Дернова Ольга Игоревна : другие произведения.

Отдушины

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  ЧАСТЬ 1. ВЫХОД
  
  * * *
  Наше время давно в ремонте, избавление в молотке.
  Обмелело земное море,
  меньше света на горизонте.
  Пахнет косточками в лимоне и чаинками в кипятке.
  
  Отшумело родное море, и осклизлое видно дно.
  Пойте люстре мементо мори
  и оконные рамы мойте.
  Наше время давно в ремонте, а другого нам не дано.
  
  Здесь откроют спортзал, кофейню, парикмахерскую и спа.
  Чтобы ветер, подобно фену,
  разлохматил литую пену
  и приклеивалась к портфелю чешуя или скорлупа.
  
  * * *
  Три времени: листьев, снега и невпопада.
  Три волоса: серый, белый и золотой.
  К четвёртому притрагиваться не надо.
  Сказали - стой.
  Ещё в неубитых мы числимся пехотинцах,
  за нами холмы плечисты и лес рукаст.
  И ясно горит в глазах, словарях и птицах -
  любовный порох,
  древесный уголь,
  болотный газ.
  
  * * *
  ...А правда, пугающа и легка,
  звучит за стеной, за шершавым деревом,
  подобно агонии мотылька,
  а также другим заводным изделиям.
  Но мечется эхо среди мембран,
  на море прилив, на руках пупырышки.
  И вновь зарождается ураган,
  когда мотылёк раскрывает крылышки.
  
  * * *
  И ты входишь в тот фонд, как будто в железный лес,
  где висят семена заглавий, уму темно в них,
  так что, будучи пойманным, каждый бес
  умоляет: не бросай меня в тот терновник;
  так что каждый факир, на лоб натянув колпак,
  уходя, говорит: это место свято.
  И, вися на бумажных, длинных его шипах,
  канарейкой щебечет лампа дневного света.
  
  * * *
  клейкие разомкнув уста
  шепчет
  меридиан листа
  
  над твоей опущенной головой
  я всегда
  зелёный и нулевой
  
  и лежат в прямой борозде моей
  цепи гор
  зеркала морей
  
  это новый мир клочками висит
  вразброс
  но ещё не распакован
  
  и не пророс
  
  * * *
  В каждой комнате с бабушкой есть секретер, ковры,
  колченогие стулья, несытая моль, потёмки.
  В хрустале закат купает свои миры,
  золотые шары, оранжевые костры...
  Как знакомы нам эти пыльные комнатёнки!
  
  Вместо внуков - шуба, вместо детей - сервиз.
  Сердце спит в шкафу, а память стоит на полке.
  Но когда-нибудь всё это поедет вниз,
  превратится в сор, шелуху, осколки.
  
  Обернувшись, видишь (несколько лет - не срок),
  что закат, не изменившийся ни на йоту,
  оседает в город, плавится как сырок.
  Да спешит вагон, шатающийся мирок,
  сквозь лесную роту.
  
  * * *
  Сугроб танцует медленный стриптиз,
  над головой протаивает крыша,
  и зимний свет, как стая серых птиц,
  всё легче поднимается, всё выше
  с озёрного изломанного льда.
  
  Вся эта стая в поисках кормильца
  на тяжких крыльях тянется сюда,
  в твоё окно готовая вломиться.
  В их действиях - сумятица, но рты
  поют большую слитную кантату.
  
  И вмиг по стенам столько широты,
  и ветра, и волнения, что ты
  прощаешь им внезапную атаку.
  
  ЛЫЖНИКИ
  
  Себя мы не чувствуем лишними,
  пока ещё пару минут
  заметно, как зычные лыжники
  по зыбкой опушке бегут.
  Склоняются, будто покаялись,
  а дальше скользят налегке
  сквозь этот погибельный кариес
  на правом сугробном клыке.
  Деревья гудят, как болельщики:
  спортсмены в замшелую пасть
  уходят по самые плечики,
  и облаку негде упасть.
  
  * * *
  В аптечке поля пусто. Прикасаясь
  к замочку пальцем, чувствуешь: внутри
  трава дрожит и прячется, как заяц,
  в свои землянки, норки, пузыри.
  Кого спугнёшь там - зайца или беса,
  когда, на шаг опережая тьму,
  несёшься из-под капельницы леса
  наперерез неврозу своему?
  
  * * *
  Прошлое ближе всего к чудовищам
  моря, и оттого
  лучше под вечер закрыться дома, чем
  шляться вокруг него.
  Дверь запереть и велеть ротвейлерам
  рвать на клочки чужих.
  Не растопыривать пальцы веером.
  Радоваться, что жив.
  Грязь. Минералы. Потом органика:
  углеводы, белки.
  Прошлое, вроде слепого странника,
  ощупывает пески.
  И ни принять его, ни убрать его
  иго, его ярмо.
  Справишься. Ночь просидишь у радио.
  Днём уползёт само.
  Туша, большая, не меньше центнера,
  склизкая, как желе.
  
  Остатки следа флуоресцентного
  тянутся по земле.
  
  * * *
  На кухне наполняется солонка,
  на кухне обновляется клеёнка,
  и свет возобновляется везде.
  Вот женщина: у ней внутри неонка,
  в прозрачном животе.
  
  А рядом ночь, как детская страшилка.
  И женщине мерещится ошибка,
  которую устроила она.
  Во рту её печатная машинка
  стрекочет допоздна.
  
  А муж глядит и подмечает тонко,
  что от терзаний никакого толка.
  И между ними прыгает смешинка,
  и женщина становится другой.
  Из тела вычитаются неонка,
  конфорка, скороварка, кофемолка.
  
  И дрыгает печатная машинка
  весёлой металлической ногой.
  
  * * *
  На остановке слышно: сегодня в моде
  то, чему никогда не бывать в природе.
  Например, оливки, фаршированные анчоусом;
  штаны Пифагора с тёплым, густым начёсом.
  
  Кстати, о Пифагоре, который придумал числа:
  этой выходки ему не простит отчизна.
  Числа приравнены к паразитам.
  Баня с эпиднадзором
  серьёзно занимаются Пифагором.
  
  Так что, если помнишь свой шестнадцатый с половиной
  или старорежимный третий размер груди, -
  надевай старый свитер с растянутой горловиной
  и иди с повинной...
  Или нет: вообще на улицу не ходи.
  
  ВЫХОД
  
  Жизнь в провинциальном городке,
  редко вылезающем из комы.
  Улицы стекаются к реке.
  Горожане шапочно знакомы.
  Знают, кто кого поцеловал,
  у кого развод или простуда.
  
  Юноша спускается в подвал
  и - не возвращается оттуда.
  Парень был простой, и потому
  никому особенно не дорог.
  Забегала изредка к нему
  тётушка. Семейная, за сорок.
  До седьмой воды на киселе
  парень не дотягивал немного.
  
  В этот раз пришла навеселе.
  Неуютом веяло с порога.
  Только из подвала брезжил свет,
  будто бы от лампового кварца.
  Ты, племяш? Проверила. Да нет.
  
  ...Так и не смогла его дозваться.
  
  Проходит неделя. Какая-такая сила
  тот город провинциальный преобразила?
  По улицам репортёры шатаются целый день.
  От вспышек их фотокамер у граждан уже мигрень.
  Свою столичную обувь ругают за волдыри.
  И на пропавшего парня устраивают пари.
  Милиция тоже в деле. Эксперты по полчаса
  опрашивают знакомых, пробили все адреса.
  Ведь был он приличный парень, не буйствовал, не кутил.
  Куда он пропал? Кому он, бедняга, не угодил?
  
  И только слух гуляет по городу волной,
  что он последний месяц какой-то был смурной.
  Что срок призыва близок, что видели порой
  пропавшего парнишку с какой-то медсестрой.
  Да вроде на анализ он кровь свою сдавал.
  Но правды не дознались.
  Никто не горевал.
  
  А тётке не спится, что-то под сердцем колется.
  Она за племянника перед иконой молится
  и просит у бога с родственником свидания.
  Такие вот парадоксы женского сострадания.
  С живым пареньком была она твёрже кремния,
  теперь же и Рай - не рай, а окно тюремное.
  Хотя бы разок к усталой груди прижать его.
  
  Всё это похоже на тихое помешательство...
  
  Полгода прочь. Брожение утихло.
  Разъехались столичные спецы.
  И вот весна из солнечного тигля
  явилась, рассыпая бубенцы.
  Гудящим ветром улица продута.
  Как брешь в оборонительной стене -
  распахнутая форточка.
  Под утро, на фоне штор белее перламутра,
  племяш явился тётушке во сне.
  Целёхонький, но выцветший, как корень.
  А смотрит испытующе, вприщур.
  Для рая что-то слишком беспокоен,
  для ада что-то тихий чересчур.
  Ей холодно, как около сугроба.
  Его язык занозист и дощат.
  И скованность испытывают оба,
  и оба выжидательно молчат.
  А если говорят, то не по теме,
  про фикус и какую-то лапшу.
  Ей мыслится: на что я трачу время?
  и почему о главном не спрошу?
  
  И только в конце, на выдохе, на излёте,
  когда понимаешь: миг - и за ним провал:
  "Да где же ты был?" - "В подвале. Там выход, тётя".
  "В астрал?" - "Не смеши. В астрале я не бывал.
  Всё вышло без перехода, без переброски:
  я двигался вниз, на собственный силуэт,
  и вместо бетонных стенок увидел доски -
  сквозь них пробивался сочный лиловый свет.
  Я встретил там девушку, бравшую кровь из вены;
  соседа Петра, игравшего в спортлото.
  И все мы сидим у стенки и ждём замены,
  чтоб выйти за дверь, в мигающее ничто.
  Не плачь, дорогая тётя. Бывай здорова.
  Спасибо за то, что помнишь, за то, что мил.
  Я знаю, что ошибаются богословы:
  не так уж и страшен этот загробный мир".
  
  Сияющий день, и птицы на каждой вышке.
  Она унимает слёзы за пять минут.
  Безвольно сидит,
  потерянно шепчет: "Вишь ты..."
  
  И в этот же час в саду зацветают вишни,
  и сорок суток цветут.
  
  * * *
  Кто видел, но глаза закрыть предпочитал;
  кто видел и о том невнятно причитал,
  сквозь общую беду протиснуться не в силах, -
  молчат они в залог уплаты по счетам.
  Лишь верба вместо них бормочет на могилах.
  
  А где же ты? Среди и первых, и вторых
  я поиски веду, но ты в обеих группах
  отсутствуешь. Дожди диктуют перерыв.
  
  И каждая деталь для нас, для близоруких,
  значительна. Никто б сомненью не подверг
  бульварных фонарей плывущий фейерверк,
  но ты стоишь под ним с поникшими плечами,
  
  отмалчивая взгляд, прикованный навек
  к воздушно-голубым излучинам печали.
  
  
  ЧАСТЬ 2. ГОСТИНИЦА В ГОЛОВЕ
  
  * * *
  Твоя голова - что лампочка Ильича:
  едва очнёшься - вспыхнешь наверняка,
  небрежно сумерки стряхивая с плеча,
  как прах сожжённого мотылька.
  
  Но чтобы ночь обогреть и город пустить в галоп,
  в одной голове ещё мало свеч.
  И. стало быть, надо больше других голов -
  в гирлянду сшить и к Рождеству поджечь.
  
  Да разве ты хочешь, чтобы, как много зим
  назад, не стало сыра, вина, сигар,
  и свет погас, и каждый себе гайдзин,
  и город пал/секам?
  
  ЧЕЛОВЕК-ПЕРХОТЬ
  
  Болеть сегодня - значит, всё исковеркать.
  Поэтому-то, с правилами знаком,
  к тебе спешит живой Человек-Перхоть,
  размахивая бутылочным молоком.
  
  Предстанешь плоским, сломанным, еле мёртвым,
  почти живым, всё сразу - любой недуг,
  он говорит, излечивается мёдом
  и наложеньем мраморно-белых рук.
  
  Мы быстро забываем, почём болели.
  И бог, решив не действовать напрямик,
  нам оставляет капельку себореи,
  сухим и сальным снегом гипербореи
  обильно запорошенный воротник.
  
  Переворот свершается, как ни странно,
  в той самой точке, где назревал невроз:
  на фоне тары, мятого целлофана,
  убожества,
  немого телеэкрана,
  где пляшет и кривляется
  альбинос.
  
  * * *
  Чужой уют, разбавленный неуютом.
  Стерильный дух гостиничных душевых.
  Туристы спят, и мученики поют им:
  "Бегите прочь, оставленные в живых".
  
  Турист - родня циклопу (ты тоже был им):
  большой собор с экскурсией посетив,
  глядит экспертом, выглядит имбецилом.
  Лицо благоухает казённым мылом,
  и чёрный глаз на ленточке - объектив.
  
  Очнись, Улисс (не знаю, какой ты расы),
  кругом бурлят наречия всей земли.
  Тебя везли в страну, как боеприпасы,
  и в пять утра границу пересекли.
  
  РЕФОРМА
  
  Для месяцев, рассевшихся по ложам,
  пополним умирающий словарь.
  К календарю правителей приложим
  убийц и жертв суровый календарь.
  Вот месяц брут, за ним, положим, кассий.
  Вот месяц туллий, с ним не пререкайся.
  Как дерево ноябрьское, твёрд
  какой-нибудь кремуций или корд.
  В германике читателя знобит.
  С сенекой подыхаешь, без обид;
  сеян заляпал алым всю палитру,
  и тошно жить петронию арбитру.
  Прощай навеки, каждый император,
  нелепый атрибут календаря!
  Тебе Светоний был транквилизатор,
  а я - уже не брат и не судья.
  
  ПСИХОАНАЛИЗ
  
  В городе дождь. Архангелы чинят трубы.
  Пахнет варёной рыбой, сырой водой.
  Густав с утра считает в болоте трупы.
  Зигмунд упорно борется с дурнотой.
  Он - претендент на титул "папаша Зигмунд".
  Густав не против, но на устах зажим.
  Зигмунд считает: весь человек постигнут.
  Густав, напротив, верит: непостижим.
  То ли у них дискуссия, то ли битва.
  Что же до снов, они - как болотный газ:
  Зигмунд лежит в гробу своего либидо,
  рядом какой-то мальчик, возможно, Ганс...
  Вновь эта тема трупов! Скажи на милость,
  разве на гроб похожа его кровать?
  Зигмунду ведь про Густава тоже снилось,
  что - он и сам не в силах расшифровать.
  
  * * *
  Девочка по имени Конец Света
  неожиданно просыпается, понимая:
  эта душная темнота на исходе лета -
  её финишная прямая.
  Славная, хорошая Конец Света,
  не познавшая, каков из себя самец,
  ты с младенчества усвоила, что бессмертна:
  если ты умрёшь, то и свету придёт конец.
  Девочка, которой нравился Терри Пратчетт,
  грезился таинственный незнакомец,
  я тебя разочарую: слова не значат
  ничего; к тому же ты не КонЕц, а КОнец.
  Всё кончается при правильном взгляде прямо,
  продолжается - при неправильном взгляде сквозь.
  
  Ты на даче; день; с соседкой болтает мама,
  и варенье брошено на авось.
  
  В АНГЕЛЬСКОМ ЛАЗАРЕТЕ
  
  А в ангельском лазарете
  не слышно мольбы о чуде.
  Там ангелов лечат дети.
  Приносят ангелов люди.
  Ведь их подбирают часто,
  нелепых, больных, неловких.
  Несут из воинской части,
  находят на остановках.
  Идя мимо окон пыльных,
  мы замечали не раз их:
  они на собственных крыльях
  лежали, как на матрасах.
  И слышали шёпот: "Вроде
  живой... А у тех, не жар ли?"
  И видели - руки в йоде
  и перья в кровавой марле.
  Весома была, как гиря,
  надежда, для всех - едина:
  поможет им хирургия,
  поможет им медицина.
  Врачи, что за них в ответе,
  умелы, умны и строги.
  Всех ангелов в лазарете
  поставят они на ноги.
  
  ГОСТИНИЦА В ГОЛОВЕ
  
  Хороший хозяин знает своих жильцов
  по имени и в лицо. Квартирант - не гайка,
  не гвоздь, не пустая тара, в конце концов.
  Но я - плохая хозяйка.
  Стоишь в коридоре, и крик из-за всех дверей.
  В прихожей на столике - груда вчерашней почты.
  И каждую ночь совершают военный рейд
  жучки-древоточцы.
  Позвякиванья, постукиванья, шумы,
  шаги, голоса: приметы живого сюра.
  "Откуда вы родом?" - спрашиваешь.
  "Да мы отсюда".
  "И мы - отсюда".
  Ночная активность - выше. Работа в две
  дежурные смены, лампы поют несмело.
  Как чтенье во сне, гостиница в голове
  аморфна и неизменна.
  Бодает каштан, исследует темноту,
  ныряет под мост, как Ноева плоскодонка.
  И просьба ко всем, оставшимся на борту:
  задерживаться надолго.
  
  КАРХАЙД
  
  В полночь велю снежинкам: а ну, порхайте,
  дальше всё будет, словно в обычном сне.
  Будто бы я три года живу в Кархайде,
  что-то пишу про снег.
  Часто смотрю на снег. Обитаю в келье.
  Будто бы часто местную ем еду.
  Слушаю радио. Скоро поверю в кеммер.
  Скоро в него войду.
  Будем с тобой, как верные кеммеринги:
  ляжем в сугроб и там расстегнём ширинки.
  Наши соседи, маленькие зверьки,
  строятся, непугливые, в две шеренги
  на расстоянии вытянутой руки.
  
  * * *
  Культура Ногтя вступает в войну
  с культурой Кожи - другие теперь порядки.
  Ноготь растёт наружу и в ширину,
  Кожа стягивается в складки.
  Многие думают: Ногти сошли с ума,
  но с краёв уже пропадает вера.
  Что взять с Кожи, если она сама
  уплотнилась, ороговела?
  А на каждом Ногте, как на серпе,
  написано: каждый только себе и равен.
  Как прожить, не оставив знака в своей судьбе -
  в виде пятнышек и царапин?
  
  * * *
  В тот раз мы выпивали возле рынка,
  Колян и я. И вяленая вобла.
  Как вдруг идёт какой-то хрен с горы.
  Как звать, не помню, Толик или Вова.
  На голове поношенная кепка,
  а на плечах потёртое пальто, и
  одно лишь пиво у него в руке
  отсвечивало, будто золотое.
  Он начал со слияния монад.
  Так зачастил, что ясно - всё взаправду.
  И я сказал: ты, видно, космонавт.
  А ну, Колян, давай за космонавта.
  А этот, кепкой в сумерках маяча,
  ответил: я вообще из палестин.
  Но, коли так, то выпивка моя, чё.
  И в нас её, как в космос, запустил.
  И я глотнул. Затем глотнул Колян.
  Нам вдарило, как камнем по стамеске.
  Он по-латыни начал, как школяр,
  а я пошёл чесать по-арамейски.
  В нас Дух Пятидесятницы плясал,
  он огоньками двигался по венам.
  В каком-то озарении мгновенном
  мы взобрались на церковь по лесам.
  Созвали всех - Ларису из ларька
  и Колькиных друзей из института.
  И продолжали проповедь, пока
  пожарные не сняли нас оттуда.
  
  МОРФ
  
  А может быть, он так давно
  всем оборачивался безотчётно, -
  то превращался в лунное пятно,
  то в ливня быструю чечётку,
  то в дерево, чей узловатый низ
  покрылся мхом, то в камень при дороге, -
  что даже в день, когда сказали боги:
  "Смотри, не обернись!"
  (на той реке, чьё гибельно питьё,
  и в облаках речного гнуса),
  он всё же перекинулся - в Неё,
  и к мертвецам переметнулся.
  Он бродит там и жжёт подземный торф,
  и в темноте на рыбу ставит сети -
  печальный оборотень, величайший морф, -
  пока Она, оторва из оторв,
  забыв о нём, живёт на этом свете.
  
  * * *
  Кнопку громкости выкрутишь на пупке,
  повернёшь её до отказа -
  зазвучат слова на неведомом языке,
  вроде божьего или другого гласа.
  Он читает: жуки и мухи -
  вражье семя, агенты муки.
  И опять невнятно. С небесного, как-никак.
  Передачу коверкает вечный враг.
  Улыбается, потирает руки.
  
  БРУТ НА БОЛОТЕ
  
  у трясины в полумраке чужая масть
  и туман коптит как дым из походных печек
  бродит римлянин ругается
  вашу мать
  гражданин я или
  долбаный перебежчик
  ветерок в кустах посвистывает как плеть
  огоньки горят
  у духов своя купальня
  просит римлянин
  помыться и умереть
  помирать немытым он не готов морально
  для достойной смерти эх нехорош плацдарм
  только выжившие могут себе позволить
  наживать врагов
  и спрятанных по кустам
  нежить лелеять холить
  
  САХАР
  
  Дерзкие дни, подобные росомахам:
  люди, себе придумывая дела,
  из тростника создали белый сахар.
  Так же на выходе дума моя бела.
  Хрупкая крошка рая, кристалл непрочный,
  сладость, переполняющая часы, -
  так при последней встрече, на ставке очной,
  горкой она просыплется на весы.
  Новая форма жизни шагнёт из круга,
  в новое нечто.
  Дайте нам только срок,
  как мы почуем и как назовём друг друга,
  мой тростниковый мыслящий сахарок?
  
  БЛОХА
  
  А стихи не терпят славы и буйных шествий,
  просто: еже писах - писах.
  Глюки - хуже блох: выпрыгивают из шерсти
  и скрываются в волосах.
  Вновь, почёсываясь, вертишься на асфальте,
  весь горишь, как огненная вода.
  Вспомним, братие, о Кристофе Виллибальде,
  был он тоже Глюком, да хоть куда!
  Напевал, блуждал в причёсках, влезал под блузы.
  И моя ещё напрыгается блоха,
  хоть, воистину, чумные её укусы
  малоприбыльны для стиха.
  
  ПОВАДКИ ПРОТЕЯ
  
  Усвоила крепко, а далее - только держись,
  сжимая ладонь, запыхавшись от быстрого бега,
  повадки Протея (а он - небелковая жизнь,
  условное лего).
  Так мечется ветер, мечтая, что он в западне,
  так тёмные реки поют о пожаре, поджоге.
  Не лего, но лихо, поэзия дремлет во мне,
  как нечто чужое.
  Один в поле воин, а кажется: это полки.
  Дорога петляет, а кажется: встала подковой.
  Они притворялись стихами, но это - белки
  во мне, небелковой.
  
  МИРЫ
  
  Посмотри на ноготь, где три пятна.
  Видишь - ливня лёгкая пелена,
  темнота кого-то в пути застигла.
  Он рукой за холку её берёт,
  и осколки света бегут вперёд
  от его ревущего мотоцикла.
  Полюбуйся тем, что известно мне:
  силуэты в складчатой простыне
  человечков, маленьких и хороших,
  незабудок с розами посреди.
  Их для нас придумали, погляди,
  оптик Бог и старый психолог Роршах.
  Попирая гнев, забывая скорбь,
  наблюдай в магический микроскоп,
  как несётся байкер, когда с боков он
  окружён, как стайками комаров,
  пузырьками мелких, иных миров,
  ни один из коих не распакован.
  
  * * *
  Если дерево - липа, то что-то за ней иное,
  надо посмотреть в инфракрасном спектре.
  Если дерево - вяз, приди, посиди со мною,
  посчитаем петли.
  
  Если дерево - каштан, то на каждой ветке
  по свече, и ангелы дуют в трубы,
  и в живых, как в дом, залетают предки,
  и своих потомков целуют в губы.
  
  Если дерево - тополь, к вечеру жди потопа:
  с урожаем хлопка и грузом виски
  посреди городского калейдоскопа
  проплывёт ковчег, поднимая брызги.
  
  Они любят лакомиться селитрой,
  по ночам заводят свои беседы.
  Если им приспичит повеселиться,
  их услышат даже сонные домоседы.
  Даже музыканты на разогревах,
  даже люди в чёрном за дверцей джипа.
  
  Вот и всё, что сказано о деревьях.
  Если станешь деревом, это липа.
  
  БАЛЛАДА О ПСИХАХ
  
  Пока они наполняли свой бензобак,
  их тьмой обвело, как рамочкой в некрологе.
  Но солнечный свет во множественных гробах
  мелькал и мерцал под листьями у дороги -
  то дикая слива, то яблоко, то фундук.
  И первый всё восхищался: ну это надо ж,
  посмотришь туда - и прямо захватит дух.
  Второй же в ответ цедил: помолчи, замкадыш.
  Чего не видала сеть подмосковных трасс:
  от гнева и слёз, от радости и задора
  до этих двоих - а были они как раз
  два психа, давно сбежавшие из дурдома.
  И если я еду, в ночь навострив коньки,
  два психа за мною следуют, словно хобби.
  И первому всё мерещатся огоньки
  под листьями, а второй говорит о гробе.
  Хранилища жидких ядер и гибких пуль,
  сидят они позади, как ночные комья,
  о том, как по этой трассе их гнал патруль,
  давно позабыв. Даже смерти своей не помня.
  
  * * *
  В холодный осенний вечер
  ты выглянешь на балкон.
  Светящийся человечек
  полезет из кожи вон.
  Бегом - на чужие кухни,
  где специи, не слова.
  Где не до конца потухли
  похожие существа.
  Он всех поведёт под гору,
  под берег реки скользя.
  Руками со светофора
  помашут ему друзья.
  Увидишь охапку свечек
  и лампочек зимний гурт.
  А это - мой человечек.
  
  И жёлтенький человечек,
  и синенький человечек
  по следу его бегут.
  
  МАЛЕВИЧ
  
  Трень да брень дверной звонок в середине дня.
  - Вы - Малевич? Здравствуйте. Я - Чёрная Простыня.
  Я хочу быть вашей... - И в сторону, как в потёмки:
  - Кем угодно - от модели до экономки.
  
  Простыня ему затмевает свет,
  щедро платит, под ноги едва не стелется.
  И художник дописывает портрет.
  И внутри мычит кровяное тельце.
  
  С этих пор, по слухам, его пасут
  неизвестные силы. Это такой абсурд,
  что не знаешь - казаться сломленным или гордым.
  
  И когда приходит Чёрная Простыня,
  он хватается за обтрёпанные края
  и взлетает над городом.
  
  ЖУК-ОЛЕНЬ
  
  Полосою - свет, полосою - тень.
  По листве бежит Жук-Король-Олень.
  Жил он во дворце, задирая нос,
  и из жизни в жизнь далее понёс
  в тёмные леса, в мирные луга
  скипетр и венец,
  жвала и рога.
  
  СТИХОТВОРЕНИЕ СО СКРЫТОЙ РЕКЛАМОЙ
  
   "и вот, в сознаньи вины своей
   она шепнула: "иди ко мне,
   садовая голова!"
   (Г. Каневский)
  Изо всех щелей, не помня богоподобия,
  выпирает жизнь, качая свои права.
  Что ты знаешь о жизни, лесная, а не садовая,
  непутёвая голова?
  
  И кому тебя вручить на манер приданого,
  когда сгинули - не ровня таким, как ты, -
  Цицероновы, Антуановы, Иоанновы
  обольстительные сады?
  
  Отослать тебя к столу профессора Доуэля?
  Вязкой патокой обмазать тебя сперва?
  
  Подстрижём траву, и станешь ты как садовая.
  Скоро будешь, скоро будешь совсем как новая,
  голова моя, дырявая голова.
  
  * * *
  Вот человек. Он бегает проворно.
  Он был оратором. Но, странные дела,
  от ног его оторвалась платформа
  и поплыла.
  Глотает он непрошеные слёзы,
  зовёт "куда, вернись!"
  Она туда,
  где паровозы - словно дедморозы,
  и хороводы водят поезда.
  Всё уплывает - праздничная ёлка,
  и полотно, и снега молоко.
  И мы, и мы, идущие надолго.
  Надолго, далеко.
  
  КОНСПЕКТ О ДИКТАТОРЕ Ц.
  
  горстка праха - там, где галльский шиповник цвёл
  десять лет ждала просроченная награда
  египтяночка, завёрнутая в ковёр
  тонкокостный штиль посреди торнадо
  эпилепсию не залечил смарагд
  боевому скакуну не по нраву стойло
  милый марк - хотел, а всё выходило: "мрак"
  милый мрак, закрыть глаза и уйти достойно
  
  НЯМ-НЯМ
  
  К р а н:
  Кран протекает,
  кап, кап.
  Кран протекает
  в жилище бабы.
  Девочкам чудится:
  как? как?
  Девочкам слышится:
  кабы, кабы.
  "Кабы из крана полезла сама
  белая, сладкая, божья манна".
  Вот, это младшая.
  М л а д ш а я:
  Уа! Уа!
  К р а н:
  Вот, это старшая.
  С т а р ш а я:
  Мама, мама!
  Ц в е т о к (нервно):
  Глупые дети, довольно плакать.
  Шум для меня - как удар под дых.
  Дети, на улице - дождь и слякоть.
  Мне бы... стакан... воды...
  Как она цокает по тарелкам!
  Как она хлюпает по корням!
  Где ты, вода моя? Welcome, велкам!
  (Младшая умирает).
  С т а р ш а я:
  Мама, мама, ням-ням!
  Л ю с т р а:
  Я вижу скелетик работы ручной.
  Я вижу машины на трассе ночной.
  Сгрудились машины, не менее ста.
  Которая - та?
  Которая сбила мамашу девчонок?
  К р а н:
  Кап-кап.
  Ц в е т о к:
  Не земля, а щёлок!
  Л ю с т р а:
  Приближается полночь.
  Кто придёт им на помощь?
  К р а н:
  Пусть откроют мамин паспорт.
  Л ю с т р а (скептически):
  Есть ли там их имена?
  Ц в е т о к (задыхаясь):
  Я бы спас их... Я бы спас их...
  Л ю с т р а:
  Но жива всего одна.
  Ц в е т о к:
  Это ужас твой, страна. (умирает)
  Л ю с т р а (взволнованно):
  Я буря, я буря, кричу проводам:
  скорее, скорее, тут жизнь под вопросом!
  Будите своих джентльменов и дам!
  Мигните им SOSом, мигните им SOSом!
  Я буря, я буря, мне города мало!
  Жильцы, не мешайте сигнальным огням!
  Пульсируйте, лампочки: ма-ма, ма-ма...
  С т а р ш а я (в последний раз):
  Мама, мама. Ням-ням.
  
  ЖЕНСКАЯ ВЕРСИЯ МИФА
  
  Внезапно извлечённая из танца,
  она сказала сквозь табачный дым:
  
  "Орфей сошёл в Аид и там остался.
  Здесь только я, наученная им.
  Передо мной не опускают ружей,
  и плющ не оплетает грудь мою.
  Но на бесхозной лире неуклюже
  я изредка играю и пою.
  Он - эмигрант за огненные воды
  Пирфлегетона. Та ещё дыра!
  Но вы не там копаете, уроды;
  подите прочь отсюда, мусора!"
  
  Мы вышли вон. По берегам канала
  горели окон жёлтые нули.
  И музыка звучала из подвала,
  как будто далеко из-под земли.
  
  * * *
  Всё склеилось - листья, и мех, и пух,
  и волосы - те, которые в двух
  субстанциях полоскала ты:
  во сне и потом во тьме.
  А снизу идут бойскауты
  и песню поют тебе.
  
  "Мы дети охоты, мы дети войны.
  Архонты, архонты, мы ваши сыны.
  Стремящихся к предкам, вы прятали нас
  по чёрным розеткам, где не было трасс.
  Мы вашей пехоты сияющий хвост.
  Архонты, архонты, чиновники звёзд".
  
  Так пели, дыша на стёкла.
  Ты слушала их и сохла.
  Внизу оживали сопла,
  им было не до соплей.
  И сделался сумрак ломок,
  и пух, окруживший лоб их,
  сорвался с боеголовок
  взлетающих тополей.
  
  * * *
  Я в настроении, которое Гамлет
  приберёг бы на самые чёрные дни:
  наши жизни - тени от веток на камне,
  так же прочно слились они.
  
  Или если бы числился в замполитах,
  как Полоний, то я б возразил: нет-нет,
  наши жизни - тени на каменных плитах,
  уголки, где бессилен свет.
  
  Только я не Гамлет и не Полоний -
  худосочная ветка, чья тень бледна.
  Не по мне больших теневых колоний
  иллюзорная глубина.
  
  Там царит раздор, там каждый себя похвалит,
  а другого выдаст за подлеца.
  И всё дальше тень моя уплывает
  от любимого и отца.
  
  ЮЛИЙ
  
  Время потихоньку слезло с ходулей.
  Все газеты в панике - все до одной:
  "На исходе срока был похищен юлий".
  Летний месяц юлий был похищен мной.
  Ест с моих ладоней, привыкает "выкать",
  стойко переносит нестерпимый зной.
  Спрашивает робко: "Может быть, выкуп?"
  Отвечаю: "Неа. Но ты поспи, родной".
  У меня в подвале куча диковин:
  пара сотен Завтра, тысячи Вчера.
  Я в таксидермии хорошо подкован,
  до сумерек работаю, тружусь, как пчела.
  Оттого-то в мире засухи и смерчи,
  бури, наводненья, встряски. Итого:
  летний месяц юлий выглядит в смерти
  лучше, чем квинтилий, бывший до него.
  Сам по стойке смирно, а глаза навыкате,
  грудь молодцевато выпятил дугой.
  Я смеюсь: "А завтра поговорим о выкупе.
  Только человечество платит, дорогой".
  Бегайте по городу, клавишами клацайте,
  собирайте денежки, зовите друзей.
  Летний месяц юлий - последний из двенадцати.
  Но вы ещё успеете заглянуть в музей.
  
  
  ЧАСТЬ 3. ПАСЕЧНИК (ПОЭМА)
  
  СТРОФА 1
  Жил бы да жил,
  дом на отшибе,
  пестовал добрых пчёл.
  Как же,
  карман растяни пошире:
  кто-то во двор
  зашёл.
  - Стой, дерзновенный!
  Что за ворона?
  Путник, без лишних трат:
  "Я, - отвечает, -
  сын Аполлона,
  стало быть, ты мне - брат".
  Мне, если честно,
  эти бастарды,
  прямо как в горле - кость.
  Он улыбнулся,
  спокойный,
  статный:
  "Я - идеальный гость.
  Знаю все виды игры и танца,
  верхнее ля - возьму.
  Стол - отработаю..."
  Тут я сдался
  вечеру и ему.
  Скрипнула дверца,
  запахло воском,
  специями, смолой.
  Вечер
  доверчивым недоноском
  шляется за спиной.
  Брынза, ягнёнок,
  вино с шалфеем.
  "Ну-ка, ещё подлей".
  (Тааак, потихоньку уже
  борзеем).
  - Как тебя звать? - говорю.
  "Орфеем".
  - Выпей воды,
  Орфей.
  "Знаешь,
  не верится, будто правнук
  Геи, такой, как ты,
  может общаться со мной
  на равных", -
  слышу из темноты.
  "Я воспою тебя
  в дивном гимне,
  долгом, на сто локтей".
  Это зачем? - удивляюсь.
  "Ты мне
  нравишься,
  Аристей".
  
  В общем,
  я взял его
  на поруки -
  глупый, наивный жест.
  Фермер, конечно, он был
  безрукий
  и никудышный
  лжец.
  В искренность юности
  веря слабо,
  знал я наверняка:
  вечная жизнь
  и земная слава -
  два его
  маяка.
  
  ОРАКУЛ 1
  Насыщенные дни неудержимы,
  как лошади; любые старожилы
  нуждаются в притоке новичков,
  напористых и жаждущих наживы, -
  для них над циферблатами зрачков
  колдует Хронос; лошади с вершины
  несутся вниз, черны, многоаршинны;
  мы различаем
  цоканье подков,
  не чувствуя,
  как лопаются
  жилы.
  
  СТРОФА 2
  "Скажи, Орфей, вот ты покинул город,
  сидишь в глуши, где отпрыски менад
  не любят мыться и когда повздорят,
  то на своём жаргоне говорят.
  Зачем тебе всё это?"
  "Ну, допустим,
  я одержим природой, как больной.
  Сырая тьма над вашим захолустьем
  и свет реки, с её жемчужным устьем,
  сливаются и пляшут надо мной.
  Как в новых виршах..."
  "Точно, я прочёл их".
  "И что, тебе понравилось?"
  "Чудно.
  Ты говоришь о магии и пчёлах,
  а о персонах, в это вовлечённых,
  не знаешь абсолютно ничего".
  "Так расскажи!"
  "Поэты... кто поймёт их?"
  "Ну, не дразнись, ну, объясни мне, ну?"
  "Все наши ульи - домики для мёртвых,
  отверстия в загробную страну.
  В структуре сотов есть немало выгод:
  когда-нибудь заполнит их объём
  бесплотный мёд; но пчёлы знают выход,
  а мертвецы не ведают о нём".
  
  ...Он отступил, окинул ряд несметных
  колод, блестевших в солнечных лучах.
  "Выходит, это блюдо для бессмертных.
  Ведь ты бессмертен? Да?"
  Но я - молчал.
  
  ОРАКУЛ 2
  Жёлтый сок из скалы
  брызжет,
  у берлоги скулит
  волчонок.
  Оттого я люблю
  рыжих,
  что всегда получал
  чёрных.
  Посвяти его в мой
  принцип,
  чтобы он хохотал и плакал.
  И воздастся тебе
  сторицей,
  мой единственный.
  Друг.
  Оракул.
  
  СТРОФА 3
  "С белозубым огнём
  стало светло, как днём,
  в роще, черневшей смехом.
  И напряжённым эхом
  прыгают в голове
  возгласы: эвоэ!"
  
  На поляну вышли и присели.
  "Точка сбора - тут и обождём".
  Лес ронял то веточку, то семя,
  семеня растительным дождём.
  Сонным взглядом бога сквозь ресницы
  я подметил в лиственном желе,
  как басары, женщины-лисицы,
  пляшут на истоптанной земле.
  Их ватага множилась и крепла;
  наконец, устав от беготни,
  словно клочья гаснущего пепла,
  на поляну вырвались они.
  Первая была бледнее мёртвой,
  взгляд второй - пронзительней сверла.
  Третья что-то крикнула четвёртой
  и сама к Орфею подошла.
  И сказала: "Здравствуй, мой хороший.
  В этот сладкий виноградный свет
  с кислой рожей и обвислой кожей,
  трезвым и занудам ходу нет.
  Вот вино и чаша - это пропуск.
  Выпей чашу красного вина.
  Что ты чуешь?" - "Чую: в сердце пропасть
  светом озаряется до дна.
  Там, на дне, бессмертные уроды
  гложут умирающую речь.
  Человеку требуются годы,
  чтобы эту пропасть пересечь".
  Но с лицом взволнованным и алым,
  как металл, что светится в огне,
  девушка ответила: "По скалам
  души робких бродят в стороне.
  Только мы, отринувшие робость,
  лес провозгласившие жильём,
  прыгаем с разбега в эту пропасть
  и не умираем, а живём.
  Ты со мной? Хмельная и босая,
  в дорогих браслетах из стекла,
  я б тебя любила, не бросала".
  Он кивнул. И вскрикнула басара,
  и пришельца в чащу увлекла.
  
  "Был наш огонь зубаст,
  да прогорел, погас.
  Нового ради нас
  больше никто не даст".
  
  ОРАКУЛ 3
  Четверо сопрестольниц сошлись приветствовать гостя.
  Болтают, пляшут, хохочут, забавные рожи корчат.
  Имя первой - Трещотка, второй - Игральные Кости.
  А третья - Зеркало, а четвёртая - Колокольчик.
  Гость возлежит, пред ним - деревянный столик,
  ест отраву их смеха, пьёт их очей отраву.
  Есть у меня, любезный, четверо сопрестольниц.
  Выбирай - но с оглядкой. Какая тебе по нраву?
  
  СТРОФА 4
  Цветы исторгнули аромат.
  На горизонте сияла эос.
  И все услышали, стар и млад:
  Орфею пелось,
  Орфею пелось.
  Он шёл по травам моих лугов,
  не замечая подземных скважин,
  и пел: "Я верю, моя любовь,
  исход не важен,
  исход не важен".
  Он пел: "Божественный прах!" Он пел:
  "О плоть, не чующая булавок!"
  
  Орфей, ты, кажется, опифел.
  Ещё б тебе онеметь вдобавок.
  
  О, как он мог расказать другим?
  Но видел я, догоняя брата,
  что всё живое под этот гимн
  блаженно шло и плыло куда-то.
  
  СТРОФА 5
  "Да это же кучка безмозглых кукол,
  ничем не владеющих, кроме чар!"
  Витийствовал, мерял шагами угол.
  Кричал.
  
  "Женись или пей, обходя базары,
  найди себе мальчика или баб.
  А против такой, как она, басары,
  ты слаб".
  
  "Орфей, ты нарушил закон мистерий,
  их тайны нельзя разглашать чужим.
  ...Ну ладно, проехали. Без истерик,
  бежим".
  
  "Давай, поднимайся!" В ответ - ни звука.
  Когда погружаются в свой мирок,
  влюблённым, по-видимому, наука
  не впрок.
  
  И только природа зловонной зеброй
  хрипела над ульями, на горе,
  когда я оставил его в подземной
  дыре.
  
  ОРАКУЛ 4
  За столом запрещено говорить о главном,
  так как мы для главного - только часть.
  И Орфей бы аппетитно смотрелся с лавром,
  будь он в состоянии помолчать.
  Тут и боги, чаще склонные к безразличью,
  поспешат сыграть в ответчика и судью:
  запускаешь пальцы в дичь, а из блюда с дичью
  вылетает знаменитое "ща спою!"
  Впору бить в набат и повара ставить раком.
  Где вино? где пир? где лакомые куски?
  Я блюю и ржу; не мучай меня, оракул.
  Лучше.
  Просто.
  Спи.
  
  СТРОФА 6
  Рядом клыков ощерясь,
  камни лежат в пыли.
  Мы переходим через
  длинную тень Земли.
  Нас, разведённых въяве,
  снова свело во сне,
  в этой свинцовой яме,
  где-то на самом дне.
  Мирно пасутся тени
  судей, царей, возниц.
  Память о бренном теле
  высосана из них.
  Стала сродни былинам
  память (о чём? о ком?),
  высосана пчелиным
  маленьким хоботком.
  
  О, призраки, подземные облака...
  Встревоженный их внешностью бестелесной,
  он движется туда, где плывут над бездной
  два тихих, немигающих светляка.
  Пришли, пришёл - подсказывает чутьё,
  красноречивый танец его поджилок.
  А он твердит без устали: "Подскажи, как
  в свои объятья мне получить её!
  Я проведу её через эту тьму.
  На пару лет. Мы большего не желаем..."
  Аид смеётся едким собачьим лаем:
  "Глупец! Ты обращаешься не к тому.
  Она жива. Но память её пуста,
  как амфора, которую не наполнить".
  "Я буду с ней, чтоб каждую мелочь помнить.
  Я буду с ней. Мы встретились неспроста".
  "Проси об этом родича и его
  хозяина". Меня протыкает палец
  Аида, и я чувствую, просыпаясь,
  слиянье. Углубление в нашу парность.
  Движение. Горение. Божество.
  
  ОРАКУЛ 5
  - Что ты делаешь, человек, со своей кручиной?
  - Я кручу её, как вымокшее бельё.
  - Покричи в кувшин.
  - Но горло забито тиной.
  - Горлышко кувшина или твоё?
  Оттого и мёд горчит. Оттого и холод.
  Опускается волна, и спасенья нет.
  
  Потому что бог нигде, никого не холит.
  И никто, нигде не холит его в ответ.
  
  СТРОФА 7
  Самые первые звёздные лбы
  тихое пение вносят в холмы,
  словно учёные, им укрощённые
  тигры, медведи и грозные львы.
  Песня, что лакомой пище сродни,
  в роще заплаканной двигает пни.
  Хищники, с дебрями сшитые стеблями,
  прыгают рядом и лижут ступни.
  Рощи и пажити, грудь и чело
  облаком памяти заволокло.
  Мутное облако, требуя отклика,
  вьётся над телом, где тает тепло:
  
  "В эти края, мечтая о тучной ниве,
  мать привела меня. Мы пришли пешком.
  Розы цвели, и пчёлы вились над ними,
  странные пчёлы с крыльями золотыми
  и золотым пушком.
  
  Было мне семь, когда появился отчим.
  Десять - когда дошло до ночных глубин.
  Он находил меня в темноте, наощупь.
  Утром - кормил затрещинами. А в общем,
  думаю, что любил.
  
  Дни мои шли, умножаясь от цифры к цифре.
  Бросила дерзко: "Я тебе не родня!"
  Розы мои, цветущие гиацинты,
  вы напитались кровью и были сыты,
  похоронив меня.
  
  Отчим сидел весь каменный с перепою,
  трясся, шептал Оракулу "помоги".
  Молвил Оракул: "встань" и увёл слепое
  тело моё.
  Потом - ничего не помню.
  Только в глазах круги.
  
  Нет, ничего не помню... Какая удаль
  ночью меня выталкивала в леса?
  Телом моим какая владела одурь?
  Только в глазах круги.
  Да звучат поодаль
  крики и голоса".
  
  СТРОФА 8
  Не косуля кличет к себе самца,
  не малиновка нежно щебечет: "где ты?" -
  рыщут басары, полуодеты,
  лживыми голосами зовут певца.
  И она принимает невинный вид,
  голосок ничуть не охрип от ругани,
  возвышает она его над подругами,
  и тот голос - особенно ядовит.
  Звенел колокольчик: динь-динь, динь-динь,
  трещотка и кости прыгали над дорогой.
  А я сказал: не трогай его, не трогай.
  И нож ей в сердце всадил.
  Но выгнулось тело навстречу мне
  и вновь отпрянуло, как двужильное.
  Нынче я, говорит она, дирижирую,
  так как бог - на моей стороне.
  И уже не лицо, а сплошной оскал,
  несмертельные раны цветут гвозиками.
  Оттолкнув меня, они побежали с криками.
  А бог им с изнанки мира
  рукоплескал.
  
  СТРОФА 9
  И вот взобрался я на холм,
  блестевший под луной.
  Ночных цикад согласный хор
  вибрировал струной.
  Трава, впитавшая всю дрожь
  речного полотна.
  Звериный жалобный скулёж -
  четвёртая струна.
  Четвёрка струн. И три часа.
  И дерево плашмя.
  И были наши голоса
  последними двумя.
  Я приказал: "А ну, слезай,
  не жди напрасно дня".
  Но отрешённые глаза
  он поднял на меня.
  "Какой ты страшный и большой,
  как будто некий зверь.
  Глазами памяти чужой
  всё вижу я теперь.
  Не заходи ко мне в тылы!"
  И мне наперерез
  помчались камни и стволы,
  и взбеленился лес.
  Напрасно тропку или щель
  искал я, незнаком
  с негодованием вещей,
  забытых вожаком.
  
  СТРОФА 10
  Сражайся - истина не нова, -
  в уме высвечивая врага.
  А тут - сплошной геморрой.
  
  Вот дерево: мамонтова нога
  и листьев пчелиный рой.
  
  А вот рябой водопад камней.
  Осколки прыгают у корней,
  как голуби и вороны.
  
  Не растолкуешь им, что Орфей
  лишается обороны.
  
  И всё-таки я просил: храни,
  храни Орфея, зелёный щит.
  И слышал, как с другой стороны
  песня его звучит.
  
  Пока басары руками резвыми
  рубили, рвали, кололи, резали,
  
  он пел, что тени былых цветов - пышнее самих цветов.
  Что тени бабочек или птиц порхают по веткам томным.
  И этот мир, куда он отплыть готов,
  не клетка и не узилище, а питомник.
  
  Когда же надвое холм расселся
  и оборвался щемящий звук,
  ещё минуту звучало сердце:
  тук-тук. Тук-тук.
  Тук-тук.
  
  ОРАКУЛ ПОСЛЕДНИЙ
  Ну что ж, дружок, разойдёмся тут,
  порвём адреса и ксивы,
  и если был ты настолько туп, -
  скитайся, лишённый силы.
  Лишённый пасеки и труда,
  плыви по бурунам чёрным
  на север,
  к сотканным изо льда
  равнинам и белым пчёлам.
  Тебе подходит подобный вид
  торжественный,
  и впридачу
  он слишком холоден
  для любви
  и слишком велик
  для плача.
  
  ЧАСТЬ 4. ОТДУШИНЫ
  
  РЫНОЧНАЯ БАЛЛАДА
  
  В дни беспечной любви и свободы
  мы в трамвае неслись по прямой
  под лесные волшебные своды,
  побелённые ранней зимой.
  
  Тем любезна зима городская,
  что на диво нежна и мягка,
  и зарёй припорошена с краю,
  будто крошкой цветного мелка.
  
  Полный кур, замороженных рыбок,
  помидорами брошенный в жар,
  не желал расставания рынок
  и подолгу за нами бежал.
  
  Он теснился у грязных обочин,
  переулок почти перекрыв.
  Но, мечтая о встрече не очень,
  мы легко уходили в отрыв.
  
  Пахло женщиной. Пахло мужчиной.
  И напрасно с настроя сбивал
  этот цепкий, старушечий, чинный,
  этот мелкооптовый развал.
  
  Но (спасибо колбасам и курам,
  и креветкам, смотрящим в упор!)
  так романтикой был он обкурен,
  что зараза жива до сих пор.
  
  Символично цена на картоне
  превращается в сорванный куш.
  И любовь горячее на фоне
  мокрых яблок и розовых туш.
  
  ОБЕЩАНИЕ
  
  Весенний небосклон - как белая стена,
  зелёной дверью в нём истаивает тополь.
  Здесь прятались отряд юнцов и старшина.
  И, головы нагнув, все вслушивались в топот
  коварного врага. Но, сколько ни кружи, -
  ни поиски, ни сны тех дней не придвигают.
  И химкинские старые "ежи"
  лишь майских гусениц пугают.
  Но мы, когда свой лаз под землю прогрызём,
  туда перенесём и пращуров с врагами,
  и Подмосковье близкое - во всём
  его журчанье, щебете и гаме.
  
  ПЕЩЕРА
  
  В ясный полдень все стеклянные вещи
  отлетают, отдаляются от себя,
  собираются на воздушном вече,
  никого не раня и не сердя.
  Там они устраивают танцульки,
  и поют им тающие сосульки.
  
  И вода, хотя она не стеклянна,
  вдвое больше бликов даёт зимой,
  потому что отделяется постоянно
  от себя самой.
  Из себя выходит, но не со злости,
  а в музей, на прогулку, в гости.
  
  Вот и нас бы кто надоумил, боже,
  кто бы дал намёк на другой режим,
  чтобы не в поту и в гусиной коже,
  как сейчас лежим,
  а - осколком света, минуя щели,
  в вифлеемской ли, в платоновой ли пещере.
  
  ГЛАЗ
  
  Ночью слышно тонкое: те-те-те.
  Мотылёк, блуждающий в темноте,
  как одна из её пустотелых форм,
  отыскал огонь, колотится о плафон.
  
  Позже, кроме шороха, звуков нет.
  Это по земле лениво ползёт пакет.
  И поверх ковра, слегка заслонив обзор,
  тень сложила второй узор.
  
  Темнота кругла, темнота тяжела, как люк.
  Из-за леса тянется перестук -
  там железка изогнулась, как ржавый крюк.
  
  Уходящий паровоз издаёт гудок,
  а тебе какой-то чудится диплодок:
  башня шеи, туша, череп как молоток.
  
  Глаз, закрывшийся, как пупок.
  
  ЗЕРКАЛО
  
  В квадратных или вытянутых ноликом,
  в состарившихся круглых зеркалах
  красиво отражаются линолеум
  и солнечный горячий шоколад.
  Спонтанная, начавшаяся с малого
  игра в припоминание - на ней
  настоено полуденное марево
  с подвижными прожилками теней.
  Как древняя немая кинохроника,
  хранящаяся в солнечном нутре,
  свет медленно стекает с подоконника
  и кляксами мерцает на ковре.
  И зеркало, как маленькая ябеда,
  подсовывает прошлое, где ты
  на стебелёк нанизываешь ягоды,
  и небо из лазоревого яхонта,
  неимоверной, дикой чистоты.
  
  * * *
  И пока в ночи разносится каждый чих
  и в пустой печи одни кирпичи пекутся,
  ты стоишь, держа в руках огонёк свечи,
  указатель курса.
  Он трещит у рта, колышется у бедра.
  И пока потомки дремлют в своих постелях,
  им одна свеча легко заменяет бра,
  монитор и телек.
  Так стоишь, пережидая вечерний шквал,
  монотонный шум. На страже, на бюллетене.
  И ещё не понимаешь: огонь солгал
  и смолчали тени.
  Он давно, он чёрте когда потух,
  а они сомкнулись, годы перекрывая.
  И в руках уже не свет, не огонь, не дух.
  Только палочка восковая.
  
  * * *
  Гуляя там, где не собрать костей,
  идёшь на свет, и в нём - твоя страховка.
  Хлеб духа выпекают из страстей
  за тем окном, горящим, как духовка.
  В другом окне, где делят общий стол,
  ничто не вызывает беспокойства.
  Сияние незыблемо, как ствол,
  и в нём несметны годовые кольца.
  Ещё окно. Там был недавно свет,
  он щебетал и прыгал, в птичьем стиле.
  Но вот ему открыли шпингалет,
  он улетел, а сумерки - впустили.
  И млечный отблеск, слаб и полустёрт,
  уносится куда-то под откос, но
  щебечет, возвращается, растёт,
  над булочной светясь победоносно.
  
  * * *
  Оттого что сирень осыпала обшлага,
  тупиковым кажется путь домой.
  Я искала друга, а нажила врага.
  Враг - во мне самой.
  Враг уверен: прошлое не мертво,
  он берёт букет на выходе из метро.
  Он идёт по улице Бутлерова; закат
  в золотой пыли, как в сухариках, запечён.
  Он купил букет; букет голубых кокард
  над его плечом.
  Не цветы, а целый дремучий полк.
  Я вполглаза смотрю, протираю пол,
  протираю на раз-два-три.
  На моей груди - увядшие ордена.
  И стучит невидимая война
  у меня, у меня внутри.
  
  ГОРОХ
  Ветвящуюся плеть на краешек трубы
  закинь и дотянись стручковыми устами.
  Мы съели бы тебя, но ангелами бы,
  наверное, не стали.
  Поэтому играй. Я колышек вобью.
  Карабкайся наверх по солнечным кувалдам.
  По паспорту ты жил не ниже, чем в раю.
  Я б тоже побывал там.
  Я тоже прорасту сквозь влажную постель,
  и выучу слова, и правила усвою.
  
  Неси меня наверх, архангел Бондюэль,
  держа над головою.
  
  * * *
  Фонарик у входа, но за окном темно.
  Деревья играют пьесу в театре Но.
  
  А мы сочиняем пьесу в театре "ню"
  и вовсе не рады мерцающему огню.
  
  Идут параллельно сцены обеих пьес.
  Работники в чёрном вносят светильник в лес.
  
  И видно: взамен деревьев - одни пеньки
  (так, чувства прошли, но память ещё жива).
  
  А мы, как осиротевшие светлячки,
  всё прячемся в их широкие рукава.
  
  ЗЕЛЁНЫЙ ЛЕВ
  
  Потряхивая гривой, будто лев,
  лес дремлет, восстанавливая силы.
  Глубокие царапины в земле,
  сырой листвы осенние могилы, -
  следы его невидимых когтей.
  
  Как он глядит - с надеждой или злобой,
  крадущийся сквозь собственную тень
  гривастый хищник, зверь широколобый?
  Зелёный лев. Он весь - настороже.
  Дыханием дождя на стеллаже
  коснулся книг, как родственников-чучел.
  
  А те, кто погубил их и замучил,
  давным-давно наказаны уже.
  
  * * *
  Полоса огней. Осенняя автострада
  под вечерними фонарями вдвойне желта.
  Ленинградка встала в сторону Ленинграда,
  и в Москву - обычная маета.
  Сколько раз мы так дневали и ночевали
  и, роняя фантики от конфет,
  в обрамленье леса видели, как в провале,
  то провал поглубже, то - некий свет.
  Как спешили мы, с баулами, в беспорядке;
  как любили, перепачкаться не боясь,
  все колдобины и рытвины Ленинградки.
  Химки, Ржавки, Чёрную Грязь.
  
  * * *
  Золотые, былые годы, оживающие на фоне
  долгожданного снегопада под влиянием сквозняка.
  Вот мои золотые горы. А в горах - золотые кони,
  чем не радость и не награда для беспечного седока?
  Разве кто перегонит конных? - Разве только метель косая,
  выбивающая вагоны из привычного расписанья.
  Ожидающие могли бы сквозь белёсые переливы
  разглядеть золотые гривы и сверкающие бока.
  А сидели, как истуканы, а подсчитывали все раны,
  снег подкладывая в стаканы вместо сахарного песка.
  
  * * *
  Сходились на том, что это большая тайна, -
  ну, кто из нас о близких не горевал?
  А мне представлялось: сплошная изба-читальня,
  сплошной некрополь-мемориал.
  
  Представишь смерть - и даже себе противна.
  А в сущности: мы все перед ней равны,
  плюс что-то вроде города-побратима
  мерещится с другой стороны Луны.
  
  * * *
  Мусор лета. Боевые ночные мурки.
  Чьи-то фары - золотые огни любви.
  Тополя шуршат в замызганном переулке.
  Ляг на землю и сам себя задави.
  Отмени свои конечности, дай колёса.
  И увидишь на сияющем пятачке:
  мусор лета, да. Отбросы, одни отбросы.
  Липы шепчутся в дряхлеющем тупике.
  Выпей чаю да съешь этих мягких французских булок.
  Алфавит сошёл туда же, где он возник.
  Тополя шуршат: замызганный переулок.
  Липы вторят: ветхий, как жизнь, тупик.
  
  * * *
  Впадёшь в маразм - а это река такая.
  То вверх, то вбок, струится, не возникая.
  Лишь помни, как стеклянно звенела тара;
  как стихли ипохондрия, паранойя;
  как сноп дождя стоял посреди квартала.
  
  Как бабушка говорила то "ох", то "Оля",
  и этого ей хватало.
  
  * * *
  цветы на подоконнике пожухли
  все страсти превращаются в мордасти
  
  ...а в древности росли такие джунгли
  что воздух прямо лопался на части...
  
  замена солнцу, лампочка в торшере
  перегорает быстро и нелепо
  
  ...а вот у динозавров были шеи
  высокие, как лестницы на небо
  и пращуры брели по райским кущам
  не ведая оседлости и смерти...
  
  но мы с тобой друг другу не наскучим
  и в новом, деформированном свете
  смешные, одомашненные чиби
  привыкшие к пластмассе и пельменям
  мы спрячемся на божьем микрочипе
  и весь ваш апокалипсис
  отменим
  
  * * *
   А. Б.
  Сколько древней утвари спит в земле;
  так и знание о прошлом пока в зачатке.
  Вот кувшин полтыщи лет пролежал в золе,
  и на нём твои отпечатки.
  Промелькнёт из прошлой жизни: лазурь морей,
  розовый базилик, голубая мята.
  Эта бронза блюда была моей,
  слава богу, пальцы ещё не сняты;
  как живой порез, тишиной зарастает звук,
  девять жизней захлестнули, как девять петель,
  и на правой - всего один безымянный круг,
  чтобы в будущем ты снова меня заметил.
  
  ГРАД
  
  Поддавшись одуряющему зелью,
  добытому колдуньями из жаб,
  небесный град обрушился на землю;
  небесный град ударился о землю,
  ступенчато по листьям пробежав.
  
  Где яблоки избитые болели,
  трещал зелёных клавиш лабиринт,
  а на траве беспомощно белели
  округлые жемчужные колени
  сильфид и фей, воздушных балерин,
  там сыпался неистовый и спелый
  небесный град - пример для всех земных.
  
  Но в зябкой тьме и в тишине распевной
  нас яблони охватывали сферой,
  и близким Спасом веяло от них.
  
  ТРАВОЙ
  
  Не держала удар, падала, становилась травой,
  если била сама, мазала, снова мимо,
  обреталась в корнях, всходила на дрожжевой
  закваске этого мира,
  словно жук-скарабей, жизнь толкала перед собой,
  пропускала удар, почти уходила в минус,
  проходила проверку на прочность, была травой,
  не сдавалась на милость.
  
  * * *
  Поработай собственным гинекологом.
  Напиши и потом сотри.
  "По ком звонит колокол?"
  А это вообще не колокол.
  Просто звон доносится изнутри.
  Мозг заточен под бесполезное
  и обрывками знаний набит.
  И, наталкиваясь на незримое лезвие,
  бритва Оккама вибрирует и звенит.
  
  * * *
  Постелю льняную скатерть, раздам тарелки,
  положу ножи и вилки, поставлю кружки.
  Приходите на весенние посиделки,
  приходите все, кого позову, подружки.
  Позову Любовь и Веру, Надежду, Софью,
  усажу за общий стол, накормлю фасолью.
  
  Не стучите, парни, в окна, себя не тешьте
  тем, что можете понравиться вы Надежде.
  У Любови на лице вызревают губы,
  а глаза - тушите свет, запирайте двери.
  Но и Любе не любые пришельцы любы.
  Отдуваться, как обычно, придётся Вере.
  
  Люба, Вера, Надя, кушайте до отвала.
  Каждая из вас меня предавала.
  Как бельё - так я выкручивалась и сохла.
  Только ты и выручала меня. Ты, Софья.
  
  * * *
  Прошептал задумавшийся клевер,
  написал египетский писец:
  "В человеке всё должно быть нефер".
  Но, увы, утерян образец.
  Как же вышло, как же это, право,
  ускользнули от карандаша
  сердце льва и руки каллиграфа,
  ласковая, верная душа?
  Где остатки пафосного плана?
  Сгнили, смыло, ветром унесло?
  Солнце, поворачиваясь плавно,
  по обрывку пальцем провело.
  Юг, читай. Восток читай и север.
  Милый запад, повторяй и ты.
  В человеке всё должно быть нефер.
  Вот какой простор для красоты.
  
  * * *
  И когда нехватка воздуха у червей,
  их сырой подвал непрошеным ливнем занят,
  и чем выше, тем они дождевей,
  наконец-таки, выползают.
  На широкие дороги спешат гурьбой -
  нет бы, отсидеться в своём ковчеге,
  где не давят. Слава богу, что мы с тобой
  не такие черви.
  Но когда нехватка воздуха, или жду
  твоего прихода, или настырно липну,
  потайное поднимается вверх - к дождю,
  и былое - к ливню.
  
  * * *
  Деревья взлохмачены, памятники захвачены, дождь разговаривает отточиями.
  А в кольце охраны свадебные генералы хвалятся чрезвычайными полномочиями.
  По лесным конторам, извилистым коридорам соловей-конвойный, щёлкающий затвором, водит за нос и убивает запросто.
  Если спрашивают "чего это вы копаете?" - отвечает "это для вящей памяти" человек, не лишённый ума и заступа.
  А в лесу всё серее, под павшим кустом сирени из комочков пыли вдруг возникают строчки:
  - В самый корень, под самую жилу вам тыщу кубиков счастья - тем, кто растиражировал: "человек - звеньевой пищевой цепочки".
  
  КЛОН
  
   А. Б.
  Если мало тебе созвездия Ориона,
  если чувства больше не можешь держать в узде,
  из моих ДНК собери небольшого клона -
  клоны светятся в темноте.
  Ночью тени, словно ленточки ламинарий,
  не опутают сетью тебя, пока
  он живёт под боком, напоминая
  летнего светлячка.
  Так и вижу: потолок в голубых разводах,
  пятна, блики, сказочное меню.
  А глазам теперь дают долгожданный отдых,
  просто кутаясь в простыню.
  
  * * *
  Тополиный пух залетел в подъезд,
  от дождя, наверное, спасаясь.
  Бог его не выдаст и свинья не съест.
  Тополиный пух вызывает зависть.
  Ливень всё кричит, свеж и тороплив,
  мрачная гроза приближает вечер.
  Тополиный пух залетает в лифт,
  но молчит в ответ вызванный диспетчер.
  Только я ещё - что-то нараспев,
  кнопки залепив жирным пластилином,
  в полной темноте, вызванный к доске -
  вызванный к доске пухом тополиным.
  
  ПО МОТИВАМ СТАРОГО АНЕКДОТА
  
  - Поздравляю вас, сэр, это смог.
  - Что горит?
  - Или торф, или мусор.
  - Видит бог... Только видит ли бог?
  - Я уже обращался к нему, сэр.
  А пока мы воюем с жарой,
  знаю метод единственно верный:
  перебежками, как при второй
  мировой... Или всё-таки первой?
  Нет бы - гром, половодье, концерт,
  чтобы утром сказать без боязни:
  "Наша Темза. Впустить её, сэр?"
  И открыть постучавшейся Клязьме.
  
  * * *
  Башня-дом стоял. И в тёмных его глазницах,
  отражалось, капельку полиняв,
  как летели к солнцу в облачных колесницах
  и на облачных быках, кораблях, конях.
  Кто летели? И зачем они устилали
  голый путь, уже поддавшийся им почти,
  беспокойными вихрящимися телами,
  обессилевшими и порванными в клочки?
  Дует ветер. И на окнах рисует зебру:
  светлый след, полоска и мокрый след.
  Башня-дом стоит, корнями уходит в землю.
  И ответа нет.
  Никакого ответа нет.
  
  ПОХОРОНЫ ФОНАРЯ
  
  Сумерки голубых кровей.
  Смутно жаль муравья.
  Долго будет ползти муравей
  на похороны фонаря.
  Слишком тот муравей мал
  и привычен к ярму.
  Угодил в травяной карман,
  и никто не светит ему.
  Только ива слова легенд
  повторяет почём зря:
  как разгуливал Диоген
  с прапрадедушкой фонаря.
  Луговые варятся щи
  вместо каменных зраз.
  И текут голубые лучи
  у муравья из глаз.
  
  * * *
  Что за сила в маленьком рычажке?
  Что за соки варятся в снежном чане?
  Что за блик трепещущий в роднике
  зиму на лето
  переключает?
  Пятаки, горящие на полу, -
  словно клад, который никто не выкрал.
  И земля уходит к святому Вклу
  из-под ломких пальцев
  святого Выкла.
  
  ОТДУШИНЫ
  
  Не башню строили, но печь,
  где сильный жил в обнимку с трусом.
  И кверху подымалась речь,
  и минус вытеснялся плюсом.
  Стоял недвижно день восьмой
  со слабым привкусом психоза.
  Горела Ева, как письмо.
  Горел Адам, как целлюлоза.
  И были стены той печи
  совсем, совсем не монолитны.
  Но в ней пеклись не калачи,
  а песнопенья и молитвы.
  И кто б ни вёл на стройки нас,
  и кто бы после их ни рушил,
  ещё стоит печной каркас,
  покрытый сотнями отдушин,
  не отвергая прежний вздор.
  И сколько вод в него ни влей ты,
  ещё в золе блуждает вздох -
  тепла, отдушин или флейты...
  
  * * *
  Родниковая, Центральная и Лесная:
  Бог-Отец, Бог-Сын и Святой Дух.
  Многие спорят, неточно зная,
  где обитает Сын, на какой из двух.
  Где стволы облепих - словно стада оленей?
  Где стрекоза подобна летающему овсу?
  Лишь Центральная улица не оставляет сомнений
  в своей принадлежности к Богу-Отцу:
  вдоль дороги - шиповников буйные шестерёнки,
  луговых престолов цветочное вещество,
  и в конце - сады, как помыслы о Ребёнке,
  отошедшем от Бога, вливающемся в Него...
  
  * * *
  "Иди ты в баню, ночь! Гляди, уже нагрета
  парилка для тебя. Что думаешь? Берёшь?
  Асфальтовую печь, колодезное лето,
  и мыльную луну, и веники берёз.
  Фонарики плодов? Июль уже подвёз их.
  Иди-ка в баню - там свой мрак сосредоточь..."
  
  И, слушая тебя, распаренная, в звёздах,
  она уходит, ночь.
  
  * * *
  Мне нравился 15-й трамвай.
  Он ездил часто, но довольно полный.
  (Их было много, сумасшедших молний
  на рукавах Москвы, не забывай).
  Путь оживляли несколько оград,
  расписанных символикой упрямой,
  роддом, который маму сделал мамой,
  и остановка Детский комбинат.
  И часто в легкомысленном бреду
  казалось людям, едущим в трамвае,
  что весело родиться на ходу,
  в сыром лесу, как в дровяном сарае,
  у публики почтенной на виду.
  А кто молчал и выглядел как панк,
  смотрел, как в безвоздушное пространство
  выходит белый шар из пенопласта,
  наш стотысячелетний Луна-парк.
  
  * * *
  Белая краска, следы рифлёных подошв.
  Бабушка говорила об этом: видишь?
  Человек-невидимка сквозь придуманный дождь
  убегает в сказочный город Китеж.
  От его штиблет отражаются - просто шик! -
  все породистые блондинки и все болонки.
  Тяжелее понять, что этот змеиный шип,
  этот ломкий дождь - изъяны на киноплёнке.
  По таким приметам преследуют беглеца
  все полиции мира, но скроется невидимка,
  сгусток жизни, без фигуры и без лица...
  ну, точь-в-точь моя серединка.
  
  * * *
  Должно быть, это опять пустое,
  но не держите на дуру зла:
  моя подруга любила Цоя.
  Его на месяц пережила.
  
  Бессмертны джинсы и кока-кола,
  и Цой, бесспорно, как наяву.
  А я любила Гребенщикова,
  и непонятно, зачем живу.
  
  ЛИЛИЯ
  
  Прядущая лилия палец свой уколола.
  Лежит, холодна, как мраморная колонна.
  И розы в саду раскрыли львиные пасти.
  И замок высок, и стены его шипасты.
  
  А мы, чем только пальцы свои не колем,
  не засыпаем, но привыкаем к болям,
  сырой землёй свои засыпаем лица.
  Так пусть хотя бы лилия веселится.
  
  Пусть носит кольцо и пряжки, играет в прятки,
  чудит и бардак наводит в отцовской смете.
  Ведь лилия не для прялки, а мы - для прялки.
  Ведь лилия не для смерти, а мы - для смерти.
  
  * * *
  Датчики не обманывали - и то лишь
  чутким дано почувствовать эту дрожь:
  вязкое небо; того и гляди - утонешь,
  выплывешь и умрёшь.
  В солнечный всплеск затягивает приливом
  чистая, всепрощающая среда.
  Огнеупорным, как и солнцелюбивым,
  не был я никогда.
  
  * * *
  Дождь - и арфист, и арфа, распятые в атмосфере,
  голосовые связки, липнущие к струне,
  зрячие пальцы,
  которые и Орфею
  пригодились на дне
  (безжизненны все пещеры,
  и все проходы коварны,
  и камни осыпаются под стопой).
  И выползают черви
  на голос воздушной арфы,
  эхо подземной лиры
  захватывая с собой.
  
  * * *
  И когда со мной бежала мать,
  и меня не удержала мать, -
  бросила на вспаханную гладь,
  на земную пядь.
  
  По земле, на пиковую масть,
  мать моя бежала во всю прыть.
  Так узнала я, что значит пасть,
  что такое быть.
  
  Но пока я выросла, пискля, -
  стала жницей, свахой, медсестрой
  мать моя,
  а мачеха-земля
  сделалась горой.
  
  ДАЖЕ НА НЕБЕСАХ
  
  Даже на небесах уготован тебе барак:
  памятки проедать, голубую соль жуя.
  Так что живи, не рассчитывая на большее.
  Даже на небесах уготован тебе барак.
  
  Даже на небесах готовься к очередям:
  возле тебя - с дремучей пещерной руганью,
  около входа - с песнями, как с хоругвями.
  Даже на небесах готовься к очередям.
  
  Даже на небесах не прозреют твои глаза.
  Только когда омоет родные слабости
  воздух предгрозовой немоты и сладости,
  знай: это были первые небеса.
  
  ВИШНЯ
  
  Пока печали в своём лице я
  держу, как вишни внутри пакета,
  бормочет сердце: теодицея -
  один-единственный друг поэта.
  Ничья беда не бывает лишней.
  И, памятуя о райских кущах,
  кормить Создателя этой вишней -
  один-единственный долг живущих.
  И что-то - косточка ли, молитва -
  темнеет в самом конце обряда:
  "Жизнь - это вишня, а не малина..."
  Одна-единственная отрада.
  
  
  ЧАСТЬ 5. ДВЕ КАБРИЙСКИЕ СКАЗКИ
  
  МЕДВЕЖЕНИХ
  
  Мать говорила: он любит вежливых, ты же, Белянка, девица дерзкая.
  Девочке чудилось: вот Медвежених лезет в окно и трясётся детская.
  В страхе она прибегала к матери: "Мама! Он тут! Он меня заметил!"
  Женщины с дочками невнимательны; мать отвечала ей: "Это ветер".
  Так начинается их история, так она вьётся, подобно поясу.
  Было хозяйство в глуши устроено, долго туда добираться по лесу.
  Тут же, поблизости у излучины, в соснах, задумавшихся о шхуне,
  жил то ли зверь, чудесам обученный, то ли отшельник в медвежьей шкуре.
  Время несётся на полной скорости, дятел у двери стучит по-плотницки.
  И не получится связной повести, если дитя не пойдёт на поиски.
  Девочка знает лису и зяблика, знает ежа и чижа. Ещё бы
  только разок увидать хозяина этой величественной чащобы.
  
  Лето в ладони сжимает комнату - яркое, душное, земляничное.
  Ходит Белянка купаться к омуту, думать не думая о приличиях.
  В камни вжимается, будто ящерка, радугу клеит к своим оборкам.
  И у реки замечает спящего; шкура лежит у него под боком.
  Думает: вот он какой, Медвежених. Дура я дура - "медведь в ошейнике"!
  Что его держит среди отверженных? Разве такие идут в отшельники?
  С профилем будто бы отутюженным; светлые, статные, словно боги...
  Только такого звала бы суженым, жили бы счастливо мы в берлоге.
  Речка бормочет свои невнятности, вечер стирает остатки радуги.
  Вот он встаёт в ореоле святости, рядом его светлячки-привратники.
  Вот он уходит в свои ущелия, мрак разливается - только капни
  солью в забытое угощение, быстро черствеющее на камне.
  
  Злое намеренье, как ни прячь его, крылья подрежет всему хорошему.
  Ходит Белянка мрачнее мрачного, в сердце катает любви горошину.
  Ходит, обдумывая мучительно в бане, у печки и над корзиной,
  как половчее заполучить его - не подношениями, так силой.
  Шкура исправно хранит хозяина, шкура смотреть и молчать приучена.
  Только у черепа пасть раззявлена, словно над чем-то смеётся чучело.
  Изредка шкура на солнце сушится, бьётся на ветке, как на качелях.
  Мухи жужжат: "Надоело слушаться?"
  "Мой бенефис!" - восклицает череп.
  Видит Белянка медвежью мантию - зрелище, надо признаться, то ещё.
  В памяти живы рассказы матери про заколдованное чудовище,
  вся эта сказочная алхимия, спящая в луке и чечевице...
  Чучело ей говорит: "сожги меня"; девочка счастлива подчиниться.
  
  Дымка у сосен гостит в навершиях. Смотрит Белянка с неясной робостью,
  как приближается князь отверженных, канатоходец над вечной пропастью;
  как, не сбавляя бесшумной поступи, без колебания входит в пламя,
  и угольков золотые россыпи переливаются под стволами.
  Пламя к святому на полпути ещё. Он проповедует с болью в голосе:
  "Было для зла у меня вместилище, шкура - название этой полости.
  Пьяницы с пивом, ворьё с наколками, жертвы желаний, рабы идеи -
  были не более, чем осколками этой великой медвежьей тени.
  Вот и не стало снаружи вражьего, вот и конец моего служения.
  Сколько я прожил, сгорая заживо, столько я чувствовал это жжение.
  Пусть же меня обглодают дочиста, время помножив на расстоянье,
  свет, означающий одиночество, тьма, означающая слиянье".
  
  Время не любит людские странности, выступы сглаживает на местности.
  Девочки тоже живут до старости и умирают в глухой безвестности.
  Только порой замечают странники возле убогих лесных каморок
  дымку - но это чадят торфяники, чью-то фигуру - но это морок.
  Старая чаща стучит по темечку дятловым клювом. А лето-жадина
  тёплым дыханием греет девочку - ту, что у жизни была украдена;
  падает, вечером обездвижено, в сныть и тяжёлую паутину.
  В потной ладони сжимает хижину и превращает её в руину.
  
  ДЬЯВОЛЬСКАЯ СТРЯПНЯ КИМИЦКЕ
  
  1.
  Король-полукровка, Меловик-лит,
  печален, как лунный свет.
  Он выиграл битву, но грудь болит,
  как будто панцирь на нём пробит
  и под ребром стилет.
  2.
  Король-полукровка, не тратя слов,
  нахлёстывает коня.
  Цветёт по тропкам болиголов.
  И ехать под родимый кров
  три ночи и три дня.
  3.
  Кого он ждёт, опуская взгляд
  в ромашку и курослеп?
  За ним по тропкам трусит отряд,
  и впереди - королевский брат,
  верный Куннабар-хэб.
  4.
  Кимицке охотится в Холмах.
  Но чу! дрожит земля.
  И треск сороки, и крыльев взмах.
  И видит он, схоронясь впотьмах,
  дружинников короля.
  5.
  И видит он, в сумерках схоронясь:
  кого там ведут силком?
  Ведь это, кажется, местный князь,
  идет, глотая пыль и грязь,
  на привязи влеком.
  6.
  И, осердясь, говорит король,
  что с прибылью несравним
  урон, и это большая боль,
  но с нами пленник; давайте, что ль,
  поужинаем им.
  7.
  Кимицке аж головой затряс,
  схватился за рукоять
  ножа, ему наплевать на треск:
  "Я видел множество непотребств,
  но этому не бывать!"
  8.
  Их смех звенит. Так журчит фонтан.
  Так смехом полощут рты.
  Меловик слез, подошёл к кустам
  вплотную: "Кто это бродит там?
  Кимицке, ведь это ты?
  9.
  Ведь именно этим, из всех имён,
  тебя наградила мать?"
  Кимицке весь пожелтел, как клён.
  Сказать, что был он удивлён, -
  так мало что сказать.
  10.
  "Откуда ты знаешь меня, колдун?
  Со всеми ли ты так нагл?"
  "Я знал твою маму, когда был юн.
  Она была с нами и много лун
  варила для нас кеагл.
  11.
  Но что о прошлом говорить?
  В могиле его виток.
  Кеагл утрачен, истлела нить.."
  "Но я сумею его сварить", -
  Кимицке вступает в торг.
  12.
  Тут по отряду пронёсся стон
  и звяканье бубенцов:
  "Так это правда... сумеет он
  сварить кеагл, и взойдёт на трон
  Меловик в конце концов!"
  13.
  Кимицке хмурится: "Поглядим.
  Обдумаем не спеша.
  Но пусть останется невредим,
  из ваших вырвется паутин
  мой князь, государь Илша".
  14.
  Король ответствует: "По рукам.
  Мы вас повезём за мглу.
  Там сотни бабочек-амальгам
  легко слетаются на курган,
  к священному котлу.
  15.
  Вам стражей будут меч и копьё,
  но лишь мигни пажу -
  тебе любое дадут сырьё.
  И если сдержишь слово своё,
  я тоже своё сдержу".
  16.
  Кимицке молвил: "Ну, лады",
  и тиггуны, гомоня,
  людей включили в свои ряды
  и дали вдоволь им воды
  и одного коня.
  17.
  И, словно птица, отряд летит,
  разрезав лесную грудь.
  Король, не весел и не сердит,
  с луной сверяет свой вердикт,
  прокладывая путь.
  18.
  Кимицке шепчет "утри соплю"
  и с князем делит хлеб.
  И всё склоняется к королю
  подобный бледному февралю,
  верный Куннабар-хэб.
  19.
  Вот первая промчалась ночь,
  рассвет согнал луну.
  И под защитой свежих рощ
  все быстро спешились, чтоб лечь
  и отойти ко сну.
  20.
  Кимицке лёг и глаза прикрыл.
  (Трава была как шёлк,
  и в роще слышался шорох крыл).
  Он землю пальцами разрыхлил
  и вытащил корешок.
  21.
  Укрыл находку от вождя
  и спрятал, во-вторых.
  И, планы мысленно чертя,
  заснул он крепко, как дитя,
  и до полудня дрых.
  22.
  Спокоен был и поспевал
  с услугами везде.
  Но ягоды и травы рвал,
  когда в лесной уходил провал,
  как будто по нужде.
  23.
  Меняют тени величину,
  становится темно.
  И юный князь прошептал ему:
  "Ответь, Кимицке, почему
  ты с нелюдем заодно?
  24.
  Я видел, как ты собирал росу,
  ворча на солнечный шар,
  как ты соцветия рвал в лесу.
  И как шептал про чудесный суп,
  я слышал, но не мешал".
  25.
  Кимицке ему зажимает рот,
  на ухо шипит: "Молчи!
  Всё будет ровно наоборот,
  и больше эти вояки в ход
  не пустят свои мечи.
  26.
  Им быть слабей слепых котят,
  а нам - проворней блох.
  Вольём в их жилы тонкий яд,
  и то, чего они так хотят,
  застанет их врасплох".
  27.
  Илша, признанием ободрён,
  выпрямился в седле.
  Отряд свернул на пологий склон,
  А там как будто каждый клён
  рыдал о короле.
  28.
  И произнёс королевский брат,
  когда ветерок умолк:
  "Тела людей оскорбляют взгляд,
  они безумны; я был бы рад
  порвать их, как серый волк.
  29.
  Они подобны отряду тли,
  сожравшему пол-листа.
  Они повсюду - вблизи, вдали.
  Но где не коснулись они земли,
  земля до сих пор чиста".
  30.
  Король ответил "ты не прав"
  и придержал скакуна.
  "Мы долго жили, носы задрав,
  и вот наш мир обратился в прах,
  но это не их вина".
  31.
  "Не их вина, говоришь ты? Пусть.
  Солги мне тогда, ага,
  что ты не чувствуешь гнев и грусть,
  когда с собой в заповедный путь
  ты вынужден брать врага!"
  32.
  "Но гнев и грусть шелестят и так
  на древках моих знамён, -
  сказал Меловик. - Печальный знак.
  Но знай: Кимицке тебе не враг".
  (Увы, ошибался он).
  33.
  Деревья были ещё черны,
  и травы были мокры,
  когда отряд, предвкушая сны,
  достиг границ Колдовской Страны,
  где ждали его шатры.
  34.
  Там были выпивка и еда.
  И, наклонясь к ковшам,
  где начинала кипеть вода,
  Кимицке заявил тогда
  бдительным сторожам:
  35.
  "Наголодался я в пути,
  лишь сухари грызя
  и мех с водой прижав к груди.
  А мне ведь впроголодь цвести,
  вы знаете, нельзя.
  36.
  Верните мне мой верный нож,
  и я сварю вам суп -
  такой, что слов не подберёшь,
  как для желудка он хорош
  и сладостен для губ!"
  37.
  В большом шатре, где сумрак зряч
  и отдаёт грозой,
  Куннабар-хэб с королевских плеч
  снимает драгоценный плащ,
  расшитый бирюзой.
  38.
  Но у порога слышно: "Сир!" -
  воззвал к нему гонец:
  "Кимицке хочет устроить пир,
  чтоб были мясо и гарнир
  на ужин наконец!"
  39.
  "Пускай развеется на пиру", -
  сказал король, и вот
  Кимицке в суп толчёт кору,
  плодов сушёную кожуру
  и дюжину трав кладёт.
  40.
  Куннабар снял с короля доспех
  и пыль отирал с лица,
  когда снаружи, как на грех,
  раздался беспокойный смех
  и новый призыв гонца:
  41.
  "Дрова осыпались в золу
  крупинками угля.
  И все, собравшись на пиру,
  нижайше к своему столу
  просили короля.
  42.
  Вложи нам счастье в каждый блин,
  в похлёбку и мармелад.
  Мы ждём тебя, мой господин!"
  "Он почивает среди перин!" -
  сказал королевский брат.
  43.
  Но бодрый голос ночь сотряс:
  "Что ж делать, если из
  двоих один прислал отказ?
  И для Куннабара у нас
  отыщется сюрприз.
  44.
  Кимицке шлёт ему поклон
  и просит передать,
  что бедный князь угодил в бульон,
  но к ужину, блюдя закон,
  не приступала рать".
  45.
  В одной рубахе стоял король
  меж золотых огней.
  Куннабар просит его: "Позволь,
  я выйду. Мысли мои - как смоль,
  но голод ещё черней".
  46.
  "Постой, Куннабар! - едва дыша,
  Меловик велел. - Меня
  гонец у нашего шалаша
  смущает. Что, если жив Илша,
  и всё это западня?"
  47.
  "Тут каждый стебель, как часовой,
  поднимется на лжеца.
  Пускай прощается с головой:
  я здесь - твой брат и защитник твой
  до самого конца!"
  48.
  Ушёл Куннабар. А эта речь,
  сама по себе жива,
  ещё звенела. Но свистнул меч -
  и покатилась обратно с плеч
  в шатёр его голова.
  49.
  А тело рухнуло под настил.
  И свет полыхнул на миг,
  когда в шатре, где мертвец гостил,
  король Меловик испустил
  единственный страшный крик.
  50.
  Кимицке князю приказал:
  "Пока он ещё внутри,
  вставай-ка сбоку... Нет, лучше за...
  И не смотри королю в глаза,
  в лицо ему не смотри.
  51.
  А оплошаешь - не жди похвал
  и помощи, князь, не жди.
  Один уйду я за перевал".
  Так подготовился - и воззвал
  к Меловику: "Выходи!"
  52.
  Ночная хрупкая тишина
  стояла вокруг костров.
  Меловик вышел. Его спина
  была ничем не защищена,
  но взгляд его был суров.
  53.
  Сказал он: "Жизни моей запас,
  должно быть, почти иссяк.
  Ты оказался хитрее нас.
  Но что за случай тебя упас
  от мести моих вояк?"
  54.
  Кимицке хмуро потёр виски:
  "По силе я не Геракл.
  Меня пугали твои полки.
  Но каждый, кто пал от моей руки,
  сперва получил кеагл.
  55.
  Часть яда - в супе, а часть - в вине.
  Как мне открыла мать,
  на вас он действует не вполне.
  Простым ножом приходилось мне
  отравленных добивать.
  56.
  Но дал я слово: чудесный суп.
  И смерть на посошок".
  Меловик слушал его, как труп,
  но тут слетел с королевских губ
  загадочный смешок.
  57.
  "В каком невежестве ты рос!
  Боясь за эликсир,
  тебя водила мать за нос.
  Не смерть, а жизнь кеагл нёс,
  разлив природных сил.
  58.
  Поверженные у стола -
  ты видишь их, глупец?
  Отвердевают их тела,
  и мудрость их лежит, цела,
  меж годовых колец".
  59.
  На утро цвета сырой золы
  Кимицке глядел, дрожа:
  на месте мёртвых - одни узлы
  пустой одежды. Одни стволы
  в отметинах от ножа.
  60.
  От слов Меловика весь пейзаж
  гудел, как камертон:
  "Правитель я, а не торгаш.
  Но ты, Кимицке, по крови наш
  и по правам на трон..."
  61.
  Он досказал бы, если б мог,
  какая это связь.
  Но воздух распорол клинок -
  то отомстил, себе не впрок,
  за униженья князь.
  62.
  И закричал король: "Илша!
  Добей меня, слабак!
  Подлец, ничтожество, лишай!
  Кровавой бабочкой душа
  трепещет на губах.
  63.
  Я сгину возле большого пня,
  где слышен подземный гул.
  Прощай, Куннабар, моя родня.
  Нечистой кровью ты меня
  ни разу не попрекнул.
  64.
  Прощайте, щебет соловья
  и сила через край;
  деревья, добрые друзья;
  дружина верная моя.
  И ты, мой внук, прощай".
  65.
  Он умер. Мысли устали течь
  под гордым, холодным лбом.
  Над ним, который отныне вещь,
  как потерявший родную речь,
  Кимицке стоял столбом.
  66.
  Напрасно князь окликал и тряс
  товарища своего -
  он, как соринка, покинул глаз,
  и день, меняющий свой окрас,
  в дорогу позвал его.
  67.
  Деревья пели, теребя
  Кимицке за вихор.
  Шатры истлели до тряпья.
  И он нашёл внутри себя
  последнюю из опор.
  68.
  На свете было немало стран,
  чьи памятны дела.
  Болезни, скорби и ураган
  порой лишали их поселян,
  но слава о них жила.
  69.
  И память о Колдовской Стране
  покрыта коростой мха.
  А мы упорно поём о ней,
  раскачивая всё сильней
  маятник стиха.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"