С младенчества Удодский печально впитывал страхи - атрибут пыточных воскресных дней.
Воскресенья, эти солнечные башни календаря - всегда оборачивались кануном казни.
Неподвижное туловище томится, пассеруется в нечистом собственном соку безделья.
Бормочущий Удодский, бывало, переминался с ноги на ногу перед полуоблезшим свинцом зеркала. С дряхлым усилием оно воссоздавало в своей черной безвоздушной утробе его худую фигуру, лошадиное, испещренное родимыми пятнами, лицо.
Но одно воскресенье в позднезрелой жизни Удодского - воистину было магично.
Перфектный чертеж дня, стройный, нескончаемый храм, отраженный по-особенному во всех шести гранях-эстезиях куба целостного восприятия - развертывался, рассказывался, раскрывался во сне.
Который Удодский увидел утром в воскресенье. Последнее воскресенье перед смертью матери.
Он не терпел весну.
Здесь она была невесома и свежа. Бархатно-мшистую узорчатую листву прожигали змеящиеся, пенные, как птичье молоко, удлиненные жала полураспустившихся бутонов.
Эльфийский ветер. Комната и ландшафт за окном будто выкупаны в деликатном масле, отнюдь не жирном - оливковом, мягком, сверхдевственном.
Окно. Вест-зюйд-вест. Солнце в нем уже явилось, но до окончания дня очень далеко, огромные, в сущности, бесконечные, часы.
Статуэтки на стеклянной полке в преломленных розоватых игольчатых лучах. Они тремольно звучат, каждая своей нотой. Миниатюрные разномундирные солдаты и офицеры, курчавые парики позднего барокко, непостижимо легкое искусство смерти принца Евгения, французских маршалов.
Вечерний сон. Первое из сновидений ночи; за стеклом - искривленный зародыш серпа. Оно другое, отличающееся от утреннего, скорее, метафизическое, нежели чувственное.
Дилижанс; безупречный салон; первосортная яркость. Высокий господин в цилиндре и скорбно-алом жилете; меланхолическая усмешка, окаймленная узкими бакенбадами. Немного суетливая лиловая дама аппетитных лет; благотворительность. Маленькие нагловатые близнецы в матросках.
Другой дилижанс. Они следуют друг за другом. Их бессчетно много. В каждом - сочетания тех же фигур.
Но вот начинаются перебои, странные переходы пассажиров из салона в салон, нарушения континуальности, удвоения.
Обратные струи в потоке состояний. Философский спор апологетов А-серий и В-серий.
Полуюношеский сон Удодского; тогда он любопытствовал о тайнах дехаотизации материи, торжества над энтропией. Два призматических постамента. Две статуи. Сидящий Зевс-Плутон и стоящий Аполлон, серо-гравюрно-обесцвеченные, подробно и богато прорисованные.
Замкнутый пояс, гибкая стопка из мелких повторяющихся дисков-монет обвивается вокруг истуканов, как патронная лента вокруг революционных флотских. Восседающий Зевс и распрямившийся Аполлон.
Аполлон Египетский. Формулы архитектуризации времени.
Удодский ощупывает зубами упоительно-толстое основание своего языка. Если бы можно было разрезать. И выплюнуть.
Все, к чему Удодский испытывал любовь, вероятно, давно пожрано - или будет пожрано.
Нильский крокодил, раскрывший циркульную пасть, куда втекает река Существования - он единственная несомненная действительность.
Лишь в грифельной толще небытия тонким маяком пульсирует пунктирный факт жившей любви.