Аннотация: Я - та, кто открывает красную дверь своим ключом, живет ночью от понедельника и ждет рассвета в несуществующем этаже, отвечает на нескромные предложения XIV томом Боконона наизусть, завязывает гордиев узел над междусобойчиками и развязывает междоусобицы, разгуливает среди обрушивающихся новостроек, выращивает тайны в семантическом поле, убегает из Питера колобком и застревает крошкой Цахес в лисьих зубах Москвы, была расстреляна осенью в Польше за кражу заоконного света, прячет белые буквы между строк, плохо рифмуется с любимыми людьми, видит НЕБО в НЕБОльшом, топит котят в горьком пиве, и мои голодные игры всегда стоят семи свечей в меноре. Кроме того, я - редкий подвид филоНЕлогической девы (от слова филонить, наверное), Надпропастьюворженщина из чёрного серебра, пыль эпох и степной ковыль, вращение, возвращение и огонь, а также Маргарита на все руки, которые почему-то растут из афедрона. 39 кг поэзии + 21 грамм души, которая у меня, вопреки поверью, наличествует, здравствует и приветствует Вас на моей страничке. Чувствуйте себя как дома, не забывая, что Вы в гостях. Приятного вальс-бостонского чаепития. ;)
ОБРАТНЫЙ ОТСЧЁТ
5.
Таким дорогим
стало мне клавиатуры пиликанье.
Один за другим
ссыпаются дни со стола пепелинками.
Друзья и враги
становятся флюоресцентными бликами.
Прошу, помоги.
Протянешь мне руку - мы станем великими.
В экране - круги
от лазерной мыши бесцельного кликанья.
4.
По тем, кто не я,
по тем, кто и вовсе меня не касается.
И тонны вранья
уже упакованы в слово "красавица".
Среди воронья
я белого цвета. Никто не позарится.
Моя полынья
вмиг обмелеет в подземную старицу.
3.
И кто замини-
ровал эти поля торсионные
твои? Замени
одноэтажки моими Сионами.
А воздух звенит
в ушах моих встречами неутрясёнными.
2.
В плоскости крыш
соприкоснемся губами, как водится.
И белая мышь
по проводам станет канатоходицей.
1.
Я развяжу эту междоусобицу.
Ты мне простишь.
16.о8.13
ОБРАТНЫЙ ОТСЧЁТ
5.
Таким дорогим
стало мне клавиатуры пиликанье.
Один за другим
ссыпаются дни со стола пепелинками.
Друзья и враги
становятся флюоресцентными бликами.
Прошу, помоги.
Протянешь мне руку - мы станем великими.
В экране - круги
от лазерной мыши бесцельного кликанья.
4.
По тем, кто не я,
по тем, кто и вовсе меня не касается.
И тонны вранья
уже упакованы в слово "красавица".
Среди воронья
я белого цвета. Никто не позарится.
Моя полынья
вмиг обмелеет в подземную старицу.
3.
И кто замини-
ровал эти поля торсионные
твои? Замени
одноэтажки моими Сионами.
А воздух звенит
в ушах моих встречами неутрясёнными.
2.
В плоскости крыш
соприкоснемся губами, как водится.
И белая мышь
по проводам станет канатоходицей.
1.
Я развяжу эту междоусобицу.
Ты мне простишь.
***
Ты бежишь по жизни - искринкой по фитилю.
Знаешь, как выживать без дома и без отца,
как молчат на твои "ну я же тебя люблю",
как живой превращается заживо в мертвеца.
Так Огонь говорит Воде: "Я себя дарю".
От таких речей обращается в пар Вода.
Ты обещала быть счастлива к ноябрю,
а обещания нужно держать всегда.
В странной стране дураков и дурных дорог
тебе остается все меньше и меньше дней.
Лишившийся стадного чувства единорог
укатит тебя на удобной своей спине
в золотые края, где ночь уступает дню,
разливая в оконные чаши рассветный грог.
Где Огонь признаваться будет в любви Огню,
а не Воде, расплесканной между строк.
Кто-то примет твои отвергнутые дары,
даже если ты и не знаешь пока о нем.
Ты увидишь его. И вспомнишь с полу-искры.
И поймешь, как же это здорово - быть Огнем.
***
Письмо Анеты Вульф А.С.Пушкину
Как же они вам буковкой в глаз попали -
словно ресница; снятся с неукосни -
тельною непреложностью листьев палых,
алых, усталых ... кто в этот раз - из них?
Всю свою жизнь Вы любите их без спросу,
Всю свою смерть я спрашиваю у Вас -
можно любить Вас? или нельзя? Так просто -
прядь сдув с чела, выспренно плюнуть в квас!
Между оконных ржавей и конских ржаний
я прохожу, как ножницами по шву,
чтобы спросить Вас, милый мой каторжанин,
как Вам живется.
...А как я без Вас живу,
Вам и не снилось.
Вам снится Анна Петровна
в той части дороги, где - не заобнимать!
Как оперился черный птенец перрона -
мне бы его хотя бы за хвост поймать!
И улететь, не залечив ни раны,
ни выжженной руны в сердце - не растяну
связки голосовые, Вы - бой неравный,
развязанный за Катерину Карамзину.
Вы при любом раскладе бы были с ними,
вместе легли на воз из любой возни.
Вы и мое-то произносили имя,
ибо похоже на имя одной из них.
Черт бы побрал Вас,
Анну,
и Катерину,
в громокипящий кубок бы всех втроем.
Ваша -
от рыжины по оскал звериный,
ответ Ваш известен:
он в имени есть моём.
*Анна Николаевна Вульф, в отличие от своей кузины А. П. Керн, испытывала
большие чувства к Пушкину, куда большие, чем ветреная Анна Петровна, о чем
красноречиво свидетельствуют дошедшие до нас ее письма к поэту. Пушкин, в
свою очередь, в отличие от той же Анны Петровны, относился к Анне
Николаевне, или, как все ее называли - Анете - весьма иронично.
***
Под твоим руководством шестой или пятый "Б",
и зачем тебе лишняя пара влюбленных глаз?
Я совсем не знаю, что рассказать тебе,
и навряд ли тебе понравится мой рассказ.
Опишу то, что вижу. Вид из окна убог,
слишком много вещей, с которыми я на Вы.
Я что твой убежавший из Питера колобок,
крошкой Цахес застрявший в лисьих зубах Москвы.
Непонятно в который раз остаюсь вдвоем
с панорамой столицы из чертова колеса.
И смеется Москва. Говорит - "Поживи с мое,
и тогда я, быть может, поверю твоим слезам".
Ковыряет в зубах зубочисткой и я лечу
из чьего-то квартирного тепленького дупла.
Если мне никогда не прильнуть к твоему плечу,
(посмотри, кем я стала, и вспомни, какой была)
ты расскажешь, уже наверно, седьмому "Б"
про меня, и прочтешь стихи, что сбивают с ног,
и, конечно, не скажешь, что все это - о тебе.
А потом прозвенит звонок.
***
вот простые правила октября:
возвращать людей, ни слова не говоря,
оставлять их в подарочном свертке осенних курток,
ночных попуток,
свете придорожного фонаря.
в транспорте прохожие полуспят
вечером, каким был Христос распят.
"я пришел к Вам" звучит "я пришел за Вами",
неузнаваем,
вы стоите во тьме с головы до пят.
что же делать - с ходу не разберёшь,
хоть бросайся в бегство, а хоть бы в дрожь,
(это как в ролевой игре выбирать из реплик,
умы окрепли,
вариантов тьма и каждый из них хорош).
ты как нерешительный банкомёт.
внутренний курсор не по детски гнёт
к опции обнять его - так охота.
только что ты
будешь делать, если он оттолкнёт?
впрочем, что размазывать, что терять -
все, что было, будет и есть - не зря.
он зовет к себе согреваться чаем,
что означает -
больше нету правил у октября.
и кончается ночь отсюда до октября.
***
И где-то здесь я жду тебя, Любимый,
рябиновый, малиновый, хмельной -
квартирной отгороженный кабиной
от мира, называемого мной,
Я водку пью в дворах, что обоссали
задолго до того, как были мы.
Я жду тебя, конечно, под часами,
когда бы их не сняли со стены.
Ты бросился звездой в канал Культура,
как будто бы ушел во тьму из тьмы -
на что филологическая дура
тебе с ее пятью книгодетьми?
И зал взрывался в неподдельном смехе,
глуша собой мое к тебе "вернись!"
Ты падаешь настолько быстро вверх - я
уже устала подниматься вниз.
Топил тебя в себе наш день осенний
и поглотил тебя по самый нос.
Но я тебе бросаю луч спасенья -
канатом из остриженных волос!
Чтобы с тобою стать, тобой я стала,
мне не впервой разменивать тела.
...Ты обернулся серым пьедесталом,
не ощущая рук моих тепла.
И где-то там - в толкучке предвокзальной,
в крови кленовой, среди бела дня
разлитой по земле - мне рассказали,
что ты - спокойно - выронил - меня.
***
Вы знаете, как умирают лесные феи
и прочие волшебные существа -
големы да чеширские котофеи?
Я расскажу,
потому что еще жива.
Фей убивают железом. Об этом в курсе
все, кто хоть мало-мальски о них читал.
Но есть еще одна штука, в чьем странном вкусе
явственно чувствуется металл -
зовется молчанием,
дорого продается,
будто драконье золото - не хухры.
Если фея железу не поддается,
молчи ей в лицо,
как пустынно молчат дворы,
как мать, наказавшая сына, молчит и курит,
как молчит обо всем
знающий наперед,
как побережье молчит перед страшной бурей, -
и тогда эта чертова фея твоя
умрет.
Оставь ее труп
охотникам-птицеловам,
авось, повесят на стеночку. Как трофей.
Про остальных не успею сказать ни слова,
мой очень красивый и жалкий
убийца фей.
***
Меня расстреляли осенью, мон ами,
на исторической родине, то есть в Польше.
Я даже успел взглянуть им в глаза на миг -
их было много,
меня было вдвое больше.
Глаза их были пусты, как ночной трамвай,
что по кольцу последний свой круг допишет.
Когда я упал на траву, то была трава
нежнее, чем руки всех,
меня не любивших.
Они говорили: ты, мол, приговорен,
к смерти
за то, что за Светом в окне шпионил,
мы этот свет возьмем да и отберем,
а ты идиот,
а ты ничего не понял.
Они говорили, мол, я кругом неправ,
это решалось высшим из всех Советом.
Среди всех воров, разбойников и Варавв
я был дураком,
охотящимся за Светом.
Меня оболгали и вышвырнули за дверь,
и вот я стою
у забрызганной кровью стенки,
со связанными руками косматый зверь,
в последний раз различающий все оттенки.
Я думал, у них
хотя бы есть ППШ,
они обошлись дешевеньким пистолетом...
...И я хохотал как мог, и моя душа
летела туда, где не умирает лето!
Здесь столько Света,
и я говорю "Привет"
всем, кто со мной здоровается и любит
за то, что во мне есть точно такой же Свет,
и я - не поверишь, счастлив,
что эти люди
меня расстреляли осенью, мон ами...
- Его каждый день расстреливают. При этом, -
сказал психиатр, -
у него интересный мир,
он даже здесь умудряется быть
поэтом.
Сошел с ума, потому что он стал слепым...
Месье, вам пора, опомнитесь, час который?
И кто-то из них, невзирая на все мольбы,
выключил на ночь свет
и задернул шторы.
***
Когда
решил ты
не говорить со мной,
из жизни выгнав меня взашей -
я стала шелестом барбарисовым,
недосягаемым для ушей,
комнатой, до уголка пронизанной
страхом заплаканных малышей.
Я стала кошкой с большой проплешиной,
пятном вина, что в паркет вотрут,
бордовой кофтой, на крюк подвешенной
как скотобойно-кровавый труп.
Смеяться над вещью любой потешной
стало синонимом к "адский труд".
Я стала девочкой в школьном платьице,
бегущей радостно в первый класс
по лужам, и протрезвевшей пятницей,
и рыбьим хвостиком возле глаз.
И от меня негатив попятился
в забытый богом змеиный лаз.
Слепые были в момент излечены,
отбросив брайлевы буквари.
Мне отключили мои диспетчеры
режим флоберовской Бовари.
...и горные цепи упали с плеч моих,
когда ты
со мною
заговорил.
***
Представь, год назад любила почтенного человека,
любила полгода, не каких-нибудь пять минут.
Вы были похожи с ним, как два прикорнувших века,
да что уж греха таить - тебя точно так зовут.
Как будто бы ты совсем, совсем никуда не делся
из дома моей груди, а просто помолодел
на двадцать годков, но все же, как прежде, далек от детства
и утопаешь в реках вялотекущих дел.
Ты носишь очки и куришь тяжелые сигареты,
и к парикмахеру ходишь где-нибудь раз в году...
С тобой разводит руками даже синдром Парето,
и я не заполучаю картавую красоту.
Твой нос выступает слишком из вдумчивого лица и
это знак долгожителя и скрытый потенциал.
А мне тут стихотворенья писать тебе месяцами,
хотя ты еще ни разу со мной не потанцевал.
Как будто бы я весь год была влюблена в тебя лишь,
и если не о тебе - вся осень, тогда - о ком?
А ты наизнанку свитер с оленями свой напялишь
и выйдешь из дома в полночь за пивом и табаком.
***
текст про то, как влюбляются филологи
Сколько б я ни старалась, а бабочек все не порхало -
в животе слишком жарко и бабочкам жить там нельзя.
И ресницы твои не напомнили мне опахало,
как у прочих в стихах, и остались глазами глаза.
Мне сказали: любовь - это круто! Нет, это полого.
Непонятно, как ноги все дальше и дальше несут.
Я читаю твой логос, а хочется трогать твой локон,
я читаю твой текст, а хотелось бы.. ладно, не суть.
С позвоночника крепко заложенных книгами полок
я достану тебе самый важный из всех позвонок.
Я тебе напишу, как филолога любит филолог,
вместо синих фиалок, расцветших в следах твоих ног.
Чтобы так написать, чтобы ты несказанно проникся -
я придумаю слово, изобрету алфавит,
и освою впридачу диакритический книксен,
только стило тупеет и выпасть из рук норовит.
Да, влюбленность моя ляжет ягодой сахарной клюквы
под ботинки твои, что их вкуса совсем не поймут.
(Между строк в этих виршах спрятаны белые буквы.
Если знаешь язык - то не переводи никому).
***
- Эй, ангел-хранитель,
чо тут разлегся, ёпта?
Я, разъярившись, пинаю его ногой.
Ангел колечки дыма пускает оптом:
- Слушай, дай отдохнуть мне часок-другой.
Я на него кричу, потеряв терпенье:
- Ты надоел! Я другого себе найду!
Мне, понимаешь, плохо тут! А тебе ни
жарко, ни холодно...
Пялимся в темноту.
Ангел-урод, смесь горбуна и Добби,
возобновляет свой разговор со мной:
- Я был тем самым, что изо всех колдобин,
куда наступала ты,
вырастал спиной.
И ты шла легко и ровно по всем дорогам
из серого щебня и желтого кирпича.
Того, по кому тебе плохо, никто не трогал,
и нервы его не сорваны,
как печать.
Я говорил с его ангелом. Я пытался.
Выяснил, что они разругались вдрызг.
Он был очень странный.
Все время мусолил галстук.
Когда тот порвался,
то кончики крыльев грыз.
Я его бил по пальцам.
Ругал долго.
В общем, свое недовольство так выражал.
А он смотрел волком. Видимо, все без толку -
и сиганул с десятого этажа.
Конечно, он выживет.
Как-никак тоже ангел.
Крылья срастаются, кто б что ни говорил.
Такое бывает с теми, кто в низшем ранге:
ох, и задаст ему потом Гавриил.
Будь я помладше,
я бы уже подводку
судорожно размазывала по щекам.
Я подвигаю к ангелу
сок и водку.
И матерюсь, как выродок ямщика.
- Слушай,
я понимаю. Но мне не легче.
Сделай меня его ангелом. Личным. Ну?..
Ангел мне белые крылья кладет на плечи
молча. А я сигарету губами мну.
***
То ли близко зима,
то ли ты ото всех закрылся,
как в перламутровой раковине - моллюск,
в комнатный каземат.
Под хиты King Crimson
даже мама не слышит, как я молюсь.
Возвернись назад,
заклинаю тебя домами,
пролегающими между нас с тобой -
каждый - динозавр
с тюрьмами и сумами,
издающий звук, задавленный, носовой.
Ты звонки берешь,
отвечаешь там всяким левым,
а ведь я - не левая. Лев я, и тем права.
Горе - кибер-ёж -
разрывает плеву
неба, и под ним не растет трава.
Так друг к другу шли
инь и ян, Лютиэн и Берен,
даже если казалось, что звезды лежат в хляби.
Только знаешь ли?..
Можешь быть уверен
в том, что с этого августа ты - любим.
Вспоминаю, как
разговоры, летя по рельсам,
просто верстались пачкой цветных брошюр.
...Вместо маяка
вдалеке пригрелся
этот грустный стих, который не допишу.
***
А однажды я ка-а-ааак прекращу рыдать на полу
да кааааак дам по зареванной роже себе лещом.
Я найду себе мальчика - тонкий эльфийский лук,
из которого никто не стрелял еще.
Я возьму его за руку и поцелую в лоб.
И скажу, что люблю, ни капельки не соврав.
И он будет красив, красив, как Авессалом.
И покорно готовить завтраки мне с утра.
У меня будет жить разноцветный хамелеон,
отрицая болотный цвет моего нытья,
я загрущу раз, наверное, в миллион
лет, отведенных мне Богом для бытия.
Мой сердечный скворечник - красный и нежилой -
как возьмет да и выкинет труп твоего птенца.
И наследие предков хрипло и тяжело
отзовется в сухих чертах моего лица.
Как непоколебима земная твердь,
так и я непоколебима и хороша.
А моими губами тебя поцелует Смерть,
и в ребенке моем будет биться твоя душа.
***
Я многое не понимал на свете:
как дождь идет и как цветет гроза,
откуда волны и откуда ветер,
и почему влюбляются в глаза.
Прошли года, и я немного вырос,
и прочитал немало умных книг -
писали в них, что гормональный выброс -
тот факт, что у меня с тобой возник.
Мне не хотелось тела, вот в чем фишка.
(Нет, я не отказался б), но Душа -
то самое, о чем смолчала книжка -
была побольше тела хороша.
Но понял я, что ни один биолог
и ни один мудрец не объяснит,
откуда возникает в пальцах холод
и осенью из форточек веснит.
Я над собою рос, как только мог, и
толок земные прихоти в ступе
и мысли, что казались мне убоги,
чтоб хоть чуть-чуть приблизиться к тебе.
Не предаваясь ничему плохому,
я шел, а вечер тени удлинял, -
и тут я понял все про этот холод
Весны, что расцвела не для меня.
Я подберу ключи от этой двери,
пускай мир крутит пальцем у виска!
По самому древнейшему поверью
всяк Ищущий обрящет, что искал.
Маяк далекий кем-то был потушен,
но в сумке замерцали образа.
Я полюбил твою святую Душу,
пробившуюся светом сквозь глаза.
***
Осень всегда считает, что я - кретин,
пришедший из лета жить
краснокожий вождь,
тот, в чьей увешанной всякой фигней груди
крепко торчит нержавеющий кафкин нож.
Как пулеметная очередь зарядил
этот глушащий звуки
сентябрьский дождь.
Я школьницки ору по слогам "приди",
а слышится "при",
вот ты от меня и прешь.
Прешь далеко - не выедешь на такси,
колдобина
рытвина
выбоина
ухаб.
От крика "спасибо" осталось одно "спаси...",
как от секвойи - гнилостная труха.
Хотя, вероятно, что ты услыхал "Соси"
и высунулся,
и ручкой мне
помахал.
Вот так и начинают любить Макsим
любившие григорианский ночной хорал.
***
Вот - твой стол, твой стул,
твой стон, твоя стынь и сталь.
Стержень стана стройного стал сутул.
Ты стучишь, как Сталин, пальцами по столу.
Говоришь "остынь",
говоришь "отстань".
Остаешься каплями по стеклу.
Ты - мой дом, мой дым,
Дон Кихот мой и дума дум,
умирающий в амоке молодым.
Для тебя от Жоан Маду до Наож Удам -
просчитать ходы
прямо на ходу.
Нет, я никому тебя не отдам.
Вот - мой стих, мой страх,
мой японский бумажный стерх.
Стихли сечи старинные тех, кто стар.
Стухли свечи стеаринные тех, кто стёр
из глазниц огонь,
ссыпал прах в ладонь,
а в моих - горит для тебя костёр.
Ты - спасённый от
смерти держащий землю кит,
по себе от себя убежавший кот.
Твоих братьев скоптил в скоромное китобой.
В семисолнечный скит
отправлялся скот,
как и я отправилась за тобой.
Вот - мой теплый бок,
мой пиратский бриг,
пыль эпох и степной ковыль,
все - тебе, тебе, одичавший Брок
и смешная Брик,
все тебе - моя быль,
моя боль -
и Бог.
Ничего - себе.
Истончи, истопчи, истолчи в ступе,
истолкуй как хочешь смысл этих строк.
***
Для тебя эта боль в порядке вещей почти -
зачесавшийся шрам до сукровицы расчеши.
Заклинанием вызова строки о нем прочти
городам чужим.
А когда перед самым носом захлопнут дверь
да еще и залепят жвачкой дверной глазок,
вот тогда-то семь раз несказанное отмерь
и отрежь разок.
Он стабильно не оставляет вторых ключей
от приватных пространств решительно никому.
Так недреманный свет покрасневших твоих очей
превратится в тьму.
Из другого конца страны ему позвонишь
чтобы просто спросить, как он там - ок, не ок?
Но попытку слияния двух социальных ниш
оборвет гудок.
И останешься ты одна, как была одна,
а ему быть очередным верстовым столбом
твоего железнодорожного полотна.
Не ударься лбом.
У Бернеса есть место в песне про журавлей,
что как будто подогнано Господом под него.
Никаких вестей с торсионных его полей.
Больше ни-че-го.
И останется он один, как и был один,
приобнимет его заснеженный горный кряж.
Самурайская дочь или девушка-паладин
и король - марьяж.
Сохрани это знание, как городской шаман
в небесах шаровою молнией оберег
вырезает себе. И расступится тишина:
"Здравствуй, имярек".
***
Ваш мир бордовой дверью огражден
был ото всех, но я стучалась долго
и Вы меня, как кошку под дождем,
пустили с чувством сделанного долга.
Из решки в небо вылетел орёл,
а бабка с дедкой выпростали репку.
Мой монохромный мир цвета обрёл,
отличные от траурного крепа.
Так странно помнить наши голоса
в афрокосицах наших диалогов.
И руки, и рубашку, и глаза,
и белизну ливджорналского блога
я вспоминаю, как забытый царь
оплакивает вверенное царство,
которому от "Здравствуйте" до "Здравствуй"
не грезилось ни края, ни конца.
Гортанный крик расплавленным свинцом
залил мне глотку. Черно-белым шумом,
как метрополитенное кольцо,
забиты уши. Я стихи пишу Вам,
не просыхая, будто небеса
над плакальщицким городом Макондо,
пока ладонь, что может их писать,
не обратили в карандашный контур.
Как Элли, возвращенная в Канзас
с желудком, полным волковскою сказкой,
я вышла в мир, продолженный без Вас
еще не размалеванной раскраской.
***
а так хотелось - о грифонах,
о разводящихся мостах,
о неисправных телефонах,
с цепи сорвавшихся крестах,
непонимании потомков
и приручении огня -
а получается о том, как
его отняли у меня.
попробую другую тему
и напишу про чай со льдом,
про "я труба шатал систему"
и засыпание вальтом,
а я спала бы с ним в обнимку,
да приключилась потебня:
со всех совместных фотоснимков
его отняли у меня.
как надоела тема эта,
что прослыла моей больной!
каким бы мне ни быть поэтом -
он не рифмуется со мной!
все. собралась! пишу о вечном,
душою строчки не темня!..
а получилось вновь, конечно,
как он был отнят у меня.
***
У писем нет степеней - у них есть ступени,
мне рассказала об этом книга Ролана Барта
и ночь, что мы слепым котенком топили в пене
из трех бутылок - хаус, лишенный арта.
Я попыталась тебя забыть, но пришла бумага,
заставя вспомнить своим податливым белым телом,
как будто ты, уже выходящая из продмага,
вдруг вспомнишь, что в самом деле купить хотела.
У писем нет степеней никаких ученых,
лишь гопниками облюбованные ступеньки.
А ты - это просто утро, имбирь толченый,
наручный след от недоплетенной феньки.
А я - это тот котенок, та ночь, та прихоть,
зовущаяся ошибкой в господней смете,
та волосинка в супе, что повариха,
подслеповатой будучи, не заметит.
У писем нет степеней, у них есть ступени.
Я за бортом, ты за Бартом, все справедливо.
Смотри, как захлебнулся котенок в пене
от горького пива утреннего разлива.
***
Я сижу на балконе, что слышал ночной болтовни
больше, чем все друзья, что еще умещаются в круг -
и подслушиваю, как по скайпу кому-то звонит
показавшийся непредающим единственный друг.
Я сижу на балконе, как старый седой ветеран
у заплеванных мемориалов в себя погружен,
получая последнюю из кровоточащих ран,
той, которой в бою он бы не был никак поражен.
Время вышло из остекленевшей своей скорлупы,
накладными ресницами цифры смахнуло с лица,
свежей кровью налившись, они поползли, как клопы,
я сижу на балконе - и я лососнула тунца.
Я сжимаю в ладонях осколки разбитых часов,
но от боли я громко смеюсь, а от сильной - пою.
Я сижу на балконе. И кардиограмма лесов
на небесном экране точь-в-точь повторяет мою.
Так зачем эти руки, раз некого мне обнимать?
Так зачем эти колокола по влюбленным звонят?
Я сижу на балконе, как осиротевшая мать,
и червонный рассвет поднимает бокал за меня.
***
Остается курить. И смотреть, как сжимается ночь
черным кольчатым змеем вокруг твоего постоянства.
Ты глядишь в умирающий мир и не можешь помочь
ни целебным словцом, никаким чудодейственным яством.
Диалог прекратился нажатием кнопки "делит" -
оттого ли, что ты, чьей-то тьме помешавшая светом,
что в тебе практикуется множество лет и болит,
угадала из ста целых сто невозможных ответов?
Остается курить. И смотреть, как бордовую дверь
заколачивают, будто гвозди в ладони Иисуса.
Говоришь, что привыкла влачить от потерь до потерь
стоеросовый крест, отчего ж твои руки трясутся?
Ты - за тысячу верст, терабайты несказанных слов...
Без букета Московский вокзал в окрыленную дату
сухо встретит кивком полусотни немытых голов.
На твою незавидную роль не нашлось кандидата.
Остается курить. И смотреть на заплаканный зал
тех, кому от тебя подавай только зрелищ и хлеба.
Небольшие проценты на счастье. Но кто-то сказал:
"Даже в чем-то совсем НЕБОльшом
укрывается НЕБО".
***
В железнодорожном кабриолете
я сижу, раскрашенная, как вождь,
как патрон в игрушечном пистолете.
Я хочу быть твоей Форментэра Леди,
даже если поднимется трижды дождь.
Не дрожащей тварью - права имея
на непримечательные дела:
в пепле на столе рисовать камеи
пальцами, которые леденеют,
а потом стирать с твоего стола.
И когда это лето утонет в Лете,
осень будет с нами курить гашиш,
примостившись меж нами в бордовом пледе.
Я хочу быть твоей Форментэра Леди,
даже если ты мне не разрешишь.
***
...Сколько лет нанизав на острие,
ты упорно шел сквозь гряды Хибин?
Ты так долго, милый, искал Её,
кого ты сильнее богов любил.
Жег костры, ставил вехи, писал стихи -
и забыл про все, и забил на всех.
Отвечали горы тебе глухим
эхом, так похожим на троллий смех.
Убивал себя, свято веря в то,
что Она оценит трофеи битв.
Но Она садилась к чужим в авто
и была глуха к ветеркам молитв,
доносящихся из незакрытых штор.
Криволесье шумело тебе: "Забудь!"
Ты орал в лицо всем ветрам: "И что?
Я такой себе обозначил путь".
Ты замерз как черт. Даже камуфляж
не помог укрыться от глаз зимы.
И снежинки шептали тебе "Приляжь...
Ведь тебе не холодно, здесь есть мы..."
Отмахнувшись, ты засыпал меж скал,
в сложенные ладони свои дыша.
А Она, которую ты искал,
грелась чьим-то телом на брудершафт.
Ты так долго пытался напасть на след,
сапогом таежные льды дробя,
что осколки попали в глаза.
Ты слеп.
А ведь я могла бы согреть тебя.
***
Ты жил в моей сердечной коммуналке
и я тебя любила, на своем
стояла, будто в древности - на Калке
и никому не предлагала съём
Как неразлучны гении и мрамор
так мы и проводили эти дни
И обращалась комната нам храмом
когда мы оставались в ней одни
Ты столько раз назвал меня богиней
сколь раз мы засыпали раньше двух
Уверовала я, что не покинет
меня сакрализирующий дух
Подписывала сотни обещаний
что не найду другого на веку
А он... зашел мне в комнату с вещами
забросил и ушел на перекур
И храм разрушен был единым мигом
одним прекрасным августовским днем
Пожалуй, всем написанным мной книгам
я предпочла бы очерки о нем
Его не обнаружилось в парадной
И на балконе не было его
Я в комнату вошла к тебе обратно
порог переступая болевой
и мы слились, как прежде, воедино
Потом я вышла снова на балкон
и чувствовала запах никотина
источником которого был он.
Я для него попрала все каноны
чем я очаровалась - не пойму...
...Четырнадцатым томом Боконона
я стану предложенью твоему!
***
Сказка нехитрая: верь-не верь, послушай и помолчи.
Ты открывал мне красную дверь и прятал в карман ключи.
Я наблюдала за тем, как ты куришь и речь ведешь:
1)о том, как, прося лишь стакан воды, можно накликать дождь,
2)о том, что много свободных касс, да только свободы - ноль,
3)о том, что делать чужой заказ не хочется, а - изволь,
4)о том, как в сердце скребется мышь, закапывая говно,
5)о том, как на перекрестках крыш ты пил бы со мной вино,
6)о том, что мифическая Она заходит к тебе во сне,
7)и пробуждение ото сна случается по весне,
8)о том, что горькое пиво - ня, начало твоих начал,
9)а кто сегодня красотка дня - таинственно умолчал.
Я превратилась от слов твоих
в малиновый сладкий звон.
Сказав: "Боливар не снесет двоих",
ты меня выгнал
вон.
Не буду, словно морепродукт, сидеть на твоем окне,
я столько-то времени не приду.
Ты явишься сам
ко мне.
Потом - не сможешь прожить ни дня,
не став для меня плечом.
И красная дверь позовет меня,
открывшись моим ключом.
***
Второе августа, говорили, пройдет дождем.
Мой зонт в общественном транспорте был покоцан.
Семья не вышла из дому: "Подождем
другого солнца".
А я пошла средь почерневших церквей зонтов,
и в них стучало клавиатурой на телефоне,
и в них послышалось сразу, наверно, сто
дарк-рок-симфоний.
И где-то бабочка, хрустальным крылом взмахнув,
на том конце разбудивши землетрясенье,
рассыпала на обрусевшие пряди хну
с душком осенним.
Я шла сквозь рукоплескания, сквозь аншлаг
(хотя прохожим все это грезилось пантомимой,
насквозь продрогшей даже с зонтом). Я шла,
а дождь шел мимо.
И голос, что зарождался, освобожден,
был схож не то с Окуджавой, не то с Высоцким.
Второе августа, говорили, пройдет дождем.
Но вышло Солнце.
***
Брел вечер, опираясь о дома,
в усталые заглядывая лица,
и горе наставало от ума
филологам, пришедшим похмелиться.
Печальный блик упал ко мне в бокал
из лампы, как осенний лист в запруду.
И на твое "привет" моим "пока"
ответить явно было бы не круто.
Теряя по дороге букву "р",
шли в неизвестность две картавых речи.
И нам ничуть не становилось легче,
поскольку виски пился как пуэр.
Я воду принесенную твою
не обращу в бликующие вина.
И я молчу, скрываюсь и таю,
что ты и есть моя не-половина,
не-сердце (мне хватает одного),
не-часть меня, сиречь мое несчастье.
Давай напьемся так, мой гость нечастый,
чтоб утром не упомнить ничего
из нас двоих, собравшимися в ЗАГС
для трезвенников выглядевших будто.
Я соберу всего тебя в глаза с
огромными зрачками, будто буквы
из книжицы, прочтенной впопыхах.
Мой поезд через час. Я скоро кану
куда-нибудь, как смысл в твоих стихах,
как блёклый блик на донышке стакана.
***
Сегодня ночью стало холоднее,
а я сидел, забытый и больной,
с горящей папиросой, и над нею
сгущалась ночь тяжелой пеленой.
Родители сказали - я ублюдок.
Друзья сказали - виноват я сам.
А я им отвечал, что я люблю так,
как в страшном сне не снилось небесам.
Как будто на каком автопилоте
я шел к тебе, в чьих вечных городах
отпели сто оборванных мелодий,
запутавшихся в черных проводах.
Ты знаешь досконально все о боли,
ее фактуру, цвет и аромат.
По минно-семантическому полю
я шел к тебе, цедя сквозь зубы мат
про тех, кто в рукаве запрятал ножик
с одной лишь целью: мне воткнуть в живот
за то, что я любил бездомных кошек,
кто в этом страшном городе живет.
Но был (и есть, и будет) этот город,
в котором я - своих проблем король.
Я запахнул покрепче черный ворот
и закурил, пытаясь вжиться в роль
израненного мелкого ублюдка,
кого с ноги ударили под дых.
Какая-то прохожая малютка
так испугалась глаз моих пустых,
что захотелось спрятаться в ашрамы,
где учат отдаваться тишине...
Но я дошел. А ты сказал, что шрамы -
от этих ран украсят душу мне.
***
1.
Я знаю, что ты будешь делать ночью,
когда упрутся в север циферблата
минутно-часовые мать и дочка,
зайдясь в своем полуночном fermata.
Мне все известно: цвет твоих обоев,
и надпись под ступеньками подъезда.
...а в соусницу неба голубого
макает Бог луну оттенка песто.
2.
Я прохожу сквозь всех твоих знакомых,
за дело заклейменных дураками:
когда разбужен ты бывал звонком их,
я провода пытался рвать руками;
и стены бил, и плакал от бессилья,
не попадая под раздачу санкций.
Но более всего меня бесило
отсутствие возможности касаться
тебя, благодаря кому я изгнан
из общества; ведь я на самом деле -
не более, не менее, чем призрак,
еще не устаканившийся в теле,
не видимом ни глазу, ни прибору,
и впору бы расслабиться, балдея.
3.
Ах, эта ночь тебе придется впору:
вдруг перевоплотившись в блудодея,
ты сквозь меня к живой и теплой выйдешь
и не заметишь в сумраке белёсом,
как из глазниц, которых ты не видишь,
невидимые выкатятся слезы.
4.
Не гомосексуал в моей природе
мою любовь зарифмовал и выдал:
я о себе в мужском вещаю роде,
раз женщину во мне ты не увидел,
когда была тепла и ощутима,
а ты со мною почему-то не был.
Мне все равно: что кожа, что щетина,
что жар, что холод; что земля, что небо,
что день, что ночь,
что бодрость, что усталость,
ведь я не мертвая и не живая.
5.
Одна любовь к тебе во мне осталась -
и я того врагу не пожелаю.
***
ночь от понедельника
Имею право тварью быть дрожащею,
от холода рифмованного омута
глуша напитки спиртосодержащие,
пока Вы не выходите из комнаты.
И Вы меня Каштанкой посчитали ведь,
из глотки вынув мясо - я наказана!
А я же на диете борменталевой
и мне такое противопоказано!
Намедни я взглянула в Ваше зеркало
и в неподдельном ужасе отпрянула:
там Время шелестело бумазейками,
искало потаённую преамбулу
для моего и Вашего грядущего.
Ее храню за пазухой, не в ящике!
Заплевана спина вперед идущего
не менее, чем у впередсмотрящего!
В виановской мелкодисперсной пене я
к Марии-деве - как ободом в рытвину
влетела и услышала: терпение -
единственное, что могу я выдвинуть!
Смеялась явь, смеялись сновидения,
постскриптумом скрипела дверь бордовая!
А из романа пялилось введение
о том, что героиня-то - бедовая!
Зачем я в это вмазывалась? Вы ведь так
со мною разговор вели по-вешнему!
Я к Вашему окну приду, чтоб выведать
о том, что Ваши окна занавешены.
Так раззвонись же, башлачевский колокол,
по мне, влюбленной по-хэмингуэевски!
Чтоб навернулись купидоны с облака
и о планету раскололись вдребезги,
раз лук и стрелы золотые бросили
в полете над ванильными Парижами!
Вы возвращайтесь петербургской осенью
в мои печали - неотговорившие.
Я отпущу тоску в бега мышиные!
Вы по-за-бу-де-те, а я запомню то,
как мы прощались у дверей машины и
Вы убежали в катакомбы комнаты,
в которую, еще не приглашенная,
войду я - танцовщицей Карменситою!
Вы - новость, повесть, известь негашёная!
А я дождусь дождя, что погасит её!
Сама им стану, если не понадоблюсь
никоим разом за свое терпение!
-
...И этот доносящийся из ада блюз
заучат дети на уроках пения.
***
Мы трио, тройка, троица. Нас трое,
и мы обескураженно среди
об-ру-ши-ва-ю-щих-ся новостроек
стоим, не замечая, что один
из нас, быть может, вскоре упадет на
оскольчатую землю и умрет.
Из железобетонных и высотных
один лишь дом все знает наперед,
собой запнувшись в двадцать пятом кадре
и дав уйти сегодня всем троим
туда, где то ли лодка, то ли катер
морскую воду ножнично кроит.
Я рядом, рядом, вот моя рука же,
нет правды ни в мозолях, ни в кольце -
но третий человек лицо покажет -
и вот твое лицо в его лице.
Как мало остается и как много
печальных и точь-в-точь таких, как мы!
Нас трое в лодке, не считая Бога,
уснувшего на кончике кормы.
***
Мы не успели по свету,
и в вечер мы ставим сети.
На горе и радость,
кудряшевских линей и язей.
Нам бы на проводе долго висеть и
слышать цвета,
но здесь не предвидится связи.
Кого-то утопят котенком,
красИвей и жальче которого нету,
ибо здесь все говорят красивЕе.
Мы не успели по свету и ставим монету
вертеться на столик в Сабвее.
От понедельника ночь
перерастает из маек в толстовки
и раньше будильника странным предчувствием будит.
Чья-то рука в переходе сует мне листовки,
на них напечатано "Это твой шанс,
и второго не будет".
Если второго не будет,
объявится третий,
заявит себя кандидатом, предъявится иском.
Но первый не должен
за них просто так умереть и
я покупаю котенку красивую миску.
И выловлю из опрокинутой чашки небесной
какие-то звезды, планетки, и кажется, Бога,
и вытряхну это из ситечка прямо над бездной,
и то, что осталось в ладони -
ни мало, ни много -
я не позволю себе упустить
никогда,
пускай только день умещается в это словечко.
Мы, люди, - слепые котята
в чужих неводах,
идущие к свету неугасаемой свечки.
***
И тогда я взгрустнула о том, что любовь к поездам
заставляет меня возвращаться к ним
снова и снова.
Что мне хочется здесь оставаться,
но ждут меня там,
где снижается небо до потолка навесного
и в меня там влюбляются, верят
и даже хотят
подпалить меня спичкой, струганной из Иггдрасиля.
Я на самом-то деле - мешок умерщвлённых котят,
и хотят ли они утопиться -
у них не спросили.
А в окне, по которому дождь репетировал степ
из муниципального водонапорного шланга,
кто-то выкурит две сигареты
и выдохнет: "Стэф,
я дождусь Вас, как Вы дожидаться привыкли аншлага".
Я сложу исступленные пальцы
в узор Намастэ.
Поезда будут мчаться быстрее.
Для общего блага.
***
Не уходи - во имя безымянных,
уложенных в постель мемориала.
Щека в несуществующих румянах
твоих пощечин королевски алых.
Не выходи из комнаты по-бродски,
пока я рот свой разеваю милкой,
смотря твои жжшные наброски,
в глаза втыкая их трезубцем вилки.
Не отходи, когда к покатой крыше
покатится сюжет от Writer's Tears*.
Сплетая пальцы, поднимайся выше
со мною, обстоятельствам противясь.
Ад и Израиль! Всех куда-то ставят:
кого - на место, а кого-то - клизмой.
Ты не на шутку, клетчатый, устал от
марксистского экзистенциализма.
И если степень писем - нулевая,
и если воздух - гарь да никотин,
и если чувства - точка болевая,
ты - многоточьем стал. Не уходи.
***
Этот страх был всегда:
по касательной к ночи набрать
полюбившийся номер того, кто хотел бы чуть ближе
быть, чем твой телефонный испорченный аппарат.
Этот страх был всегда:
позвонив, ничего не услышать.
Вы, наверное, спите.
И видите горькие сны.
Телефоны уснули. Модем за компанию вымер.
Стены этого дома мне стали ужасно тесны,
словно детские вещи;
если считать таковыми
каждый город и место, где все еще не было нас,
где балконы еще не прокурены
данхиллом синим -
то мне тесен весь мир, не смыкающий заспанных глаз
и застрявший в каком-то табачно-пивном магазине.
Кантоваться в бессоннице -
как от весны до весны
в одиночку ползти на железнодорожных колесах...
Вы, наверное, спите
и видите горькие сны,
очень горькие,
как шоколадка,
как пиво,
как слезы.
Я звоню Вам отчаянно и нажимаю отбой.
Я теряю Ваш голос, как мячик - нетленная Таня.
Электричка, что взрежет мою полудрему, отпой
все слова,
что сегодня умрут,
не родившись,
в гортани.
По касательной к ночи
не видно уже ничего:
непонятно, каким корабли направляются галсом.
Этот страх был всегда
моей неизлечимой чумой.
Этот страх был всегда
ближе всех,
кто ко мне
прикасался.
***
Мой клетчатый алый король отвернулся к окну,
я пялюсь рентгеновым взглядом в закрытую дверь.
Он столько окурков в консервную банку воткнул,
сколько тузов козыряет в моем рукаве.
Но эти тузы - возрастной одолимый карт-бланш
да рыжие волосы в сотне малиновых кос.
Мой клетчатый алый король счел за детскую блажь
совать во все щели курносый веснушчатый нос.
В стаканчике кофе уже прорастает гроза,
как в эмбрионе зверином недреманный зверь.
Мой клетчатый алый король мне вчера приказал
уйти и прикрыть со стыда покрасневшую дверь.
И вновь королева становится черной вдовой,
на грусть и страдания времени целый вагон
и маленькая тележка.
На передовой -
вращение, возвращение и огонь.
***
Остановка в Сонково, рассеянный дым из трубы
пассажирского поезда от Ярославля домой.
А вагоны похожи на очень большие гробы
и особенно - мой.
В этом многоквартирном плацкартном жилье без ключа
все у всех на виду, ты не спишь как последний дурак.
Даже если начать по вагонам ходить и кричать,
будут есть доширак.
В придорожном кафе нет туалета, но есть алкоголь.
Я куплю себе кофе в пакетиках, как диссидент,
порошком разбавляя свою кипяточную боль.
Покурить. Посидеть
на заплеванной лавочке, ткнув новомодный фасон
синтетических джинсов на точке под номером пять
в то, что происходящее меньше похоже на сон,
что потерян опять.
Тот, кому будет новая книга и двадцать пять лет,
не встречает меня. Я ведь тоже не встречу его
в послезавтрашних мальчиках, укутанных в плюшевый плед
моего арт-нуво.
Как сладки и легки поцелуи того пацана,
у которого передо мной обязательства нет.
Он - не ты, совершенно не ты, мой родной. Грош цена
этой нашей войне,
если передовая не ждет, что её рядовой
сам себе отвоюет у смерти фельдмаршальский чин.
Ну не может быть так, что на огненной передовой
пулемет не строчит.
Остановка в Сонково делилась на "сон" и "кого" -
этимолог карманный продемонстрировал власть.
Слава богу, сегодня я высплюсь не на боковой.
Значит, жизнь удалась.
***