Маленькое эссе о "Сайгоне", выжатое из меня для какого-то сборника воспоминаний о якобы литературной жизни послехрущевского времени.
Жанровые сценки эпохи "Сайгона"
Я много размышлял в свое время, почему этот кафетерий назвали именно "Сайгон". Сайгон - это Вьетнам, но причем тут Вьетнам? Мы живем мирной жизнью, кафетерий - на Невском проспекте. Потом меня озарило, что это относится к атмосфере, описанной у Грэма Грина в романе "Тихий американец". Он был издан в конце 1950-х годов в "Иностранной литературе". В своих разговорах со знакомыми, я зондировал, кто помнит, что такое "Сайгон", и где в мировой литературе "Сайгон" часто упоминается и описывается. Может быть, в Западной Европе или Америке есть книги, где действие происходит в Сайгоне, но у нас в России в переводной литературе есть только один текст, в котором постоянно фигурирует Сайгон и какая-то определенная психологическая конъюнктура в этом Сайгоне. Я стал припоминать этот роман о соперничестве американца и англичанина, которые живут в Сайгоне, столице Южного Вьетнама, где была благостная обстановка и вместе с тем неожиданные непонятные взрывы. Я никаких взрывов в "Сайгоне" не видел, и вообще по воспоминаниям моим "Сайгон" это место, где я пил кофе и иногда встречался с какими-нибудь знакомыми.
Я в то время был аспирантом в университете на философском факультете. Прописан был в Петергофе, в общежитии, но ездить постоянно в Петергоф было довольно скучно. И иногда я вел образ жизни бомжа, ночевал, где придется, даже на вокзалах. Меня не "гоняли". Бывало, разбудят, но у меня вид был благообразный: борода, волосы седые и одет хорошо. Если милиционер спросит: "Что Вы здесь делаете?" Я скажу: "Встречаю гостя. Поехал заранее, чтобы утром встретить". Следующий раз я ехал на какой-нибудь другой вокзал, чтобы не примелькаться на одном месте. На Балтийском вокзале я мог спокойно спать, никто на меня там не обращал внимания, видимо привыкли. Я просыпался и мог идти, куда хотел. С того момента, когда у меня появилось, в том числе благодаря "Сайгону", множество всяких знакомых, я ночевал у них в городе. Например, в доме у Льва Рудкевича, в Графском переулке, а утром вставал и шел в "Сайгон", а оттуда уже отправлялся по всяким другим делам, куда угодно.
Я был очень подвижным, живым. Но тогда настроение у меня было дурное из-за личных неприятностей: у меня был роман с Галей Старовойтовой, который длился несколько лет, и вот как раз в то время мы расстались. Я ходил в состоянии транса, рассеянно смотрел вокруг на все; у меня тогда осталась всего одна подруга - красношерстная с сединой собака Джеки (драдхард). Мы гуляли в окрестностях "Сайгона" и по всему Невскому. Собака была так красива, что за нами ходили толпы тогдашних старушек, 40 лет тому назад.И спрашивали они меня: "Откуда такая собака?". Я отвечал: "От архитектора Штакеншнейдера. И видите, какая у нее масть? А вон и такой же масти дворец, построенный им на углу Фонтанки для князей Белосельских-Белозерских. А до него похожую масть выдерживал император Павел в своем замке по образцу перчатки Нелидовой". Позднее я подружился с француженкой, привозившей к нам своих парижских школьников, и мы гуляли в тех же самых местах от "Сайгона" до музея Достоевского, привлекая к себе примерно такое же внимание старушек, не сводивших глаз с колен и шортов Жаклин. В "Сайгон" же с нею ходить было бы неосторожно, там бы она вызвала взрыв, как во вьетнамском Сайгоне.
Года через два Жаклин снова приезжала, но мы разминулись, и пришла только открытка с цитатой из Окуджавы: "А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеевичем позавтракать, к Яру заехать бы на два часа..."
Теперь уже давно на Невском и Владимирском нет места для подобных спокойных прогулок. А завсегдатаи тогдашнего "Сайгона" состарились, разъехались и вымерли.
На соседнем по Невскому углу был еще один кафетерий, по той же литературной ассоциации названный "Ольстером". В Ольстере тогда тоже протекал вялотекущий ирландский террор Старого Света.
Я приходил в "Сайгон", вставал в очередь, пил кофе, подходили ко мне какие-то знакомые... Там была группа девочек, из которых одна была очень красива, поэтому я на нее смотрел наверное очень пристально. Тут же мы все перезнакомились. Девочки были под впечатлением от романа М.Булгакова "Мастер и Маргарита", только-только опубликованного, и отождествили меня с Мастером. Мне это было очень лестно... Потом эта компания распалась. Они были из отряда археологов, который отправился в Туву.
В "Сайгоне" со мной познакомился Борис Останин: я стоял в длинной очереди за кофе, а он стоял у меня за спиной и заговорил со мной и как-то постарался меня заинтриговать. Мы вышли на улицу, прошлись, разговаривая о разных литературных вещах, и он вдруг спросил меня об Ионеско. Я ему рассказал о своих впечатлениях от его "Носорогов", и он предложил издавать самиздатовский журнал, в котором печатать переводы из Ионеско: его девочки будут переводить, "болванки" делать, а он их будет перерабатывать уже в хороший русский текст. И Борис, действительно начал этим заниматься и приносил в течение нескольких месяцев по частям переводы "Стульев" из Ионеско, и мы с ним вместе редактировали, но потом через год потеряли постоянный контакт: у меня родилась дочь, я ушел целиком в домашнюю жизнь.
Я тогда не испытывал от "Сайгона" никакого особого очарования. Это было будничное для меня место. Но были люди воспринимавшие это место по-другому. Например, Таня Горичева (мы с ней были знакомы по философскому факультету). Таня воспринимала все в чрезвычайной экзальтации. Она взвинтила в своем восприятии все, что происходило, и вдруг увидела, что кругом в "Сайгоне" ходят молодые гении.
У Тани Горичевой был кружок из четырех девочек с философского факультета (Лена Островская, Лариса Потемкина). Они занимались разными вещами: Лена Островская изучала тогда Кришнамурти, индусов, Таня - немецкую философию и даже переписывалась с Хайдеггером, а Лариса занималась Чикагской социологической школой.
С Виктором Кривулиным Таню познакомил я. Мне очень нравились его стихи, и мы с ним проводили очень много времени. Говорили о Мандельштаме, которым я тогда зачитывался...
За недостатком времени (мы не виделись по много месяцев) мы с Таней переписывались. Я получал от нее письмо, надо было что-то ответить, и я посылал ей Кривулинские стихи. А она взяла и однажды разыскала его самого. Кривулин к тому времени уже окончил факультет и устроился работать, у него был период творческой депрессии, вызванный отчасти неожиданной популярностью Бродского. К Бродскому Кривулин относился свысока, и вдруг, совершенно неожиданно Бродский стал Нобелевским лауреатом, как бы вместо него. Кривулин на этом совершенно помешался. Он сжег почти все свои стихи. По крайней мере, говорил, что все. Я с ним из-за этого поссорился. Стал ему возражать, доказывать, что он вполне вправе игнорировать Бродского и всю славу его, что это искушение.
И тут появилась Таня. Они поженились. А через два года Таню выслали за издание женского православного журнала.
Вокруг Кривулина был кружок, тогда распадавшийся уже - кружок студентов филологического факультета, самая молоденькая была Лена Шварц, была там и Елена Игнатова. Я с ними дружил.
У Елены Игнатовой муж занимался очень серьезными вещами - распознаванием и обработкой речевых феноменов. Гулять ему было просто, видимо, недосуг. И поэтому Лена, если собиралась что-нибудь проделать (какую-нибудь прогулку), чем-то развлечься, сходить в гости, она заходила за мной на Васильевский остров. Я жил на 2-ой линии, на углу, прямо возле Академии художеств. Она говорила: "Давайте прогуляемся". И мы отправлялись. Куда, заранее не знали. Скажем, в квартиру Блока, которую только что превратили в музей. Зашли как-то к Самуилу Лурье, где провели целый вечер. В компании нашей было еще несколько человек из тех, кто учился на смежных курсах с Виктором Кривулиным.
В 1970-х годах я совершенно сменил профессию, стал экскурсоводом в Петропавловской крепости.
Что тогда читали? В конце 1960-х в моду вошел Н.Заболоцкий, им зачитывались. Об обэриутах я знал через своих воспитателей. Один из них - Матвей Александрович Гуковский (завкафедрой Истории Средних веков на историческом факультете) - лично знал обэриутов. Матвей Александрович для меня очень многое сделал. У Гуковского был любимый ученик - Лев Николаевич Гумилев. Хотя он был старше меня на 15 лет, мы были с ним очень дружны в 1950-72-е годы.
Освободившийся из ГУЛАГа Гумилев успел побывать в Праге в гостях у Петра Николаевича Савицкого, одного из основателей евразийства. И там от самого Савицкого выслушал длинный рассказ обо мне как его студенте в Потьме (Мордовии). Я таких людей называл моими академиками-воспитателями. В частности таков был Матвей Александрович Гуковский, которого Гумилев вскоре попросил пригласить меня для знакомства с ним. Полтора десятка лет мы встречались у М.А., а после смерти Гуковского еще столько же, но уже гораздо реже в самых разных аудиториях и домах.
Впрочем, я очень медленно втягивался в знакомства с его этнологическими гипотезами и антропологическими фантазиями и долго мне казалось, что я могу их деконструировать своими шутками и насмешками над такими коммунистическими метафорами, как "пассионарность" или "марксизм" и "околоземная космология". Но Лев Николаевич никогда не обижался на меня, наивного юношу в его глазах, и я в свою очередь не воображал еще, какие появятся у него эпигоны, идейные Диодохи и просто плагиаторы от геополитики.
Я видел в Москве Алексея Крученых, даже познакомился с ним. Мы оказались в 1959 году на одном из первых публичных концертов Окуджавы. Это было в Артистическом кафе, в Камергерском переулке. В очереди перед этим кафе стоял и А.Крученых. Ему было за шестьдесят. Он выглядел совершенным бомжом - лицо помятое, приставал к молоденьким девушкам, говорил очень фривольные вещи, чтобы их шокировать.
Это в Москве было кафе, чем-то аналогичное нашему "Сайгону". В тот вечер я оказался за столиком лицом к лицу с кем-то, кого не мог сразу опознать, а за спиной у меня стоял с гитарой Окуджава. Где-то когда-то виденный мной визави моим пристальным взглядом был настолько задет, что трижды вставал и отвешивал мне поклон. Я отвечал ему тем же, но никак не мог вспомнить кто это такой. Когда мы наконец расходились, я увидел как он надевает калоши и вспомнил его в роли князя Мышкина на сцене в "Идиоте". Это был сам Смоктуновский. Песни же Окуджавы показались мне тогда чрезвычайно неравноценными.
Вскоре я ушел в воспитание дочери, а старушка Россия пошла к своему тысячелетию и в нефтедобычу. На что смотреть? Теперь смотрите сами.