Павлику было шесть лет, когда однажды вечером он вдруг ощутил полное и глубочайшее счастье, свалившееся на его голову неведомо откуда, и лишь много-много позже, сидя как-то на уроке биологии в школе, осознал, что произошло это в той же мере закономерно, в коей у известной собаки профессора Ивана Петровича Павлова, тоже как бы из ничего, возникал зверский аппетит при включении самой обыкновенной электрической лампочки, а в результате через прорезанную в животе дырку из специально вставленной туда трубочки в банку очень наглядно капал желудочный сок, доказывающий наличие у животных условного рефлекса.
На уроке Павлика заинтересовала именно подопытная собака, а вовсе не учёный на соседней странице, к аккуратной бородке которого были густо подрисованы мушкетёрские усы, а на лбу торчали дьявольские рожки. Иван Петрович пристально вглядывался в свою экспериментальную животину, и было в этом прозорливом, почти ленинском взгляде нечто задумчиво-мечтательное, весьма роднившее его и с Витькой Голубцовым, который как-то, поймав голубя, отщелкнул ему портновскими ножницами обе лапки, подбросил вверх и, приставя ладонь ко лбу, следил: сможет ли сизарь сесть теперь на покатый купол церкви, и сколько времени продержится в поднебесьях в беспосадочном режиме?
Нет-нет, никто не спорит, конечно, учёный имел гуманистические соображения и старался во благо рода человечьего при планировании своих экспериментов, но, - думал Павлик, не отрывая взгляда от рожек, - вот если бы его самого резали каждый день помаленьку другие замечательные хирурги, пусть даже не во имя науки, а ради продления его собственной жизни, ну там трубочку в бок вывели и прямо в бутылочку, которая в кармане, чтобы туда моча капала, как у старика Сидоровича, потом бы гланды из-за ангины подрезали, а горлышко всё равно болит, так снова: "Тот раз мы тебя пожалели, да, видно, зря, надо было сразу полностью удалять пошлый атавизм, гнойные подушки эти, от них только инфекция в организме распространяется, рот шире открой! - и снова пистолет в глотку, петлю накинут и чик... - Чёрт, сорвалась, сестра, дайте другой инструмент!".
Вот если бы он ежедневно помучался таким образом хоть бы с полгодика, а лучше годик от обыкновенной каждодневной физической боли, Иван Петрович наш гениальный, то, интересно знать, посетила бы его замечательная идея с трубочкой? Стал бы он резать пузо собаке и втискивать ей туда изобретение своё во имя будущего прогресса? Вот в чём вопрос.
Павлик к шестому классу переболел уже всеми детскими болезнями и принялся за взрослые, по полгода пролёживая в больницах, отчего доктора, что мужчины, что женщины - без разницы, полистав быстренько медицинскую карточку, разговаривали с ним исключительно в ироническом тоне: ну что, моряк - с печки бряк, растянулся как червяк, позагораешь у нас пару месяцев в больнице? Вижу-вижу, тебе к этому не привыкать, вон какой здоровенный парнина вымахал на казённых-то харчах! Скоро, брат, в армию идти. Плоскостопия нет? Нет. Вот, это главное, а остальное вылечим. Отвечать полагалось тоже весело и односложно, по-мужицки: да нам запросто, мы люди привышные!
Павлик отвечал, внутренне ужасаясь очередной грядущей боли, и на самом деле как огня боялся ироничных, непогрешимых и неподсудных земных богов в белых халатах: весёлых, чистых, образованных, смелых, до чёртиков похожих на молодых киногероев-шестидесятников с экранов большого кино, высмеивающих вышедшую из моды жалость, а тем более - совершенно доисторическое милосердие, блестящих профессионалов своего дела, которым всегда полагалось улыбаться в ответ, как улыбались кинобольные, восторженно глядящие на своих спасителей снизу вверх, а главное - до заикания горячо благодарить при выписке, что они так здорово поставили на ноги и, кстати, ведь совершенно бесплатно. Желательно также сделать запись в книге благодарностей за блестящее исполнение врачебного долга и быстрое выздоровление.
На том уроке Павлик разнервничался, думая о предстоящих очередных койко-неделях, и пристал к биологичке с дурацким вопросом не по теме: что стало с дворнягой, принёсшей Павлову мировую известность? Что стало, что стало, ну какая разница, что с ней стало, тут и про самого Павлова нельзя было сказать, что он нобелевский лауреат, а в бога верил. В бога верил, а живых тварей мучил, хоть и с благими намерениями. Ну, кто без греха, пусть первым и кинет... Одним словом, молоденькой биологине Наталье Санне о судьбе животного, естественно, ничего не было известно, однако почему не предположить, что такая знаменитая собака (как Белка и Стрелка, чем она, в конце концов, хуже?), внёсшая своим боком скромную лепту в копилку человеческих познаний о мире, была по окончанию замечательного опыта благополучно зашита, и дальнейшую жизнь провела в тепле, холе, подкармливаемая сахарными косточками из домашних щей профессора и котлетками от многочисленных экскурсантов, которым она демонстрировалась как историческая и научная достопримечательнось. Вот.
Выразившись в таком ключе, Наталья Санна посмотрела в глаза ученику: "Ну теперь-то твоя душенька довольна?" Да. Да. Да. Павлик почти успокоился за четвероногого друга с дырочкой в правом боку, который, вероятно, из чисто педагогических соображений, был нарисован в учебнике лёгким штриховым контуром, и запомнил бы только профессора и его условный рефлекс, если бы третьегодник Стручков не пошутил скверно, использовав затянувшуюся паузу на все сто:
- Это ей потом пришили вторую голову?
Все, как всегда, расхохотались над клоуном Стручковым, биологиня покраснела и стушевалась, а Павлик, не без внутреннего сопротивления, но вынужден был признать, что хоть Стручков ничего не соображает ни в алгебре, ни в биологии, но по жизни прав: у профессора и его учеников, имелось, наверное, громадьё других творческих планов, не менее дерзких, чем прежний, и они, планы эти, изначально отвергали саму возможность спокойной собачьей жизни в науке. С этим бессмысленно спорить, и нечего закрывать глаза котлетами от экскурсантов. "Живодёр вы, дядечка, не хуже нашего Голубцова", - подумал Павлик, подрисовывая профессору из-под усов большие клыки, отчего нобелевский лауреат сделался похожим на старого доброго моржа, вылезшего из полыньи на страницу.
Биологичка двинулась дальше по теме урока, а внимательно слушающий её Павлик параллельно вспомнил про свои детские, непонятно откуда возникающие, счастья и, рассуждая шаг за шагом, пришёл к выводу, что все они были не чем иным, как условными рефлексами в своём предвосхищении событий.
Поздний летний вечер конца июня, того самого времени, когда в городе после жаркого пекла дней стоят бледно-серые ночи с неостывающими малиновыми зорями по краям неба. Чтобы заснуть в привычной темноте, приходится закрывать оконные ставни. В комнате горел электрический свет. Здорово набегавшись за день и длинный нескончаемый вечер на улице, Павлик лежал на своей кровати, свесив голову вниз, и смотрел, как блестит пол. Пол очень твёрдый, ровный и одинаково холодный, что зимой, что летом. Огромные плахи подогнаны так точно, что между ними ножа не просунуть, а поверх закрашены лучшей блестящей краской. Это очень древний пол. Он с незапамятных времён является гордостью их немногочисленного семейства. Стены гораздо хуже: неровные, местами толстый известковый набел обвалился и видны кирпичи, потолок тоже не фонтан - три балки выпирают наружу, а по ним идёт провод к лампочке, света в окошки мало попадает, что ни говори - подвал есть подвал. Зато пол шикарный, ни у кого такого нет.
Павлик свесился с кровати уже по пояс, руки болтались как плети туда-сюда, не доставая коврика, как у настоящего кавказского всадника-джигита, что на полном скаку опрокидывался из седла вниз, повисая головой между мелькающими копытами, представляясь убитым, а потом лихо возвращался в седло и мчался дальше. Никелированные ножки большой двуспальной кровати оканчиваются маленькими изящными колёсиками. Их выточил друг отца по заводу токарь Чесноков, с которым они всегда приходили к ним домой обмывать получку, и за вечер распивали пол-литра водки с долгими разговорами. Аванс обмывали дома у Чеснокова.
Отец Павлика был модельщиком, делал формы для деталей, тоже хороший специалист, но не на все руки мастер, как Чесноков. Полгода назад он умер из-за открывшихся фронтовых ран в больших страданиях. Чесноков не надолго пережил приятеля. Намывшись поздним субботним вечером в бане номер пять на улице Партизанской и выпив стопку в соседней рюмочной, он пошёл домой один с баулкой в руке и махровым полотенцем на шее, а на тёмной улице Героя Александра Матросова получил неожиданный удар по голове. У него выгребли из кармана полтора рубля мелочи, после чего отбросили с дороги в сугроб, где он и замёрз во сне с улыбкой на губах, а колёсики остались: четыре на ножках павликовой кровати, четыре на родительской. Чем-то они напоминали маленькие изящные копытца арабского скакуна.
И вдруг ни с того ни с сего павликова кровать чуть слышно тронулась с места, сделав это поразительно легко и мягко, как поезд при отправлении, и начала двигаться непонятно куда, и было видно, как крутилось маленькое колёсико. Само поехало!Павлик резко выпрыгнул из висячего положения и упал на подушку, пытаясь разобраться, в какую сторону происходит движение: к печи-голландке или шифоньеру, и ощутил не страх, а, наоборот, непонятно отчего возникшую сильную радость. Он чувствовал мягкие толчки снизу, от которых вся постель, с подушкой и матрацем, уже не каталась, а лишь тряслась туда-сюда вслед им практически на одном месте, повинуясь непонятной силе, как покорное бессловесное животное.
- Павел, перестань баловаться, - сказала мама из своей комнаты.
- Я не балуюсь.
- А кто катает мою кровать?
- Не я. Я лежу на своей.
- Да? А кто?
- Никто. Это было землетрясение.
- Опять?.. Что-то нас слишком часто стало трясти. Смотри-ка, правда, вроде и гор близко нет, а трясёт который раз за лето.
Павлик чувствовал восхитительный прилив воодушевления, связанный с завтрашним днём, как будто перед Новым годом или днём рождения. Ему хотелось говорить и говорить всю ночь напролёт. Но - режим. Раз лёг, то спи. От предвкушения будущего счастливого дня он так крутился в постели, что свело икры. Он не спрашивал себя, что будет, да если бы и спросил, то едва ли мог пока ответить, осознание предчувствия пришло только назавтра.
Воскресный день настал внезапно. Он вскочил, уже пребывая в радостном настроении, будто к чаю его дожидается сладкая шоколадка. Куда девалась рубашка?
- Мама, где моя рубашка? - кричит Павлик возмущённо. - С вечера повесил её на стул!!!
Ага, и мамы нет.
Он вскарабкался из подвальчика по лестнице во двор, двор у них небольшой, метра два всего шириной; вдоль дома идёт забор, место меж домом и забором - это и есть двор, здесь же поленница, два куста чахлой смородины, которые без солнца никак не хотят плодоносить, клумба, отгороженная доской, с цветами саранками, а вот и мама - стирает в ванне бельё и развешивает его на верёвке, протянутой от ворот до сарая.
- Мама, где моя рубашка?
Мать разгибается, показывает мыльной рукой на длинную-предлинную верёвку, боже, там все его рубашки, совершенно мокрые висят, и с них капает на землю вода.
- Как же я пойду гулять? - взволнованно вопрошает Павлик.
- А кто тебе виноват, что за шесть дней выпачкал ровно шесть рубашек? Ты прекрасно знаешь, у меня только один выходной в неделю. И только в воскресенье я могу устроить стирку. Иди погуляй в огород, скоро высохнут.
Нет, так жить нельзя! Он не может более терпеть своё одиночество и бежит смотреть рубашки. Может быть, какая-нибудь высохла? Увы.
- Что сегодня будет... Что сегодня будет... - хитро разговаривая вслух, Павлик прохаживается мимо матери, полощущей пододеяльник в большой ванне, стоящей прямо на земле, и поглядывает на неё с заговорщицким видом. Однако она слишком занята своей стиркой для того, чтобы поддерживать разговор с подтекстом. Что же это такое?
- Мама, неужели мне совсем нечего одеть, чтобы выйти на улицу?
- Надень вельветовую курточку.
- В ней будет жарко.
Мать молча скручивает пододеяльник в огромный жгут, из которого, шипя, выжимается вода.
- В ней жарко и неудобно, - повторяет Павлик настойчиво на одной ноте. - За это я возьму орден.
Мать молчит. Молчание - знак согласия. Павлик опрометью мчится в квартиру, достаёт курточку, прикручивает к ней орден из шкатулки. Конечно, отцов орден оттягивает нагрудный карман и слегка болтается, железо винта неприятно царапает кожу, но он выходит в курточке на улицу. Хочется орать, скакать, прыгать от неминуемого приближающегося счастья. А люди спят в домах, все как один спят, и такая светлая, в зелёных тополях, будто умытая, чудесная в своей утренней первозданности, улица пустынна. Он скачет по ней приставным шагом из конца в конец квартала. Никого. Настоящее изуверство - это когда человеку не с кем поделиться наступающим счастьем, общим для всех. Спать в такой день! В воскресенье!
Проходит битый час, пока из дома, где живёт его дружок Игорёк, не появляется Николай Палыч - седой, благообразный человек, всегда весёлый и приветливый, с двумя пустыми вёдрами. Осторожно оглядывается по сторонам, не хочет встретить кого-нибудь со своей опасной ношей, иначе человеку не будет удачи весь день, и быстро направляется к водопроводной колонке. Гигантскими приставными шагами Павлуша помчался ему наперерез с горочки, что нам приметы!
- Здравствуйте, молодые люди, - говорит приветливый Николай Палыч, успев-таки подставить ведро под струю колонки. - С утра пораньше носимся как на крыльях?
- Здравствуйте, а сегодня буря будет, - заявляет без обиняков орденоносец Павлик.
- Это кто ж тебе сказал? По радио слышал?
Молодой человек старается вспомнить, кто ему сказал, и с изумлением понимает, что никто не говорил, и ни от кого он ничего такого не слышал. Более того, не знает, откуда знает про бурю. Но ведь это ясней ясного!
- По радио слышал, - соглашается Павлик деревянным голосом.
- Странно, а мой барометр чего-то помалкивает, - и Николай Павлович выразительно оглядывается на поясницу.
- Может быть, ваш барометр сломался?
- Это я сломался, поэтому у меня и есть барометр.
- Сегодня очень здорово у нас здесь будет, - он не упоминает бурю, всё равно Николай Павлович не поймёт, ибо не чувствует того, что Павлуша.
Непонятый и слегка разочарованный, Павлик бежит домой, снимает курточку и орден. Мать раскатывает тесто в летней кухне, готовя воскресный пирог с рыбой.
- Далеко не уходи. Скоро будем завтракать, да я пойду мыть полы в конторе.
Павлуша стаскивает одну свою рубашку с верёвки, потому что во дворе всё ещё тень от тополей, бежит в огород, где развешивает её на тёплом от солнца заборе. Взрослые не понимают счастья. Они не так устроены. Людка бы его сразу поняла. Кстати, как это он забыл, ведь сегодня воскресенье, а в воскресенье они собирались идти в библиотеку менять книжки. Людка уже закончила первый класс, и между делом научила читать Павлушу, которому осенью тоже предстоит пойти в школу. Он отыскал две библиотечные книжки, перелистал, всё в порядке, боже мой, как чудесно будет сегодня! Пока мать печёт пирог, он прочёл ей обе книжки. Позавтракал и кинулся в огород проверять рубашку. Та оказалась почти сухая и лишь самую малость запачкана смолой, выступившей на заборе. Павлуша натянул её, схватил книжки и устремился к Людкиному дому, но на лавочку не сел, сначала постоял, потом начал ходить, а затем прыгать на одном месте. Неуёмная энергия счастья била ключом.
Из ворот красивого дома на горочке вышел Леонид Яковлевич - директор завода, а может, даже главный инженер, он работает круглую неделю без перерыва, но в обычные дни за ним приезжает большая чёрная "Волга", а в воскресенье директор идёт на свой завод пешком, потому что у шофёра выходной. На воротном столбе, чуть повыше его серой шляпы, сидит серая кошка и смотрит на директора сверху удивлёнными глазами, - думает, что другая кошка на голове Леонида Яковлевича уселась. Выгнула спину и когтистой лапкой попыталась наподдать сопернице, однако тут же разобралась, что к чему, и снова мирно свернулась на столбике. Смешно, что директор ничего не заметил, только шляпу поправил. Взрослые много чего не видят. Однако на сей раз Леонид Яковлевич подозрительно долго стоит на одном месте и смотрит туда, откуда придёт буря. Павел насторожился: неужели так скоро? Быстро влез забор, встал, выпрямился во весь рост, но в той стороне неба ничего пока не видно. Дядя Лёня смотрит просто так? Или тоже чувствует радость? Хотя по его лицу этого не скажешь.
- Здравствуйте. А сегодня буря будет! - не удержался Павлик, когда директор проходил мимо. И добавил: - По радио говорили.
- Когда? Прогноз только что передали, ветер юго-западный, два-три метра в секунду, осадков не ожидается.
- Будет! - убеждённо радостен Павлик. - Оттуда придёт, как прошлый раз.
- У нас в это время года роза ветров юго-западная. Откуда взяться ветру, если в центре Кулунды, как раз на юго-западе, стоит огромный антициклон, и в Казахстане тоже? И все мы застряли в этом антициклоне. Дождя ждать не стоит, повсеместно область высокого давления.
- Будет буря, - пророчествует Павлуша, указывая пальцем в небо, - повалит тополя, и электричество опять порвётся до завтрашнего утра.
- Вот бестолковый какой, - возмутился Леонид Яковлевич, - говоришь ему про Фому, а он про Ерёму. Ты хоть знаешь, что такое роза ветров? Эх ты! - И, раздосадованный, что его отвлекли от собственных мыслей ерундой, идёт дальше.
- Нет, не знаю, - отвечает Павлуша весело ему в спину, продолжая гулять перед окнами не сгибая ног, изображая журавля, высматривающего лягушек.
Но вот из больших ворот появляется Людка, проверяет, все ли книжки он взял, после чего даёт команду отправляться в путь.
- Сегодня здорово будет! - говорит Павлик загадочно.
- Напрыгаемся до отвала, - соглашается Людка с особыми интонациями в голосе, по которым нетрудно догадаться, что она чувствует. Родственная душа.
Они отправляются в дальний поход. Песок под ногами топкий, горячий, набивается в сандалии, очень грязный, потому что смешан со шлаком и золой от печей, которую жители выносят зимой на улицу. За ними тянется шлейф серой пыли. Очень хорошо, что машины в воскресенье проезжают редко, зато уж если пройдёт, то с полчаса стоит дымовая завеcа, ничего вообще не видно. На пути встречается водоколонка, они делают короткий привал, пьют воду, идут дальше, плюясь песком, скрипящим на зубах. Несмотря на все эти мелочи настроение растёт час от часу. И вот, уже когда выбрали новые книжки и пошли обратно, то с песчаной горы Павлик разглядел на горизонте долгожданную узкую тёмную полосу, контрастно отделяющую синеву неба от зелени земли.
- Вон она! - победно указал пальцем, словно полководец после долгого перехода на открывшийся в пустыне долгожданный оазис.
- Буря идёт! Ура! - Людка подпрыгнула над песком небольшой ракетой. - Быстрей, живо, сейчас поиграем дома!
Они заторопились, чтобы успеть до бури. Ширина полоски над горизонтом тоже быстро увеличивается. В воздухе повисла жаркая тягостная тишина. Солнце светит с отчаянной силой. Когда добежали до своего квартала, плотная тёмная стена встала уже на полнеба. Она чёрно-синего цвета. За ней ничего не видно. Стена приближается беззвучно, решительно. Все люди по случаю выходного дня и природного события вывалили на улицу, чтобы осмотреть получше редкую достопримечательность.
- Дождя не будет, - говорит Николай Павлович столпившимся кружком соседкам. - Это не грозовая туча. Это ветер с целины опять тащит к нам чернозём. Там почва эрозирует, распахали степь, вот теперь чернозём и выдувает весь.
Анна Михайловна внимательно разглядывает стену, вставшую до неба, словно ищет в ней брешь:
- Прошлый-то раз выхожу после в огород, а у меня там зерно пшеничное насыпано.
- А у меня песком сантиметра в три слоем всё покрыло.
- Это бог наказывает, - говорит баба Лена, - светопреставлением, сроду раньше такого не бывало: ветру нет, а оно идёт. Может быть, это и есть конец света, кто знает, молиться надо всем.
- Бог-то бог, да сам не будь плох, - замечает проходивший по своим делам участковый Трохимчук.
На его галифе всегда болтается пистолетная кобура, - всем известно, набитая тряпками для вида. Стена изогнулась, нависла над улицей, как океанская волна над кораблём местной жизни. Она стоит молчаливая от земли до самого солнца, как бы на одном месте. Однако видно, как на горе проглатывает один за другим дома.
И точно: стояло двухэтажное здание больницы, белое, красивое, - раз и нету, пропало. Вот здорово! Вдруг из двора бабы Лены заголосил петух.
- Было же, граждане, постановление: не держать живности горожанам! Елена, твой петух орёт? - Трохимчук укоризненно поглядел на старуху. - И чего мне с вами, несознательными, делать?
- Петуха я давно сварила по постановлению... три курочки остались. Да как же без яичек? А? - восклицает она, вознося истощённую постами длань к небу. - Ох, значит, курица петухом закричала, ох, не к добру!
- А говорила, нет живности, - продолжает рассуждать участковый, - вот и верь вам после этого на слово, богомолкам. Пройдём-ка, Елена Ивановна, ко двору, да выберем меж собой: или протокол составлю, или того... на твой сознательный выбор. Топорик в сенках, за дверью?
- За дверью. Иди, всё равно теперь, а я с народом останусь!
Трохимчук смотрит на чёрную стену, поправляет кобуру, и направляется к калитке Ивановны - выполнять постановление партии и правительства. Тем временем Николай Павлович с тётей Грушей прогуливаются, взявшись под руки. Отставной полковник Брусницкий вынес на улицу трофейный цейсовский бинокль и даёт всем желающим поглядеть на стену: немецкая оптика показывает вихри и протуберанцы пыли, из которых состоит великая кулундинская стена. Вокруг него собирается разноцветная, празднично одетая толпа желающих. Большая редкость, когда все обитатели квартала разом высыпали из своих домов в приподнятом настроении, смеются, шутят друг с другом, забыв многочисленные соседские распри. Будто праздник снизошёл на их улицу.
Все поглядывают на приближающуюся стену, что нависла уж над ближними домами. Хорошо хоть солнце остаётся пока на здешней стороне, ярко освещая окрестности: это напоминает спектакль про конец света, в котором зрителей неожиданно пригласили поучаствовать, и они, смеха ради согласившись, взобрались из зала на сцену и, надувая щёки, чтобы не расхохотаться, ходят под яркими лампами перед нарисованным на задней сцене огромным, ужасным адом, который весь извивается и корчится, но которого никто ни капли не боится, потому что знают: за сценой стоят вентиляторы и дуют на полотнище, чтобы ад казался живым.
Ребятишки бегают, орут, кто во что горазд, и Павлик с Людкой, зная, что скоро всё кончится, вливаются в общую восторженную толпу, переживая высшую эйфорию и необъяснимое вдохновение, требующее немедленной отдачи всех сил. Стена стоит уже совсем рядом, прямо за заборами, а ветра нет ни малейшего, яркое освещение улицы приобретает насыщенную жёлтую окраску, подтверждающую, что все они находятся на одной большой театральной сцене вместе с домами и деревьями, сверху светят солнечные прожектора, а в двух шагах занавес от неба и до земли, что происходит за ним - неизвестно. Может быть, там сокрыт театральный буфет, а может, вовсе ничего нет. И ещё совсем немного осталось ждать, как нигде никого и никогда не будет. Все чувствуют это. Если бы солнце стояло чуть пониже, тени от людей и деревьев были бы видны на этой стене.
Но никакой печали. Павлик любит всех со счастливой уверенностью, что они тоже любят его. Ребятишки затевают новые игры и тут же бросают их, бешеная энергия не выносит ни сдерживающих правил, ни законов, ни вообще каких бы то ни было ограничений. В конце концов они просто носятся друг за другом по сваленным в кучу толстым брёвнам и дико кричат. Игорёк падает, медленно поднимается: на его лбу напухает тёмно-красная линза, он неуверенно улыбается, покачивается, как во сне. Павлик вместе со всеми закатывается от хохота, все хохочут так, что за животики хватаются, хохочут, хохочут, не в силах остановиться, а он стоит на бревне, расставив руки в стороны, как-то устало качаясь. Тётя Маша подхватывает его и уносит домой, несмотря на слабое сопротивление.
Вдруг солнца не стало, но ещё кое-что видно сквозь пыльную мглу вокруг, и они с Людкой схватились за руки и помчались куда-то так быстро, как только могли, подпрыгивая и необыкновенно высоко взлетая. У них появились неограниченные силы и способности. Они стали бессмертными и всемогущими. Вместе запели ужасно громкую песню-крик, пока кругом совсем не почернело, дома с деревьями окончательно исчезли, сделалось темно как ночью, последние живые звуки и крики поглотила воющая со всех сторон колкая чёрная пыль, и тогда, крепко схватившись за руки, они закружились на одном месте, но потерявший зрение и слух Павлик уже не мог различить ничего даже совсем близко перед собой, даже Людкиных рук не видно, своего голоса не слышно, потому что кругом стоит непрерывный гул. Но радость от этого ещё более возросла, сделавшись неимоверной.
Они кружились и кружились, и кружились, как две пылинки в общем бешеном круговороте, и ничего кроме этого движения не осталось в жизни, но именно оно доставляло самое гигантское наслаждение. Центробежная сила старалась разорвать их вечную связь: понемногу Людкины руки начали отлепляться от его рук, ещё немного - и они в последний сладкий миг ощутили друг друга кончиками пальцев. И всё кончилось. Расставание неумолимо, так всегда бывает в жизни: раньше или позже, но к вечеру непременно надо расставаться. Это очень печальный миг, который содержит в себе особую щемящую радость будущей встречи, и всё, всё, конец. Больше никого у Павлика не осталось. Его куда-то тащит, он неуверенно переставляет ноги, спотыкается и падает навзничь, непривычно сильно ударяясь спиной о землю. Вся планета слишком быстро кружится под ним волчком, вставая то на один бок, то на другой, теперь она совсем небольшая осталась, размером с бочку. Павлик лежит на ней один, его лихотит, и он начинает бояться, что слетит с неё, и тогда уж точно провалится с ручками-ножками в бездонный чёрный косматый космос, куда срывается и падает иногда по ночам во сне.
Тридцать первого декабря под Новый год в госпитале из-за сорокаградусных морозов произошло резкое понижение температуры в отопительной системе, и всех больных, кого было можно, срочно выписали домой, неходячих распихали по другим стационарам. Павел не ожидал такого удара судьбы. Он был стопроцентно уверен, что пролежит в больнице всю зиму от начала до конца, ведь лечащий врач сразу предупредила, чтобы раньше марта не надеялся на выписку, и потому не завез с осени топливо, надеясь хоть маленько сэкономить. Подвал сейчас так накалился холодом, что ой-ёй-ёй, поди нагрей-ка его! Нет, не отрыть ему траншеи в снегу, сарай занесло под крышу, не расколоть чурку - сил нет, только на морозе задохнёшься, не натаскать угля для протопки, в общем, в подвале не выжить в такой мороз больничному человеку.
И поехал Паша на трамвае, весь скукоженный, сразу сильно подмёрзнув и задохнувшись от холода, совсем не домой, а на базар. К тому же поддался слабости в ногах - войдя в трамвай, уселся, не подумав, на свободное металлическое кресло, и, хоть сразу почувствовал, что леденеет, встать сил уже не хватило. Нахохлился, съёжился и решил досидеть до нужной остановки. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: к нему двое подошли, невысокий мужчина в хороших унтах и женщина в толстой шубе, которой можно только позавидовать, и крепко поддатый мужчина сразу скомандовал:
- Слышь, ты, мужик, чего расселся? А ну встань, уступи женщине место!
Тотчас Павлуша нашёл в себе силы встать, уступить место, смущённо улыбнулся вдобавок: извините, не заметил, ещё немного отошёл в сторонку, и начал смотреть в замёрзшее окно. Он не испугался, нет у него больше страха внутри, вырезали, наверное, с какой-то кишкой, или сожгли химиотерапией дотла, а он и не заметил. Страха нет, но радость иногда случается, без радости жить невозможно, а он, Паша, очень живучий. Стоит себе да рассуждает о жизни. Минус сорок три на улице. Дров наколотых в сарайке нет, угля мало, вместо тропинки к сараю - сугробы, пока их разгребёшь, пока растопишь всю зиму не топленную печь - околеть успеешь. Правильно не поехал домой. Нечего там делать.
Маленький джентльмен, усадивший даму, тем временем продолжал сопеть размороженным красным носом и неотрывно пялился в Пашину сторону, явно не удовлетворённый своей слишком быстрой победой. Ему хотелось долгой, трудной, кровавой битвы, но Павел его сильно разочаровал тем, что и теперь не давал повода: даже головы не поворачивал, взглядом тем более не встречался, и это вызывало в душе коротышки крайнее раздражение. Свирепея от бесконфликтности, джентльмен начал ругаться матом, подбирая побеждённому сопернику нужные характеристики на тюремно-блатном жаргоне. Ему очень хотелось сейчас заехать кому-нибудь по кумполу, душа просила бури и шторма, аж заходилась, бедная. Пашин немалый рост вызывал агрессивный протест и привлекал пафосом справедливой борьбы Давида с Голиафом, а с другой, ещё более приятной и обнадёживающей стороны, Голиаф носил на носу толстые очки с замороженными линзами, тут главное - первым ударом окуляры расхлестать, а дальше найдём куда пинаться.
Унты скоблили в Пашину сторону, в то время как хорошо усевшаяся дама цепко держала своего друга за рукав и не пускала в драку. Но в любом случае зависеть от исхода их противостояния совершенно не хотелось. Потому, сочтя за лучшее избежать осложнений, Павел вышел на очередной остановке и пошёл себе пешочком. До базара, где торговала овощами и фруктами Людмила, оставалось всего каких-нибудь пара километров. Из-за мороза в предновогодний день открытых палаток на базаре мало, в торговых рядах зияли многочисленные пустоты, но стеклянные киоски упорно работали, светясь гирляндами разноцветных лампочек. Павлуша стукнул в замороженую форточку.
Форточка тотчас открылась и приветливо спросила девичьим тоненьким голоском:
- Что будем брать, мужчина?
- А Людмила сегодня не работает?
- Рядом, - и форточка закрылась. Холодно. Фрукты могут подмёрзнуть.
Шёл двенадцатый час дня. Стояла морозная мгла, высыпавшая серые кристаллики льда на грязный лёд дороги. Стёкла очков окончательно заморозились дыханием, пришлось корябать дырочку. Трудно даже представить себе, как продавщицы могут отстоять весь день на таком свежем воздухе, тем более, что покупателей практически нет, и едва ли появятся. Все всё давно закупили и дома сидят, праздничный ужин готовят. Через дырочку он недоверчиво приглядывался к толстой тётке в многослойных шалях-платках, телогрейке и штанах, заправленных в валенки. Дырочка в стекле быстро замерзала, к тому же располагалась не по центру, а немного внизу, отчего приходилось задирать голову и с важным видом разглядывать продавщицу с багрово-распухшими щеками, торговавшую рядом с киоском в открытой палатке.
Баба стояла за коробками, в которых богато насыпаны курага, чернослив, греций орех и арахис. Когда она подняла опухшее лицо с сизым носом, Павлуша тотчас узнал знакомое чудное выражение, всегда таившееся возле глаз, теперь запавших глубоко под заиндевелыми бровями.
- Привет работникам советской торговли, самым честным работникам во всём мире! - как можно бодрее прокаркал он.
- А, это ты? Выписался наконец? Ну, здравствуй, здравствуй, товарищ дорогой, давно не виделись. Что-то не сильно растолстел на больничной каше. Возьми вот грецкого ореха, пожуй, здесь очищенный есть. После химиотерапии нужно усиленное питание.
- Почём стаканчик?
- Ах, - она махнула рукой, - угощайся, ешь на здоровье да поправляйся, кураги вот возьми, от сердца хорошо помогает, всё равно никто ничего в такой мороз не берёт. Веришь-нет, полтора часа здесь торчу, ты первый подошёл.
- Если первый мужчина - к удачному дню, - напомнил ей Павлуша широко распространённую среди продавщиц примету.
- Какое там... в мороз нет рынка. Что-то видок у тебя не ахти.
- Малость не долечился. А ты почему на улице, а не при овощах в своём стекляном дворце?
- Так молодым везде у нас дорога, - попыталась улыбнуться Людмила. - Шамиль в киоск новенькую девчонку взял, я теперь больше на подхвате, случайным товаром торгую. Таджики на прошлой неделе морозов испугались и уехали, Шамиль у них перекупил орех вот, да сухофрукт по дешёвке. Мне ведь уже не тридцать лет, милый мой, скоро стукнет сорок пять, буду ягодкой опять. Может, снова в киоск поставит, а?
По её слезящимся бойким глазам нетрудно догадаться, что она уже остограммилась, но на таком собачьем холоде без этого не выдержать. Все рыночные "зимовщицы" с багровым сибирским загаром на лицах за день набирают понемногу, дабы не околеть, отчего к вечеру бывают сильно навеселе и, случается, в таком виде по-серьёзному обмораживаются, или ещё хуже, обсчитываются.
- Постереги маленько, сбегаю погреюсь.
Павлуша кивнул и залез в палатку. Он не мог помочь ей чем-то существенным по жизни, но всегда пребывал рядом, крутился возле да поблизости, от этого и судьбы их до сих пор лавируют параллельными курсами уже много-много лет, у обоих даже один общий хозяин - Шамиль. Когда Людмила ещё была замужем, они с Павлом виделись не слишком часто; иногда, соскучившись, он забегал под каким-нибудь предлогом к ней на работу, может, раз в месяц - и то хорошо. Павлуша заболел ещё в школе, всё по больницам скитался, даже жениться не смог: "Пустой я человек", - смеялся он, когда его спрашивали об этом, - никчёмный совершенно для женитьбы".
А Люська успела выскочить замуж, жила в достатке, нормально, правда, без детей, а потом и её догнал рак, отняли одну грудь. Странно всё же: поджелудочную железу хирурги удаляют, кусок пищевода вырезают, а грудь отнимают - выбрали словечко поделикатней. Вскоре после той беды, а возможно, и вследствие оной, Люси тихо, незаметно, без всякого шума развелась. Муж оставил ей квартиру, а сам перешёл жить к её подруге. Спустя какое-то время и у Людмилы в трёхкомнатной квартире объявился новый жилец, шикарный красавец Шамиль - беженец из Чечни. Когда она рассказывала, какие букеты он дарит ей каждый день, как красиво умеет ухаживать и носить на руках, на неё трудно было глядеть - так сияли глаза. Она была на седьмом небе от счастья, пожалуй, Павлуша никогда не видел её более окрылённой, чем в эти начальные месяцы совместной жизни с Шамилём, даже во время бури, а потом у неё родился долгожданный ребёнок, Шамиль назвал мальчика Джихаром, а Людмила звала Димой. В годовалом возрасте Шамиль увёз Джихара-Диму в горную Чечню показать своим родственникам, и оставил там пожить. С тех пор прошло пять лет, больше Людмила сына так и не видела, хотя регулярно отдавала на пересылку в Чечню почти весь заработок.
Прежде у неё была хорошая должность ведущего экономиста в управлении, но управление давно расформировали, и уже который год она торгует у Шамиля на рынке. Для своих нужд Шамилю нужно было создать "инвалидскую" фирму, в которой Павлуша стал числиться директором. Это позволяет ему чаще видеться с Людмилой, ведь они друзья детства. Числился он за бесплатно. Какая там работа - только в бумажках расписаться, а жил по-прежнему на инвалидскую пенсию первой группы.
- Эй, чего нахохлился, как воробей, хочешь, налью немного? - Людмила вернулась в боевом настроении.
- Нет, спасибо, нельзя мне.
- А на морозе топтаться можно? Сейчас Шамиль в кафе сидит в своей папахе, шашлыки жрёт и кофем запивает. Настоящий беженец. Он сказал, что из суда опять повестка пришла по этим дурацким авизо, тебе надо после праздников в суде быть, зря ты выписался так рано. Так что отгуляешь Новый год - сразу дуй в поликлинику к своему врачу и садись на больничный, понял?
- Я знаю про повестку, Шамиль в больницу звонил.
- Тогда иди домой, чего зря мёрзнуть? Помог - спасибо, ещё не хватало простуду схватить.
- Слышь, - Павлуша ёжится, переходя к самому деликатному вопросу, - можно, я к тебе? У меня в подвале сейчас мороз, топить надо сутки, чтобы стены нагрелись.
Людмила достала ключи:
- Держи.
Павлуша сознаёт, что это поистине царский подарок, за который подруге детства придётся вечером выслушать немало неприятного от Шамиля. Но его совесть молчит, наверно, тоже отрезали ненароком. Или привыкла не высовываться, а по морозу так и особенно.
- Спасибо.
- Из спасибо шубы не сошьёшь. Будешь кашеварить. Свари суп, мясо в морозилке, и сам ешь, что хочешь. Приду - меня накормишь горячим до отвала, а то умру. Только сиди на кухне, в комнаты не ходи, что там делается - тебя не касается, понял?
Да разумеет он всё, понимает, что везёт ему на этом свете. Кто там обитает в комнатах - не его собачье дело, какие люди приходят, о чём разговаривают, почему ругаются, - сразу сокрылся на кухне варить ужин по люськиному заказу. С рынка она вернулась затемно, в шесть часов вечера. Павлуша начерпал тарелку щей из кислой капусты, на второе картофельное пюре с сосисками. Людмила ела молча и морщилась: руки-ноги отходят от мороза не сразу, только спустя время начинает выясняться, где что приморозилось. Наливает себе ещё водки и торопливо глотает, опасаясь всегда трезвого своего супруга Шамиля. Потом долго пьёт горячий чай, обхватив бокал ладонями, и глядит замёрзшими глазами в одну точку, расположенную на столе возле сахарницы.
Павел сидит рядом, тоже молчит, ждёт, ему не страшно, а слегка как бы неудобно, вдруг Шамиль разорётся и выгонит, куда тогда податься, на ночь глядя? Хотя, скорее всего, и выгонит. Негде у них тут приткнуться, своих гостей навалом. Ну и ладно, пойдём домой, в наш родной подвальчик. Наконец за окном раздаётся мяуканье сигнализации; хлопнули входные двери в подьезде: приехал на своём мерседесе Шамиль с охранником, неулыбчивым молодым чеченцем, недавно сбрившим бороду и оттого кутавшим белый подбродок на загорелом лице в пуховый шарф. Людмила опрометью бросается им навстречу:
- Шамильчик приехал!
- Ты, директор, опять здесь? - проходит тот мимо неё, не замечая, и обращается к Павлу.
- Что за дела? Муж на работе, а ты у его жены дома сидишь? Да?
- Его из больницы только что выписали, а дома нет отопления, - быстро говорит Людмила, широко открывая глаза и быстро-быстро хлопая уже накрашенными ресницами.
- А ты молчи, женщина. Горская женщина должна молчать, когда мужчины разговаривают. Но ты плохая женщина, ты просто русская баба, вот ты кто. Грязная русская баба.
Павлуша знает, что на базаре меж кавказцами, которые там всем заправляют, это самое большое ругательство, обозвать чем-то худшим, чем грязной русской бабой, невозможно, и потому молодые продавщицы, которых берут на торговлю, первым делом ищут в своей родословной хоть мордву, хоть татар, но лишь бы не называться русской. Однако Людмила молчит, чувствуя вину, и не спорит.
- Ну, я пошёл, - говорит Павлуша, - спасибо за ужин. - Встаёт и выходит из кухни в коридор.
- Учти, я тебя не выгонял, я спрашивал: почему ты здесь? - отдаёт дань кавказскому гостеприимству Шамиль.
- Никуда он не пойдёт, потому что дома у себя замерзнёт, - вдруг начинает возражать Людка.
- Если главный обвиняемый помрёт, дело закроют, - шутит Шамиль. - Ладно, сиди пока, грейся, директор. Женщина, накрывай стол, накрывай в комнате большой стол, праздновать будем. Большое дело сегодня будет сделано. Пусть и директор посидит с нами. Хочешь, директор, ещё одну должность? Я тут подумал, и решил ввести должность главного евнуха, а? Ты на неё очень хорошо подходишь.
Он смеётся, показывая изумительные белые зубы. Охранник молча сверлит Павлушу глазами, в которых много презрения.
- Ладно, шучу, шучу. Не понимаете вы, русские, шуток совсем. Нотариуса сейчас привезу, слышишь, женщина? Ты обещала мне генеральную доверенность на квартиру подписать? Вот сегодня и подпишешь.
- Ещё чего.
- Больше пока ничего. Поняла? Или мальчика на шахида учить отдам, хочешь, да? Пожалста, прямо сейчас команду дам: сколько можно за стариками в ауле отсиживаться, пора ему джигитом становиться. По сотовому телефону позвоню - и все дела. Слушай...
Он вытаскивает из куртки сотовый и набирает номер: - Руслан? Дорогой, обнимаю тебя...
- Вот и хорошо. - Шамиль подмигивает Павлуше и продолжает разговор с неведомым Русланом уже на своём языке.
Павлуша молча садится на банкетку в прихожей обуваться, но вдруг тело становится чужим, неподьёмным, слишком большим для него, руки и те перестают подчиняться. Он замирает с мыслью: "Неудачно сел". Открыв глаза, видит Людмилу. Она стоит перед ним одетая в пимы, шубу и шапку.
- Я думала, ты уснул, так тяжело дышал.
- Устал с непривычки, сейчас оденусь и пойду. Шамиль что, уехал уже?
- Да, за нотариусом. Пойдём и мы поскорее отсюда.
- Куда? - Павлуша ещё плохо соображает.
Она помогает ему подняться и натянуть старый добрый китайский пуховик.