"Какая темень! - подумал Ермола Сокольников, глядя во двор и непрестанно поглаживая седую бороду. Он пытался различить стог, стоящий в двух шагах от сарая. И, как ни напрягал зрение, не мог увидеть. Если б сейчас на двор пожаловал какой-нибудь разбойник, то утащил бы все, что захотел, может, даже и корову увел. Запросто, ничего ж не видно. Хорошо, что в деревне нет воров. За это строго сельчане наказывают - сажают на ночь в яму до утра. У староверов не поворуешь.
Звезды еле мерцали, а луна, похоже, решила обойти стороной эти глухие места и не светила здесь от греха подальше. Лесная деревня погрузилась во мрак. В такую непроглядную темень, что казалось, будто взяли Заолешкинское на ладони, да и, шибко не раздумывая, сунули в огромный холщевый мешок.
Ермола думал о чем-то. Три ночи подряд он не спал. Да и как можно - дочь болеет, все время стонет, просит о помощи. А подойдет Сокольников к печи, посмотрит в покрасневшие от мучений глаза Аграфенушки, и рыдать хочется. Мутные они, глаза эти. Понимает старик: не узнают они его. И непонятно, откуда напасть-то взялась, и что за хворь - тоже не разберешь. Знобит Аграфену. То жарко становится, что с печи слезть норовит. То в холод бросает, просит со слезами печь растопить, а она-то и не затухала. Вот вчера со стонами начала сползать, кричала, что сгорает, вся потом обливается. Чуть не упала, благо, Ермола уследил.
Так что куда там спать.
Да, болезнь какая-то, наверно, серьезная, думал Сокольников. Но в городах ее наверняка лечат. Только везти дочку туда уже поздно - помирает она, бредит, что вроде как лошади ее уносят, и просит отца попридержать коней... То верная примета, подтвердят знающие старики, близости кончины... Но если б и раньше спохватились докторам показать, все одно не успели - до ближайшего поселка, где больница, два дня пути, коли на хорошем жеребце да с короткими остановками на отдых. К тому ж ноябрь на дворе, все дожди, дожди, дожди... вот уж вторую неделю как льют. Сейчас только успокоилось немного, но к рассвету опять закапает, заноет природа, как ветхий занудный старикан. Начнет ветер бить ставней в окно, брызгать моросью, гудеть, отдаваясь уханьем в печи. Куда ехать - дороги поразмыло так, что лошадь со двора выехать не успеет, как по самое пузо увязнет.
- Ох, горюшко ты мое! - простонал Ермола. Аграфена вроде бы уснула, но это не утешало: она дышала неровно, с перерывами, будто ей с каждым часом все больше и больше не хватало воздуха.
- Тятя, попридержи! Не бей вожжами! Не бей! - дочь проснулась.
Следом зашевелилась и мать - она только-только задремала, сидя за столом, положив голову на руки. Она открыла припухшие глаза, поднялась с трудом, спина не разгибалась. Кости трещали в старческих ногах, как дрова в костре. А ведь ей в конце лета только перевалил шестой десяток, но крестьянский труд в глухой, отсталой, оторванной от мира деревне, строгие посты и жесткая древлеотечесткая дисциплина измотали женщину.
- Ермола, нешто проснулась? Ай ты горе!
Она подбежала к печи и вытерла пот с лица Аграфены, стараясь не заглядывать в безумные глаза, дабы не видеть боль и страх, которые так долго и безжалостно мучили родное дитя. Мучили в эту бездонную, холодную осень. Гнилой ноябрь умирал и разолгался, забирая с собой Аграфену. Мать с радостью поменялась с дочкой, преставилась вместо нее. Оно и правильно, пожила - и хорошо. Но Аграфена, единый богоданный ребенок, поздний притом, которого и не ждали уже, не надеялись... Ее-то за что? Ей и есть-то шестнадцать годков, можно сказать, дитя малое, несмышленое. За какие грехи уходить в царство Божье раньше времени?
Она не верила, что Аграфена умрет. Нет. Но, вопреки этому, прошептала на выдохе:
- Кажется, отходит.
- Неужто? Господи Исусе*, помилуй нас грешных!
Мать заплакала. Встала перед иконами:
- Царю Небесный, утешителю, душе истинный, иже везде сый и вся ублажай...
Ермола присоединился, осенил себя по-древлеотечески двуеперстием, глядя на образ заступника Божьего, имя которого носил - Ермолы Никомидийского. Мысленно попросил его сотворить чудо, исцелив Аграфену. Но святой старец смотрел на молящихся неизменно строгими очами, хотя родителей умирающей было за что пожалеть, окутать христианской заботой и духовной защитой. Но святой был таким, как его изобразили на старинной иконе много лет назад, еще до треклятого церковного раскола. Бесстрастный, холодный, и даже, казалось, немного сердитый.
- Надо что-то делать! - она пристально посмотрела на мужа.
- Я не пойду! - отрезал он, будто наперед зная, о чем та собирается просить. Похоже, она уже не первый раз обращалась к нему с чем-то, что выворачивало Ермолу наизнанку.
- Тебе необходимо пойти!
- Нет.
- Аграфена умирает...
- Софья, побойся Бога! Она умрет, да, но с чистой душенькой, с ангельской. А если я пойду к Сосипатру, можа телеса ее-то спасем, но душу-то загубим!
- Неправда!
- Ты будешь перечить?
- Нет, Ермолушка, нет. Ну сам пойми. Просто, просто, - она упала на колени, но теперь не перед иконами, а перед мужем, и принялась гладить его сухую ладонь, целовать. - Так нельзя. Ведь это же грех.
- Что? Ты мне поминаешь грехи, предлагая такое?!
- Прости. Но грешно это. Ведь когда есть человек, что может спасти, надо просить его. Мы же сами ее губим.
- Да кто поможет? Доктора - за сто верст отседова.
- Сосипатр.
- Нет. Я не пойду к богохульнику. Иной раз смотреть на него боюсь, чтоб не дай Бог беду не накликать, а ты - идти. Спаси Господь!
- Ермола... Ну ведь он знахарь, а не богохульник.
- Видал я этого знахаря! Божий он человек, хочешь сказать?! И при этом травами вонючими все обкуривает, идолам поклоняется и губину** ест!
- Бог простит тебе! До судного дня молиться буду, чтобы Он оставил, ослабил и простил прегрешения. Пресвятую Богородицу буду молить, Николу Угодника и всех святых. Все хорошо будет. Ведь не лукавого соблазна ради, а ради дочери. Нашей дочери. Ангелочка моего милого.
Ермола не ответил. Он снова подошел к печи и посмотрел на Аграфену.
Милая девочка, только худая, как березка, но не статная, потому и женихи не ходят за ней. Да в Заолешкинском и не принято ходить, строго с этим у старообрядцев. Хотя дело молодое, грешат порой, бывает. Так ведь и сам Ермола за Софьей ой как неподобающе ходил, хоть старики и бранили его за богомерзкое поведение и грозились наказать сухоядением***.
Но Аграфена все же красивая, сразу видно, в него пошла. Бойкая всегда была, шустрая. По полю любила бегать, цветы собирать, с Прохором-пасечником дружила. Он ее медом угощал, и разные истории рассказывал, как их деды и прадеды царем-антихристом сюда загнаны были, в эту глушь. Она заслушивалась. И хоть все время хохотушкой была, за что ее порой наказывали, все равно на молитве каждый день стояла усердно и родителей слушалась.
А теперь вот лежит... Даже и не верится, что помирает. И как только Ермола не уследил? Откуда взялась хворь? И лиха беда начало: не приведи Господь, пронесет болезнь, эту ведьму-старуху с граблями вместо рук, что хватают, словно сено, души христианские - и вымрут заолешкинцы. Ведь лекарств нет. Доктора, правда, наведывались лет пять назад, да выгнали их, антихристовых послов, отказавшись от прививок. Только вот один этот знахарь есть, Сосипатр, живет на отшибе и иногда помогает семейским****, чтоб те не прогоняли. Ему-то здесь раздолье - никто не трогает, и спокойно живет, сам по себе. А трав в лесу полезных для себя находит уйму, ни в каком другом месте столько не сыщет. С ним семейские, конечно, общались, но редко, иной раз просили помощи, но недолюбливали, почитая за колдуна и слугу бесов.
Ермола не моргал. Его голубые глаза, казалось, прояснились от возраста и стали светлее лазури. Он смотрел на дочь. Сейчас она не то уснула, не то просто опустила веки, не то... Он со страхом провел ладонью по ее лбу. Рука дрожала, боясь ощутить безжизненный холод. Но нет: лоб горячий, как свежеотпаренная репа, стало быть, жива. Уже не бредит. Старуха права, отходит дочка. Если все оставить и ждать, с рассветом отдаст Богу душу.
Старик пошарил в темноте, вернулся с глиняной бутылью. Наполнил чарку брагой. Хотел выпить - для смелости, чтоб без терзаний принять решение. Поднес к губам, ощутил запах забродившей морошки, как вспомнил, что в полночь наступила постная среда. Он аккуратно и не без сожаления слил добротную бражку обратно.
И все же решился: вышел в сенцы и надел полушубок.
- Это куда же, Ермола? Там же темень какая, и к дождю дело!
- К Сосипатру, как сама говорила.
Софья опять уткнула нос в платок.
- Ну что завыла-то? - сердито спросил он, пытаясь отыскать в потемках протертые валенцы. Они, конечно же, промокнут, но ничего другого обуть не было. А в лаптях ноги сразу окоченеют, тоже не годятся по холоду.
- Боюсь я за тебя. Ведь к страшному человеку идешь.
- Думаешь, не знаю, куда направляюсь? Я что, зря противился?.. Но нечего делать. По мне лучше к самому лешему, чем к Сосипатру.
- Все ради Аграфенушки, все ради нее. - Пробормотала Софья. - Возвращайся скорей.
Он не ответил. Открыв дверь, нерешительно ступил в темноту, и сразу же вернулся - ветер раздул полушубок, морось увлажнила бороду, и словно летучая мышь провела мокрым крылом по щеке. Казалось, кто-то захохотал в темноте - но это был отдаленный раскат грома, что шумел над лесом, качая верхушки елей. Ермолай понимал, на что идет, но отступать было поздно. Подтянув пояс и сделав решительный шаг, он словно растаял в преисподней: Софья уже не различала его спины. Лишь после заметила, что выйдя за ограду, старик запалил лучину.
Софья молилась. Они остались вдвоем в избе, и даже сверчки, мыши - всё живое притихло, вслушиваясь, как Аграфена неровно дышит, скулит, бубнит, хрипит не своим голосом, временами опять выкрикивая что-то бессвязное о лошадях. И Софье, твердившей Исусову молитву, казалось, что и в самом деле слышит приближающийся издалека стук копыт. Раскатистый гул, надвигающийся из чернильного неба. Он нарастает, и огромный табун красноглазых, с упругими мышцами коней мчится на их ветхий дом, готовясь растоптать его острыми подковами. Дочь зовет их, зовет с того света, и они несутся галопом, накаляя воздух. Шевелят ушами, обливаются потом, выдыхают из рваных ноздрей дым.
- Господи, Исусе Христе, Сыне Божий! - Софья ожила, ее лицо осветила молния. Она поняла: то были не кони, а гул приближающейся бури.
Ермола брел по размытой дороге. Валенки хлюпали, они почти сразу промокли. Старик тысячу раз пожалел, что осенняя обувка как назло прохудилась. Он собирался починить ее еще позавчера, но Аграфена слегла, потому не до сапог стало. Да кто же знал, что вдруг, да еще средь ночи придется шагать через все село к Сосипатру.
Со знахарем он виделся редко, никогда не здоровался. И так здоровее всех в округе этот бесов слуга. Опускал глаза и проходил мимо, если встречал в лесу, когда тот собирал травы, а Ермола - грибы. Впрочем, так себя вели и другие жители Заолешкинского. Знахарь чувствовал, как люто его ненавидят. И это еще слабо сказано. Странно, почему он еще не отомстил семейским за всю ту злобу, которой дышал каждый старообрядец? Они ведь сразу, как Сосипатр появился в их краях, хотели его прогнать. Понятное дело: все сельчане - ревнители истинного православия, с благоговением хранят веру древлеотеческую, им не с руки такое соседство. Но в тот год на село обрушилась напасть: захворала вся живность, в первую очередь коровы и быки. А ведь без молока конец: мясо по строгим кержацким правилам не полагалось вкушать. Вот тут и Сосипатр явился. Скрепя сердце древлие христиане пустили его в хлева, а сами долго молились, чтобы отогнать нечисть от родного дома, пока он там колдовал, дымил травой, бил в бубен, читал заклинания бесовские. Колдун спас скотину, за что ему дозволили жить рядом на случай, если приключится какая беда. Поселился он в хибаре за деревней на почтительном расстоянии. Раньше в той избенке жила старуха Анфиса. Хорошая женщина, молельная. Поначалу ее двор в самом центре Заолешкинского был, только к старости с ума сошла: просыпалась и кричала петухом что есть мочи. В селе-то все слышно. Семейских каждую ночь будила, словно холодной водой окатывало от ее возгласов в синей тьме. Дети до утра глаз не смыкали, забивались в углу, поджав босые ноги. Вот и решили всем миром, что негоже безумной в деревне оставаться, и нужно отправить ее куда-то, да так, недалече, чтоб следить можно было. И на скорую руку ту хибарку и срубили. А как померла безумная, так избушка и пустовала, покуда Сосипатр не объявился. Ему домик полюбился, он поблагодарил староверов и обещал, что помех не создаст, а наоборот, поможет, случить что плохое. И вот теперь настало время: это самое плохое постучалось в дом Ермолы и Софьи.
Ермола, перепрыгивая через лужи, дошлепал до крайнего дома, где жил старец Наум - глухой дед, что обучал детишек грамоте и Закону Божьему. До хибары знахаря предстояло еще полверсты. И, прежде чем выйти из села, он трижды перекрестился:
Старик прикрывал лучину от ветра. Но дороги все равно толком не различал, и потому прежде, чем отыскал избу кудесника, трижды сбился с пути, натыкаясь на могучие стволы деревьев. Временами Ермоле казалось, что кто-то огромный и тяжелый, одетый в панцирную броню ступает рядом, словно древний стражник леса обходит владения в ночной час, ищет нарушителя покоя. Опавшая и утерявшая цвет хвоя глубоко вминается в раскисшую землю под его сапогами. Обнаружит черный стражник старика- и тотчас спустит голодных волков.
Волки. А как же - волки! Ночные, осенние, продрогшие и злые.
Старик только сейчас о них вспомнил, и с досады ударил себя по коленке, сокрушаясь, что оставил ружье висеть на стене. Возвращаться было поздно. Он продолжил путь, и кто-то мерно шагал рядом в тишине, кто-то постукивал глухо по деревьям.
- Добрался, - выдохнул Ермола.
В окошке неярко пульсировал огонек. Сосипатр, похоже, не спал, будто ждал ночного гостя. На прохудившейся покатой крыше бодрствовал огромный филин. Ядовито-желтые светлячки глаз горели во тьме, словно фонари. Филин заметил нежданного путника и заухал, зашелестел крыльями; Ермола подумал: словно пес-стражник предупреждает хозяина о приближении чужого. Луна на мгновение выкатилась из-за туч, и старик лучше рассмотрел птицу - бледные, бесцветные, словно седые человеческие волосы перья, массивная голова поминутно поворачивается в разные стороны, заостренный крючковатый клюв в любое мгновение готов впиться в горячую плоть. Ермола заметил, что дрожит всем телом. Он снова пурислушался - нет ли шагов за спиной? Нет ли загадочного черного сторожа и свиты волков? В сомнении попятился, но вспомнив безжизненное лицо дочери и ее тусклые умирающие глаза, пошел к избе. Филин, казалось, что-то недовольно урчал, словно предупреждал и стонами накликивал беду.
Недалеко от двери у колдуна начинался огород. Старик сел на корточки, посветил лучиной. Не вскопанная после сентябрьской уборки земля была усеяна сгнившей ботвой губины. Старик, скривив гримасу, сплюнул. Похоже, богохульник питался одними только земляными яблоками, будто издевался над семейскими, над их устоями и запретами.
Переминаясь с ноги на ногу, он подошел к порогу. Одна из досок скрипнула под валенком. Ермоле показалось, что она вот-вот сломается, и он, не успев крикнуть, неожиданно провалится куда-то далеко в неведомую и глухую, пахнущую сыростью и червями пустоту. К центру массивной двери крепилась вырезанная из дерева, почерневшая от времени уродливая морда какого-то неведомого животного, и оскаленный, местами потрескавшийся рот сжимал в зубах огромный железный обруч. Ермола догадался, что этим обручем нужно постучать, но дотронуться, ощутить ладонью холод... это было выше его сил, и даже мысль о дочери на этот раз не принесла уверенности. Он стоял, и в спину дул ветер, шея и позвоночник ныли, напоминая о возрасте. Над головой филин хлопал крыльями.
Переминаясь с ноги на ногу, он подошел к порогу. Одна из досок скрипнула под валенком. Ермоле показалось, что она вот-вот сломается, и он, не успев крикнуть, неожиданно провалится куда-то далеко в неведомую и глухую, пахнущую сыростью и перегноем темноту. К центру массивной двери крепилась вырезанная из дерева, почерневшая от времени уродливая морда какого-то неведомого животного, и оскаленный, местами потрескавшийся рот сжимал в зубах огромный железный обруч. Ермола догадался, что этим обручем нужно постучать, но дотронуться, ощутить ладонью холод... это было выше его сил, и даже мысль о дочери на этот раз не принесла уверенности. Он стоял, и в спину дул ветер, шея и позвоночник ныли, напоминая о возрасте. Над головой филин шелестел крыльями.
Петли скрипнули, словно тюремные цепи, дверь медленно распахнулась сама - за ней никто не стоял.
- Чудеса! - Ермола сложил пальцы, но побоялся перекреститься. Нерешительно войдя в хибару, старик покряхтел и снял шапку. Дверь тут же захлопнулась.
"Сквозняк!" - решил он.
Сокольникова окатило могильным холодом, словно он провалился в погреб. "Это ж сколько избу не топили?" - думал он, а пальцы сами собой все крепче и крепче сжимали мокрую мохнатую шапку. Мгновение, и старовер ощутил, как она ожила в ладонях, сделалась теплой и подвижной, расправила шерсть и зашевелилась, заурчала. Ермолу передернуло, он со всех сил запустил головной убор в темный угол; не верил глазам: шапка неровно дышала, скрипела когтями по деревянному полу, мяукала, сверлила темноту оранжевыми зрачками.
- Возьми ее, не бойся! Негоже ходить с непокрытой головой! - послышался голос, похожий на звон колокола. Словно не человек обращался к нему, а сам дом, каждая стена научилась говорить. Дрожь охватила плечи - старику доселе не приходилось разговаривать с колдуном. Нет, это не людская речь: густой бас, который окружает со всех сторон, словно эхо, доносящееся из глубокого колодца.
Старик покинул сени. Войдя в освещенную комнату, осмотрел убранство. На одной стене - массивные полки с толстыми книгами, расписанные узорами ларцы, прозрачные баночки со снадобьями и мазями, причудливые статуэтки, а на другой... Лицо старовера перекосилось - на него смотрела оскаленная медвежья морда. Казалось, она выросла из бревен и застыла в доме, будто прорвала стену, оставив мертвое туловище на улице. Укутанные в грязную шерсть глаза утратили цвет, но хранили агрессию, накал последнего мгновения жизни хищника. Ермола не сомневался - морда вот-вот оживет, и злоба, с которой умирал медведь, вернется быстро, словно пламя в потревоженный ветром костер.
Ермола помянул про себя Христа и отвел глаза от чучела. Оглядел причудливые гирлянды из пучков трав и корений. Нет, тут не только травы, заметил он, но и собранные вместе, словно баранки на нитке, летучие мыши, сохнущие шкуры змей, подвяленные тушки крыс. Не выдержав, он уставился в пол: по некрашеным доскам прыгали толстые жабы, и каждая норовила запрыгнуть на промокшие, успевшие покрыться инеем валенки.
Знахарь объявился через мгновение, словно вырос из темного угла. Мощный плечистый старец лет семидесяти, а может, и больше. Такие живут долго и выглядят моложе своих лет. Длинные серебряные волосы блестели, отражая огонь свеч; они казались идеально чистыми, благоухающими. Бороды он не носил, хотя знал, что староверы каждого брадобрея почитают за слугу антихриста. Ермола давно не видел свободного от волос лица, и с интересом смотрел, как по бледным щекам колдуна бегают желваки. Он выглядел напряженным, встревоженным. На широкой груди вместо креста висел огромный амулет с изображением танцующих зверей и надписями на каком-то странном языке.
- Сосипатр, это я, Сокольников. Из деревни.
- Знаю, знаю, Ермола. Ты пришел, потому что твоя дочь больна.
- Откуда знаешь?
- Сельские говорят меж собой, а я слышу. Я все слышу. - Он подошел ближе, и ощущение свежести, благоухания исчезло. Изо рта чем-то пахло, и Ермола вспоминал запах... Очень знакомо. Точно также смердила гнилая сеть, полная потрескавшихся ракушек, мертвой рыбы и раков, которую старик вытащил прошлым летом. Да, эту удушливую вонь ни с чем не спутаешь.
"Зачем я здесь? Прости, Господи!" - подумал Сокольников, но сказал:
- Сосипатр, больна она. Лихорадит Аграфенушку... Помоги, я... тоже в долгу не останусь. Мед, репу, брагу - все, что попросишь, достану из запасов... Каждое лето на себя и на тебя заготавливать буду, спаси ее.
Колдун молчал, прислушиваясь к тишине. Казалось, его что-то пугало, и он спешил:
- Нет времени на болтовню, старовер. Держи.
- Что это? - Ермола не хотел брать похожий на табачный кисет мешочек, туго затянутый веревкой, и бутылочку.
- Вот это приложи ко лбу, и сойдет жар. Затем дай выпить, и девочка поднимется.
Старик дрожал, но принял снадобье. Помял мешочек - внутри что-то хрустело. Похоже на лечебный сбор.
- Трава? И как же она поможет, если ко лбу... Не лучше ли отварить, или...
- Мне некогда повторять сказанное. Если не хочешь строгать гроб, поспеши. И не забудь шапку, - Сосипатр улыбнулся. Изо рта все так же пахло дырявой сетью.
Бутылочка с прозрачной жидкостью оказалась холодной, как рука покойника. Но как? Если держать на леднике, все равно теплее будет.
- Студеная, будто в сугробе побывала, - пробормотал старик.
- Или в гробу, там тоже холодно, - колдун не то шутил, не то издевался. - Теперь иди. Мне тоже пора.
- Что пора, спать?
- Да, спать. Теперь я могу спать спокойно. Я же помог. Помог...
Старик отыскал в потемках шапку, нерешительно выбил пыль. Но надел только после того, как покинул избу. С радостью вдохнул прохладный воздух. Удивился чистому звездному небу... и огромной, похожей на болото луже во дворе - неужели прошел такой сильный ливень? Но почему он не слышал стука по окнам и крыше? Ермола решил - у него будет время, чтобы обо всем подумать. Колдун прав - нужно спешить.
"Если поможет, - думал старик по пути домой, - подарю бочонок браги, который к зиме заготовил. Хоть и плохой человек, а отблагодарить надо. Да, прикачу к порогу и молча уйду. А в дом этот не зайду, избавь Господь, даже если самому помирать придется".
Ермоле нечем стало освещать дорогу. Но это не требовалось: приближался рассвет. Лес уже не казался чужим, заколдованным и опасным, его покинули причудливые тени и призраки; волки схоронились в далеких оврагах, словно собаки в будках, ночной стражник ушел, увлекая за собой темные силуэты. Старик чувствовал усталость, но не сгибался. Перед глазами он видел печь, скамью и плачущую Софью, слышал где-то в глубине, в закоулке души тонкий, зовущий голос Аграфены. И он шел, шел, шел. Аграфена в его сердце твердила что-то, но Сокольников не различал слов.
На окраине Заолешкинского он заметил, что кто-то тучный и низкорослый бродит у поскотины и непрерывно зовет в тишине: "Цип-цип-цип!"
Старик приблизился.
- Ермола? Откель ты? Али запил с горя?
- Никанор, сам-то что здесь?
- Да уж давно пора на ногах быть... А вот не смейся: курочка у меня не то сбежала, не то лиса утащила. Но ведь услышал бы, да и собака лису за версту чует. А сбежать, глупость какая, она ж на насесте!
- Может, взял кто из своих-то?
- Окстись! Из наших, упаси душу, никто ж не полезет... Жалко курочку-то, жалко. Усё буря, дождище этот. Эко влил, ничего не слыхать... А тебя-то, видно, не замочило?
Еромала не ответил. Никанор помолчал, потом повторил с чего начал:
- Ну! - прохрипел старик, схватив Никанора за ворот полушубка.
- Да ведь... Помер он, уж три дня как схоронили за погостом. Али не знал? Ах, так ты ж с дочкой сидел! Его Варфоломей нашел в Репейном овраге - ведмедь загрыз нехристя.
- Загрыз? - переспросил Ермола. - Так кудесник что же, мертв?
- Мертвее некуда...
Старик закашлялся.
- Пойду я отсель, - промямлил испуганный Никанор, напрочь позабыв про таинственно пропавшую курицу.
Старик нервно дергал бороду, кусал губы. Его лицо осунулось, побледнело. Казалось, за ночь он постарел на десяток лет. Ермола повернулся к лесу и вновь побрел к Сосипатру. Что за вздор, какая нелепость - он не верил. Толстяк Никанор был знатным бражником, за что постоянно получал взбучку от стариков. Может, спьяну что напутал? Нет, нет, нет. Сокольников, несмотря на возраст и усталость, бежал, спотыкался о покрытые мхом кочки, широко размахивал руками, словно взбесившийся леший, плюхался в грязь, поднимался и бежал вновь. Перед взором мелькали жирные смеющиеся рожи, поросячьи рыла, разноцветные искры; ему казалось, что между деревьев, оседлав огромных красных петухов и лихо насвистывая, несутся черти. Ермола хватал воздух, чувствуя горечь хвои и песок на губах. Он стонал, слезы смешались с потом и слепили глаза.
И все исчезло.
Дом колдуна был на месте, только седой филин покинул крышу. Подойдя ближе, Ермола увидел, что дверь и ставни плотно забиты досками. Не то, чтобы добротными, но свежими, еще не почерневшими. Они выделялись на фоне старой древесины, словно заплаты на кафтане. Дом напоминал покойника: жизнь покинула его, и теперь он смердел, гнил, доски ели черви; ему оставалось недолго, чтобы распасться в труху. Старик попятился, не отводя глаз, боясь, что изба из последних сил оживет, поднимется в воздух, обрушится на него и навеки похоронит под собой. Когда изба скрылась за мохнатыми ветками елей, Ермола опять побежал. На развилке свернул на погост. Ладонь, сжимавшая прозрачную бутылочку, немела от холода.
- Где же, где же, где же? - повторял старик, огибая кладбищенскую ограду. Уже почти рассвело, и он различал могильные восьмиконечные кресты, напоминавшие мачты кораблей, отправляющихся в конечное плавание.
- Нет его здесь! Нету! И не может быть! - утешал себя старик. Но увидел свежий бугорок - песок, перемешанный с глиной, из которого торчала прямоугольная доска. На могиле кудесника, конечно же, не поставили креста, не оставили свеч, цветов и венков. Только эта грубая доска, а на ней - кривые, высеченные топором буквы:
СОСИПАТР
и ниже строчка. Будто тот, кто оставил надпись, посчитал необходимым пояснить:
НЕХРИСТЬ БОГОХУЛЬНИК ЗЛОДЕЙ
- Но нет же! - вырвалось у старика. - Ты... мертв? Но почему не сказал? Как же так? - спросил он, готовясь услышать голос, прорывающий землю, гулкий, раскатистый, как звон тысячи колоколов.
Но в ответ - только крики деревенских петухов. Начиналось утро. Старика знобило, он побрел домой, поминутно оглядываясь. На могилу сел тучный ворон и принялся выщипывать перья.
- Остановись-становись-остановись-становись, - вновь зашуршали валенки.
Ермола замер, наконец распознав этот звук. Посмотрел на засохшие заросли крапивы, и нащупал в душе решение выбросить снадобье. Забыть эту ночь. Прийти и сказать Софье:
- Помер твой Сосипатр, медведь загрыз. Еще позавчерась. Значит, так угодно Богу.
Да, так и нужно поступить. Однако дрожащие ладони все тверже и тверже сжимали дары колдуна, не слушались его; усталость, как хмель, туманила ум. Но тонкий-тонкий голосок шептал: "Ты спасешь тело, а не душу! Только его! Душа Аграфены давно у Бога! Дочка ушла от тебя, и так надо, осознай это! Да, она смеялась, бегала по полю, собирая лютики. Но ее больше нет. Смирись, христианин, смирись! Сосипатр мстит за вашу ненависть! Остановись, Ермола!"
Кто-то грубый безжалостно задушил голос. И вновь память окутала лиана хмеля. Горизонт разрезала красная полоска восхода.
Старик толкнул дверь. Софья встречала его, держа то самое полотенце, которым вытирала пот с лица дочери, и оно было мокрым... от слез.
- Ермолушка, отошла. Долго же ты бродил. Преставилась Аграфенушка, приста... ой-йо-хо-хох..
Сокольников толкнул Софью, и та ударилась затылком о стену и затихла. Побежал к печи, оставляя на полу мокрые следы. Аграфена лежала без движенья, и бледная, похожая на сломанную ветвь березы рука безжизненно спадала вниз. Она не дышала. Ермола не узнавал дочь - она походила на сухую тряпичную куклу, набитую песком. Лицо обезобразила гримаса, навеки запечатлев муки последней минуты жизни.
- Опоздал! - промямлил Ермола, переминая в ладони мешочек. Удивился: вроде бы... в нем раньше что-то хрустело. Может, снадобье намокло, когда он падал в лужу? Ослабив веревочку, старик пошарил внутри. Достал щепотку: не трава, песок. Грязноватый, такой же точный как... на могиле Сосипатра. Не перекрестившись, приложил его к холодному лбу дочери. Ветер сорвал форточку и влетел в комнату. На столе лежало рукописное Евангелие, тонкие листики зашелестели, страницы переворачивались сами собой.
Глаза девочки зажглись так быстро, что старик не успел отпрянуть. Рука, что бесчувственно свисала вниз, судорожно потянулась к нему, словно хотела задушить. Нет, она тянулась не к горлу, а искала склянку. Старовер покорно протянул дочери...
Бутылочку с красной жидкостью.
Старик точно помнил, что она была прозрачная, как слеза! Точно-точно! Прозрачная!
Дочь жадно пила. Ее губы сделались алыми, красные струйки текли по горлу, пачкали белоснежную рубашку. Аграфена тяжело отдышалась, словно сумевший выбраться из могилы заживо похороненный, пришла в себя и посмотрела на старика...
Чужим взглядом, далеким, незнакомым, пугающим. В детских глазах появилась искра, похожая на колеблющееся пламени свечи. Искра, что была и у Сосипатра.
Очнулась Софья.
- Аграфенушка, милая! Ой, да неужели жива! А я уж грешным делом... Как ты доченька? Как ты, ангелочек мой!
- Матушка, все хорошо. - Она поднялась, присела, спустив босые ноги с печи. Ермолу затрясло: в голосе слышался звон. Распущенные немытые волосы висели тяжелыми космами, как у ведьмы. - Я кушать хочу.
- Я хочу есть! - повторила Аграфена, сердито и требовательно. Но Софья будто и не заметила. Она суетливо собирала на стол: постные щи, репа, пшеничный хлеб.
"Да что уж теперь среду-то соблюдать! - думал старик. - Она никак уже разговелась... Кровью ледяной".
Аграфена ловко спрыгнула с печи; не произнеся молитв и не осенив себя крестным знамением, набросилась на еду, сжимая ложку в кулаке. Ермола, слушая непрестанное чавканье и хлюпанье, подошел к иконам. Упал на колени. Вода стекала с оттаявших валенок. Опустив кустистые брови, не в силах поднять глаз, он шептал молитву Господню, зная, как строго смотрят на него с икон и одновременно с небес Спаситель, Богородица и Ермола Никомидийский. И он повторял молитву снова и снова, чувствуя хищный, холодный взгляд существа, отдаленно похожего на дочь Аграфену, которому было мало репы и постных щей. Голодные глаза, похожие на два горящих факела, с жадностью смотрели на ссутуленную спину.
Исус - В ходе церковных реформ традиционное написание имени Христа Iсус было заменено на новогреческое Iисус. Старообрядцы продолжают придерживаться традиционного написания и произношения. Они указывают на то, что и у других славян (сербы, черногорцы) в богослужебных книгах встречается только написание "Исус".
"Такожде и табак, такожде и губина, сиречь картофель, и чай, и кофей - все это не божье, а сатанино творение либо аггелов его" (Андрей Печерский)
Сухоядение - разрешение на вкушение только неварёной пищи.
Семейские - обозначение старообрядцев беспоповского толка, которые признавали семью. Многие старообрядцы отрицали возможность брака и супружеских отношений, поскольку реформа Никона по их мнению лишала церковь и церковнослужителей благодати, а значит - возможности совершения подлинно христианского таинства бракосочетания.