Челищев Николай Федорович : другие произведения.

Избранные Стихотворения Ф.А. Челищева

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


    
    
    
   Ф. А. Челищев
    
   ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
    
   с комментариями Н. Ф. Челищева
    
    
   ПРЕДИСЛОВИЕ
    
        Мой отец Федор Алексеевич Челищев, внук славянофила и поэта А. С. Хомякова, принадлежал к поколению дворянской интеллигенции, попавшему из Серебряного Века прямо под "Красное Колесо". Жизнь отца поделена пополам Октябрьским переворотом 1917 года (1879 - 1942). Он так и не смог принять советский образ жизни и прошел через аресты, тюрьмы, ссылку и скитания по российскому захолустью. Отец всю свою жизнь писал стихи в стол.
        Ему было что сказать. Эти стихи, не рассчитанные на публикацию, помогают лучше понять наше прошлое, и, может быть, сохранить какие-то нравственные и эстетические ценности, которым сейчас грозит полное забвение. За этими стихами видишь цельную, внутренне раскрепощенную личность человека, стоящего во весь рост в толпе, склонившейся в рабском поклоне.
        Прошло болшьше 10 лет со времени публикации книги стихов Ф. А. Челищева "Голос из прошлого" с моими развернутыми комментариями. В новом сборники стихов значительно сокращены дополнительные биографические и исторические материалы, и сохранены только непосредственные комментарии к стихам.
      
   Н. Челищев
    
    
        После отца не осталось никаких памятных вещей, только две тетрадки стихотворений. Эти стихи никогда не публиковались, если не считать двух стихотворений, напечатанных в русскоязычной парижской газете "Русская мысль" в 1989 году ("Город" и "Тяжелых двадцать лет..."). Здесь же была помещена краткая биография Ф. А. Челищева, грешащая рядом неточностей. Сами стихотворения также содержат пропуски и ошибки (вероятно, восстанавливались по памяти). Мне ничего не известно об источнике этой публикации.
        В тетрадях собраны и дореволюционные стихи, и стихи послереволюционных лет вплоть до 1933 года, переписанные его рукой. Более поздние стихи сохранились на отдельных случайных листках бумаги. Прочтение стихотворений, переписанных начисто, не составило труда. Несколько стихотворений было восстановлено по памяти моей матерью, от других - сохранились только отдельные четверостишья.
        Все стихи отца помечены определенными местами и датами, и я придерживаюсь хронологической последовательности в их расположении. Для стихотворений, имеющих несколько вариантов, я даю последнюю редакцию. Приводимые ниже стихотворения отца сопровождаются моими краткими комментариями. Эти комментарии основаны на рассказах моей матери, тети Маши (сестры отца) и других людей, а также на моих собственных воспоминаниях и мыслях, возникавших при перечитывании отцовских стихов.
        На внутренней вклейке в первую тетрадь приведены два эпиграфа:
    
   Эпиграф ко всей нашей эпохе:
    
    
   It is Lucifer,
   The sun of mystery;
   And since God suffers him to be
   He too is God's minister
   And labours for some good
   By us not understood!
    
   Longfellow, Golden Legend
    
   ...Ты, певец, спроси себя -
   Не звучит ли кость сухая
   В песнях, в жизни у тебя...?
    
   Из А. С. Хомякова
    
          В дореволюционные годы моим отцом был написан ряд романтических стихотворений, незаконченных поэм и отрывков прозы. У меня возникли трудности при подготовке этих материалов к печати из-за многочисленных исправлений. Кроме того, эти тексты могут быть тяжелы для чтения современному человеку и по стилю, и по объему, и по обилию четверостиший на иностранных языках. Поэтому я выбрал для этой книги только несколько небольших стихотворений, хорошо отражающих и душевное состояние отца в это время, и особую атмосферу Серебряного Века. Эти стихи резко контрастируют с тем, что было написано после Октябрьского переворота. Но и в ряде послереволюционных стихотворений отчетливо звучат отголоски этого счастливого периода жизни отца.
    
    
                 ГОРНЫЙ ШУМ
    
   Горный мир, суровый и спокойный,
   Окружил меня со всех сторон.
   Музыкой величественно-стройной,
   Горным духом воздух напоен.
    
   Шум лесов, лавины грохот горной,
   Шум потоков. Звуки все растут.
   Вот волной нахлынут чудотворной,
   Вот меня неведомо несут.
    
   Только звуки. Только звуков море.
   Все уносит вечный их прибой.
   Где ты жизнь, и счастие, и горе,
   И земля, и тесный мир земной?
    
   1903 год. Швейцария.
     
                            
                        *    *    *
    
    Мягкой солнечной дымкой долина одета.
   Вся пропитана солнцем, прозрачная роща стоит.
   Осень, вечер горячего дня, хлопотливого лета
   Человека к жилищу, к семейству, к раздумью манит.
    
   Осень 1904 год. Федяшево.
    
                   
                 *    *    *
    
   Что за веселый уголок!
   Над прудом вечно холодок;
        И мельница хлопочет,
        Стучит, гремит, грохочет.
    
   А солнце знойное горит,
   В воде играет и манит
        Меж ветками густыми
        Звездами золотыми.
    
   1908 год. Щукино.
    
    
        В стихотворениях отца этого времени звучит покой и созерцательное умиротворение. По духу это - еще неторопливый и незлобивый девятнадцатый век.
        Современному человеку трудно выкроить время для раздумий. Даже, когда появляется свободная от работы или зрелищ минута, не удается думать о чем-либо отвлеченном. Голова постоянно забита повседневной "конкретикой". Перестаешь вглядываться в себя, в окружающий мир и черствеешь, черствеешь....
             
       
             ЗАДУМЧИВОСТЬ
    
   Уж гости осени, крикливые дрозды,
   Слетаются в наш сад шумящими стадами,
   А клены за прудом над зеркалом воды
   Еще красуются последними листами.
    
   С утра - туман и тишина, и целый день капель
   Под липами в саду и с крыши возле дома.
   Вдруг - солнце. Вырвавшись в лазоревую щель,
   Оно нам шлет привет улыбкою знакомой,
   С ленивой ласкою лучами шевельнет
   И по всему в ответ улыбка промелькнет.
    
   Но лишь на миг один.... Туманы поднялись,
   И к небу в вышину объятья простирая,
   Там чьи-то образы качнулись и слились
   Опять, на миг родясь и в тот же миг растая.
    
   И полусвет царит до вечера .... Но вот -
   Задумчив и лучист, уж он в окно глядится,
   Неслышной поступью по комнатам пройдет,
   И вдруг их тишина, ожив, зашевелится,
   Виденьями полна мерцает и дрожит
   И с дремлющей душой чуть внятно говорит.
    
   1908 год. Федяшево.
    
    
               В ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ
    
   Сегодня летний дождь так ровно, не спеша
   Перебирает листья с легким шумом;
   И после знойных дней, прохладою дыша,
   Желанный серый день не кажется угрюмым,
    
   Но тишиной его овеяна душа,
   Вся отдалась неспешным тихим думам.
   Минута уж не властвует над ней,
   И жизнь видна и глубже и полней.
    
   Как жадно корень пьет живую влагу!
   Как жадно в темных недрах пьет зерно!
   И пьет ручей, разлившись по оврагу,
   И свежесть пьет открытое окно.
    
   И тихих душ медлительному шагу
   Последуя, встает давным-давно,
   Казалось, забытое снова,
   Так вдруг свежо, так нежно, так сурово.
    
   1909 год. Федяшево.
    
    
        Так и видишь белый федяшевский дом с открытыми окнами и никогда не запиравшимися дверями, окруженный старыми липовым, и слышишь легкий шум капели....
        Но здесь не было ни сонливости, ни скуке.
    
                       
                    *    *    *
    
   Ты помнишь дни грозы и непогоды,
   Когда дышали гневом небеса,
   И лишь на миг покоя и свободы
   Сияла нам приветная краса?
    
   Но в этот миг как полно и спокойно
   Дышала грудь! Как верилось легко!
   Как пелось упоительно и стройно!
   И как парили думы широко. 
    
   В твоих глазах сиял привет лучистый,
   Моей души прекрасная звезда.
   И было в ней безоблачно и чисто,
   Как в небе час вечерний.... И когда
    
   Теперь опять ревет и свищет буря,
   И ночь, и смерть глядит в мои глаза,
   Храню я в сердце тайный мир лазури,
   Куда не знает доступа гроза.
    
   Я духом бодр. Пускай грохочут волны.
   Ключом живым в груди отвага бьет.
   И знаю я - того, чем сердце полно
   Ни буря, ни пучина не возьмет.
    
   28 августа 1909 года. Федяшево
    
    
        Отца всю жизнь преследовали преждевременные потери любимых людей. Он рано лишился отца. В детском возрасте умерла его сестра Елена (Лёля). Позже в 17 лет неожиданно умер его младший брат Ваня.
        Уже после Революции он потерял еще двух сестер. Из четырех его племянников, детей М.А. Бобринской, трагически погибли трое. Многие родные и близкие люди просто исчезли из жизни отца, навсегда потерявшись во всеобщей послереволюционной неразберихе.
        Эти стихи навеяны воспоминанием о сестре Лёле, неожиданно умершей в раннем детстве.
    
    
               НА ЗАРЕ
    
        Если утро светло
   И в росинках трава на поляне,
        И вода, как стекло,
   Еще нежится берег в тумане....
        Не грусти ты о ней! 
       
        Ты пройди по лугам,
   Перекинув ружье через плечи.
        В этот час по кустам
   Кто-то шепчет веселые речи....
        Ты не думай о ней!
    
       Точно птичка она
   Пробуждается с песней счастливой.
        Чу! Плеснула волна,
   Встрепенулись у берега ивы.
        Это вздох от полей....
    
        Там внизу, у бахчи,
   Где так пышен подсолнух росистый,
        Где копаясь, грачи
   Ходят важно по грядке пушистой,
        Было б весело ей....
    
        Старый дед уже здесь
   И ворчит себе под нос сурово,
        В своих хлопотах весь.
   Ты скажи ему: "Дедко, здорово!"
        Улыбнулся старик....
    
        И как весело вдруг!
   Отчего вся душа встрепенулась?
        Все как прежде вокруг....
   Не она ль уж тебе улыбнулась,
        Отвечая улыбке твоей,
        Из росистых  ветвей?
    
   10 июля 1910 года. По дороге из Павловки.
    
       
        Мой отец считал себя не вправе жениться, пока на его попечении находилась престарелая мать. В долгие послереволюционные годы это
   была постоянная борьба за существование в условиях голода и разрухи. После ареста и ссылки отца бабушка Ольга Алексеевна осталась в Сергиевом Посаде одна, и им больше не суждено было увидеться.
        По словам сестры отца, тети Маши, он был красив и нравился женщинам, но отличался застенчивостью и неуверенностью в себе. Тем не менее, ни что человеческое ему не было чуждо.
    
    
             ПРИЗЫВ
    
   На закате солнечном,
   На восходе месячном
        Приходи ко мне!
        Отец уйдет,
        А мать уснет.
   А мы с тобой - вдвоем
   До утра, до последних петухов,
        Вдвоем с тобой,
        Миленький мой!
   Нас здесь не услышит никто.
        Ночь и видна,
        Да холодна,
   Как спрячется месяц за лес,
   Потянет туман от реки.
   Но моя грудь горяча.
        Ты к ней прильни,
        На ней усни!
   Я буду покоить твой сон.
        Не шелохнусь,
        Не ворохнусь.
   Буду слушать, как ты дышишь во сне.
        Ты, как придешь,
        У меня под окном
   Лишь свистни тихонько, - вот так....
    Никто не услышит,
        - Услышу я.
   Знаю милого посвист.
        Прощай! Прощай!
        Приходи!
    
   16 июля 1911 года. Федяшево.
    
    
        В стихах отца этого времени чувствуется воодушевление, готовность любить и быть любимым. Он полон ожиданий и надежд. Ничто еще не предвещает близких исторических потрясений и резкого изменения  личной судьбы.  Но отца трудно упрекнуть в отсутствии прозорливости. Ведущие государственные и общественные деятели в это предвоенное затишье вели себя также беспечно и бездумно, как подгулявшие пассажиры "Титаника".
    
                 
               *    *    *
    
   Мгновенье! Мгновенье!
   Порыв умиленья,
   Восторг вдохновенья
        В тебе!
   В тебе, о мгновенье!
    
   Довольно томилась,
   Довольно коснела
   В порыве несмелом
        Душа!
   В ней радость, в ней сила,
   В ней скорбь накопилась.... 
    
   Разбей же оковы,
   Сорви же покровы!
        Приди!
   Приди, о мгновенье!
    
   1912 год, Федяшево.
    
    
        Вера в Бога была естественной и искренней, без показного благочестия, без оглядки и без скепсиса. В моих детских воспоминаниях сохранилась праздничная, радостная атмосфера Рождества, которую умели создать мои родители наперекор нашей голодной и холодной повседневной жизни.
    
                         
                     *    *    *
    
   Как радостно нам было бы с волхвами,
   За дивною, таинственной звездой
   Идти во след песчаными степями
   С открытою к великому душой!
    
   И счастливы мы были бы как дети
   Зажечь звезду, ходить из дома в дом,
   Где люди спят и где в смиренной клети
   Смиренная скотина за плетнем.
    
   Других людей разбудим мы приветом,
   Чтоб теплилась огнями ночи мгла,
   Чтоб детской песне вторила ответом
   Небесных сил могучая хвала.
    
   Святки, 1913 год. Федяшево.
        
       
        Исторические эпохи не подчиняются солнечному календарю. Вот и 20-й век для России начался с 1914 года. Мой отец участвовал в войне как санитар в Западной армии, а при Временном правительстве был мобилизован в артиллерию. От военных лет стихов не осталось. 
        Отец вернулся с фронта уже после Революции и разграбления Федяшева. Из дома было вынесено все, кроме книг. Самое горькое чувство осталось от угона верховых лошадей, к которым вся семья была очень привязана. Потом удалось случайно найти и выкупить только одного скакового жеребца по кличке "Барс". Когда его нашли, он был заезжен и опоен, и радостно заржал, узнав старых хозяев. Его сдали в конюшню конного завода (тогда уже совхоза) в Шульгино. Остальные верховые лошади так и были загублены в оглоблях. Бабушка была удручена тем, что местные крестьяне, с которыми дружно жили бок о бок не один десяток лет, в одночасье превратились в воров и погромщиков.
       В разграбленном доме отапливался только первый этаж. Отец жил в библиотеке, которая осталась еще от барона Гартунга и пополнялась моим дедом и отцом. Он вернулся после изнурительной войны на свежие руины безмятежной довоенной, дореволюционной жизни. Участникам событий еще не было ясно, что произошло. Но в стихах отца уже звучит прощание с прошлым.
    
                     
                   *    *    *
    
   Я гнилушек наберу для света
   И огня не буду зажигать.
   В них мерцанье золотого лета
   Долго, долго будет догорать.
    
   И порой безвременья унылой,
   В долгие ненастливые дни
   Как привет мне из отчизны милой
   Будут эти робкие огни.
    
   Осень 1918 года. Федяшево.
    
     
       В это время удалось взять под охрану как музей поместье А. С. Хомякова в Богучарове, и отец стал хранителем этого музея. Шли годы красного террора. Привычный жизненный уклад был полностью разрушен: отбирались помещичьи усадьбы, закрывались церкви, ссылались священники.... Отец участвовал в работе Всероссийского Церковного Собора, где было восстановлено Патриаршество (упраздненное Петром I) и избран Патриарх Тихон, отказавшийся сотрудничать с большевиками и осудивший изъятие церковных ценностей. 
        При конфискации ценностей из церкви в Богучарове крестьяне пытались оказать сопротивление, исполняя запрет Патриарха. Отец предложил внести фамильное серебро вместо церковных ценностей, но это не помогло. Чекисты увезли в Тулу и столовое серебро, и церковную утварь. Вскоре отец был арестован, а музей и церковь - закрыты.
    
                            
                        *    *    *
    
   Безумна мысль, приставить к правде Божьей
   Антихристов почетный караул.
   Одеть ее, как куклу пестрой ложью,
   Вокруг создать молитв фальшивый гул.
    
   Не приковать к чугунному подножью
   Жилицу света. Ряд грозящих дул
   И в наши дни, как и во время оно,
   Блюдет вотще пустой могилы лоно.
    
   1920 год. Москва.
    
      
        Здесь речь идет об обновленцах, которых большевики использовали для подчинения Церкви своей власти. Стихотворение звучит вполне современно, если вспомнить любую постсоветскую праздничную службу в Елоховском соборе или новодельном  храме Христа-Спасителя, с шеренгой скорых богачей и чиновников самого высокого ранга, у которых партбилеты еще не остыли, отлеживаясь в несгораемых шкафах.     
        В эти тяжелые годы отец находил опору в Вере. В стихах еще жила надежда, что не все потеряно, что жизнь еще вернется в старое, дореволюционное русло. Я думаю, что такая надежда еще теплилась у многих людей в то смутное время; и не только у тех, кто остался в России, но и у тех, кто ждал в эмиграции и надеялся на возвращение. Многие русские эмигранты из бывших перебрались из Парижа в Белград и Прагу, чтобы быть поближе к России.  Теперь-то мы знаем, что этим наивным надеждам не суждено было сбыться. 
    
                     
                   *    *    *
    
   Нет! Грусти я не всколыхну.
   Пройду с закрытыми глазами.
   Но верю я, омытую слезами,
   Как теплыми весенними дождями,
   Ты возродишь мою весну. 
   Ты, Господи...! Фиалками утканный
   И золотом весенних ноготков
   Поднялся в рост мой луг благоуханный,
   И снова воздух полон голосов.
   И в жилах кровь бурлит,
   И сердце бурно бьется
   Восторгом юности, пока не перельется,
   Как чаши полной влаги через край....
    
   Сентябрь. 1923 год. Севастеевка.
    
    
        В 20-е годы в Сергиевом Посаде (Загорске) осели разгромленные московские аристократические семьи (Голицыны, Истомины, Комаровские, Самарины, Трубецкие, Шаховские, Шереметевы...). Отсюда многие были арестованы. Челищевы также оказались в Сергиевом Посаде после закрытия музея в Богучарове и первого ареста отца.    
        Мой отец был взят из Сергиева Посада как повторник зимой 25 года. Весной того же года погиб Патриарх Тихон, которого отец знал лично. Многолюдные похороны Патриарха встревожили большевиков. Гонения на церковь возобновились с новой силой. Тюремные камеры стали наполняться священниками, верующими и даже церковными нищими.
        Вот стихи отца вскоре после ареста. В окнах Бутырской тюрьмы еще не появились намордники, скрывшие внешний мир от заключенных:
    
    
             КОЛЫБЕЛЬНАЯ
    
   Что же и делать-то стать, как не спать
   Узнику? - Спи же, друг милый!
   Тесной, как в сотах, клетки своей
   Не зови ты могилой.
    
   В эту клетку вместилась душа,
   Крылья пока не окрепли.
   Вырастут крылья, темница тогда
   Не вифлиемский вертеп ли?
    
   Узами связана только что плоть.
   Духа решеткой не свяжешь.
   В синее небо заоблачный путь
   Неба жильцу не закажешь.
    
   Ласково синее небо глядит.
   Птицы в нем вольно витают.
   Вон одна белая к солнцу летит,
   В знойных лучах его тает.
    
   Робкой надеждой стесняется грудь,
   Сердце невидимым бьется.
   Верь, не смущайся: надсолнечный путь
   Некогда нам распахнется.
    
   Февраль 1925 года. Бутырская тюрьма.
    
    
        Поражает моральная устойчивость отца. Страна уже разделена на тех, кто сидит, и на тех, кто охраняет. Нормой повседневной жизни становятся доносы, обыски, аресты. Душная бутырская камера переполнена заключенными. Политические подвергаются особым издевательствам со стороны охраны и блатных. Впереди ссылка. А в стихах отца нет страха, нет злобы - только радость и вера. Это еще отголоски досоветского прошлого.
    
                   
                *    *    *
    
   Вот оно, когда молиться,
        И когда мечтать!
   Когда чудная струится
        Утра благодать.
    
   И весна в твое окошко
        Непорочных снов
   Бросит полное лукошко
        Девственных цветов.
    
   Как они, так сердце верит
        Солнцу и весне.
   И одним мгновеньем мерит
        Вечность на земле.
    
   Так спеши ж, покуда длится
        Утра благодать.
   Сердцу вволю дай излиться,
        Верить и страдать.
    
   Это чистое мгновенье
        Жадной грудью пей.
   В нем и радость и забвенье
        В звук единый слей.
    
   Март 1925 года. Бутырская тюрьма.
    
    
        В те годы из Бутырской тюрьмы для политического заключенного было три пути: под расстрел, на Соловки или в ссылку. На свободу пути уже не было. Но и огромные, на всю жизнь, срока еще не вошли в повседневную практику органов (проще было расстрелять). Еще не хватало лагерей, и еще не успели додуматься до сооружения Беломоро-Балтийского канала и других "Великих Строек". Поэтому еще не брали по разнарядке сверху, как рабочую силу, и не было еще экономического резона в больших сроках.
        Отцу досталась ссылка в Зырянский край на три года, но продлилась она больше пяти лет. Многие священнослужители, проходившие по этому делу, получили длительные лагерные сроки. Я думаю, что ссылка спасла отцу жизнь. На Соловках погибли многие представители дворянской интеллигенции.
        Я почти ничего не знаю об этом тяжелом периоде жизни моего отца. Сохранилось несколько стихотворений от этого времени с подписью "Мыс" - название села в верховьях Камы. Эти стихи позволяют видеть, что отец не был сломлен тюрьмой и ссылкой, и с нетерпением ждал возвращения к свободной жизни.
    
    
                    ПЕРЕВАЛ.
    
   Да, труден был последний перевал!
   Я много раз коню узду бросал,
   Закрыв глаза, чтоб головокруженье
   На миг преодолеть, не веря уж себе.
   Не раз и конь скользил.
   Сейчас еще томленье в груди,
   В глазах темно, как вспомню этот миг.
   Нас камень спас, нависнувший над бездной:
   Не зацепись подковы гвоздь железный,
   Не видеть бы мне солнца светлый лик,
   Не любоваться бы на облачные дали,
   И не стоять на этом перевале
   У камня с надписью под сению креста,
   Где путь отмечен, пройденный доныне,
   И новая поставлена верста.
    
   Ночь под новый 1927 год. Мыс.
    
    
        Отец подгонял время и отмечал годы до окончания ссылки.
    
    
               ВПЕРЕД!
    
   Стремление - твое название,
        О, Новый Год!
   Покуда есть в груди дыхание,
   Пока горит еще желание,
   Вперед, Вперед!
    
   Все шире шаг, все поступь тверже,
        Все глубже взор.
   И за последних гор хребтами
   Раскинулся над блоками
        Небес простор.
    
   Зари оттуда пышет пламя,
        Прощанье дня.
   Там! Там за этими горами,
        Там ждут меня.
    
   Лишь тот, кто видел те светила
        Над головой,
   Лишь тот, кто жизни горячей силу
        Впивал душой,
    
   Лишь тот про край тот за горами
        Сказать бы мог,
   И знает путь над облаками
   Туда безвестными тропами
        Один лишь Бог.
    
   Но я иду. Крепит надежда
        Мой каждый шаг.
   Не тяжела моя одежда
        И на плечах.
    
   В котомке лишь немного хлеба,
        Припал к ручью,
   Довольно на мою потребу....
   И я иду, вверяя небу
        Судьбу мою.
    
   На новый 1928 год. Мыс.
    
    
        Истоки веры в Бога отец находил в опыте счастливого раннего детства. В свои детские и юношеские годы он был постоянно окружен глубоко верующими людьми. Жизненный уклад естественно включал и домашнюю молитву, и стояние на церковной службе. У меня у самого сохранились радостные детские воспоминания от посещения церкви и причастия.
    
    
                НА СОН ГРЯДУЩЕМУ
    
   Да! Вот также я буду лежать и в могиле,
        И в ногах будет крест у меня,
   Безответен призыву весеннего утра,
        Безучастен для летнего дня.
    
   О, прекрасно, прекрасно весеннее утро!
        И ликует божественный день...!
   Но есть край, где родится весеннее утро,
        Где, как ключ, пробивается день.
    
   И тот край нам родной.... Было время оттуда,
        Осеняя мою колыбель,
   Светлый брат приходил, и склонясь надо мною
        Дивно-легкую брал он свирель.
    
   И тогда раздавались чудесные звуки.
        Они были, как вздох, как лучи,
   И прохладны, как росы небесного утра,
        И как солнечный свет горячи.
    
   Мать! Скажи, не таись: - Ты ведь знаешь те звуки
        И небесного брата черты?
   Ты ему улыбалась, я помню и после разлуки
        И в глазах твоих те же мечты.
    
   В милых лицах улыбка его повторялась,
        От того был так ласков их взор.
   Не о нем ли и старая липа шепталась
        В хороводе кудрявых сестер.
    
   Слух о нем долетал и до птичек: болтали
        Щебетуньи-касатки о нем.
   И о нем же мне старые галки кричали,
        Суетясь у меня под окном.
    
   И когда уходил он, прощальные слезы
        Проливал до утра соловей.
   Но надейся, он пел, но люби и надейся -
        Повторял он мне в песне своей.
    
   С тех пор целая жизнь пронеслась, и не мало
        Принесла и затиший и гроз,
   И обманчивой негой лениво ласкала,
        И дарила наитие слез. 
    
   И те слезы, одни они живы поныне,
        И кипит ими сердце, кипит.
   И как чистый источник в безводной пустыне
        Их небесную влагу хранит.
    
   И тот светлый мой брат, огрубевшему оку
        О, давно, уж давно он не зрим!
   Но в час слезный мне чудится, он недалеко,
        Над плечом он склонился моим.
    
   1928 год. Мыс.
    
    
        Очистительные слезы знакомы и мне. Их вызывают воспоминания о близких людях, ушедших из жизни, но продолжающих жить в нашей памяти. Перед этими людьми всегда чувствуешь непоправимую вину, хотя и не всегда понимаешь - в чем.
        Отец провел несколько лет на фронте, где многократно приходилось рисковать жизнью. Но только советский режим ставил отца в такие условия, когда о смерти можно было думать, как о спасительном выходе. Для глубоко верующего человека физическая смерть могла быть избавлением от нравственной гибели.
    
    
          ПЕСНЯ СМЕРТИ
    
   Смерть! Ты разрушительница
        Всех земных оков.
   Смерть! Ты утешительница,
        Щит мой и покров
    
   От вертушки пошлости,
        От хозяйки лжи....
   В царстве невозможности
        - Там твои межи.
    
   Мир безумный гонится
        По пятам за мной!
   В прах падет и склонится
        Он перед тобой.
    
   Припаду с молитвою
        Я к твоим ногам:
   Сломленного битвою
        Ты не сдашь врагам.
    
   Но врата отворятся
        Сами предо мной,
   И вся жизнь растворится
        Тихою мольбой.
    
   И смирясь, приду и я,
        Как отцы, к тебе
   В тихом - "Алилуия",
        В радостной мольбе....
    
   1930 год. Владимир.
    
    
        Мои родители были знакомы еще по Сергиеву Посаду. После ссылки они оба оказались во Владимире под надзором органов.  Так мои родители нашли друг друга. Невзгоды прошлых лет и ожидания новых репрессий окрасили тревогой и болью их чувства. Отец вернулся из ссылки в плохом физическом состоянии и едва не умер.   
    
                         
                     *    *    *
    
   Довольно глупая, беззубая улыбка
        Растаявший зевок....
   Спроси себя, подумай: не ошибка
        Был выбор твой, дружок...?
    
   Не одолел еще я чар дремотной силы:
        - И муть, и в слухе звон.
   Но ты со мною, здесь?! Скажи, так сном могилы
        Еще мой не был сон?!
    
   И милых лиц семьи, и дни былые - были?!
        Их знал я не во сне?!
   И не обманут я, что отзвук этой были
        Еще дрожит во мне?!
    
    И робкий этот луч в окне - уже ли утро?
        И кто ж перед окном?
    Ты ль это?! И рассвет, как отблеск перламутра,
        На облике твоем!
    
   Во взоре нежная забота и тревога:
        Как малое дитя блюдет!
   "Он дышит, жив, родной?!"....
   И вымолит у Бога,
        И смерть не подойдет.
    
   1930 год. Владимир.
    
    
        Никаких свадебных торжеств не было. Мать моего отца не смогла приехать во Владимир и прислала икону с благословением. Отец моей матери после Гражданской войны осел в Омске. Это было венчанье в пустой церкви вдвоем: без родителей, без родственников, без друзей, без зрителей. Такова была абсурдная реальность тогдашней жизни.
        Родители сняли маленькую комнату на окраине Владимира и жили в полной нищете. Но они были счастливы.
    
    
                 ОЛЕ
    
   Я хотел бы помолиться,
   В церковь старую придти.
   Старой жизни поклониться,
   Детский путь мой обрести.
    
   Возродится ль в ней с тобою
   Детства чистая волна,
   Или жизнь моей тропою
   Нас ведет и даль темна.
    
   Но надежда в темной дали
   Теплит неугасный свет,
   И не смолкшие печали
   И зовут, и шлют ответ.
    
   Так войдем же помолиться
   Под приютный старый свод.
   Отзвук здесь еще таится
   Свет пролившийся живет.
    
   И в курении кадильном,
   И в служении простом
   Веет Весть не о могильном,
   Но о вечном и живом.
    
   Здесь на ветхие ступени
   Сложим мы убогий груз
   Всех житейских попеченей,
   Тяжесть наших пыльных уз.
    
   Мир сегодняшним встревожен.
   Пусть берет свою он дань,
   Но предел ему положен,
   Не прейдет он эту грань.
    
   И под старым этим сводом
   Вечной юности привет:
   Ни утратам уж, ни годам
   Здесь над нами власти нет.
    
   Здесь объемлет нас с тобою
   Наша вечная семья.
   Так войдем рука с рукою.
   Ты под белою фатою
   Вновь невеста здесь моя.
    
   1931 год. Владимир.
    
    
        Злоключения послереволюционных лет с арестами и ссылкой отодвинули для отца время женитьбы до более чем 50-летнего возраста. На долгие советские годы время как бы остановилось, и жизнь превратилась в сплошное ожидание: то ареста, то освобождения из тюрьмы, то возвращения из ссылки....
        Не каждому дано пережить сильное чувство в таком возрасте.
              
    
    ЭРОС
    
   Когда святое вожделенье
   Ударит тучей грозовой,
   И две души в одном мгновенье
   Сольются в молнии одной,
    
   В непостижимом озаренье,
   Прозрев на миг от слепоты,
   И в смерти отгадав рожденье,
   "Я" вновь себя находит в "Ты".
    
   Но необъятное виденье
   Не рвись о, смертный, удержать!
   Оно лишь молния, мгновенье,
   И тьма смыкается опять.
    
   И дней привычные явленья,
   Как пепла серые слои,
   Уже кладут покров забвенья
   На грезы вещие твои.
    
    1932 год. Владимир.
    
    
        Отец через всю свою многотрудную жизнь пронес счастливые воспоминания о прошлой, дореволюционной жизни. Это был узкий круг многократно породненных дворянских фамилий (Челищевы, Хомяковы, Бобринские, Граббе, Львовы, Глебовы...), проникнутый взаимным вниманием, уважением и любовью. Духовная близость этих людей сохранилась на долгие годы уже после Революции.
        Исчезнувшие с горизонта близкие люди продолжали жить в памяти и в разговорах о прошлом. Постоянно теплилась надежда на извещение, на возвращение, на встречу. Но только после смерти Сталина появились какие-то известия о родственниках и знакомых, оказавшихся в лагерях или в иммиграции. (Мой отец - ровесник Сталина, но прожил на 11 лет меньше.)    
        Я думаю, что именно в этом светлом прошлом - главный источник поразительной нравственной устойчивости и неиссякаемой жизнелюбия отца. Он безропотно переносил тяжелые удары судьбы и не терял веры в бога и людей. Но рана от разгрома Федяшева, гибели близких людей, крушения надежд... никогда не заживала, и давала о себе знать во многих стихах отца.
    
    
                          *    *    *
    
   Разметалися кудри печальных берез
   И лохмотья разорванных туч,
   И прощается в каплях отплаканных слез
   Уходящего вечера луч.
    
   И в проснувшемся сердце и горечь и лед,
   Точно близок свидания час,
   Точно кто-то желанный, нежданный придет
   И повязку отнимет от глаз....
    
   Прочь, гнилые заборы! Вот старый фасад
   И на сводах тяжелых крыльцо.
   Из-за дома знакомые липы глядят
   И прохладой пахнуло в лицо.
    
   Горы белой сирени и море росы.
   Так душисты березы кругом,
   Как невесты в расцвете весенней красы,
   И так тих притаившийся дом!
    
   И так замерло все. Прожужжал бы хоть жук!
   Хоть бы щелкнул в кусте соловей!
   Хоть бы где захрустел подломившихся сук
   Иль песок под ногою моей! 
    
   Но ни звука.... И сам я недвижим стою,
   Сердце ждет, замирая в груди.
   Я был долго в чужом и далеком краю,
   Вот я здесь! Миг желанный, приди!
    
   Кто-то выбежит первый? Кто весть разнесет?
   Кто разгонит мучительный сон?
   Но я сам, как прикован.... Никто не идет.
   И уж гаснет зари небосклон....
    
   Оглянулся - гнилые заборы кругом,
   В небе клочья разорванных туч,
   Две плакучих березы.... И в сердце немом
   Угасает мгновения луч.
    
   1932 год. Владимир.
    
    
        После ссылки отец уже не смог вернуться в Сергиев Посад. Здесь умерла его мать, которую он очень любил. Отец по телеграмме приехал из Владимира, чтобы попрощаться с матерью, но опоздал.
        Бабушка Ольга Алексеевна прожила долгую и нелегкую жизнь. Она пережила мужа, четверых детей, многих родных и близких людей. На ее глазах перестала существовать старая Россия, с которой была связана вся ее жизнь. Бабушка умерла в наемной комнате, в одиночестве и нищете. До последнего дня она сохранила глубокую веру в Бога и надежду на счастливое будущее своих оставшихся детей и внуков.
        Стихи на смерть матери были написаны уже в Муроме незадолго до
   моего рождения.
    
                       
                    *    *    *
    
   Износила ее ты, износила -
   Эту милую нам земную одежду!
   И с ней вместе снесли мы в могилу
   И твою последнюю земную надежду
   На заслуженно ясную старость
   С другом-сыном в молитве и беседе....
   Нет! Не твоя - там лежит моя надежда
   Под березами, где кресты-соседи.
   Для меня ты теплила лампаду,
   Но час настал, масло догорело.
   Тебя зовут.... Ты лампадку загасила,
   Как перед сном всякий вечер, и тихо вышла,
   Никем не видима;
   Но на пороге
   Ты оглянулась и всех крестом ознаменала,
   Всех нас - оставшихся и еще не пришедших.
   И в комнатке твоей темно и тихо....
   И я стою один с глухою думой....
   Ты, видишь ли меня?
   Ты близко ль?
   Иль отныне
   Твоим очам уже не нужно видеть
   Земную нашу немощь?!
    
   Февраля 1933 года. Муром.
    
    
        Здесь ... "еще не пришедших"... обо мне. Я родился 9 июня 1933 года. Меня крестил отец Сергий (Сидоров), позднее погибший в лагере. Это было страшное время. На юге России, в Казахстане, на Украине разразился страшный голод, связанный с проведением кампаний Раскулачивания и Коллективизации. Под раскулачивание попало больше 15 миллионов крестьянских семей, согнанных с земли и отправленных в ссылку.
        Мои родители оказались в Муроме без средств к существованию и даже без хлебных карточек. Они жили с временной пропиской под присмотром органов. По современным представлениям это была глубокая нищета и полное бесправие. Многочисленные житейские проблемы, связанные дровами, едой, освещением..., постоянно угнетали моих интеллигентных родителей.
        Жизненные невзгоды стали беспокоить отца после моего появления на свет. Как лишенцу, ему долгое время не удавалось получить работу. Он подрабатывал уроками и черчением. Но этого было недостаточно для существования семьи. Мои родители получили участок земли под огород, и отец занялся выращиванием картошки и  помидоров. При наших дальнейших скитаниях по российской глубинке мои родители всегда стремились завести огород.  
        Даже в это самое трудное время отец сохранил верность своим идеалам личной свободы.
    
                   
                 *    *    *
    
   Эх, барыши, барыши!
   Замотали людей барыши,
   В ров погибельный загнали их барыши.
   А мой барыш - Воля! Я ей служу,
   О ней тужу,
   За нее голову сложу.
    
   Потому что нет места для Воли на земле.
   Но волен я жил и живу
   И вольно свою долю приму
   От вас, мои сестры и братья,
   Зрячий в семье слепой
   Кротов юдоли земной,
   Рабов своим рабством гордых.
    
   Вам в шутку слова мои,
   Так послушайте вы хоть в шутку!
   Всех вас к себе я зову,
   Тот, кому негде склонить главу,
   Я - бездомный, вас всех домовитых,
   Сбирающий крохи у вас,
   Всех на пир вас зову сейчас,
   Одетых и сытых.
    
   И приедете вы - знаю я,
   Потому что не прийти вам нельзя,
   Хотя бы в час тот закатный,
   Когда поблекнет земля,
   И раздастся клич журавля,
   Летящего в путь невозвратный.
    
   Когда шумный ваш день отшумит,
   И сердце мороз леденит
   В иглах колючей пыли....
   Вы придете искать,
   Но найдете ли вы
   Над тем холмик увядшей травы,
   Кого с усмешкой вы в землю сложили?!
    
   Ноябрь 1933 года. Муром.
    
    
       Нам долгие годы вдалбливали, что свобода - это осознанная необходимость, а слово воля вообще потеряло первоначальный смысл. Для отца (вслед за А. С. Хомяковым) Воля - не разбойничья вольница, но нечто большее, чем казенная, декларативная свобода, это - право выбора и в большом, и в малом. Жить вольно значило для него - жить по совести, делать то, что ты считаешь нужным (посещать церковь, например, носить нательный крест, вешать иконы...) и не делать того, что тебе претит (не посещать собрания, например, не стучать, не вступать...). Отвечая на обязательный вопрос всех анкет о социальном происхождении, он всегда писал: "из дворян", а не прятался за спасительным: "из служащих". В крутые 20-е и 30-е годы даже эти маленькие проявления собственной воли требовали личного мужества.
        Стихи отца позволяют почувствовать тонкую разницу между свободой и волей. Теперь я понимаю, что именно воли особенно не хватало в советское время, с его каждодневными запретами и притеснениями по мелочам. Сегодня понятию воля (в понимании отца) лучше всего соответствует Всемирная Паутина.
        Жизнь была трудной, но небезрадостной. Мои родители, выросшие в атмосфере материальной и душевной комфортности, мужественно переносили бесконечные лишения и моральные травмы советской жизни.
        Все мое раннее детство прошло без электричества. Поэтому долгие зимние вечера сохранились в памяти пятном света от керосиновой лампы или коптилки на столе и таинственным полумраком вокруг. Не редко топящаяся печка была единственным источником освещения. В такие вечера отец с помощью рук ловко показывал тени разных животных на стене.
        Эти стихи написаны отцом специально для меня. Они хорошо передают, запомнившуюся мне с раннего детства, таинственную атмосферу слабо освещенной зимней комнаты:
    
    
             ТЕНИ
    
   Видит Дудик при огне
   Пляшут тени на стене.
   Вот одна большая тень,
   Это - северный олень.
   У рогов пять концов,
   Сзади - сотня молодцов.
   Сто собак впопыхах,
   Все бегут - вот так, вот так!
   А вот это зайка наш,
   Сто рублей за зайку дашь.
   Он совсем, совсем живой,
   Хоть он зайка теневой.
   Как ушами он прядет,
   Как он мордочкой ведет!
   Вот он мордочку поднял
   И куда-то вдруг пропал,
   Видно в лес убежал....
   Вот и папа наш идет,
   На спине козу несет.
   Сам он длинный словно шест,
   Голова, как медный пест.
   Дудик, только увидал,
   Папу сразу он узнал,
   И запел, залопотал.
   Все сказать он хочет вдруг,
   Только папе не досуг.
   Этот папа на тени
   Как не слышит болтовни,
   Зашагал, зашагал
   И за печкою пропал....
   Вот и гостья к нам идет,
   От лампадки тень плывет.
   Это, видно, сон-дрема
   К Дудику идет сама,
   А за нею Мурик-кот
   С лапой бархатной идет.
   "Мур-мур" да "Жур-жур",
   "Жур-жур", журавель,
   Собери своих детей.
   И пошла у них игра:
   Журавлева детвора
   Так и пляшет в уголку,
   Петушок: "Куку-реку",
   Встрепенулся под столом,
   Вскинул ярким гребешком;
   Цыпки, зайчики и мышки,
   С ними шарики и книжки,
   И стаканчик с ложкой тут,
   Все-то Дудика зовут.
   Кто смеется, кто молчит,
   Но секрет не говорит.
   А уж есть у них секрет!
   Как же Дуде утерпеть,
   К ним сейчас не полететь,
   Самому не посмотреть!
   Вот он из кроватки прыг,
   Вверх взвился в единый миг.
   Папа с мамой смотрят снизу,
   А он выше все к карнизу,
   Да по комнате кругом.
   Ну, какое диво в том?
   Все за Дудиком бегут
   И смеются, а наш плут
   Никому не поддается,
   А все выше, выше вьется.
   И далеко ж он летал,
   Ну, и много ж повидал!
   Сам нам утром рассказал:
   "Гули-гули, агу-гу",
   Все сказать, мол, не могу.
    
   Февраль 1934 года. Муром.
    
    
        Жизнь была пропитана постоянным страхом. Всё темное, изуверское, что подспудно гнездилось в людях, было востребовано большевиками и использовано для совершения небывалых жестокостей, с помощью которых парализующий страх укоренялся в каждом. Инстинкт самосохранения заставлял забыть о прошлом, примириться с настоящим и смотреть через розовые советские очки в будущее.
        Духовная деградация человеческой личности, появление целой профессии исполнителей убийств беспокоила отца больше, чем голод и нищета:
    
    
                        *    *    *
    
   Завершила свой крут семерица веков
   И зияет последний - восьмой....
   И уж взор не находит нигде берегов,
   И в могилах непрочен покой.
    
   Круг земной исходил и изведал теперь,
   Вынуждая у твари ответ,
   Человек, он стучится в последнюю дверь,
   От которой возврата уж нет.
    
   И извечные тайны одну за другой
   Выдает ему смерть.... И подчас
   Встретишь в уличной сутолоке пестрой, живой
   Пару странных, мучительных глаз.
    
   Человек - как и все, коих встретишь всегда,
   Так же он и побрит и одет....
   Но глаза эти буднично смотрят туда,
   К нам откуда свидетелей нет.
    
   И в толпе, где рассеянный взор твой скользит
   По бродящим туда и назад,
   Вдруг почувствуешь страшно, что кто-то глядит,
   И внезапно ваш встретится взгляд.
    
   Отвернется, досадливо дернув плечом,
   И улыбка скривится у рта.
   Но тебе не забудется долго потом
   Этих страшных двух глаз пустота.
    
   Март 1934 года. Муром.
    
    
        Отец ясно видел большой и многократный обман большевиков в вопросе о земле. Для него земля - не объект эксплуатации, а основа и материальной, и духовной жизни.
        Вряд ли современные зеленые так тонко чувствуют свою связь с землей. Это бережное, любовное отношение к земле было характерно для потомственных помещиков, так же как и для потомственных крестьян. Чтобы по-настоящему любить землю, мало ею владеть, нужно на ней вырасти.
    
                               
                      *    *    *
    
   "Земля и Воля!", вы сказали
   Отцам пророки новых дней.
   И те пошли и вам отдали
   И землю, да и волю с ней.
    
   А наш завет - "Земля иль Воля!"
   Меж двух да будет выбор твой.
   Мы волю выбрали.... И  волю
   Вернули мать-земле сырой.
    
   И ей мы, поклонившись долу,
   Сказали: - "Мать сыра земля!
   Вот семя мы бросаем в золу,
   Ты в пору плод нам дай любя.
    
   О мать, от нас ли, чад послушных,
   Ты мнила сердце утаить?
   Но мы от взоров равнодушных
   Сумеем скорбь твою укрыть.
    
   Пускай же эта тайна злая
   В делах житейской суеты
   Для них останется немая,
   Мы знаем, мать - рабыня ты.
    
   Твоя усталая утроба
   Должна рождать и вновь рождать,
   И лихву горькую сурово
   У скорбной твари вынуждать.
    
   Но мы - твои. Мы в час урочный,
   Когда безумен и хмелен,
   Лишь бредит в глубине полночной
   Неугомонный Вавилон,
    
   К тебе прильнем мы чутким ухом
   И слушаем.... И слышит стон.
   Неуловим телесным ухом,
   Но только сердцу внятен он".
    
   Из глубины к нам вздох доходит,
   Подобный тем, когда рождать
   Носившей в чреве час приходит,
   И слышим мы: - "Я - ваша мать.
    
   Здесь под раздранной багряницей
   Сама истерзана лежу.
   Лью слезы тяжкою пшеницей,
   Растений туком исхожу.
    
   Покорна древнему заклятью
   Не властна чрева затворить,
   В неволю чад должна рождать я,
   И ни единого объятия
   Мои не могут сохранить.
    
   И кто ж, не сын ли мне владыкой,
   Любимец первенец ты мой,
   Надменный властию великой,
   Стыдишься ль матери родной?
    
   Не я ль тебя остерегала
   В вечерней чуткой тишине,
   Я твари голосом взывала,
   Увы, ты, гордый, глух ко мне.
    
   Но знай - глагол, меня связавший,
   Той властью и тебя связал:
   - Да будет мать рабой назвавший
   И сам по ней рабом - сказал.
    
   Ты много ль взял, хозяин жадный?
   Скажи, то царская ли стать,
   Чтоб пир стяжав могиле смрадной,
   Ей самому добычей стать?
    
   Но в вашей страннической доле
   Вас, дети, не забуду я.
   Навеет сон вам в знойном поле
   Колосьев мирная семья.
    
   Для вас - все капли сот янтарных,
   Для вас весною поутру
   В зорях росистых, лучезарных
   Я всех певцов своих сберу.
    
   Дам резвость быстрым детским ножкам,
   Загаром шею обовью
   И под косящимся окошком
   Касаток быстрых поселю".
    
   И одинокую могилу,
   Когда земного час пробьет,
   Залог всего, что сердцу мило,
   Барвенок темный обовьет.
    
   1935 год. Норское.
    
    
        Большевистские методы были перенесены и на взаимоотношения человека с природой. Раскулачивание и Коллективизация высвободили огромные людские ресурсы. В годы Индустриализации миллионы людей были брошены на освоение северных и восточных районов страны. Безжалостно сводились леса, загрязнялись реки, истреблялась дичь, спаивалось коренное население.
        Дети раскулаченных крестьян по комсомольским путевкам ехали на Урал, в Кузбасс, на Дальний Восток.... Вместе с новыми предприятиями возникали и новые лагеря. Колымское золото, Норильский никель, Джезказганская медь, Кольские апатиты... стоят на костях заключенных.
        Модные в те годы лозунги о победе человека над природой были для отца жалки и смешны.
    
                      
                   *    *    *
    
   - Как? Я - могучий крылатый дух,
   Могу вместиться в этой скорлупке сухой,
   В этой ячейке ничтожной?!
   Мне в небе царить,
   Мне к солнцу парить!
   Мне тесная жизнь невозможна!
   - Но слышишь ли, слышишь
   Громовый ответ?
   - Пустотою ты горд.
   Ты ничтожеством жалким надменен!
   Оглянись, оглянись!
   Эта синяя высь
   В беспредельность ушла над тобою.
   Что твоих крыльев размах?
   Вольный царит в высотах
   Ветер широкой волною.
   Выше плывут над землей
   Легкой перистой семьей
   Чистые горние тучи.
   Ты - ты не нужен для них,
   Перья ли крыльев своих
   Дал бы ты тучам?
   - Смелой грудью я тучи раздвиг.
   Солнце! Солнце! - радостный миг!
   Солнце и я - нас лишь двое.
   Солнцу гляжу я в упор!
   - Нужен ли солнцу твой взор,
   Ответь нам, безумный!
   Миг один - сокрушительный миг,
   И внизу там на камнях
   Камня мертвей ты лежишь.
   Ты угас! Не угасло ли солнце?
   Ответь, если можешь....
   Но слышал ли ты про зерно,
   Горчичное? - Было оно.
   Незаметно, невзрачно, ничтожно,
   Мудрым и гордым презрено,
   Отвергнуто, втоптано в землю.
   И вот из земли
   Деревом чудным оно поднялось,
   Птицам убежищем,
   Сенью земле,
   Братом небу....
   Сам ты не тоже ль зерно?
   В землю оно
   Утаено,
   Чтоб в час свой возникнуть
   Новою радостью в мире.
   Радостью некогда солнцем
   Брошенной в бездны,
   Радостью звездной
   Дышат лазурные своды,
   Светил хороводы
   Мчатся там, в безднах над бездной.
   Но радость свою
   Не знает солнце.
   Ты знаешь!
    
   Лето 1936 года. Норское.
    
    
        Безжалостная репрессивная машина набирала обороты. Всюду проступали черты лагерного быта: заключенные под охраной на различных видах работ, бесконечные заборы из колючей проволоки вокруг "новостроек" (при каждом крупном предприятии обязательно был лагерь. Очереди у тюремных окон принимающих передачи  для арестованных и заключенных. Эшелоны теплушек с надстроенными будками для охраны и пулеметов. Я до сих пор не могу забыть жадные глаза зэков за решетками вагонных окон.    
        Репрессивному режиму и его безропотным пособникам церковь мешала. Церковь не давала усыпит совесть и ставила непреодолимые нравственные преграды. Поэтому массовое духовное самоуничтожение советского общества сопровождалось повсеместным закрытием, разграблением и разрушением церквей.
        Особую ненависть большевиков вызывали церковные кресты. С пустующих храмов, а также церквей и монастырей, превращенных в тюрьмы и лагеря, клубы, склады, гаражи..., кресты были сняты.
    
    
                 ГОРОД
    
   Я видел сон.... И этот странный сон
   Мне не забыть никак - он все передо мною.
   Мне виделась стальной, холодной полосою
   У ног моих река, и за рекою склон
   Горы крутой; и множеством церквей
   Уставлен он, и древних стен и башен
   Зубчатых, белокаменных кремлей;
   Но непонятен вид их - дик и страшен.
   И нет там ни единого креста,
   Чтоб высился, сияя в тихом небе,
   Но чья-то исполинская пята,
   Ты скажешь, их топтала в диком гневе,
   Так смяты, искалечены они.
   Вон, навзничь опрокинутый, взгляни,
   Один над бездной, к небесам с мольбою
   Простерший руки...! Вон, вниз головою,
   Как распятый апостол между них...!
   И кто же? Кто так обесчестил их?
   Кто, тешась необузданной игрою,
   Все эти крыши там разворотил,
   Как банки от консервов...? И забыл,
   Так бросил, не докончив разрушенья
   С презрительной небрежностью глумленья?!
   И вот былая эта красота
   Зияет к небу черными дырами;
   И я гляжу - и скорбь меня томит.
   Вокруг меня нестройными рядами
   Толпа базарная волнуется, кипит;
   Снует народ без дела и с делами.
   С вопросом я ко всем: про город тот узнать
   Хотел бы я. Но что ж - меня понять
   В толпе вокруг никто не может.
   Там за рекой, где высится мой град,
   Глаза их нехотя незрячие скользят,
   И мой вопрос докучный их тревожит;
   Ответом мне то брань, то смех.
   И я опять, оставя всех,
   Один туда гляжу, гляжу
   И оторваться сил не нахожу,
   Прикован, будто, словом тайным....
   И звуком вдруг необычайным
   Мой слух смятенный поражен.
   Что это - звон...?!
   Но благовест широкий
   Оттуда не плывет над тихою рекой,
   Но как из пропасти глубокой,
   Из темных недр земли сырой
   Суровый, странный звук приходит
   Глухой и хриплый, словно стон....
   И сердце в этих звуках не находит
   Отрады примиренья - в них укор!
   Неведомого тяжесть преступленья
   Мне давит грудь.... И сам я, словно вор,
   Что, сжавшись весь, дрожит, на месте уличенный,
   И совестью вперед приговоренный...!
   Куда бежать...? Томит и мучит он,
   Как из разбитой медной груди
   Идущий, этот медный стон...!
   О! Если бы его могли услышать люди,
   Куда б девалась резвость их...?
   Они б в очах людей других
   Прочесть бояся осужденье,
   Не смели б голову поднять,
   И смертной бледности печать
   Изобличила б их томленье.
   Но стоны те невнятны им,
   И каждый, занятый своим,
   Кружится, будто в пляске странной;
   И площадь всё толпой кишит,
   И всё гармоника кричит
   Напев свой хриплый и гортанный.
   И так же всё и брань и смех....
   Но что же вдруг на лицах всех
   Сбегает жизненная краска...?
   И щелки глаз и зуб оскал,
   Кто морщил лоб, кто ртом зевал,
   Застыло всё на них, как маска....
   И вкруг меня, как карусель,
   Как человечая метель,
   Несется бешеная пляска....
   Всё кружится быстрее, быстрей.
   Круг всё тесней, тесней, тесней...!
   Я падаю.... Исчезло всё...! Но наяву
   Уже не прежней жизнью я живу.
   Всё видится над сумрачной рекою
   Тот странный город, и глухой суровый
   Гудит, гудит и не смолкает звон.
    
   1937 год. Норское.
    
    
        Кто мог подумать, что советская система, казавшаяся незыблемой на долгие годы вперед, развалится изнутри? Это крушение совершилось в результате полной эрозии коммунистических ценностей, истощения ресурсов милитаризованной социалистической экономики и массового номенклатурного мародерства. Западная пропаганда обрушила на Советский Союз потоки изощренной полуправды-полулжи, которая создавала благоприятную почву для возникновения саморазрушительных процессов. Горбачевская перестройка и гласность оказались востребованными во всем обществе.
        Однако ликвидация эксплуататорских классов, Раскулачивание, Коллективизация, ГУЛАГ... - весь советский образ жизни стал препятствием для возвращения постсоветской России к общечеловеческим нравственным ценностям. Номенклатурно-криминальный передел собственности, породивший в считанные годы вопиющее имущественное неравенство, подорвал доверие людей к рыночной экономике, а бизнес оказался прямо связан с криминалом.  
         Россиянин, привыкший к "застойному" благополучию, стал воспринимать "демократию" как угрозу своим социальным завоеваниям, как потерю права на достойную жизнь. И оказалось, что люди, лишенные долгосрочных ориентиров, не готовы принять даже урезанную, постсоветскую свободу.
        Об этом отец думал еще в беспросветные тридцатые годы.
    
                          
                       *    *    *
    
   Тяжелых двадцать лет обмана и насилья
   И душной и глухой тюрьмы...!
   Отвыкшему летать, уже не нужны крылья;
   И уж не выпрямимся мы.
    
   И к Богу хилые, без слез, без упованья
   Мы шлем бескрылые мольбы.
   И уж в душе нет сил хотя бы для роптанья
   На горечь тягостной судьбы.
    
   А день идет - Твой день! Земля дрожит под нами,
   И грозным трубам внемлем мы,
   И уж слабее стиснуты замками
   Засовы тяжкие тюрьмы.
    
   На этот блудный мир, мир злобы, мир измены
   Идет, идет Твои грозный суд....
   Быть может, миг еще - и рухнут эти стены,
   И нас собою погребут.
    
   А мы?! Мы холодны, как самая темница,
   Мы камня этого мертвей.
   И если сила есть у нас еще молиться,
   То лишь - да будет все скорей....
    
   Но что если не так...? От века утаенный,
   Совет Твой - нам неведом он...!
   Но - распахнется дверь, и солнцем ослепленный,
   Услышишь: - "Лазарь, выйди вон...!"
    
   С чем выйдем мы тогда...? Дыханием гробницы
   Дохнем ли мы на Божий мир?
   Дерзнем ли, мертвецы, войти в живых светлицы,
   Скопцы - возлечь на брачный пир?
    
   Но суд Твой милостив, о Боже! Да не будет!
   Живя, нас духом окрыли,
   Творить Твои дела, да жизнь нам жизнью будет!
   Иль нас огнем испепели!
    
   Окончательный  вариант: 28 октября 1937 года. Норское.
    
    
        Несмотря на все преследования, потери и беды, пережитые в послереволюционные годы, отец не ожесточился и не брался судить сам. Он уповал на Божий суд, на покаяние. Современному человеку ближе и понятней чисто земное наказание и покаяние не перед Богом, а перед людьми. Но, может быть, это указывает только на то, что мы намного дальше от Бога, чем наши родители? И мы спешим подменить подлинное покаяние успокоительной ложью. Действительно, проще забыть и замолчать преступления, чем в них раскаяться.
        Примером такой успешной полуправды-полулжи может служить популярный перестроечный роман Рыбакова "Дети Арбата". Автор не скрывает своих симпатий к частично репрессированной в 37 году советской элите, заселившей к тому времени тихие арбатские переулки. До сих пор эти люди, многие из которых вернулись уже по амнистии 40 года, только себя и считают "безвинно" пострадавшими. И Рыбаков стыдливо умалчивает о том, скольких бывших понадобилось предварительно выселить, посадить или расстрелять, чтобы освободить жилплощадь для этих новых "детей Арбата".
        С Арбата были выселены и посажены (вместе с другими "недорезанными буржуями") и мои родители. У них было отнято московское жилье вместе со всем имуществом, доставшимся новым большевистским кадрам. Моим родителям так никогда не удалось вернуться. А я стал москвичом только, когда Хрущев расширил границы Москвы, и Кунцево попало в черту города.
        Людей с заметными дворянскими фамилиями можно было встретить в самых глухих уголках страны, на самых незавидных должностях. Для одних это была ссылка, для других - просто тихое место вдали от большого города и "большого дома"! (в каждом областном центре была своя "лубянка").
        Но жизнь продолжалась и в глубоком захолустье, где были обречены прозябать мои родители вместе с другими бывшими, имевшими минус. В стихах отца этого времени сохранилась и радость жизнью, и надежда на светлое будущее , и грусть о счастливом прошлом, и предчувствие неминуемой гибели.
    
                  
               *    *    *
    
   Цветов и пчел веселый рай,
   Рабочий гуд в траве.
   И чистый лучезарный май
   В небесной синеве.
    
   Но не вверяйся им душой.
   Уж зреет тот обвал,
   Что погребет твой рай земной
   Под грудой серых скал.
    
   Пройди! Но дрогнувшей душой,
   Промолвив им, прости,
   Черпни их радости с собой
   В путь долгий унести.
    
   1938 года. Норское.
    
    
        Как истинный христианин, отец не испытывал обычного ужаса перед смертью. И он не избегал этой темы в своих стихах.  Для него смерть - это не конец, а, скорее, начало нового периода существования души. Отец постоянно чувствовал себя готовым к уходу из жизни.
        Отсюда легкое, оптимистическое отношение к собственной будущей смерти.
    
                 
               *    *    *
    
   Я сегодня веселюсь,
   Щебечу привольно,
   Завтра где-нибудь свалюсь
   И скажу - "Довольно" ...!
    
   И зачем пугать меня
   Вашим страшным словом?
   Мне гулять хватает дня
   К ночи быть готовым.
    
   Темной комнаты пустой
   Мне давно не жутко:
   Нет в ней тайны никакой,
   В этом вся и шутка.
    
   Любе отзовись своей,
   Голубь сизокрылый,
   Но как птички, ты моей
   Не ищи могилы.
    
   10 Апреля 1940 года. Мытищи.
    
    
        Война всколыхнула в отце патриотические чувства. Но он смотрел на советский режим, как на историческое бедствие России, и не отделял коммунистов от фашистов.
    
                      
                   *    *    *
    
   Господь терпел и нам терпеть велел.
   О, Русь моя! Тебе ль не знать?
   Терпенье
   Все перетрет - и Грозного царя,
   И крепкие татарские арканы,
   И наших дней жестокую беду:
   Насильников стальные караваны
   И "просветителей" безграмотных орду.
    
   Сентябрь 1941 года. Москва.
    
    
        Орда "просветителей" занималась, прежде всего, антирелигиозной пропагандой на уровне вульгарного материализма. Вместе с верой в Бога искоренялись и культурные и нравственные устои жизни, связанные с посещением церкви.
        Однако я думаю, что массовому отходу советских людей от религии способствовала не антирелигиозная пропаганда, а обычный страх. Членам партии, комсомольцам, пионерам, советским служащим, военным... было запрещено посещать церковь. Но и для других категорий граждан посещение церкви могло быть опасным.
        Я уж не говорю о крещении или венчании. Даже носит нательный крест, и вешать на видном месте иконы было опасно. У моих родителей были серьезные неприятности, когда они брали дочь нашей квартирной хозяйки в церковь.
        Материалистическое мировоззрение было строго обязательным для всей советской интеллигенции. Основой атеизма стало так называемое "научное мы'шление", характеризующееся механистическим детерминизмом и фетишизацией эксперимента, которое противопоставлялось "мракобесию" идеалистических учений. Под этим материалистическим флагом велась борьба не только с религией, но и с генетикой, кибернетикой, физическим идеализмом....
        Не оставалось места для идеи Творца, для обсуждения ключевого вопроса всякого мировозрения о первопричине тех общих законов, которые управляют Вселенной.
        Даже в эту паническую военную осень отца продолжала волновать тайна жизни, тайна времени:
    
    
          АВАТАРА
    
   Все что молодо - то старо.
   Майский цвет тысячелетий,
   Вновь рождений, аватара,
   Новолуний, новолетий.
    
   Корень дышит днем вчерашним,
   Цвет грядущим днем напитан,
   Неизменным и всегдашним
   Жизни каждый день испытан.
    
   То - не молодо, не старо,
   Где подсечен корень жизни,
   И где нет уж аватара
   И возврата нет к отчизне.
    
   Бедный цвет под книжным гнетом
   Между двух листов засушен,
   Чужд о завтра он заботам,
   Ко вчера он равнодушен.
    
   Октябрь 1941 года. Москва.
    
    
         Я невольно вспоминаю мысли нобелевского лауреата Ильи Пригожина о "внутреннем времени", которое останавливается, когда перестает поступать энергия извне (как для засушенного листа в стихах отца). Это как отключение больного от системы жизнеобеспечения. Внутреннее время останавливается вместе с остановкой сердца. Также и для всех живых существ. А жизнь вокруг продолжается, и "стрела времени" указывает в будущее. Время необратимо!
        Война многих "бывших" примирила с советской властью. Но отец всегда  остался верен идеалам личной свободы. Отца угнетала скука повседневной советской жизни и примитивное самодовольство коммунистов.
    
                         
                      *    *    *
    
   Разлив бездарности меня гнетет и мучит.
   Самодовольства плоского печать
   Назойливо на всем за круглый день наскучит,
   А взоры вверх не смеем мы поднять,
   Как рабских этих тел на горизонте фриза.
   Шеренга жалкая под тяжестью карниза.
    
   Октябрь 1941 года. Москва
    
    
       Подпись "Москва" относится к тому времени, когда мы недолго жили у Бобринских в Трубниковском переулке перед отъездом в эвакуацию. Над городом висели заградительные аэростаты. Каждый вечер звучали сигналы воздушной тревоги, бухали зенитки. Мальчишки собирали осколки от зенитных снарядов. Первое время при налетах мы прятались в метро на Смоленской площади, но вскоре стали оставаться дома. Я помню страшный ночной взрыв поблизости. Потом говорили, что бомба угодил в здание театра Вахтангова на Арбате.
        Это было время осеннего немецкого наступления. В середине октября Москва опустела. Бежала советская власть всех уровней, бежали жирные снабженцы. Склады и магазины были разграблены. Из распахнутых окон учреждений ветер разносил золу и обрывки документов. На помойках громоздились кучи красных томов сочинений Ленина. Тут же валялись и портреты вождей в тяжелых рамах.
        Отец - москвич во многих поколеньях, выброшенный из этого города новыми хозяевами, всегда любил Москву. И это чувствуешь в его стихах военного времени.
    
    
                    МОСКВА
    
   Мещанка бедная! Красавицей зовут
   Тебя льстецы, но ты больна, несчастна,
   Веселой быть стараешься напрасно;
   И к русской красоте твоей не йдут
   Американского обноски маскарада,
   Которыми ты льстишь хозяевам своим,
   Меж тем, как старые любимые наряды
   Забытые лежат под крышкой сундука....
   Но не укроется сердечная тоска
   От старой дружбы опытного взгляда.
    
   Октябрь 1941 года. Москва.
    
    
        В осадной Москве 41 года отец по ночам дежурил на крыше дома в Трубниковском переулке. Дежурства были рассчитаны на то, чтобы сбрасывать на землю зажигательные бомбы при немецких налетах, и носили символический характер. Иногда удавалось пробраться на крышу и мне. В свете прожекторов и вспышек зенитных орудий с крыши дома открывалась панорама центра Москвы с потушенными кремлевскими звездами, черными окнами домов и многочисленными церковными куполами без крестов.
        Скоро война заставит Сталина обратить благосклонное внимание на религию. И начнут понемногу открывать церкви, и пойдут торжественные молебны за победу, такие же регулярные, как салюты за взятие городов. 
    
                      
                   *    *    *
    
   Постись, душа! Зарок суровый
   Неси, неси на многи дни.
   Но ты, мой друг, ее оковы
   В своей молитве помяни.
    
   Она, как некогда блудница,
   Перед толпой обнажена
   И наготы своей стыдится,
   Ждет камня первого она.
    
   Но ты, как добрый сын, покровом
   Ее заботливо одень.
   Ты тихой ласки кротким словом
   Приветь ей в грозный, судный день.
    
   Ноябрь 1941 года. Москва.
    
    
        Тяжело переживая бедствия Москвы, бедствия России в эту отчаянную военную осень, отец думал о русском народе, который только и может защитить Россию.
        Именно крепкое, работящее крестьянство было уничтожено в результате Раскулачивания и Коллективизации. Особенно остро эту потерю отец почувствовал с началом войны.
    
                          
                       *    *    *
    
   Сыр, сыр народ! Как кожи сыромятной
   Хороший гуж, что пахнет деготком.
   В былые дни вытягивал он знатно
   Возы захрясшие из рытвин под бугром.
   Какие горы леса и пшеницы,
   И золотой казны поднял наш русский гуж.
   На верной службе матушке царице,
   Родной Земле довольно зимних стуж,
   И пыль, и зной, и поты трудовые
   Уж он изведал, наш присяжный гуж!
   И самое тебя, о матушка Россия,
   С тяжелой колымагою твоей
   Не раз он вызволял во дни лихие,
   Вытягивал на горки на крутые,
   Под дружный крик, чтоб брали веселей.
   Хозяину служил ты верной службой,
   Да и хозяин цену тебе знал,
   Назвать мы можем это даже дружбой,
   Товарища в тебе он уважал.
   Бывало, как помажет и похвалит,
   Не как дурак, что в одну кучу валит
   И рукавицы и хомут и сапоги,
   Забывши с правой, с левой ли ноги.
   А твой, бывало, скажет - эка кожа!
   Сто лет живет, а все как с нова гожа!
   Он был мужик простой, прямого нрава,
   Был из таких, о ком ведется слава,
   По поговорке, что мужик хоть сер,
   Да у него ума-то черт не съел.
   Он делал попросту простое дело,
   И цену знал себе, да про себя,
   По старине, обычай свой любя.
   Но нынче время новое приспело.
   Тот круглым дураком слывет у нас,
   Кто подвигов своих не тычет напоказ
   Всему честному миру то и дело.
   Гремим мы о себе на целый свет,
   Что в целом нам-де свете пары нет.
   В такое время неприличен даже
   Покажется наш старый русский гуж:
   И груб, и прост, и слишком неуклюж.
   Его стыдились мы: по коже сыромятной
   Пустили мы американский лак!
   Блестит ремень так, что смотреть приятно.
   Для выставки любой он годен так.
   О том, что детям пачкаться негоже,
   В стране культурной - это ночь и день
   Твердили нам; теперь "испанской кожей"
   Вполне культурно пахнет наш ремень!
   А верный гуж, забытый в старом хламе,
   Валяется, заброшен в сорной яме,
   Как старый трут ненужный иль кремень.
   А мог бы он сказать: "На черный день
   Я моего хозяина не выдам,
   Я старый вами выброшенный гуж,
   А ты, молодчик, хоть красив ты видом,
   На деле покажи, как ты работать дюж!"
   И испытанья вот пришла година!
   И только все трещит то здесь, то там,
   Под лаком пересохла сердцевина
   Иль гниль там завелась - не видно нам.
   А вот бы отыскать тот старый,
   Испытанный, как жила крепкий гуж,
   Не страшны б нам тогда ничьи удары,
   Тогда бы против нас никто не дюж.
   Уж он без переделки, без отказу
   Тянул бы, да тянул бы день и ночь,
   Не сдал бы, не ослаб бы он ни разу,
   Когда коням тянуть уже не в мочь,
   И вывез бы родную колымагу,
   Как вывозил ее вперед стократ,
   И как не вывезет ее со дна оврага
   Во веки вечные тот пустозвонный хват.
    
   Октября 1941 года. Москва.
    
    
        В стихах отца этого времени звучит противопоставление прекрасной, но равнодушной неживой природы и душевного человеческого тепла. Любовь к людям была его путеводной звездой.
          
    
              *    *    * 
    
   Великие, святые,
   Небесные огни!
   Над снежною пустыней
   Царите вы одни.
    
   Над снежною  пустыней
   В глубокий час ночной
   Лишь вы одни храните
   Торжественный покой.
    
   Великие, святые...!
   Но как вы далеки!
   Ни радости земные,
   Ни стон земной тоски
    
   Не возмутят безбурной
   Небесной глубины,
   Где в пропасти лазурной
   Навек вы зажжены....
    
   Но если вдруг зажжется
   Далекий огонек,
   И в ночь дрожа прольется,
   То близок, то далек,
    
   Вдруг к сердцу кровь прихлынет
   Горячею волной
   И вновь уж не остынет,
   Согретая мечтой.
    
   Там - люди, жизнь, движенье
   И резвый детский смех
   А вкруг - оцепененье
   И только ночь да снег.
    
   Но уж не одиноко
   В пустыне без дорог,
   Ты - сердце, если в мире
   Есть где-то огонек,
    
   Зажженный человечьей
   Заботливой рукой,
   Как эти Божьи свечи,
   Но только свой, родной.
    
   Ноябрь 1941 года. Доброе село.
    
    
        Прелесть этих стихов трудно понять современному благополучному человеку с автомобилем, для которого хождение пешком кажется чем-то странным. Я с раннего детства помню эти стихи и, воспринимая их буквально, как бы заново прохожу бесконечно длинные, зимние дороги моего детства, без фонарей и прохожих, от школы, от электрички, от соседней деревни... до дома. Это было постоянной частью моей детской жизни. Только крепкий хруст снега под ногами и ночное небо с яркими морозными звездами над головой.
        На долю моих родителей в избытке пришлись войны, революции и репрессии. Это поколение приняло на себя и окопы первой Мировой войны, и кровь Гражданской, и исступление красного террора, и "деловитость" сталинской лагерной системы. Отец не был сломлен духом, он умер от голода, холода и усталости во, в морозном январе 1942 года.
        Могила отца была снесена, когда место понадобилось для другого захоронения. Тете Маше удалось перенести прах бабушки Ольги Алексеевны при ликвидации Драгомиловского кладбища. Это было сразу после войны. Я помню пустырь в Вострикове, отведенный под новое кладбище. Сейчас могила бабушки Ольги Алексеевны, тети Маши, дяди Коли (Бобринского) и трех их детей оказалась в березовой роще. На Новодевичьем кладбище сохранилась скромная могила А. С. Хомякова. Мой отец был лишен даже и могилы. И это символично. Такова трагическая судьба всей дворянской интеллигенции в послереволюционные годы. Эти глубоко верующие, независимые и незаурядные люди казались опасны и оказались отвергнуты безбожной большевистской властью.
         Отец пронес искреннее религиозное чувство через всю свою многотрудную жизнь. Его, как глубоко верующего человека, не беспокоил неразрешимый для атеистов вопрос: "Зачем жить?". Для отца жизнь, это - Дар Божий, которым человек не в праве распоряжаться по собственному усмотрению, и все, что с ним происходит, делается по Воле Божьей.
        В вере отец искал ответ и на мучительный вопрос: "Как жить?". Вера в Бога помогала ему нравственно противостоять советской атеистической системе и сохранять веру в людей.
        Последнее стихотворение отца обращено к Богу. Оно звучит как молитва. Для меня это - пример подлинной глубины религиозного чувства, способность к которой мне уже не доступна.
                  
                 
               *    *    *
    
   От земной коварности
   Освети страданием,
   Сердце благодарностью,
   Совесть покаянием!
    
   И в земли лишениях,
   И в небес решениях,
   В дивных утешениях
   Сам нам воссияй!
    
   Ноябрь 1941 года. Доброе село.
    
    
        Стихотворение отца, написанное зимой 1941 года во Владимире незадолго до смерти, не сохранилось. Это была трагическая, первая военная зима, со жгучими морозами на улице и с замерзающей водой в комнате. Печка вечно не разгоралась, и на растопку шел любой клочок бумаги....
        Со слов матери я запомнил только одно четверостишье:
    
   Опять трещат дрова в печурке,
   И под иконой теплится лампада.
   Сегодня Бог дает нам эти чурки.
   Он завтра даст, что завтра будет надо.
    
   Январь 1942 года. Владимир
    
    
        Мне трудно критически оценить стихи отца. Что это? Новое имя в русской поэзии или любительские стихи, место которым в семейном архиве? На это время пришлась замечательная плеяда больших российских поэтов, начиная с А. Блока. Но для меня лично стихи отца значат очень много. Эти стихи сопровождали меня всю мою сознательную жизнь. И я держу их в памяти вместе со стихами других моих любимых поэтов.
        Отец избежал влияния модных поэтических течений. Наверное, стихам отца недостает живописности стихов Мандельштама и фонетического блеска, присущего стихам Пастернака. В них рифма и звук часто приносятся в жертву точности мысли. Наряду со строго зарифмованными четверостишьями присутствуют элементы белого стиха. Поэтому отцовские стихи не всегда легко читаются. Но отцу было что сказать.
        Стихи отца свободны от желания угодить, угадать, поддакнуть, удивить, выпятиться. Эти стихи не "сделаны", не придуманы на пустом месте. Они пережиты. По количеству созданных стихотворений отцу очень далеко до профессиональных поэтов. Но после чтения стихов отца не возникает вопросов: "О чем это?", "Зачем это?". Его стихи имеют мало общего с советской поэзией моего времени, даже и "опальной".
        Зарифмованные прописные истины у Е. Евтушенко или зарифмованный набор слов на заданные темы у И. Бродского, столь дорогие для слуха "шестидесятников", очень далеки от того, как и о чем писал мой отец. По тому, как резко поменялись эстетические и нравственные ценности, трудно поверить, что разрыв здесь всего лишь в одно поколение.
        2Отец вырос в многоязычной среде, где в качестве разговорного иностранного языка использовался то французский, то английский (чаще). Но он любил и хорошо знал русский язык, читал и писал по-старославянски. Отец широко использовал народные словарные обороты и местные словечки. Однако он подчеркнуто отказывался от употребления казенных советских слов и словосочетаний, которыми "обогатился"  русский язык в послереволюционные годы. В стихах отца нет штампов (крылатых фраз, пословиц, поговорок...), которые так уютно прижились в советской поэзии. Ему хватало собственных мыслей и слов.    
        Мой отец любил Россию. Он ценил её историю, её культуру, её государственность. Особое значение для него имело православие, и как религия, и как элемент культуры. Но у отца никогда не было обостренного чувства национальной принадлежности. Его коробило от базарной "фольклорности" с полупьяной гармошкой и полупохабной частушкой.
        В своих стихах отец многократно обращался к Богу. Но это - светские стихи. В них не представлена собственно церковная и библейская тематика. Действительно, вера в Бога занимала большое место в духовной жизни моего отца, и это отразилось в его стихах.
        Я уже говорил, что отец не рассчитывал на публикацию своих стихов. Ему не нужно было оглядываться на Сталина, который зорко следил за "творческой интеллигенцией" и хотел, чтобы его понимали без слов. Однако отец не мог забывать о возможном скрупулезном "читателе" с Лубянки. Условия жизни тех лет включали постоянное ожидание ареста и обыска. Каждая неосторожная строка была смертельно опасна не только для автора, но и для всех его близких. Это могло вынуждать к самоограничению и иносказательности.
        В стихах отца практически нет прямых примет времени. Это - глубоко личные стихи, порожденные в большей степени внутренними, духовными переживаниями, чем внешними событиями. И все-таки, это - стихи свободного человека. За этими стихами видишь цельную, внутренне раскрепощенную личность человека, стоящего во весь рост в толпе, склонившейся в рабском поклоне.
    
    
    
    
    
    
    
    
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"