Я приехала в спортивный лагерь Судака в августе. Море пахло прекрасно и загадочно. И был в то лето удивительный звездопад. Мне было двадцать пять. Сердце моё было разбито. Я поняла, что никогда не буду любима самым дорогим для меня человеком. Единственное, во что я верила, так это в беспросветное одиночество. Мне понадобилось несколько лет, чтобы выйти из этого состояния, а тогда, глядя на падающие звёзды, я даже не загадывала себе любви. Теперь я этому удивляюсь, а тогда всё было ясно - любовь невозможна. Единственный человек, кому я интересна, это мама, и я просила у звёзд, чтобы мама жила как можно дольше. Просьба моя исполнилась; мама, несмотря на плохое здоровье, прожила долго.
Тогда же, в спортлагере, не замечая мужского внимания, я лечилась единственно доступным мне средством - тягой к литературе. И в один прекрасный летний день, проснувшись рано-рано, я натянула на себя линялый тренировочный костюм, закинула через плечо почти пустую спортивную сумку, села в рейсовый автобус и одна укатила в Коктебель. Вела меня одна надежда: мне хотелось попасть в библиотеку Волошина, в которой непременно должны быть стихи Мандельштама. Уже не первый год мы ждали, что запрет с его имени будет снят, и вот-вот его напечатают, но долгожданный сборник его стихов всё не появлялся в печати.
Жизнь моя так сложилась, что, кончив технический вуз, я попала в чуждый мне мир с другой психологией, другим составом крови, и, хотя я работала вполне успешно и даже с интересом, но подспудно всегда знала, что это моё существование- не настоящее. Вот когда-нибудь потом я смогу начать другую жизнь, например, жизнь литературоведа, а если совсем повезёт, то и сама начну писать, если душа не оскудеет. Короче, я вылезла из автобуса в Коктебеле. Было нежаркое утро. Пыльно и безлюдно. Куда-то вела укатанная дорога, наверное, к морю. Где же мне искать дом Волошина? Я шла и смотрела на пасмурное небо, горы, пока не заметила впереди удивительную женщину лет шестидесяти, что-то около того, невысокую, полноватую, но энергичную. Одета она была несколько странно, вернее, её украшал странный головной убор: вязаная шапочка, а поверх неё - соломенная шляпа с полями, украшенная птичьим пером. На поводке она вела собаку, не помню какой породы, кажется, что-то вроде спаниеля, а за её плечами на манер охотничьего ружья торчала удочка. Больше никого на улице не было. Поравнявшись с женщиной и подивившись на неё, я спросила:
- Простите, не скажете ли вы, как мне пройти к дому Волошина?
Женщина посмотрела на меня оценивающе:
- А зачем вам?
- Хочу попросить в библиотеке, что бы дали посмотреть стихи Мандельштама.
В лице женщины опять проскользнуло что-то неуловимое:
- Вам очень хочется?
- Очень.
Мы пошли рядом и постепенно разговорились.
- Почему же вам не хочется читать стихи ваших современников,- спрашивала попутчица.- Вот у нас недавно был здесь Женя Евтушенко. Мы его любим.
Речь шла в таком тоне, что не столько стихи поэта Евтушенко она (или они) любит, сколько самого молодого человека Женю Евтушенко.
" Интересно, с кем же я разговариваю",- думала я , но спросить стеснялась, а пожилая женщина продолжала:
- Конечно, стихи Мандельшатама в библиотеке Волошина есть, только вас туда не пустят. Вдова Волошина добилась, чтобы туда посторонних не пускали, и ведь что придумала, будто из библиотеки хотели украсть статую царицы Таиах, а её без подъёмного крана не поднять. Совсем старуха из ума выжила.
Женщина посмотрела на меня со скрытой усмешкой и исчезла, а я осталась стоять в полном недоумении. Потом подумала, что, раз уж я сюда приехала, лучше всего пойти к морю. Небо так и на просветлело. Было серо и холодно. Я бродила по сердоликовой бухте, собирала красивые камушки, хотя чистый сердолик мне не попался, со стеснённым сердцем смотрела на скалу с профилем Волошина. И всё происшествие казалось мне исполненным какого-то тайного смысла, будто что-то происходит, а я пока не понимаю, что. Потом решила покататься по морю на хилом пароходике для туристов. Вот тут начались чудеса. Ко мне подошли две пассажирки со складными мольбертами, немолодые и некрасивые, а главное, какие-то неприятные, и стали спрашивать у меня, когда откроется выставка одного уже покойного художника, очень талантливого, которого при жизни много лет не выставляли. К тому времени у него появилась скандальная репутация после печально известной выставки МОСХа, на которой Хрущёв поносил его. Эти две художницы почему-то обратились ко мне, причём вопрос был поставлен не так, не знаю ли я, будет ли вообще такая выставка, а очень определённо: когда выставка откроется. У меня опять появилось неясное ощущение, будто происходит что-то, имеющее тайный смысл, которого я не понимаю.
- Я и правда знаю, когда выставка откроется, но почему вы об этом спросили именно у меня? Как вы могли знать, что я об этом знаю?
Но на мои вопросы они ничего не отвечали и быстренько ушли в другую часть катера.
Вернувшись из Крыма в Москву, я поспешила навестить вдову упомянутого выше художника, с которой была знакома уже несколько лет. Получилось, что она преподавала иностранные языки в институте, в котором училась моя подруга Тина. Тинка легко сходилась с людьми, а Анна Васильевна скоро выделила её из числа своих студентов как девушку читающую. Тинка и привела меня к Анне Васильевне, у которой я стала частым гостем. Меня к ней очень тянуло. Люди такого уровня ещё не попадались в моей жизни. А я скрашивала её одиночество, поскольку только преданные памяти её мужа друзья в то время посещали её дом. Для этого требовалась немалая доля отваги.
Близкое общение с Анной Васильевной заменяло мне гуманитарный университет. Говорили мы обо всём на свете: о поэзии и поэтах, о том, как учиться понимать живопись, о том, что произошло и продолжает происходить с нашим обществом, и ещё очень о многом. Теперь я мало что помню из этих разговоров, что делать, прошло почти пятьдесят лет с тех пор...
Помню, однажды я её спросила, чем определялся выбор картин её мужа, сделанный ею для печально известной выставки, и понимала ли она, что рядовой зритель этих картин не поймёт.
- Понимала, но я ориентировалась на художников - профессионалов, - ответила мне Анна Васильевна .- Они не могут не видеть, что картины гениальны.
Вспоминаю ещё разговор о романе Булгакова "Мастер и Маргарита", который тогда появился в изуродованном журнальном варианте, с купюрами. Анна Васильевна могла прочесть даже в таком тексте много больше того, что было доступно нам. Она узнавала реальных прототипов в персонажах романа. Только от неё я слышала, что прототипом булгаковского Берлиоза мог послужить очень известный тогда журналист Михаил Кольцов: оба Михаилы, оба евреи, оба служили власти и погибли от неё, хотя произносили "правильные речи". Кольцову она не могла простить его обличительных статей против "врагов народа":
- "Вливали яд народу в уши
Пустопорожние врали..."
Голос Анны Васильевны дрожал. Представляете себе, как я на неё смотрела, как слушала её.
Всё в доме было посвящено служению творчеству мужа, его памяти и наследию. Воспитанная на передвижниках и Шишкине, я не была готова воспринимать такую живопись. Анна Васильевна учила этому меня так же, как когда-то в её детстве её учил отец. Он ставил её перед картиной и говорил: "Смотри." И она смотрела, вживалась в увиденное. Немногие из нас получали в детстве воспитание, обычное для девочки из интеллигентной дворянской семьи. Музыка, языки, живопись... Она стала художницей, правда не очень значительной. Она сама так говорила, когда я любовалась её пейзажами. Но жизнь её была значительна , прекрасна и трагична. Совсем юной, она влюбилась в гения и посвятила всю жизнь ему, его памяти, его работам. То, что он был немолодым евреем, не хотел детей, чтобы ничто не отвлекало его от главного в его жизни, принимал её поклонение, как должное, всё это имело значение для её родителей, но не для неё. Они с мужем оба служили великому искусству. В отношении к ней муж мог быть эгоистичным. Один из лучших портретов Анны Васильевны в молодости был сделан, когда у неё был сильный жар и температура под сорок. Муж заставил её позировать в красном платке, оттеняющем её пылающие щёки, и получилась одна из лучших его работ. Сейчас этот портрет в красных тонах очень известен.
До революции и в первые годы советской власти, пока он был признанным и выставлялся, у него была другая жена. От этого брака родилась дочь и больше детей ему не было нужно.
На долю Анны Васильевны пришлись большие тяготы. Работать приходилось только ей, поскольку он не умел делать ничего, кроме гениальной живописи, а всё гениальное тогда подвергалось гонениям. Долгое время его нигде не выставляли. Жене, да ещё дворянке, тоже было нелегко. Из того, о чём я знаю, она в разное время печатала на машинке, водила экскурсии для иностранцев по музею Изобразительных искусств, преподавала в техническом вузе. Вот когда ей пригодилось знание иностранных языков.
После смерти мужа её жизнь была посвящена одной цели: его работы должны быть сохранены. Но в хорошие музеи, где было их законное место, их не брали. Оставались небольшие провинциальные музеи и частные коллекции, и каждое воскресенье Анна Васильевна устраивала в своей квартире выставку, зная, что компетентные органы внимательно за ней следят. И те, кто приходил на эти выставки, известные писатели, художники, артисты, тоже знали, что попадают под наблюдение, но шли и понемногу раскупали картины. Меня на эти собрания не приглашали. Мне было сказано, что это - опасно.
По-видимому, я всё же попала в поле зрения внимательных глаз. Иначе никак нельзя объяснить, откуда меня могли знать те две художницы "в штатском". По поводу же необычной дамы полуохотничьего - полурыболовного вида, Анна Васильевна предположила, что это и была сама вдова Волошина, известная своей экстравагантностью. Не знаю, не берусь утверждать.
Выставка состоялась зимой того же года и была огромным событием в культурной жизни города. Я же с этой выставки веду своё новое летоисчисление. События, которые там происходили, и поступки, которые мне пришлось совершить, совершенно изменили мою натуру. Ибо сказано: "Поступок рождает привычку, привычка рождает характер, характер рождает судьбу".
В том году была на редкость холодная зима. Анна Васильевна пригласила меня на второй день работы выставки. Народу было сравнительно немного. Я в восторге ходила, скорее, бегала по залам, на стенах которых висели так хорошо знакомые картины, только раньше я видела их прислонёнными к стене, плохо освещёнными в полумраке вдовьей квартиры. Теперь они звучали, как праздничная музыка. Какой восторг!
В молодости у меня была такая особенность восприятия: некоторые картины я чувствовала не только зрительно. Картины Мартироса Сарьяна пряно пахли гвоздикой. От "Благовещения" Гойи исходил тихий звон, а хороводы кустодиевских баб звучали совсем другой музыкой.
По-видимому, глаза мои были полны слёз, и вид у меня был взволнованный и глупый. Встретив меня, Анна Васильевна отпрянула и затерялась среди посетителей. Мне бы понять этот сигнал, но ничегошеньки я не поняла.
Через несколько дней началось буквально паломничество на выставку. Мороз крепчал, но люди выстаивали огромные очереди. Что побуждало их к этому: интерес к живописи, скандальная репутация художника, желание прикоснуться к престижному миру, не берусь судить. Каждому своё. И понесла же меня нелёгкая туда за несколько дней до окончания выставки!
Часы работы выставочного зала заканчивались, а очередь на улице стояла огромная. Вышла администратор и предупредила, что всем попасть не удастся. Очередь забурлила, назревал скандал. Дверь отворилась снова. Вышла Анна Васильевна с платком на голове, видимо, поспешно накинутым, и заговорила почти умоляюще:
- Я очень прошу всех, кто не попадёт, спокойно разойтись. Приношу вам свои извинения, за то, что вы зря простояли на морозе, но, заклинаю вас памятью художника, не допустите скандала! Иначе выставку тут же закроют и больше никогда не разрешат. И вы никогда не увидите этих картин.
Толпа уже бушевала, но уважение к вдове художника сдерживало их. Тут Анна Васильевна увидела меня в толпе и взглядом попросила помощи. Я тут же ринулась и стала рядом с ней:
- Анна Васильевна права,- только и успела я сказать, и тут они кинулись ко мне. Никогда в жизни я не видела столько разъярённых лиц и кулаков прямо возле себя. Анна Васильевна моментально исчезла, оставив меня наедине с толпой, которую в отношении ко мне не сдерживало ничего.
Сколько времени продолжался этот кошмар, не могу сказать. Почему меня не избили или совсем не убили, не знаю. Только через какое-то время боковым зрением я увидела рядом с собой мужское плечо и услышала твёрдый голос:
- Девушка права. Прекратите кричать.
Толпа постепенно стала опадать и рассеиваться. Я стояла, как парализованная, не в силах пошевелиться и даже повернуть голову. Лица своего спасителя я так и не увидела. Он постоял рядом со мной некоторое время. Помню только плечо в модном пальто из красного мохера. Единственный мужчина в толпе.
Назавтра, переполненная счастьем, с цветами я пришла к Анне Васильевне. Я не знала, что иду к ней в последний раз. У хозяйки дома был светский раут. Некоторые из присутствующих меня узнали. Сама Анна Васильевна встретила меня с такой аристократической холодностью, как будто я пришла за благодарностью.
- Близкие люди в это время стараются не беспокоить меня лишний раз, а те, даже имени которых не помнишь,...-услышала я за своей спиной.
Больше я там не бывала. Через месяц приехала Тинка и, как бы между прочим, передала слова Анны Васильевны:
- Я теперь стала модная дама, и все хотят быть со мной знакомыми.
Я промолчала
- Когда ты к ней собираешься?- спросила Тинка.
-Никогда.
- Глупо на неё обижаться.
Разумеется, глупо. Встать против толпы тоже было глупо, и тебя, Тина, там не было и быть не могло. Если она свою жизнь положила на служение мужу, с чего ради она будет дорожить моей жизнью? Кто я для неё? Восторженная девчонка. Ну, скрашивала её одиночество, ну, оказалась в нужное время в нужном месте. Мавр сделал своё дело. Теперь она - модная дама и от одиночества не страдает. О чём тут говорить с Тинкой.
Больно было ужасно. Даже не так обидно, как больно. Месяца через два Тина приехала снова.
- Анна Васильевна сказала, что у тебя есть ум и характер. Когда ты к ней собираешься?
- Никогда.
С тех пор я научилась не возвращаться. К сожалению, прятаться за чужие спины не научилась, а как бы было полезно! Я научилась уходить и не возвращаться. На всю оставшуюся жизнь.