Заметки о литературе 2008
Журнал "Самиздат":
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь]
|
|
|
|
Аннотация: Литература теперь такая текущая... Вышла книжка - через месяц утекла. Кто успел - тот прочел. Кто опоздал - продирайся сквозь тома на полках. Иногда, впрочем, судьба канувших в книжный омут вполне оправдана. Иногда - жаль. Отбирая книги для рецензий, публикуемых в "Газете.ру", я все пытался угадать, какая судьба ждет эти повести и романы. Год спустя подборка критики призеров, номинантов и лауреатов 2008 г. сама по себе отвечает на этот вопрос.
|
Владимир Цыбульский
ЗАМЕТКИ О ЛИТЕРАТУРЕ 2008
ОТСЕЧЕНИЕ АРХАНГЕЛЬСКОГО
Роман "Цена отсечения" Александра Архангельского - произведение часовых дел мастера в эпоху торжества штамповок. Каждая деталька точена вручную и мечена индивидуальным клеймом. Собранные вместе, они еще и время показывают.
Медийность - тяжкий блат входящего в литературу.
То есть, если ты состоялся, как писатель, появление в телеящике совершенно естественно и достойно увеличивает число твоих читателей. А если ты узнаваем только как телеведущий и книжка твоя, только что вышедшая, продается твоим медийным именем - ты автоматически попадаешь в компанию известных телеадвокатов и скандалистки из "Дома два". Читатель литературы к такой полке не подойдет. Получается - отрицательная фора. Популярность, как препятствие к знакомству для тех, кому с творчеством прозаика Александра Архангельского, например, познакомиться стоило бы.
Возможно, именно по этой схеме прошло "незнакомство" части читающей публики с двумя первыми романами Архангельского - историческим "Александр I". Биографическим "1962". Жаль, если та же судьба ждет новый роман "Цена отсечения" - написанный мастерски и достойный внимания.
Свой роман из семейной жизни Степана Мелькисарова - осторожного, умного, жесткого, не высовывающегося предпринимателя - Архангельский пишет так, как будто никто до него не таскал и не затаскал в сериальной литературе этих типов и сюжетов. А хорошая русская проза в двухтысячных в той же цене, что и в восьмидесятые. Тут же неопровержимо доказывая, что только так и можно написать что-нибудь путное. Роман получился не банальной любовной драмой с избитыми типами. А вполне себе полотном нашей жизни с ее корнями, историческими связями и соединением порванных временных нитей, которые столь многие пытались хоть как-то в современной литературе связать. По большей части неудачно.
Архангельский идет от противного (опротивевшего). И уходит довольно далеко. От угадываемых характеров. От скудных идей. От избитого, бледного примитивного языка, главная задача которого - не перегрузить читателя.
Весьма состоятельный и самодостаточный в годах предприниматель Степан Абгарович Мелькисаров отвязан от семьи настолько, что живет с женой в одном доме. Но в разных квартирах. По давнему договору с женой Жанной - развлекаться Мелькисарову с девицами можно. Любить кого-нибудь кроме жены - нет. В руки супруги попадают неоспоримые улики нарушения договора. Сюжет с псевдоизменой, разыгранной, чтобы расшевелить слегка пришибленную отъездом сына на загранучебу супругу, оборачивается похищением главного героя, разводом, бегством из России....
Поедатели коллизий с этой книгой могут утомиться, заскучав в ожидании новых и неожиданных поворотов и разочарованных явной скупостью автора на фабульные загадки без ответа. Очевидностью ложных ходов, обилием вставок "не про то" и уходов в дебри внесюжетных размышлений. Перенасыщенность фразы смыслами чревато быстрым пресыщением от несварения. Если, конечно, вкус к слову не развит на столько, что позволит в нем самом открыть процесс вкушания, как сам в себе результат.
Проза Архангельского легка до игривости. Скрытно метафорична. Сравнения и уподобление вещей, людей, явлений и деталей лишены нарочитости и стилевого форса. Слова в описаниях могут быть просты, скупы и тем удивительней единственны и органичны. Проза слитная и тянущая, ритмикой, энергетикой выставленных вперед глаголов и нанизанием коротких взаимообусловленных действий сильно напоминает прозу Юрия Трифонова. Оставаясь при всех параллелях текстом исключительно авторским с очевидным и бесспорным копирайтом.
Тем более неточность слова в названии при скрупулезной верности ему в романе кажется как-то подчеркнуто нарочитой. "Цена отсечения" в пояснительном эпиграфе - цена, больше которой участник аукциона дать за лот не готов. В этом, прямом смысле - неготовность платить выше намеченной цены - заголовок ни к одному сюжету, ни к роману в целом, увы, не подходит. Это - название какого-то другого романа. Или автор намеренно пренебрегает профессиональным толкованием словосочетания. И возвращает ему прямой и общедоступный смысл.
То есть речь действительно идет о том, сколько и как мы платим за то, что сами от себя отсекаем. Иногда не ведая, что творим.
Герой Архангельского только хотел слегка расшевилить свою застывшую от бессмыслицы сущего супругу. Растревожить. Поддразнить. Заставить ревновать. Обидеться, чтоб потом помириться. И готов он был платить за розыгрыш любую цену. А в итоге в самой идее открылась цена отсечения. Супруга, оскорбленная фиктивной изменой, ожила в действии преследования. Почувствовала свободу. Влюбилась в провинциального актера, нанятого на роль частного детектива. И ушла.
Для похищенного злоумышленниками Мелькисарова - цена за жизнь - его состояние - оказалась той самой профессионально толкуемой "ценой отсечения". Он ее платить отказался. Тем не менее, жизнь и состояние сохранил. А из России вынужден был бежать. Неуплаченная за состояние цена отсекла героя от России.
В эпилоге же с ценой творится совсем уж что-то странное. Мелькисаров с сыном и приятелем предпринимателем, потерявшим смысл жизни, плывут на яхте в бушующем море. Движок накрылся. Мачта с парусом за бортом. На встречу - двадцатиметровая волна. Герои вот-вот уплатят цену отсечения за последнее свое открытие. Чего? Что жить все-таки стоит? Что какая бы ни была, даже лишенная всякого смысла, жизнь лучше не-жизни? За "Быть или не быть"?
Открытие остается за кадром. Цену же отсечения чего бы то ни было, читатель может примерить на себя по роману и отдельным его эпизодом. Как и сам Александр Архангельский, уплативший за отсечение от бестселлерства, рейтингов и продаж вот этим вот написанным без оглядки, как писалось, романом.
ДУХ МИХАИЛА БУЛГАКОВА ВЫЗЫВАЕТСЯ...
В наипухлейшем жезеэловском томе "Михаил Булгаков" Алексей Варламов попытался повторить собственный литературный опыт из предыдущего, отмеченного "Большой книгой", "Алексея Толстого". Там образ красного графа лепился из обрывков воспоминаний и фрагментов чужих исследований как бы сам собой. Но то, что позволено с Толстым, Булгакову по вкусу не пришлось.
В биографиях писателей Алексея Варламова есть что-то от спиритического сеанса и материализации духов. Оставаясь в тени, автор цитатами из современников и предшественников-исследователей творчества очередного героя вызывает его дух. Духи особо не сопротивляются. Образ "сволочи Алешки..." в "Алексее Толстом", например, возникал как бы сам собой на первом же десятке страниц. Михаил Афанасьевич оказался не столь сговорчив. Тень его, конечно, витает над страницами. Но материализуется редко. И неохотно.
Приемы те же. Книга вот - не та. Она явно растянута и полна повторов (например, история с появлением монокля в глазу Михаила Афанасьевича рассказывается трижды и при разных обстоятельствах и временах). Обильные цитаты из известнейших биографов Булгакова (М.О. Чудаковой, А. М.Смелянского, а также дневников Е.С. Булгаковой) ничего к сложившемуся и слегка забронзовевшему образу не добавляют. Новые же подробности часто второстепенны, случайны, необязательны.
Иногда кажется все дело не в свидетельствах, а в свидетелях. Толстому в этом смысле повезло куда больше. Там цитируются Бунин, Ахматова, Эренбург, Бальмонт, Белый, Волошин. Тут - жены и сестры героя вперемежку с выдержками из произведений безымянных сексотов ГПУ. Этот хор голосов, эти краски в портрете потусклее будут. И авторский голос писателя Варламова, пишущего книгу о писателе Булгакове - он уже не мастерски связующий раствор между кирпичиками чужих цитат. Он вынужден звучать соло. И если в книжке о Толстом она сама влекла к размышлению - о чем эта биография. То в булгаковской Варламов вынужден спрашивать о том же себя. И подыскивать достойный и неочевидный ответ. И это ему удается с трудом.
Например, одна из версий многолетних бесплодных попыток Михаила Афанасьевича написать что-нибудь, что будет поставлено на сцене или напечатано - месть духа г-на де Мольера за изображение себя и своих семейных дел писателем из таинственной Московии. А как же иначе? Ведь Михаил Афанасьевич сам называл себя автором "мистическим". Вот вам и подтверждение. Один классик мистически мстит другому.
То и дело в качестве комментатора событий из жизни Булгакова призывается на помощь тень графа АлексеяТолстого. Потому что ничего иного, на этом обильном и тщательно разобранном материале, кроме как вполне очевидные рассуждения на тему "Художник и власть", не растет. А в книжке о Толстом эта тема Варламовым вычерпана была до донышка. И, кажется, есть что-то знаковое в том, что у одного и того же биографа русский писатель, для которого "честь только лишнее бремя" получился и ярче и живее того, который вопреки современности тащил на себе это бремя и мучился с ним.
"Неудачливость" булгаковской жизни разработана до тонкостей. Вплоть до самой последней цитаты над могилой из О.Л. Книппер-Чеховой:"Похоронили мы Булгакова... Думалось о его таланте и его неудачной жизни". Варламов считает эти слова лучшей эпитафией ушедшему на покой. Ищет самые главные неудачи этой жизни. И находит их в количестве двух. Утверждается: было две потрясших до основания и в конце концов погубивших Мастера трагедии. Квартирный вопрос и двадцатилетняя работа в стол.
Слава после смерти не искупает забвение при жизни. Книга Алексея Варламова о месте Булгакова между многократно решившим квартирный вопрос и вопрос признания при жизни Алексеем Толстым и теми же Андреем Платоновым, Велимиром Хлебниковым и многими прочими, иначе, чем Михаил Афанасьевич, не увидевшими при жизни своих напечатанных строчек.
В каком-то смысле решившийся писать биографию "мистического писателя" и сам мистически обречен на неуспех. Не в смысле выхода книги. А в смысле ее удачи. Ведь хочет он того или нет - состязаться-то ему приходится с тем, о ком он пишет.
Воистину - Булгаковские тексты - ловушка для биографа. Не говоря уже об автобиографических "Записках юного врача", "Записках на манжетах", которые можно цитировать (и цитируются!) целыми страницами... Но ведь и "Белая гвардия", и "Театральный роман", и "Мастер" произведения построенные из материала жизни Булгакова.. И что с этим прикажете делать? Потому как ведь нет никаких шансов, что раскопав подноготную реальных фактов биографии автора и прототипов, сумеешь хоть как-то приблизиться в изображении к тому, чей путь описываешь. И что делать? Не замечать эти тексты? Сообщать одни лишь факты тем, чье любопытство простирается за пределы книг Булгакова? Что там на самом деле было в Киеве в великом и страшном 1918 году? Кто жил под квартирой Турбиных-Булгаковых? Этот мерзейший Василиса оказывается и в самом деле существовал. Но был он вовсе не так мерзок и даже погиб при попытке бегства с баржи, на которой красные везли его с другими заложниками. И Тальберг действительно был мужем сестры Булгакова. Только звали его так-то, и в действительности служил он там-то. И в Маргарите сошлись черты второй и третьей жен писателя. И т.д., и т.д.
Все это, хоть по большей части и известно, и вторично, но собрано довольно скрупулезно, записано и переписано подробно и представляет безусловный интерес для читающих биографии писателей именно с этой точки зрения - что там было на самом деле, и кто за кем стоял, и в каком виде попал в роман или пьесу. И избавляет от необходимости читать массу первоисточников десятков булгаковедов - автор их за нас прочитал и отобрал самое любопытное. А то, что Алексею Варламову так и не удалось повторить опыт создания живого образа героя, как в "Алексее Толстом" и Михаил Булгаков при всей массе подробностей и сведений, приведенных о нем и его "неудачной" жизни в книге так и не ожил - с этим можно и примириться, отнеся к разряду несбывшихся ожиданий.
Правда, после обильных и к досаде читателя не к месту прерванных цитат из "Записок на манжетах", "Театрального романа" или того же "Мастера" неодолимо тянет отложить 800-страничный том и перечитать первоисточник, чтоб снова удивиться, как из обычной писательской жизни, сухо и достоверно описанной Варламовым, с ее затравленностью, непонятостью и непризнанностью вырастает чудо Булгаковского текста...
Но и в этом вреда кроме пользы - никакого.
Алесей Варламов "Михаил Булгаков" М.2008 "Молодая гвардия".
ГОГОЛЯ ЗАКАЗЫВАЛИ?
"Фавн на берегу Томи" - сибирский сказ юного томича Станислава Буркина на темы провинциального гоголевско-достоевского общества, с привлечением таежной нечисти, убийством на дуэли губернаторской дочки, демоном-развратителем барышень, тайным обществом томских масонов голливудского образца и прочая, и прочая, получившее премию "Дебют" в рукописи и звание "Нового Гоголя" на обложке только что вышедшей книжки.
У нас как-то принято стало ждать хорошую русскую прозу именно из провинции, где сохранилась еще духовность и не все мозги и нравы съедены потреблением. Где юное поколение не только прекрасно знает классику, но и пишет ее отлично. Где есть истинная, отчасти даже и не тронутая, Россия. Где какой-то свой, неведомый в столицах народ. И все это ожидаемое встречает нас на первых же страницах "Фавна на берегу Томи". И сбывается с первых слов. И дальше лучше б не читать.
Как-то очень скоро воздух легкого и остроумного письма с отсылами к Гоголю и Достоевскому перестает быть таким уж свежим. Не то, чтоб задыхаешься. Но кислорода явно не хватает. И вместе с ним улетучиваются схемы и надежды. На то, что новая русская молодая литература грядет из-за Урала. И что там хранится, как в морозилке, другой, но истинный народ. И его с помощью буркиных можно достать, разморозить и он будет свеженький, как с грядки.
Радость узнавания Российской провинции из классики XIX века проходит быстро и как только герои начинают худо-бедно пытаться жить собственной жизнью. Жизнь эта вызывает некоторое изумление стремительно переходящее в досаду.
Русский учитель и поэт Бакчаров бежит из Польши от неразделенной любви в Сибирь на должность преподавателя тамошней гимназии. В Томск пребывает во вшах и тифозном бреду. В себя приходит в губернаторском доме и все семейство высочайшего чиновника, дочки его, доктор, священник, купец и местный безвестный поэт Чикольский, тая от восторга и умиления, проходят с поклонами мимо постели обритой наголо приезжей столичной и даже европейской штучки. Потом бал в честь выздоровления(!) нового учителя. Дамы наперебой ищут внимания гостя. Дочки влюблены. Гость скучает. Полное собрание цитат и аллюзий. Артемий Филиппович трясется от подлого страха в приемной Хлестакова. Дамы ластятся к дутому миллионщику Чичикову. Сестрицы Епанчины влюблено потешаются над швейцарским дурачком и т.д.
Переполоху вокруг всего-то гимназического учителя пусть и больного, и из Польши, никаких других объяснений кроме злой сибирской скуки не предлагается. А вслед за праздником всеобщей любви героя вызывают на дуэль. Младшая и влюбленная дочка губернатора, оставаясь неузнанной, стреляется с учителем. Гибнет от раны. Во всем оказывается виноват коварный кузен, о чем учитель узнает от местной колдуньи. Про этого кузена автор с героем тут же забывают. И весь оставшийся роман ведут слежку за неким Иваном Александровичем Человеком, исполнителем куплетов в местном трактире, алхимиком, магом, магистром дьявольского ордена, растлителем местных барышень и еще черт знает кем.
Каким образом авторы берутся за подобные сюжеты, не знал ни старый Николай Васильевич, ни новый Гоголь-Буркин. И не в поворотах сюжета, часто просто необъяснимых, тут дело. И даже не в том, что, в конце концов, все высшее губернское общество оказывается (в который раз?) все той же голливудской развратной бесовской тусовкой, что скачет по болотам и тайге в неудержимой травле несчастного Бакчарова, отказавшегося в нее вступать. А в том, что в романе, названным как-то легко и "сибирским" и "этнографическим", нет ничего ни от Сибири, ни от этнографии. Как будто автор, родившийся и выросший в том самом городе, который он описывает, был так заворожен классикой описаний провинциальных обществ литературными столпами XIX века, что начисто лишил себя и своих героев хоть сколь-нибудь отличительных черт самобытного народа, проживающего за Уралом. Либо никаких таких черт нет и не было. Либо они полностью выветрились за последние сто пятьдесят лет.
Герой Буркина - все тот же столичный маленький человек. И с XIX века он ни сколько не подрос. Он все так же забит, амбициозен. романтичен, смешон, мечтателен, жалок, нелеп, совестлив и трусоват. Более всего напоминает ничтожнейшего окуджавского филлера Шипова с его безудержными фантазиями в придумывании отчетов о слежке за графом Львом Толстым, которого он в глаза не видел. Вот только у Окуджавы под косматой тенью великого человеколюбца и не подозревающего о существовании маленькой мошки Шипова, тот постепенно, но неотвратимо, превращается в страдающего и вызывающего сострадание человека. А буркинский Бакчаров так и остается скучным с претензией поэтом, сочиняющим полромана возвышенно банальную повесть о страданиях первых христиан. В конце концов, его гонят отовсюду взашей несмотря на все сибирское хлебосольство. Да он и впрямь способен надоесть любому в своих потугах разгадать всю эту чертовщину с литературно-сибирским колоритом, которая, если честно, никакой тайны для видевшего хоть парочку мистических триллеров, не составляет. Не говоря уж о фильме Стенли Кубрика, как нарочно задолго до выхода "Фавна на берегу Томи" экранизировавшего похожую интригу и успевшего получить за нее Оскара.
К чему он был, весь этот литературный блеск, дьявольский Иван Александрович Человек, злодей-губернатор, прикинувшийся добряком, широкой души русский купец, колдунья и старец, ссыльный паликмахтер и постоянно впадающий в рецидив тифозного бреда учитель гимназии, могло бы объяснить одно письмо. Но доставленное в эпилоге с берегов Томи спустя сорок лет после описанных событий прямо в руки одряхлевшей красавице-польке Беате, оно кроме признания несчастного Бакчарова в любви и жалоб на свои мучения, ничего не содержит.
Роман вернулся в отправную точку, как конь из анекдота про Чапаева. А между прологом и эпилогом - лишь стук копыт по наезженной дороге в стране напрасно потревоженных теней российского литературного прошлого.
Станислав Буркин "Фавн на берегу Томи". М.2008 "Эксмо".
ДИКИЕ, НО СИМПАТИЧНЫЕ
"Степные боги" Андрея Геласимова - современные фантазии средней руки на темы забайкальского военного детства, призванные, по мнению издателя, заменить миру Толстого и Достоевского в познании русской души.
Цитата на обложке из" Le Monde":" Чтобы познать русскую душу, мир обращается к Геласимову". Едва первая оторопь пройдет (не спятил ли мир?), прочтешь там же и похлеще:"Андрей Геласимов. Глубина Толстого. Психологизм Достоевского. Патриотизм Шолохова". Вот так. Эсхил, Софокл и ни в чем не повинный Максудов. Разумеется, ничего, кроме неловкости и сострадания к автору, позволившему налепить подобную благоглупость на свой труд, не испытываешь. А жалость к автору - не лучший мотив для чтения.
На самом деле ни в какой жалости лауреат Андрей Геласимов не нуждается. И роман его - вполне веха на творческом пути. На котором бесспорная литературная удача на школьно-подростковую тему "Фокс Малдер похож на свинью" сменилась романом авантюрного воспитания "Год Обмана" - вещью явно ослабленной добавлением общеупотребительного криминального в сюжет. Возвращение в "Степных богах" к детской теме, принесшей некогда успех, было вполне оправдано. Но коварно, как всякая попытка повторения пройденного.
Геласимов избежал самоповторов, потому что описывал детство не свое, а некоего Петьки двенадцати лет в деревне Разгуляевке летом сорок пятого года в степях Забайкалья и подле лагеря японских военнопленных с Хал-Хин-Гола. Но тут и спряталась литературная засада. Потому что придумать чужое детство мало кому удается. Лишенные опыта автора-подростка из семидесятых, Петька, друг его Валерка и вся разгуляевская военная безотцовщина во главе с тираном и садистом Ленькой Козырем получилась вполне ожидаемо вторичной, литературной, киношной.
Петька разговаривает с собой и взрослыми голосом Левитана, то и дело наводит воображаемые стволы и ставит огневые задачи, страдает не поспеть на близкую войну с японцами и не увидеть настоящий танк. Прочая подростня всем скопом ловит сбежавшего из Берлина Гитлера в кустах Забайкалья, попутно издеваясь друг над другом и Петькой и часто повторяя слово "жопа". Все вместе взятое с перекочевавшим из "Года обмана" авторским бессознательным убеждением - все люди где-то глубоко чисты, как дети небесные, сильно отдает последней кино-военно-патриотической продукцией с претензией на некое знание русской души приправленное шпаликовским романтизмом совершенно ошеломляющим во взрослых героях из охраны лагеря японских военнопленных. Старлей Одинцов, например, узнав от японского зэка Хиротаро, что на его шахте пленные мрут как мухи от вредного излучения, вдруг начинает печалиться и вздыхать, как будто и в самом деле подумывает закрыть шахту, чтоб спасти от гибели заключенных.
Жить бы "Степным богам" занятной жизнью голливудских фильмов из античной истории, а европейцам изучать по этой книжке русскую душу с такой же близостью к правде, как в голливудской истории Рима, если бы не один, неожиданно возникший в этой благостной вторичности мотив. Вокруг которого собирается повествование, выстраивается мысль, конфликт и персонажи оживают. Мотив этот - насилие и жестокость, столь привычные для жителей Разгуляевки, что их никто не замечает.
В Разгуляевке насилие - традиционная форма общения русских, независимо от возраста. Бабка Петьки плохо видит, потому что в свое время дед догнал ее в поле и вышиб глаз. Поэтому она бьет Петьку сильно и до потери сознания, но часто промахивается. Супруги здесь общаются исключительно с помощью полена. Причем бабы из казацкого рода мужикам в искусстве не уступают. Когда началась война, и мужиков забрали в армию, "Жизнь в Разгуляевке остановилась". Буквально: некого бить стало. И жили теперь одни старики (деды колотили бабок и наоборот) и дети - эти били друг друга без разбора. И даже отличный от всех Петька, спасший от прикладов охранников волчонка, увидев вдруг, как нестерпимо красива его одноклассница Танька Захарова, первым делом треснул ее сумкой по голове.
Не говоря уже о всей пацанской команде под верховодством Леньки Козыря, мамка которого спит подряд с лагерной охраной и папка едет с войны, чтоб узнать это и забить ее до полусмерти поленом на глазах жеребячьей ВОХРы. Отловив после долгих и мелких измывательств (вроде замуровывания на двое суток в брошенном доте) Петьку под видом сбежавшего из Берлина Гитлера Ленька Козырь со товарищи натурально вешают на ближайшем суку. Спасает мальчика из петли, естественно, японский пленный Хиротаро, пишущий тайком в бараке историю своего рода в назидание детям, оставшимся в Нагасаки. История эта - тоже история насилия в семействе самураев преимущественно над собой со вспарыванием животов мужчинами и перерезанием горла их женами, дабы исполнить свой самурайский и женин долг и не покрыть позором имя.
Обещанное столкновение культур и цивилизаций обнажает сходство невысокой цены жизни и страдания в русской традиции - от беспутства и широты души, в японской - от неукоснительного следования не нами установленным правилам. Что, в конце концов, оказывается одинаково противно природе русского мальчика и японского старика, которые, объединившись в протесте вековому зверству своих народов, танцуют шаманский танец в степи над больным лучевой болезнью приятелем Петьки Валеркой, сливаясь и напоминая с высоты птичьего полета фигуру многорукого китайского бога, многие руки которого нужны, "чтоб легче было помогать людям".
Вот такой "роман" и клюква в тонком слое сахара для молодых россиян и любознательных европейцев. Последние легко откроют в нем ту самую "тайну русской души", которую и так знали - души дикой, но симпатичной, как дущи девственных зулусов.
К роману прилагается сборник новелл "Разгуляевка" о жизни тех же самых героев, написанных как бы совсем другим автором. Проза эта сильная, со словом точным и скупым и словно инкарнированным из раннего Шолохова и позднего Шукшина. Но она - лишь набросок к версии романа из истории забайкальского села и его обитателей времен двух войн - Гражданской и Отечественной. От замысла этого Андрей Геласимов отказался, увлекшись неизвестным ему детством сомнительного Петьки и еще более придуманного Хиротаро.
И, кажется, совершенно напрасно.
Андрей Геласимов "Степные боги" М.2008, Эксмо.
О ДУРАКЕ С ЛЮБОВЬЮ
Придворные шуты всех времен и народов собрались в книге Беатрис Отто "Дураки. Те, кого слушают короли". Претворяясь безумными, кривляясь и рискуя, они колют своей правдой царей и тиранов и исчезают на столетия, чтоб объявиться вновь в центральном офисе новейшей корпорации.
Занявшись историей придворных шутов, Беатрис Отто сделала открытие и удивилась. Оказалось - шуты при монарших дворах - дело отнюдь не Европейского Средневековья и Ренессанса. Дурацким своим ремеслом - говорить власть имущим правду - они занимались при султанах и падишахах. Еще раньше - при дворах римских императоров. Параллельно острили и поддевали императоров китайских. Лезли с опасными откровениями в души африканских вождей. Подкалывали лидера загадочного племени майя Монтесуму II накануне непрошенного визита Кортеса. Безобразничали при дворах грозных российских царей.
"Дураки" - книга многоликая, как и сами придворные шуты. С одной стороны - подробнейшая монография со ссылками на весьма ученые труды. С другой - остроумно составленная антология мирового дурачества, полная легенд и анекдотов из жизни Тиля Уленшпигеля, Шико и Насреддина.
Европейский придворный Дурак по Беатрис Отто получал некий иммунитет и лицензию на говорение правды. Право на неподцензурную откровенность давало звание идиота, подчеркнутое дурацкими колпаком, бубенчиками и желательно природным телесным изъяном. Тем не менее, уродство и показная глупость были лишь масками для настоящего придворного шута. В образе присутствовал некий нестерпимый дуализм. В безумии соединялись два начала. Бесы скрывались под ухмылкой дурака. Устами слабоумного глаголил сам Господь. Правда принималась только под маской безумия.
Кстати, наиболее известные и реально существовавшие европейские шуты, подробнейшим образом описанные Беатрис Оттто, не были ни уродами, ни уж тем более идиотами. Шико при короле Генрихе III был дворянином и по профессии военным. Не были недоумками Вилл Соммерс, шут Генриха YIII, и Арчи Армстронг, учивший уму разуму сразу двух королей - Карла и Якова. А любимый шут Петра I, коронованный "Царем Самоедским" и одаренный островом в Финском заливе вообще был португальским евреем, говорил на семи языках и знал назубок Священное писание.
При всей серьезности исследовательских амбиций "Дураки" все же скорее произведение беллетристическое, чем историческое. Ссылки на хроники и документы явно проигрывают в ней собранию анекдотов и литературных мистификаций.
Попытки объяснить научно и достоверно, с какого, собственно, бодуна собрав в руках абсолютную власть, правители Запада и Востока веками держали при себе этих наглых критиканов, дерзких насмешников и правдолюбов, выставляющих их то и дело на посмешище перед ничтожными придворными, выглядят неубедительно. Представление придворных шутов в роли оппозиции, средневековых СМИ и народных заступников, приближенных государями, чтобы лучше править своими подданными, выдает взгляд неглубокий и поверхностный. Приведенные факты убеждают в обратном. Шут исторический и реальный делал то, за что ему платили - развлекал венценосного патрона и если делал это плохо - его били палками и гнали от двора. Зато шут - литературный персонаж, показывающий язык на каждой странице книги - объясняет многое. Был или нет он на самом деле - неважно. Все равно он - миф и плод народной фантазии. Мечта о справедливости и ее воплощение в разных культурах разных народов...От того, надо сказать, и шутки у дураков в китайских и европейских преданиях очень схожи.
В конце концов, автор склоняется к мнению, что исторические шуты были данью некой элитной и глобальной по тем временам моде. Мода на реальных придворных дураков прошла в каких-нибудь сто лет. К XYIII веку острословы в колпаках сохранились лишь при испанском и русском дворах.
Любопытны скупые сведения о современном шутовстве, приведенные в эпилоге. О мультимиллиардере и последнем держателе шутов в конце ХХ века Альвалиде Бен Тале Абдулазизе аль Сауде. Или о новейшем "дураке" Поле Берче, назначенном официальным шутом корпорации British Airways. Или о появлении в командах креативщиков крупных корпораций личностей, наделенных правом ломать сложившиеся правила, плевать на авторитеты, ругать начальство и предлагать безумные идеи.
Но это лишь факты остроумного использования опыта прошлого. Они едва ли способны объяснить смысл загадочного и фантастического института придворного шутовства, вторгшегося в развитие человечества и внезапно исчезнувшего, так и не позволив современному историку отделить в этой истории правду от вымысла. Желаемое от действительного. Идеальное представление о справедливости и реальные возможности шутов и диктаторов.
Аналогиии... От них трудно удержаться. При чтении книги о Дураках они постоянно лезут в голову. Включил, например, телевизор с выборными сюжетами - а там - полный набор. И государь есть. И шут. И даже не один. Можно проверить идею историка о неминуемом расцвете шутовства на почве абсолютизма. Осталось дождаться, когда же, наконец, кто-нибудь из шутов начнет говорить государю правду.
Отто Б.К. "Дураки: Те, кого слушают короли.""Азбука-Классика", 2008.
ПОЧЕТНЫЙ ЗНАК КОНФОРМИСТА
Два тома мемуаров кинорежиссера Сергея Соловьева начинаются детством автора со Львом Додиным и отрочеством с Михаилом Ромом. Заканчиваются, естественно, "Ассой". Автор с титульного листа объявляет себя конформистом, раскланивается с каждым, о ком пишет и сообщает о них с любовью та-акие подробности...
Соловьевская мемуаристика читается легко. И трудно поддается определению. Все как-то очень просто. Сидит перед вами блестящий рассказчик. Травит байки про свою жизнь. Может даже выпивает слегка для компании и куража. Говорит, как дышит. Тем не менее, получается совсем не "Кино+ ТВ". Не травля историй для смеха про киношную жизнь. Хотя и кураж есть и смеха хватает. И раздумчивых менторских размышлений о себе во времени нет совсем. И, тем не менее, есть и кино, и люди, и смена эпох. И автор со временем. И ощущение, что перед тобой нечто большее, чем остроумно записанные воспоминания реального человека о реальных событиях и людях своей жизни.
Общепринятое деление текущей литературы на вымышленную ("фикшн") и реальную ("нонфикшн") как и всякое деление вычеркивает пограничное. И оставляет не у дел целый пласт отечественной постдовлатовской словесности, в которой автор произведения - его герой под своим именем. Толпятся в таких романах авторские знакомые - реальные люди и литературные персонажи в одном лице. Тут есть одна проблема. Рано или поздно встретишься с тем, кого вставил в свой роман под своим именем. Что-то надо будет объяснять. Что-то вроде - старик, ну ты ж понимаешь, это все-таки литература. Не обижайся, в общем.
Сергей Соловьев, в сущности занятый чем-то близким и пограничным ( с другой стороны вымысла) себя возможности таких объяснений лишил. Жанром, именем, известностью тех, о ком говорит. Встретишься с Никитой Михалковым, бывшей женой Катей Васильевой, нынешней Татьяной Друбич, роман с которой начат был в ее школьном возрасте и расписан в книге по часам, и не скажешь же им на претензии:"Ну вы поймите, это литература...". А если говорить, думая об этих будущих встречах - лучше вообще молчать. Иначе выйдет что-то вроде "Моей настоящей жизни " Олега Павловича Табакова, очень похожей на речь при вручении Оскара, в которой положено благодарить всех, о ком только вспомнишь.
Уважительных слов и раскланиваний с ныне живущими и ушедшими в книгах Соловьева тоже хватает. Подзаголовком "Записки конформиста" Сергей Александрович эти экивоки и оправдывает и начисто стирает, чтобы тут же изобразить своих персонажей, какими видит и уж кажется безо всяких трепыханий и умолчаний. Говорит не без деликатности, но довольно прямым текстом. Тем не менее где-то здесь его литературный секрет и зарыт по-гоголевски. Потому что так автор вполне искренне и от насущной потребности признается в любви своим героям.
Собственно именно о любви к тем, с кем жил и делал кино и есть эти два увесистых и легких в чтении тома. И о своем - о фильмах, замыслах, мучениях и открытиях режиссер если и рассказывает, то по большей части через портреты, зарисовки и судьбы операторов, художников постановщиков, директоров, актеров. Через Павла Лебешева, Георгия Рирберга, Леонида Калашникова, Татьяну Друбич, Михаила Ульянова, Африку и Гребенщикова.
В Соловьевских записках любовь без стеснения. В ней нет сомнений. И потому нет неловкости. В оправдании конформизмом не нуждаются ни рассказы о хмельном гурманстве с Никитой Михалковым во время съемок "Станционного смотрителя", ни эпизод, в котором Никита Сергеевич останавливает бесстрашно на скаку понесшую вдруг птицу-тройку, ни рассказ о мелковатой мести Иннокентия Михайловича, или буйствах душевно смятенного Павла Лебешева. А также картины семейных побоищ с битьем посуды и жен, производимых на глазах пораженного Соловьева гениальным оператором "Зеркала" и " Мелодий белой ночи" Георгием Рербергом. И открытие истоков нынешней Говорухинской госвальяжности, зарожденной по системе Станиславского Соловьевым при введении будущего кинодепутата и автора "Ворошиловского стрелка" в образ столпа новой российскости Крымова.
Есть еще один персонаж, в любви к которому тихо признается Сергей Соловьев. Это он сам Сергей Соловьев и есть. Любовь эта искренняя с прощением и пониманием, иронией и жалостью. Сцены заграничных приключений типичного совка Соловьева трогательны и смешны, как откровения окуджавского Отар Отарыча.
Для людей прошлого времени с духовной родословной шестидесятничества воспоминания часто - последний шанс отчитаться. О позиции в оппозиции прошлой и нынешней. О бескомпромиссности в ту или другую сторону. И поскольку период новых времен растянулся уже на треть жизни, с однозначностью тут большие проблемы. Соловьев публикует свои разборки с тогдашним киноминистром Ермашом, запретившим съемки "Чужой, белой и рябой", из-за чего режиссеру пришлось бежать в Казахстан и там снимать свое кино на казахском языке. И тут же приводит свой текст в защиту Ермаша на известном разгромном съезде кинематографистов. Выступить с той речью Соловьев на съезде не смог. Но текст точно в оправдание считает необходимым опубликовать двадцать лет спустя.
На "Ассе" в очерках прошедшего времени можно было бы поставить точку. На премьерных показах в ДК МЭЛЗ, где перед сеансами выступали Цой и Гребенщиков. А зал стоя подпевал песням с экрана. И в очередях за билетами писали номера на ладонях в ожидании перемен. Но точка не ставилась. Непредсказуемые перемены случились очень скоро. И одним из любимых Соловьевым пришлись впору. Другим - поперек горла.
Книги воспоминаний заканчиваются эпилогом-очерком о художнике постановщике "Чужой, белой и рябой" Марксэне Гаухман-Свердлове, названным "Баобабом социализма". И таким вот отчасти примеряющим определением того, что происходило во времена последующих парадоксов и переломов с Марксэном и с другими соловьевскими героями - теми, кто выплыл, и теми, кто не смог :"... из нас уходит обаятельнейшая и ненавистная суть нашей жизни...".
Прощанием со странным и необъяснимым согласием с собой в том "проклятом мире" заканчиваются воспоминания Сергея Соловьева. И в качестве иллюстрации к сгинувшей парадоксальной гармонии с привкусом стокогольмского синдрома - история любви без взаимности импозантного художника Марксэна к актрисе-лилипутке, снявшейся в "Ассе".
Сергей Соловьев "Асса и другие произведения этого автора. Книга первая:Начало. То да се.... Книга вторая : Ничего, что я куру?" Спб. 2008. Сеанс, Амфора.
И ВСТАЛ МОЛДАВАН, ПОБЕЖАЛ МОЛДАВАН
"Все там будем" Владимира Лорченкова - Книга Исхода всего молдавского народа в Италию - где чисто, светло, всем раздают по 1000 евро и куда молдаванам вход воспрещен, включая президента Воронина.
Сам себя, не достигнув тридцатилетия, Владимир Лорченков стал называть "писателем, с которого началась молдавская литература на русском языке". И СМИ не устают за ним эту дерзость повторять. Так что литературно-молдавское родоначальство Лорченкова скоро станет свершившемся фактом. Тем более что вслед за "Букварем" и "Самосвалом", в героях которых без труда узнается сам писатель, он перешел к созданию современного молдавского эпоса. Чему свидетельством первая книга, равная замыслом библейской "Книге Исхода".
"Все там будем"- рассказ о маленьком молдавском селе Ларга. Жители которого - сплошь чудаки. Как полагается трогательные, симпатичные, смешные и совершенно свихнувшиеся. В данном случае на идее тотального исхода из грязного и обнищавшего своего молдавского села, где земля не родит, а труды приносят лишь отчаяние и усталость, в благословенную Италию, которая представляется то мифом, то сказкой. То раем земным. То адом.
Для самого же автора, Италия, переселиться в которую мечтает вся Молдавия во главе с президентом Ворониным - только миф о загробной жизни. О чем красноречиво говорит название: "Все там будем".
Верный признак того, что писателю крупно повезло, и он смог сотворить что-то настоящее - разнообразие узнаваемого в открытых им типах. То, с чем они схожи, но чем не являются. В чудаках-молдаванах из села Ларги проступают черты жителей маркесовского Макондо с их тягой к затерянному на континенте древнему морю. Упорством, снами наяву и каким-то повседневным пренебрежением жизнью своей и чужой во имя химер будущего счастья близки они героям Платонова. А убеждением, что проблемы не в них самих и потому решаются одним переездом, едины с известными всему миру сестрами.
И при всех сходствах чудаки Лорченкова - сами по себе. И каждый из них зачудил с райской Италией по-своему.
Сельский интеллектуал Серафим Лунгу, не сумев объясниться с влюбленной в него красавицей библиотекаршей Стеллой, еще в союзные времена сублимировал свою страсть в грезы об Италии. Выучил по самоучителю итальянский (оказавшийся норвежским - Стелла подсунула, чтоб любимого в Италии не поняли и он там не остался). И двадцать лет спустя, уплатив с односельчанами по 4000 евро мошенникам и следуя указанному жуликами-перевозчиками направлению, вывел Серафим Лунгу, упражняясь в самоучительском норвежско-итальянском, все население Ларги прямо к Кишиневу.
Местный же механический человек тракторист Василий Вельчев во всей вожделенной Италии видит один только завод "Фиат", где он сможет возиться с разным чудесным железом за 1000 евро в месяц. Для достижения желанной цели Василий перековал свой трактор в самолет. Был сбит при разгоне облаков над Кишеневым. Из останков трактора собрал подводную лодку, похитив для этого педали с велосипеда деда Тудора. Был атакован и потоплен под видом банды исламских террористов у берегов благословенной Италии береговой же охраной.
И президент Воронин - тот еще чудак. Решив, что Молдова его проклята, и никто никогда не добьется, чтобы можно было в ней жить по-человечески, он скопил 4000 евро, позвонил по телефону на столбе "Работа в Италии" и махнул на своем Президентском самолете через границу низенько-низенько, чтоб не отследили ПВО и можно было выпрыгнуть с парашютом к тем самым "верным людям" которые устроят его на непыльную работу за 1000 евро.
Для священника из Ларги отца Паисия сначала проклинаемая, потом вожделенная Италия - страна, куда бежала белотелая возлюбленная его супруга Елизавета, и чтоб увидеться с ней батюшка провозглашает Италию раем, незаконно доставшимся тем, кто продал веру христианскую католической церкви. Что дает право истинно верующим Православным христианам идти крестовым походом на Рим, и вернуть себе законно принадлежащий им сей рай. И ведет о. Паисий молодован из Ларги крестовым походом. И сотни тысяч присоединяются к ним со всей Молдовы. И ни один не достигает благословенной Италии. И многие тысячи их гибнет в пути.
Владимир Лорченков - молдавский писатель пишущий на русском языке, написал на этом языке совсем не о молдаванах, помещавшихся на идее всем народом иммигрировать в Италию. И не о чудаках, придумавших страну, которой нет. "Все там будем" - книга на русском. Но понятна она тем, кто населяет шестую часть суши не потому только, что когда-то они учились читать на этом языке. И не потому, что жизнь этого, когда-то единого и привязанного к своему дому народа, превратилась в последние пятнадцать лет в кошмар мирового кочевья.
Книга Лорченкова о гастербайтерах в собственном доме. О тех, кто так никогда и не узнает, чем отличаются мечты об иной жизни от реальной жизни чужаков, приезжих, незаконных мигрантов. О тех, кто всю жизнь пытаясь вырваться из нищеты, грязи, неустроенности, лжи и бестолковщины тратит на это столько сил и терпения, что и половины хватило бы, чтобы сделать жизнь вокруг себя чище и разумней без всяких переездов. И что нет никакой Италии Обетованной. Край земли - в селе Ларга. И жители ее вместо Италии попадут туда, "где все будут" - то есть на кладбище. Но это будет не награда, а расплата за самообман. За готовность жертвовать собой и другими во имя ложных мечтаний. За фанатизм, который как бы ни был он весел и безобиден, всегда заканчивается превращением чудаков в чудовищ, готовых замучить и сжечь любого восставшего против безумной их веры, как это сделали селяне с прозревшим после кражи у него велосипедных педалей дедом Тудором, впавшим в ересь и заявившим, что нет иной Италии в мире, кроме той, что в душе каждого.
В общем, смешная книга Владимира Лорченова на самом деле оказалось не такой уж и смешной.
Если вдуматься.
Владимир Лорченков "Все там будем" М.2008 "Гаятри"
ФРАНЦУЗСКАЯ ЛЮБОВЬ МЭРИЛИН МОНРО
Свою книгу о связи Монро и ее психоаналитика "Последний сеанс Мэрилин" Мишель Шнайдер называет "ненастоящим романом". Тем самым подчеркивая подлинность событий и допуская оговорку не по Фрейду.
"Ненастоящий" по Шнайдеру роман - тот, в котором все подлинное и ничего не выдумано. Хотя такой роман сегодня - каждый второй и в оправданиях не нуждается, защищенный званьем "Нонфикшн". Но Шнайдер в своем предисловии все равно пытается объяснить. Все о "каких-то других вещах". О королях и капусте. О подлинных словах и тайных действиях, неспособных приблизиться к истине. О череде кадров и вспышках света. О вопросительном знаке в конце и ладони автора, пустой, как рука ребенка.
Все это очень мило, с покушением даже на поэзию, и куда яснее, того что на самом деле написалось у Мишеля Шнайдера.
Сама книга говорит за себя. И совсем недвусмысленно: " И "нонфикшн" может оказаться той еще фикцией". Смешивать жанры не возбраняется. Смешивай наздоровье. Но не до полной же потери вкуса. Можно, конечно, писать роман "рукой, которая автору не принадлежит". Но вопрос читателя - о чем это? - будет адресован не руке, но автору.
Штука в том, что имея дело с "ненастоящим романом", в котором ничего не придумано, но все неподлинно, поскольку "подлинности не бывает", о том, что на самом деле собирался рассказать автор, можно только догадываться и предполагать.
Кажется, нам хотели поведать историю последних двух лет жизни Мэрилин Монро. В общем-то, довольно известную. С комплексами детства, в котором отца не было, мать свихнулась, а Норма Джейн, известная миру под именем Монро, воспитывалась в детском доме и приемных семьях. Страдала от мысли, что ее никто не любит. Что позже обернулось паническим страхом перед кинокамерой. Гиперсексуальностью, неудачными замужествами, беспорядочными связями с Сенатрой, братьями Кеннеди, шоферами ночных такси и случайными прохожими. Со смертью от коктейля снотворных и алкоголя, так похожей на убийство. С действительно малоизвестным (или придуманным?) романом звезды с собственным психоаналитиком пятидесятилетним Ральфом Гринсоном, в котором было все, кроме физической близости.
Может быть, это история о том, как лет тридцать подряд Голливудом исподволь правили психоаналитики. Они консультировали звезд экрана, режиссеров и сценаристов. Сами писали сценарии. Брали на себя обязательства, вернуть на съемочную площадку исполнительницу главной роли, у которой вдруг съехала крыша - будь то Вивьен Ли или Мэрилин Монро. И даже решение о том, удачно снята сцена или нет, принимал не режиссер, а психоаналитик, после предварительной консультации со своей пациенткой.
В романе также, из воспоминаний, интервью, книг-предшественниц и опубликованных совсем недавно распечаток магнитофонных откровений Мэрилин своему психоаналитику Гринсону, должна была явиться некая новая Монро. Не экранная соблазнительница. Не та, которая вызывает одни лишь мысли о сексе. Не наркоманка, алкоголичка и нимфоманка. Там обещалась и даже как-бы появлялась на время Мэрилин очень даже независимо и оригинально мыслящая. Читающая все без разбору от Рильке до Джойса. Выдержки из дневников и монологов, записанных для Ральфа Гринсона, должны были явить Мэрилин - поэта и философа. Тем трагичнее выглядело бы ее заикание перед камерой, и неспособность в тридцати дублях произнести без ошибки коротенькую реплику сценария.
Неизвестно, что именно случилось со столь многообещаещим замыслом на пути исполнения. Возможно, Шнайдеру на самом деле вовсе не хотелось писать книгу. Зато очень хотелось снять собственное кино о последнем романе Мэрилин. В избранном им жанре ретрорепортажа поперек его законам совершенно произвольно тасуются причины и следствия, а временные связи перекручены в угоду ассоциаций, смысл которых понятен одному автору. Что при наличии таланта вполне уместно в артхаузном кино. Но в документальном повествовании, разбитом формально на главки местом и временем действия просто сбивает с толку.
Но и с этим как-нибудь можно было бы справиться. Постоянно возвращаясь и листая страницы взад вперед, восстановить и логику, и последовательность событий. Если бы все это было написано на хоть сколь-нибудь внятном языке.
В романе, где по предупреждению "все ненастоящее" самый ненастоящий - язык, которым он написан. Лишенный вкуса, стиля, ритма и пластики этот перевод с французского на русский - сильно напоминает дубляж экономкласса на студии паленых дисков, где звезд первой величины озвучивает техперсонал из секретарш и системных администраторов. В результате чтение полной драматизма любовной истории с заслуженной наградой известного заранее самоубийства в конце, напоминает зубрежку учебника по сопромату.
Каковое чтение, как известно, производится с одной единственной целью - запомнить прочитанное, донести до экзаменатора, свалить и забыть навсегда.
Если кто не помнит, как это бывало в блаженные дни институтских сессий - милости просим в мир ненастоящего романа Мишеля Шнайдера.
"Последний сеанс Мэрилин. Записки личного психоаналитика."Мишель Шнайдер (пер. с французского). М.2008. РИПОЛ классик.
НАБИЛИ КАФКОЙ КОСЯЧОК
"Растворимый Кафка" Зазы Бурчуладзе - сборник глюков, нарко комикс в цитатах, картинках и продолжениях венечкиных бесед с ангелами, из которых следует, что срок творения ограничен, распад вечен, но это вовсе не значит, что отчаяние не веселит душу автора и согласного с ним читателя.
Творчество Зазы Бурчуладзе приходит в Россию маленькими порциями в переводах с грузинского. Сборничками по сто страниц и грамм. Пакетиками с растворимым прахом Кафки. Дорожкой литературного кокса. Уколом психоделической прозы.
С первым сборником "Минеральный джаз" издатели явно перебрали. Не следовало начинать знакомство с препаратом таким мощным ударом, как повесть "Миниральный джаз". Непривычных от этого коктейля "Старосветский помещиков", Хармса, Пиросмани, Венечки Ерофеева и Дали ведет с первых же страниц. А очнувшись и преодолев ломку, они, может, к Зазе больше и не прикоснутся.
В "Растворимом Кафке" составители были куда осторожнее. И начинали с того, с чего и нужно. С косячка, давшего название сборнику. Кайф от него легкий и приятный. С послевкусием благожелательной мизантропии
Проза Зазы, конечно же, чистая психоделика. Причем самой последней фасовки. Из так называемого "психоделического релизма". Расширение сознания для автора - нормальное состояние. Он в нем пребывает, пока живет и пишет. Глотать таблетки и записывать собственные глюки под дозой - оставим это вечно живым хиппи шестидесятых вместе с Джимом Моррисоном, призраки песен которого то и дело лезут без спросу в повествование Зазы.
Может, кто сомневался в сорокинском сравнении иных книжек с психотропными препаратами. После знакомства с Зазой упорство в подобном неверии подобно лжи бесчувственных.
В "Растворимом Кафке" есть даже сюжет. Что на самом деле с наркотическими снами случается довольно часто. Некая оторванная повествовательница, у которой муж и девственная "Ауди" в Дубаях, перелетает сутки из музея в театр, из одной утомленной компании, где курят, в другую где, глотают циклодол и рассказывает в подробностях, все, что с ней и в ней происходит. Она сквернословна и физиологична. Слегка зациклена на телесных отправлениях. Оргазмы без секса и газы, распирающие кишечник, занимают ее сильнее людских и городских фантомов. Пересыпая речь легким как пепел матком (интересно, как эти слова звучат на грузинском?) она вдруг замечает тягу к изнывающему от скуки писателю Зазе Бурчуладзе. Заза в этой грустной повести - как Феллини в своих фильмах в исполнении Мастрояни.
Искривление и аберация реальности, иррациональность и фантомность расширенного сознания здесь как раз норма. Хотя и нельзя сказать, на чем же конкретно эта реальность так глобально свихнулась. Ну не на том же, в самом деле, что Заза то и дело снимает с героини реснички и с хрустом внимательно поедает их.
Поимка и обрезание Зазой старичка в кустах парка Ваке совершенно логична после нудноватого пересказа анекдота из Ветхого завета о пирамиде из трех тысяч обрезанных плотей под стенами города Шехем. А вручение Зазой на премьере "Чайки" Андрону Кончаловскому розы, бутон которой стянут свеже отрезанной крайней стариковской плотью - всего лишь скучноватый перфоманс для посвященной поклонницы писателя.
Если надоевшая реальность сама по себе давно стала глюком, то что же в этой прозе иррационального? Ответа нет, потому что он не нужен. Какая, в самом деле, разница, откуда берется ощущение, что ты болтаешься в неком не тбилисском пространстве с пустынными площадями и залитыми слепящим солнцем улицами? Куда интереснее - откуда он, этот нарастающий в ходе повествования странный хруст... А это крошится не материализовавшееся слово из названия романа Владимира Сорокина "Лед". На нем, вдруг оказавшемся общим для рассказчицы и Зазы (роман Сорокина тут вообще ни причем), и возникла близость с циничным писателем, разыгрывающим Микки Мауса. Слово, ставшее общим, сулило им двоим переход из заглючившей до похабности повседневности в мир чувств. И они тут же принялись его крошить, чтоб избежать провала в естественность.
Не надо опасаться ломки после "Кафки". Тем более что она наступит непременно и точно обозначена в пространстве и времени. Ее начало на странице 73 в первой фразе повести "Фонограмма": " В Телави героина не достать". Утоления боли в этой повести не предвидится, но оно непременно наступит, если дождаться впрыскивания заключительных "Семи мудрецов". Причем третьему из семи умников, болтающихся в пространстве кошмарного города можно вместе с Зазой струйкой воды из детского пистолета снести половину уха. Чтобы услышать от него томный приговор совместному читательско-писательскому балдежу:"Разве это не аморально?".
Чтение Бурчуладзе подобно джазу. Импровизация вольная. Она не терпит насилия. Музыка сама возникает в этих сумасшедших выжженных строчках. Надо только вдохнуть ее, и она зазвучит.
Известно, что при росте цен, массовых увольнениях и потере интереса к жизни читать книжки продолжают самые отчаянные. Бог весть, какая именно проза будет востребована в эпоху кризиса. Но "Растворимого Кафку" лучше припасти заранее. Чтоб был на всякий случай под рукой.
Заза Бурчуладзе "Растворимый Кафка". М.2008. Ад Маргинем Пресс".
ПОЗДРАВЛЯЮ: ОБНУЛИМШИСЬ!
"Ноль-Ноль" - очередная литературно-компьютерная игрушка Алексея Евдокимова. Все участники - автор, герои, читатели-любители - рубятся с азартом, и остаются при своих (истинах, страхах, вилах, неприязнях, безнадегах), ничего не обретая и не теряя. Игра без выигрыша и проигрыша. Для того, чтобы поиграть.
Из совместного с Александром Гарросом литературного прошлого Алексей Евдокимов, дебютировавший "соло" политизированной повестью "Лифт" и в последней своей вещи не расстался ни с чем. Разве повышенный интерес к детальным излишествам был обуздан и стреножен вполне дозированными описаниями. Да и прочие пропорции гаррос-евдокимовской фирменной прозы в исполнении одного из бывших соавторов претерпели некий рестайлинг. Журналистики, политики, детектившинки стало поменьше. Философии с психологией прибавилось. Герои ищут выхода не столько из сюжетного, сколько из жизненного тупика.
Получились прятки-догонялки с судьбой и смыслом на фоне всеобщей атомизации и российской скорби в мировом масштабе.
Некий Витька, задолбанный, как полагается, офисным корпоративом, закрыв компьютерную игрушку покидает с омерзением контору и начинает носиться по городу, скрываясь от преследований, то ли путая виртуал с реалом, то ли и в самом деле... Загнанный невидимыми (но ощутимыми) врагами, падает с высоты и оказывается в больнице. После падения теряет память и в романе больше не появляется. В цепочке побегов от чего-то (надоевшей обыденности?), за чем-то (новой реальностью и смыслом?) Витек - лишь одно из звеньев. Друзья-приятельницы по интернету и жизни, пытаясь понять, отчего же Витек двинулся и стал бегать и прятаться, и сами - кто гибнет, кто меняется на прямо противоположное. Врач-нарколог, например, - резонер и реалист, осуществляя свою тайную мечту полной свободы от всякой правильности, опускает с наслаждением случайную дорожную хамку и сам садится на иглу.
За всеми этими цепями перевоплощений и сбивчивых открытий себя и хоть каких-то ответов на причинный вопрос (не " быть или не быть" а "зачем?" и то и другое), маячит фигура некоего Маса - метаморфозного типа, неуловимого и навязчивого, не то устроителя преследований участникам действа, не то пребывающего как прочие в бегах. Скорее последнее, поскольку вездесущего его, обнаруживают в конце концов с неподвижно вытянутыми ногами и отверткой в горле. С намеком персонажам и читателю, чтоб не обольщались - нет никаких всесильных вершителей ваших судеб. Все гадости устраиваются в нашей жизни сами собой и чувствуют себя комфортно, пока мы пытаемся осилить, зачем нам вообще тут жить.
Движущая сила евдокимовского писательства все также мощна и неоригинальна. Страх и брезгливая неприязнь - ее составляющие. И то и другое относится к толпе во всем многообразии видов, ее образу жизни и среде обитания. Будь то толпа люмпенов из районов хрущоб с ее панельными бараками, заплеванными лестницами, матерными надписями на стенах, отрыжкой дешевым пивом, головной болью, травяными интересами или толпа гламурная, менеджерская, запертая в офисном аквариуме кондиционированной свежестью мечтаний о смене подержанной тачки на новую, а бюджетно-отпускной Турции на духовно-экстримный Тибет.
Атомизированая до десятка личностей (их вообще так мало, они буквально на пересчет и, естественно, все друг с другом знакомы) Россия, нежелающая слиться с интересами среднестатистического стада, мучается вопросом - ну не слились, а дальше что? И сомнением - может все-таки не мучиться и слиться?
В смысле собственного пути, выбор у неслившихся скудный - наркота, благотворительность, духовный и туристический экстрим. Уход в новую реальность с признаками настоящей, в которой догонялка может закончиться в реанимации или морге.
К финалу Алексей Евдокимов, твердый в неприязни к толпе, слегка смягчается, не отказывает себе в великодушии и потенциальный круг неслившихся расширяет до бесконечности. В каждом человеке есть талант. Нам только не хватает смелости открыть его и жить с ним. А в этом может быть единственный смысл и есть. Образцы талантов, явлены в героях романа. Они сомнительны и как-то мелковаты. Например, талант быть таким, каким тебя хочет видеть тот, с кем ты в данный момент общаешься. Или талант предвидеть обстоятельства гибели того, с кем входишь в контакт (какой Голливуд обошелся без этого дара?).
Литературно-интеллектуальная составляющая евдокимовской прозы, что дуэтной, что сольной, заметно не растет, оставаясь условно-приемлемой для читателя с приличным багажом и вкусом. Но в том, собственно, и нужды особой нет. Написано все остренько, ярко, сочно. Набор красок и приемов для увлечения и затягивания читателя с гарантией качества. Тут главное не забыть купить вовремя билетик на это представление. Текущая литература быстро стареет.
По прочтении, правда, можешь испытать некоторое разочарование (в смысле: "Ну и что?"). А вот это - напрасно. Автор ведь названием предупредил.
"Ноль-Ноль" - игра с неизбежно нулевым результатом.
Алексей Евдокимов. "Ноль-Ноль". М.2008. "Эксмо".
О ПРОЛЕЧИ МЕНЯ ТЫ ОДНОСТИШЬЕМ!
Перекочевав из Интернета в книжку, "Одностишийа" Ольги Арефьевой как-то сразу выросли. Из милых афоризмов-однострочек, ритмизованных приколов и интеллектуальных смайликов, подхваченных френдовой пересылкой, сложилась если не энциклопедия, то карманный словарик современной русской жизни, где все друг друга слегка достали, любви мало, но хочется, а одиночество не лечится даже смехом.
Часто впечатанное из Интернета в бумагу вызывает недоумение:"Чего оно там, в книге, делает?". Ведь ни прибавилось по сравнению с монитором, ни убавилось. А еще денег просит. Разве к юбилею автора. В подарочном альбоме. Пышно и лишне, как бардовские песни в беззвучных буквах.
Редко, но бывает - книгоиздание, как восстановление последовательности и справедливости. Например, эти арефьевские строчки, как проростки хокку, употребляемые в духовную пищу в сыром виде с приправой смеха. Им предназначено было выйти томиком по штучке на странице в виньетках и китайской графике. Потом быть закаченными в сеть. Разойтись, подешевев, в ссылках и SMS-ках. Случилось все наоборот. Вполне в духе авторских парадоксов - книга, как искупление греха сетевой популярности.
Одностишия Арефьевой - реплики на ходу. Обрывки фраз. Отточенные экспромты. Для автора - поэта, лидера группы "Ковчег", сочинителя сюрреалистической поэмы в прозе "Смерть и приключения Ефросиньи Прекрасной" и пластического театра "Калимба" - род развлечений. Игра ума, сравнимая, по собственному признанию, с дзеновским хлопком одной ладонью (что для легкомыслия, пожалуй, слишком серьезно). Собранные вместе и, кажется, совершенно случайно, они не теряют скорлупок своей самодостаточности и не выстраиваются намеренно в сюжет. Меняй их местами, сколько хочешь. Все равно выйдет жизнь в словах и восклицаниях.
Вот, например, заботы о хлебе насущном. О них в томике скупо и глухо. Роняет поэт, между прочим: "Любовный треугольник: мы и деньги". И через десяток страниц в тональности сидящего на берегу реки: "Как медленно летят на ветер деньги"... А вот мы и сами плывем по течению, по даоски не сопротивляясь и не пугаясь предчувствий кризиса: " Да, рано мы вздохнули с облегченьем!" и: "Уже на пересчет любая тыща баксов...".
В словарях и энциклопедиях все разбивается на буквы для простоты узнаваемости семейств, родов и видов. Там разделились бы одностишия - "политика" под буквой "П", "Любовь" под литерою "Л". Словарности стало бы больше. Жизнь улетучилась. Ее убила бы обязанность думать и смеяться по плану. А тому, что проскакивает мимо между делом - придало бы ложную значительность.
Во внесистемных "Одностишийах" вопрос: "А где указ о чем нам можно думать?" - он как бы между прочими встречами и досадами автора. Претензия к жизни: "Как много времени мы за едой проводим!" - куда серьезней.
В Сети одностишия Арефьевой находятся по ключевому слову "юмор". И возразить тут нечего. Потому что если бы они были не смешны, их просто бы не было. Принцип смешного в несоответствии соблюдается вдохновенно и последовательно. А из-за краткости еще и изящно. Причем ни в чем не уступает реальной жизни - она ведь вся в несоответствиях, как бомж в колтунах. Но там они отчего-то вовсе не смешны. А тут - какую букву не возьми...
Например, из Политики: "Мы тебя, гад, научим гуманизму!" Или: "Опасны нынче стали пацифисты". А вот популярный лозунг:"Громи буржуев! (Спонсоров не трогать!)". И другой с маленькой политкоррекцией: "Уж я бы Родину так дешево не продал!".
Несоответствия высокого и низкого, пафосного и шкурного почти до графичности наглядны. Так что на линейке одностишия точка перелома заметна без усилий. Вот к власти, как бы, между прочим:"Вы к нам сюда надолго в президенты?". Или из медиареальности: "Простите, этот мат был не для прессы!". Или: "Патриотично прикрывался флагом".
На букве "Б" сошлись бы темы быта. Связанные в первую очередь с проблемами канализации и водоснабжения. "Как подло на ремонт закрыть сортиры..." И: "Ты в мой душ?! Ах, нет у вас горячей..."
Самосжигающая в песенной лирике Ольги Арефьевой любовная тема в "Одностишийах" для смеха неистощима. Здесь, наконец, можно было бы выстроить некий сюжет, со встречей, пылкостью первых минут и сладостью взаимных мучений. Но и это ни к чему - все снова вперемежку. Можно лишь отметить, что Арефьева чужда феминизму и смешны у нее участники любовной драки независимо от пола.
Вот ставшее классическим признание:"Люблю вас. Просто в очень редкой форме!". Или:"Люблю.. Не лезьте, это я не вам!". В мужской версиии: "Сказал "Люблю", сквозь зубы мрачно сплюнул..."
Грусть все же скрыта в этом смехе. Она лишь иногда выходит на авансцену, почти что в зал. Растерянная клоунесса теряет ощущение себя, повторяя на разные лады:"Я Вас люблю ли?.. Вас ли? Я ли?". Или в мужском перевоплощенье:"Живу не с той, не там, не так, не я".
Есть еще одно несоответствие в этих строчках из области парадоксов. Сближение враждебных культур на расстояние разряда. Нынешнего незатратного и прагматичного масскульта - полное соотвествие предмета назначению, смех как стопроцентный результат: прочел, заржал, пересказал приятелю; и глубины с неоднозначностью и необходимостью думать и открывать. Отсыл к совсем иной культуре, в которой слова означают не то, что значат и за каждым - бесконечность интуитивного познания.
Второй прагматичный, прикольный, SMS-ный, ржачный ресурс освоен был в Сети, кажется полностью. Книга дает возможность приоткрыть первый. Тот, о котором Ольга Арефьева как бы случайно обронила:
"Да. Мои шутки полностью серьезны".
Ольга Арефьева"Одностишийа"М.2008 Livebook.
ЖИЗНЬ, ПОЛНАЯ ГОРЯЧЕГО
"Ботинки, полные горячей водкой" - очередная порция историй из жизни их автора Захара Прилепина. По сравнению с предыдущим романом в рассказах "Грех" - здесь всего побольше. Прилепин на обложке еще брутальнее, в рассказах - еще нежнее и трогательней, а опошленному 90-ыми "пацанству" возвращен высокий и чистый смысл.
Второе название книги - "Пацанские рассказы". На ум приходят - черный бумер, бритые затылки, стрелки, терки и стволы. Так что знакомого с творчеством писателя только легкая оторопь возьмет.
А тут еще и Захар с обложки - с этой его фото небритостью снизу и гладко выбритостью сверху, с куреньем взатяг, так что жилы вздуваются на шее, с тишком сообщенными фактами биографии - Чечня, ОМОН, вышибала в баре и т.д. С цитатами типа "Здесь каждый неприкаянный подросток на злом косноязычье говорит"... То есть ни о чем другом, как о "реальных пацанах" этот тип писать не может. И читать его книги, естественно, должны эти самые "реальные пацаны".
От книги к книге Прилепина накачивают по внешним признакам и выдают не за того, кто он на самом деле есть. Тем не менее, он остается самим собой и как писатель верен себе. Хотя проза его от книги книге меняется. И в чем секрет ее притягательности так до конца и не ясно.
В "Пацанских рассказах" она лапидарнее, прозрачнее, тоньше, остроумнее. И при этом все более похожа на дневник.
Проза-блог, в котором Захар Прилепин рассказывает о своей жизни. Травит байки о пьяноватых похождениях в компании с неизменным отсидевшим свое "братиком", неповоротливым другом братика Рубчиком - каким-то совершенно без мозгов, так что терять ему после первого же стакана нечего, а он все равно теряет речь и память. Про то, как он - Захар Прилепин встречался и пил с рокн-рольным кумиром юности, в котором легко узнается лидер ДДТ Шевчук. И про то, как приятель по борьбе и литературе названный черноголовым, чтоб не сказать прямо Шаргуновым, чуть не стал фигурой в политике и как легко его оттуда турнули. И при этом никаких сомнений в том, что это самая что ни на есть высокая литература и от книги книге она становится выше - нет. Литература поэтичная, тонкая, пронзительная, точная и о чем-то таком, без чего собственно никак жить нельзя автору, а вслед за ним и читателю, даже если он открыл книжку, чтоб прочесть парочку пацанских рассказов и "брутальных" (так в анонсе) новелл. Хотя, конечно, от несхожести обложечного и книжного Захаров можно слегка и ошалеть.
Захар из книги как бы отстранен от всякого действия. Намеренно в него не включается. Это герой несовершенных действий при совершенных помыслах и чувствах. Действуют и совершают поступки другие.
Братик с Рубчиком готовят шашлык из сабочатины, чтоб охмурить студенточек провинциального техникума. Захар не может есть собаку и любить девицу пусть по неведению закусившую неведомой дворнягой. Он напивается и страдает рядом с любвеобильным братиком. Как оказывается - зря. Захара разыграли. Шашлык был не людоедский, а вполне себе свиной (рассказ "Собачатина"). После возлияний в той же компании братик бурно любит девочку по вызову. Захар отсиживается на балконе. А увидев невыносимо красивое лицо девицы, убегает плакать в ванную боромоча:..."Девочка моя... Женщина моя" ("Блядский рассказ"). Все это описано с изрядной долей тонкой и всегда уместной иронии над собой и "старшими" приятелями. Тем пронзительнее внезапное осознание прилепинским героем Захаром Прилепиным его несогласий с творимым пусть и самыми любимыми людьми и невозможности хоть что-то изменить своим неучастием.
Сравнение "Ботинок, полных горячей водкой" с прозой Сергея Довлатова очевидно до навязчивости. Сам автор дал прямую наводку в заголовке, отослав сомневающегося к довлатовскому "Старому петуху, запеченному в глине". Сходств так много, что не сразу определишь - в чем оно. В биографии? Творческом методе? Способности писать о себе так, что литература и реальность сплавляются в нечто третье, что, кажется так легко воспроизвести о себе любому и что абсолютно неповторимо? Или все-таки дело в том, что незащищенность и чистота чувств таких внешне мощных, брутальных, мужиковатых резко возрастает в цене и смысле?
Кажется своей природой и составом прилепинские страдания вполне подростковые, пацанские, инфантильные. Душа мягкая, податливая тянется на разрыв между взрослящим ее грехом и почти детской чистотой и простодушием. Но то, что читатель знает о Прилепине из биографии, что Прилепин знает о реальной жизни - далеко уводят и его самого, и его прозу и читателя от, в общем-то, известного пубертантного периода жизни со всеми признаками взросления на излом. То есть чистота и трепетность в отношении к людям и любви, с которыми рано или поздно приходится прощаться и лучше это делать легко и не заморачиваясь, на самом деле стоят неизмеримо больше, чем мы соглашаемся платить. Раз человек, перетащивший на себе такое, что никакому подростку и не снилось, находит все же силы оставаться верным всему этому.
В конце концов, в книге нет ничего случайного. Ей одинаково необходим и попирающий что-то башмаком Прилепин на обложке. И он же отстраненный, неучаствующий, созерцающий, ранимый, страдающий внутри. И кажущаяся ложной, а на самом деле истинная и объединяющая тема рассказов, названных "Пацанскими". Потому что в книге оно подается в своем истинном виде. Такое - "пацанство", растворенное в крови. Не последнее прибежище рвущейся к взрослению и трусящей его детской и мелкой души, изо всех сил цепляющейся за разрешение жить в стае себе подобных и беспрекословно следовать ее законам. А быть вне стай и оставаться верным всему, способному любить и раниться в тебе.
Захар Прилепин "Ботинки, полные горячей водкой" М 2008, АСТ:Астрель.
ПОКА ПОЕЗД СХОДИТ С РЕЛЬСОВ
В дебютном романе Натальи Ключарёвой "Россия: общий вагон" студенческую тусовку мотает между любовью, депрессией, народом, портвейном, литературой, революцией и желанием попросить прощения у всех за все.
Литературой двадцатилетних увлекались в конце девяностых. Льнули ухом к устам младенца с последней надеждой на истину. Потом само прошло.
Поколенческие приметы в дебютном творчестве - всего лишь обложка, слоган и билборд. Обман-прикрытие архитепичной юной энергетики по цене очередной фенечки.
Сам же состав горючего материала юности нераскрываем и неизменен. И каждый раз он нов лишь в первой вспышке таланта. Она слепит и от того кажется цельной.
Первый роман Натальи Ключаревой - из таких цельных и ярких вспышек. С ощущением ранней зрелости и мастерской заточки. Текст, почти лишенный метафоры, поэтичен как притча. Фраза скупа и прозрачна, как мужская слеза. Ритм, кажется, растет из СМС-ок, но его энергия не цифровой природы. Общий вагон, в котором, как автору кажется - она едет со своими героями и всей Россией, метафизически недвижим. Время, несмотря на стук колес, течет в нем не по законам РЖД.
Приноровившись к этому рваному времени, можно пристроиться на боковой скамейке, наблюдая трансформации желаемого и действительного.
Чем, собственно, занимаются студенты-гуманитарии москвичи и питерцы в романе Ключаревой? Да тем же, чем всегда занимались. Прогуливают лекции. Пьют. Влюбляются и страдают. Обкуренные или трезвые читают постмодернистские стишки средней степени пахабности в подвалах. Называют это съездом радикалов. Верят Лимонову. Спорят с Дугиным. Девочка, влюбленная в мальчика травится, потому что вынуждена жить со старыми мужиками и делать карьеру порномодели.
В печвоковской этой реальности всплывают то геевская сходка у попа извращенца, то пестрые и печальные лоскутики историй людей из народа, которые собирает главный герой Никита - славный и совестливый мальчик - всем хочет помочь. Заступится за старушку. Малыша заставит улыбнуться. Он ездит по провинции. Ищет свою Россию.
Вообще, при всех этих панкоидных прибамбасах - крашенных ядовитыми цветами волосах, пирсингах, пупках наружу, цитатах из богемных авторов вся ключарёвская компания сильно напоминает героев журнала "Юности" годов так семидесятых, которые, поизнывав в столицах от безделья и бесцельности своей жизни, находили успокоение в поездке на БАМ и стройотряд.
Синдром юности, талантливо выраженный, вполне самодостаточен для ностальгических судорог. Роман Ключарёвой можно читать ради слов и чувств. Незадающего вопросов ожидает удовольствие, сравнимое с созерцанием картины "Завтрак на траве"
Под этот тихий восторг можно еще и порадоваться. Вот они какие стали - молодые. В прозе двадцатилетних на рубеже веков кроме любви, одиночества, тоски и отвращения и не было ничего. А тут они страдают, ищут, заботятся. О России, например. О революции. О стариках.
Юность Ключарёвой выбирает Россию по себе. Замордованную, ущербную, всеми брошенную. Нет хода в их общий вагон карьерным мальчикам и новым буржуа среднего поколения. Нефтяная, офисная, сытая Россия летает самолетами бизнес-класса. Наверное, этой лужинской и свидригайловской Россией можно пренебречь, как бесконечно малой духовной величиной. А с нами едут в общем вагоне двудетная тороговка носками - беженка из северного опустевшего города. Юный школьный учитель, воюющий за то, чтобы был выставлен забор вокруг туберкулезного лепрозория. Поседевшая после многократных изнасилований девочка Аля.
Все толпой оттертые и друг другу нужные после ментовских мордобитий и больничных снов о кукольных революциях и свиданий с Гумилевым встречаются в заброшенной деревеньке под названием Горки. Там полно пустых домов. Есть свой батюшка из бывших воров. И мальчик Ваня презрительно ругающий баб и пишущий свой первый роман.
Маловата Россия - зато истинная.
Можно, конечно, подивиться, что все такое заносчивое, начитанное, роняющее цитаты и сорящее мыслями успокоилось на жалком пятачке такой скудной и старой идеей - походом в опустевшую деревню во имя спасения России.
Но при том, что нет ничего нового из старого выбрано не самое худшее. Учить деревенских ребятишек писать романы. Перезваниваться колоколами с батюшкой из соседней деревни. Да и с коровами тоже надо что-то делать.
Как бы к этим натяжкам и идейным грошикам не относиться, у романа Натальи Ключарёвой остается последняя привилегия талантливо написанного текста.
Он хорош сам по себе - независимо от того, о чем он собственно написан.
Наталья Ключарёва, "Россия: общий вагон". Спб. 2008. Лимбус-пресс, ООО "Издательство К.Тублина".
ИГРА В РОМАН
Павел Басинский никакого "Русского романа" писать не собирался. И уж тем более "Приключений Джона Половинкина". Просто он так много знал уже про роман вообще и про русский в частности, что с этим надо было что-то делать. И то, что сделалось, тут же оказалось в шорт-листе премии "Большая книга".
С романом в России примерно как с картошкой. Утром сажаем, вечером выкапываем. Одни его торжественно хоронят хмурым утром, убежденные, что роман умер. Другие вечером выкапывают, божась, что он еще живой. А все потому, что писать романы все-таки очень хочется.
Литературный критик Павел Басинский, например, написал нарочито "Русский роман". Если не по результату, то по происхождению он действительно русский. Ибо только среди русских, есть такая разновидность романа, как появившийся "по убеждению".
"Половинкин" зародился от разнообразных и противоречивых убеждений автора. От убеждения, например, что, если собрать под обложкой побольше узнаваемых сюжетов и персонажей, дать героям волю говорить на проштампованном языке бар и крепостных, подсыпать туда же мистики, ряженной в национальные одежды, приправить карикатурами на узнаваемые недавние события и лица - вот и получится тот самый русский роман. Которых, опять-таки по убеждению автора, никто давно не пишет. А то, что по ошибке и невежеству называют "современным русским романом" - есть лишь более или менее длинные тексты.
Разумеется, доскональное знание жанра и его механики никакому писателю не помешает. На худой конец все эти схемы и законы можно использовать для самой обычной литературной игры. Чтение, как узнавание и отгадывание - процесс как бы заранее увлекательный. К тому же защищающий в случае чего от провала. Автор может и покуражиться вволю. И рассмеяться в лицо решившему, что его надувают читателю:"Что ж вы, батенька, сердитесь? На что обижаетесь? Ведь это всего лишь игра. "Воссоздание русского романа называется".
Литературные игры с некоторых пор - дело и привычное и достойное. Тут есть один секрет, до литературы не относящийся. Литератор- иллюзионист сам не должен пребывать во власти творимых им иллюзий. Вытаскивая, кролика из шляпы, ни в коем случае не верить, что это он создал животное из воздуха. Вот этого профессионализма фокусника Басинскому явно не достает.
Сунув под нос на первых же страницах заведому простаку-читателю сюжетец с неким князем Чернолусским ("Егорыч, я тебе подарок привез!"), дворецким Егорычем ("Хорошо ли, отец, с утра водку пить!"), дочкой лесничего Ольгой Павловной, Басинский отчего-то тут же убеждает себя, что мы уже в его игре, и радостно потирая руки, сообщает, что о чеховской "Драме на охоте" мы даже и не думали. И что дело тут совсем в другом. И увлеченно продолжает свои игры, не предполагая, что может так случиться, что играет он в них сам с собой. А читатель наблюдает за ним исподтишка. И посмеивается
И что самое конфузное для автора - знает о его "воссозданном русском романе" куда больше, чем он сам. Например, что никого Русского (равно как и европейского) романа автор не воссоздавал. А писал, как и многие другие, критикуемые им довольно едко и хлестко, текст приличествующей теме длины с весьма узнаваемыми героями, сюжетами и приемами. Из которых главный - самооправдательная (она же саморазрушительная) ирония, именуемая в начале 90-ых, о которых и речь идет в "Половинкине", в журналистском просторечии "стебом".
Что как бы и страхует автора от литературных неудач и неотвратимо приближает их приход. Потому что, как ты ни подсмеивайся над представленной тобой картиной 90--ых, в которой ты всего лишь художественно оформил один из избитых в газетах, сети и ТВ бредов о крахе Союза как результате заговоров КГБ, масонов и сатанинских сил в образе некоего Вирского вопрос-то разочарованный:"Только и все-его?" повисает в воздухе. Как ни подмигивай, намекая на то, что все это, мол, только пародия, если изобразил в тысячу первый раз "дерьмократов" как закомплексованных мальчиков, мечтающих отомстить русскому народу за незабытую младенческую обиду во время игры в куличики, а других, как подписавших договор с мировыми силами зла, чтоб расчленить ненавистную им почему-то Родину, если ты их такими вот штампованными и избитыми встроил в конструкцию текста, то выдержат они его тяжесть ровно столько, сколько окажется под силу карикатурной и картонной их сути.
И московская интеллигентская тусовка, описанная на пределе возможностей авторов "Аншлага" - хамоватый позер и ранимый циник Виктор Сорняков (блеск, как общучивается фамилия Пелевин!), тяжеловатая на тело и слово эстрадная прима (Алла Борисовна), типчики помельче и с трудом узнаваемые, которые в дни путча вкусно кушают, пьют, ругают или хвалят Россию и русских, а потом хором рыдают под романсы в исполнении Погудина - этой компании инфантильных заговорщиков в деле удержания романной (пусть так) конструкции та еще поддержка.
То, что сам Джон Половинкин, зарожденный в России в результате фиктивного изнасилования чистой русской девы Лизы, вывезенный во спасение от преследований (кому он сдался?) в Америку, завербованный там сатанинской закулисой, присланный снова в СССР накануне краха с туманными, но явно разрушительными целями, в силу своей предсказуемости никакой не атлант и конструкцию романа не удержит и пяти минут - ясно с самого первого появления Джона Половинкина в самолете летящем из Нью-Йорка в Ленинград. Заквашенный в Америке на протестантизме и вере в закон, Джони, как дурачок, сначала будет пытаться понять Россию умом. Потом начнет мерить ее общим американским аршином, отчего она станет ему просто противна. И, наконец, вспомнив, что он все-таки русский, поставит над могилой матери простой восьмиконечный крест и начнет в Россию просто верить. Естественно отринув чуждый протестантизм и став православным батюшкой в глухой провинции.
Об одном из авторов подобных произведений очень точно отозвался критик:
"Он думает, что если соединить узнаваемую фигуру, ядовитую сатиру и свое увлечение даосизмом, то, глядишь, получится роман"
Критика звали Павел Басинский. Писано было о романе Сергея Доренко "2008". Заменяем "даосизм" на "православие". Получаем оценку " Джона Половинкина", к которой и добавить, в общем-то, нечего.
Павел Басинский "Русский роман, или жизнь и приключения Джона Половинкина". М. 2008, Вагриус.
ПОНТЫ С МЛАДЕНЦАМИ-УБИЙЦАМИ
Роман ирландца Майкла О'Двайера "Утопая в беспредельном депрессняке" представлен издателем, как "шедевр черного юмора" и улет с отрывом. Хотя он ни то, ни другое, ни третье.