Сшей воедино клочья памяти, те куски жизни, что помнишь живо, наглядно, а не по чужим рассказам - и кодекс окажется скандально кратким. В коме усталого забытья мой хребет выпустил корни и врос в расписанную метаморфозами облаков парчу кресла, и сочный, как кровь, вопль, исторгнутый в пустоте побудки подкожным мясом времени, смялся и расправился дрожащим лоскутом, по лицу одичавшего телевизора змеилось пугающе-неузнаваемое, и шоколадные бока мебели намеревались вздыбиться бунтом. "Кто здесь?" - скулы и кадык оцепенели, тот крик откровенно принадлежал ничто, ибо лишь наивность философов отводит ему, ничто, роль без слов и звуков. Языки немого пламени ушли задами, взрезав в назидание когтями изнанку глаз. И нет никаких планет, небосвод мира давно закостенел, еще раньше растворились в серой щелочи звезды. В проеме ночной двери зеркало тьмы отразит чью-то, быть может, мою, душу в образе голого медного карлика. Чем дальше, тем более страстно я люблю материю, ее сахар и вино, а в раннем детстве всё - дух, как та поездка в гости, сухой закат, окраина меж городом и соснами, летучие паутинки.
Соперник
Медленная камедь дней - философы зовут ее "жизнью" - вернее всего, лишь плод расслоения, ибо витки удава времен, удушающие хрупкую лампу небытия, ветвятся страстно и беспощадно. Впрочем, полагать, будто все без изъятья щитки гневной его чешуи цветут пложением расходящихся путей - значит обнаружить отсутствие вкуса. На один аршин реальности отмерено такое-то число узлов, развилок судеб. Нужно было выдержать годы борьбы с известным эссеистом-шарлатаном Тео Карамазовым - погрузиться в его больную психику, дремать за ноутом в хребтатом свитере оттенка бурой зелени старых испанцев, пошлепывать мысленно бутылочно-алые бедра автомобилей, выпить бальзаковскую бездну кофе - чтобы понять, наконец, суть дела. Чем заслужил я его пристальное и пристрастное внимание? Он изводил меня безупречно вежливой ненавистью, сам будучи на расстоянии и словно в стеклянных латах. И, однако же, шкура его нежна и розова, точно она постоянно слезает и обновляется. В ночь перед поединком я отдался обаянию пахнущих топленым маслом томов "Арабских сказок", подаренных любимой женщиной. Не замечали ль вы, что боль, ожог, удар сперва усыновляются разумом, как холодно-раскаленные силлогизмы, и только на волосок позже пронзают нутро безусловностью чувства? Однажды я увидел сладко гниющую букву "ламед" на плотности тьмы. Так вот. Он - это я, но душа его в сосуде тела перевернута, подобно спящей летучей мыши. Видимо, когда-то он и я отслоились друг от друга и стали удаляться, и теперь, спустя много лет, он приобрел смутность пикториальной фотографии, а я - чайные глаза.
Знак
Мы, туземцы миропорядка - этого бубонного цветка пустоты - вплавлены в мрамор и металл его шести лепестков-империй. Так я бормотал, пробираясь холодно-румяными улицами к месту будущего похищения ампулы с терпким огнем, любовно задуманного и взлелеянного еще когда я был тощим и голым червем, поклонником Черной Матери. Фраза, изблеванная писателем, утверждает Васкес в "Зеркальном фавне", должна впитать жир всех закромов культуры - и тогда она окрасится пепельно-розовым или гранатовым - либо остаться легкой, как полое солнце. Пульсация настроения влечет чехарду вселенных. Тем временем обивка почвы из кофейного мягкого асфальта пустилась обрастать вкрадчивыми атомами снега - так выскобленность щек загрунтовывается щетиной, плотным пушком, густой бородой - и, в конце концов, обратилась в Пятую вселенную, некогда профетически всосанную во сне, где одуряюще лазурные звезды неустанно перемигиваются в сахарном поле. Помнишь, меня волокли по пыльному краснозему, а ты глядела из ложи, и мы тонули в глазах друг друга, улыбаясь. Когда мы родимся снова, дай знак, что узнала меня.
Эон
Луч льда скользнул по плоской бутылке, спавшей ничком - так пальцы, затаив дыхание, познают бедро - внутри колыхнулось пыльное пламя. И вылупившиеся космосы снежными маслинами свисли с морщинистого, цвета краснокочанной капусты, покрывала Нюкты. Рождены они были аффектами богов - чистым вожделением, острой соразмерностью и мраморным стыдом. Шорох идеи, врастающей нервами в материю, схож с голубым треском токосъемника, когда опившийся сыростью воздух выпотевает на деревья и провода мучнистым инеем - тот же звук дает сминаемая бумага или шуршащий песок. Это лишь розовый задник представления моего приятеля-иллюзиониста, чьи тибетские глаза удачно оттенены фраком. "Гляди зорко, друг". И он извлек из цилиндра надкусанную луну из хлопка, женщину с факелом и трех зайцев, замкнутых в вечный треугольник, с тремя ушами на всех.
Пантеон
Мысли о богах, взбухшие во мне плодами, окунуты в ананасную краску, будто лучшие, колдовски сжимающиеся и раздувающиеся куски фильмов Котарбинского. Иногда фон делается горячим и ясным, как латиноамериканский роман, сшитый, разумеется, пальцами дипломата, не вылезавшего из Парижа. В многоколонной ападане молча совещаются они, подобно багровым совам. Имя совету богов - "Тысяча и одна ночь". Полдень томит и подмораживает людей в тот миг, когда на Олимпе пылает полночь, и мать богов тонкой пылью мерцает на древесной черноте, и я боюсь, как бы не проглотить свой сладкий язык в восторге эпилепсии, ибо люблю твое лицо, оно - точно корка пирога или Солнце из алхимических трактатов. Я сворачиваю в машине с восточным разрезом глаз-стекол на боковую улицу, отороченную умеренно уродливыми особняками. Справа, над линзой озера на меня глядит с аристократической отстраненностью, словно покуривая сигару, многоногое облако Порфирий - но я смахиваю его рукой, обтянутой перчаткой этим холодным летом с его пронзительным фарфором неба и пеплом листвы.
Кофе
Кофейный глаз, окованный глазницей джезвы, кругло полыхнул, подернулся замшевыми наплывами, наконец, всклокотал бисером. Окрики на улице грубы и бугристы, ясность, склон дня. Здесь, у волшебницы, чьи рукава-раструбы гипнотически мелькали у очага, сердцевинная провинция окна, спасаясь от тяжких штор, нависших с флангов, отдала себя во власть скандально голого неба цвета сливы с сизым налетом, проколотого двумя башнеобразными деревьями. И она, волшебница, вязала узлы времени, стягивая корсет иллюзии на зыбкой спине первородного сна - я скольжу по его чуткой магме, точно стеклянный волосок по изнанке зрения. Я вспомнил южную пузырчатую землю Тхамн, где обитали полубоги, ценившие запахи и влюбленные в тонкие ремесла, а пищей им служил легкий, зернистый мрамор женских гробниц. Шедевр мастерства, многослойный вензель сновидческой всевозможности - прообраз неверных, как бледная весна, побегов вселенной, вовсе не наоборот.
Замысел
Мешок синего сердца на скрещении мечей богохульства и святости, как щека младенца он пылает в чулане меж ладьями сна, попеременно, подобно беглому огню орудий, кивающими безглазием масок, и горьким зеркалом нашатырной весны, пылает в блаженном гриппе усталости, пылает во льду экстаза, однако застывает в смоле рассудочности - пузырем краткой вечности в толще хаоса, свищом лурианского цимцума в плоти небытия, срезом, отслоенным от нирваны и усохшим гирляндой вселенных. И заблистала ампула-позвоночник с санскритской насечкой "иллюзорно" - иллюзорен и я сам, все вспучивается и взрывается, но я успел воздеть обе руки вверх и остаться иероглифом. Морковной ранью на границе овна и тельца я мыслями вспарываю и разрываю жирные тулова старух, запеленатые подземной паутиной. Чай, чью исчерна-алую кожу мастер-китаец отшлифовал до неистовства шелка, вскормил мой замысел, пустота, ломкая, словно пчелиные соты, сочленяет замысел и исполнение, мускулистый кофе вычертил осуществление.
Радость
В благодарные раздумья о том, что кофе - этот спагирический эликсир, случайно полученный колдунами Атлантиды в их рыжих башнях - хорош весьма, латунно вплелась луна. Медузой она распласталась на поцелуйной текстуре утреннего фирмамента в лучшей, запретной для чужестранцев земле неба, умостившейся над вавилонскими уступами крыш и подобной одному магическому закоулку дома моей возлюбленной (я всегда любил такие выделенные тупики). Бессмертие грозит тому, кто на испепеленных закатным солнцем вокзалах, выдержав искус разъединения, чает обетованной радости встречи, кто в атоллах загустевшего времени смеет вывернуть себя наизнанку, гипнотически заполыхав голой душой. Пускай хаос ветвей, не отведавших весны, то глухо, то гулко мычит внизу - мы скользнем по кромке, захватив в карман для нашего варева его пригоршню.