Единак Евгений Николаевич : другие произведения.

30. Одая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Бирюзовое небо детства". Глава "Одая"

  Не знаю, что стало со мною,
  Печалью душа смущена.
  До сих пор не дает мне покоя
  Старинная сказка одна...
  Генрих Гейне
  
  Честь безумцу, который навеет
  Человечеству сон золотой!
  Пьер Жан Беранже
  
  Одая
  
  - Э-ге-гей! Вылезайте уже! Хватит, вашу мать! - гортанный, слегка хрипловатый голос сторожа Гаргуся, казалось, усиливался водной гладью, пронизывал насквозь пространство над прудом. - Вылазьте наконец! А то вон сзади вербы зеленые повырастали! Сейчас я вас крапивою!
  Несмотря на много раз слышанные слова о зеленых вербах, которые, по преданию, вырастают у купающихся сверх меры, некоторые из младших опасливо оглядывали через плечо свои ягодицы, ярко выделяющиеся белизной на фоне загорелых детских тел. Старшие при этом снисходительно ухмылялись, хотя сами еще всего лишь два-три года назад при крике Гаргуся непроизвольно оглядывали себя.
  На гребле появлялся сторож Гаргусь и неторопливо приближался, держа в руках длинную жердь, к тонкому концу которой был привязан пучок крапивы. Гаргусь - было известное на несколько сел прозвище Иосифа Твердохлеба, стража порядка на Одае - трех колхозных прудах, плодородном колхозном огороде и двух садах.
  Старый сад, заложенный еще паном Соломкой, находился на южном берегу, а молодой колхозный сад был высажен после войны к северу от большого става.
  Неопределенного возраста, выгоревшая от постоянного пребывания под солнцем, крупноплетенная соломенная шляпа удивительно гармонировала с вислыми седыми усами, пожелтевшими по центру от табака. Обкуренная до черноты люлька, шляпа, усы и остро выпирающие скулы, обтянутые бронзово-серой морщинистой кожей делали лицо Гаргуся похожим на обличье чумака, виденное в старых школьных учебниках.
  Гаргусь вышагивал по гребле, с каждым шагом покачиваясь худым телом вперед. Малыши выскакивали из воды первыми, зажимали скомканную наспех одежду под мышкой и, в чем мать родила, пробегали дорогу, ведущую к гребле. Бежали, чтобы переждать грозу в виде Гаргуся во втором, или среднем ставу. Те, что постарше, подобрав одежду, неспешно одевались, точно рассчитывая время, необходимое Гаргусю для преодоления гребли и еще около ста метров до популярного места купания.
  Лишь шестнадцатилетний Алеша Кугут невозмутимо продолжал находиться в воде, попыхивая папироской "Бокс" за, дореформенных шестьдесят первого, сорок пять копеек. Папиросы "Бокс" и "Байкал" за семьдесят шесть копеек почему-то назывались гвоздиками. Демонстративно повернутая в сторону камышей, выцветшая под солнцем и без того соломенно-желтая, стриженная под "польку" шевелюра Алеши, даже не дрогнула при появлении на берегу Гаргуся.
  - Вылезай к чертовой матери, иначе одежду заберу. А возьмешь ее только в правлении! - стращал Гаргусь.
  - А ты попробуй! - сразу начинал на ты Алексей. - Там комсомольский билет. Я тебя предупредил. Отсидишь двенадцать лет, потом подумаешь, прежде чем нарушать закон. А для начала отсидишь пятнадцать суток за мать при малышах. Два раза помянул. И свидетелей полно. - кивал на нас комсомолец, выпуская кольца дыма.
  Выпустив дым, ощеривался широкой улыбкой, обнажая редкие крупные зубы:
  - Бери! Попробуй!
  Гаргусь, потянувшийся к одежде, видимо, уже подсчитал, сколько ему, семидесятилетнему, будет лет по возвращении из тюрьмы. Опасливо отдернув жердь, Гаргусь направился вдоль малинника через густые заросли цикуты, которую мы называли блэкит, в самый хвост озера, переходящий в непроходимые заросли трощи (тростника). На ходу он что-то бормотал себе под нос, временами озирался, а под конец в сердцах громко сплевывал в сторону:
  - Тьфу! Ха-алера!
  Алексей тоже сплевывал в воду окурок и, повернув голову в сторону малинника, окликал нас:
  - Хлопцы! Купайтесь, сколько влезет. Я отвечаю.
  Мы, все же стараясь не шуметь, входили в воду и группировались вокруг нашего кумира, комсомольца, способного упрятать в тюрьму самого Гаргуся.
  Уже после написания главы я узнал, что Алеша комсомольцем никогда не был. За комсомольский билет он выдавал немецкий портсигар, который постоянно носил в заднем кармане штанов. Заявления о приеме в комсомол он подавал, но ему каждый раз отказывали. Отказ мотивировали злостным хулиганством Алеши. Но больше ему мешали его независимость и анархизм - полное непочитание власть предержащих.
  Младшие, убежав на среднее, более мелкое озеро, больше не возвращались. Они барахтались в мутной воде, отпугивая от берега, кишащих в пруду уток. Не обращая внимания на вышедшую из небольшого птичника, расположенного под самой греблей большого става птичницу Соню Фалиозу, малышня продолжала плескаться в грязной воде, часто поднимая со дна, оброненные утками яйца.
  Поднятые со дна яйца еще долго качались на мелких волнах между стрелками осоки, а потом снова, словно нехотя, медленно опускались на дно. Наплескавшись, малыши покидали озеро с резко потемневшей от ила кожей. Натянув трусы, приходили домой с прилипшими к плечам и, стриженным наголо, головам клочьями высохшей тины. После купания в озере дома их ждало отмывание.
  Мы же, чувствуя себя в безопасности возле Алеши, еще долго купались, ныряли, прыгая с разбега. В конце концов, мы насыщались купанием. Ополоснувшись в чистой воде соседнего заливчика, мы натягивали одежду и только сейчас в нас просыпались голодные болезненные спазмы под ложечкой. Появись сейчас, тут на берегу, буханка, пусть даже черствого хлеба, она была бы растерзана и уничтожена в мгновение ока. Но хлеба не было. Каждый раз мы обещали друг другу и себе: - в следующий раз захватить на Одаю побольше хлеба. Но каждый раз, выходя из дома сытыми, мы неизменно забывали об этом.
  Несмотря на голод, домой идти не хотелось. Если на Одаю мы бежали, выбирая кратчайшую дорогу, пересекали косогор по едва утоптанной тропке, то обратную дорогу мы выбирали подлинней. Как правило, мы переходили греблю и, не доходя до сторожки, поворачивали налево. Шли вдоль боросянской посадки, в которой часто можно было чем-нибудь поживиться. В июне уже можно было нарвать ранней черешни. Мы безошибочно знали деревья с горькими, как хина ягодами и обходили их. Предпочтение отдавали крупным бело-розовым сладким, с умеренной горчинкой, ягодам.
  В начале июля начинали зреть вишни. Сначала наливались упругим рубином светоянские, затем более мелкие и темные, почти черные, очень сладкие хруставки с терпким привкусом. А с середины июля все лесополосы желтели от поспевающих диких абрикос, которые мы называли мурелями. В центральной и южной Молдове их называют жарделями.
  В неглубокой лощинке, которую мы пересекали, дорога отделялась узкой полосой колхозного огорода от гребли самого нижнего, первого и второго, среднего става. Гребли были очерчены четкими линиями старых желтых ив, опустивших свои длинные ветки-нити в самую воду.
  В первый став давно уже не запускали мальков карпов. Но пруд буквально кишел карасями. Ежегодно при ловле рыбы для продажи в колхозном ларьке проводили сортировку. Мелких карпиков возвращали в большой став, а карасиков ведрами высыпали в первый и средний.
  Во втором ставу рыба приживалась плохо, вероятно по вине уток, которые, погрузив голову, ловили рыбешку целыми днями. Поймав, утки потом долго трясли головой и шеей, проталкивая еще живую снедь в зоб.
  Кроме того, во втором ставу вода была постоянно мутной, а на отмели у тростника пузырилась вскипающими и лопающими на поверхности пузырьками зловонного газа. По нашему единодушному мнению и к возмущению, образование пузырей происходило именно из-за частых испражнений птиц прямо в воду.
  
  В метрах десяти от начала гребли первого става на прямо срезанном пне старой ивы, казалось, день и ночь сидел мой троюродный брат Мирча Научак. Проучившись несколько лет у моего же двоюродного брата Штефана искусству портного, Мирча еще весной должен был идти в армию.
  В военкомате ему объявили отсрочку до осени. Вернувшись из военкомата, Мирча больше к Штефану не ходил. Призывы бригадира выйти на работы в колхозе Мирча сходу отметал, мотивируя, что осенью на службу, а там, по его постоянному выражению, война все спишет.
  Мирча сидел на пне неподвижно, подавшись вперед, как будто готовясь прыгнуть в воду. Взгляд его был прикован к двум пробковым поплавкам самодельных удочек, орешниковые удилища которых покоились на высоких рогатках, предусмотрительно воткнутых Мирчей в глубокий ил. Постоянную неподвижность Мирча нарушал лишь для прикуривания сигареты. Прикурив, Мирча снова обретал неподвижность идола.
  Пепел от приклеенной к нижней губе сигареты Мирча не стряхивал. Остыв, пепел бесшумно отваливался и скатывался, разваливаясь, до высохшего корня, закрученного змеей у ног рыболова.
  Постоянным спутником Мирчи был небольшой кудлатый пес непонятной породы. Весь облепленный репейником, пес, подобно хозяину, был неподвижен. Он лежал, положив свою острую, похожую на лисью, морду на вытянутые вперед лапы. Глаза его, казалось, неотрывно следили за поплавками. Когда поплавок начинал подрагивать, пес весь подбирался, торчащие уши его наклонялись вперед, как бы вслушиваясь в то, что происходит под водой вокруг поплавка.
  Когда поплавок погружался, следовала немедленная подсечка. Пойманных карасей Мирча вытаскивал из воды вверх и не спеша подводил к своей левой руке по воздуху. Пес вскакивал и тут же садился на задние лапы, преданно переводя взгляд с Мирчиного лица на трепыхающуюся на крючке рыбу.
  Рыбу с крючка Мирча снимал бережно, стараясь не повредить губу. Если карась был, по мнению Мирчи, годным для сковороды, Мирча отпускал его в погруженную наполовину в воду старую ивовую корзину, плетенную кем-то из стариков на дому для огородной бригады.
  Если на крючок попадалась мелочь, Мирча, покачав ее на руке, как бы взвешивая, бросал ее на середину гребли. Пес, внимательно следивший за каждым Мирчиным движением, мгновенно кидался к тому месту, где должна упасть рыбешка. Часто он хватал рыбу на лету. Следовал непродолжительный хруст и вскоре пес снова располагался рядом с Мирчей, молча глядя на мерно покачивающиеся на воде поплавки.
  Молчание пес неизменно нарушал только в случае, если на крючок случайно цеплялся рак. Пес вскакивал, отбегал, а затем, приближаясь почти ползком, начинал облаивать рака. Если Мирча отпускал рака на траву, пес, наскакивая, лаял и громко щелкал зубами в сантиметрах десяти от рака и тут же отскакивал. Не переносивший шума, Мирча, вытащив рака, тут же отправлял его в корзину, скрывая от собачьих глаз.
  Мы сворачивали с дороги на тропку, ведущую через лесополосу и огород к гребле и, стараясь не шуметь, тихо подходили к Мирче. Несмотря на нашу предострожность, Мирча, каждый раз, увидев нас, прикладывал палец к губам, призывая к тишине. Мы неспешно и молча располагались за Мирчиной спиной в тени ив, наблюдая за таинством рыболовного искусства. Закуривая, Мирча неизменно и уважительно предлагал каждому, выбитые из пачки щелчком ногтя, сигареты.
  Предлагал, несмотря на то, что был старше нас на целых восемь лет. Предлагал, зная, что тот, кто не курит, не возьмет. В этом был весь Мирча, в этом был неизменный своеобразный жест его вежливости. Миша и Вася Бенги, Броник Единак и Валёнчик Рябчинский, протянув руки, брали по сигарете. Прикрывая зажженную спичку ковшиком ладоней, Мирча давал каждому огня. Затем снова устанавливалось молчание, прерываемое всплеском по водной глади очередного выуженного карася.
  Взявшее дневной разбег, яркое летнее солнце начинало склоняться к закату. Пора было идти домой. Но уходить от Мирчи не хотелось. Было в нём что-то притягательное для нас, младших. Ко всем, без исключения, он относился серьезно, доброжелательно и уважительно. В нем не ощущалось чувства собственного превосходства. Даже к младшим. От Мирчи мы не опасались услышать обидное салага, салабон или еще обиднее - сопляк.
  Мирча охотно и серьезно рассказывал о прочитанном в школьных учебниках, хотя учился он неважно, а других книг не читал вообще. Так же серьезно он повествовал о реальном существовании дидька (черта), железной бабы (родственницы бабы Яги), о приметах, ворожбе, действии проклятий и других реальных и вымышленных чудесах, в которые мы, гораздо младше, уже не верили.
  Случайно встретив Мирчу на улице, можно было предложить ему, без опаски быть осмеянным, пробежаться наперегонки. Он всегда бежал очень серьезно, изо всех сил, часто обгоняя младшего, вызвавшего его на состязание. Переводя дыхание после бега, он пожимал плечами, наклоняя голову к плечу. Мирча как будто извинялся за вынужденно совершенный обгон...
  Посидев, мы поднимались, молча кивали Мирче, и уходили. Достигнув села, группа редела. Каждый направлялся к своему огороду.
  
  Как и Куболта, Одая на лето становилась целым миром нашего детства, притягательным центром для детворы и молодежи. Родители наши были далеки от восторга нашим неизменным стремлением убежать на ставы. Я не оговорился. Именно убежать.
  Мы убегали от дневной сельской скуки, убегали от надоевших дневных обязанностей накормить и напоить животных, наносить воды, нарвать и принести мешок травы. Мы убегали туда, где на несколько часов оказывались в совершенно другом, почти сказочном мире единства солнца, воды, зеленого царства деревьев и почти дикой вольницы.
  К побегу на Одаю мы готовились с утра. Надо было покормить живность и, главное, налить полные выварки воды, чтобы, пришедшие с поля родители, могли вымыться, нагревшейся за день, водой. Мне приходилось убегать сразу через огороды Гориных или Савчука, направляясь к Боросянам. И лишь достигнув долины, брал направо и на косогоре выходил на проселок, ведущий к Одае. Но это было уже далеко за пределами села.
  Такая предосторожность была оправдана. По собственной беспечности я тонул, безрассудно шагнув с вала, окружавшего гуркало (яма, омут - смысл.), на глубину. Вытащенный на берег, я долго откашливался. Меня сильно рвало. Оповещенные еще до моего прихода домой, родители запретили мне ходить на став. Но я срывался, как срывается с привязи козленок. Почувствовав мало-мальскую волю, я немедленно убегал на ставы.
  Родители иногда узнавали о моих визитах на пруды от услужливого Броника. Но чаще я упорно отрицал свое пребывание на ставу и отцу оставалось только недоуменно пожимать плечами и качать головой. Однажды, когда я почти убедил родителей, что был в гостях у деда, Алёша, старше меня на восемь лет, коварно спросил:
  - Кто из сторожей сегодня дежурил? Гаргусь или Калуцкий?
  - Калуцкий. - ответил я и тут же осекся.
  Громкий хохот моих родственников не утихал долго. Но это было только один раз. В дальнейшем я всегда был готов к подобным провокациям.
  
  Пребывание на Одае не ограничивалось купанием. Каждый раз, как будто впервые, я тщательно обследовал всю территорию, прилегающую к ставам. Если берега первого и второго става, за исключением гребли, обсаженной ивами, были пустынными, то третий был окружен целым миром зеленого царства с ещё не открытыми мной тайнами.
  По всему периметру пруда на берегах росли вековые ивы, высаженные первыми поколениями Соломок, владельцев этой округи. В результате многолетнего подмыва берегов, корни со стороны става оголялись. Большая часть ивовых стволов склонялись, почти ложась на воду. Разбежавшись, мы взбегали по стволу до развилки толстых ветвей и, отталкиваясь, летели ласточкой два-три метра в воздухе и лишь затем, вытянув перед головой руки, скрывались под водой.
  Фигурой высшего пилотажа считалось умение после прыжка проплыть под водой достаточно большое расстояние. Устраивались соревнования по дальности подводного заплыва. Бессменным чемпионом много лет подряд был Гришка Твердохлеб, которого мы звали Фриткой. Он сам так произносил свое имя из-за того, что был шепелявым. С самого рождения и до старости его голова и тело были совершенно лишены волосяной растительности. Мы были твердо убеждены, что успехи Фритки в подводном плавании связаны именно с его тотальным облысением.
  Густо переплетенные под водой корни деревьев служили убежищем для крупных карпов, любивших отдыхать под берегом в полуденный зной. В поисках рачьих нор между подводными корнями, я не раз чувствовал прикосновение моих пальцев к скользкой чешуе рыб.
  Боря Мищишин, мой двоюродный брат, ловил рыбу руками настолько мастерски, что, казалось, на концах пальцев его рук были глаза. Нащупав пальцами рыбу, затаившуюся между корнями, Боря уже не упускал ее. Достойным учеником Бори стал мой одноклассник Женя Гусаков, не признававший ловлю рыбы снастями вообще. Я же, как ни старался, не смог поймать руками ни одной рыбы. Рыбы неизменно ускользали, а руки мои хватали переплетенные между собой корни.
  Но рыбная ловля не давала мне покоя. Если на первом, самом нижнем ставу разрешали ловить карасей, то в большом, самом верхнем, ловить рыбу было запрещено с первого года организации колхоза. Отец рассказывал, что в сороковые и пятидесятые годы рыба, отловленная в озере и проданная в ларьке и на базарах способствовала существенному пополнению колхозной кассы.
  Караси, выловленные в первом ставу, по всеобщему признанию, сильно отдавали тиной. Но не тина отталкивала меня от рыбалки в этом озере. Через трубу, врытую в гребле второго става, в первый став постоянно стекал мутный пенистый ручеек из второго пруда, где, как я писал, вода была мутной и вонючей из-за множества колхозных уток. Вода же в третьем всегда была чистой из-за родников, берущих начало в восточном хвосте озера. По мнению взрослых, караси и карпы из большого става отличались отменным вкусом.
  Подростки, да и некоторые взрослые, прячась в прибрежных кустах, ловили рыбу на самодельные удочки. К этому времени я уже вырос из того, чтобы верить тому, что крупную рыбу надо ловить на огромные крючки, выменянные у Лейбы за тряпки или яйца. Но мелкие крючки были большим дефицитом. Их привозили из Могилева парни, ездившие по воскресеньям на базар.
  Однажды я наткнулся в прибрежных кустах на Васю Томака из Боросян, который успешно ловил рыбу крючком из обычной швейной иголки, загнутой после нагрева в виде крючка. Надо было только подсекать резвее и, дернув, сразу выбрасывать карасей на берег.
  Я не привык терять времени. На следующий день, наспех позавтракав, я уже разжигал примус. Выбрал из маминой миниатюрной вышитой подушечки, в которую она втыкала иглы, подходящую иголку. Нагрев, загнул между зубцами вилки. Получилось вроде неплохо. Пропустил навощенную нитку десятого номера через ушко загнутой иглы, сложил вдвое, скрутил и снова навощил. Приладил пробковый поплавок. Готовую удочку, только без грузила, смотал на поплавок. Как заправский рыбак, крючок вонзил в пробку.
  Прибежав на став, выломал из длинного орешникового побега удилище, привязал к нему нитку. Достав из спичечного коробка припасенного червяка, одел его на свой крючок. Червяк налезать на крючок не хотел, извивался, конец крючка в нескольких местах проткнул червя насквозь. Измучив в конец червя, поплевал на него, как это всегда делал Мирча Научак, и забросил удочку.
  Крючок, не нагруженный грузилом, погружался медленно. Часть нитки возле поплавка еще была на поверхности, как внезапно ушла под воду, потянув за собой поплавок. От неожиданности я резко дернул удочку. Выдернутый из воды карась перелетел через меня и шлепнулся в траву в двух метрах за моей спиной. Я бросился к, впервые пойманной в моей жизни, рыбе. В полете она успела освободиться от крючка. Сантиметров десять длиной, карасик бился в траве, ударами хвоста подбрасывая и переворачивая свое серебристое тело. Взяв в обе ладони упругую и скользкую рыбу, я первым делом почему-то понюхал ее.
  Накрутив нитку на удилище, я пристроил удочку внутрь куста между двумя прошлогодними побегами бузины. Положив карася в очередную за это лето фуражку, я побежал домой. Мне хотелось кричать всем встречным, что я поймал рыбу. Но что-то останавливало меня. У каждого колодца я останавливался и обливал мою рыбу водой. Так, в мокрой фуражке я и принес ее домой.
  Пустив рыбу в ведро с водой, приготовленной для коровы, я почти рысью натаскал полное корыто воды. Пустив в корыто карася, я понюхал мои руки. Почти судорожно, прерывисто я вдохнул аромат озерной воды, густо замешанный на запахе рыбы. Насмотревшись на карася, вольготно плавающего в корыте, я пошел в дальний конец сада, где на границе с огородом отец в прошлом году складывал навоз для удобрения огорода.
  В жирной, унавоженной земле я накопал столько червей, что хватило бы для прокорма нескольких десятков рыб. Собрав червей в консервную банку, я вернулся к корыту и не поверил своим глазам. Карася в корыте не было.
  - Неужели выпрыгнул? - подумал я и обошел корыто. Карася не было. Ничего не понимая, я поплелся к крыльцу. Сел, обхватив руками голову. Мое внимание привлекли куры, собравшиеся вокруг кота Мурика, что-то жующего у забора. Меня насторожил подозрительныйый хруст. Подойдя, я увидел, что Мурик успел уполовинить моего карася. У меня не хватило духу наказать Мурика. Увидев плавающего карася, он, скорее всего, подхватил его когтями. Мурик считал свою добычу вполне законной, так как при приближении петуха он начинал урчать с каким-то диким подвывом.
  Следующая рыбалка едва не закончилась скандалом. В тот день, как назло, не клевало. Я безуспешно менял червей на крючке и место ужения. Ничего не помогало. В расстройстве от неудачи, я потерял бдительность. За запрещенным на третьем ставу занятием меня застал очередной бригадир огородной бригады.
  На этот раз им был уже немолодой Иван Адамчук, точь в точь похожий на портрет Ворошилова, висящий в коридоре школы. Даже седые усики были такие же. Он прервал мою рыбалку. Удочку забрал с собой. Уходя, он пригрозил, что если я буду ловить рыбу в большом ставу, то в правлении оштрафуют моего отца так, что он целый месяц будет работать в колхозе бесплатно. Этого было достаточно.
  
  Зато я пристрастился к ловле раков. Водились они во множестве в норах между корнями ив. Лежа в воде у берега так, что была видна только, прижатая ухом к берегу, голова, я ощупывал подмытый обрыв берега. Найдя нору, я погружал в нее пальцы, а то и кисть, если нора была большая.
  Нащупав рака, я уже не упускал его. Если не удавалось схватить его пальцами за грудку, то, захватив пальцами усы поближе к голове, я не спеша вытягивал его из норы. Спешка могла привести к обрыву усов и рак мог остаться в своей крепости. Часто натыкался на клешни.
  Когда рак захватывал мой палец, я научился не отдергивать руку. Я захватывал клешню между указательным и большим пальцем и также, не спеша, вываживал рака, чтобы не оторвать его конечность. Указательные и большие пальцы моих рук были исчерчены продольными царапинами от клешневых коготков. Царапины были черными от въевшегося в кожу ила.
  Гораздо более неприятными были ощущения в случае, если рак, находившийся в норе, при дотрагивании моей руки, начинал защищаться. Он бил хвостом назад, резко выбрасывая тело вперед, навстречу опасности. Видимо так защищают раки свои жилища от захватчиков, претендующих на облюбованную чужую нору. При резком толчке рак больно колол мои пальцы.
  Особенно болезненным было попадание шипов, венчающих голову рака, под ноготь. Но и эта защитная мера не могла остановить моей охотничьей агрессии. Выдавив несколько капель крови, красным облачком, расходящейся в зеленоватой воде, я снова погружал пальцы в заветную нору. Бывало, что после двух-трех часов охоты, при выдавливании кровь, не сворачивающаяся в воде, выделялась сразу из нескольких проколов.
  Если берег под корнями был подмыт глубже и руки не доставали до стенки, приходилось, набрав воздуха подныривать. За один нырок чаще всего удавалось вытащить рака. Особенно крупные раки водились в глубокой водной пещере, вымытой под корнями огромной ивы, растущей наклонно поблизости от места нашего постоянного купания. Ныряние затягивалось, часто не хватало воздуха и мы вынуждены были выныривать, чтобы отдышаться и затем снова отправляться в темный подводный мир за добычей.
  Однажды, нырнув в самую отдаленную часть подводной пещеры, и ощупывая норы, я ощутил, что моя рука плещет по поверхности воды. Вынырнув, я отдышался и, набрав полную грудь воздуха, снова погрузился для исследования пещеры. Высунув в темноте голову из воды, я почувствовал что мой нос и рот находятся в воздухе. Я открыл глаза. Вокруг была абсолютная темень.
  Я рискнул. Выпустив немного воздуха, я осторожно вдохнул. Воздух был неожиданно свежим и прохладным, слегка пахнущим только что собранными грибами. Дышалось легко. Вытянув руки, я нащупал и вытащил одного за другим двух огромных раков, с которыми, набрав полные легкие воздуха, нырнул и вынырнул уже в двух метрах от берега. Вынырнув, я держал по раку в каждой руке.
  На берегу уже стали беспокоиться моей, необычно длительной задержкой дыхания. Вышвырнув раков на берег, я нырнул снова. Схватив одного крупного рака, я не стал искать второго. Я почувствовал, что мне начинает не хватать воздуха, как это бывало дома зимними вечерами, когда плотно укрываешься толстым одеялом на овечьей шерсти. Выйдя из воды, я не рассказал никому, оставив собственным этот весьма важный, по моему убеждению, секрет.
  Через пару дней я, не выдержав, поделился секретом с троюродным братом Васей Единаком, старшим братом Броника, моего одноклассника, неоднократно докладывавшего моим родителям о моих злоключениях. С Васей у меня почему-то сложились довольно доверительные отношения, несмотря на то, что он был старше меня на целых четыре года.
  
  Доверительность, перешедшая потом в здоровую, крепкую мужскую дружбу, сопровождала наши отношения до конца его короткой, но весьма яркой жизни. Побывав в очаге взрыва на полигоне в Семипалатинске весной 1963 года при испытании водородной бомбы, Вася вернулся домой демобилизованным по состоянию здоровья на год раньше срока.
  Заболел лучевой болезнью. В справке был указан совершенно другой диагноз. Долго никто не знал истины. Демобилизованные давали расписку о неразглашении государственной тайны.
  Вернувшемуся, по сути, инвалидом Советской армии, ему была предложена группа инвалидности по общему заболеванию. Глубоко запрятав обиду, Вася не сдался. Закончив заочно техникум, работал инженером по трудоемким работам в колхозе, главным механиком.
  Затем Василий Петрович был председателем сельского совета, вникая во все повседневные мелочи села, выбивая для родного села из районного руководства мыслимое и немыслимое. Затем стали отказывать почки. Сначала одна, потом другая. 11 июня 1980 года была сделана пересадка почки. Работала недолго. 11 сентября пересаженную почку удалили. Дожидаясь очередной донорской почки в Московском институте трансплантологии, тщательно расписал жене режиссуру собственных похорон.
  В возрасте тридцати восьми лет умер, не дождавшись органа от донора с нужной группой крови. Траурная церемония проходила 11 февраля 1981 дома и в здании сельского совета. Траурный оркестр в конце панихиды сыграл, заказанный Васей еще при жизни, марш "Прощание славянки". Вот такое роковое одиннадцатое число.
  
  Придя на озеро, мы взяли ломик, лежащий под дизельным насосом, подающим воду на колхозный огород. Удачно пробив между переплетенными корнями незаметное среди травы отверстие в весьма тонком слое дерна, мы получили возможность находиться в пещере под корнями почти шесть-семь минут. Лишь потом начинала ощущаться нехватка кислорода.
  Ныряли вроде бы в озеро. Развернувшись под водой, заплывали в нашу пещеру, где уже чуть-чуть брезжил, льющийся сверху, свет. Пробыв в ней время, достаточное для того, чтобы гнавший нас из озера Гаргусь начинал заикаться от страха, мы снова ныряли и показывались из воды на расстоянии не менее десяти метров от берега. Гаргусь долго ругался, не особенно стесняясь в выражениях. Восторгу ребятни не было предела. Скоро наша с Васей тайна стала всеобщим достоянием, потеряв при этом остроту ощущений у самих участников и зрителей этого незамысловатого спектакля.
  Однажды ночью разразилась гроза со шквальным ветром. Придя через пару дней на Одаю, мы увидели, что наша толстенная ива лежит горизонтально в воде, а корни, вывернувшись, были плотно прижаты ко дну там, где раньше мы вдыхали чистый подземный воздух. Обследовав упавшее дерево, Вася молча и выразительно посмотрел мне в глаза.
  
  Купались досыта, до одури. Купались до появления чувства пустоты под ложечкой. Это был не только голод. Мама, уже смирившаяся вкупе с отцом моими походами на ставы, утверждала, что вода высасывала из нас все соки. Выйдя из воды, я рассматривал побелевшие и сморщенные ладони и пальцы, ступни ног.
  Только оказавшись на берегу, чувствовал, насколько прохладная была в ставу вода. Все начинали дрожать сначала мелкой, переходящей в крупную, дрожью. Подбородок начинал дрожать так, что при разговоре часто лязгали друг о друга зубы. Многие начинали говорить, заикаясь. У всех, накупавшихся вволю, почему-то появлялось, чернеющее грязью, пятнышко под нижней губой.
  Мы ложились в центре большого круга, где трава была тщательно вытоптана, а почва измельчена в толстый слой серой пыли босыми ногами волейболистов. Волейбол неизменно сопровождал подростков и молодежь от школьной спортплощадки за сельским клубом и танцевальной площадки на бульваре, до Куболты и ставов. Пыль прогревалась гораздо быстрее, температура ее была гораздо выше, нежели травы, которая даже в знойные летние дни оставалась прохладной.
  Наиболее сообразительные, выйдя из воды, выкатывали мокрое тело в пыли, а затем растягивались под щедрым летним солнцем. Образовавшаяся тонкая корка грязи активнее впитывала в себя тепловые лучи. Мы лежали, отогреваясь, и чувствовали, как живительное тепло распространяется по всему телу. Затем создавалось впечатление, что тепло плывет в такт дыханию по животу и груди теплыми одуряющими волнами. Затем накатывала дремотная истома.
  Я лежал с закрытыми глазами и чувствовал, как теряется ощущение реальности. В ритм дыханию возникает чувство плавного покачивания вместе с землей. Звуки детских голосов, плеск воды под ладонями купающихся, ритмичный перестук дизельного насоса, подающего воду на огород звучали глуше, отдалялись и воспринимались как сигналы из совершенно другого мира.
  Наступал момент, когда все тело прогревалось настолько, что помимо воли диафрагма сокращалась, на миг прерывая дыхание. Это был сигнал подниматься. У перегревшихся возникало неприятное чувство тошноты, которая часто заканчивалась головной болью.
  Разбег. Прыжок. Вода внезапно обжигающе обволакивает все тело сразу. Еще не вынырнув, кажется, что воду можно не только пить, ею можно, широко открыв рот, еще и дышать. Преодолев соблазн, выныриваю и ложусь на спину. Над озером небо кажется насыщенно голубым, почти синим. В нескольких метрах проносятся, не замечаемые раньше ласточки, ловящие на ходу насекомых у самой воды. Глаза невольно смотрят на запад.
  Из-за горизонта выползает синяя, местами почти черная туча. Переваливаясь клубами, очерченными белой каймой, туча растет, занимая уже четверть небосклона. А над ставом еще жаркое белое солнце. Пора выходить. Отмыв остатки, превратившейся в тонкий слой жидкой грязи, пыли, прополоскав несколько раз стриженную голову, неохотно покидаю воду. Надо спешить домой. Если будет ливень, то пасущие по очереди, пригонят коров раньше. А дома никого. Может влететь от родителей.
  
  Едва высыхали дороги после дождя, нас снова, как говорили взрослые, несло на ставы. Похолодевшая за день-два ненастья вода заставляла двигаться резвее. Начинались догонялки в воде, заплывы на скорость. Из поколения в поколение на ставу устраивались игры в войну, где снарядами был, захваченный со дна, кашеобразный ил. Играли, становясь в круг, либо разделившись на команды.
  Захваченный в коротком нырке ил, швыряли в голову противника. Важно было нырнуть, захватить пригоршню ила погуще, вынырнуть, отвернувшись, чтобы тебя не подкараулили при появлении из воды и, уловив момент, коварно швырнуть грязь в только показавшуюся из-под воды голову противника.
  Попадали в ухо, чаще в глаза. Пораженный в глаз, покидал поле боя, подняв руку. Это означало, что раненого не бьют. Нарушившего кодекс чести били грязью всем скопом. И противники и "однополчане". Раненый промывал глаз, опуская и поднимая голову на "чистой" воде. В более серьезных случаях на помощь бросались все. К счастью, я не помню случая, чтобы в результате резкого удара илом лопнула барабанная перепонка или был поврежден глаз. В последующем, работая в ЛОР-глазном отделении, видел и то, и другое.
  Установилась прочная многолетняя традиция каждое лето углублять гуркало - яму в толстом слое ила в метрах двадцати от берега. Орудиями производства служили только наши руки. Нырнув на самое дно гуркала, пригоршней захватывали побольше ила и проплыв под водой, вываливали его в двух-трех метрах от ямы. После выныривания - небольшой отдых и снова все повторялось сначала. После боев и углубления гуркала вода надолго оставалась мутной, казалось, густела.
  
  В большом ставу несколько десятилетий дрейфовал "дуб". Так мы называли толстенное, потемневшее от времени и постоянного пребывания в воде бревно. По центру его был глубокий седловидный прогиб. Сам "дуб" был, скорее всего, стволом старой, возможно, вековой ивы. По словам деда Михася, "дуб" плавал в ставу ещё до войны. Его медленно носило ветром по всему озеру и прибивало к берегу в самых неожиданных местах. Зимой наш "дуб" прочно вмерзал в лёд.
  С наступлением купального сезона "дуб" подволакивали к южному берегу, к месту нашего постоянного купания. Так и колыхался он на волнах, прибитый к берегу, в одиночестве, пока его не седлал кто-либо из ребятни. Тут же, как по сигналу, к "дубу" устремлялась стайка мальчишек, стремясь устроиться в седловине бревна, как на лошади. Вместе легче грести ладонями. Двух-трёх всадников "дуб" выдерживал, заметно погружаясь в воду. Но как только еще кто-либо пытался оседлать водяного коня, бревно начинало медленно, а потом с ускорением поворачиваться вокруг своей оси. Мы мгновенно покидали плавсредство, остерегаясь ударов, появляющихся из-под воды, толстых, неровно спиленных, чёрных ветвей. Перевернувшись, "дуб" снова принимал исходное положение и, мерно покачиваясь, ждал новых седоков.
  
  По воскресеньям берега большого става становились особенно многолюдными. Часто приходили ребята и молодежь постарше из Плоп. Приходили, как правило, с волейбольным мячом и аккордеоном. Стихийно образовывались смешанные команды. В волейбол играли, используя вместо сетки туго натянутую между деревьями веревку.
  После купания под аккордеон пели песни. Особо чистым тенором выделялся голос Митики, закончившего медицинский техникум одновременно с братом Алексеем. Сейчас это уже был Дмитрий Андреевич Руссу, уважаемый всеми фельдшер Дондюшанской амбулатории при сахарном заводе.
  Сейчас встречи молодежи венчаются чаще всего застольями с алкоголем, подчас драками. Тогда я не помню случая, чтобы кто-то принес с собой на став спиртное. Расходились одновременно. Каждая группа шагала в свое село под общую песню. Пели общим хором, пока были слышны звуки аккордеона.
  
  Накупавшись, я любил в одиночестве обследовать территорию Одаи. Пляж, если так можно было назвать участок величиной с волейбольную площадку, переходил в малинник, заложенный, по словам деда, много десятилетий назад еще паном Соломкой. Несмотря на одичалость зарослей малинника, каждое лето мы вволю лакомились крупными ароматными ягодами.
  Женщины из огородной бригады почти ежедневно в июле собирали ягоды для колхозного ларька. Мы поглощали малину рядом с убиравшими ее женщинами. Не было случая, чтобы ребятне запрещали заходить в малинник. Условием было одно. Не сходить с протоптанных дорожек и не ломать побеги.
  За малинником длинной полосой располагалась колхозная пасека. Дальше росла группа огромных ореховых деревьев. Деревья были настолько старыми, что гниль сердцевины образовывала дупло. В дуплах устраивали гнезда различные птицы. Однажды, засунув руку в глубокое дупло, я схватил что-то мягкое и теплое и тут же почувствовал сильную боль на кончике среднего пальца.
  Невзирая на боль, я вытащил из дупла летучую мышь. Она была так удивительно хороша, что я положил ее в нагрудный карман рубашки, застегнул клапан и принес домой. Дома я поместил ее в небольшую картонную коробочку, предварительно насыпав туда пшеницы и семечек, наивно полагая, что летучие мыши питаются также, как и обычные.
  Я решил содержать летучую мышь в неволе и даже получить от нее потомство, скрестив ее, если не найду пару, на худой конец, с обычной. Тогда я был твёрдо уверен, что от такого скрещивания получу мышат, только крылья у них них будут короче. Спрятав коробочку на полке под навесом, я отправился в магазин, чтобы выпросить более просторную коробку. Продавец охотно подарил мне большую картонную коробку из под папирос "Север".
  Притащив коробку домой, я, к огромному своему огорчению, мыши в маленькой коробочке не нашел. Обследовав коробочку, я обнаружил, что в самом углу мышь прогрызла отверстие и обрела свободу. Было непостижимо, как летучая мышь с такими огромными крыльями пролезла через такую крохотную дырочку.
  Приехавший на каникулы после практики брат, студент медицинского института, выслушав мой рассказ, спросил, когда это было. Вздохнув с облегчением, он сказал, что укусов летучих мышей надо избегать, так как они являются переносчиками бешенства. Кроме того, сказал Алеша, в дупле могут прятаться на день ядовитые гадюки.
  Поскольку гадюка меня не кусала, я расспросил брата о признаках бешенства у людей. После его объяснений, я сразу почувствовал во рту обилие слюны. Но Алеша успокоил меня, сказав, что время для заболевания бешенством уже давно прошло. Во рту снова стало сухо. Но привычку шарить по дуплам брат отбил надолго.
  За орешником была межа, густо заросшая пасленом. Летом мы его не трогали, зная, по рассказам моего деда Михася, что зеленый паслен сильно ядовит. Спелый, уже черный и мягкий паслен, можно есть. Дед рассказывал, что в голодовку баба Явдоха пекла очень вкусные пирожки из остатков ржаной муки, отрубей и паслена.
  Далее вдоль берега, вплоть до молодого сада берег был занят густыми зарослями бузины. Мы ломали прямые побеги и, принеся домой, делали пукалки, стреляющие из пробок, приготовленных из тщательно пережеванной конопляной кудели. Ближе к воде в огромном количестве рос блэкит (цикута). Из зеленых побегов цикуты мы делали сыкалки для стрельбы струей воды.
  Чтобы попасть посуху на противоположный берег вытянутого хвоста става, надо было обойти непроходимые заросли мелкого ивняка, тянущегося вверх по пологому склону узкой полосой более ста метров. Я предпочитал перейти преграду вброд, раздвигая руками плотные стебли камыша. Вода редко доходила до середины бедра.
  Ощупывая ногами дно, осторожно шагал по мелководью. Над водой крутыми виражами начинали сновать, поднятые мной, стрекозы. Убегая от меня, шелестела камышами испуганная водяная курочка. Подошвы ног ощущали мягкие трубочки гниющих стеблей. Иногда чувствовал скользкое прикосновение потревоженной рыбы. Мимо ног, щекочуще, как будто живые, поднимались бесчисленные пузырьки болотного газа с неприятным запахом протухшего яйца. На середине я останавливался. С замиранием сердца чувствовал, как ноги медленно продолжают погружаться в толщу ила. Как только вода доходила до паха, спешно выдергивал из обволакивающей вязкой топи одну за другой ноги и, уже не задерживаясь, шагал к противоположному берегу.
  Выйдя на берег, растягивался ничком на, казалось, еще никем не тронутой, прохладной траве передохнуть. От болотного газа слегка кружилась голова. Покинутый противоположный берег каждый раз первые мгновения казался незнакомым.
  Первым делом обследовал густой прибрежный кустарник. В развилках и переплетениях тонких ветвей почти круглые свои гнезда искусно прятали щеглики (щеглы). Далее следовали заросли бузины вперемежку с колючими кустами шиповника. Между ними густо росли валериана и дикий чеснок. Узкую ленту опушки до самой пахоты с солнечной стороны устлал земляничный ковер. Под жарким солнцем на кочках грелись серой и неправдоподобно изумрудной окраски юркие ящерицы. При приближении они молниеносно скрывались в траве.
  Северный хвост озера переходил в небольшое болото. Дальше густой кустарник клином подходил к дороге, за которой рос молодой фруктовый сад, высаженный колхозом в конце сороковых годов. Справа был колхозный огород, упирающийся лесополосу соседнего колхоза. Я обходил болотистый клин из-за обилия густой череды, колючки которой в великом множестве намертво впивались в мои трусы. Я шел к дороге по краю огорода, на ходу срывая пупырчатые темные огурцы и незрелые, только начинающие розоветь помидоры. К плотине возвращался уже по узкой, стисненной лебедой, полынью и высоким чертополохом, дороге.
  Полукруглый мыс, разделяющий северный хвост с основным зеркалом става, венчал курган, насыпанный кем-то из многочисленной династии Соломок. По рассказам деда Михася, курган в начале двадцатого века был около семи-восьми метров высотой. На вершину его вела деревянная лестница. Сама вершина представляла собой площадку, радиусом не менее трех метров. На вершине стояла беседка на шести столбах. В беседке стоял круглый стол, по кругу которого стояли, врытые в землю, шесть удобных скамеечек с ажурными спинками.
  В двустах метрах выше от северного хвоста става лежало загадочное кладбище, которому, по преданиям, много столетий. В селе его называли турецким цвентаром (cmentarz - кладбище польск.). Кладбище было уставлено могильными камнями на широком основании. Некоторые из надгробий, лежали. Лицевая сторона всех стоящих надгробий была обращена строго на юг.
  На гладко отесанной лицевой поверхности надгробий были непонятные надписи, действительно отдаленно напоминавшие арабскую вязь. Между надгробиями было несколько старых деревьев, часть из которых превратились в высокие пни.
  Во времена моего детства в летний период кладбище посещали студенты Кишиневского университета. С ними была невысокого роста, сухонькая пожилая женщина в больших круглых очках, за которыми ее светло-голубые глаза казались огромными. Студенты делали зарисовки в альбомах, рулеткой замеряли надгробия, фотографировали камни и надписи, что-то тщательно записывали.
  
  В начале девяностых началась повальная приватизация, в том числе и земель. Будучи в селе, я поехал на клубничное поле, находившееся рядом с кладбищем. Камней на месте кладбища уже не было. При приватизации участок попал в имущественную квоту. На вопрос, куда делись надгробия, каждый бывший руководитель стыдливо кивал на предыдущего. Кладбище, пережившее многие социальные потрясения, революцию, двадцать два года в составе королевской Румынии, вторую мировую войну, горбачевской перестройки и ее последствий не перенесло, бесследно исчезло. Как говорится, концы в воду.
  
  Купальный сезон на ставу, как правило, начинали после последнего звонка. Тогда это было 23 мая. Но один раз, возможно в пятьдесят седьмом, мы на несколько минут окунулись в воду второго мая. Закрывали сезон, бывало, во второй половине сентября, несмотря на то, что после Ильина дня (2 августа) купаться нам родители уже запрещали.
  Один раз в порыве охотничьего азарта мы полезли в воду в конце октября. Возвращаясь из колхозного сада, куда вся школа вышла подбирать падалицу, мы увидели утку, плавающую посреди озера. Поскольку перелет птиц мы видели раньше, было решено, что эта утка не способна летать. Раздевшись, пять самых отчаянных залезли в озеро с разных сторон и стали одновременно приближаться к утке.
  Сначала она вела себя довольно спокойно. По мере нашего приближения утка начала метаться. Мы уже считали ее своей. Когда кольцо окружения сжалось еще на пару метров, утка, слегка разбежавшись по воде, довольно резво взлетела. Лишь тогда мы почувствовали, как окоченели. Обратный путь мы бежали без остановок до села. Удивительно, но никто из охотников не заболел.
  
  С Одаей и большим ставом связано несколько легенд, большинство из которых возникли, вероятно, из буйных мальчишеских фантазий. Как и все легенды, они прочно увязаны с местами и событиями, часть из которых действительно имели место.
  Многим поколениям юных рыболовов не давала покоя легенда о гигантской рыбе-матке, обитающей в ставу около ста лет. Согласно преданию, пан Соломка, увидев в сетях огромную рыбину, пойманную по его заданию нанятыми крестьянами, раздумал выставить ее на для угощения на предстоящем балу. По его просьбе совсем еще молодой коваль Прокоп, раскалив шило, сделал два отверстия в пластинках, прикрывающих жабры. В эти отверстия он вдел золотые сережки. Рыбу отпустили обратно в став.
  С тех пор покой покинул любителей рыбной ловли. Каждый мечтал выудить именно карпа с золотыми кульчиками (серьгами). Масла в огонь подлила учительница биологии и географии Людмила Трофимовна, которая на уроке рассказала, что карп живет до двухсот лет.
  Бывая в кузне, я не выдержал и спросил старого Коваля напрямик, цеплял ли он серьги пановому карпу. Прокоп пробурчал в ответ что-то непонятное. Когда я повторил вопрос, Коваль, отвернувшись, начал усиленно стучать молотком по раскаленному железу. Такая неопределенность еще больше разворошила наше воображение. Стало ясно, что Коваль дал клятву пану Соломке о неразглашении тайны и хранит ее до сих пор.
  Возле гребли часто наблюдали извилистую линию пузырьков, длиною до трех метров. Фритка Твердохлеб с присущей ему серьезностью, объяснял, что это огромные змеи, способные задушить человека, а тем более ребенка. При расспросах все родители, не сговариваясь, единогласно подтверждали Фриткину правоту. Все они надеялись, что хоть что-нибудь оттолкнет их чад от частых визитов на ставы или по, крайней мере, от заплывов в глубокие места.
  Старики рассказывали, что ночью в ставу раздаются громкие жалобные стоны, вызывая у слышавших их, леденящий душу страх. По преданию, это стонут души не вытащенных из воды утопленников, умоляя найти тело и похоронить по христиански. Тогда души упокоятся и перестанут взывать по ночам.
  Рассказывали, что на турецком погосте по ночам зажигаются таинственные голубые огни, а Мирча Кучер утверждал, что он сам слышал от Горки (Григория) Унгуряна, что тот в свою очередь лично видел ночью на Соломкином кургане появившуюся ниоткуда старинную беседку, в которой за столом сидел сам пан и громко рыдал с причитаниями и рвал на себе волосы. Рассказывая об увиденном, сам Горка, по утверждению Мирчи, горько рыдал, сопереживая пану.
  Все эти легенды с ходу разбивались о Тавиковы объяснения, откуда взялась каждая легенда.
  - Рыбе, по прихоти пана, вполне могли вдеть серьги.- объяснял пятнадцатилетний Тавик, перешедший уже в десятый класс, так как в школу тетка Раина отправила его с шести лет.
  - Но с серьгами рыба подвержена большой опасности зацепиться за коряги или за утащенные, либо просто утерянные снасти и могла погибнуть от голода. А возможно другое. Пана давным-давно уже нет, а рыбу мог кто-либо поймать. Отдавать серьги некому. Рыбу давно могли съесть, а серьги, возможно, носит чья-то жена или дочь.
  - Что касается водяных змей, то такими могут быть только ужи. Но они гораздо меньших размеров и часто всплывают, чтобы набрать воздух. - продолжал Тавик.- скорее всего это карпы роются в иле в поисках корма. А по ночам могут вопить совы или филин, а может и лиса голодная подвывает. Какие могут быть голубые огоньки на кладбище? Там масса трухлявых пней, а в них живут мелкие червячки, светлячки называются.
  - Но Горка своими глазами видел пана в беседке. Не станет старый человек врать. - не сдавался Мирча.
  - А ты не спросил Горку, сколько стопок он выпил, перед тем как видел пана. А что Горка плакал, так может то вовсе не слезы, а водка лилась из Горкиных глаз. - окончательно сокрушал Тавик одну за другой все без исключения легенды.
  Широко открыв рот, я с изумлением слушал каждое Тавиково слово. И когда только он успевает столько читать? Да еще и запоминать!
  Общение с Тавиком внесло свою весомую лепту в формирование моего критического отношения к суевериям и легендам.
  
  Но одну романтическую легенду, поражающую хитросплетениями выдуманной истории с имевшей место действительностью в прошлом и настоящем, привожу со всеми подробностями.
  
  Старики утверждали, что метров двести выше, где сейчас находится берег восточного хвоста большого става издревле бил из-под земли мощный источник чистейшей, как хрусталь, воды. Бурный поток несся вниз по склону. На повороте поток сливался с быстрой речкой Боросянкой, берущей начало из трех мощных изворов в котловине, называемой Понорами за селом Боросяны со стороны Брайково. Далее речка делила село на две половины.
  
  Свое название речка Боросянка получила от того, что на ее берегах были плодородные пастбища, на которых паслись отары тучных (толстых, боросаных) овец. По бытующему преданию, первых людей, поселившиеся в этих местах более шестисот лет назад и пасших овец, звали Боросянами. Один из Боросянов, разбогатев, якобы стал владеть этой землей.
  В 16 - 17 веках во время нашествия чумы село Боросяны дважды, как и соседнее Брайково, вымирало полностью. Пустовавшие дома через годы заселялись пришлыми людьми из других мест Бессарабии и Украины, удиравшими с насиженных мест от чумы и турецкого нашествия. Со второй половины восемьнадцатого века до настоящего времени жителей по фамилии Боросян в селе не было.
  
  Затем, пробегая по долине зигзагами, Боросянка проходила место, где сейчас находятся самые крайние дома нижней части Елизаветовки. Самой Елизаветовки тогда еще в помине не было. На том самом месте, где сейчас находится, вытянутое в одну линию, село, протекала тихая безымянная речка, которая на долине сливалась с более мощной Боросянкой. Далее никогда не пересыхающая Боросянка текла по лощине между холмами и впадала в Куболту там, где сейчас находится северо-восточная окраина Плоп.
  
  В пятистах метрах восточнее последней, перед слиянием с Куболтой, излучины Боросянки находилось, построенное в начале восемнадцатого века, имение пана Барановского. От имения Соломок до Барановских напрямик через пологую возвышенность было чуть больше полутора километров. По дороге - больше трех. В самом начале войны имение дотла было разрушено советской авиацией, бомбившей остановившуюся там на постой крупную немецко-фашистскую часть.
  После войны в окрестностях бывшего имения устроили сельский скотомогильник. Оставшиеся развалины разнесли по кирпичикам. Во времена моего детства у многих пожилых сельчан цыплята пили воду, налитую в квадратные печные кафельные корытца, унесенные с развалин бывшего имения. Тогда я был убежден, что весь дом Барановских был очень нарядным и целиком состоял из узорчатых зелёно-голубых и желто-рыжих блестящих глазурованных изразцов.
  
  Самих Плоп тогда тоже не было. Первые дома стали появляться лишь в 1776 году. Куболта, берущая начало на окраине села Паустово, что под Окницей, на своем пути впитывала воду из множества крупных источников. Только в окрестностях Плоп Куболта вбирала в себя воду более, чем из двадцати изворов. Однако самым крупным родником, питающим Куболту, всегда считался источник на горе к западу от села Городище.
   Все окружающие источник и поток земли принадлежали поколениям польских помещиков Соломок. Там стояло, ныне срытое, родовое поместье. Поток в нескольких местах запрудили и в чистые ставы запустили рыбу. Мимо поместья проходила дорога, которая вела от Тырново через Цауль, Плопы и Городище на Сороки.
  
  ...В незапамятные времена большой отряд турок возвращался из удачного похода. Награбленное везли на десятках подвод. Только одного золота был целый воз, который тянули четверо быков. Возле каждого колеса вышагивал янычар, постоянно поливая ступицу и ось водой. Воду везли в бурдюках следующие за золотом три арбы.
  На территории Бессарабии лютовала чума. Не обошла она и отряд турок, который редел на глазах. Стала реальной угроза полного вымирания войска. Заболевший паша, предчувствуя свою кончину, позвал трех сыновей, бывших с ним в походе. Он приказал сыновьям бросить кожаные мешки с золотом в глубокий источник и налегке мчаться в Измаил. Оставшимся в живых надлежало из поколения в поколение передавать секрет о спрятанных сокровищах. Так и поступили. Отрубив головы всем, кто помогал им свалить золото в источник, сыновья паши ночью покинули лагерь и поскакали в Измаил...
  
  Забитый тяжелым золотом источник иссяк. На поверхность земли пробились несколько небольших родников, которые, образовав небольшое узкое болото, с трудом подпитывали ставы. Некогда полноводный поток пересох. Но мощная подземная река искала выход на поверхность.
  Нашла она его в четырех-пяти километрах строго на восток, в самой лощине долины Кайнар между Городище и Кришкауцами. Как только вода вырвалась из подземного плена в Кайнар, иссякли источники и высохла сама речка Боросянка до самой Куболты. Только каждой весной воды из таявших снегов несутся мутным потоком, напоминаюшим о том, что в прошлом по долине проходило русло некогда полноводной речки.
   Вырвавшийся из-под земли сквозь камни источник и сегодня подпитывает речку Кайнар, выбрасывая на поверхность около пятидесяти литров кристально чистой воды всего лишь за одну секунду. Сейчас там стоит цех по производству минеральной воды "Кришкауць"
  
  Исчезновение мощного источника, питавшего пруды Одаи и трех крупных изворов, образующих речку Боросянку и внезапное извержение воды в долине реки Кайнар имеет и более прозаическое объяснение. Причиной внезапного изчезновения водоемов, питающих их источников и внезапного выхода воды на поверхность в другом месте, являются так называемые карстовые процессы.
  Само карстовое явление представляет собой реакцию выщелачивания или растворения трещиноватых известняковых пород как подземными, так и поверхностными водами. В результате растворения на поверхности образуются западающие формы рельефа (воронки, впадины, котловины и полья), а также различные полости, каналы и пещеры в глубине пород.
  Сама наклонная котловина диаметром около 300 метров, берущая начало сразу же за северной окраиной Боросян и окружающая ее территория издавна и по сегодняшний день зовется Понорами. Поноры - наклонные и вертикальные отверстия, возникающие при пересечении трещин в карстовых массивах. Отсюда и легенды о существовании подземных ходов длиной до 15 км, берущих начало за окраиной Боросян и выходящих на крутые прибрежные склоны Днестра.
  Карстовыми процессами объясняется и периодическое, по свидетельству старожилов, внезапное и таинственное исчезновение в прошлом озер, расположенных в полье между Брайково, Боросянами, Сударкой и Городище. Уже на моей памяти имело место внезапное исчезновение относительно большого, длинного, но узкого озера, расположенного северо-восточнее Боросян...
  В начале девяностых мы с Женей увлеклись ловлей раков. Несколько лет подряд короткими бреднями-раколовками мы цедили воду большинства озер района. Осенью девяносто четвертого, с поворота дороги, ведущей от Брайково к Сударке, наше внимание привлекло длинное озеро, находившееся в долине между Боросянами и Сударкой. При расспросах выяснилось, что озеро кишит карасями и раками. Это озеро мы и наметили для облова будущим летом.
  В первой половине лета девяносто пятого мы вновь проезжали по этой дороге. На повороте мой взгляд уловил непривычную неправильность ландшафта, которую я не успел осознать. Лишь затормозив и выйдя из автомобиля, я увидел вместо водной глади озера тусклую поверхность высохшего и растрескавшегося ила. Пасшие коров, мальчишки рассказали, что озеро исчезло, как говорят, в одночасье еще в середине мая.
  Исчезнувшее вместе с водной живностью озеро находилось на расстоянии 2,5 км. от Боросянской котловины. Но в отличие от бывшей речки Боросянки и источника на Одае, озеро находилось за водоразделом бассейна Куболты. Само озеро и прилежащая территория Понор входят в бассейн реки Кайнар.
  В Поноры, находящиеся на расстоянии 3-4 километров от Елизаветовки, в начале пятидесятых мои родители ходили пешком на прашовку колхозных полей. Поднимались затемно. Мама успевала подоить корову. Отец носил воду, потом привязывал корову к столбу ворот со стороны улицы. Пастух, позже гнавший стадо на Куболту, по ходу освобождал всех привязанных коров. Закинув сапы за плечо, через огороды соседей напротив, родители спешили в поле. Рассвет, рассказывала мама, бывало, встречали уже в поле за Боросянами, на юго-западном склоне Понор.
  Меня, спящего дошкольника, запирали в доме на квадратный черный висячий замок. Проснувшись, я выбирался через окно и закрывал его с помощью длинной палки. Выпивал оставленную мамой под макитрой кружку выдоенного утром, еще хранящего живое тепло, молока. Не спеша, самостоятельно отправлялся в недавно открытые колхозные ясли-сад, с существованием которых я уже к тому времени смирился.
  
  Сменялись поколения Соломок, рождались и разрастались новые села. Последний из Соломок, пан Каетан, бывало, большую часть дня проводил в беседке, наблюдая за работающими крестьянами. Почти весь день курилась его длинная, диковинной формы и причудливо изогнутая янтарная трубка, подаренная ему его кумом Радзивиллом, с которым пан Каетан подружился на крестинах у Ржеусских.
  Обладая великолепным родовым замком в Несвиже, Адам Радзивилл беспрестанно носился по Европе, шокируя общество сопровождающим его целым табуном молодых дам, отбитых на дуэлях у мужей и бесконечными рассказами о воинских подвигах, которые он лично совершал два-три века тому назад.
  В качестве ответного дара, а больше из доброго расположения, Соломка почти ежегодно слал Радзивиллу обоз различных сортов вин из винограда, черенки которых привозил его управляющий из Греции и Италии. Бессарабское вино Радзивилл возил с собой по городам Европы, поражая всех способностью выпить за день несколько кухолей. Кухоль Радзивилла вмещал в себя около четверти ведра.
  
  Пани Стефания, супруга Каетана, проводила дни безвыездно, простаивая часами у кругового окна в фонарике имения, либо наигрывая на клавесине что-то грустное. Так проходили дни, месяцы, годы. А детей все не было. Несостоявшееся материнство исподволь иссушало некогда искрящуюся красотой и здоровьем наследницу обедневшего рода Бискупских, когда-то претендовавших на польскую корону.
  Глазами, подернутыми слезной поволокой, пани с тоской смотрела на детей, играющих в незамысловатые игры бедняков. Это были дети батраков, приходящие с родителями в имение по утрам в предвкушении сытного обеда в людской, где обедали их родители. Одно время пани обратила внимание на сероглазого малыша, единственного сына вдовы Павлины Унгурян, исполняющей должность прачки и птичницы. Мальчика, как и мать тоже звали Павел.
  Пани Стефания приглашала мальчонку в покои, баловала сладостями, учила играть на клавесине. Маму Павла пани перевела в экономки. Но когда пани предложила Павлине, чтобы маленький Павло оставался на ночь, Павлина взяла расчет и больше в имении не появлялась. Вместе с ней с глаз и из сердца пани Стефании исчез и Павел, который стал проводить дни в детских играх под деревянным мостом, соединяющим тогда обе половины Боросян.
  После ухода Павлины, уведшей Павла, пани совсем опустила руки. Все время проводила в комнатах. Клавесин был заброшен. Даже приехавшие погостить из Вильно и Барановичей, тоже бездетные, старшие сестры не могли отвлечь младшую сестру от неуемной тоски. Проводив сестер, Стефания стала все чаще прикладываться к бокалу с розовым вином.
  
  Пан Каетан, занятый хозяйственными заботами, не замечал состояния жены. Он целиком ушел в заботы о благоустройстве усадьбы. В то лето вырыли новый подвал, разбили ореховый сад, заложили малинник.
  Однажды, когда он ревниво наблюдал, как рабочие отпускали в озеро, привезенных из самой Свислочи, мальков красного карпа, не сразу обратил внимание на деликатное покашливание управляющего. Пан оглянулся. Теребя поля соломенной шляпы, управляющий сообщил о девушке, пришедшей издалека в поисках работы.
  - Вроде покорливая. И руки у нее натруженные. Только по украински и по молдавски разговаривает неважно. Может поговорите, пан Каетан?
  Соломка кивнул. Управляющий жестом подозвал девушку, стоявшую под ореховым деревом. Та приблизилась. Невысокого роста, сильно смуглая для здешних мест, с черными, как смоль волосами, крупными кудрями, спадающими на плечи. Но поразили пана глаза. Огромные, миндалевидной формы, они словно обволакивали пана внимательным и властным взором. Соломка, не любивший, чтобы кто-то был сильнее и, тем более, подавлял его волю, недовольно дернул плечом, и приказал управляющему:
  - Отведи к пани. Ей, кажется, нужна горничная или экономка. Может пригодится.
  И, повернувшись к рабочим, сливающим воду с мальками, гневно закричал:
  - Ниже! Каду ниже опускайте, пся крев!
  
  Размеренно проходили дни, недели. Прошло два месяца. Перед закатом, когда батраки готовились расходиться, перед паном снова стоял управляющий:
  - Пан, я должен вам сказать про Марию.
  - Какую еще Марию?
  - Вашу новую экономку. Я же ее привел. Но вот незадача.
  - Говори, не тяни!
  - Простите, пан. Но она по ночам выходит из флигеля и уходит наверх. Туда где начинается болото. Сядет на камень и сидит, пока светать не начинает. Сам уже неделю слежу за ней. А вчера в полночь приехали двое. Лошадей привязали до морвы (тутовое дерево, шелковица), что на самом верху. А сами пешком подошли к Марии и о чем-то долго и тихо говорили. Потом спорили. Оба черные. То ли цыгане, то ли турки. Луна светила, я видел. Как бы беды не было.
  Вечером пан Каетан потушил свечи и уселся в кресло у окна, выходящего на флигель. Все было спокойно. В небольшой комнатушке флигеля горела свеча. Пан смачно зевнул и тряхнул головой, отгоняя сон. В это время свет в окне флигеля погас. Пан Каетан всматривался в темноту.
  Темная тень скользнула от дверей флигеля к задней калитке. Пан тихо спустился и вышел во двор. Семенящая к болоту тень уже скрылась в высоком кустарнике. Пан Каетан крался следом, держа наготове пистоль, которым можно было свалить быка.
  За крайними кустами пан притаился. На фоне лунного неба чернели три фигуры. Они о чем-то тихо говорили. Один из них пошел вверх по склону, щупая землю длинной палкой. Потом вернулся. Так же тихо поговорив, разошлись. Девушка по тропинке, огибающей сад, направилась в сторону усадьбы.
  Стараясь не шуметь, пан побежал напрямик. Когда он поднялся на крыльцо флигеля, увидел Марию, спешившую со странного свидания. Затаившись, пан ждал девушку в крохотных сенях флигеля. Скоро послышались легкие шаги. Не скрипнув, открылась дверь и Мария проскользнула во флигель. На пороге комнаты остановилась. Что-то ее насторожило. Затем подошла к кровати и, не зажигая свечу, Мария стала раздеваться.
  Пан, не таясь, вышел из своего укрытия. Девушка обернулась и сдавленно вскрикнула. Рука ее протянулась к столу и схватила какой-то продолговатый предмет. Будучи наготове, пан перехватил ее руку и, вывернув, обезоружил девушку. Оказывается, девушка схватила со стола роговой гребень с длинной ручкой. Пан Каетан усмехнулся и, не выпуская руки, спросил:
  - Ты куда ходила? Кто эти люди? Что вы задумали?
  Пан Каетан увидел в, отражающих лунный свет, глазах девушки неподдельный ужас. Мария поняла, что за ней следили.
  - Нет! Не надо! Ничего плохого! Не могу сказать. - она почти кричала, но крик ее был необычно тихим.
  Соломка ослабил хватку. Девушка, вырвав свою руку из могучей ладони пана, метнулась к двери. Пан одним прыжком настиг ее и в бешенстве крикнул:
  - Говори! Что вы хотите? Кто ты?
  Девушка молча вырывалась. Обезумев от страха, она царапала его шею, потом впилась острыми зубами в предплечье Соломки. Для него этот укус был не сильнее укуса комара. Но рассвирепевший от сопротивления, пан Каетан отбросил экономку от себя. Но уже она, как разозленная дикая кошка, стиснув зубы, не выпускала его руки. Мария упала на кровать, увлекая за собой пана Каетана...
  ...Крадучись, пан покинул флигель на рассвете. Почти каждую ночь, как только гасла свеча в крохотной комнатушке экономки, пан покидал свою половину и на цыпочках крался к флигелю. Пани Стефания, занятая своими переживаниями и болячками, крепко спала. Помогали опийные капли, выписанные сорокским лекарем. Когда у Марии округлился живот, управляющий обнародовал свои выводы. Из его слов было ясно, что один из приходивших на край болота был любовником экономки.
  
  В одну ночь, пани Стефании, несмотря на принятую изрядную дозу опийных капель, не спалось. Поселившаяся в душе тревога не давала уснуть. Далеко за полночь что-то толкнуло ее с постели. Наспех одевшись, она побежала по коридору к заднему крыльцу. В комнате мужа раздавался мощный храп. Что-то гнало пани к флигелю, в котором, несмотря на поздний час, окно светилось ярче, чем обычно.
  Первое, что бросилось в глаза вошедшей пани Стефании, это были две толстые, горящие в подсвечнике, свечи. Мария, лежавшая в постели, при виде пани широко открыла рот в беззвучном крике ужаса. Глаза ее неестественно расширились. Даже сквозь природную смуглость поражала неестественная бледность ее лица. Пани несмело приблизилась. Девушка, испугавшись, ослабевшей рукой сделала отталкивающий жест. Пани Стефания увидела, что девушка буквально плавает в крови.
  В это время окровавленный сверток из льняной простыни, лежащий рядом с девушкой зашевелился и запищал. Стефания, ни разу не испытавшая ранее чувства материнства, бросилась к свертку. Лихорадочно развернув, она увидела новорожденную девочку с уже перевязанной пуповиной. Кожа новорожденной была гораздо темнее, чем у матери.
  Мария попыталась привстать, но тут же ее голова бессильно опустилась на подушку. Пани, прикрыв новорожденную, бросилась вон из флигеля. Вбежав в дом, она громко закричала, призывая на помощь. Дверь в конце коридора открылась и горничная, спавшая там, выбежала в темноту коридора.
  - Скорее! Мария умирает! - закричала Стефания и толкнула дверь в спальню мужа. Пан Каетан недовольно повернул голову:
  - Что стряслось?
  - Мария умирает! - истерично закричала пани Стефания.
  Пана Каетана как ветром сдуло с кровати.
  - Что с ней?
  - Девочку родила...
  - Так родила или умирает?
  - Родила и умирает. Быстрее!
  Пан Каетан, как был, босиком побежал к флигелю. Женщины за ним. Вбежав, он бросился к кровати.
  - Мария!
  Мария открыла глаза и совершенно ясным взором посмотрела в глаза пана.
  - Я не Мария. Я Мерием, непокорная. А это Айла, лунный свет. - тихо, но внятно сказала роженица, показывая ослабевшей рукой сначала на дочь, а потом в сторону окна, за которым светила полная луна.
  Пан Каетан молча слушал. Взгляд его непроизвольно последовал за рукой Марии.
  - В ту самую первую ночь луна светила так же ярко. - совсем некстати пронеслось в голове пана Каетана.
  Он тряхнул крупной головой, словно прогоняя от себя неуместные мысли. Мария-Мерием продолжала слабеющим голосом:
  - Там золото. Много. Не надо трогать. Много крови. Если тронуть, будет еще больше.
  Услышав о крови, пан Каетан только сейчас увидел, что Мария тонет в собственной крови. Он беспомощно оглянулся на женщин. Те растерянно молчали. Казалось, что Мария на несколько коротких фраз потратила последние силы. Она бессильно откинула голову и закрыла глаза.
  Видно было, что она угасает на глазах. Через пару минут она стала зевать так часто, что, казалось, все вокруг ей наскучило, и она хочет скорее уснуть. Выдохнув, Мария попыталась вдохнуть или зевнуть и застыла с приоткрытым ртом. Ее некогда алые губы побелели.
  Пан Каетан стоял, ошеломленный. Казалось, он еще не до конца понял, что произошло. Зато пани Стефания за несколько минут уже успела примерить себя к новой роли. Ее движения обрели уверенность.
  Перебрав скудный скарб своей, уже бывшей, экономки, вытащила чистую рубаху, разорвала ее и перепеленала ребенка. Взяв новорожденную, совершенно спокойно лежавшую на ее руках, она бросила взгляд на тело матери. Казалось, что это неподвижное тело уже мешает, еще не оформившимся, лихорадочно снующим в ее голове, мыслям.
  
  Марию похоронили по православному обряду, хотя Соломки были католиками. Девочку кормила грудью рослая молодая женщина из Городище, у которой на день раньше сын, трижды обвитый пуповиной, задохнулся в родах. Кормилице с девочкой отвели самую просторную комнату на солнечной половине пани Стефании.
  Девочку решили крестить в католичестве в костеле Могилев- Подольска. И тут встал вопрос об имени.
  - Что тебе говорила Мария об именах? - спросила пани Стефания.
  Пан Каетан, казалось, потерял свою привычную властность. Пожав плечами, он неуверенно промолвил:
  - Айна или Айла? Не помню точно.
  - Анна - хорошее имя. - согласно кивнула пани Стефания.
  Она уже взяла бразды правления в доме в свои руки. Энергии у нее стало, хоть отбавляй. После рождения девочки в свои сорок лет она стала выглядеть намного моложе и привлекательнее.
  
  Через две недели у кормилицы, в грудях которой молока хватило бы на троих, началась лихорадка. Левая грудь увеличилась вдвое, покраснела. Затем вся левая половина груди и левая рука вздулись, стали багрово-синюшными. Из Могилева привезли единственного в округе лекаря-хирурга Лейзеровича. Врач тут же вскрыл огромный зловонный гнойник. Вставив в рану привезенную марлю, прокипяченную в соленой воде, хирург, дав наставления, уехал.
  К вечеру кормилицу вновь трясло в жестокой лихорадке. Ночью она потеряла сознание. А к полудню следующего дня кормилицы не стало. За сутки, на панском фаэтоне, в поисках кормилицы управляющий объехал Городище, потом, погнав коней вскачь, направился в Плопы, затем в Цауль. Вернулся безрезультатно.
  Горничная, по указанию Стефании, тщательно вымыла вымя одной из коров, надоила молока. Разведя пополам с водой, девочку напоили из бутылки, в горлышко которой вставили свернутый в жгут кусочек льняного полотна.
  Насытившись, девочка успокоилась. Но через день из-за резей в животе она кричала уже безостановочно. Стефания забрала Анету, как она теперь называла девочку, в свою спальню. Всю ночь она не сомкнула глаз, укачивая ребенка. Анета, словно почувствовав, что стало причиной ее болей, отказывалась от коровьего молока. Теперь она беспрестанно кричала еще и от голода.
  К утру у Стефании от усталости слипались глаза. От бессонницы подташнивало. Ей казалось, что от погружения в спасительный сон ее удерживают только крики девочки. В полузабытьи и полном изнеможении Стефания присела на кровать. Ей хотелось только одного. Чтобы Анета перестала плакать.
  Не отдавая отчета своим действиям, Стефания разорвала на груди сорочку и приложила девочку к своей, ни разу не кормившей, груди. Анета жадно схватила сосок, глубоко поглотив и сжав десенками с неожиданной для ее крошечного ротика силой. Стефания вскрикнула так, как вскрикивала в далекой молодости, когда полный сил Каетан, целуя ее груди и, ставшие твердыми, розовые соски, терял чувство меры и больно и сладко прикусывал их своими молодыми зубами.
  Затем тело Стефании охватило расслабление, близкое к небытию. Она совершенно перестала чувствовать свое собственное тело. Необычная, ни разу не испытанная легкость, казалось, приподняла ее высоко-высоко. Отяжелевшие, уставшие за ночь от непривычно долгого ношения живого детского тельца, руки перестали чувствовать вес Анеты.
  Теплые волны, неуемно и ритмично зарождающиеся в глубине, то-ли в ногах, то-ли где-то в самом низу живота, усиливались, поднимаясь все выше. Волны захватывали весь живот, заставляли его судорожно сокращаться, вызывая чуть слышный сладкий короткий стон.
  Стефания потеряла ощущение реальности. Ей казалось, что она растворилась, плавая в вечности и не желая ее покидать. Усиливающиеся волны достигали груди, перекрывая на миг дыхание. Она почувствовала нарастающую тяжесть в грудях. Два горячих вулкана, казалось, готовы взорвать их, вырываясь наружу.
  Голова пани неестественно запрокинулась. Лицо ее на миг исказилось, рот страдальчески приоткрылся. Нескончаемая, казалось вечная сладостная судорога захватила все ее тело, особенно спину. Перекрывающие дыхание конвульсии пронизывали ее снизу доверху и сверху донизу. Стефания ощущала пульсирующие толчки внутри головы, остановившееся было дыхание вновь становилось частым-частым.
  Сидя с открытыми глазами, она перестала видеть. Ей стало казаться, что в ушах ее тихими торжественными голосами поют ангелы. Анета продолжала терзать сосок Стефании, вызывая особое, никогда ранее не испытанное ею чувство облегчения, освобождения от чего-то гнетущего, тяжелым грузом лежавшего в ее душе десятилетиями. Непередаваемое, казалось, божественное томление пронизало всё её тело вплоть до кончиков пальцев рук и ног.
  - Вот так я готова умереть. - пронеслось в ее голове.
  На какие-то мгновения она потеряла сознание.
  Очнувшись, она увидела, что девочка отвалилась от груди. Видимо устала. Стефания, тоже уставшая, хотела только спать. Ей показалось, что руки ее на миг дрогнули, выпуская ее Анету. От страха уронить девочку Стефания прижала ее к себе. Сонливость сняло как рукой.
  Она с тревогой посмотрела на личико Анеты и не поверила своим глазам. Из ее соска на щеку ребенка медленными каплями капало молоко. Ее молоко! Анета тихо и удовлетворенно сопела, причмокивая розовыми, слегка набухшими от недавней работы, губками.
  Каетану, разделяющему тревогу за здоровье дочери с неустанными заботами по хозяйству, новость о появлении молока Стефания сообщила только вечером. Управляющему было указано прекратить поиски кормилицы.
  Необычная новость разнеслась по Сорокской округе. В православных церквях служили молебны о снизошедшей божьей благодати. Женщины из окрестных сел, работающие в имении, при встрече со Стефанией, гуляющей с Анетой на руках, низко кланялись, как поклонялись в церкви иконе пресвятой богородицы.
  Пан Каетан, наоборот, еще не отошел от событий той ночи, когда умерла Мария. Он с удивлением, как будто не узнавая, смотрел на свою жену и тут же переводил взгляд на девочку. В отличие от Стефании он никак не мог войти в свою новую роль. День и ночь его мучила неотвязная мысль, что, подарив жизнь дочери, он отнял ее у матери.
  
  Девочка подрастала. Темно-бронзовая, почти шоколадная кожа, отличала ее от всех детей. Отправляясь в Сороки или Тырново, родители ловили на себе и девочке недоуменные взгляды. Подрастающая девочка ничего этого не замечала. Она, казалось, не осознавала, что ее кожа по цвету отличается от кожи других детей.
  У девочки были такие же, как у Марии большие миндалевидные глаза. Намечалась такая же небольшая горбинка на носу. Вот только чуть выдающийся подбородок Анны напоминал пани Стефании другой. И уши. Пани Стефания отлично помнила крохотные уши Марии, ее чуть удлиненные мочки, как будто предназначенные для ношения самых изысканных сережек. Более плоские ушные раковины Анны были плотно прижаты, а книзу заканчивались без мочек, как у...
  Пани Стефания сначала прогоняла от себя, становившиеся навязчивыми мысли. Женщина давно заметила, что когда она переводит взгляд с лица девочки на мужа, ему становится неуютно. В такой момент пан Каетан невольно отворачивался, а то и вообще, ссутулясь, уходил.
  Со временем пани Стефания уже не отгоняла от себя мысли о возможном отцовстве Каетана. Наоборот, она начинала воспринимать ситуацию, как предначертание свыше, как божественный промысел. Ей уже хотелось, чтобы действительность была именно такой. Тогда, думала она, все становится на свои места. Девочка растет в родной семье. Мысли о том, что она не родная мать все реже стали приходить ей в голову.
  Наоборот, у пани Стефании стало появляться неприятное чувство ревности, когда она видела, что девочка обращается с какой-либо просьбой к отцу, а не к ней или, когда он играет с девочкой больше времени, чем, по ее разумению, должен был играть.
  Пани Стефания все чаще вспоминала ночь, когда появилась на свет Анна. Не зря что-то заставило ее тогда не уснуть, покинуть постель именно тогда, когда она это сделала. Она со страхом прогоняла мысли о том, что если бы она опоздала, девочка могла умереть.
  Но еще чаще Стефания с каким-то животным удовлетворением благодарила Матку Боску, истово при этом крестясь, стыдливо упрашивая простить ей грехи, что она все же пришла вовремя, а не раньше, когда Марию можно было еще спасти.
  Постепенно образ Марии стирался в ее голове как образ матери Анеты. Пани Стефания, помимо желания, преломляла в своих мыслях образ Марии. Роль Марии в ее сознании начинала восприниматься аналогично роли кормилицы или няньки, которые, выполнив свою миссию, должны были покинуть ее семью, не оставив никакого следа в душе ее дочери. В душе дочери единственное место должна занимать она, Стефания, настоящая мать.
  Пани Стефания баловала девочку, заказывая для нее сладости у часто ездившего в Сороки и Могилев управляющего. Одевала Анету как маленькую принцессу, заказывая ей платья в Тырново у самой мадам Коган. Когда девочке исполнилось семь лет, пан Соломка привез из Сорок гувернантку, которую рекомендовал ему знакомый сорокский богач Негинэ.
  
  Между тем, когда Анне исполнилось девять лет, в самой пани Стефании что-то надломилось. Ее необычная активность и бурная деятельность, фонтаном бившая через край после рождения Анеты, куда-то исчезли. Стефанией все чаще одолевала апатия, полное безразличие к окружающим, к пану Каетану и подрастающей Анете. Проходя по коридору за чем-нибудь в другую комнату, она внезапно застывала на полпути. Очнувшись, она чаще всего забывала, куда и зачем шла.
  Она перестала заказывать платья, которые раньше ворохами привозили ей лучшие портные округи. Обычно очень щепетильная в одежде, пани Стефания могла одеться не по сезону нелепо, выйти без шляпы. Временами ее одолевали сильные головные боли, с трудом проходившие после лошадиных доз морфийных капель.
  Общительная, веселая, предупредительная, пани Стефания постепенно становилась угрюмой. Временами апатия сменялась ничем не объяснимой тупой, молчаливой злобностью. Обычно умеренная в еде, Стефания временами обретала волчий аппетит, сменяющийся длительным полным безразличием к пище. Она могла сидеть часами неподвижно, уставившись в одну точку.
  Успехи Анеты, быстро схватывающей уроки, ее не радовали. Не радовали ее и коммерческие успехи пана Каетана, заключившего выгодные контракты на поставку вина и скота в Москву и Санкт-Петербург. Предложение пана Каетана пригласить врачей она, любившая в молодости лечиться, восприняла более чем безразлично. И лишь, когда она во время обеда стала ронять взятые в правую руку ложку или нож, когда при ходьбе она стала спотыкаться и подтягивать правую ногу, пан Соломка был обеспокоен по-настоящему.
  В Сороках, куда он повез жену, осмотревший ее доктор посоветовал пану Каетану обратиться к тому же Лейзеровичу в Могилев-Подольске. Лейзерович, после тщательного осмотра, уже наедине обратил внимание пана Каетана, на, незаметное ранее, выпячивание левого глаза, который стал косить влево и вниз и предположил опухоль мозга. Диагноз Лейзеровича был приговором.
  По возвращении состояние пани Стефании продолжало ухудшаться. Скоро она слегла. Привезенная из Сорок сиделка однажды ночью разбудила пана Каетана. У Стефании началось сильное кровотечение из носа и рта. Через сутки Стефании не стало. Похоронил ее Каетан в родовой усыпальнице Соломок в Боросянах, возведенной недалеко от одной из самых высоких точек водораздела Куболты и Кайнар...
  
  Смерть Стефании подкосила пана Каетана. Он все чаще забирался на курган и, сидя за столиком в беседке, с утра до вечера пил вино и курил свою неизменную трубку. А хозяйственные дела шли из рук вон плохо. За несколько лет подряд недород загнал пана Каетана в большие долги. Взятую в банках ссуду вернуть не сумел. Через суд в счет оплаты долгов банки отобрали большую часть земли.
  Часть земли удалось отстоять. Помогли Ржеусские, одолжив деньги и оформив на одного из внуков купчую более, чем на две сотни десятин земли, якобы купленной у Соломки. Поселившийся вскоре в Городище, Анджей дал начало роду Ревуцких.
  Единственным утешением Каетана была Анна. За эти годы она превратилась в стройную черноглазую и черноволосую красавицу. Темно-бронзовый цвет ее кожи придавал внешности девушки особую прелесть. К тому же Анна росла неутомимой работницей. Во многом освободила от повседневных забот стареющего пана Каетана, взяв на себя руководство работами в саду и на винограднике. Отдавая распоряжения, сама не брезговала любой работой.
  По рассказам деда Михася, Анна от рассвета до заката трудилась наравне с батраками. Обедала и ужинала вместе с работниками за общим длинным столом, крытым камышовым навесом, на северном берегу става неподалеку от подвала. Пан Каетан предпочитал обедать в одиночестве на кургане. Отобедав, закуривал неизменную трубку. Сгорбленный, часами сидел, вглядываясь поверх водной глади озера слабеющими слезящимися глазами.
  Анна тем временем запала в душу русоволосому высокому Касиану Гайде, прибывшему в поисках работы из под Винницы. Любовь стала взаимной. Пан Каетан не стал противиться желанию молодых соединить свои судьбы. После свадьбы пан Каетан построил для молодых уютный дом в Боросянах недалеко от родовой усыпальницы Соломок, в самой верхней части села.
  Через пару лет пан Каетан, призвав из Могилев-Подольска кзедза и православного священника из Городища по католическому и православному обрядам перезахоронил Марию в родовой усыпальнице рядом с пани Стефанией, оставив себе место посередине. Через несколько лет апоплексический удар соединил пана Каетана с двумя женщинами его жизни.
  
  Прокатилась по Бессарабской земле первая мировая, затем революция, двадцать два года в составе королевской Румынии, за ней вторая мировая война, коллективизация, а затем так называемая перестройка и деколлективизация. Но родовая усыпальница Соломок нерушимо стоит недалеко от самой высокой точки Боросян. Как говорят, ближе к богу. Сейчас там небольшая, но уютная в своей миниатюрности, православная церквушка.
  
  Я знал Анну Соломку-Гайду. В селе ее все звали Ганькой, но за глаза больше называли Гарапкой (Арабкой). Потомки ее, такие же бронзовые, большей частью разъехались. Я был знаком с самым младшим внуком Гарапки, Мирчей Гайдой, сыном Павла - среднего сына Гарапки.
  Мирча был старше меня на три года и учился в одном классе с моими двоюродными братьями Тавиком и Борисом. У него было непривычное для наших мест лицо мавританина темно-бронзового цвета, четко очерченные полные губы и, непослушные расческе, цвета вороньего крыла, жесткие волосы. Его речь, звучавшая на "боросянском" языке, воспринималась мной непривычно и со значительной долей внутреннего протеста. Мне, второкласснику, тогда впервые увидевшему Мирчу, казалось, что его речь должна была звучать на другом, непонятном для окружающих, языке.
  Дом Гарапки находился по соседству с хатенкой Чижика, сапожника из Боросян, человека удивительной судьбы. Когда отец посылал меня отнести Чижику в ремонт обувь, я часто видел, сидящей на завалинке, совершенно седую длинноволосую старуху с темно-серой, почти черной кожей. Выдающийся вперёд подбородок, короткий с горбинкой нос и, лишенные мочек, ушные раковины. Отличали старуху глаза. Миндалевидной формы, они всегда смотрели, несмотря на возраст, ясно и пронзительно. Образ ее в моем сознании соответствовал тогда образу бабы Яги из страшной сказки.
  Умерла Гарапка (Айла, Анна, Аннета, Ганька) в пятьдесят шестом в возрасте восьмидесяти девяти лет. Умерла она за неделю до моего дня рождения, когда мне исполнилось десять лет. О непростой жизни и смерти Гарапки мне тогда впервые коротко рассказала мама.
  
  Тогда мне было невдомек, что совсем рядом со мной присутствовала сама история.
  История в лице Гарапки, наследницы древнего шляхтецкого рода Соломок и османских завоевателей.
  История в лице Чижика, пережившего кровавую мясорубку войны и репрессий
  
  С Мирчей при написании книги я общался единственный раз. Судя по его интонациям, он был удивлен, обрадован и несколько растерян моим звонком. По его словам, он уже не надеялся, что кому-то могут понадобиться подробности из жизни давно ушедшей в мир иной Гарапки - его бабушки. Через несколько месяцев я позвонил снова. Ответила жена, Тамара. Срывающимся голосом женщина сказала, что Мирчи больше нет.
  
  При написании настоящей главы я часто и подолгу беседовал по телефону с ныне здравствующей семидесятисемилетней Раисой Серафимовной Варварюк, пенсионеркой из Боросян. Она - приемная дочь Аркадия, младшего сына Гарапки. Она-то и рассказала мне многое из жизни бездетной семьи помещиков Соломок, появлении темнокожей девушки-служанки и рождении самой Гарапки. Раиса Серафимовна утверждает, что каплица, по рассказам Гарапки, построена не Боросянами, а гораздо позже, первыми поколениями Соломок и была их родовой усыпальницей. Да и само слово "каплица" - это католическое или лютеранское название часовни, молельни. А все сёла в округе были православными. Единственный костёл в то время был только за Днестром, в Могилёве. То же о каплице и Гарапке в моем далеком детстве говорил и мой дед Михась.
  
  Сейчас большой став на Одае зарос и обмелел. Рыба там практически перевелась. Много лет в большом ставу никто не купается. Даже мытье взрослых в ставу после пыльной крестьянской работы вытеснено благами цивилизации. У многих во дворе летний душ.
  Вернувшиеся с заработков гастарбайтеры устанавливают в домах душевые кабинки. Да и слова гастарбайтер мы тогда не знали. По рассказам взрослых, на полях, виноградниках и в садах пана Соломки трудились батраки.
  Оригинальный самобытный клуб общения сельской детворы и молодежи в одном из красивейших мест округи заменило сидение в интернете со стрелялками, порносайтами и сомнительными виртуальными знакомствами.
  
  Проехать в те места моего детства на машине проблематично. Основную дорогу разрушил огромный оползень. Большая часть остальных проселков перепахана. Сейчас я могу путешествовать на Одаю только с помощью спутниковой карты.
  Увеличиваю изображение до четкого максимума. Взгляд жадно упирается в прямоугольник двора, где стоит наш дом. Там давно живут другие люди. Ворота. Длинная, почти прямая улица. Зная, что родители в поле, я, через шестьдесят с лишним лет, все равно с опаской кидаю взгляд вдоль улицы: до горы и до долины. Вприпрыжку пересекаю бывшее Савчуково подворье и по меже выбегаю на проселок. Сейчас там не пройти. Мой тогдашний путь на Одаю сегодня перекрыт линией отстроенных домов Малиновки, со всех сторон окруженных заборами.
  Поле, наперекор времени, я пересекаю наискось извилистой тропкой, которую давно перепахали. Там сейчас узкие полоски частных наделов. Затем трусцой вдоль лесополосы, прикрывающей колхозный виноградник с северо-запада. Пешим шагом я ходить не умел.
  И лишь повернув направо к долине, на склоне сдерживаю шаг. Справа редкая, всего лишь в два ряда, высаженная после войны, лесополоса. За ней пологий южный склон колхозного виноградного массива. Походя, подбираю упавшие перезрелые мурели (жардели). Обдуваю размягченные, шафранного оттенка, плоды. Муравьи неохотно покидают лабиринты, прогрызенные в сладкой ароматной мякоти. Ни с чем не сравнимый вкус диких абрикос тех лет остался только в моей памяти.
  Выбежав на долину, я мысленно перепрыгиваю высохшую несколько веков назад речку Боросянку. Извилистой узкой тропой поднимаюсь по более крутому противоположному склону. Утоптанная тропинка плотно обжата высокими батогами цикория и, задевающим мои ноги, распластанным седым бодяком. По косогору выбираюсь на дорогу, которую ещё в восьмидесятых сожрал широкий оползень...
  Но, глядя на экран ноутбука, чувствую, как мои босые ступни почти до щиколоток погружаются в обволакивающую горячую пыль. Я ощущаю ласку тогдашней мягкой пыли, которая способна измельчиться до состояния нежной серой пудры только коваными копытами лошадей и металлическими ободьями колес под жарким летним солнцем.
  А вот и первый став. Мой взгляд движется по низкой плотине и останавливается рядом с двумя ивами, между которыми на гладко срезанном пне застыл в ожидании поклевки Мирча Научак... Скоро год, как нет Мирчи, да и ивы за шестьдесят лет, возможно, выросли другие. Миную второй став. В поле зрения выдвигается начало гребли большого става, по которой с пучком крапивы, навязанным на длинный орешниковый прут, вышагивал грозный Гаргусь.
  Двигаюсь вдоль гребли. Справа полусгнившие серые сваи, уложенные полтора - два века назад для защиты плотины от подмыва. У свай вода всегда казалась теплее. Вижу наголо остриженные головы и загорелые плечи мальчишек, густо облепленные мелкими зелеными лепешками ряски. Свою голову я узнаю по оттопыренным ушам. Выжженная солнцем, кожа моих ушных раковин за лето приобретала багрово-коричневую окраску, постоянно шелушилась и казалась испещренной множественными серыми трещинками.
   Время от времени в воздух взлетают, вытащенные из щелей между сваями, замшелые раки. Кувыркаясь в воздухе, они шлепаются в дорожную пыль, а то и в траву за узкими колеями дороги. Упав, несколько секунд раки остаются неподвижными. Затем, развернувшись, раки неизменно двигаются в одном направлении - к воде. Если рак упал на спину, он долго перебирает клешнями в воздухе. Зацепившись за комок высохшей грязи или за стебель травинки, рак переворачивается и неизменно берет курс на сваи, за которыми его ждет родная водная стихия.
  В конце плотины направо узкая тропка, ведущая к деревянным мосткам. После пересечения вплавь става, сидя на мостках, я отдыхал, свесив ноги в теплую зеленоватую воду. В метрах тридцати строго на восток - остатки того, что было раньше курганом. Только за прошедшие шестьдесят лет высота его уменьшилась более, чем наполовину. С трудом верится, что на широкой площадке его вершины полтора века назад умещалась беседка с круглым столом и шестью резными скамейками.
  Если смотреть от плотины на север, взгляд упирается в широкий дверной проём глубокого подвала, в котором когда-то до поздней осени хранились, укрытые толстым слоем соломы, глыбы льда. Выпрыгнувшие из носилок и застрявшие между блоками льда, жирные караси оставались живыми еще много дней.
  Из всей, как сейчас принято говорить, инфраструктуры Одаи сохранились три пруда и этот подвал. Большое подземелье, построенное последним из рода Соломок, стоит открытым. Тяжёлые дубовые двери вместе с массивными коробками, которые могли выдержать длительную осаду, исчезли. Кому-то понадобились.
  Но даже в многолетнем забвении подвал сохраняет свою былую монументальность. Три зала, выложенные крупным бутовым камнем стены, высокие сводчатые потолки. Только хозяев не видно...
  
  Большой став на спутниковой карте представлен в виде, обрубленного по линии гребли, хвоста гигантского карпа. Одна половина хвоста смотрит на север, где было варварски уничтожено важное свидетельство древней цивилизации, называемое тогда нами турецким цвентаром (погостом, кладбищем).
  Другой отросток хвоста продолжается на юго-восток короткой линией болота, заканчивающегося в самом начале северо-западного склона вершины водораздела бывших притоков Куболты, там где белеют несколько камней.
  
  -А может действительно?!..
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"