Цыбулина Наталья Васильевна : другие произведения.

Девять белых человечков

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Свои вещи люблю только за счастье, испытанное при их написании. Это относится ко всему. Литературной или, как говорил Лев Николаевич, "исключительной" (он любил это слово) ценности они не представляют. Но тут возможна такая волшебная вещь, как "счастье при чтении" - в ответ на "счастье при написании". Хоть кроха, хоть проблеск бы - и уже чудо.


  
  
   ДЕВЯТЬ БЕЛЫХ ЧЕЛОВЕЧКОВ
  
   1
  
  
  
   Их было трое: мать, сын, дочь.
   Когда-то их маленький опрятный дом стоял на почетной центральной улице. Лет двадцать назад по ней ходили первомайские демонстрации, стягиваясь к центру города. То было золотое время: трижды в год, на первое мая, на девятое мая и седьмого октября, разноцветные хвосты младших и старших с букетами и обручами, флажками и атласными серпантинами, с духовым оркестром во главе шли по осчастливленной улице, вызывая из домов всех, поднимая пыль, распугивая кошек и голубей. Это было золотое время.
   Той радости больше нет. Нежадной человеческой радости, лучистых глаз, почти счастья, бесплатного и искреннего.
   Ворота теперь крепко заперты. Демонстрации отменили. И только в день Победы принарядившиеся ветераны, неся головой вниз растрёпанные охапки тюльпанов, собирают у окошек домашних. Дергаются занавески, блестят улыбки. Счастливый день, который можно проплакать весь от начала до конца, не зная - отчего плачешь.
  
   Нет радости, нет дома, нет отца. Остался только день Победы.
  
   Ей всегда не давал покоя сиреневатый свет за окном, прозрачный, льющийся отовсюду, он первый встречал ее по утрам.
   Давно-давно она поняла - утро есть главное в дне. Этот свет истекал с колец, закусивших тонкие занавески, с доски лакированного подоконника, утыканного заусенцами живого дерева, с грибоподобного листа никогда не цветшей герани, с ее шершавых листов сиреневатое свечение растопыренными пальцами слетало в комнату.
   Это было волшебство, иначе не назовешь. Когда глаз приоткрывался, он сразу застигал всех, собравшихся врасплох: окно, подоконник, вытянувшуюся бесплодную герань, свет. Оставалось минут пять-семь, не больше. Пять-семь минут блаженства в маленьком никчемном дне.
   У кого есть хоть сотая часть такого богатства?
  
   Дом был чужим, город был чужим. Громыхали трамваи - нет, ничего не мешало. Чужой дом, чужой город. Ей хотелось хоть раз почувствовать себя среди этих людей своей, сопричастной их хлопотливым взглядам, их домовитой корысти. В трамваях и на улице она прикасалась взглядами к сотням лиц, секундным росчерком вбирала их в свои переживания и расставалась почти со всеми, без сожаления.
  
   Их было много, слишком много в этом огромном городе.
  
   Лиц было больше, чем смыслов в их расшифрованных взглядом историях. Какая разница - из какого угла смотреть с изнеможением на белую раковину, слушать капающий тупо кран, потирать ноющую спину, окунаться лицом в ладони, вспоминать что-то, чем можно бы оправдать уходящий день?
   Уходящий день не хотел мира. Он терзался своей незавершенностью в конкретной жизни, эта жизнь оскорбила его право на единоличность, ни за что не зацепившись в его исходе, отдавая его вечности холодно и деловито. О, знал бы человек, что происходит с днём в итоге любого дня!
   Мир кончается ежедневно, и поэтому, умирая, день требует к себе особой нежности, но почти никогда не получает ее - мысль человека уже не тут, уже в завтрашнем дне. Дни, как и люди, перед смертью переживают обман.
  
   А утренний свет - начало новой вечности. Еще есть целых пять, или даже семь минут! Громадное блаженство этих минут всевластия, потягиваний, сладости еще разок укутаться в одеяло и свернуться калачиком, дружелюбного разглядыванья сиреневого свечения предметов, снисходительных мыслей о наступающих делах, о смелости на все плюнуть и честности, что духу плюнуть все равно не хватит.
   День схапал тебя, вставай!
  
   Дома они мало говорили. Как будто получив оберегающую прививку против открытости своих миров. Увидеть их разговаривающими было событием редкостным. Это пошло от отца, наверное.
   Так они жили. Это было давно. Отца нет, и даже воспоминания не стали их согревающей общностью. Теперь их было трое, жизнь не мчалась, не шла - она как-то стекала по каплям в океаны времени. Никто и не думал переживать на этот счет. Жизнь должна медленно кончаться, и о чем тут горевать никто из них не понял бы.
   При всем при том их можно было назвать счастливыми.
  
   Сестру звали Асей, брата Федором, мать Жанной Григорьевной. Сестра на пару лет была старше брата, ей шел двадцать седьмой год.
   Они переехали в этот город четыре года назад. Отец загорелся переселением из провинции и быстро поменял их полутора этажный дом, с виду маленький, но, как это бывает, огромный изнутри со своими темными переходами, ступеньками и пристройками, на три комнаты в пятикомнатной коммуналке с катастрофически низкими потолками. Вход в их дом был с узенькой улочки, лучиком идущей от площади Тургенева, а окна выходили на Фонтанку. По другой стороне вытянулись черно-бурые корпуса какой-то фабрики, но радость была даже здесь. Радости было несоизмеримо больше, и звали эту радость: вода. Пожалуй, только поэтому семья быстро смерилась с перемещением в пространстве, и хлопотливо, но тихо зажила на новом месте.
   Это ж надо, столько лет жить не у воды, думала сестра. Так же думал брат. И Жанна Григорьевна тоже.
   Утро начиналось не с времени суток, а с вдруг засверкавших занавесок. Это первый свет, еще не долетевший до земли, не застигнутый сетчаткой глаз, но вышедший с небес, преломлялся о воду реки и ударялся в окна. Плыли занавески, утопало в бликах окно, и вот, свечение воды врывалось в комнату! Это были блаженные минуты утра, когда блестящая рябь добиралась до кровати, и постепенно ты покрывался блестящей танцующей чешуёй. Рыба, играющая рыба.
   Самое время нырнуть под одеяло и спать...
  
   Отец умер скоро после переезда. Жанна Григорьевна сильно похудела, но почти не плакала. Они, все втроём, часто оставались дома, сидели каждый в своем углу и кожей чувствовали друг - друга, вплоть до мыслей. Сестра стряпала что-то нехитрое на большой темной кухне.
   Тут же сосед Андрей сортировал высохшие маковые головки. Он временами исчезал, появлялся с большим болотным рюкзаком и долго на кухне шуршал газетами и одеревенелыми стеблями мака. Асе не нравился сам звук лопающихся сухих головок. Один раз, уходя с кухни, она сказала:
   - Нас когда-нибудь перестреляют тут из-за вас...
  
   Андрей удивленно поднял глаза:
   - Почему?
  
   Больше они не говорили.
   В другой комнате жила молодая семья с прекрасным мальчиком. Его звали Кириллом, и было ему годика три или три с половиной, не больше. Ася иногда пускала его к себе в комнатку и на топчане у окна они сидели, и она читала ему маленького лорда Фаунтлероя. Она почти сразу поняла - малыш не видел книг, их ему никто никогда не читал. На истории благородного мальчика, нежно обожаемого благородной матерью, Кирилл быстро загрустил, стал вертеться, мешать. Его молодая мать часто ходила, пошатываясь, шипела на сына злым матом, наотмашь била по лицу - он просто не понимал, о чем книга. Всё в ней было незнакомо ему. Свою мать он боялся, но и обожал не меньше маленького лорда. Может быть, даже больше. Только по-другому.
   Ася попробовала Барто, Чуковского и Михалкова. В точку!
   Они веселились несколько дней. Малыш с легкостью запоминал стишки и читал их в коридоре сам себе. Молодые родители сначала враждебно смотрели на Асю, потом раздраженно и, наконец, жалостливо. Мальчика побили "за глупости" и он стал приходить тайно, прокрадываясь, когда шли сериалы.
   Культурная столица, блин, ругалась сестра.
  
   Она устроилась на работу на хлебозавод, в ночную. Часть ночи надо было фасовать невкусную, воняющую дрожжами, соломку, часть - смазывать раскисшей промасленной тряпкой глубокие формы под хлеб. Костяшки рук через пару смен стали похожи на кровавые лохмотья. Это было больно, но фасовать бесконечно ползущую из глотки автомата соломку - было противно. Лучше больно, чем противно.
   Зато день был ее полной собственностью!
   Домой она приносила деньги и, опять же, хлеб. Скоро в её каморку въехал допотопный компьютер, такой древний, что на нем еще висела двухсторонняя сетка Foton, синий-синий экран начала девяностых!
   Федька целый вечер возился с системником и констатировал: Говно.
   - Жесткий диск - один гиг - ну это ващеееее...
  
   В цеху она видела только верзилу мастера, который в перекуры рассказывал ей, молчащей, свою жизнь. Имя своё он говорил, но ни один нейтрон её мозга не сдвинулся с места, чтобы запомнить его.
   - Ты местная?- орал он ей сквозь грохот конвейера.
   - Ы-ы...
   - А мне год осталось здесь отработать и - ту-ту: постоянная прописка!
  
   Лицо его осветилось недоступным блаженством, но она, наверно, слишком сострадательно глянула на него.
  
   - Представляешь? Всего год. Я два года уже здесь.
  
   Чтоб не обидеть его, она отвернулась. Два года, еще год, прописка - бред какой-то. Асе, вдруг, стало страшно, что и её какая-нибудь злая сила может принудить оставаться здесь годы. Может, конвейер заколдовывает всех, кто смотрит в его вертящуюся чёрную пасть?
   Утром она дождалась бухгалтерию и рассчиталась.
  
   Дома она просто сказала:
   - Мам, я ушла с завода.
  
   Жанна Григорьевна перебирала что-то в столе в почти темной комнате.
   - Ма, свет зажги.
  
   Через полчаса мать зашла к ней. Как обычно стала позади стула и погладила волосы.
   - Ну и хорошо. Хоть руки твои заживут.
  
   Поцеловала в щеку, потом в макушку и ушла.
  
   Катя появилась, наверное, в октябре. Всем запомнился ее первый приход: он совпал с приходом сиреневого света в квартиру. Так происходило вот уже в четвертый раз: осень поселялась в квартире сиреневым свечением стен, мебели, стекляшек дешевых люстр, лиц - это замерзающая вода реки меняла свой цвет и всё близкое к воде напитывалось светом ее нового колера.
   Странно, но мы были действительно счастливы, думала Ася. Как это отцу удавалось, как он понимал всех нас?
   Как давно это все было.
   Почему ему не дали сделать то же самое с нами здесь, в его мечтанном городе? Это было его предназначеньем - привезти нас сюда и оставить одних?
   Так думал каждый.
  
   Сиреневый свет нравился всем: и матери, и сыну, и дочери. Они никогда не говорили об этом, но торжественный вечер его вселения в дом знал каждый: всё сразу менялось! Менялись обои, уютно синели белые чашки, лица свет делал тоньше, бледнее - это особенно нравилось. В день вселения света Федька никуда не уходил, Ася с Жанной Григорьевной творили что-нибудь куриное на кухне, потом все вваливались в комнату матери, ели, дурачились и очень много, непривычно много смотрели друг на друга. То, какими они видели друг друга - им нравилось, нравились они сами, мелькнувшие силуэтами в окне, каждый видел и себя, и другого чуть-чуть не таким, как видел обычно. И это им нравилось. Это было маленькой тайной их маленькой семьи. Бесплатное преимущество близкой воды!
  
   Катя появилась именно в такой день. Федор ушел рано, молча, а в шесть часов он пришел с ней.
   - Вот, это Катя, - просто сказал он и сразу утащил ее к себе. Минут через двадцать он поскреб в дверь Аси и, как водилось у них, сразу вошел:
   - Ась, пошли к нам.
  
   Сестра сидела, сильно сгорбившись за своим допотопным компьютером за низеньким, шатающимся столиком, лицо ее не успело вернуться в реальный мир - оно было сморщено болью, или растерянностью, или какою-то обузой... Федька к этому ее "невернувшемуся" лицу привык, когда он долго не заставал ее врасплох, быстро и разочарованно спрашивал: "Ты чё, не пишешь?" Она строила гримасу, означавшую: "Ну я прошу тебя, ну иди ты..." - и они расходились миром в темном коридоре новой квартиры.
   - Ась, слышишь... Пошли к нам.
  
   Голос выдавал его с потрохами, вдребезги. Голос кричал, что ему страшно.
  
   - Федь, ну какого черта ...
   - Тебе тоже понравилась? Я так и думал. Мама ничего не сказала. Ну, ты же знаешь, это так... эмоции, размышления. Она всё больше молчит.
   - Пошли к нам,- наконец почти одними губами пробарабанил он и отвернулся к окну.
   - Приду. Сейчас, Федь. Иди. Сейчас.
  
   Он прыгнул, придушил ее на миг, чмокнул воздух возле ее головы и вылетел из комнаты.
  
   - Катя.
   - Анастасия.
   Федор произнес это гробовым голосом и замолчал.
  
   - Как на королевском приеме...
   Они сказали это вместе и расхохотались одновременно.
  
   - Я - Катя.
   - Я - Ася.
  
   В тот вечер они наговорились до отвала, объелись кульминационным блюдом их семьи - запеченной в духовке курицей, целиком, в щедром чесноке и майонезе. Сиреневый свет, будто старый гость, вошел и остался на весь вечер, изменил их лица, вытянул носы, красиво раскидал по вискам и лбу волосы - они глядели друг на друга и не могли наглядеться. Катя сначала пугала, потом стала понятной, но, пьянея, она снова стала загадочной и чужеродной, но уже тем чужекровием, которое роднит крепче родной крови. Она стала интересной, иной, манящей, порождением этого великого чужого города, чьими жильцами, рабами, обладателями, но не любимыми детьми они стали совсем недавно, совсем случайно. Она олицетворяла собой таинственный город, таинственный перекрой их жизней, тайну их общего будущего.
   Они здорово напились в тот вечер. Наверное, в два ночи Федор повел ее к желтым фарам такси, Ася долго еще глядела в ядовитый монитор своего компьютера, потом выдернула шнур и легла одетой.
   - Плохо. Всё плохо...
  
   Жанна Григорьевна не вышла в тот вечер.
  
  
  
   2
  
  
  
   Как кончается жизнь? Не может быть, чтоб никто ничего не сказал об этом. Такое важное не могло остаться совершенно закрытым, что-то было и есть, но мы не слышим. Не верим. Ищем какой-то изысканности, хотим тайны, сами культивируем и бережем зыбкое тело этой тайны, чтоб не обмануться, чтоб не удариться лбом об удушающую прозу: конец жизни - это только конец жизни и ничего больше.
   Был - нет. Уже нет. Просто нет. И все.
  
   Неужели все так безнадежно? Боже, как темно, как беспросветно будущее каждого из нас, каждого. За один этот ужас неведения надо лелеять любого, надо целовать руки каждому встречному. Любой достоин милосердия за ад своих раздумий о себе.
  
   Ася лежала на тахте, глядела в серое небо за окном и думала об отце. Об отце тяжело было думать потому, что она видела его мертвым. Еще издали она поняла, что что-то не так. Когда она положила свою руку на его: привычную, огромную - ей стало стыдно за себя, за отца, за всю церемонию прощания, было совершенно ясно, что это - не отец. Холод его руки был таким великим, таким страшным, ни один камень на земле, взятый хоть в вечной мерзлоте, не сравнился бы с тем холодом. Тут чувствовалось что-то обреченное, зловещее. Она убрала руку. С кем прощаться? Здесь отца не было.
  
   Где ж ты теперь, отец? Глядишь в это мгновенье в меня, как в раскрытую книгу и все слои моих лицемерий, все блаженство, вся муть, все человеческое тайное, туманное даже для меня самой - ясно для тебя. Что ты думаешь обо мне, когда узнал в одно мгновенье обо мне всё? Как ты теперь смотришь на меня? Любишь меня по-прежнему? Что это - увидеть человека глазами Бога? Прости, если я так сильно плоха, прости меня за свое разочарование. Я люблю тебя. Прости меня. Помоги нам в твоём городе.
  
   Ася обернулась - мать сидела рядом и гладила ее плечо.
   - Ты уснула и расплакалась. Успокойся. Все хорошо.
   - Отец...
   - Да, отец. Ему надо было пожить здесь с вами, помочь вам прижиться в этом городе. У меня, как видишь, не получается. Я стараюсь, но не получается.
   - Мам, ладно...
   - Я ведь вижу все, но сделать ничего не могу. Он любил этот город, боготворил, он радовался, что мы будем здесь жить. А жить-то в нем научить не успел... Вам тяжело, Асенька, тебе и Феде - тяжело здесь одним. Папа умер, мне трудно вам помочь... Надо держаться вместе, Ася. Федя без меня и тебя - пропадет. Ты не обижайся только, я тебя безумно люблю, но Федя, если ты его оставишь - пропадет быстро. Что я скажу папе? Я так устала, я...
   Жанна Григорьевна окончательно разрыдалась. Ася прижала мать к себе, уткнула ее мокрое лицо в свое плечо, укрыла вздрагивающие плечи стареньким пледом - и так они долго сидели, укачиваемые милосердным временем и добрым отцом, не успевшим научить их любить этот город так, как любил он сам: нежно и обречённо.
  
   Вечером на кухне они остались одни, и мать рассеянно сказала дочери:
   - Федька совсем дома не живет.
   - Угу, заметила. Паразит.
   - Как тебе Катя?- Жанна Григорьевна опустила руки, черные от горки картофельных очисток, повернулась и прямо, испуганно посмотрела на дочь.
   - Не знаю. Мне все равно. Вообще - ничего. Не знаю, мам. Почему я должна что-то о ней думать? Пусть он и думает.
  
   Какое-то время они молчали.
   - Мам, надоело. Хватит уже о Федьке. Я завтра на собеседование иду...
  
   Собеседование начиналось в десять. Ася вышла в девять. Уже в прихожей она мазнула жирно верхнюю губу розовым блеском, пошамкала губами, выравнивая цвет, вытянула их трубочкой, чмокнула свое отражение в зеркале - и ушла. До указанного адреса было ну максимум двадцать минут, остальное оставлялось - на всякий случай. И этот случай не упустил свой шанс. Две остановки метро - (это нынче как найти работу у подъезда, думала сестра), потом "пять минут от метро", потом "корпус Д".
   Проехав две станции, Ася вышла и направилась искать корпус "Д", но даже жители корпусов "Б" и "Г" никогда не слышали о таком, и уверяли ее в ошибке в объявлении. Здания и куски улиц становились все безлюдней и обшарпанней. Уютный гул проспекта затихал и только краткими взвизгами дотягивался до здешних пустырей.
  
   Боже, две остановки и такая глушь, думала сестра.
   Лукьяненко отдыхает.
   Она шла быстро, зорко вглядываясь в каждую дверь, ища вывески.
  
   - Барышня, вам туда.
   Ася вздрогнула и оглянулась на голос. Романтизм рассеялся. Это всего лишь грязный двор, а это всего лишь я, подумала она. Ну, и хорошо, так лучше.
   Человек в пальто показывал рукой в темную парадную, куда страшно было даже смотреть, не то, что войти.
   - Вам действительно сюда...
   Он хотел повторить "барышня", но не повторил.
   - Вы ищете ООО "Трейдметаллик"?
   - Да.
   - Вам, правда, сюда. Не бойтесь: у них с виду только так. Контора - там. Не бойтесь.
   - Я не боюсь, и не барышня, и дорогу в состоянии отыскать сама. Но все равно - спасибо.
   - А,- погрустнел человек в пальто,- Не за что. Хотя, тому, кто читал Гете и знает Цветаеву - тому тяжко придется в "Трейдметаллике".
   - С чего вы взяли, что я знаю Цветаеву?- почти грубо огрызнулась Ася.
   - Потому, что знаете,- человек в пальто нахмурился,- Дочь Цветаевой, Ариадна, еще совсем ребенком, вот именно так отшила Бунина. Маргаритиными словами. Когда талантливые матери делают из своих детей уродливых клонов самих себя, разве это не извращение?
   Ася молчала.
   - Как вы назвали меня про себя, когда увидели? "Мужчина в пальто"? Подождите, подождите, я угадаю. "Человек в пальто"!
   Человек в пальто торжествующе смотрел на Асю.
   - Да с чего вы...
   - Точно-точно, "человек в пальто". Угадал. Если хотите, я подожду вас и провожу потом до метро. Мистики в нашем квартале нет никакой, а уродов полно.
   Ася пожала плечами.
   - Ну и хорошо. Я жду.
  
   Парадная ахнула в Асю разнобоем звуков и запахов. Внутри действительно было лучше, чем виделось снаружи. Рядом с огромной металлической дверью красовалась нарядная вывеска.
   - Добро пожаловать в ООО "Трейдметаллик". Вам назначено на десять?
   Как все секретарши, она сдерживала в уголках губ стандартную улыбку, холодно при этом измеряя Асю умными глазами.
   - Да.
   - Минуточку.
  
   Менеджером по персоналу оказалась тоненькая девчушка с безобразными накладными ногтями в японском стиле, безобразными тем, что от непомерной длины острые ноготки загибались чуть-чуть внутрь, придавая некрасивую, неоправданную хищность этому почти ребенку.
  
   Боже, сколько ж ей лет, подумала Ася, и сострадание отпечаталось на её лице. Семейственность. Где-нибудь рядом, в недрах соседних кабинетов, сидят её тетки, дядьки, или племянники, или даже отец. Они осточертели друг другу, но куда деваться? Куда им идти, чтобы сидеть, а не работать? Они зацепились крепко за сей клочок бытия и плодятся, перетекая из кабинета в кабинет, и будущее их предсказуемо, благополучно и ужасно. Ужасно.
  
   - Анастасия Сергеевна Побединская. Цель - получение вакансии менеджера по подбору в вашем Василеостровском филиале.
   Ася протянула маленькой хищнице опрятную папку с копиями документов.
   - Хорошо. Вы все оставляйте. Второе собеседование будет примерно через неделю, мы свяжемся с вами.
   - Может, заполнить анкету?
   - Не надо. Достаточно того, что вы принесли. До свидания.
   - До свидания.
  
   Ася сразу почувствовала, что поблекла. Сюда она входила, готовая драться и завоёвывать, блистать, острить. Шапка блестящих волос шелестела вдоль головы, щекотала виски и лоб, убеждала, что она прекрасна. Свободна и прекрасна. Игра ума, игра быстрых слов, быстрых смыслов - о, к этому она была готова, в этом она была непобедима, тем более, сегодня.
   Только к тому, что её не заметят - она не подготовилась.
   Место явно придержано. Зачем тогда все это? Гадко как, скучно, подумала она, выходя на зловонную улочку.
  
   - Что там с вами сделали? Вы поблекли.
  
   Она простила его взглядом, и они побрели к метро.
  
   - Вы знаете, а я ведь, правда - Бунин. Только не Иван, а Анатолий. Анатолий Иванович Бунин. Так, что - история повторяется...
   - Этой глупой истории пора бы уже кончиться,- раздраженно выпалила Ася,- Цветаевой эти спектакли нравились, мне - нет. И то, что вы - Бунин, а я, как дура, романтически выпендрилась - это глупо и всё...
   Какое-то время они шли молча.
   - Ладно, вы тут ни при чем. Меня зовут Асей. Анастасией. Разрешаю звать Асей, но на Вы - непременно.
   - Тогда - Анатолий.
  
   Они опять помолчали.
  
   - А что вы здесь делали? Живете здесь?
  
   - Я вообще не петербурженка. Отец перетащил нас сюда. И умер. Он любил ваш город. И вот теперь мы здесь, но мы не петербуржцы.
   - Ася, можно проводить вас до дома?
   - Если хотите, валяйте. Мне все равно.
  
   Жанна Григорьевна встретила её в прихожей.
   - Кто тебя провожал? Красивый какой.
   - Переводчик. И неудачник, по-видимому.
   - Наконец, я тебя увидела рядом с мужчиной. Тебе двадцать семь, Ася.
   - Ты родила меня в двадцать восемь - и ничего. Не начинай, мам. Я не хочу замуж, не хочу мужчин, не хочу детей. Ну, пожалуйста, мам.
   - Хорошо, родная. Но, когда женщина говорит такое, обычно она даже не успевает понять, как оказывается и замужем, и с детьми. Со мной и папой так было. Закон обратимости желаний. Женщина должна стремиться быть в семье...
   - "В семье", мам, бывают только питомцы: хомячки, собаки, кошки всякие. Спроси меня лучше о собеседовании. Эти сволочи...
   - Ася, да Бог с ним, с собеседованием. Я сразу поняла, что ничего не получилось - ты редко бываешь такой злой и ядовитой. Как с цепи сорвалась. Какой человек интересный, этот, переводчик. Красивый, в пальто, глаза какие...старые, что ли. И ты сегодня такая красивая, такая решительная.
   - Да. Человек в пальто... Мамочка, мамочка, скоро твои мечты сбудутся: наш дом закишит женихами и невестами, старые девы защебечут по углам с сумасшедшими переводчиками, а глупый Федька начнет каждый день таскать сюда свою глупую Катю. Ты будешь счастлива, глядя на нас. Прости. Все, все, прости. Я, правда, что-то ядовита сегодня. Не сердись. Есть хочется, ужас как... У нас же были макароны...
  
  
  
   3
  
  
  
   Ноябрь начался снегопадами и морозом. Фонтанка намертво замерзла. Частый снег закрывал перспективу уходящей по сторонам набережной - и весь кинутый взгляд возвращался и смыкался недалеко от носа, закруженного снежинками. Почти ничего не было видно. Другой берег реки казался недостижимо далеким. Бурая цитадель фабрики обелилась и исчезла. Мир притих, угомонился от непрестанной суеты и бесчисленности нужд, оставив только одно - зрение, помешанное на падении снега.
   В комнатах будто повесили белоснежные занавеси, все сделалось прозрачным, мягким.
  
   Жанна Григорьевна тихо ходила по своей комнате. Такой длинный снегопад делал реальность чуть-чуть нереальной. Это было хорошо, если бы не тревога. Снег не смирял её.
   Дети рассыпались на её глазах, как рассыпаются бусины с сопревшей нитки. Что-то оборвалось, что-то надо сделать, но что - она не знала.
   Федор появлялся дома совсем редко, похудел, очень похорошел, отрастил стильную ровную щетинку, за силуэтом которой тщательно ухаживал, и, самое главное, ужасно отдалился от матери и сестры. Работал то на заправке, то в супермаркете, то в клубе, всегда был при деньгах, бредил своей Катей.
   Домой приходил выспаться. Спал чуть ли не сутки. Уходил, расцеловав всех, раскружив у дверей свою тонкую мать.
  
   - Он счастлив. Посмотри, он счастлив,- говорила матери Ася,- Что же ты боишься? Он счастлив. Разве тебе этого мало? Молодой мужчина, красавчик, зарабатывает деньги, без ума от своей дуры Кати, нас не забывает - что ты маешься, ма-ма? Хватит ходить по комнате, хватит всего бояться. Все хорошо. Все хо-ро-шо.
  
   Она нашла себе подработку недалеко от дома: восстанавливала документы, а, в основном, переделывала загубленные местной секретаршей. И тут она, семейственность, думала Ася, ругаясь от усталости. В нагрузку она подбирала слесарей и вальцовщиков, а вернее, брала любого, кто приходил хотя бы трезвым потому, что приходили с корочками или очень молодые и еще малопьющие, не наработавшие квалификацию, или пожилые, нигде не прижившиеся, сильно пьющие, её, квалификацию, уже потерявшие.
   В итоге, весь подбор сводился к тому, что брала первого, кто приходил непьяным.
  
   Деньги были неплохие, а времени вся работа занимала часа три в день.
   Возвращалась она с переводчиком. Один раз навстречу им из парадной вынырнул Федька.
   - А, вы... Привет.
   - Привет, Федь. Это - Бунин. А это - Федор, мой брат.
   - Бунин, а ты знаешь, что Ася пишет?
   - Кто пишет?
   - Ася, Ася пишет.
   - Здорово. Что пишет?
   - Так ты не знал? Ну, ладно. Она такая. Не доверяет, скрытничает. Значит, сырой ты еще. Не избранный.
   - Федька, дурак, иди,- Ася легонько шлёпнула брата по загривку,- Иди.
   - Пока. Пока. Один раз я подглядел названье: "Девять белых человечков". Больше ничего не знаю. Да ты не переживай, я рядом с ней двадцать пять лет и, как видишь, только названье знаю. У тебя больше шансов. Удачи. И тебе тоже, сестра. Пока.
  
   - Он счастлив.
   - Да,- загрустила Ася,- Даже завидно. Ду-ра-чок.
   - Дашь почитать?
   - Нет. А мы на ты?
   - Да. Не против?
   Ася хмыкнула и пошла вперед.
   - Не против.
   - Ты сильная, злая. Нежная, глубокая. Я знаю, чего ты боишься...
  
   В конце ноября Ася возвращалась с работы, и в желтой парадной её сердце вдруг пошло книзу и тягостно заныло. Что-то случилось дома.
   Медленно она подошла к двери. Дверь бесшумно ухнула ей навстречу: кто-то стоял внутри, и прислушиваясь к шагам, ждал.
   Ася увидела огромные глаза Жанны Григорьевны. Казалось, они провалились вглубь, оставив темные глубокие разводы.
   - Мам, ты меня... Что? Что?
   - Федя... убил...Катю. Его забрали сейчас.
  
   Этот ноябрь, эти последние его белые дни остановились и расплющили своим неподвижным весом маленькую семью.
   Жанна Григорьевна вытянулась и повзрослела, как вытягиваются и взрослеют девочки после долгих каникул. Ася боязливо наблюдала за матерью, но бояться было нечего: в этом тонком теле таились великие силы. Такой собранной и ясной дочь не помнила её. Только в темноте ушедшего вглубь взгляда можно было рассмотреть, что она ранена.
   Она ранена так сильно, как не в силах ранить ни муж, ни борьба за хлеб, ни обстоятельства, ни несправедливость. Её ранили в сына.
  
   О, как мы уязвимы в детях, думала Жанна Григорьевна. Как уязвима я, как легко попасть в моё сердце. Вот, целься в сына - и не промахнешься. Серёжа, Серёжа, почему тебя нет со мной сейчас, почему я одна. Помоги, Серёжа, ты видишь - я не справляюсь. Помоги нам.
  
   Из комнаты она выходила бодрая и уверенная. Их часто вызывали, расспрашивали, давали подписать какие-то бумаги. Федора за первую неделю они увидели только раз, в конце коридора... Его выводили из кабинета, он глядел под ноги и не заметил их. Ни мать, ни дочь не шевельнулись и ни пикнули. Ещё долго они стояли, прилипнув к панелям коридора, тяжело дыша, думая об одном.
   Это неправда, он не убивал, я знаю. Я знаю, думала, задыхаясь, Жанна Григорьевна. Скоро все кончится, он будет дома, повторяла она.
   Сцена из Достоевского, ругалась сестра. Там все истину ищут по черным лестницам, да за занавесками подслушивают. И всё с чувством.
  
   - Всё, мам, всё. Правильно. Не надо сцен. Ты сильная. Все будет хорошо.
   Она быстро поцеловала руку матери, и они пошли в тот кабинет, откуда только что вывели Федора.
  
   Они были вчетвером в тот вечер. Федор с Катей и приятель с девушкой. Из клуба они вывалились пьяные уже под утро. Федор с Катей страшно переругались. Он кричал, грозил утопить её в Фонтанке, бросил всю компанию у Аничкова и по набережной, сильно петляя, обтирая штанами решетки, побрел домой.
   Странно, но никто ничего и не заметил в тот вечер. Хлопнула дверь, мать и дочь поняли, что это Федька явился домой. По шагам поняли даже, что пришел злой и пьяный. Вот и все.
  
   А дальше начиналось что-то страшное, невозможное для понимания: утром Катю нашли недалеко от моста, она лежала на грязном прибрежном льду, широко раскинув руки, с вопросительно раскрытыми глазами и проломленной при падении головой.
   В обед милиция забрала Федора.
   Начались дни кошмаров, дни галлюцинаций. То, что происходило, никак нельзя было называть реальностью, иначе мозг не вынес бы, отказался признавать ежеминутную свою пытку. Спасением стал самообман, он хотя бы давал иллюзию надежды, что всё рассеется.
   По показаниям приятеля, пьяная Катя через десять минут побежала догонять Федора.
   Ждать её не стали. Больше ничего вразумительного парочка сказать не смогла.
  
   Оставался Федор.
  
   В первые вечера мать с дочерью почти не расставались. Когда одна из них выходила из комнаты, она точно знала, что вернуться нужно как можно скорее: там, в комнате, оставшаяся опускает плечи и принимает на себя весь ад сгустившихся под потолком мыслей, невозможных, разъедающих душу, иссушающих плоть.
   Они жалели друг друга в те вечера.
  
   Вечера проходили привычно молча, никому не хотелось говорить ни о чем, любая необходимость произносить звуки резала душу - они спрятались от мира за завесой великого снегопада, не прекращавшегося в ту зиму ни на час. Белая играющая пелена залепила окно, приглушила звуки огромного города, отделив их и от него тоже. Комната стала похожа на берлогу.
  
   Жанна Григорьевна достала чемоданчик, к которому не притрагивалась с самого переезда. Это были мелкие радости женской памяти, крохотные подобия её былых переживаний, которые каждая женщина предприимчиво приберегает для самых тихих дней в своей жизни: первые каракули детей, обветшалые письма, перевязанные ниткой, их прочитали только раз, страшно много лет назад, даже под пыткой их не согласились бы прочитать вторично, ибо они разрушат существующий мир, но, тем не менее, их заботливо хранили более тридцати лет. Значки ГТО, или Юного туриста, любительские фотографии то Первомая на реке, то внезапного ночного побега в Ригу, фотографии, сделанные в ванной, где красным было всё - стены, лица, предметы, красными и таинственными. Даже до сих пор кончики пальцев могли вспомнить скользкую, липкую уязвимость фотобумаги, нос помнил запах порошков, душа - чудо проявляющихся очертаний, восторг творения ...
   У каждой женщины есть такой ларчик, который она открывает, может быть, раз в жизни, а, может быть, даже - ни разу. Смысл в сбережении. Женщине тяжело отказаться даже от того, от чего она отреклась однажды навек. Она честна в своих поступках, но не в своей памяти.
  
   Постепенно они привыкли к обмороку страшных мыслей, каждая из них смирилась с происходящим абсурдом, и каждой захотелось одиночества. Они разошлись по своим крохотным убежищам и тихо врозь коротали вечера. Ася не помнила, когда так подолгу и сладко спала.
  
   Она ложилась, как только чуть темнее становились окна, это значило, что даже кишащий снегом мир не мог устоять против темноты наступавшего вечера. Оттого, что она не раздевалась, реальность и сон ещё больше перепутались. Зачем раздеваться? Это так хорошо - заблудиться в огромной ночи северного города. Открывать глаза, менять размах рук вдоль шеи и головы, снова мягко проваливаться в тихую дрёму. Когда она так спала?
  
   На работу Ася перестала ходить. Сначала позвонила и сказала, что поболеет пару дней. Через пару дней забыла обо всём на свете.
   Секретарша сама позвонила через неделю. Её голос в наказание Асиной оплошности присвоил себе чужие ледяные нотки и попытку ядовитого подтрунивания. Под конец она заговорила уже совсем голосом Снежной королевы.
   - Вы уволены. По статье. Ключи и пропуск вернёте охране. О расчетных, - она помолчала,- звоните в бухгалтерию,- снова помолчала,- со следующей недели.
   Ася вытянулась у телефона и побелела.
   - Вы кто?
   Спокойный и убийственно голос, который она услышала, сказав это, испугал её саму. Что-то в гортани слиплось или разверзлось, родив эту новую ясную, но пугающую интонацию. В ней была сила, угроза, истребление, ярость и непобедимость.
   - Как - кто?
   - Я спрашиваю, вы - кто?
   - Секретарь... руководителя...
   - Вы - дура, а не секретарь. По какой такой статье вы меня уволите? Кто это "вы"? Проваливайте к чёрту. Не злите меня. Завтра в вашей задрипанной конторе будет трудинспекция, послезавтра - налоговая, дальше - прокуратура... Ваша глупость дорого обойдется компании. И когда руководитель узнает, что это всё заварила безмозглая секретарша, чью работу за его деньги я два месяца переделываю...
   - Я, да я, вообще-то, ничего. Мне сказали - узнать ...
   - Узнали уже. Я болею. Долго буду болеть. До февраля.
   - Хорошо, Анастасия...
  
   Ася ткнула трубку на место с такой злой силой, что в комнату заглянула Жанна Григорьевна.
   - Ася?
   - Нормально, мам. Сидеть на ...,- Ася задохнулась,- годами, десятилетиями и ничему не учиться, не расти, не хотеть ничего... Непостижимо...
   - Может, тебе, правда, уволиться.
   - Уволюсь. Потом. Надоели. Они знают, что платят мне только треть положенного. Их жадность простит мне всё. Пусть ждут. Пошли они.
  
   В третью неделю декабря им разрешили свидание.
   В вечер перед свиданием мать и дочь не расставались. Им страшно было оставить друг друга и на минуту. Вдруг, невозможная мысль справится с одной из них, одолеет её пока она одна и беззащитна? Они не говорили и не глядели друг на друга, но старались не отпускать одна другую далее, чем на расстояние руки.
   Страшный вопрос, а, вернее, ответ на него - был жизнью их или их смертью.
  
   Федор. Какой он теперь? Что скажут его глаза в первое мгновение встречи? Правда ли это? Правда это или нет?
   Это должно было решиться сразу, в их первые секунды, первые мгновенные перехлёсты взглядов. Это было страшно. Там, где кончалась мысль, там начинался хаос, готовый пожрать их жизни. Если Федор и вправду убийца, то, как перенести эту мысль, как, может быть, еще десятилетия тащить её по полю своей жизни, ненавидя и её, и её виновника, и себя.
   Две женщины готовились к великому испытанию.
   Глупо было попытаться объяснить это хоть кому-то в мире. Они чувствовали друг друга. Возможно, они не были самой лучшей семьёй, но их связь была глубока и прочна. Колкие, разные, одинокие - они принимали друг друга нежно и цельно, со всеми потрохами. Это была любовь. Глубинная любовь маленькой семьи, невидная, негромкая, иногда даже неприглядная, с узкими подводными пролетами, триллионами несказанных слов, озерами неразделенных слёз, но она была, несовершенная, бедная - она светилась отовсюду, выталкивала их сердца к солнцу, одухотворяла, лечила, вдохновляла на жизнь, начинавшуюся заново каждое утро...
   Однажды родившаяся, любовь не могла исчезнуть, нити не могли рассечься...
   Они были странной и не самой лучшей семьёй - это точно. Их любовь друг к другу была такой же - странной, нежной, убегающей куда-то. Но она - была.
  
   Жизнь не кончается, когда случаются катастрофы, думала дочь. Просто сильно меняется. Сколько человек живёт с положительным ответом на вопрос: "Неужели, правда?" И что им остается делать? Их жизнь продолжается. Они отвернулись от бездны, но она отпечаталась в их глазницах, им больно смотреть на наш яркий мир.
   Боже, как же нужно пожалеть каждого из них, какого огромного милосердия достойна их пытка, от предчувствия которой я уже содрогаюсь. Боже, Боже, как много милосердия нужно, чтобы залечить все раны даже одного человека...
  
   Жанна Григорьевна почти неподвижно просидела весь вечер у окна. Ей очень хотелось плакать, но плакать нельзя. Дочь была рядом, но Жанна Григорьевна чувствовала, что осталась во всей вселенной одна. Такого жгучего и правдоподобного одиночества она до сей минуты не знала.
   Боже, если это сделал Федя, то ...
   Далее мысль проваливалась в отчаянье, от которого ныли суставы.
   Надо же, от отчаянья болят даже кости, улыбнулась она в себе.
   Завтра. Всё решится завтра. Всё равно, чем и как решится. Я нужна Феде. Я буду с ним. Как крохотны все страхи и ужасы рядом с силами, которые во мне. Как ясно я сейчас чувствую это. Я вынесу всё. Только скорее бы.
  
   Мать заулыбалась чистой своей улыбкой, поцеловала дочь, как любила целовать, в волосы и легла на диванчик, сразу закрыв глаза, но продолжая улыбаться.
   Ася перекрестила мать, ушла к себе и тоже легла.
  
   А за окном неистовствовала метель.
   Она закружила великий город в своих шипучих объятьях. Целовала его, как дитя: в лоб, нос и мокрые от снегов щёки; лязгающими цепями пела заунывные колыбельные, укачивала его и благословляла.
   Снега засыпали тревоги и раны уставшего города. Молитвы уходили в небеса.
  
   Матери и дочери снился их старый дом, отцом усовершенствованный из двухоконной хибарки до придурковатого, причудливого создания его мечты - их большого дома. Дом перекраивался так часто, что немногие месяцы покоя помнились жильцами наперечёт, с мелкими частностями, со сметными подробностями, со взглядами отца куда-то вдаль, где не было ещё ничего, но где ожили уже в его вдохновении новые очертания, новые то каменные, то деревянные мечты.
   Дом снился им в его, дома, золотое время, в их, детей и взрослых, простовато-зелёное, в последнее небывалое десятилетие века и тысячелетия.
   Океаны времени бушевали над ними и под ними, а они строили с отцом его первый и последний дом, темные переходы и бесполезные комнатки которого были битком набиты счастьем, зеленоглазым, наивным, глуповатым счастьем лучших мгновений жизни...
   Его было так много. Оно не умело прятаться и бесхитростно торчало отовсюду.
   Отец белозубо хохотал, пил кристальную воду воспоминаний, пах стружкой, костром, свободой, счастьем...
   Счастьем.
   В эту ночь вернулось всё прежнее и осчастливило их сон, их дух, их уставшие от борьбы души. Отец собрал их всех и увёл в лучшее время: когда они жили на центральной улице в своем маленьком городе, в диковинном, теремоподобном доме и всё, что так пышно и бесполезно переполняло их простое жилище и их наивные сердца - было счастьем, настоящим, благословенным, неповторимым.
   Там его было - море. Там только оно и было.
  
   А снег валил и валил.
   Он залепил черные дыры, сквозь которые мир наполнялся тревогой и одиночеством. Город угомонился и стал похожим на огромного зверя, обвешенного огоньками проспектов и набережных, зверя прирученного и мирно уснувшего на берегу реки. Каждый, застигнутый в чреве божественного чудовища под названием город, получил в эту ночь целебный пластырь на обветренную душу. Чудовище свернулось клубком, закрывшись от влаги слишком обильных вод, и казалось не страшнее котёнка.
   Завтра чудовище проснётся и загудит трубами фабрик и звонками трамваев, заноет миллионами болей и жалоб, заговорит миллионами языков, благословляющих и проклинающих его. О, этот город знал столько любви к себе, что постепенно разучился различать гонителей своих и обожателей. Он устал от всех. Он ждет ночи, чтобы отвернуться от холода бесконечной воды, завывающей в костях.
  
   Он устал. Ночь - время спать. Время побыть счастливыми.
  
   Правда это или нет? Правда? Или нет? Федор. Федор. Боже, помоги...
  
  
  
   4
  
  
  
   - К Побединскому,- безучастно произнес один человек в форме другому человеку в форме.
  
   Они стояли и сидели уже в трёх предбанниках пока, наконец, не попали в это... помещение. Именно помещение. Бесполое, безродное слово, дощатое какое-то, подходило больше всех к завоёванному квадратом стен пространству где-то на втором этаже здания.
   Какая тоска, подумала Ася. Боже, какая тоска в этих двух стульчиках, чистых, бездомных, стесняющихся нас, в ровной полоске синих панелей - что происходило здесь, если даже предметы научились стесняться себя? Боже, какое ужасное место!
   Жанна Григорьевна села. Ася прислонилась к стене.
   Шагов в коридоре, закрытом от них, было слишком много, чтобы следить за эхом каждой пары чьих-то ног, вздрагивать - Сюда? Нет? Нет.
   Мать и дочь совершенно успокоились, молчали и ждали.
  
   И всё-таки шаги ног, предназначенных войти в эту дверь, они узнали мгновенно и безошибочно. За пару секунд до сквозняка распахнутой двери, Жанна Григорьевна быстро поднялась со стульчика. Одновременно с ней Ася отлипла от стены и уперлась взглядом в дверь.
  
   Федор...
  
   - Федя, сынок. Боже мой. Сынок...
   - Мам. Ась. Я... Мама. Аська.
  
   Они ни о чем не успели поговорить. А уж тем более они не говорили о том, что у каждого было в голове и перед глазами: тюрьма, обвинение, Катя...
   Глаза Федора углубились и посинели, он стал совсем похож на мать. Их взгляды не расставались. Когда они так радовались друг другу? Никто бы сейчас достоверно не сказал. Федор вытирал слёзы, скатывающиеся из лучистых, счастливых глаз матери.
   Жанна Григорьевна гладила его заросшие виски, трогала руками губы, проводила по глазам, ворошила загривок... Ей хотелось касаться сына, она так устала от мыслей, смыслов, правд, надежд - ей хотелось касаться, ведь касаться можно только того, что принадлежит нам. Ей нужно было удостовериться, что её сын по-прежнему принадлежит ей, он, его колючая щетина, его глаза, его душа.
  
   Они не поговорили ни о чем роковом, якобы судьбоносном в этот час.
   Всё главное произошло в избытке: мать с сестрой ушли воскресшие из темного здания, прочь от некрасивой улицы.
   Домой пошли пешком.
   Понятно, почему так пустынно и обреченно в том...помещении, думала Ася. Всё правильно и мудро. Если это никто не продумывал специально - ещё лучше и достоверней. Случилось так, вышло само собой - гениально. Там и не может быть по-другому! Именно нужно убрать всё, опустошить пол, стены, обезличить, умалить до стыдящегося самого себя жёлтого стульчика - только так человек, вошедший туда, не сойдет с ума. Как мудро, как мудро! Человек втискивается в эти стены с огромным адом в себе - ему нужно помочь. Как? Очистить всё, дать место его страхам и боли, оставить лишь безвинный стул, не раздражающий, не отнимающий пространство.
  
   В магазинчике на Тургенева они купили глазированных сырков. Развернули два и продолжали идти, кусая обрастающий незамедлительно снежной шапочкой батончик. Мерзли руки. Тонкий шоколад долго не таял во рту. Пар валил от задыхающегося носа. Они шли и ели чудесное детское лакомство, совершенно счастливые и свободные.
   Какая разница, что будет завтра? Завтра наступит не скоро и не обещает ничего хорошего: обвинение никуда не делось, суд совсем скоро, но какое это имеет значение?
   Они видели глаза друг друга, они были счастливы прочитанным во взглядах друг друга. Что ещё надо?
  
   Напряжение последних дней рассыпалось. Не важно, как всё будет. Важное случилось сегодня. Федор не делал того страшного, в чем его обвиняли.
   Мать с дочерью шли, доедая уже окончательно заснеженную сладкую массу, заиндевевшими пальцами расковыривая дно трубочки, поминутно прыская от смеха, стыдясь его, перемешивая в разгильдяйстве метели смех свой со своими слёзами.
  
   Ася первая выдала себя: накрашенные ресницы обильно вытекли на открытые щеки. Мать вытерла её слёзы, чмокнула воздух двойным поцелуем:
   - Всё, деточка, всё. Если б не ты - я... Спасибо тебе, милая. Господи, спасибо.
  
  
   К новому году они не готовились совсем. Даже странно было видеть повсюду хлопотливое женское племя, бережно прижимающее к себе в транспорте раздутые сумки, куда-то "в никуда" улыбающееся. Они глядели вокруг стеклянными глазами, ушедшими в себя, в предвкушенье будущего счастья.
   В этих сумках были секреты и сюрпризы, охранить которые до назначенного часа тоже было их, женщин, нелегким трудом, но зато содержимое огромных сумок обещало море заливистых смехов, душащих объятий, поцелуев, визга, топота, плача обид и отчаянья первых поломок, блаженной усталости и предутреннего безвинного сна.
   В общем, короткой радости жданных подарков, которая всегда предательски меньше загадыванья, ожиданья и сбереженья сокровищ в тайниках дома, тайниках, известных всем в доме от мала до велика.
   Может быть, это и есть самое наилучшее в празднике: ходить вокруг тайника с сокровищами и ни в коем случае не тронуть его.
   Это дрожание всего тела, эта особенная уютность мира рядом с нераспечатанным чудом, это предчувствование радости, репетиция суженных от удовольствия плеч, заглядываний в глаза, уворачивания от заглядывающих глаз...
  
   Асе нравилось суетливое время предновогодья.
   Она вернулась на работу и с вдохновением двигала паровоз недоделанных дел, радуясь в тайне, что их так много: и интересное занятие, и заработок светили ей как минимум еще до весны. А там...
   Один Бог знает, что - там.
  
   Переводчик встречал её у офиса и они шли по Большой Морской, выруливая на любимую Фонтанку, шли долго, ужасно много болтая, ужасно много молча...
   Она привыкла, что он красив, привыкла к странному, заикательному языку, на котором он читал ей стихи. Казалось, ему не хватает воздуха, чтобы выговорить выпуклые слова этого пучеглазого языка. Нравилось, как он на неё смотрит. Нравилось, что она думает о нем и что в эти думы не примешивалось никакой едкости или нечистоты.
   Странный человек, думала она. Чистый. Так не бывает.
  
   Поначалу она искала уловку, говорила с ним резко, повелительно, подсматривала из окна офиса: как он топчется на улице, как смотрит на прохожих, как, запрокидывая голову, ищет глазами её окно... Никакого секрета не было. Ни уловок, ни лжи. Натыкаясь на него взглядом, губы её без спроса расплывались в улыбке. Улыбка уходила к уголкам глаз и там какое-то время дрожала на мелких морщинках.
   Постепенно она поняла, что он такой есть без утаек. Он действительно такой. И претихое чувство восхищения легло в её душу.
   Надо же, думала она, какой он... Лучше меня.
  
   Они виделись почти каждый день. Каждый день он стоял под окном её кабинета, непрестанно подпрыгивая и маша руками, чтоб не превратиться в снежный сугроб. Ни разу он не принёс цветы, ни разу не напросился на чай, не говорил привычных пошлостей, не тащил в кино, не лез целоваться, не трогал её руку, вообще её не трогал. Он, сильно сутулясь, просто шел рядом, что-то простое говорил, заглядывал в лицо, обжигал черным взглядом и чистой улыбкой. Ася опускала свои глаза вниз и ясно понимала, что уйти от этого взгляда этого незнакомого человека - не-воз-мож-но.
  
   Они стояли у двери парадной и говорили шепотом.
   - Мама хочет, чтоб на новый год ты был у нас. Придёшь?
   - Приду.
   - У нас скучно, правда. Я и мама. И всё.
   - Я люблю поскучать в хорошей компании.
   - Иногда я боюсь тебя.
   - Ты что?
   - Правда. Мне кажется, что ты видишь меня насквозь. Я не такая, как ты.
   - Это точно.
  
   Ася испуганно вылупилась на него.
   - Ты лучше. Таинственней. Ты похожа на моего Гёльдерлина...
   - Мужеподобная?
   - Закрытая.
   - Терпеть не могу литературные сопоставления.
   - Я тоже.
   - Никогда не сравнивай меня ни с кем. Ни с кем.
   - Хорошо. Не буду.
  
   Странный, странный человек. Ася легла в комнате матери на стертый диванчик и замерла, прислушиваясь к себе.
   - Ася, посмотри на меня. Посмотри, девочка...
   - Мама, не мешай.
   - Посмотри на меня, прошу тебя.
   - Что?- Ася растопырила глаза навстречу матери, но загадочная улыбочка не успела слететь с её губ. Еще один лучик улыбки продолжал биться, запутавшись в веере морщинок.
   - Ася... Ася, неужели я дожила до этого дня? Ты светишься. Ты счастлива. Ты даже не огрызаешься. Ася, ты...
   - Мамочка, ну не надо. Без патетики, пожалуйста.
   Жанна Григорьевна села рядом и заулыбалась.
   - Какой длинный год кончается. Слава Богу, что кончается. Я так рада за тебя, так рада. Ты такая хорошая у меня, такая ...непростая и хорошая.
   Она поднялась, и начала по привычке беспокойно ходить по комнате.
   - Мне снился отец сегодня. Всё должно быть хорошо: и у тебя, и у Феди. Всё как-нибудь разрешится.
   - Боже, когда же кончится этот снег,- взмолилась Жанна Григорьевна, прислонив жаркий лоб к холоду стекла, за которым от снежного крошева ничего не было видно.
   Ася уснула.
  
   Утро удивило ослепительной синевой чистых небес. Лохмотья снегов, еще вчера душившие пешеходов, сегодня улеглись под ногами хрустящими коврами.
   Жанна Григорьевна театрально развела руки на насмешливый кивок дочери в направлении залитого солнцем окна и села ждать продолжения добрых вестей.
  
   Ей хотелось скорее остаться одной. Ей снился муж. Он улыбался и с завистью смотрел на их новую жизнь в его обожаемом городе. Он не сказал ни слова, но смотрел так, и улыбался так, что сомнений быть не могло. Даже себе она никогда не верила так, как верила ему. Случайностей не бывает. Снега нет. Сегодня что-то произойдет, что разрешит всё. Сегодня или никогда.
  
   Маленькие часики тикали и тикали. Жанна Григорьевна собранная и прямая сидела на краю дивана, не шевелясь, не меняя положений сцепленных рук, сидела и ждала.
   Было уже полвторого, когда с шумом ударилась дверь, шаги по гулкому коридору бросились в сторону их комнат...
   Ася вбежала в комнату матери морозная и как будто пьяная :
   - Мама, да здравствуют инопланетяне! Если они когда-нибудь прилетят, то, значит, мы заслужили этого...наказания. Но сейчас, мамочка, да здравствуют инопланетяне! Они, и те придурки, что гоняются за ними - тоже да здравствуют. Пусть здравствуют все придурки на свете. Господи, какое счастье...
   - Ася, да что? Ну, говори скорее... Причем тут инопланетяне? Асенька, не мучай.
   - Его отпустят на днях. Может быть, завтра.
   Поглядев на мать и испугавшись её огромных вопрошающих глаз, Ася быстро и спокойно добавила:
   - Мама, всё кончилось. Федька завтра будет дома. Его отпускают. Нашелся свидетель. Случайный. Я была там. Это какое-то чудо. Мама...
   - Чудо,- эхом прошептала мать единственно понятое ею.
  
   В роли Чуда выступила запись с мобильника, сделанная городским искателем НЛО как раз в ту ночь и в то время, когда Катя пошла за Федором. Этот идиот снимал из окна своей квартиры, выходящей на Фонтанку, какие-то блестяшки, якобы зависшие над рекой.
   Боже, одари кретина в другой раз, думала Ася. Это ж надо, в бардаке наэлектризованного, лживого городского неба - искать "блестящие объекты". Именно в тот час, в те минуты...
   На видео четко различима шатающаяся Катя. Зачем она перелезла за перила? Она пьяно орала что-то, потом перегнулась и уставилась в воду, чернеющую жирной полосой посередине замерзшей реки. Камера на секунду отъехала вверх, вернулась. Катя стояла. Потом она повернулась, чтоб перелезть обратно...
   Она не прыгала сама. Она просто оступилась. Это мгновенье даже засечь взглядом было трудно: вот она есть, мгновенье и её нет. На сетчатке оставалось лишь мгновенье вскинутых вверх рук - она хотела то ли схватиться за что-нибудь, то ли закрыть глаза.
   Как дети.
   Всё. Так умерла Катя.
  
   - Доченька, какое же это счастье? Какое счастье? Эта девочка так страшно... погибла, безвременно, глупо. Федор ведь не придёт прежним, он любил Катю. Ты же помнишь, каким... он ходил всё последнее время. Господи, спасибо. Но как же жить дальше? Как жить? Господи, как жить дальше?
  
   Утром следующего дня они встали затемно, тихо оделись и вышли на остановку. Через час они приехали в маленький храм в Парголове, любимейший и у матери, и у дочери. До храма вела крутая тропинка, петляющая в хвойном леске. Служба уже тихо шла, когда они пришли. Ася купила свечей.
   - Нам заказать надо об упокоении...для трагически... погибшего.
   - Имя?
   - Екатерина. И еще, благодарственный...за другого...человека.
   - Имя?
   - Федор.
  
   Прошел час, и другой. Жанна Григорьевна ушла вперед. Ася осталась у входа. Невидимые волны то затихали в аквариуме полупустого храма, то жарко вздымались до небес, забрызгивая купол. И Жанна Григорьевна, и Ася покорились силе невидимых приливов. В тайниках их душ не было громоздких злодейств, там затопили всё океаны слабости и надежды. Они обессилили от внутренней войны и искали покоя и сил. Слёзы легко текли по их щекам, щекоча и радуя.
   Незаметно храм заполнился, сделалось шумно и душно. Ася устала. Настрой, с которым она вошла сюда, пропал. Она стояла, скучая, рассматривала потихоньку толпу и ждала мать.
   Жанна Григорьевна как будто очнулась: её толкнули, пробираясь к подсвечнику, и прошли мимо, не извинившись, не оглянувшись. Она поискала глазами дочь: та стояла праздная, какая-то помятая и некрасивая, без интереса рассматривая лица. Пора.
  
   - Пойдём. Устала.
   - Я тоже. Хорошо, что мы рано пришли.
   - Да. Хорошо.
  
   Федор вернулся через два дня. Его ухоженная щетинка превратилась в непроходимые дебри молодой и запущенной бородки. Он стал ещё красивее. Это заметили сразу и мать, и сестра. Темно-синие глаза на похудевшем лице смотрели на всех с осторожностью и добротой. Он сделался тише и серьёзней.
   Мать ходила вокруг, ласкала, смотрела в его синие измученные глаза, не зная, что ей сделать для него, как заживить его раны, как оживить сына.
  
   Новый год встретили так тихо, что никто и не запомнил ничего.
   Бунин пришел с гостинцами, цветами и шампанским. Пока Федор с Асей уносили сумки, расставляли цветы, охали и ахали над деликатесами, тихонько надкусывая их, Жанна Григорьевна осталась с Буниным в прихожей.
   Она внимательно рассмотрела его лицо и руки, встав на цыпочки, дотянулась до жестких волос. Долго смотрела в его и смирные, и решительные глаза, потом счастливо улыбнулась:
   - Ну, и слава Богу. Слава Богу...
  
   Соседи не на шутку развеселились еще до наступления полуночи.
   Маленький Кирилл один ходил по коридору, стукая носком башмака в стенки, пока Ася не зазвала его в свою комнату. Они чокнулись втроём: она, мальчик и Бунин - чистейшим шампанским (Кириллу налили ровно на глоток) и Ася в одиннадцать уложила его спать на своём топчане. Мальчик быстро заснул. Ася и Бунин сидели рядом, тихонько переговариваясь, искоса поглядывая на спящего ребёнка.
   - Кажется, его мало любят. Или мало говорят, что любят,- шептал переводчик.
   - А что лучше?
   - Не знаю. Мне кажется, детям миллион раз в день надо говорить, что любишь. Хотя, не знаю. Я бы, наверное, говорил.
  
   Они сидели над чужим ребенком, счастливые за его мирный сон, за уходящий год, собранную семью, неизвестность и жизнь, жизнь, жизнь, начинающуюся в эту ночь с чистого листа...
   Боже, наверное, это и есть счастье, подумала Ася. Как просто. Слишком просто.
  
   Федор сидел у матери. Когда за окном запыхали огоньки и покатился этот странный гул в одну глотку орущего города, он подошел к матери и чмокнул в висок:
   - С новым годом. Двенадцать, наверное.
   - С новым годом, сынок. Сейчас в это трудно поверить, но ты поверь мне: всё будет хорошо, всё наладится. Я так люблю тебя...
   - Я тоже люблю тебя. Спасибо тебе, что...ну, что поверила мне. Ты. Ася...Я не мог...
   - Ну что ты? Что ты? Сынок, не надо так. Мы...
  
   В комнату вошли Ася с Буниным.
  
   - Опять сцены,- пробурчала Ася,- Люди, новый год! Планета ликует! Гляньте, что за окном творится. Шампанского всем! И мне!
  
   Тут началось то, что неизбежно начинается за новогодним столом: целования мимо губ, в щеки, глаза, носы. Полилось шампанское, выпиваемое раньше тостов. Разрумянившись от вина и перекусив, домочадцы разошлись кто куда. Ася с Буниным улизнули первыми. Федор собирался к приятелю, долго одевался, чесал перед зеркалом пышную растительность щек и подбородка, потом ушел в ванную.
   Жанна Григорьевна заглянула в его комнату - пусто, раскиданные вещи. Вернулась в свою - нет. Сердцу немного не хватило дыханья.
   Ванна была открыта. Пусто.
   У соседей?
   Мать распахнула последнюю дверь, в Асину комнату: Федор спал на краюшке тахты, лицом к лицу со сладко сопящим Кирюшкой. Его мысли были такими же безвинными как и незатейливые думы кучерявого мальчика, которого мало любили. Эти мысли светло отпечатались на красивом лбу. Он даже сопел так же тихо, как мальчик. Почти совсем не слышно.
   Город безумствовал от веселья, угарного и утомляющего. Небо пылало несколько часов подряд. Гул орущих горл висел над пустующими площадями. Праздник испустил победный крик - и заперся в домах.
  
   Жанна Григорьевна долго стояла над спящими мальчиками. Ей страшно было даже шевельнуться, чтобы не разбудить детей.
   Жаркие молитвы выливались из её души. Слёзы, не вытираемые, ливнями стекали на платье, щипали щёки, пахли растёртой пудрой и снами вот этих детей. Она молилась о своих детях, об этом маленьком мальчике, о боли, которая выела радость её души, об одиночестве и бессилии, об усталости и милосердии. Она просила, ждала, требовала и умоляла. Она ни за что не смогла бы сказать, о чем молилась.
   Больная душа в эту ночь выговорила всю себя в пустую темень окна. Она говорила, и говорила, и говорила, и ни что на свете не могло бы остановить её.
   Постепенно слезы высохли. Слова и мольбы кончились. Ей стало хорошо и свободно. Жанна Григорьевна перекрестила спящих, тихо-тихо вернулась к себе и легла.
  
   С новым годом, только и успела подумать она, и уснула.
  
   А город, фиолетовый от дыма и пороха, всю ночь искал веселья. Искал и не нашел. Опухший и разочарованный он упал спать в заиндевелом свете наступающего утра.
   Только сны бесчисленного множества детей благословляли его. И сон Жанны Григорьевны наравне с детьми витал в эту ночь высоко над глупым, глупым, глупым городом, не знающим, что такое истинная радость.
  
  
  
   5
  
  
  
   Прошло два месяца.
   Федор много работал, вечерами сидел дома. Ася закончила ещё прошлогодний заказ и целыми днями стучала по клавиатуре своего ущербного компьютера. Выходила, невидящими глазами смотрела на мать, прихватывала из кухни съестное, и, жуя на ходу, уходила к себе. Целыми днями только клацанье буковок напоминало, что Ася дома.
   Вечером являлся Бунин, и они пропадали.
  
   Семья зажила по-старому: тихо и разъединено. Почти молча.
   Ушедший год надломил каждого. Каждому хотелось мирного теченья своей собственной жизни.
   Одна только Жанна Григорьевна металась между детей, пытаясь предотвратить то, что было уже неизбежно.
  
   Она как-то прежде всех догадалась...
   Федор много говорил по телефону и голос его, слышный через дверь, был живым, сильным - такого голоса она давно не слышала. Они привыкли общаться взглядами, прикосновеньями, нежными, но очень скупыми словами. Мать и сын, они так тонко друг друга чувствовали.
   Этот голос, сильные, мужественные нотки, проснувшиеся в нем - они всё сказали матери. Голос сына - был голосом принявшего решение мужчины.
   Она стала реже заходить к нему, а когда он приходил к ней, Жанна Григорьевна быстро переправлялась на кухню и перекладывала там пакетики с крупами с места на место.
   Ей было страшно, что он начнёт говорить. Она знала уже, о чем он ей скажет.
  
   Все общегосударственные праздники плохо приживались в их семье. И восьмое марта тоже как то не пошёл. Соседи с обеда начали отваривать картошку и яйца для салатов, громко орали в трубку - во сколько приходить, какую выпивку нести...
  
   Федор ушёл рано. Пришел к обеду идеально выбритый, постриженный, надушенный, с двумя букетиками тюльпанов.
   Жанна Григорьевна была на кухне. Она увидела сына из конца коридора, бросила стряпню и быстро пошла к себе, но не успела.
   - Мам.
   Жанна Григорьевна заторопилась ещё больше, будто не расслышав.
   - Мама, подожди.
  
   - Сынок?
   Она остановилась и повернулась к сыну.
   - Красота. Спасибо, милый. Спасибо. Мои любимые.
   - Мам...
   - Что, сынок?
  
   Федор посмотрел матери прямо в глаза и удивился, сколько страха и потерянности в них.
   Она бы, наверное, спряталась куда-нибудь, подумал сын. Ну, во всяком случае, ей бы хотелось спрятаться.
   - Мам, я...думал...много.
   - Что, сынок? О чем же?
   - Мне не прижиться здесь. Мне здесь плохо.
   - Почему? Что плохо?
   - Я не хочу здесь жить, мама. Я уезжаю домой.
   - Куда - домой? Наш дом вот...
   - Нет, мама. Туда, к нам. Я хочу домой.
  
   Она видела, как молил он её о понимании - и как же она могла не понять его.
   - Домой,- тихо повторила Жанна Григорьевна,- Домой - это хорошо, сынок. Но это же невозможно! Дома нет. Феденька, там ничего у нас нет. И никого.
   - Мама, я всё узнал,- жарко затараторил Федор,- Димон, Димка - помнишь? Он сам позвонил! Они там проект один запустили, с турками, трубу перерабатывать... ну, не важно. Он главным инженером идет, меня зовёт в замы, ну, или там, посмотрим... Дело интересное, понимаешь. Представляешь, с нуля!
  
   Его глаза горели, щеки, освобожденные от щетины, горели, он пылал и искрился. Жанна Григорьевна понимала, что сделать уже ничего нельзя, прятаться глупо, сын уходит от неё в свою жизнь.
   Надо быть сильной до конца. Господи, помоги.
   - Завод. Здорово. Димка ...молодец. Где ты будешь жить?
   - Да разве это проблема? Сначала у Димона, потом сниму квартиру. Это всё не важно, мама. Ты рада за меня?
   - О, я рада, сынок, я рада. Поезжай, мальчик. Попробуй.
   - Прости меня, мам. Я не смогу здесь. Не моё. Не могу. Отпусти меня, - прошептал он, обнимая её узенькие плечи,- Отец...
   - Отца нет, а тебе надо жить. Не думай об этом. Я рада за тебя...очень. Когда ты... едешь?
   - Завтра.
   - Завтра? Почему так быстро? Федя, да что же это?
   - Так надо. Я буду звонить... Пойду Аську поздравлю. Мам, давай поедим. Я там ещё торт принес, на столике, где ключи.
  
   Ненавижу торты, подумала Жанна Григорьевна, и пошла доваривать обед.
  
   Этот торт был самым горьким в её жизни. Она отщипнула маленькой ложечкой кусочек пышного крема, но так и не решилась его съесть. Сестра с братом без умолку болтали. Ася выпытывала подробности, которых Федор еще не знал.
   - Гляди, - подвела итог деловой части сестра,- потребуется спец - зови, так и быть - осчастливлю. Но за хорошее, как говорится, вознаграждение: я профессионал, а не манагер - окладчик какой-нибудь. Креатив, как грицца, гарантирую.
   - Да ладно тебе, мать испугаешь,- рассмеялся Федор.
  
   Ася глянула на мать, помрачнела и больше ни с кем не говорила.
  
   Под вечер, когда население только готовилось сесть за столы, Побединские, как водилось у них, разошлись. Государственные праздники им никогда не удавались. Да и не нравились.
  
   Федор уехал тихо, быстро, без долгих проводов и слёз. На вокзал никому ехать не позволил. Простились дома.
   Жанна Григорьевна ушла к себе.
   Ася заперлась у себя, и целый день стучала по клавишам.
   Вечером она поскреблась в дверь матери.
   - Что Ася?
   - Да так.
   - Отдохни. Целый день стучишь.
   - Угу. Мам, я думала тут...
   - Много?
   - Что?
   - Да так. Федор "много думал", а потом уехал. Ты что, тоже?
   - Да.
  
   Жанна Григорьевна резко повернулась к дочери.
   - Ася, это не смешно. Не разговаривай со мной ...так. Пожалуйста.
   - Мам, я не шучу. Я подумала, что будет лучше, если ты сразу узнаешь. Чем быстрее, тем лучше.
   - Что узнаю?
   - Что я уезжаю с Буниным. В Германию.
  
   Жанна Григорьевна глубоко выдохнула и закрыла лицо ладонями.
   - Мам, не плачь.
   - Да я не плачу, дурочка. Какие вы разные с братом. Он тонок, чуток, как девушка. Запутанный, но душевно ясный. Ты - неотёсанная, невозможная. Ася, ты невозможная...грубиянка. Ты просто - неотёсанная моя дочь!
   - Фу, ну, слава Богу. Я думала, плакать начнёшь, сцены всякие... Мамочка, ты - силище. Обожаю тебя.
   - А замуж не собираешься?
   - Замуж? Тьфу ты! Я забыла тебе сказать, мам. Мы в середине января расписались.
   Если ты об этом. Не обижаешься?
   - Боже, Ася!
  
   Жанна Григорьевна села на диван и вытянула руки вдоль сдвинутых колен. Это было знаком наивысшего эмоционального взрыва.
   - Ася, а как же я? Почему я не знала? И Федя, в конце концов?
   - Тебе не до того было. Ты себя со стороны видела? А я видела. А Федька... не порадовался бы...Сейчас искренне - не порадовался бы. Потом. Пусть обсохнет. Как ты не понимаешь таких простых вещей? Я бы ему, мы бы ему, как нож в сердце. После Кати... Он бы еще в январе уехал...
  
   Жанна Григорьевна тихо посидела и позвала улыбкой дочь.
   - Ты права, конечно. Ты умная, мудрая, но очень прямая. Ася, снисходи людям. Не все такие сильные, как ты. Бедная моя девочка...
   - Чего это я бедная?
   - Бедная потому, что самоуверенная.
   - Ты лучше скажи: ты рада за меня? Тебе ведь Толик понравился, я знаю. Я видела этот твой взгляд - в складочку...
   - Ася, ну, конечно. Как же иначе? Я люблю тебя. Писарь мой...
  
   Она назвала его Толик. Хорошо. Хорошо, подумала Жанна Григорьевна.
   - Ася, Федя рассказывал мне про "Девять белых человечков". Ты, правда, это пишешь?
   - Правда.
   - А "Девять белых человечков" - это обратное от "Десяти негритят"?
   - Типа того.
   - А о чём?
  
   Жанна Григорьевна знала, что на эту тему с дочерью говорить бесполезно. О том, что это знала Жанна Григорьевна, знала и Ася.
   Дочь сначала подумала, но потом ответила.
   - Помнишь, мы еще там, дома, ходили в кино на этот фильм. Ты, папа, мы с Федькой. Было жутко страшно. Я Федьке глаза закрывала. ...Там всех убивают. Вернее, один придурок убивает. А в конце встаёт...Весь зал визжал от ужаса! Смешно...сейчас. Так вот, мне хочется написать о ком то, кто всех, наоборот, воскрешает... Чтоб один среди многих, пусть даже тоже придурок, но который всех воскрешает... Рядом живут люди и понятия не имеют, кто он. Ну, вот, как-то так...Приблизительно.
  
  
   Через две недели они уехали.
  
   Кончался март.
  
   Вечера стали просто бесконечными. Небо так низко висело над рекой, что чистого места оставалось ровно на рост человека. Люди шли мимо окон, как раз умещаясь между двух насупившихся плоскостей: неба и воды.
   У Жанны Григорьевны в запасе были такие мириады свободного времени, что с ним нужно было что-то срочно делать. Для начала она съездила на кладбище к мужу и выплакалась там. Потом она села на длинный желтый автобус у своего дома и просто поехала по маршруту. Эти автобусы мягкие и ловкие, она знала это. Ей нравилось сидеть у окошка и разглядывать улицы, вывески магазинов, обороты тысяч голов в сторону её изучающего взгляда.
  
   Ася права - людей, действительно, слишком много, думала Жанна Григорьевна. Это как попасть в огромную библиотеку: сначала ты жаден и любопытен, а потом быстро соскучишься потому, что невозможно прочитать все книги на свете. Так будет до тех пор, пока не уйдешь из библиотеки. На воле тебе снова захочется книг, захочется чужой жизни...
   Как это хорошо, как это сладко - вновь затосковать по книге, думала она, часами трясясь в автобусе.
  
   Но каждое утро она выходила на остановку и уезжала.
   Боже мой, у этого города есть своя музыка, своя тень, свои думы, вздыхала Жанна Григорьевна, просто не все слышат и разгадывают их. И я тоже.
   Вот что тебе нравилось, Сережа, вот, что околдовало тебя в этом городе. Вы похожи. Странно, что раньше я не видела этого. Я постараюсь полюбить твой город, Сережа. Я постараюсь разглядеть его. Ведь что-то же тянуло тебя сюда? Почему ты не рассказал мне: что? Как ты любил его? Сережа. Сережа, помоги мне полюбить его.
  
   Она сошла бы с ума в квартире, в их пустых комнатах. Дети не вернутся к ней, она знала это. Отец не успел научить их любить этот город. Последний год сделал каждого немного инвалидом и дети разбежались из того места, куда попали недобровольно, где были ранены и несчастливы. Ничто не могло удержать их в месте их поражения.
   Но она. Что делать ей? Ещё, может быть, очень долгую жизнь ей предстоит прожить наедине с этим городом, в его благословенном чреве. Как жить в нем, не любя его?
  
   Уже раскидывался май, чайки горланили прямо за тонкими стеклами окна. Ночи стали такими длинными, что следовало прерывать насильным сном их бледно-розовое пространство, иначе они засосут в своё волшебство, обессилят, растратят.
  
   Это уже пятые белые ночи, думала Жанна Григорьевна, а я как будто впервые вижу их.
   Странно, ничего не помню, ничего не замечала.
  
   Она вышла к реке на последней подрагивающей заре, уже рассыпающейся от рассвета. Вода. Вода.
   Ты искал квартиру у воды. У нас могла быть "двушка" улучшенной планировки в окраинной новостройке, но ты хотел, чтоб была вода.
   Она глядела на синюю жирную воду, ледяную и всесильную, как на воплощение одиночества человека, подтверждение его и обреченность на него. В этот миг её боль перешагнула пределы маленького тела и заполнила весь её и видимый, и невидимый мир.
   Она сжалась и мелко заплакала, как плачут не от горя, а только от одиночества.
   Мелко и обреченно.
   Он разорил меня, твой город, Серёжа. Ты так любил его, что за это он отнял у меня всё, всех. У меня никого нет. Я одна. Я одна...
  
   Прости меня. Прости его,- выдохнуло пространство.
  
   Жанна Григорьевна поклялась бы, что слышала это, но вокруг не было ни души, только орали чайки и билась вода.
  
   Прости меня.
   Её душа задрожала. Жанна Григорьевна прижала руки к груди и стояла на голой набережной.
   - Сережа, что ты?- беззвучно шептала она, - что ты, родной. Мне не за что тебя...
   Прости меня,- в последний раз изверглось из тишины. Тишины мира, тишины воды, тишины небес, тишины её души. Бог знает, откуда.
  
   - Что ты? Ты ни в чем... Мы не сумели... Прости нас ты... Прости... Мы не полюбили, не смогли. Я не уберегла детей. Я одна, Сережа. В твоем городе. Где ты? Где ты? Сережа. Сережа, где же ты?
   Она оглянулась и остолбенела от разгадки.
  
   Да вот же он, повсюду, во всём, надо всем. Он мечтал об иной жизни в излюбленном месте. Он, как младенцев, приучал бы своих детей к его тайной любви, не засыпая ночами, не уставая днём, не смыкая глаз. Как только что принесённых из роддома крикунов, он кормил бы их терпеливо и настойчиво сначала сладкой кашицей красочных проспектов, великих музеев, истории, удобств, огней. Потом он прикармливал бы их влажными утрами, скользкими камнями спусков, судорогами ледяной воды...
   И дальше, дальше. Больше, и больше. И дети впитали бы чары этого немыслимого города с детским молоком его настойчивых разжёвываний...
   Разве терпение и нежность могут пройти напрасно, бесплодно? Нет.
  
   Но ничего не получилось. Кто же предполагает смерть?
  
   Сережа, я буду с тобой. Я полюблю его потому, что люблю тебя. Будь со мной, Сережа. Всё не напрасно. Дети когда-нибудь поймут. Вернутся.
  
   Небо разрезали миллионы колких лучиков рассвета.
  
   Ты оставил мне такой огромный город. Надо жить. Надо просто жить...
  
   Соседа Андрея нашли в конце белых ночей. Ася не угадала. Его пырнули коротким и тупым, как сказали потом медики, ножом. Он умер не сразу, мучительно. Нож то был, или что-то ещё - разбираться никто не стал. Дело быстро сдохло. Огромный болотный рюкзак, набитый маковыми головками валялся рядом, измазанный кровью.
   Жанна Григорьевна запомнила тёмный взгляд его беременной жены, пока в их комнате рыскали оперативники. Женщина стояла в коридоре, в некрасивом несвежем халате, засаленном на торчащем остро пузе. Было ясно, что она не понимает смысла происходящего. Жанна Григорьевна нянчилась с ней первые сутки, пока не приехала из области её мать, и не увезла домой.
   Такой она и осталась в памяти: раздувшейся и блёклой. Белобрысые пряди спадали на глаза, она тяжело ходила по коридору, растирая бока живота, пока мать собирала вещи. Халат высоко задирался, обнажая опухлые ноги. Взгляд был придавленным и бессмысленным.
  
   Образуется, думала Жанна Григорьевна. Образуется. Расцветет ещё. Живот хороший. Мальчик будет.
  
   В декабре на подоконнике зацвела герань, стоявшая много лет бесплодной. Круглые лепёшки листов стали тёмно зелёными и косматыми. Она выпустила один единственный бледно-розовый цветок и стояла, гордая и сосредоточенная.
   Неказистая красота её детища, столь великодушно отданная миру, была оценена по достоинству одной Жанной Григорьевной.
   А в конце снежного месяца Жанна Григорьевна стала бабушкой.
  
  
   2009
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   24
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"