освобождаясь от секундных дремотных тенёт, ухищренно сочиненных тростниковой палочкой, я упираюсь осовелыми глазами в экран, где все-таки возжглась, будто чаемое знамение кончины мира, плашка для открытия программы, о, нет, нет, здесь ни при чем тонкий, словно мое протертое местами до сетчатого волокна брусничное полотенце, висящее в ванной - в то время, как шкафы брюхаты нетронутыми их стопками, - контакт с обсерваторией, чей розовый купол левитирует по утрам в венце аполлинических лучей на фоне пустоты неба, когда я в автобусе стою перед женщиной, субтильной, но высокой, с черными волосами в стиле геометрических париков египетских принцесс, она сидит, а я напряженно считываю смуглое декольте, острую, как W Кассиопеи, грудь, этот двурогий астеризм пылает алмазным троном владычицы, и адепт ее Тихо Браге гнусавит литанию в железный нос, лоснящийся от милостей безумного кайзера Рудольфа, а вечером, когда я, усталый и голодный, пройду мимо соседнего подъезда, там будет господствовать замшевый дог или мастиф, подрагивая на жаре, точно холодец, и проветривая мясистый язык, ведь согласитесь, может ли узреть нечто любопытное для себя в нашу эпоху существо, видавшее гладиаторов в Колизее и алхимиков Александрии, "какое совершенство форм!", говорю я тихо, почти в уме, и слышу интонации Смоктуновского, воспроизведенные до странности похоже, кстати, осязаемая рельефность его актерской манеры подобна внушительным буграм этой собачьей головы, и я, ученик Пиранези, спешу заняться тем, что меня единственно влечет - архитектурой невозможного