Было это в далеко дореформенной деревне, в самом начале шестидесятых годов, помню, уже после смены денег. Точно, деньги новые были. Почему мне деньги-то запомнились? Дело в том, что они сыграли в этой истории не последнюю роль. А вот послушайте, не буду забегать вперёд.
Занесло нас тогда в глуховатую деревушку километров так в 120-150 от Москвы. Я не оговорился, именно в глухую. Просёлком до шоссе, по которому можно было добраться до шоссе, которое вело в Москву, было километров 5-7. В дожди просёлок этот раскисал так, что невозможно было проехать на тракторе, не то, что на лошади, и мы чувствовали себя отрезанными от мира. До соседних сёл было и того дальше. Не верилось, когда мы там жили, что всего в сотне с лишком вёрст от нас лежит где-то огромный столичный город с многомиллионным населением, потоками транспорта, кино, театрами, вокзалами, где кипит жизнь. Не верилось -- такая была кругом глухомань. С трёх сторон деревня тонула в зелёных полях овса, ячменя, ржи и клевера, а с четвёртой подступал к ней такой дремучий лес, что казалось, будто и не ступала в нём нога человека. Да, видно, и вправду не ступала, настоящая тайга, право слово. Ходили упорные разговоры, что в нём водятся волки, и мы так и продолжали бы подсмеиваться над ними, как над бабьими страхами, если бы сами дважды не столкнулись с волком почти нос к носу. А уж ягод, черники там, земляники, вёдрами можно было собирать, не ленись только -- полчаса и -- ведро, час -- и два. Грибов -- вы не поверите. Ступить некуда, на каждом шагу боровики так и стоят. Один раз такой нашли -- в полметра ростом, не меньше, кило на полтора, хоть фотографируй и в "Огонёк", "Огонёк" тогда любил на последней странице такие штуки печатать. Да куда там... Когда мы в первый раз пошли гулять и загорать на опушку и наткнулись на это чудо, то сначала обрадовались, начали собирать, дети (мы и хозяйских троих с собой взяли) наперегонки натаскали целую кучу, пожалуй, по колено взрослому будет. Но, по мере сбора, радость у нас поменялась на растерянность: а что же с этой кучей делать? В самом деле, ни корзины, ни чего-нибудь подобного у нас не было, да и не донести, и не съесть столько--килограммов пятьдесят, ей Богу, насобирали. Ну, кое как связали за углы подстилку, на которой собирались отдыхать, поснимали, там, с себя, что можно -- я майку, жена косынку, сделали узелки с грибами, но большую часть пришлось так и бросить. Сказали мы деревенским, да никто за ними не пошёл: некогда нам, мол, нам работать надо. Сами знаем, что всего полно, да летом собирать некогда, а зимой де оно не растёт, вот и весь сказ. Сегодня чудно такое слышать, а тогда так всё и было, честное слово. Шутили, конечно, местные - грибы, и солёные, и сушёные в русской печке, в деревне на зиму запасали и ягоды всякие тоже, но занимались этим в основном пацаны. Для взрослых же на первом месте была их ежедневная работа, и в колхозе, и в своём хозяйстве, это было действительно так. Ну, вот я речь к тому и веду. Правду сказать, Надеждино (так эта деревня называлась) многолюдьем-то особо не блистала. Мужиков мало, половина домов ещё с послевойны заколочена. Бывало, план дадут из района на посев, ну, вспашут, посеют они, сколько надо, урожай хороший, как на грех, а убирать не управляются, рук не хватает. Так в поле и останется какая-нибудь часть. Зато, какая рыбалка там была... Лучше не вспоминать. Одно, правда, плохо, крыс полно было, спасу, бывало, от них нет. Да здоровущие такие, с кошку размером, смотреть жутко. И вот каждую ночь пытались они нас съесть. Такую затеют возню, спать не могли мы - и не дают, и страшно. Выручала нас хозяйская собачонка, кличка ещё у неё странная была - Крючок. Почему - Крючок - не известно. То ли хвост у неё крючком, то ли было в ней что-то такое, не знаю, но и мы: Крючок да Крючок, так и тоже привыкли. Вот этот самый Крючок днём, бывало, отсыпался под амбаром, а ночью всегда аккуратно сторожил и ловил крыс лучше любой кошки. За ночь одну непременно задавит, а то и двух-трёх. Так мы его любили! А сынишка наш всё просил в Москву его взять на зиму.
Да, отвлёкся я. Так вот, собственно из-за сынишки-то мы в эту деревню и попали. Это вот он сейчас такой здоровый, слава Богу, а тогда, лет пять ему было, в школу ещё не ходил, как начал он у нас болеть - одно за другим, одно за другим, вяжется и вяжется. А последнюю-то зиму перед этим всю пролежал. Вот нам врачи и посоветовали: летом чтоб непременно в деревню его вывезти - на поправку. Да не близко, а чтоб где поглуше, воздух чтоб и природа чистые. С лёгкими у него было плохо - слабые, боялись, не было бы туберкулёза. И, знаете, правда. Как первое лето там пожили - всё как рукой, ни бронхита, ни простуды, ни малейшего гриппа. Как рукой, так он там окреп. Ну вот, значит, решили с женой его на всё лето в деревню, а куда? Не знаем. Спрашивали знакомых, советовались. А потом жена говорит: "Поедем на мою родину". А какая там родина? Она-то сама в Москве родилась, раза два только с родителями и ездила в деревню, к родне, а вот запомнилось. Родители-то её давно уже умерли, в деревне этой она до войны ещё была. Никого там, конечно, давно не осталось - ни родных, ни, тем более, знакомых, и деревня сама, как оказалось потом, давно сгорела. А всё же засело это у неё. На родину, да на родину. Ну ладно, думаю, пусть. Так вот мы и попали в Надеждино, это от её бывшей родной деревни вёрст семь. Лес, река, раздолье. Платили мы в месяц за жильё - старую тридцатку. Не то что сейчас, а и тогда стыдно было, но хозяева с нас больше брать отказывались - не за что, мол. Ну, мы с ними тоже по-хорошему, как могли. Там привезти из Москвы чего, гостинцев, ну, пол-литра, конечно, когда раздавим - и были все очень довольны друг другом. С харчами-то нам, после тогдашнего московского изобилия, у них не показалось, поэтому приходилось раз в две недели или реже, дорога-то больно дальняя, привозить из Москвы "сухую" колбасу, мясо и прочее. Но, правда, хозяйство у всех было своё, огороды, коровы. Картошка, овощи, сало, яйца, парного молока хоть залейся. Что ещё нужно для здоровья? Короче, понравилось. Первое лето пожили, а потом каждый год начали ездить. Переменили несколько хозяев. Сперва у одних жили, потом они уехали куда-то, дом заколотили, потом у вторых - не понравилось - крыс больно много. И, наконец, попали мы на постой к Катьке. Катька эта была, доложу я вам фигура, каких мне ни до того, ни после больше видеть не доводилось. Баба была такая непутящая, ну из непутёвых непутёвая. Грязь у неё в избе стояла страшная. Мне много случалось видеть деревенских домов - и бедноватых, но сияющих чистотой, выскобленными полами и белизной выбеленной печки, и запущенных и грязных. Но такой грязи и, главное, беспорядка больше ни у кого я не видел. И это притом, что некоторый достаток в доме был, можно было жить и получше. Определялось это, несомненно, самим характером Катьки, отчасти ленивым, я имею в виду не только физическую, а, главное, умственную лень, отчасти просто безалаберным. Любимым её занятием было лузгать семечки. Лузгала она их самозабвенно и, казалось, круглосуточно, не отрываясь от них ни для какого дела, кроме, разве, еды, то есть, совмещая их с любым занятием. Больше семечек она любила в жизни только пряники. Видимо это передалось и засело у неё в сознании с, Бог знает, каких, дореволюционных времён, когда пряник был неким символом, а не просто гостинцем, который, который привозили редко из города или с ярмарки. Надо сказать по правде, что в Надеждино семечек было, сколько хочешь, а вот пряников... Пряники продолжали оставаться дефицитом, так как ближе города их купить было негде, поэтому Катьку осудить тут было действительно трудно. И ещё Катька, когда представлялся случай, никогда не отказывалась выпить, и могла, если ей подносили, несмотря на все укоризны своего мужа, Степана, напиться допьяна, в лоскут, бросить даже свои любимые семечки, распеться и разойтись на всю деревню, а то и заснуть под амбаром вместе с Крючком. В дополнение скажу, что с Катькой постоянно случалось то, что с другими людьми никак не могло произойти. Щи она умудрялась варить с лягушонком, не говоря уже о семечной шелухе, вещи и одежда (при небогатом деревенском гардеробе и малой площади) находились у неё постоянно в розыске, а когда мы как-то подбили её варить вместе варенье, она сварила его совместно с неведомо как попавшим в него мышонком. Все проработки и уговоры отлетали от неё, как от стенки горох. Она молча устремляла на мужа или мать, или на колхозное начальство, выговаривавших ей, свои белёсые, казалось, выгоревшие на солнце глаза, посаженные щёлочками на покрытом густыми веснушками лице, и молча сосредоточенно грызла семечки до самого конца внушения. Казалось, её даже радует, что, вот, её освободили на время от других дел, и есть возможность основательно заняться семечками на законном основании, да ещё одновременно получать второе удовольствие - послушать чью-нибудь брехню - так, конечно, грызть куда веселее.
Мать её была такая же рыже-рябая и такая же непутёвая, хотя и несколько поделовее и поумнее Катьки. Но, всё-таки, трудно было сказать, мать ли её не ушла от Катьки особо далеко или же, как говорили в деревне, Катька была вся в неё, только пошла она по непутёвости ещё дальше. Каким был её отец неизвестно, мы его не застали, к тому времени он давно умер.
Муж Катьки, Степан, или как мы его звали из уважения, дядя Степан, хоть и был он совсем ещё молодой, являл собой полную Катькину противоположность. Казалось, он никогда и не спит, и не отдыхает, так много и безостановочно он работал. Причём делал всё основательно, старательно, аккуратно, с какой-то внутренней любовью и стремлением жить для других. Сам Степан был не местным, и занесло его в деревню в трудные и голодные послевоенные годы. Откуда он был родом, были ли у него раньше семья и дом, я не знаю. Сам Степан об этом никогда не рассказывал, видно было это для него больно. Знаю только, что ходил он бездомным из деревни в деревню и промышлял тем, что катал валенки. Наберёт в какой-нибудь деревне заказов, живёт, пока их делает у кого-нито, а работа кончится - идёт дальше. Так вот и попал он в Надеждино, да как-то и остался насовсем жить у Катьки, у которой к тому времени уже был ребёнок, от солдатика, из части, стоявшей в тех краях, недалеко от деревни, в летних лагерях. Потом у них родилось ещё двое своих детей - мальчик и девочка, в которых Степан буквально души не чаял, не то, что Катька (не в обиду будь ей сказано), которая всегда ко всему, кроме пряников, относилась довольно равнодушно. Он вообще любил детей, и уж, во всяком случае, никогда не отделял Катькиного ребёнка, девочку, от своих родных, а, пожалуй, относился к ней ещё даже и лучше - может ещё по привычке, оставшейся от тех времён, когда он осел в этой деревне, приобрёл какую никакую семью и дом, пригретый Катькой после прежней своей бесприютности. Поэтому же самому, видно, любил он и Катьку, был к ней по-своему очень привязан, и старался сделать для неё, детей и дома всё, что только мог. Ну а Катька воспринимала это как должное, как она вообще всё воспринимала в жизни: есть - хорошо, а нет - нечего об это и думать. Тёща, напротив, ценила Степана чрезвычайно, понимая, что таких золотых мужиков, как он, один на всю деревню, а дальше она нигде не бывала. Она пробовала время от времени внушить это дочери, но только увеличивала этим количество сгрызенных Катькой семечек. Впрочем, Степану это было и не нужно, он и так продолжал пахать за четверых, был в доме настоящим хозяином и опорой, на которой держалось всё... Вы можете представить его себе эдаким кулаком, крепким мужиком-скопидомом, по тем или иным причинам, вгрызавшимся в хозяйство до упаду. Нет, это неверно, значит, я не так описал его. В колхозе Степан работал ещё больше, чем в своём подворье, никогда не отказывался, если его просили, помочь любому в деревне, причём вся деревня знала, какой честностью, граничащей с простотой, он отличался. И какой простотой, граничащей с полной безответностью и покорностью перед злом, за которую он потом и пострадал. Отличался Степан также широкой душой истинно русской натуры, с её добротой и щедрым хлебосольством. Неудивительно, что мы с ним крепко подружились и по прошествии двух-трёх лет стали как родные. Когда мы весной или в начале лета приезжали в деревню, Степан расплывался в широкой улыбке, обнимал нас и говорил: "Ох, радость-то какая, ну, я сейчас пойду живо зарежу баранчика". Мы, конечно, понимали, что такое, тем более не вовремя, резать скотину в небогатом крестьянском хозяйстве и дружно отговаривали его от такой затеи, что нам, вроде бы, и удавалось. Мы успокоенные шли на речку, прогуляться и искупаться, а когда возвращались, Степан уже успевал зарезать к нашему приходу какую-нибудь животину - и вскоре на столе уже стоял праздничный ужин. (Мы, конечно, тоже старались привезти из Москвы, что могли для такого случая, пряники в первую очередь). Маленький обман этот удавался ему каждый год, и мы поняли, в конце концов, что спорить с ним бесполезно, да и не нужно, что не может он поступать по-другому, что не может не выплеснуть наружу для любимых людей всю свою доброту и гостеприимство, идущие от самой души, что отказываться от этого - значит просто обидеть его.
Точно такой же "ритуал" повторялся и каждую зиму. Каждую зиму, непременно, Степан приезжал к нам, в Москву, в гости. Следовала такая же радостная встреча, как и летом, а потом Степан развязывал громадный мешок, который он неизменно привозил с собой, доставал нехитрые деревенские разносолы и огромный пласт домашнего отборного сала. И валенки. Три пары скатанных своими руками отменных валенок, сделанных точно по нашим меркам. Это тоже стало как бы традицией, против которой мы давно не возражали да и носили эти валенки тогда действительно с удовольствием - времена "моды" и австрийских сапожек были ещё далеко впереди. Потом начиналось долгое и весёлое застолье. И вот тут скажу ещё об одной особенности Степана. Он, такой здоровый мужик, живущий в далеко не безгрешной деревенской среде, наконец, даже в противоположность своей жене Катьке -- был совершенно непьющим. В селе над ним подсмеивались по этому поводу. Было ли это связано с чем-то в его горемычном прошлом или же это было какое-то внутреннее убеждение - неизвестно. Чисто символически, чтобы не обидеть, он выпивал одну рюмку за наше здоровье - и это было всё. Мы это тоже знали и старались его не неволить, хотя от избытка чувств и пытались иногда, вместе с Катькой, убедить его пропустить и по второй, и по третьей. Не пил он, может, ещё из-за детей. Видя, что толку по части воспитания и поднятия детей от Катьки мало, Степан, при всей своей вечной занятости, пытался, как мог, "наставлять" их сам. То есть, от случая к случаю, между делом, разговаривать с ними и учить их уму-разуму и вообще хорошему. Случалось это, понятно, не так часто, и в остальное время все трое были предоставлены самим себе, или нашему попечению. И поскольку Степан не имел времени взяться за детей как следует, жила у него в душе мечта сделать для них что-то в материальном плане, сделать как можно больше. Работал он, как я уже сказал, зверски и всё копил помаленечку деньги. Не для себя, не для Катьки даже - для детей. Скотину ли продаст, валенки ли зимой накатает, ещё ли откуда набежит - всё сам старался сберечь для них. И набралась, наконец, у них с Катькой как-то порядочная сумма. Не скажу, наверное, сколько, но что-то довольно много, тысячи полторы, кажется, новыми деньгами. По тем временам, да ещё в деревне, деньги огромные.
И вот однажды в воскресенье, когда выдался относительно свободный день (летом в то время работали почти без выходных), Степан попросил в колхозе лошадь, и они с Катькой поехали в райцентр за вещами и подарками для детей. Магазины в то время работали и по воскресеньям.
Поездка в райцентр, хоть и был он всего верстах в десяти-пятнадцати от Надеждино, была для местных жителей, как для нас с вами в другой город, в Сочи, например, а уж в Москву почти как в Париж, не меньше. Частично это объяснялось плохими дорогами, а больше занятостью хозяйством и вообще инертностью, тяжестью на подъём. И то, что дядя Степан всё же приезжал к нам в гости в Москву, говорило о многом.
Одним словом, собрались они и поехали. Ну, доехали до райцентра, Степан привязал лошадь на площади у магазина, и Катька сразу пошла в продовольственный магазин (он был пристроен к промтоварному) за пряниками. Все деньги были у Катьки, завёрнуты в один узелок, в платочке. Она развязала платок и стала платить за пряники. Недалеко от неё стоял парень и покупал водку. Он, конечно, заметил весь этот довольно основательный свёрток денег, и глаза у него загорелись. Катька разевала рот в буквальном, а не только в переносном смысле. И когда она положила узелок с деньгами в карман своего мужского пиджака, а парень, покупавший водку, вдруг выхватил узелок у неё из кармана и побежал, она так и осталась стоять с открытым ртом.
Как громом ударило Степана - дети!-- и он побежал...
Степан нагнал вора только за окраиной города, в развалинах давно заброшенного кирпичного завода, поросших уже кустарником и небольшими деревьями. Ни одной живой души кругом не было. Парень, бежавший до этого от Степана на манер зайца - ничуть не медленнее и не храбрее,-- вдруг остановился и, нагло улыбаясь, повернулся к Степану: "Тебе чего, дядя?". Парнишка был совсем молодой, небольшого роста и довольно хлипкий на вид, по сравнению с крепким, кряжистым Степаном, хотя тот тоже большим ростом не отличался.
"Отдай деньги,-- задыхаясь от бега, крикнул Степан,-- добром отдай!". И он медленно начал подходить к парню с видом, не предвещавшим тому ничего хорошего. Тот тоже - медленно - и продолжая улыбаться, но, почему-то, не стремясь снова бежать, лицом к нему, медленно пятился задом от Степана.
"Какие деньги, дядя, ты чего?"
И тут Степан то ли, почувствовав спиной, или, скорее, уловив взгляд воришки, направленный куда-то за его спину, оглянулся. Позади него, тоже улыбаясь, стояли трое парней - один другого здоровее. Ближний из них, постарше, такой же широкоплечий, как Степан, с помятым красным, видно, от пьянки, лицом с кривой улыбочкой, произнёс сквозь зубы: "Чё орёшь?". И добавил после паузы, выплюнув окурок: "Вали отседова, пока цел".
"Ах вы...",-- Степан задохнулся от гнева и, повернувшись, бросился на первого парнишку, совсем этого не ожидавшего,-- "Отдай деньги, отдай, убью!" Они, сцепившись, покатились по траве, а трое парней навалились сверху, отодрали Степана от молодого паренька, почти придушенного сильными Степановыми руками, и начали бить. Били они его хотя и коротко, но опытно, и скоро он, несмотря на свою недюжинную силу, свалился на землю. Парни, войдя в кураж, продолжали ещё бить его ногами, уже лежачего. "Хватит",-- просипел, наконец, широкоплечий, видимо главный среди них -- "Готов!... туда его...". И они, тяжело дыша, побрели прочь, в сторону от города.
И тут случилось неожиданное: Степан, как будто ничего и не было, ни бега, ни драки, ни ударов сапогов поддых и по голове, вдруг как-то легко вскочил снова с земли, как будто подняла его неведомая сила, и бросился опять вслед за ворами: "Отдайте деньги, сволочи!" Те в недоумении обернулись назад, да так и замерли: избитый, в разорванной одежде, Степан стоял и смотрел на них таким взглядом, что невольно мурашки побежали по коже. "Вы...я за них...отдайте деньги...не то лучше убейте, а то я...вас...всё равно",-- хрипел Степан. И такая сила, такая отчаянная решимость были в его взгляде, и ещё что-то непонятное, и от этого страшное, что парни невольно содрогнулись. А Степан стоял окровавленный и жуткий, хуже привидения, хуже ночного кошмара, хуже милиции и тюрьмы, всего хуже, что знали они и чего боялись в своей недолгой безалаберной жизни, стоял и смотрел на них своим страшным взглядом.
Не сговариваясь, все трое покосились на "старшого"-- молча, но - понятно. Тот опустил глаза, не выдержав Степанового взгляда, зло плюнул и сказал: "Пёс с ним, Ванька, отдай ему...". Потом как - то махнул рукой, снова досадно плюнул и, широко шагая, быстро пошёл прочь.
"Ванька", тот, самый молодой из них, который и стянул деньги, с видимым облегчением швырнул под ноги Степану узелок - "На...". И остальные трое тоже быстро пошли, догоняя широкоплечего.
Степан поднял деньги, аккуратно спрятал их под старую, в полоску, разорванную рубашку, на грудь, и, вдруг, бессильно опустился на землю. Сказалось не только физическое, но и нервное напряжение, силы оставили его. Долго сидел он так на траве, обхватив голову руками; потом поднялся с трудом и медленно побрёл в город, искать Катьку.
А Катька всё это время продолжала выть и причитать у магазина, одновременно облегчая (в паузах) кулёк с пряниками.
"Вот, отнял",-- только и сказал Степан, и больше из него клещами нельзя было вытянуть ничего, ни слова. "Поехали домой", - и он молча лёг в телегу.
Катька поняла, что в этот день уже не до покупок и, продолжая жевать пряники, уселась тоже на телегу, взяла вожжи, и они поехали назад, в деревню.
* * *
На другой день, в понедельник, Степан, как ни в чём не бывало, с рассветом, вышел на работу и потом недели две непрерывно работал в колхозе и дома. Рассказал он нам всё (и то с трудом, как умел) только за праздничным, по случаю Троицы, столом. Тот день и та гулянка запомнились мне особенно, наверное, потому, что это был последний мирный и счастливый день в жизни Степана и нашей жизни в Надеждино. Как сейчас помню, вижу тот день: голубое-голубое небо, без единого облачка, море солнца, вся роскошная, до расточительности, окружающая природа, сверкающая и переливающаяся гладь реки, заплетённые на берёзах венки и веночки
из цветов на головах ребятишек и баб. Радостное оживление, веселье, смех, подхмельковые песни и перекличка гармошек с разных концов деревни. Мы сидели во дворе за столом счастливые, молодые, довольные жизнью, радующиеся жизни, пили холодную водку, закусывали домашним салом с молодым зелёным луком, смаковали жареных крупных окуней и лещей, уминали дымящееся мясо с картошкой и прочий казавшийся тогда обычным деревенский харч. А после до потери сознания, до седьмого пота пили из самовара чай с дымком и с душистым, непередаваемого вкуса сотовым мёдом, которого в деревне было пруд пруди. Мне до сих пор кажется, что такого мёда я больше в жизни так и не попробовал. Наверное, кажется. Наверное... И до того ярко видится мне Степан в тот день...Тоже весёлый, здоровый, ещё молодой, такой молодой - вся жизнь ещё впереди, горы работы, сколько ещё предстоит сделать, сколько праздников отгулять, поднять детей, наладить их в жизнь, дожить в этой нелёгкой благодати до старости, а там уж... Впрочем, там видно будет, "надо дожить", а пока, а сегодня хорошо сидеть за столом и не спеша рассказывать бывшее с ним приключение (всё хорошо, что хорошо кончается), пробовать молодую картошку, величиной поболе ореха, прямо с кожурой и... и всё, чего ещё человеку надо?, а с понедельника снова лопатить землю и вкалывать до седьмого пота, так же, как сегодня пить чай из самовара.
Таким всё и запомнилось.
А через несколько дней произошёл в деревне один случай, тогда показавшийся, вроде, незначительным, но с него всё-то и началось...
Пала в колхозе корова, или зарезали её, не дожидаясь худшего, сейчас уже не помню. День был суббота, дело к вечеру, а жара стояла в то лето - не приведи Господи. Короче говоря, надо было что-то с мясом делать, чтобы оно, пока его не отвезут в райцентр, не испортилось. Степана кликнули в контору и попросили пока забрать корову к себе на погреб. Действительно, все знали, что у Степана лучший погреб в деревне - самый глубокий, самый холодный и сухой. Как, впрочем, и всё у него было самое образцовое, что он ни делал сам, руки у него были, я уже говорил, золотые. Ладно. Ну, Степан мужик безотказный, надо - значит надо. Корову отвезли к нему, взяли с него, как полагается, расписку, что он принял на хранение казённое имущество в виде одной туши коровы и т.д., и на этом дело, вроде бы, было сделано и всё, что надо было в порядке. Однако в понедельник Степан вдруг воротился домой сам не свой, с лошадью и телегой, и на наши вопросы растерянно рассказал, что корову у него обратно не берут, повернули всё так, что "мол, ты корову взял, вот теперь её сам и продавай, такой уговор был, знать ничего не знаем, а у нас твоя расписка." Было это, конечно, скорее всего, незаконно, просто наглый обман, и поступить так могли, пожалуй, только с таким, как Степан, зная его безответность, золотую душу и простоту, которая, известно, хуже воровства. Степан, правда, пошумел немного, покричал, повозмущался, поматерил даже их там всех (чего с ним никогда не было, он вообще не ругался), но всё было бесполезно, тем дело и кончилось. Положение было действительно трудное. Корова, несмотря на замечательный Степанов погреб, была уже не первой свежести, а продать её в один день было немыслимо - не курица все-таки. Сдать на мясопоставки нельзя, не примут дохлую и расчёта нет, себе дороже. Что делать? Лошадь ему, правда, дали, всё же совесть не позволила, не дать, да и тогда ему у них всегда давали, сказать справедливости ради, если нужно было съездить в город, как, например, в тот раз, когда украли деньги. Ну, делать нечего, запряг он, и они с Катькой поехали на базар. Рынок в те времена, да в будний день, да не в столице, был малолюдный, цены не давали, жара стояла страшная. Словом, пришлось, чтобы не выбрасывать мясо собакам, отдать всё за бесценок. Вернулись они с Катькой почти ни с чем, Степан был уставший и печальный. Удар по хозяйству был, конечно, ощутимый, столько трудов пошло насмарку, но Степан, казалось, особенно не расстроился, а, расплатившись за корову, только ещё злее навалился опять на работу. Но давно известно - беда, как и радость, одна не ходит... И вскоре случилось новое, то, что мы не узнали сразу, вот ведь как бывает в жизни, а то бы мы, конечно, вмешались, не дали бы, не дали случиться тому, что случилось, хотя, честно, не знаю, что бы можно было сделать, как помочь, но что-нибудь бы сделали, придумали бы, помогли бы, вмешались, не дали бы несчастью произойти. Так мне теперь кажется. Но тогда, повторяю, мы не узнали сразу, а только потом, после... когда было поздно...
Недели через две после истории с коровой Катьке дали доверенность на получение денег, лошадь и послали в район за зарплатой для людей (денежные выплаты тогда в деревне уже были). Не могу сказать, кому пришла в голову такая светлая мысль - послать Катьку, может быть, больше некого было, а может ещё что, но факт остаётся фактом - послали. Мы тогда не знали, что за деньгами, не знали даже, что она уехала...
В райцентре Катька сначала благополучно получила всю сумму зарплаты, положила деньги в даденный ей казённый портфель, и, томимая, видимо, ещё с прошлой неудачной поездки духовной жаждой, отправилась - куда? Ну, да, понятно, за своими любимыми пряниками. Побывать в городе и не купить пряников? - это было для неё делом совершенно невозможным, я её за это и не осуждаю, понимаю - каждому своё. Катька бросила лошадь и пошла в тот же самый, что и в прошлый раз, магазин на площади. А портфель с деньгами спокойненько оставила на телеге. Судьбу два раза искушать нельзя, и на этот раз не украсть деньги просто не могли и, конечно, и украли. Когда Катька вышла из магазина с кульком пряников, портфеля на телеге уже не было. Впрочем, на этот раз одними пряниками дело не ограничилось: не знаю, уж, как всё было, с горя ли Катька так набралась или ещё до того, но только умная (не в пример некоторым) лошадь сама привезла Катьку назад, в деревню, лежащей в телеге и мертвецки пьяною. Срам был большой. Немедленно собралось полдеревни народу - посмотреть, посудачить и посмеяться над бедной Катериной. Катьку перенесли в дом, где она, проспавшись, и немного придя в себя, долго охала с мокрой тряпкой на голове. На другой день Катька с постели не встала, всем, и нам в том числе, объявили, что Катька заболела. После вчерашнего перепоя поверить в это было нетрудно. О том, что она потеряла деньги, мы ничего не знали. На что Катька надеялась и для чего нужна была эта комедия с притворной болезнью - неизвестно. То ли для деревни она притворялась умирающей, то ли, всё-таки, в первый раз осознала, что натворила, и хотела показать дяде Степану, что, вот, она даже заболела от горя, видно, в первый раз испугалась, что тот её, наконец, прибьёт, но только лежала с примочкой на голове и громко охала. Однако слезами горю не поможешь, а охами тем более. Зарплату-то людям не выдали, время тянуть больше было бессмысленно, надо было что-то делать, держать ответ, но... Катька лежала и охала, может быть, надеясь, что всё каким-то чудом обойдётся или она проснётся и всё окончится благополучно. Да нет, если она и надеялась на что-то в глубине души, то не на чудо, а на Степана, который сам по себе и был живым чудом среди окружавших его людей. Всегдашней палочкой-выручалочкой, каменной горой, за которой ей ничего не было страшно, и на которую она слишком долго привыкла надеяться, не задумываясь ни о чём. Но горы тоже не вечны...
В тот день черти унесли нас с утра в наш любимый лес, и мы, поэтому пропустили все события. Степан, ни слова не говоря Катьке, не говоря вообще ничего никому, как будто окаменевший (это потом все говорили), принёс утром в контору все, какие были в доме, деньги, всё, что было скоплено для детей долгими годами изнурительного труда. Но и этого не хватило. Он попросил обождать один день, побежал опять домой, потом по соседям, умолял, уговаривал, упрашивал и к вечеру продал с убытком всю скотину и всё, что вообще только можно продать, кроме детских вещей. Хотя, что особенно можно было продать из небогатого ассортимента и гардероба крестьянской семьи того времени? Мало что. Однако на другой день он собрал до рубля всю сумму, так что в деревне даже не все заметили и знали всё это - зарплату всё равно выдавали не один день, а несколько подряд, так что всё осталось на несколько дней шито-крыто. Хотя в деревне такое, конечно, не утаишь.
А Катька продолжала лежать, не вставая, однако охать перестала.
Со Степаном же произошла какая-то перемена. Расплатившись с долгом, он, вроде, как будто, весь размяк, расслаб, как если бы сильно устал после долгой и тяжёлой работы. Кстати, на работу он больше в тот день не пошёл, дома ничего делать не стал, чего с ним тоже никогда не бывало, а сходил куда-то и вернулся с бутылкой водки, что вообще было для него немыслимо. Он прошёл прямо в дом, позвал свою тёщу, Катькину мать, Евдокию, и сказал: "Посиди со мной, старая, давай сегодня выпьем с устатку, так я сегодня устал". Больше он никого не позвал и никому ничего не сказал. Они выпили вдвоём всю бутылку, захмелели, особенно Степан, и он опять позвал Евдокию: "Пойдём со мной посидим-отдохнём на крылечке, так я устал сегодня". Они вышли, сели на крыльце, и Степан, можно было подумать, что очень чем-то довольный, так он умиротворённо-тихо улыбался, сидел и смотрел вокруг так, как будто всё это видел в первый раз или очень-очень долго не видел, находясь в длинной отлучке.
Был чудесный тёплый июльский вечер, перед этим прошёл небольшой грибной тоже тёплый дождичек, кое-где ещё висели дождевые капельки, от земли поднимался непередаваемый летний последождевой запах, когда ароматы трав, деревьев и вечерних цветов смешиваются со свежестью упавшей с неба воды. Солнце уже спускалось за речку, и на редких в это жаркое лето облачках красиво отражались розово-багровые отсветы заката, а над речкой стояла лёгкая полупрозрачная радуга.
Они посидели ещё, помолчали, причём Евдокия, чувствуя настроение Степана, всё хотела сказать ему что-то такое хорошее, утешительно-ласковое, но не знала, что...
Степан нарушил молчание сам: "Эх, а хороший я мужик, сётаки,-- он выговаривал немного на "О", "окал",-- хороший человек".
Раньше Степан никогда себя не хвалил, а тут...
"Да, батюшка, да",-- поспешила вставить Евдокия. Но Степан, казалось, не слушая её поддакивания, то ли к ней обращаясь, то ли к кому-то ещё, вдруг начал рассказывать, говорить о том, какой он хороший человек и какой толковый работник, и сколько он всего переделал на своём веку хорошего, и как много, и как будут его жалеть в деревне, если он умрёт, потому что ведь будут, он знает, ведь его уважают, а он их всех любил, зла никому не делал, и Фильку из конторы, и Петровне сруб на колодец перебрал, и тому-то баньку помогал, и тому-то печь, и долго и много ещё.
Это действительно была правда: Степана в деревне уважали, говорили о нём, что вообще редкость в деревне, почтительно, хотя некоторые и считали его за доброту, трудолюбие и удивительную честность чем-то вроде блаженного - "блажного". Но это тоже вызывало уважение, потому что казалось то ли природным феноменом, то ли Даром Божием. Да, относились по-разному, но и уважали его все, даже те, кто обижал, пользуясь его добротой и простотой, даже те, кто его не любил, как живой укор соседям, деревне и всему миру.
Степан ещё немного помолчал, подумал, а потом сказал Евдокии, чтобы она шла спать, он, мол, ещё посидит-отдохнёт. Евдокия, не зная о чём с ним и как говорить, с облегчением ушла в избу. А Степан ещё долго сидел на крыльце и смотрел на закат. Сидел всю длинную светлую июльскую ночь.
Рано утром мы проснулись от истошного, нечеловечески-звериного крика Евдокии. Она орала так, как будто её жгли калёным железом. Мы выбежали, в чём были, во двор и увидели Степана: он повесился на том же крыльце, на котором сидел всю ночь - на перилах.
Похороны были только через пять дней: Степана возили в район на вскрытие. Откладывать из-за жары было нельзя, и хотя день был будний, никто на работу не вышел (начальство тоже), и хоронила Степана вся деревня. По дороге до близкого деревенского погоста, пока на руках несли гроб, слышались не принятые в такой момент негромкие разговоры о Степане, вспоминали все, кто что мог, как и предвидел Степан - одно только хорошее. Перебивая друг друга, точно чувствуя себя виноватыми перед покойным, торопились вставить, как, что и кому он помог и сделал, и какой он работник был, и "добра душа". Многие бабы плакали. Мужики шли за гробом как громом убитые. Казалось, всех постигло личное горе, умер кто-то их близкий. В первый раз деревня была единодушна - все жалели Степана.
А вечером, после похорон, уничтожив все запасы водки и самогонки, все в деревне напились так отчаянно, как не напивались ещё никогда.
* * *
Что-то изменилось в Надеждино. Вроде всё как было, те же поля, тот же лес, те же огороды и коровы, та же деревня, те же люди, а что-то не то. Впрочем, нет, люди-то как раз, пожалуй, и были какими-то другими, не как раньше. Что-то неуловимое, но, тем не менее, вполне вещественное и ясно ощутимое, ушло из деревни. И мы уже не чувствовали прежнего. Не было того радостного, того ощущения праздника, которое всегда сопровождало нас в прошлые наши приезды в Надеждино. И у нас было чувство, или, может, нам казалось так под впечатлением всех событий, но, будто, жили мы не в деревне, а в доме, где есть покойник. И не просто, а единственный кормилец или какой-то очень нужный и дорогой человек, без которого жизнь, может, и будет продолжаться, но фактически её уже нет, стоит она на месте, кончена она. Может, всё это было не так, может быть... Но до того нам было не по себе, что как-то вдруг, не сговариваясь, мы собрались в один час и, раньше срока, уехали в Москву. Больше мы в Надеждино не возвращались.
Шли годы, были другие дела и обстоятельства, жизнь бурлила и кипела, впечатления сменяли друг друга, были после и Кавказ, и Прибалтика, и Молдавия, и Украина, много поездок, да чего только и не было, но... Долго-долго потом мы всё вспоминали и вспоминали Надеждино. И осталось оно у нас на всю жизнь в памяти и в душе, как что-то самое светлое, радостное и счастливое.
-- 2 --
Изредка приходили из Надеждино письма, мы узнавали деревенские новости, которые продолжали нас волновать, как будто это были вести с Родины. Потом и письма перестали приходить, разве иногда открытки на праздники. Дети Степана и Кати выросли, уехали из деревни - кто куда. Старшая, Катина, жила в райцентре, вышла там замуж и работала в районной больнице. Младший, Коля, попал после армии в железнодорожное училище, стал машинистом и водил составы где-то на Севере.
Однажды на Ленинградском вокзале кто-то окликнул меня из толпы. Передо мной стоял молодой парень в железнодорожной форме: "Не узнаёте? Это же я, Коля". Коля... Воспоминания, Надеждино, прошлые годы разом нахлынули на меня... "Коля, неужели это ты? Вырос - не узнать. Ну что ты, где, как живёшь, как в Москве?" "Проездом. Живу ничего, а ваши как?" "Все здоровы, всё хорошо, скоро новую квартиру получим, да вот сейчас сам увидишь. Ты надолго в Москве?" "Через полчаса поезд, не могу, спасибо, как-нибудь в следующий раз. Извините, пора мне. Большой привет передавайте от меня, скажите, обнимаю всех крепко". "Да ты хоть напиши". "Напишу", - и он исчез в толпе.
Про среднюю дочь мы знали, что она устроилась в Москве, работала где-то на стройке, но встретиться с ней всё никак не могли. Но вот однажды вечером, в воскресенье, раздался звонок в дверь. На пороге стояла молодая, но полная уже женщина, модно одетая, в дорогом пальто, норковой шапке, массивных золотых серьгах и с тортом в руке.
"Вам кого?"
"Господи, неужели не признали? Это же я, Надя".
Надя! Узнать было трудно. Сколько же лет прошло? Двадцать? Больше? Сквозь внешность солидной нарядной дамы с трудом проступали черты той маленькой худенькой девчушки в рваном ситцевом платьице, которую мы знали когда-то.
Мы расцеловались, женщины даже пустили слёзы и долго ещё не могли придти в себя от возбуждения. Опять нахлынуло прошлое. Потом сидели за столом, почти ничего не ели и всё перебивали друг друга: "а помнишь, а помнишь?" Потом долго пили чай с Надиным тортом, разговаривали уже спокойнее, наконец, перешли на сегодняшнюю жизнь -
"Надя, что же ты столько лет в Москве, а к нам первый раз, и не стыдно тебе?"
"Да знаете, сначала, как приехала, устроилась на стройку. Тяжело было первое время. Жила всё по общежитиям, какая жизнь? И Москвы-то толком не видела. Не хотелось мне к вам тогда приходить. Вот, думала, встану на ноги, тогда покажусь. А теперь всё хорошо. Работаю бригадиром, сама-то я по специальности маляр-штукатур, замуж вышла, он у нас же на стройке работает, крановщик. От нашей работы квартиру нам дали хорошую, обставились, обзавелись, обжились, всё у нас есть. Зарабатываем хорошо, ну, и подработать где, я никогда не отказываюсь, поклеить обои, покрасить, побелить, это всегда пожалуйста, желающих много. Да вот вы к нам в гости приходите, посмотрите, как я живу. Нет, обязательно, я за тем и приехала. На 7-е ноября, а? Только обязательно, договорились, не обманете?"
Мы, конечно, пообещали.
Через неделю мы были у Нади в гостях. Нас встретил её муж, Женя, здоровый крепкий парень с загорелым дочерна лицом. Надя, видимо, особо принарядившаяся в честь нашего прихода, с гордостью показывала нам свою новую квартиру и обстановку. Стандартная малогабаритная однокомнатная квартира была забита дорогой полированной мебелью, увешана коврами, уставлена хрусталём и отделана, как игрушка. Мы всё смотрели, всё хвалили и от души радовались, что наша девочка Надя так хорошо и прочно устроилась в жизни. Потом уселись за обильно накрытый стол, и Женя начал усиленно потчевать нас поочерёдно коньяком, шампанским, водкой и вином, выполняя, очевидно, долг гостеприимства, который он понимал весьма односторонне, и, видимо, стараясь, таким образом угодить Наде, которая аттестовала нас, как самых дорогих гостей, "можно сказать родных, кроме которых у неё в Москве никого нет". Мы почувствовали, что, если этот каскад радушия продлится ещё полчаса, то мы не доедем до дома и останемся ночевать под столом - и запротестовали, несмотря на все уговоры Жени и Нади. Однако сама Надя не пила ни капли, а только газированную воду. Когда мы дружно стали отбиваться от столь частых тостов и, в порядке самозащиты, упрекнули Надю, что вот сама-то она пьёт водичку, Надя вдруг покраснела, улыбнулась и протянула: "Мне нельзя..." Тут до нас дошло. Стали наперебой поздравлять её, смеяться, и, конечно, опять пришлось выпить за её здоровье и здоровье будущего малыша. "Кого ждёшь, мальчика или девочку?", задали мы традиционный глупый вопрос. Глупее этого может быть только вопрос "как назовёшь?".
"Мальчика"",-- ответила Надя,-- мааальчика..."
"А как назовёшь?"
"Степаном хочу, в честь батяни".
Нас как в сердце кольнуло. Все, кроме Жени, как-то сразу протрезвели, и всю оставшуюся часть вечера мы опять вспоминали прошлое и милое нашему сердцу Надеждино. Спросили Надю, давно ли она была дома?
"Да три года уже не была, каждый год всё некогда, то одно, то другое. А теперь вот и не знаю когда, в это лето опять не получится. Куда я с грудным-то? А так хочется съездить, всех повидать. Женю моего показать - тоже надо. Мы ведь как с ним расписались, так я всё никак не соберусь его свозить ко мне на родину. Писала, что вышла замуж, а что как, не известно. Подумают теперь, что замухрышка какой-нибудь. Нет, надо обязательно собраться. Вот уж заодно и мужа и ребёночка покажу".
Она на минуту задумалась.
"А давайте вместе махнём, а? А чего? Что тут ехать, теперь дороги хорошие, шоссе, автобус пустили, шесть часов и там. Вот только меня подождите, как рожу, подрастёт он немножко, махнём, а?"
Мы встретили идею с бурным энтузиазмом. А действительно, все курорты объездили за эти годы, а тут рядом, можно сказать, чего проще. И вдруг почувствовали, что нам до смерти хочется побывать снова в Надеждино. Дружно ещё выпили за это, и было решено, что обязательно съездим, если не летом, то уж осенью точно.
* * *
Пришло лето. Весной Надя родила. Мальчика, как и хотела. А у нас подошла, наконец, долгожданная очередь на машину. Нарадоваться на первых порах мы на неё просто не могли, как ребёнок на новую игрушку. Пробовали, обкатывали, ездили куда надо и не надо. Дома, даже, редко стали бывать и просиживать вечера у телевизора, благо летний сезон был в полном разгаре. Ездили в гости к знакомым, брали их с собой, и "махали" куда-нибудь, то в лес, то на реку, то на озёра или Пироговское и Клязминское водохранилища, то на ВДНХ или в Сокольники на выставку. Появилось вдруг какое-то ощущение свободы или раскованности, доступности и лёгкости самых дальних поездок. Всё вдруг стало близко. Ездили мы, конечно, везде и раньше, но дорога, особенно обратная, всегда немного портила всю прелесть поездки, воскресные электрички и автобусы выматывали. После такой поездки смазывалась вся прелесть природы, ноги гудели, рёбра болели, возвращались мы поздно, и в следующее воскресенье как-то не было желания куда-то ехать, гори они ясным огнём, эти грибы, лучше "отдохнуть" у "телика". А дожди, неудобства, бутерброды... Теперь всё было иначе: ездили без пересадок, со всеми удобствами, не брали с собой только что сервиз, от непогоды были гарантированы, и возвращались накупавшиеся, назагоравщиеся и не уставшие к программе "Время". Впервые мы почувствовали, что такое отдых, наперебой поздравляли друг друга и радовались, что всё так хорошо.
Вот тут-то опять и всплыла идея поездки в Надеждино. Надю решили не ждать, поймёт, не обидится, чего же, мол, откладывать на тот год, когда так всё хорошо складывается.
К поездке начали готовиться задолго, хотелось, чтобы всё было на высшем уровне, всё соответствовало нашим воспоминаниям того радостного и счастливого времени. Хотелось порадовать наших старых знакомых и непутёвую Катьку, теперь тётю Катю, непутёвость которой за давностью лет казалась нам теперь милой и забавной. Покупали подарки, всевозможные гостинцы, доставали (да, не то, что раньше, пошёл и купил - изменилось время) лучшую закуску и выпивку. По мере сборов и приготовлений росло и наше нетерпение.
И опять появилось то давным-давно забытое ощущение светлого праздника, которое жило в нас во время прежних приездов в Надеждино, в те далёкие трудные, но такие счастливые годы. Только теперь время сделало его ещё сильнее. По сути, это было для нас путешествием в прошлое, в нашу молодость. И всё представлялась нам деревня, могучий бор, речка с карасями, пудовые корзины грибов, запахи сотового мёда, парного молока и свежего сена, поля, поля ржи, гречихи и клевера. И опять то и дело слышалось: "А помнишь? А помнишь? А Крючка помнишь? А как Катька варенье варила с мышонком? А крысы? А что крысы? Вернуть бы то время, пусть бы и крысы, Крючок их помнишь, как гонял? Да, Крючок молодец!" И мы как-то забывали, что прошло больше двадцати лет, и где он теперь этот Крючок...
В общем, по мере приближения поездки, радостное возбуждение и нетерпение достигли своего предела. Наконец было решено: в следующую субботу! Ехать решили с рассветом, часов в пять утра, чтобы сэкономить время и до полудня быть уже на месте. Хотелось побыть в Надеждино подольше, повидать знакомых, сходить и в лес, и на речку, и на кладбище, и туда, и сюда, и... объять необъятное, ну хоть побольше, подольше, а там приедем в отпуск, как раньше. Словом, пораньше надо выехать. Была, впрочем, и ещё одна тайная мысль, которой мы, правда, не обменивались, но думали с женой, я знаю, одно и то же. Скоро пенсия... На покой пора... А куда лучше-то как не на старое место? Ну, пусть не на весь год, ну, хоть на полгода - и то дело. Машина своя, если что, квартира в Москве есть, а скоро новую дадут. Пускай сын в Москве, а мы уж, наконец, отдохнём за всю жизнь. Вот бы, какой домик там присмотреть недорогой, пусть нелегально, конечно, не в этом же дело. В общем, для нас это была ещё и как бы разведка.
* * *
День был как по заказу. С утра, правда, было прохладно, но часа через четыре сделалось даже жарко. Светило яркое солнце, на небе не было ни единого облачка. Машина весело бежала по полупустынному в это раннее время шоссе, за окном плыли бесконечные зелёные поля с квадратами пашни, линии высоковольтных передач, придорожные деревушки с пёстрым разноцветьем домиков-развалюх (и как это люди здесь живут?), изредка перемежавшиеся ослепительно блестевшими зеркалами небольших прудов и речушек. Иногда мелькали то привязанная у дороги к колышку коза, то стог сена или колодец, то небольшое стадо разномастных коров. Благодать! До чего же красиво, до чего же хорошо жить на свете, кажется, так будет всегда, вечно. Нет! Вон у развилки дорог проплыла изгородь какого-то кладбища с россыпью оградок и могилок, среди которых есть и обложенные венками, свежие... Ладно, это ещё нескоро. Вперёд! Вперёд!
Но вот, наконец, и указатель на повороте с главного шоссе: До С...ка 10 км. А там и до Надеждина рукой подать! Дорога хорошая, да, раньше тут грязь была, только на тракторе бывало в дожди и проедешь, а теперь-то! Ещё полчаса и мы увидим Надеждино. Вот сейчас, сейчас, уже недалеко. Мы сходу, не останавливаясь, проскочили райцентр, успев увидеть только, что город изменился, появилось много 2-х, 3-х и 4-х этажных домов из красного кирпича, между которыми торчало несколько 9-тиэтажек самого современного вида с полинявшими лозунгами и какими-то громадными плакатами на них. Батюшки, да тут даже светофор есть! Правда, кажется, не работающий, но всё равно, вот прогресс! И перескочив через открытый к счастью железнодорожный переезд, мы вырвались из города. Ещё несколько минут и ...
Однако, как всё изменилось! Ничего не узнать. Где же Надеждино, где? Неужели вот те дома, та деревня и есть Надеждино? Да! Только раньше здесь поле было засеяно рожью, а тех деревьев, заслоняющих дома, не было вовсе. Мы медленно подъехали к околице, заросшей молодыми деревцами, кустарником, и поехали по деревне. Тут узнать было проще. Старые дома остались, как были, только ещё больше состарились, заборы подгнили и покосились, а на месте домов, заколоченных после войны, были теперь пустыри, заросшие крапивой, бурьяном и осинником. Впрочем, попадались и новые, явно нежилого вида, дома, окружённые зарослями сирени и той же крапивы, заколоченные, видимо, в последние годы. Всё кругом было ветхое, полуразрушенное, облупленное или, наоборот, покрашенное несколькими разномастными красками, старое-старое. Правда, нет, были тут и два-три сравнительно новых дома с кирпичными пристройками, шиферными крышами и антеннами телевизоров над ними. Но поражало не это. Было понятно, что много прошло времени, в конце концов, и мы сами не помолодели. Поражало другое, чего мы сначала не поняли. Потом догадались, что на улице нет людей, никого не видно - поражало безлюдье. Даже дети не играли на дороге, а уж их-то, бывало, никак не минешь, проходя через деревню. А вот и знакомый поворот - спуск к реке, там дом Катерины. Заросшая деревьями, непривычная улочка, но дом - вот он, как вчера, стоит себе, только почернел от времени и непогоды и скукожился как-то набок. Во дворе на лавочке перед домом сидит старушка в платочке и лузгает семечки.
"Кого вам? Дачники вы?"
Мы с трудом узнаём в сморщенном, потемневшем лице лицо прежней Катьки. Но голос! Тот же самый, кажется, ничуть не изменившийся, давно забытый, и сразу нами вспомянутый голос.
"Кать, не узнаёшь нас? Здравствуй".
"Слепая я, Господи, не признаю..."
Пришлось назваться и минут пять доказывать, что мы - это мы. Наконец Катя нас узнала. Реакция у неё была, я вам скажу - она заплакала, запричитала в голос, и нам пришлось ещё минут десять её уговаривать. Потом, конечно, уже более спокойно (настроение у Кати сменилось теперь на весёлое) начали расспрашивать друг друга невпопад о жизни, и так же невпопад рассказывать друг другу - мы ей своё, а она нам своё.
"Господи, Господи, так уж я вами рада, что приехали-то, наконец, я одна-одинёшенька теперь живу, одна осталась. Колька уехал, Наташка, Надька уехала, все уехали, и мами моей нет, схоронили, три года как. Завтра хотела сходить к ней и к Степану. Завтра праздник - Владимирской Божьей Матери".
"Ну и мы с тобой, ночевать-то оставишь? Сходим проведаем дядю Степана".
"Господи! Да совсем оставайтесь, изба пустая, скушно мне одной-то теперь. Да чё мы стоим-то на дворе, милости просим в избу".
Мы вошли в дом, в котором всё было, как и было двадцать с лишним лет тому: вот и зеркальце, вмурованное в печку, и железная кровать, и стол тот же, и всё прежнее.
"Кать, мы тебе гостинцы привезли, и тут вот кое-что ещё, давай по старой памяти пропустим по маленькой за свиданьице, дядю Степана помянем. Ты как, выпивать-то не разучилась?"
"Да, ить, как сказать, давно в рот не брала, одной что, не с кем, скушно без компании-то. Да погодите, я сейчас, картошки поставлю варить, я быстро, да надёргаю редиски с луком, а больше-то и не знаю, чем вас угощать, скотины теперь нет и корову не держу, чё мне одной-то надо? Огурцы вот малосольные".
"Да ты не волнуйся, Кать, мы всего привезли, и колбасы, и рыбки хорошей, и коньячок есть".
"Ну а картошки-то не помешают, я быстро".
"Может, мы пока на речку сходим, посмотрим старые места?"
"Ну идите, идите, я пока сейчас усё сделаю, накрою".
Мы снова вышли в проулок и двинулись вниз к реке. По едва протоптанной тропинке миновали кусты и заросли крапивы и вышли, наконец, на клеверный луг, который спускался к речке. Впрочем, теперь и здесь всё было не так. Справа от тропинки-дорожки, ведущей к реке, там, где раньше были многочисленные овраги, теперь стояли сплошные заросли молодого осинника. Слева... Слева от дороги торчали сплошные ухабы с жёсткой стернёй, а ближе к деревне и вдоль дороги было сплошное месиво гусеничных следов, развороченной глины, каких-то железобетонных обломков плит и столбов, и железных труб. А чудесного медового клевера, полного жужжащих пчёл, не было и в помине. Миновав кое-как весь этот хаос, и чуть не поломав ноги, мы дошли, наконец, до речки. Не было сомнения, что это, конечно же, та самая речка, но и её мы не узнали. Вроде бы вон и развилка из двух сливающихся вместе рукавов, и высокий обрывистый противоположный берег, даже небольшая "бухточка" полумесяцем - раньше здесь все купались, а чуть поодаль стояли деревянные мостки для полоскания белья - всё то же самое, только мостков не было, а не то - маленькое какое-то, тоже "скукожившееся", как дом тёти Кати. И на глаз было видно, что речка сильно обмелела, "наш" берег поднялся над водой, а половина небольшой и неширокой водной поверхности заросла осокой, а по берегам, опять же, частым кустарником. А метрах в двухстах, перпендикулярно к речке, возвышались горы вырытой из глубокой траншеи глины, и тянулась длинная нитка состыкованных уже, но не опущенных ещё в землю труб. Рядом виднелась пара оставленных бульдозеров, деревянный вагончик, и, видимо, укладочная машина. Но самое удивительное было не это. На берегу "бухточки", где мы так любили раньше купаться и где раньше кроме многочисленной деревенской ребятни никого почти и не было - там стояло пёстрое скопище из новеньких мотоциклов с колясками и без колясок, разноцветных "москвичей" и "жигулей", а сбоку торчал видавший виды, потрёпанный "запорожец". Мы подошли поближе. Машин было явно больше, чем людей, причём были и с московскими номерами. То есть, конечно, ничего удивительного в этом не было, мы и сами приехали на машине, но... Надеждино и целая стоянка автомашин на берегу, как-то очень уж не вязалось это с нашими прежними впечатлениями.
Среди этой толкучки примоститься было негде, и мы отошли в сторонку, в кустики, чтобы искупаться всё-таки по старой памяти, да и день был, в самом деле, жаркий.
Речка действительно сильно обмелела, у берега было едва по колено. Но, главное, чего раньше не было - ил. Ноги ушли по щиколотку в неприятно илистое дно. Раньше дно было крепкое, вода у берега прозрачная, видно было плавающих среди водорослей пескарей. Теперь вода была мутная, отдавало болотом. Купаться в этом обиталище лягушек было, конечно, не очень приятно, и мы, отдав дань прошлому, слегка окунувшись, стали выбираться на берег. Но сделать это было не так-то просто - ноги вязли в иле, берег был хоть и низкий, но очень скользкий. Я схватился за стоящий у воды куст и, подтянувшись, вылез на берег. На ладонях осталось ощущение чего-то липкого. Руки были чёрными от чего-то такого въедливого - типа мазута. Я осмотрел кусты и тут заметил, что гораздо выше уровня воды, там, куда вода поднималась, наверное, в весеннее половодье, ветки и стволы были покрыты такой же траурной каймой нефти, какая осталась на моих ладонях.
"Ладно, Катя нас, наверное, уж заждалась, пошли".
Несколько разочарованные нашей первой вылазкой мы пошли обратно в деревню через ухабистое поле - бывшее некогда таким красивым в розово-зелёном снеге клеверов.
"Да, здорово всё переменилось. Ну что же, жизнь на месте не стоит, всё правильно! Добирается и сюда благоустройство, вон и дорога, теперь, какая хорошая", - за этими разговорами мы незаметно дошли обратно до Катиной избы.
Стол был уже накрыт "чем Бог послал" - огурцы, лук, мелкая, ещё не доспевшая редиска, чугунок дымящейся картошки и "яишня" в древней чугунной сковородке.
"Ну где вы пропали, я уж хотела побечь поискать", - запричитала Катя.
"Да куда мы денемся, ходили окрестности посмотреть, двадцать лет ведь не были, и не узнать ничего. Поле всё перерыто, ну, где клевер раньше был. Чего там делают?"
"А пёс их поймёт, всё наковыряли, а чего, сами не знают, клевера-то давно уже нет, сперва кукурузу велели, это ещё давно, потом гречку пробовали, не пошла почемуйто, а теперь вот то одно, то другое на корм скотине; горох одно лето был, а щас и не знаю, как оно называется, скосили, да ни хрена толку нет. Ах, Господи, помяни царя Давида и всю кротость его......помилуй нас грешных".
"А там, у речки трубы какие-то, это что?"
"А ета, говорят, газ ведуть - мима то ли нас, то ли и нам дадуть".
"Газ это хорошо, тогда, Кать, и топить не надо, и стряпать легче".
"Да мне всё одно, я так привыкшая. Ну, давайте, соловья баснями не кормят. К столу милости просим", - добавила она галантно - с полупоклоном, вспомнив, видимо, старый этикет вежливого обращения.
Мы быстренько распаковали свои сумки, достали подарки для Кати, всё, что она раньше любила - пару платьев, несколько традиционных и неизбежных платков (им она, очевидно, по старой памяти особо обрадовалась, а мы были рады, что угодили), недорогой транзисторный приёмник и другую разную мелочь. Одного только не привезли - так любимых Катей пряников, не нашли, нигде их не было в продаже. Даже икру достали, а пряников - нет! Вывалили на стол и весь заранее приготовленный пищевой "дефицит", несколько бутылок вина и коньяка, и "торжественная встреча" началась, началось почти то застолье, которое мы так часто устраивали раньше в Надеждино, только не толклись вокруг стола ребятишки, не было с нами за столом дяди Степана да не было уже того веселья, как прежде. Выпив за свидание, налили по второй, выпили за его память, всё сразу как-то вспомнилось в старой обстановке, невольно все расчувствовались, глаза защипало, а у женщин навернулись слёзы. Но вскоре за столом снова царило оживление, потекли рассказы о житье-бытье друг друга, и через час мы уже чувствовали себя так, будто и не уезжали из Надеждина, и не было этих двадцати с лишним лет. Катя рассказала, что "теперичи не то, что давечи", народу в деревне осталось мало, а дети и внуки бывших жителей приезжают только летом, в отпуск. Есть несколько новоприезжих за эти годы "откуда-то издалека, не знаю", эти живут хорошо, обстроились, держат большие теплицы и огороды. "А так всё, Господи, хуже стало", нет теперь, разговор идёт, деревню ломать будут, людей мало, и всех, кто остался, переселять в посёлок в совхозе ("у нас совхоз теперя"), в девяти километрах. Туда и тянут газ. "Но это пока ещё не известно всё, Господи помилуй, дали бы нам тут век дожить, а уж посля нас там как хочут. Ну, может ещё и обойдётся, другие говорят, может ещё, свинарник решат строить, огроменный. Комплекс называется. Тогда и нам газ отведут".
"Слушай, Кать, а речка, мы видели, заросла вся? И грязная стала, народу на машинах полно?"
"Это да, гдей-то выше копали, вода вся опустилась, и плохая стала вода - и в колодцах теперь вода не та. А рыбы бывалоча сколько было!"
"А что, теперь рыбалка не такая?"
"Да какая, к шуту, рыба, мелочь одна, мы такую-то раньше и за рыбу не считали. Да и эту всю приезжие переловили. Летом-то дачников этих наезжает тьма тьмущая, и из города, и из Москвы, и не знаю только откудова, и так приезжают на день, на два на машинах. И лес весь потоптали да покосили, клеверов-то теперь нету, ну и пасут в лесу, да рубят - ничего не берегут".
"А ягоды как, грибы?"
"Какие ягоды. Всё коровы вытоптали, да народу в лесу, как Мамай прошёл. За грибами из самой Москвы приезжают, а теперя и нету ничего, нам самим-то, так и сыроежку не найдёшь, не то, что боровик, ох плохо, плохо, помилуй Господи".
"Ну вот, а ты сожалел, что удочки не взял - пошутил я, но не так весело, хотя, признаться, Кате мы не очень поверили - слишком сильна была память о чудесном, сказочном бору, со столетними соснами, и о таких же могучих дубравах, о корзинах белых, брусничниках, черничниках, коврах земляники и зарослях дикой малины. Мы вспомнили, как наткнулись на поляне на волка, и как второй раз видели волка, спокойно проходившего по опушке, как испугались тогда сначала, но потом уже не боялись - он не обратил на нас никакого внимания - просто покосился и протрусил мимо.
Вдоволь насидевшись за столом и, не без помощи коньяка, придя в отличное расположение духа, мы решили пройтись по деревне и "нанести визиты" тем, кого знавали раньше.
"Кать, а Фёдор-то Митрофанов жив?"
"Помер... уж лет пять".
"А Егоров Петя?"
"Тоже".
"А Петровна?"
"Царство ей небесное, - тётя Катя перекрестилась,- хорошая была женщина... так она давно, лет пятнадцать уж как преставилась".
"А Филька?"
"Какой Филька?"
"Да как его? Степанов, что ли?"
"А... Филька-то... Сгорел, по пьяному делу сгорел, вместе с конторой, и ти... Матерь заступница, Отец Небесный, упокой его грешную душу", - снова перекрестилась она.
"Да кто же остался-то?"
"А, почитай, никого нет, все мои подружки - кто поумирал, а кто в город, к детям, уехал. Наталья, вот, одна живёт, да Федосья со стариком".
По деревне мы всё же прошлись, хотелось посмотреть на Надеждино. То впечатление, которое мы получили мельком, проезжая утром на машине, только усилилось. Лишь в одном из немногих новых домов работал во дворе мотор, то ли насос, то ли пилорама, а так не видно было ни людей, ни собак, не слышно ни собачьего лая, ни петушиного "кукарека". Покосившиеся, обветшалые дома, многие из них заколочены, и везде крапива, крапива, крапива. Правда на другом конце, у новой конторы, признаки жизни были заметнее: у самой конторы стояли "газик" и колёсный трактор, сидели курили трое мужиков, навстречу попалась по-городскому одетая женщина с бидонов в руке, а сбоку, во дворе дома, копался в моторе "москвича" какой-то мученик. Но никто с нами не поздоровался (раньше в Надеждино здоровались все встречные), и никто не обратил на нас никакого внимания.
Совсем другим стало Надеждино, совсем не то.
Пусто, угрюмо, тихо, так не было даже после смерти Степана.
* * *
Чуть свет мы уже были на ногах, поскорее умылись у колодца, и Катя повела нас на деревенский погост. Дорога шла в сторону леса, и мы уже с околицы увидели сплошную зелёно-голубую линию сосняка, только теперь лес казался дальше. Свернув с дороги и взяв левее, мы подошли к кладбищу. Если и в деревне всё заросло и постарело, то кладбище вообще выглядело сплошными джунглями. Молодая роща осин стояла на нём, кустарник и трава по грудь скрывали могилы, только несколько едва заметных тропинок показывали, что тут всё-таки бывают люди. Кое-где сквозь заросли проглядывали покосившиеся кресты и полусгнившие деревянные оградки. Если бы не Катя, одни бы мы не нашли относительно ухоженной могилки дяди Степана. Рядом была похоронена и мать Кати - Евдокия. Не стану рассказывать подробно, скажу только, что, как положено по традиции, помянули мы дядю Степана специально приготовленной бутылкой белого, налили и ему на холмик немного из гранёного стакана, закусили неспеша, посидели на могилке, вспомнили покойного добрым словом, малость взгрустнули опять и,
Оставив по обычаю крутые яйца, конфеты и пшено для Божьих птичек, медленно пошли обратно к дороге.
Времени оставалось немного, предстояла долгая обратная дорога в Москву, и мы решили выполнить последний, самый желанный, пункт нашего посещения Надеждино - Лес.
"Кать, мы теперь ещё хотели в лес сходить, посмотреть".
"Да, Господи, чё там смотреть-то?"
"Ну как, у вас лес-то какой красивый, густой. Помнишь, по скольку грибов и ягод набирали?"
"Э, да когда это было, говорила я вам вчерась, теперь всё не то стало. Ну ладно, пойдём, коли, не верите, и я с вами".
За разговорами мы незаметно приблизились к оврагу, по дну которого раньше протекал ручеёк, а за оврагом раньше начиналась полоса кустарника орешника, переходившая в широкий клин сосняка, который, в свою очередь, переходил дальше в смешанный лес. Смешанный, в основном дубовый и берёзовый, лес был и справа, и слева от этого соснового массива, врезавшегося в него большой полосой. Овраг, конечно, оказался на своём месте, а вот ручеёк на дне его был весь затоптан у перехода, где раньше лежали два бревна, превращён в сплошное месиво грязи, с многочисленными следами коровьих и людских ног, и тракторных гусениц. Полоса же кустарника за оврагом бесследно исчезла, тут теперь было абсолютно голое место, так перерытое и покрытое следами гусениц, что можно было подумать, будто мы перенеслись лет на сорок пять назад, в прошлое, во времена войны, на места боёв, где-нибудь на Курской дуге, в районе танкового сражения под Прохоровкой. А дальше... Дальше леса не было. Впереди, наверное, на целый километр или больше, тянулись сплошные шеренги голых пеньков, заросших уже чахлым, редким, поломанным и полуголым кустарником. Трава везде была сильно побита, там и тут виднелись лепёшки коровьего помёта. Теперь я понял, почему линия леса показалась мне из деревни более дальней, чем раньше: это было действительно так. Гигантским полукругом сосновый лес был вырублен, оттеснён вглубь. Справа и слева от нас, несколько ближе подходили участки березняка, перемешанного с другими породами.
"Кать, когда же это лес повырубили весь?"
"Дать, лет пять уж иль семь, не помню".
"А кто?"
"Да нам чё, докладают? Начальство приказало, и порубили. В город, слышно, тоже возили".
"А коров-то что же в лесу пасут, это непорядок".
"Дать и где же их пасти-то? Лугов теперь нет, считай, всё распахали да попортили, ни клевера, ни осоки, ничего. Вот и ходють, кусты гложут. Ну, вы погуляйте ещё, а я пойду, пожалуй, домой", - и Катя повернула обратно.
Мы же пошли вдоль кромки бывшего леса влево - туда, где, к полю ближе, подходил полумесяц ослепительно-белого березняка. Пройдя ещё метров пятьсот, мы достигли, наконец, смешанного леса, и тут, за изгибом деревьев, на опушке, услышали музыку, голоса, смех и увидели небольшой автобус, "уазик" и несколько легковушек. Мы подошли. Дымились угли прогоревшего уже костра, сидели там вокруг человек десять, жарили шашлыки, пили сухое, вокруг стояли многочисленные корзины для грибов - пустые. Номера на машинах, выстроившихся на опушке леса, как на городской стоянке, были московские. Мы поздоровались:
"Добрый день, за грибами? Как, много набрали?"
"День добрый, присаживайтесь. Мы - да, за грибами, да нет ничего, то ли рано ещё, то ли место не то. Такую даль приехали, думали, здесь места хорошие... Да ладно, проехались, отдохнули и то хорошо. Нам грибов не нужно, у нас, вот, свои грибы", - сказал молодой мужчина, показывая шампур с шашлыком.
Мы вошли в лес. Опушка оказалась, к нашему удивлению, здорово "освоенной". Попадались частые проплешины от костров, кое-где со "следами цивилизации" вокруг - битыми бутылками и ржавыми консервными банками. Ни густой земляники, ни зарослей малины и признаков не было. Ничегошеньки не осталось от прежнего. Как будто мы находились в пригородном подмосковном лесочке.
Не могу передать всю степень нашего разочарования и горечи, до того не согласовалось то, что у нас было сейчас перед глазами, с тем, что двадцать лет держали мы в памяти, будто украли у нас нашу молодость.
Мы шли обратно в деревню, шли и с тоской вспоминали о тех временах, когда не было ещё автотуристов, а также такого "прогресса", "подъёма" и "достижений", и не такой привлекательной казалась уже нам наша собственная машина...
Это было последней каплей. А мы хотели ещё в отпуск приехать, домик присмотреть... Вот тебе и присмотрели, вот и осели, вот и вернулись в Надеждино. Может, всё это нам приснилось? Где же ты НАШЕ Надеждино, как же это?
Погибла природа, погибло место.
Пустое место. Ничего не было. Ничего.
* * *
Всю обратную дорогу до дома молчали, не сказали друг другу ни единого слова. Убитые, подавленные вернулись мы в Москву. Лучше бы нам было не ездить в Надеждино. Не видеть этого опустошения, гибели, пропасти, не видеть ничего. Пусть бы лучше осталось оно в нашей памяти таким, как было - раздольным, обильным, сказочно красивым. Нет, просто сказочным.
- 3 -
Прошло ещё некоторое время. Подошла наша очередь на квартиру. Район, правда, был отдалённый, но квартира - замечательная, в экспериментальном доме улучшенной планировки и с двумя балконами, на кухне и в комнате. Да и лучше, что далеко от центра, гари на Садовом кольце с нас хватало по горло, там одно название, что "Садовое". Словом, радости нашей не было предела. Забыв обо всём другом, начали готовиться к переезду. Решили на новой квартире начать и новую жизнь, поэтому, по возможности, старого барахла с собой не брать, всё безжалостно выбрасывать на помойку. Договорённость в этом вопросе была общей, но когда дело доходило до конкретных личных вещей каждого, то нередко вспыхивали стычки: мол, "что же это выбрасывать, оно ещё пригодится куда-нибудь, оно ещё новое, ты, вот, своё-то взяла (взял), а как мне - так нельзя?" - "уговор дороже денег, на новую квартиру - всё новое". А так как в каждой семье и в каждом доме с годами накапливается всякого дорогого и милого сердцу хлама (которым никогда не пользуются, но который хранят) - воз и маленькая тележка, то наш переезд грозил перерасти в перманентный конфликт непредвиденного масштаба и непредсказуемых последствий. К счастью, в конце концов, нам всё-таки удавалось достичь соответствующего компромисса, и "необходимая" любимая вещь благополучно отправлялась в мусоропровод или в контейнер во дворе, наполненный таким же барахлом - как говорится - "на свободу с чистой совестью". Наконец, дошёл черёд и до забитой неизвестно чем (но, конечно, ценным и нужным) антресоли в прихожей. Сын залез на стремянку и со стуком начал сбрасывать вниз всякую всячину: старые бамбуковые лыжные палки, неработающую швейную машинку, картину маслом, кисти "неизвестного художника" и т.д. и т.п. Что делать со всеми этими и подобными драгоценностями - вопрос был однозначный, и он решал его без нашего участия, лишь бы вычистить всё да поскорее уехать. И вдруг он:
"Предки, идите сюда, посмотрите, что я нашёл".
Мы подошли, и как будто что-то внутри нас шевельнулось. Сын сидел на стремянке и держал в руках валенки. Те самые. Дядей Степаном когда-то скатанные, привезённые и подаренные нам под новый, кажется, 1961 или 1962 год. Молча стояли мы и смотрели на них, забыв наши сборы и чемоданы.