонили ей, и она ответила им: "Деньги? Им я предпочитаю траву и ветер. Деньги пришли и ушли, а трава и ветер вечны". Его сестра тоже философ, но противоположной школы.
   Александер умер со словами: "Конча!.. Я ведь предлагал тебе деньги. Много денег. Почему?.."
   Интернациональная империя моего Македонского развалилась.
  
  

61

  
   Солнечным июньским утром мы - я и Джордж - гуляем по Бродвею. Вечером мы собираемся в гости к Наташе и Роджеру. Мы пригласим их на свадьбу. Мы попросим их быть нашими свидетелями. Нет, не так: мы попросим их стать свидетелями нашего счастья.
   Мы идём по улице просто так, без всякой цели. Только те, кто любит и у кого водятся деньги, знают, как хорошо гулять бесцельно. Я вижу мистера Донахью: он идёт нам навстречу. Он узнаёт меня и устремляется ко мне.
   - Это очень кстати. Вас, кажется, зовут как-то по-русски. Наташа? Татиана? Маня?
   Он выговаривает: "Маниа", и мне и неловко, и смешно.
   - Светлана, - поправляю я его. - А это мой жених Джордж.
   - Светлана, - старательно произносит он. - Майкл. - Он трясёт, лучезарно улыбаясь, руку моему певцу. - Светлана, вы нужны мне. Я так страдаю. У меня обнаружилась ужасная аллергия на пыль. У меня два этажа пыли. У меня бывает такое распухшее красное лицо. У меня круглые сутки насморк. Я чихаю. Я не знаю, что мне делать. Я не могу спать. И не могу жить. Моя жизнь - трагедия. Я искал вас. Я не знал, где вас найти.
   Он говорит простыми предложениями и тщательно выговаривает слова - я знаю, так американцы разговаривают с иммигрантами, чтобы те лучше поняли их. Мистер Донахью не помнит, сколько лет я прожила в Америке; мистер Донахью не догадывается, что русские очень способны к иностранным языкам, потому что их родной язык - самый трудный на планете.
   - Ваша подруга Наташа дала мне ваш телефон. Но мне ответил человек по имени Уилбер Стэнтон. Вам знаком Уилбер Стэнтон?
   Мы говорим ему: "Прощайте, мистер Донахью" и уходим от него, он кричит: "Не "мистер Донахью", а Майкл!", мы кричим: "Прощайте, Майкл!", он машет нам рукой, бежит за нами, но мы решаем сесть в такси, - и жёлтое такси уезжает у него из-под носа. В заднее стекло мы видим, как он машет руками, как рот его раскрывается, но ничего, кроме шума мотора и приглушённого гула улицы, не слышим; такси поворачивает на 3-ю улицу, и мистер Донахью остаётся за углом.
   - Забавно, - я смотрю на Джорджа, - выходя замуж за американца, я снова становлюсь русской.
   - Как это? - не понимает меня мой тенор.
   - Светлана Иванова, - отвечаю я. - Светлана Иванова.
   - Миссис Джордж Иванов, - подумав, поправляет меня Джордж.
  
   2010
  
  
  
   free counters

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
С.Артюхин "На штурм будущего!" Н.Бульба "Поставить мир на кон" С.Зверев "Кодекс морских убийц" А.Афанасьев "Период распада" С.Малицкий "Вакансия" М.Палев "Тайна Животворящего Креста" А.Доронин "Утро новой эры" Ф.Вихрев "Веду бой!" Г.Левицкий "Самые богатые люди Древнего мира" С.Ролдугина "Ключ от всех дверей" О.Шалюкова "Ночь теней" Ю.Фирсанова "Рыжее братство.Возвращение" О.Болдырева "Доля отцовская" А.Валерьев "Форпост:право победителя" Ю.Иванович "Поиск врага"

Как попасть в этoт список

Сайт - "Художники"
Доска об'явлений "Книги"