Джелато Ди Краема : другие произведения.

Элизабет Энском. Реальность прошлого. Перевод

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Перевод сделан по книге

   THE COLLECTED PHILOSOPHICAL PAPERS OF G. E. M. ANSCOMBE,
   VOLUME TWO, Metaphysics and the Philosophy of Mind
   Basil Blackwell, Oxford, 1981

   Gelato di Cræma 09/11/2018
  
   РЕАЛЬНОСТЬ ПРОШЛОГО

   Гертруда Элизабет Маргарет Энском

  
   Впервые проблему реальности прошлого поставил Парменид: "Одно и то же мысль и то, на что мысль устремляется". Из чего следует вывод: "то, что не существует и что не может существовать", невозможно помыслить. Но прошлого нет и не может быть; значит его нельзя помыслить, поэтому мы заблуждаемся, полагая, что обладаем понятием прошлого.
  
   Отрицание, высказанное в его мысли, не следует смешивать с картезианским сомнением, которое относится к фактам, поскольку здесь не ставится вопрос о достоверности нашего знания о прошлом, кажущегося очевидным. Его сомнение относится к возможности собственно концепции прошлого как таковой. Парменид своим замечанием и предлагает такое вопрошание: "Как мы приходим к тому, что суждения о прошлом обладают для нас смыслом?"
  
   Мы далее ограничимся лишь такого рода предметами мышления, как конкретные вещи, события, обстоятельства, места, люди и тому подобное, не касаясь ни абстракций, ни обобщений, ни воображаемых объектов. Когда мы думаем о своем знакомом A, мысленно представляя его находящимся в Бирмингеме, то значит мы имеем в виду именно его самого, именно этого человека А и именно это самое место Бирмингем, а не какое-то промежуточное представление о них. Можно было бы даже специально подчеркнуть это, отправившись, чтобы найти данного человека, найти сам город и указать на них; при этом вовсе не считаем, будто этим разъясняем, что же это такое - означать именно их; просто мы желаем показать их самих, и настаиваем, что имеем в виду именно вот это непосредственное указание. Другими словами, имя, которым мы называем действительную вещь, есть указатель, и оказываясь рядом с этой вещью, мы, следуя за указателем, демонстрируем то, на что он указывает, выявляя этим, что она - действительно она, а не что-то промежуточное, на что лишь указывают. И то, на что мы сейчас указываем, не является примером того, что мы имеем в виду, как было бы, если бы мы указали на конкретный пример ранее представленного общего понятия. Она есть именно то, что мы имеем в виду. (Этим можно было бы воспользоваться, чтобы придать смысл утверждению Юма - хотя он не имел это в виду - о том, что идея существования вещи есть не что иное, как идея самой вещи, поскольку это утверждение представляется абсурдным. Но мысль о реальной вещи не является мыслью о ее возможности с добавлением мысли о действительности, или ее возможности, которой фактически соответствует что-то в реальности.
  
   Нам представляется, что наименование чего-то в прошлом или мысль о нем указывают на свой объект таким же образом, как имя или мысль указывают на другие вещи, существующие на деле. Но все же как такое указание возможно, если не существует сам предмет?

ATHENES

  
   Кант высказывает мысль, близкую к идее Парменида, а именно, что лишь посредством представления о времени изменение может быть постигнуто непротиворечивым образом. Однако Парменид потому и отклоняет понятие времени как лишенное смысла, поскольку оно ведет к противоречию. Представим ситуацию (1) с испытуемым, которого обучают говорить "красный" когда включен красный свет, "желтый" - когда горит желтый свет, и так далее; и другую ситуацию (2), в которой он должен говорить "красный", "желтый", и т.д., когда соответствующий свет был включен ранее, а в данный момент он не горит. Вообразим теперь зрителя, которому ситуация (2) представляется непонятной, так как испытуемый говорит "красный" в тот момент, когда красный свет отсутствует, тогда как экспериментаторы принимают его ответ без оговорок. Словно испытуемому предлагают действовать сначала согласно определенному правилу, а затем его нарушить. Это несоответствие лишь тогда исчезает, когда в формулировке правила, согласно с которым следует действовать, присутствуют оба понятия, и настоящего, и прошлого: "ему следует говорить 'вот красный', когда зажжен красный свет, и 'был красный', когда света нет, но до этого он горел". - И тем не менее, ему отнюдь не предлагали говорить "вот красный", или "был красный", а лишь просто "красный", сначала как предписано в (1), затем - как в (2). Однако то, что он совершает в ситуации (2), противоречит тому, чему он научился в ситуации (1), если не предполагать, что в (2) "красный" означает "был красный". Разумеется, нет причины настаивать, что он не может поступать таким образом - ведь вполне допустимо в разное время действовать по-разному. Но обучиться процедуре (2) означает забыть процедуру (1), а это совсем не то, что мы стремимся сказать. Мы желаем утверждать, что в ситуации (1) испытуемый осваивает то, что он применяет затем в ситуации (2). Но то, чему он обучается в (1) - а именно называть цвет, видя соответствующий свет - в ситуации (2) упраздняется. Он и в самом деле повторяет названия цветов, но не применяет их так, как применял до этого. Нам же хочется утверждать, что он все-таки правильно применяет их, именно к тем самым цветам, но только не когда их представляют сейчас, а когда их показали раньше. Но каково же объяснение этого "были", которое вводится, чтобы объяснить, что испытуемый адекватно использует названия, которые он выучил, а не злоупотребляет ими? Указывают на красное и говорят, "объяснение в том, что то, что показывали, было в точности такое же как это"; при этом склонны акцентировать "точно такое" и "это", совершенно не замечая проблему, которую поднимает слово "было". Чтобы сделать эту проблему более наглядной, давайте предположим, что мы обучаем нашего испытуемого выражениям "то же самое" и "это", и он знакомится не только с тем, как верно называть цвет, но и учится правильно говорить "то же самое, как это" когда ему показывают образцы разных цветов. Есть ли у него теперь все необходимое, чтобы правильно употребить слова "было то же самое, что и это", и не выучить еще что-то дополнительно? Или, выражаясь по-другому, мыслимо ли, что, дойдя до этого этапа, он оказался бы неспособным освоить процедуру (2): не окажется ли более естественным, что он станет колебаться перед ситуацией (2), как если бы от него требовали сделать то, что затем придется исправлять? Предположим далее, что он все-таки освоил это действие и использует имена цветов так, как описано в (2). Объяснение "в ситуации (2) слово 'красный' на деле означает 'был красный''' или же "относится к красному, который был показан", понятно лишь тому, кому ясен смысл выражения "был красный", но кто пока не понял, что это было правило, по которому наш обучаемый должен был действовать. Однако недоразумение такого рода нас здесь не интересует, нам важнее усмотреть, что же понимает тот, кто в самом деле понимает объяснение. Слово "красный" в (2) или сочетание "был красный" являются новыми применениями наименования "красный", и их главная особенность заключается в том, что "красный" может быть произнесено тогда, когда никакого красного света нет. Того, кто озабочен философским осмыслением всего этого, не имеет смысла убеждать, что "красный" произнесено тогда, когда красный свет наличествовал ранее. Ведь он пытается, но не может найти различия между тем, что красное там имелось, и тем, что его там не было. Мы говорим: "он ищет не там, надо искать в настоящем, а не в прошлом". Но что это означает - искать в нужном месте? Он пытается привести хоть какое-нибудь обоснование этому, поскольку выражение "имелось красное" употребляют не без основания - когда его правильно применяют. Но, по всей видимости, такого обоснования нет, и он сам начнет повторять именно то, что стремится обосновать.
  
   Вряд ли составит труда указать значение слова "красное", если оно применяется осмысленно, но что означает "было красное", объяснить невозможно, поскольку непонятно, каким образом направить внимание слушателя на то, о чем тут говорится. Если желают кому-то показать, как употреблять слово "красное", то могут легко удостовериться, что во всяком случае взгляд обучаемого направлен в нужную сторону, и лишь в этом случае его можно чему-то научить. Но когда речь идет о прошедшем времени, то нет ни того, на что следовало бы обратить внимание, ни того, что в самом слушателе можно было бы правильно ориентировать, рассчитывая, что его внимание будет обращено туда, куда надо, как это было, когда направляли его взгляд. Но все же и здесь напрашивается, что значение выражения "было красное" слушатель сможет уловить только когда его внимание будет направлено на нужный предмет, т.е. на предъявление красного цвета в прошлом, и что это произойдет лишь при условии, что его сознание станет смотреть в нужном направлении; при этом остается вопрос: а как вообще сознание могло бы посмотреть в этом направлении, если бы оно уже с самого начала не владело идеей прошлого? Можно было бы удовлетвориться тем обстоятельством, что внимание было обращено на красный свет, и этот факт теперь вспоминают посредством выражения "было красное". Но то, что обучающийся обращал внимание на красный свет, не означает, что у него теперь есть опыт, из которого он может понять выражение "было красное". Ведь если одно лишь появление последовательности идей еще недостаточно для адекватного объяснения идеи последовательности, то и факт прошлого опыта тоже не позволяет адекватно объяснить идею прошлого.
  
   Можно было бы решить, что ключом к этой проблеме является память, позволяющая понять сущность прошедшего времени; она выступает в роли глаза, способного смотреть в нужном направлении, или зрения, которое погружено в свое визуальное пространство. И если испытуемый в ситуации (2), произнося "красное", вспоминает красный свет и имеет в виду то, что он вспоминает, то он говорит правильно, так же, как он вполне уместно говорит "красное" в ситуации (1), когда видит красный свет и подразумевает, что видит. Мы знаем, что значит помнить, и то, что нам память возвращает, есть прошлое. Мы обсуждаем прошедшие времена или прошлые события, о которых не имеем собственных воспоминаний. Но как предполагается, событие в прошлом таково, что о нем можно помнить, и когда вспоминают какое-нибудь, то думают о нем как о событии прошлом; при этом все прекрасно понимают, о чем идет речь, поскольку речь, выраженная в такой грамматической форме, обретает смысл в собственных воспоминаниях каждого. Но правомерно ли считать память таким знанием или полагать ее тем опытом, на основе которого мы приходим к идее прошлого? Ведь мнимое воспоминание, взятое в качестве опыта, ничем не отличается от подлинного; а воспоминание, кажущееся на первый взгляд подлинным, может оказаться ложным, но даже если оно истинно, оно не является подлинным воспоминанием, когда тот, кому оно принадлежит, не являлся свидетелем события, которое он вспоминает. Понятно, что идеей воспоминания нельзя воспользоваться в качестве знания, т.е. такого воспоминания, которое и подлинно и верно, чтобы "анализировать" идею прошлого, так как в таком анализе будут присутствовать скрытые ссылки на прошлое. Но и не претендуя на подобный анализ и не пытаясь установить какие-либо условия, когда память смогла бы выступить в качестве знания, нетрудно привести примеры таких воспоминаний, которые, как мы убеждены, есть знание.
  
   Допустим, мы думаем о чем-то, что пришло на память, например, что на завтрак был кофе, и желаем, чтобы наш собеседник тоже вспомнил что-то, в чем он уверен, что оно имело место. (Не будем говорить о самом факте, что на завтрак был кофе, поскольку не ждем, что и наш собеседник его тоже выберет в качестве примера, если, конечно, он не присутствовал вместе с нами, чтобы самому все помнить; важно лишь, чтобы он уяснил для себя - ему следует самому найти нужный пример.) И вот мы утверждаем: "И данный пример, и другие, подобные ему, должны помочь понять смысл прошедшего времени. Разве мы не уверены в этих примерах, и они не вызывают у нас потребности называть их знанием? Ведь нельзя знать что-то и не осознавать, что знаешь. Если это так, то смысл прошедшего времени содержится в самом факте нашего знания. Обдумайте как следует данный факт, и вы увидите сами этот смысл". Предположим, мы думаем о представлении B некоторого факта A, и желаем понять, в чем смысл B. Я утверждаю, что знаю A, а B понимаю как представление A. Если нас спросить, как мы знаем A или как понимаем то, что речь идет об А, то мы ответим, что просто знаем это и понимаем это; однако у нас не получится объяснить это далее. И именно это знание и именно это понимание поясняют В. Дальнейшие расспросы как бы лишь увеличивают сомнения относительно А, и мы их отклоняем, поскольку уверены в А.
  
   Но как можно принять B в качестве представления А, когда у нас нет еще какого-нибудь представления А, чтобы посредством него объяснить В? Если А находится непосредственно перед нами, то надо полагать, с этой трудностью мы как-нибудь справимся. Но если само А поставить перед нами уже нельзя, так как оно в прошлом, то бесполезно к нему обращаться, чтобы объяснить B; ведь мы можем обращаться к А только посредством какого-нибудь представления, и вопрос об этом представлении возникает снова, даже если и неважно, чем оно является. Понять смысл представления о факте из прошлого через знание этого факта можно только тогда, когда уже имеется о нем какое-то иное представление; такое объяснение тривиально, оно нам ничего не дает с философской точки зрения. Таким образом, отсутствует какой-либо философский интерес, чтобы настаивать, что мы знаем что-то, что было в прошлом; хотя при этом само знание и не ставится под сомнение. Настаивать - я знаю, что вот это произошло, - значит возражать, что оно имело место; и когда спрашивают о значении слов "это произошло", нет смысла повторять "они означают, что это несомненно произошло".
  
   Иное дело решить, что идею прошлого мы извлекаем из опыта памяти. Воспоминания при этом вовсе не обязаны быть подлинными или достоверными, чтобы эта идея присутствовала в них. И иллюзорные воспоминания и ошибочные в равной степени относятся к тому, что нам кажется имевшим место. Из этого вытекает, что память задает форму представления прошлого, снабжая нас представлениями, которые все имеют эту форму, и что различие между фальшивым и подлинным, между ложным и истинным возникает лишь после. Ведь смысл имеется в ложном представлении в не меньшей степени, чем в истинном. Таким образом, если понимание смысла прошедшего времени приходит к нам с воспоминаниями, и они составляют его основу, то значит мы не делаем различия между истиной и ложью.
  
   Но можно рассуждать и так: на вопрос, откуда нам известно то, что означает прошедшее время, мы отвечаем, что "помним...". Такой ответ есть пример заявления о прошлом, в котором наличествует смысл, поскольку оно выражает содержание нашего сознания в настоящем. Здесь мы находимся на твердой почве, поскольку то, что мы говорим, не вызывает сомнений даже если то, что мы помним, не происходило, или мы при нем не присутствовали. Такое основание нашего понимания вполне надежно. Нас нельзя обвинить в том, что мы неявно вводим в свое рассуждение еще необъясненное понимание прошедшего времени, ибо все, на понимание чего мы претендуем, это наш собственный акт воспоминания, и что это мы понимаем, совершая его; при этом мы не утверждаем, что оно правильно и даже вообще подлинно.
  
   Желая составить представление о памяти, было бы естественно воспользоваться аналогией с восприятием и ввести понятие "данные памяти", которому определить ту же роль в ее теории, какую в теории восприятия играет понятие "данные чувственного опыта". Когда мы что-то ощущаем, органы чувств получают определенные впечатления, и один из ключевых философских вопросов, касающихся восприятий, состоит в том, должны ли мы расценивать эти впечатления как "данные", то есть как материал для наших суждений о восприятии? В тот момент, когда некто что-то ощущает, можно его попросить сосредоточиться на чувственных проявлениях ощущений или на том впечатлении, которое они производят, чтобы дать их описание. Приведем пример, который позволяет увидеть сомнительность подобной аналогии памяти и восприятия, а вместе с ней и самой идеи данных памяти. Допустим, мы оказались свидетелями преступления, и теперь утверждаем, что помним, как видели в том месте, где оно произошло, определенного человека. Но другие вполне резонно могут полагать, что его там не было, вовсе не утверждая при этом, что мы лжем или что нас подводит память. Просто принесут на место преступления восковую фигуру, схожую с данным человеком, укажут на нее, и мы тут же подтвердим: "Да, вот так! Это именно то, что мы видели", или "Подвиньте его немного в сторону и поправьте эту штору. Вот теперь это именно то, что мы видели". Мы убеждаемся, что в действительности первоначальное суждение нашей памяти ложно, и в то же время, даже если оно и ложно, нельзя утверждать, что оно есть ошибка памяти. Можно было бы все объяснить тем, что эта ошибка произошла в тот момент, когда мы наблюдали преступление, а значит это не было ошибкой памяти. Но вполне можно предположить, что в то время у нас не было такой мысли - "это то-то и то-то", мы вообще осознанно не фиксировали то, что видим, и лишь впоследствии стали говорить "мы видели то-то и то-то". В этом случае нельзя сказать, что ошибка совершена при наблюдении; она, очевидно, появилась лишь в тот момент, когда мы стали вспоминать; тем не менее это не ошибка памяти. Но разве могло быть так, что мы не думали бы: "это то-то", если в тот момент мы обращали внимание на объект, за которым наблюдали? Как это может быть, что мы способны сказать то, что подумали бы тогда? Когда мы утверждаем: "мы подумали бы так-то, если бы приняли во внимание то-то", то вовсе не отрицаем, что непосредственно на месте мы, возможно, стали бы думать иначе: " мы бы подумали так-то" - это ведь лишь форма выражения, она не доказывает, что ошибка не относится к памяти. Но не означает ли это, в таком случае, что мы помним состояние своих мыслей, и, хотя среди них не было внятно артикулированных, все же имелась одна, не вполне осознанная мысль, что "все обстоит так-то и так-то"? Тогда что же мы действительно помним? Ведь если мы говорим, что "видели то-то и то-то", нам не нужно вспоминать состояние своих мыслей на тот момент. А может следует сказать, что в сущности помним мы только явление, которое ошибочно истолковываем как явление человека, тогда как на деле оно было явлением восковой фигуры? А ведь может оказаться, что мы и не вспоминали это явление, пока нас не попросили или пока мы не столкнулись с ним вновь. А когда стали погружаться в прошлое, то родилось новое воспоминание, вместе с которым старое было отброшено. Можно попросить того, кто хранит в памяти увиденное, рассказать о нем, ограничившись лишь самим явлением, каким оно предстало перед его глазами. Однако этим указанием мы вовсе не обратим его внимание на "данные" памяти, а лишь вызовем другое воспоминание - данных чувственного опыта. Таким образом, если мы все еще не отказались использовать идею данных памяти, то нам надо постараться определить, что собой представляют эти данные. Можно ли, к примеру, сказать, что в нашем случае это просто само воспоминание о том, что мы видели то-то и то-то? Но было бы странным называть воспоминание "данными" - ведь если оно ложное, то придется признать, что "данные" есть галлюцинация, "иллюзорная видимость"; а эти выражения по отношению к "данным" едва ли пригодны. Бесспорно, воспоминания суть суждения, но вряд ли будет уместно спрашивать, выражает ли они тот факт, что мы обладаем какими-то данными или оно есть нечто более опосредованное. И хотя мы можем думать о данных памяти как о части самой ситуации, не в этом мы видим их идею. Если мы желаем понять, что представляют собой "данные памяти", то тому, кто занят воспоминаниями, следует предложить внимательно проанализировать то, что он испытывает (мы же можно поинтересоваться: "Какие вы имеете впечатления, когда утверждаете, что видите стул?"). При этом вполне может оказаться так, что пока ему не предстанет нужный образ, наш собеседник не будет готов извлечь что-либо приемлемое, и к тому же нельзя быть уверенным, что такой образ вообще возникнет перед его внутреннем взором. Конечно, можно говорить о данных памяти в смысле, "данные, которые помнят", или считать данными сами воспоминания ("единственными данными, чтобы восстановить эту сцену, для меня были воспоминания моего отца"); но было бы ошибкой говорить, что воспоминания составлены из особого вида данных и основанных на них суждениях. Первоначально идея данных появилась, когда философы стали обсуждать вопросы, связанные с чувственным восприятием, и когда противопоставили описания впечатлений и их объекты, из которых ни те, ни другие не выводимы из чего-то третьего. Наверное, имело бы смысл говорить о данных памяти, если бы в этой связи встречались суждения двух видов - либо суждения о собственно впечатлениях памяти, либо описания самих воспоминаемых вещей. Если мы продолжим проведенную выше аналогию между памятью и ощущениями, то придется допустить, что воспоминания приходят всегда в сопровождении образов, поскольку сложно указать что-то другое, помимо образов, чем бы данные памяти могли быть еще. Но на деле нет такой необходимости, чтобы суждения памяти связывались с образами.
  
   Если отказаться от идеи данных, то уже не столь легко полагать, анализируя феномен памяти, что концепция прошлого извлекается из его содержания или так его характеризует, что ее можно в нем "усмотреть".
  
   Чтобы внести большую ясность в эту проблему следует обратиться к таким примерам, когда воспоминание происходит без возникновения образа. Предположим, кто-то интересуется, что мы имели на завтрак, и узнав, что был кофе, просит уточнить, появился ли у нас какой-нибудь образ, когда мы утверждали, что пили кофе, на что мы отвечаем отрицательно. Однако мы помним, по видимости, что в самом деле пили кофе. И прислушавшись к себе, подтвердим, что храним воспоминание, или во всяком случае так полагаем, что во время завтрака был кофе, и не видим необходимости ссылаться на что-либо еще в нашем сознании, сверх сказанного, что имело бы к этому отношение или в чем бы заключалось для нас содержание воспоминания. Если мы будем продолжать настаивать, что смысл утверждений о прошлом раскрывается именно в опыте воспоминания, то нам придется согласиться, что и в данном примере он обнаруживается в таком переживании. Однако единственное, что здесь можно предъявить, это сам опыт, согласно которому нам в качестве свидетелей известна истинность утверждений, сформулированных в прошедшем времени, и мы не нуждаемся ни в рассуждениях, ни в чьих-то словах. Поэтому остается признать, что смысл прошедшего нам понятен в силу того, что, когда мы утверждаем, что нечто произошло, мы это делаем непосредственно, на основе собственного свидетельства. Но если раньше мы не были согласны с тем, что смысл прошедшего времени дается знанием о произошедшем событии, то здесь также можно выдвинуть это же самое возражение. Ведь если в ответ на вопрос, в чем заключается смысл выражения "то-то и то-то произошло", недостаточно сказать, что "это имело место", то в той же мере недостаточно утверждать, что мы обладаем идеей о прошлом не с чьих-то слов, а в силу того, что нам самим пришлось быть свидетелями прошлых событий. Суть проблемы в том, чтобы прояснить, что же представляет собой сама идея прошлого. Если было бы верно, что каждое суждение памяти рождается в сопоставлении с данными памяти, от которых оно отлично, то стоило бы попытаться обнаружить в них то, что позволит раскрыть смысл таких суждений или сможет предоставить им какое-то основание. Но в данный момент мы рассматриваем ситуацию, когда воспоминание, будучи осознано, стало таковым (по крайней мере по видимости) благодаря суждению свидетельства о событии, произошедшем в прошлом. И если утверждаем, что опыт воспоминания показывает нам, в чем заключается смысл прошедшего времени, то это равнозначно утверждению, что опыт, в котором мы осознаем себя свидетелями произошедшего события, позволяет понять этот смысл. Поэтому обращаться к памяти значит обращаться к тому, что нельзя понять, не поняв смысл прошедшего времени.   
   Мы пытались, пользуясь идеей памяти, объяснить, каким образом испытуемый, перечисляя цветные огни после того, как они погасли, смог назвать их. Если он называет цвета "красный" и так далее, вспоминая, то нам его поведение понятно и осмысленно; ведь в ситуации (2) вполне правомерно сказать "красный", поскольку тут прилагательное соотносится с подобающим предметом, как учили в ситуации (1), вся разница в том, что слово это используется в отношении предмета не из настоящего, а из прошлого времени. Однако становится ясно, что значение утверждения "он сказал "красный", вспоминая" невозможно понять, пока мы не поймем смысл утверждения "он имеет в виду прошлое событие"; поэтому наше объяснение ничего не разъясняет, так как содержит в себе то, что мы намерены объяснить. Кроме того, нельзя полагать, что сказать "он помнит", значит сказать, что испытуемый обладает чем-то, что раскрывает ему смысл прошедшего времени. Мы утверждаем, что поведение испытуемого осмысленно, когда в ситуации (2) он словом "красный" выражает свое знание о показе красного цвета в прошлом, и мы не выдвигаем никакого условия, в согласии с которым его слово выражало бы такое знание, но которое было бы осмыслено иным способом.   
   Мы подошли, по всей видимости, к тому, чтобы заявить, что нам самим известно, что значит обладать такого рода знанием (или полагать, что обладаем), и лишь при условии, что испытуемый также разделяет наше понимание, он будет способен подразумевать, что слово "красный", произнесенное в ситуации (2), сообщает о показе красного света в прошлом. Предположим, мы наделены определенным состоянием сознания или опытом, который называем памятью. Что делает это состояние или этот опыт памятью о чем-то произошедшем? Память есть идея, что случилось то-то и то-то. Допустим, что нечто, о чем мы утверждаем, что оно наступило, действительно происходило, чему мы были свидетелями, и теперь у нас есть такой опыт. Разумеется, опыт не изменился бы, даже если идея была бы неточной или мы не были бы свидетелями. Что же в таком случае делает состояние или акт нашего сознания памятью об этой вещи? Будет ли это сам факт, что вещь произошла и мы это засвидетельствовали? В этом случае в самой памяти нет ничего, что связывало бы ее с фактически произошедшим событием. И если так, почему опыт памяти должен иметь какое-либо отношение к фактически прошедшим событиям или должен показывать, что означает "наступило" в отношении какого-то события? Если выражение "это произошло" становится понятным тому, кто им пользуется, поскольку оно есть выражение его состояния сознания, оно не может быть понято никак иначе, кроме как выражение состояния сознания. Через опыт к нам приходит понимание того, что значит иметь такое состояние сознания. Но что должно делать это состояние с фактами? Если мы обращаемся к опыту памяти, чтобы через него усвоить, в чем смысл прошедшего времени, то все, в чем мы уверены, что усвоили, это что значит обладать идеей, которой по какой-то причине мы называем идей чего-то произошедшего, но мы не можем утверждать, что поняли то, что значит для чего-то быть свершенным в прошлом. Чтобы сделать это более ясным, рассмотрим что-то, что происходит перед нами (или в нас самих) в данный момент. По прошествии времени мы оказываемся в состоянии рассказать об этом. Как будет связано с самим событием то, о чем мы говорим? Как можно, приписывая что-то к тому состоянию, в котором мы будем тогда, установить какую-либо связь между нашими словами тогда и вещью, которая происходит теперь? Когда мы смотрим в прошлое и задаемся вопросом, как могут подразумевать какую-либо вещь в прошлом тем, что о ней высказывают - как мысль может достигнуть вещь в прошлом - мы ничем не можем ее достигнуть кроме как представлением; таким образом, исследование того, как речь выражает фактические события, может показаться невозможным. Как можно было бы придумать событие-само-по-себе, не связанное с представлениями, и потребовать связать его с представлениями? Но если взять какую-то вещь в настоящем (например, наше собственное состояние сознания), и нашу будущую способность высказываться о ней, станет яснее, насколько трудно отыскать что-нибудь в нашем будущем состоянии сознания, позволяющем соотнести то, что мы будем произносить, и эту вещь. Можно вообразить самые различные особенности нашего психического состояния, но если при этом допустимо представить его без того, чтобы оно отражало действительное положение дел, то оно не будет иметь отношения к самому событию, за исключением разве того, что оно наступило вслед за ним, или, возможно, было им вызвано. А этих отношений, наверное, не достаточно, чтобы назвать это состояние памятью о событии.
  
   В общем говоря, мы обречены потерпеть неудачу, если будем пытаться объяснить смысл высказываний о прошлом ссылаясь на текущую память, на постижение значения, на качественность образов или на что-то другое подобное этому. По той причине, что мы либо отбрасываем всякую ссылку на действительное прошлое, либо вводим неявно его в свое объяснение, которое должно обходиться без него.
  
   Когда задумываются о смысле высказываний о прошлом, часто вспоминают фразу: "Если бы я (или вообще кто-нибудь) был тогда в том месте, то должен был увидеть, услышать..." и так далее. Поэтому, как убежден Р. Рис /американский философ, друг и ученик Витгенштейна, коллега Энском - прим.пер./, для феноменалиста не представляет особой трудности объяснить, что означает утверждение о существовании материальных вещей до появления живых существ:
   "Если и есть какие-то трудности, то они касаются феноменалистской интерпретации любого высказывания о том, что не наблюдается непосредственно... феноменалист сказал бы, что следует сделать отчет... с точки зрения наблюдений, которые могли бы быть выполнены... Вопрос, каким образом оказались бы люди и вообще смогли бы они оказаться в требуемой ситуации в требуемое время, чтобы произвести эти наблюдения, не относится к существу дела."
  
   Вопрос здесь не в том, как смогут люди оказаться в этой ситуации, чтобы в нужное время выполнить наблюдения, а в том, как получается, что мы понимаем "то время". Мы рассуждаем так, словно у нас имеется пустая и заранее подготовленная схема времени, и нужно лишь продумать, что расположить на ее различных участках. Если, скажем, нам укажут критерий того, что человек мертв, мы не спросим, для каких данных этот критерий будет в силе - он пригоден для любых данных, а правильнее сказать, данные вообще ни при чем. Описание критерия диктует нам, при каких обстоятельствах мы должны высказаться определенным образом; и мы рассчитываем, что фактическая ситуация, в которой условия критерия сошлись, сама обеспечит, если можно так выразиться, все что нужно, чтобы придать словам смысл. Но мы используем слова даже и тогда, когда необходимого материала нет, и в этой ситуации, думая о критерии, приходится думать и о возможности его применения. Скажем, обсуждается, в чем состоит критерий стола, и фразу "В соседней комнате есть стол" объясняют тем, что "если войти в соседнюю комнату, можно увидеть...", или чем-то подобным. Но если задать вопрос о смысле подобных гипотетических заявлений, то выявится существенное различие между высказываниями "если должно произойти p, то произойдет q" и "если p произошло, то должно было бы произойти q", в силу того, что в высказывании "если должно произойти p, то произойдет q" антецедент может быть выполнен. Значение этого "если... тогда" может быть показано действием или посредством указания на то, что произойдет, когда антецедент осуществится. Произносят условную угрозу и, если антецедент имел место, исполняют ее; делают условное предсказание и отмечают правоту, когда следствие исполняется, или неправоту, если оно не происходит; в то же время, если антецедент не реализуется, из-за этого не утверждает, что заявление опровергли, или, напротив, что оно подтвердилось. Смысл условного предложения усваивается из подобных примеров. Но подобным способом нельзя дать ясно понять смысл невыполнимого условного прошлого; трудно вообразить, как для того, кто еще пока не понимает ни исполняемых условных предложений, ни использование слов, описывающих прошедшее, могло бы обрести смысл то, что речь идет о том самом конкретном прошлом моменте, о котором говорят в условном предложении, а не о каком-то ином времени, которое, к примеру, присутствует в его воспоминаниях. Если мы описали критерий определенного случая, указывая, какие наблюдения оправдывают заявление, что он осуществляется, то за этим последовало бы, что, если в определенном месте и времени такой случай произошел, некоторые такого рода наблюдения, возможно, были бы сделаны в том месте и времени; однако все это не более чем механическое извлечение последствий, бесполезное для обсуждения смысла заявлений о прошлом.
  
   В этом месте возникает соблазн сказать, что для высказывания о прошлом не может быть никакого критерия в настоящем, и для него могут быть лишь свидетельства. Поскольку, если положить, что для высказываний о прошлом такой критерий имеется, не следует ли также положить, что прошлое может измениться? Не повлечет ли изменение в вещах, которые служат критериями, изменение в истинности высказывания, для которого они суть критерии? Но ничто из того, что имеет место теперь, не может изменить то, что уже произошло: это было бы нелепостью, за исключением особого вида ситуации, когда описание события зависит от того, что происходит после него (например, Аристотель обсуждает использование греческого слова, которое мы переводим "ненамеренный", таким способом, которым действие может предстать как 'ненамеренное', если оно производит последствия, о которых сожалеет тот, кто его совершил).
  
   "Прошлое не может измениться". Можно было бы оспорить, поскольку прошлое постоянно изменялось: сначала одна вещь произошла, затем что-то совершенно иное. Но такое возражение - вовсе не то, что подразумевается в высказывании "Прошлое не может измениться". Ход вещей принял определенный курс, который может быть обращен, но возможно и нет; некоторые действия могут быть отменены. Но имеет смысл сожалеть, что они вообще произошли, и когда говорят: "Прошлое не может измениться", этим утверждают, что желание отменить все произошедшее неосуществимо. Кроме того, "изменение в прошлом" есть нонсенс, который виден из факта, что, если такое изменение имеет место, мы можем потребовать указать его дату. Если идея изменения в прошлом обладала бы смыслом, мы могли бы задать вопрос: "Когда была битва при Гастингсе в 1066?", у которого был бы иной смысл, чем у вопроса "Когда в 1066 была битва при Гастингсе?" Идея изменения в прошлом подразумевает, что у даты есть своя дата. У всего этого могло бы быть, конечно, свое особое понимание в особом контексте - когда бы речь шла относительно изменения самой системы датировки. Но когда такое понимание не подразумевается - а оно действительно не преследуется - идея изменения бессмысленна. Такое соображение позволяет избавиться от впечатления, что высказывание "Прошлое не может измениться" утверждает о чем-то мыслимом, что оно невозможно.
  
   Фраза "Будущее не может измениться, так как, если верно, что какое-то событие собирается произойти, то оно собирается произойти" представляется совершенно бессодержательной. В такой же степени пуста фраза "Если верно, что какое-то событие произошло, то оно произошло". Однако, на это могут сказать, что "между прошлым и будущим есть различие, из которое видно, что подразумевает выражение 'прошлое не может измениться'. Если что-то собирается произойти, то оно собирается произойти; но изменение появляется именно в тот момент, когда событие на самом деле наступает. То же, что уже произошло, больше не собирается происходить. Таким образом будущее изменяется именно в том смысле, в котором мы говорим, что прошлое не может измениться." Чтобы так рассуждать, следует расценивать наступление события как такое, в котором имеет место необратимое изменение, фиксирующее его характер. Это две различных черты, которые мы могли бы представить следующим образом. Предположим, имеется серия картин, расположенных в ряд: с левой стороны от нас - те, которые представляют прошлое, а с правой - будущее, и ряд перемещается все время налево. Идея, в соответствии с которой в момент свершения события в нем наступает необратимое изменение, могла быть представлена тем, что как только картина проследовала мимо нас, ее уже нельзя удалить из ряда, тогда как картина справа может быть удалена. Идею же того, что характер события фиксируется при его наступлении, можно было бы представить положив, что картины принимают определенную форму, когда проходят мимо нас, и их нельзя больше изменить, тогда как картины справа находятся в текучем состоянии или пока еще просто чистые листы. В этом - точное изображение того, что мы имеем в виду, когда говорим о неизменности прошлого. В этом образе невозможность удалить или изменить картины по левую сторону есть такое обстоятельство, которое могло бы быть иным. То, что нам дано в этом образе, мы расцениваем как обстоятельство, которое не могло бы быть иным. Но следует признать, что идея, согласно которой мы заявляем определенный факт, утверждая, что прошлое не может измениться, находит свою силу в той склонности, которая принуждает нас прибегнуть к этой аналогии. Однако, в рамках этого образа невозможность носит эмпирический характер. Мы эту аналогию сохраним, но отметим, что в самом оригинале невозможность не обладает таким характером - там она не эмпирическая. И в то же время, если отказаться от данной аналогии, мы не сможем сказать, что вообще сохранится.
  
   Именно эта идея прошлого, которое присутствует где-то рядом, и с которым истинные утверждения о прошлом согласуются вполне, как согласны вещь и ее описание, всегда сопоставимые друг с другом, именно она и создает то затруднение, что составляет тему статьи; и когда мы желаем, как и раньше, установить, где находится искомый объект, нам это так и не удается. Наши мысли о вещах из прошлого представляются указателями, которые ни на что не указывают; в то же время нельзя полагать, что вся концепция ошибочна, так как это было бы отрицанием реальности прошлого. Понятно, что эту идею нельзя полагать в качестве значения высказываний о прошлом. Ситуация состоит скорее в том, что всякий обладает этой идеей, и лишь стремится оправдать ее или выяснить, есть ли в ней какой-нибудь смысл; содержит ли она нечто, для которого она служит приемлемым способом выражения, или возможно ли избавиться от нее, не боясь пропустить что-то существенное для понимания прошедшего времени.
  
   Ясно, что не имеет смысла говорить, что прошлое изменилось. Но оно не станет яснее от того, что в той же мере бессмысленно отрицать саму возможность изменения прошлого; может казаться, что идея изменения прошлого лишена смысла в силу того, до какой степени абсолютна необходимость этой неизменности. При этом проблему не решить, если сказать, что необходимость есть необходимость самого смысла, а не факта, поскольку тогда возникает вопрос, в чем заключается такая необходимость смысла: разве у нас есть какая-то ее интуиция, непосредственное понимание, выраженное в идее неизменности прошлого, и задача философии, выразить и донести это понимание, отличая его от познания эмпирических фактов, и на этом остановиться? Как получается, что можно, как сказано, постигнуть значение того, что нет никакого смысла в идее изменения прошлого?
  
   Вот ребенок требует пирог, тот самый, который он уже съел. Получить его снова он не может, и это есть простой физический факт. Но давайте предположим, что он потребовал гром, который слышал до этого, то есть именно вот тот конкретный гром. Не будем останавливаться на тех трудностях, что связаны с подобным предположением, и все же, как бы ему вообще удалось выразить такое пожелание? Ведь фраза "Произведите тот гром снова!" не выразит того, что мы желаем сказать. Можно изобрести способ, довольно искусственный /1/, как это сделать. Мы умеем пользоваться именами собственными, и поэтому назовем тот конкретный гром словом "A". Теперь мы в состоянии выразить свое желание: "Я хочу, чтобы снова был А". И теперь остается сказать, что невозможно получить то, что просят. Невозможность получить А, если A - пирог, который съели, есть невозможность иного рода. Каждому понятна мысль, что различие между ними следует из различия природы грома и пирога, и именно это различие мы видим, когда нам ясно, что если "А" есть имя собственное грома, то мы не можем его получить снова. Дело обстоит так, что, указывая "А" как имя собственное грома, мы как бы обращаем внимание на что-то, что по нашему пониманию нельзя повторить: эта невозможность следует из его характера, но характера не физического, а логического.
  
   Собственно говоря, пирог нельзя еще раз получить после того, как он съеден, в силу его физической природы, процесса переваривания и определённых законов. Однако - и здесь важно подчеркнуть не сходство, а контраст - именно из логической природы грома следует, что мы не можем его вернуть. Витгенштейн /2/ утверждает, что в таких примерах под влиянием аналогии с одним мы неверно понимаем другое, даже полагая, что настаиваем на контрасте; фактически же то, что мы делаем с именем - т.е. что мы не требуем получить А вновь - входит в то (а не следует из того), что оно было именем собственным грома. В этом заключена специфика его применения, посредством которого "A" приобретает указанное значение. Если бы, в ответ на подобное требование, гром все же прозвучал, удовлетворив его, то это показало бы, что "A" не использовался в качестве имени собственного грома. Поскольку мы бы не смогли утверждать, что потребовавший был удовлетворен, потому что он по ошибке предположил, что новый гром был старым, прогремевшим снова. Каков мог быть бы смысл в идее (которая, как мы предполагаем, должна существовать) числовой идентичности грома, если бы гром, прогремевший сейчас, можно было идентифицировать, даже если и неправильно, с громом, услышанным прежде? То, что "A" есть имя собственное грома, означает, что мы более не говорим о том: чтобы он прозвучал снова. "Получить снова" - выражение, подобное многим другим, используемым в других контекстах, как тогда, когда "А" было именем пирога. Но когда мы переносим его в данный контекст, мы не переносим практику его использования, поскольку чтобы описать его использование, нам придется описать, в каких обстоятельствах нам следует сказать, что мы получили "А" снова, как и тогда, когда "А" было именем пирога. Но, не перенося его использование, мы полагаем, что передаем некий смысл и таким образом, думаем, оно означает что то, что является невозможным. Мы считаем, что нельзя представить себе обрести его снова из-за существенной специфики того, что обозначено именем. Но настоящая причина заключается в том, что нам следовало бы изобрести практику применения выражения "получить А снова" в этом контексте; пока же она отсутствует. Но все это не представляется достаточным - ведь мы подразумеваем, что если мы не знаем, как его использовать, то значит мы не можем предложить такое применение, которое оно имеет в других контекстах, то есть то применение, которое предполагается самой формой выражения или о котором она напоминает. Мы можем отказаться от утверждения, что требование невозможно поскольку оно есть требование невозможного, и положить, что оно невозможно, так как в нем нет смысла; другими словами, в том, что применение "A" как имени собственного для грома исключает использование выражения "получить А снова", заключен необходимый факт. И вызвано это тем, что мы не можем описать те обстоятельства, в которых допустимо сказать, что мы снова обрели А. Ведь если мы просто заявим, что не говорим: "А получено снова", в этом обнаружится произвол или случай, и в ответ на это можно возразить, что нам всегда позволено сделать даже то, что в реальности мы не делаем. если только это не невозможно.
  
   Предположим, некто занят таким упражнением: без всякой связи с тем, что ему приходится говорить и делать (как если бы ребенку надо было запомнить произвольные даты), он учится произносить вслед за учителем: "Битва при Гастингсе была в 1066; сражение при Ватерлоо было в 1815" и так далее относительно самых разных сражений. Затем вводится слово "когда": учитель спрашивает: "Когда была битва при Гастингсе?" и ученик отвечает: "в 1066", и так для всех событий. Это все, что происходит; но при этом ответы могут быть правильные и неправильные, и испытуемый учится давать только правильные. Однако если учитель задаст вопрос: "Когда была битва при Гастингсе в 1066 году?" испытуемый не будет знать, что делать, ему ничего не сказали о такой возможности; ему преподавали, как отвечать на вопрос с "когда", но как ответить на такой вопрос ему не показали. Предположим, что ничего из того, что он делает спонтанно, учитель не принимает. Учитель мог бы научить его, что надо делать в ответ на этот новый вопрос, но, пока он это не делает, вопрос не входит в упражнение. У этого упражнения, в том, как мы его описали, нет никакого смысла. Однако похоже, что действительная бессмысленность вопроса "Когда была битва при Гастингсе в l066?" имеет сходство с его бессмысленностью в данном упражнении. Чтобы придать ему смысл, нужно изобрести обстоятельства, такие как изменение в системе датирования, в которых мы будем вынуждены говорить о том, что у даты есть своя дата. Бессмысленность, по всей видимости, заключается в факте, что эта комбинация слов не имеет никакого применения. В таком случае, из всего этого следует, что единственный смысл философского утверждения "прошлое не может измениться", состоит в том, что говорить об изменении в прошлом означает произнести слова, которым нет применения и у которых поэтому нет смысла. Поскольку, если бы мы могли говорить об изменении прошлого, вопрос такого рода как "Когда была битва при Гастингсе в l066?" мог бы найти применение. Отсюда, по-видимому, следует, что разновидность бессмысленности такого вопроса - это та же самая разновидность, что и в речах об изменении прошлого. Но бессмысленность, что характеризует этот вопрос, сходна с его бессмысленностью в том искусственном упражнении, которое мы вообразили.
  
   В итоге размышлений над этими примерами более не возникает желания утверждать о прошлом, что "оно не может измениться", так как это было бы похоже на утверждение о физической невозможности. И все же идея изменения прошлого несомненно удерживает в себе видимость смысла, что и порождает недоумение. Она такова, что подобный смысл кажется, так или иначе, не вполне законным, и когда говорится, что прошлое не может измениться, представляется, что утверждается нечто положительное. Это можно было бы выразить, сказав, что "изменение в прошлом" является словосочетанием, которому невозможно придать смысл, другими словами, что неопределенный смысл, который в нем ощущается, не мог быть воплощен в практике - как если бы можно понять смысл, который нельзя придать. Возможно, что причина этого в существовании двух способов использования прошедшего времени; невыполнимое условное предложение в прошедшем времени и желание, чтобы прошлое было иным. Мы уже отметили, что невозможно представить, чтобы первое было понятно кому-либо, кроме того, кто уже понимает условные и нарицательные предложения в прошедшем времени, и это же справедливо в отношении последнего, с учетом всех нужных поправок. Можно вообразить людей, в языке которых отсутствовало бы выражение для требования, чтобы вещи были иными. Его, наверное, можно было бы все-таки сформулировать, если воспользоваться выражением для пожелания и прошедшим временем; но оно вряд ли для них было бы постижимым, или они воспринимали бы его как какую-нибудь грамматическую неправильность. Если бы такие люди существовали, то в психологическом отношении они, по-видимому, отличались бы от нас. То, что подобное пожелание для нас имеет смысл, способно объяснить видимую позитивность высказывания "прошлое не может измениться". Но если нас спросить, почему оно имеет смысл, мы ничего не способны ответить, за исключением того, что используем таким образом прошедшее время в связи с пожеланием.
  
   Мы обсуждали утверждение "прошлое не может измениться", чтобы разобраться с тем, что критерий истинности высказываний о прошлом должен находиться в прошлом. Если такой критерий находится в настоящем, то мы видим, что это влечет за собой возможность изменения самого прошлого. Причина так полагать заключается в том, что, указывая критерий истинности какого-то высказывания, этим требуют, или может казаться, что требуют дать его разъяснение или анализ. Отсюда следовало бы что изменение в том, что указано как критерий для утверждения о прошлом, повлечет за собой изменение в его истинности. Но если отказаться от этой мысли, что критерий должен дать такое разъяснение. тогда изменение истинности невозможно. И мы действительно используем критерий утверждений о прошлом, лежащие в настоящем, но никакие изменения не заставляют нас сказать, что "раньше было истинно, что Брут убил Цезаря, а с такого-то времени справедливо, что Цезарь убил Брута". Хотя, конечно, легко представить такие изменения, которые бы делали недействительными критерии утверждений о прошлом: в воспоминаниях людей всегда происходят противоречивые сдвиги, хаотические изменения в памятниках и документах, и так далее. И нам хочется сказать: что бы ни произошло - а такое вполне мыслимо - никакое событие в будущем не может заставить стать недействительным то, что происходило в прошлом так, как оно происходило, даже если никто и не знал о нем. Но оборот "все еще действительно" показывает, что мы не схватили должным то, что подразумевают, говоря о вопросе "когда произошла битва при Гастингсе в 1066?'', что он лишен смысла. Кто-нибудь может сказать: "действительно, Брут убил Цезаря. Но как Вы можете придать этому хоть какой-то смысл, если не тем применением, которому вы выучились? Почему вы считаете, что добавляете нечто к этому, говоря, что оно осталось бы 'по-прежнему верно' что бы ни произошло?" Ведь это не то же самое, что сказать, что его можно сделать ложным. Однако, нечто, способное уничтожить его смысл, лишает его возможности иметь смысл. Хочется утверждать, что правда вне досягаемости того, что нарушило бы применение предложения. Так, словно сквозь применение утверждения просвечивается сам факт, с которым оно соотносится.
  
   Вполне возможно, пока мы все это обсуждаем, нами владеет та мысль, что в философском исследовании смысла прошедшего времени следует постараться показать, в чем же заключается то знание, которым мы обладаем, зная что-то о прошлом. Быть может, найти оправдание самой концепции прошлого, которое не сводилось бы к привычному в нашей практике обоснованию частных утверждений о прошлом. Когда мы обсуждали пример с испытуемым, которому показывали цветные огни, мы размышляли как ему следует произносить то, чему его обучили, чтобы оно оставалось справедливым и в отношении красного света в прошлом. Предположим, нам на это ответят: "Вы не найдете то, что ищете. Вы сами показали, что та разновидность вещи, которую вы хотите, невозможна. Высказывания о прошлом подразумевают особый вид практики, которой обучился испытуемый в вашем примере. Пример, конечно, искусственный, но описание, в принципе подобное ему, но намного более обширное и сложное, показало бы, как слова используются в разговоре о прошлом; так пользоваться словами и означает говорить о прошлом". По ряду причин эта критика в данный момент представляется чрезвычайно убедительной. В частности, идея смысла, к которой она подводит, объясняет, почему в ложном представлении его имеется не меньше, чем в истинном, поскольку предполагает, что, исследуя смысл, следует приобрести такой опыт обладания его идеей, который не зависел бы от ее истинности или ложности. При этом придется иметь дело с рядом трудностей, устанавливая связь между идеями и фактами. Предположим, некто A сидит рядом с Б, и тот сообщает В по телефону о событиях, которые происходят на глазах у A и Б; A слушает и наблюдает, но есть определенные слова, значение которых он не знает, но которым он обучается по ходу дела. (Это следует из того, что впоследствии он правильно их использует.) В этой ситуации В осведомляется о фактах; но A узнает не факты, а смысл слов. Предположим Б говорит неправду, В оказывается тогда обманут, но не A, который если что-то и узнает, то лишь неправильный смысл слов. Он может узнать правильный (т.е. обычный) смысл слов, но только при условии, что они используются в истинных отчетах. И дело не обстоит так, что A видит, при каких обстоятельствах они истинны; ведь он не может знать, что утверждение верно, если уже не знает его смысл. Ситуация, которая удостоверяет высказывание, и ситуация, выявляющая смысл высказывания, могут быть идентичными; и мы испытываем настоятельную потребность в том, чтобы полагать, что при понимании смысла схватывается некий факт или его видимость. Но если на этом настаивать, то в отношении смысла описания данного факта или его видимости вновь возникает проблема, что же все-таки значит понять смысл?
  
   Однако само собой напрашивается определенное возражение, которое не позволяет согласиться с тем, что в практике использования слов и заключается ответ на вопрос о смысле прошедшего времени. Именно, после него остается впечатление, что если мы знаем некоторый факт из прошлого, то знаем мы лишь определенный навык обращения. Или, по-другому, так как вряд ли можно сказать, что мы знаем нечто, пока не способны его описать, то, по-видимому, наш метод расследования позволяет обнаружить, что в знании прошлого факта все, что действительно следует знать, это обращение со словами по определенному способу. Однако мы в этом отступаем от той цели, которой служит описание, не показывая, что нам известно на самом деле, когда мы знаем нечто о прошлом. И действительно, если такова функция описания, как предполагалось, то оно не исполнило бы своего предназначения, поскольку, к примеру, никто не смог бы понять описание, которое дается практике испытуемого с цветными огнями, не владея заранее пониманием прошедшего времени, так как оно и используется в этом описании. Цель описания состоит в том, чтобы заставить в конце концов прекратить спрашивать "чем является то, что мы действительно знаем?", прекратить искать в чем основа идеи прошлого. В свое время было упомянуто о недоумении, которое возникает, когда кто-то ищет обоснование для применения выражения "красное" на стадии (2) той процедуры, которую мы придумали, или для применения выражения "было красным", и не может его обнаружить. В том, что предлагают ответить на вопрос "каким образом прошедшее время может приобрести смысл?" посредством указания, как использовать слова, стремятся привести к выводу, что такой поиск - заблуждение.
  
   До сих пор мы обсуждали только такое использование прошедшего времени, в котором свидетель сообщал то, что наблюдал сам. Но мы, кроме этого, получаем и используем показания, слушаем и рассказываем истории, делаем заключения и выдвигаем предположения, формулируем в прошедшем времени невыполнимые условные предложения, высказываем пожелания о прошлом, делаем исторические утверждения и проводим расследования. Если потребуется привести описание использования слов во всех этих случаях, оно будет страдать определенным недостатком: отсутствием каких-либо упоминаний о фактических событиях, соответствующих предложениям в прошедшем времени или их частям, в отличие от того, что встретится в любом описании применения прошедшего времени в личных отчетах. Может показаться, что все это не имеет значения, за исключением тех случаев использования прошедшего времени, в которых, как предполагается, заявляются факты действительности. Но в этих случаях все понимают - философское описание того, в чем заключается знание фактов, обязано указать, что в сущности нам известно, когда мы знаем их, т.е. в чем состоят сами факты. И если описание не вводит сами факты, то действительное содержание нашего знания сводится, по-видимому, к тому, что само описание вводит.
  
   Подводя итог, можно сказать, что не существует такой теории знания, которая указывала бы, как надо понимать утверждения о прошлом, и которая обращалась бы к любым событиям в нем, не ограничиваясь теми, что можно извлечь из памяти. Насколько можно судить, лишь толкование Витгенштейна позволяет тому, кто стал свидетелем прошлого события, высказаться о своем наблюдении не вызывая вопросов. Такую возможность обусловлена в первую очередь спецификой подхода философа, которую сложнее всего принять, а именно, что мишенью его критики оказывается само стремление обосновать такие упоминания о прошлом, стремление, выраженное фразой: "потому и говорят 'было красное', что знают, что свет был красным!" Заявляют в этих условиях "было красное" (при этом сами условия не освещаются), и именно вот это называется осведомленностью о факте из прошлого. Однако так заявлять вовсе не значит предоставлять анализ того, что мы знаем на самом деле. Если и в отношении утверждений о фактах прошлого, не являющихся суждениями памяти, мы продолжим ту же линию и найдем в своих описаниях ответ на вопрос, почему у подобных утверждений есть какой-то смысл, то мы в своей речи избежим ссылок на действительные события в прошлом. И при этом, так как эти описания уже не будут представлять собой ни анализ, ни интерпретации, нам не будет грозить та трудность, что мы по видимости имеем дело с реальными фактами. Будем просто утверждать, что "именно при этих обстоятельствах мы говорим, что знаем нечто; именно такое применение придает смысл данному высказыванию". У подобного указания как пользоваться словами одна из целей как раз состоит в том, чтобы заставить прекратить спрашивать: "что же мы на самом деле знаем?" Пусть этот вопрос в дальнейшем останется ограниченным кругом повседневной жизни и утратит философский характер. Если же появятся сомнения, потому что "начали рождаться мысли, будто о прошлом никакого реального знания нет вообще, и лишь позволено утверждать, что слова используются таким-то и таким-то образом", то ответить можно так: высказывание "я ничего не знаю о прошлом" имеет смысл (например, в речи человека, лишившегося памяти), но отнюдь не тот, который мы здесь подразумеваем, и этот смысл пока не оговорен тем, кто высказывается.
  
  
  
  
   /1/ Искусственность, в силу которой проблема кажется намного более легкой для решения, чем она есть на самом деле.
  
   /2/ В этом примере я привожу некоторые замечания, сделанные доктором Витгенштейном по ходу нашего с ним обсуждения. И вообще, на протяжении всей статьи я только следую его идеям и приемам рассуждения. Лучшее, что было мной написано, есть слабая копия частностей оригинала, и ценность его определяется лишь моей способностью освоить и применить труды доктора Витгенштейна.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"