Рясков Николай : другие произведения.

От войны до тюрьмы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 7.23*10  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Воспоминания рядового пехотинца Великой войны, достойные Нобелевской премии мира.

  К Читателю
  Представляю на Ваш суд двадцать первую книгу из цикла Библиотека "Антологии жизни". Автор ее - Николай Иванович Рясков, участник Великой Отечественной войны, жертва сталинских репрессий.
  В православии есть такое понятие: "обретение чудотворной иконы". Мне кажется, что в истории с этой книгой мы можем сказать: "обретение рукописи".
  Здесь все похоже на чудо. То, что старый, израненный солдат, мальчишкой прошедший войну, вдруг садится за письменный стол и выдает две толстых тетради обжигающе правдивого текста. На дворе - 1979 год, пик брежневского застоя, в литературе и в жизни - полуправда, очковтирательство, туфта. Гласность - еще только в мечтах диссидентов. А старый вояка, чистый и совестливый человек Николай Рясков, не зная, естественно, сколько ему еще отпущено жизни, пишет свою правду о том, "как это было". Для детей, для внуков, для следующих поколений.
  Чудо и то, что уже в годы новой России, постаревший еще на десятилетие Рясков, исписывает и третью тетрадь, где также правдиво рассказывает о самом страшном периоде своей жизни, о сталинских лагерях, куда он угодил после войны на 25 лет всего лишь за критику колхозного начальства.
  И еще одно чудо - как эти тетради попали ко мне. Журналист и руководитель пресс-службы администрации Димитровграда Ольга Ряскова, будучи в командировке в Новокуйбышевске, зашла в краеведческий музей и увидела в списке ветеранов однофамильца. Вернувшись домой, расспросила своего свекра Владимира Семеновича и тот оказался ... троюродным братом Николая Ивановича Ряскова!
  Автора рукописи к тому времени уже не было в живых, и три общих тетради в Димитровград прислала родная сестра Николая Ивановича Мария Ивановна. Поистине, рукописи не горят!
  После совета с родней Ольга Николаевна Ряскова передала семейную реликвию мне - для публикации. Что я и делаю с низким поклоном автору.
  Искренне Ваш, Геннадий Дёмочкин.
  
  Фото А. Ряскова
  Тетрадь первая
  Жизнь моя началась довольно странно и нелепо. В начале двадцатых годов, во время послереволюционных голодовок, мученической смертью от голода умерли два моих предшественника-брата, а тут вдруг, вопреки здравому смыслу, зачем-то появился на свет божий Я, принял как эстафету все тот же мученический голод, он стал моим верным спутником на многие годы.
  Послереволюционная разруха, схожая с мамаевым нашествием продразверстка, наконец, насильственная коллективизация и раскулачивание в деревне разрушили на долгие годы всю основу производства сельхозпродукции. Крестьян ввергли в первобытное состояние. Лошадей нет, инвентарь отобран, землю забрали в колхоз. Стимула работать на чужом поле бесплатно "за колышки" не было. Выходили на работу под угрозами, страхом наказания. Чуть что - "пойдешь под суд!" Земля-матушка, все равно как бы ее ни называли: колхозная, частная, помещичья, арендная, работы требует, и тогда она отплатит за труд, за старание. При новом государственном устройстве землю на селе сделали общей - как небо, река или море. Работаешь на ней, а результаты труда, тебе не принадлежат, все, что ты вырастил, забирает государство. Это обставлялось как добровольное мероприятие: торжественное, с красными флагами и попробуй над этим посмеяться, что-то сказать, возразить или даже усомниться, задать вопрос. Все делалось молча, без возражений. Жили под негласным лозунгом: "Земля ваша, а хлеб наш!"
  Жить на плодороднейшей земле и быть голодным, покупать хлеб за границей - это ли ни позор и нелепость!? Все тридцатые и сороковые годы голодные дети ходили босиком до заморозков, до снега - не было обуви. В начале долгожданной весны, едва сойдет снег, опять босиком или в жалких опорках с отцовских ног, выходили на промысел - ловить сусликов, чтоб тут же на костре сварить и есть. Хорошо помню этот деликатес. Опаленный на огне, без желтой шубки, симпатичный суслик со своими ощеренными резцами, голым, без волос, хвостиком теперь походил на крысу. Но мы тогда об этом не задумывались, не рассуждали, голод не давал права на сравнения. А попадись она, крыса, и ее постигла бы участь суслика.
  Два-три закадычных друга, объединенных общей судьбой и целью, варили их по несколько штук в ведерке, а затем сразу же - пиршество без соли и хлеба. Хлеба дома не было, вместо него - зеленого цвета лепешки из травы, чуть-чуть сдобренные для связи, чтоб не рассыпались, мукой.
  Летом у голодной ребятни был еще один промысел. Ходили на убранные поля собирать колоски, это было рискованное мероприятие в виду того, что это строго запрещалось и каралось драконовским законом вплоть до тюрьмы. Собирать колоски после "стахановской" уборки было нельзя! Почему? Кто мне ответит? Умирай, опухай с голодухи, но не тронь. Пусть пропадает.
  Помню, как мы однажды с сестренкой Анной набрали целый мешок этих отданных на съеденье грачам и мышам колосков. Как ни таились, ни осторожничали, но неожиданно вдруг появился на коне объездчик (Маен почему-то его звали). Во-первых, как это у них водится, с угрозами, размахивая кнутом, обругал нас, детей, самым грязным матом. Мне было десять, сестренке семь лет. "Как смели, кто разрешил, чьи вы, как фамилия?" Объездчик схватил мой мешок, а я плачу, вцепившись, не отдаю. Пытаясь вырвать, называя сволочью, кроя матом, остервенело, волочет меня с мешком по жнивью. Мое сопротивление длилось недолго, минута или того меньше, за это время старенькая рубашка не выдержала такого издевательства, штанишки на коленках тоже. Тело ободрано, в занозах. Отнял, разбросал по полю нашу добычу, мы стоим, не уходим. Коротким взмахом хлестанул по голым ногам с угрозами: "Убирайтесь сейчас же отсюда немедленно, чтоб вас тут не было!" И, разумеется, эта грозная тирада сопровождалась грязным матом, как будто перед ним было колхозное стадо баранов, а не дети. В позе победителя и человека, наделенного неограниченной властью, с сердцем, переполненным чувством гордости и исполненного долга, отправился ловить других мешочников. Наш пустой мешок увез с собой, а мы с сестренкой в слезах, униженные и оскорбленные, предстали с докладом перед нашей мамой.
  Удивительно то, что эти инквизиторы были родом и происхождением не из Золотой Орды, а из нашего же села Богородского, жили тут же, где-то на соседней улице. Не понимаю, что делается с душой такого недочеловека, когда наделяют его властью.
  
  Вот так жили! Поразительное время, было похоже на настоящий геноцид. До сих пор не без душевного содрогания помню то мучительное, бесконечно-безысходное состояние, когда каждый час и минута в течение многих дней и лет все наше сознание было занято одним мучительным желанием: как бы и где бы раздобыть что-то поесть. Нельзя сказать, что была засуха, матушка-земля ничего не родила. Она давала достаточно всего, чтобы жить, не голодовать, но порядки были такими: все что вырастишь - сдай государству: зерно, картошку, куриные яйца, даже если нет кур - купи и сдай сто штук. Сдай коровье масло, мясо, овечью шерсть и шкуры от них, а если вдруг заведешь поросенка, когда вырастишь его, заколешь, шкуру со свиньи обязан сдать. А еще госналог, его надо платить деньгами. Но где взять деньги? Ослушаться нельзя, могут тут же нагрянуть баскаки - агенты от Минзага района, которые поставлены для того, чтобы следить, терроризировать население и выжимать все. Эти агенты не приезжие, не откуда-то прикомандированные вроде тех, "двадцатипятитысячников". Все они свои, сельские, как и те объездчики. Некоторые и поныне здравствуют без стыда и совести, ловко приспособились к новым временам. Свою прошлую деятельность оправдывают тем, что, мол, время было такое, никуда не денешься. Но люди хорошо помнят, с каким рвением они служили сталинскому режиму. Бессовестность была нормой их жизни. Буквально врываясь в дом к бедной женщине, которой совершенно нечем платить или вносить по госпоставке, видя, что их боятся, баскаки тут же агрессивно, с матом бросались в атаку: "Давай, бабка, неси, плати, иначе следующий раз придем с описью имущества!" А сами, меж тем, нагло, самолично, как бы мимоходом, заглядывали во все углы и закоулки избы, ища "имущество". Требуют ключи - открыть заветный родительский сундук...
  Никто на них тогда не жаловался, неудовольствия не высказывали. Все были запуганы, боялись. Все было построено так: жаловаться - это значит жаловаться на Советскую власть. Каждый сознавал, что протестом ничего не добьешься. Больше всего боялись, что за недоимку сведут со двора корову.
  С высоты прожитых лет оглянуться страшно на те годы. Как же было трудно нашим отцам! Жили на пределе возможного. Колхозники работали бесплатно, без выходных, отпусков, рабочий день не нормирован. За работу не платили, а налог отдай. Требовать, возмущаться не позволялось, иначе сразу же включалась хорошо отлаженная репрессивная машина.
  Сейчас многие молодые не верят, что так может быть. Как же это: конституционное право на труд имелось с избытком, но других прав не было.
  
  Лет до пятнадцати за пределы села я не выезжал. Село, его окрестности, поля, овраги, для меня были целым миром. Я знал, что где-то есть большие города, по железной дороге ходят поезда, по Волге - пароходы. Для меня тогда все это было чем-то далеким. Я бесконечно любил свое село, о городской жизни даже не мечтал.
  Село было большое, соответственно этому и количество населения, не то, что сейчас, раза в четыре-пять меньше. Детям в школе мест не хватало, учились в две смены, первая - с утра, вторая - после обеда. Школа была большая, просторная, кроме нее рядом еще два больших дома под классы, один из них особенно большой, когда-то принадлежал Сомляковым, раскулаченным и репрессированным. Как рассказывали отцы и деды, до революции, когда не было колхозов, хорошо жил тот, кто работал больше: в хозяйстве трудились все, и взрослые, и дети. А начальников на селе было только староста да писарь.
  
  В тридцатые годы, в духе того первобытного времени, средь сельского начальства были такие властолюбивые самодуры, что едва ли подобных отыщешь на страницах книги "Пошехонская старина" Салтыкова-Щедрина. Директор МТС Гарин и его замполит Рыбалкин в нашем сельском районе были неприкасаемое начальство с неограниченной властью, их боялись как при крепостном праве, перед ними трепетали. Замполит еще к тому же для усиления эффекта власти всегда, зимой и летом, ходил в шинели и буденовке. Однажды, разобидевшись на сторожа бахчей - не дал им арбузов, решили проучить строптивого караульщика, чтоб впредь знал в лицо и уважал начальство. Вызвали в сельсовет, сначала подвергли соответствующей перекрестной идеологической обработке, затем заставили перепуганного мужика рыть яму. Якобы по срочной необходимости сортира. Рассказывали, будто бедный караульщик в ходе работы долго не мог угодить им, то яма слишком узка, то недостаточно глубокая.
  
  Вопреки всему живет еще мое село с красивым названием Богородское. Помню то время, когда оно было большое, украшали его четыре церкви: Никольская, вторая, поменьше, Единоверская (в народе ее почему-то называли Дениверской), Старообрядческая (в народе - Кулугурская) и еще четвертая, с небольшой башней-колокольней. На всех висели колокола. Помню колокольный звон. При первом ударе большого колокола, над церковью поднималась туча потревоженных и перепуганных кричащих галок и голубей, они жили там, строили гнезда.
  Колокол на Никольской самый большой. Чтобы в него ударить, сначала надо было раскачать "язык" за веревку. Он, должно быть, был очень тяжелым, метра полтора, похожим на палицу. Удивляюсь, до сих пор для меня загадка, как же его более ста лет назад поднимали на колокольню? Как доставили в Богородск? Это же пять с половиной тонн. Голос его был слышен в соседних селах.
  Помню и тот трагический день, когда этот колокол сбрасывали с колокольни. В расчете на то, что при падении колокол должен расколоться, на то место где он упадет, трактором натаскали тяжелые железины, камни. Но колокол при падении перевернулся верхней тяжелой стороной, проушинами вниз, вмял в землю все камни, железяки и остался целым. Ломали, кололи его тут же, где упал. Сначала спецы приезжие, которые набили на этом руку, острым инструментом пробивали щель в теле колокола, а потом клиньями и кувалдой кололи на части.
  Все эти события происходили под пристальным наблюдением и любопытством нас, мальчишек. Потому помню, и еще я тогда все думал: "Почему же Бог их, вандалов, не наказывает?"
  
  Я родился и жил в Богородском. Когда мне было десять лет, в 1934 году, умер дед Устин Сегин. Дед был замечательный, прожил сто четыре года. Сидя у двора с длинной седой бородой, рассказывал, что Богородск был основан беглыми старообрядцами из города Богородска Нижегородской губернии. Старообрядцы стремились в своем бегстве уйти подальше в глушь. По Стереху они двигались до самых его верховий, основали в глухих местах поселение, назвали именем своей родины - Богородска. Дед Устин рассказывал, что старообрядцев тогда, в пору его молодости, в селе было, чуть ли не большинство. Богородск был весь в лесу. Стерех и все овраги в зарослях густого леса, в основном, березы, осины, дубняк. Водились дикие свиньи - кабаны, поэтому один большой овраг с тех времен называется Свиной овраг, в мое детство это место считалось диким, волчьим, туда мы боялись ходить.
  При подъезде село выглядело прекрасно. Четыре церкви, двенадцать "живых" машущих крыльями ветряных мельниц. В селе были большие дома зажиточных селян. Сейчас Богородск смотрится со стороны, как после татаро-монгольского нашествия или пожара. А тогда уютный вид ему придавали белоокрашенные церкви, сады, большое скопище дворов. (По архивным церковно-приходским данным в Богородском значилось 1440 дворов). Помню, отец мой, Иван Петрович, вздыхал, глядя на колхозные поля, и говорил: "Бывало так - пришла пора уборки, неделя-две и все поля вокруг села в копнах, ометах, идет обмолот; весной, во время сева, за неделю - все решено. Во время пахоты, за неделю - все поля вокруг села черные. Выедут мужики пахать, сразу девятьсот борозд за заезд. Тракторов тогда не было, все делалось на лошадях, пахали однолемешными плугами, реже - кто побогаче -двухлемешными.
  
  В начале тридцатых годов началось бестолковое столпотворение, разрушение Богородска, ломали большие кулацкие дома и увозили куда-то на тракторах, куверкали ветряные мельницы. Как будто жить не собирались. Даже вырубали кулацкие сады и заваливали колодцы. Для атеистов церкви не нужны, но причем же тут колодцы? Не понимаю, было что-то в головах у этих пустых вандалов-инквизиторов, кроме бессмысленного революционного азарта уничтожать? Они следовали ленинскому лозунгу: "Грабь награбленное!"
  Утешиться можно только тем, что во главе вандалов-разрушителей - не наш сельский житель, а присланные "спецы". Ломать - не строить, большого ума не надо. В селе находились тупые активисты, помогали разрушать. Имена их известны, все теперь покоятся на местном кладбище, ни царства небесного, ни земного они не заслужили. Осталось одно проклятие да презрение.
  Сейчас мой Богородск являет собой печальное зрелище. Поражает своим серым однообразием, унылым видом и запустением. Село расположено в ложбине Стереха. При подъезде из Самары, когда остается до него с километр, из-за бугра оно вдруг открывается во всю ширь во всей своей красе, от конца и до конца. В глаза бросаются, во-первых, его длинные-предлинные с белыми шиферными крышами колхозные дворы. Их много, сейчас и они разрушаются, так как колхозное хозяйство совсем замерло, работать некому, все разбежались по городам из колхозного рая. Летом эти длинные белые крыши у приезжающего, с бугра, почему-то вызывают скуку, неприятные ассоциации, напоминают концлагерь из кинофильмов, когда показывают подобные длинные бараки для заключенных.
  И все же, до сих пор я люблю свое село Богородское - до ностальгической боли, до болезненности в душе. Последние десять-пятнадцать лет я часто ездил туда на своем мотоцикле. И всякий раз, уезжая, останавливался на бугре, стоял, как бы прощался, любовался видом на село, на шиферные крыши, и с какой-то тоской смотрел на свою милую Родину, как на дорогого любимого человека в последний раз.
  
  Сейчас от прежнего села мало что осталось. Много-много улиц (порядков) совсем не стало. От домов остались только холмы, как заброшенные могилы по сторонам дороги да еле заметные, заросшие полынью ямы бывших погребов. Все это вызывает жалость, тоску и свидетельствует о том, что когда-то тут стояли дома, дворы, заборы, зеленели сады и огороды, пролегала сельская улица. Дома стояли в два ряда, окнами смотрели друг на друга. Здесь когда-то жили мои односельчане со всеми своими горестями и радостями. Где они и что с ними, почему не живут? Кого-то раскулачили и сослали, кто-то, не выдержав колхозной каторги, бросив все, уехал искать счастья в городе, а сколько еще умерло с голода...
  Когда-то до коллективизации в селе жили большими семьями, почитали старых. Много работали, верили в Бога, боялись его, любили, не ссорились, не пьянствовали как сейчас, боялись совершить грех, ходили в Церковь, не сквернословили. И если, случись, ты, мальчишка, где-то на улице не оказал почтения старику, он мог тебя за это оттаскать за ухо, да накажет, чтоб ты рассказал об этом родителю, а отец добавит еще, и если скроешь, хуже будет.
  Такова была мудрость воспитания молодежи, и она себя оправдывала. Люди были чище. Наверное, и я получил такое патриархальное воспитание. Не был хулиганистым, был до смешного стеснительным, слушался родителей, любил их, (отец меня никогда не бил), любил свой дом, родной Богородск. Никогда-никогда матом не выругался при матери, отце и даже при старшем брате.
  
  Война началась нежданно-негаданно, нас, пацанов-подростков, она как-то не особенно пугала и волновала, все жили спокойно под твердым убеждением, что это не иначе как очередной конфликт - эпизод истории. Знали, что наша армия быстро накажет, как говорилось тогда в популярной песне, "Коротким, могучим ударом..." дерзость любого нарушителя границы. Привыкли к триумфам. До этого не раз подобное случалось. Отняли у Польши Западную Украину и Западную Белоруссию, протянули "братскую руку помощи" Бессарабии, в составе Союза она стала называться Молдавской ССР. Трехмесячный конфликт с Финляндией тоже закончился нашей победой. На Дальнем Востоке схватки с Японией у озера Хасан и на восточной границе МНР так же закончились торжеством нашего духа и оружия.
  Радио тогда в селе не было, газет было мало или по бедности вообще не выписывались, информация из Москвы доходила с опозданием или вообще ходила в форме слухов.
  Не помню, когда я узнал о начале войны, сразу ли, на другой день или через неделю. Узнал случайно. Стоим мы как-то на солнышке у дома со своим вечно молчащим отцом, лениво перебрасываемся редкими словами, фразами, день клонился к закату, а в соседнем дворе у Сечиных что-то случилось, женщина в голос плачет, с причитаниями, как у гроба с покойником. С тревогой говорю отцу: "Что-то у них случилось?!" А он спокойно: "Герман напал, война началась, а их Алексей в армии у Западной границы служит, ждут его осенью домой, а теперь..."
  Это и было для меня первой информацией о начале войны. Тогда мне исполнилось шестнадцать, но для отца, очевидно, я был еще ребенком, случилась такая глобальная беда, а он молчит, со мною не делится.
  Из-за неосведомленности, молодой беспечности, а может просто мальчишеской глупости в таких как я были воспитаны вера и убежденность, что неудачи в начале войны это не более как хитрая уловка командования Красной Армии, ждали что вот-вот все будет иначе. Как это уже бывало во времена локальных войн, как показывали в кино, в книжках писали. И неважно, что Минск сдали, бросили государственную границу. Верили: армия наша - непобедима! Но время шло и работало не в нашу пользу. События на фронте постепенно стали подтачивать и разрушать этот шапкозакидательский миф.
  Война сильно повлияла на спокойный бег времени. Было нарушено и наше безмятежное житье-бытье. Наравне со взрослыми без выходных и отдыха работали. Помню, в колхозе вдруг везде на стенках в массовом количестве появились яркие плакаты, изображающие уродливые физиономии фашистов, гротескные их танки и самолеты. Нас призывали во имя Победы работать не покладая рук, писали, что каждый сноп - это бомба по врагу.
  В середине лета в армию мобилизовали даже моего отца 1895 года рождения. Вечный труженик, мастер на все руки, он постоянно страдал астмой и с времен Первой мировой войны являлся инвалидом ввиду ранения под Брест-Литовском (была изуродована кисть руки). Пуля угодила в ладонь, пальцы остались на всю жизнь скрюченными, не двигались. Еще тогда, после лечения в лазарете, отец был комиссован, признан непригодным для службы. Началась новая, более кровопролитная война и не побрезговали инвалида мобилизовать. Работает Иван Петрович в колхозе плотником, жестянщиком в кузнице со своей культяпкой, ну что ж, и в армии может послужить. Тем более, Ее Величества бумажки, которая могла бы подтвердить, что он инвалид Первой мировой войны, в военкомате нет. После революции бумаги затерялись, все это тогда никому не было нужно. Как после пожара...
  Помню, как жалел отца и тосковал. Увезли его куда-то по Волге. Выйду, бывало, на крутой берег, далеко все видать, на той стороне меловые Хвалынские горы, сам город, идут пароходы - красота, но на душе тоска. Разгар лета, необъятная ширь реки, направо - вверх, налево - вниз, туда-то, по течению, в Саратов увезли отца. Стою один на один и втихаря, тайком от товарищей, плачу. Брата, который тоже был на фронте, мне не было так тоскливо жалко, как моего бессловесного, спокойного, вечно молчаливого отца. Куда увезли? Какой из него солдат? Тоска эта преследовала меня постоянно.
  Невольно вспоминалось все хорошее, что было между нами. Был он ко мне всегда добрым, не обижал зря, никогда меня не бил, не наказывал ремешком, как других мальчишек их отцы пороли - вплоть до кнута. Он - ни разу! Может, была мне поблажка еще и потому, что я был во внешность да и характером похожим на него. Старший брат похож на мать, сестра Маша внешностью на маму, но в характере - многое от отца.
  И вот совершилось чудо, как в сказке, Бог, наверное, увидел и пожалел меня. Однажды в Духовницком нежданно-негаданно мне улыбнулось настоящее счастье. В то время, будучи подростком, возил я на лошадях из райцентра с нефтебазы топливо и смазочные материалы для тракторов и комбайнов. И вот как-то, накатывая по мосткам на подводу тяжелую железную бочку, неожиданно, как в добром сне, слышу откуда-то сзади озабоченный голос отца: "Ох, как опасно, чуть не удержишь, сорвется, задавить может!"
  Шестнадцатый год мне шел и рослый был по комплекции, а для него - по-прежнему - дитя малое. Возвращались домой как на крыльях, четыре-пять часов пути прошли незаметно. С сожалением скажу: с нами был еще один попутчик, эвакуированная женщина из Литвы - еврейка. Она временно жила на поселении в Богородске. Их в то время понаехало в село человек тридцать-сорок, семьями. Гитлеровцы по своей идеологии истребляли их поголовно. Геноцид. Наш Богородск оказался для них Новым Ковчегом.
  Попутчица по каким-то своим делам приезжала в райцентр, обратно напросилась со мной, я пообещал взять. Не знал, что поеду с отцом. Сиденье на подводе рассчитано на одного, я предложил отцу сидеть рядом, он не согласился - пусть садится она, а я на бочке. Так всю дорогу в неудобной позе "верхом" на бочке отец и ехал. Ноги на весу затекли, ступить было больно.
  Вот так мой отец "отслужился". Дома, в колхозе, его ждала работа. Работа без разгиба, без выходных, без отпусков, без оплаты за труд. Это был второй фронт.
  
  В конце лета 1941 года десятка полтора наших сельских подростков - девчонок и мальчишек, в том числе и я - были отправлены по Волге в Унтервальденский район республики немцев Поволжья. Все немецкое население срочно, в пожарном порядке, выселялось и отправлялось по железной дороге на Восток. Наша задача состояла в том, чтобы поддержать оставленное хозяйство, сберечь собранный урожай, животных.
  По улицам немецких сел бегали ничейные куры, гуси с гусятками безмятежно плавали в пруду. По двору бродили доведенные голодом до безумия свиньи. Некормленные лошади покорно стояли на привязи, более счастливые гуляли без присмотра на воле. А собранный урожай хлеба в длинных ворохах лежал-томился под открытым небом.
  Среди нас были и взрослые женщины с нашего села. Но что можно сделать таким количеством нашего сопливого контингента сельских "специалистов"? Хозяйская жизнь в нашем "немецком" колхозе еле-еле жила и теплилась. Как-то незаметно на улицах сел не стало бродячих животных, ничейных кур и гусей. Новые временные жители хозяйским оком заботливо их прибрали, скорее всего, в кастрюлю, нежели в курятник или двор. На территории нашей бригады от немцев осталась пчелиная пасека, постепенно и она перестала существовать, специалистов-пчеловодов средь нас не оказалось, но зато побаловаться медом учить не надо.
  Само село, где мы жили, деревенские дворы и их окрестности были пустынны, нагоняли тоску, казались вымершими после чумы или мамаева нашествия. Не оглашались окрестности веселым петушиным пением, даже собачьего лая не слышно. Случалось, войдешь в пустую избу, одичавшая кошка шарахнется, не зная куда деться, тоскливо и обреченно замяукает, настороженно следит за каждым твоим движением, а, осмелев, молниеносно выскочит в окно или дверь, в которой ты только что стоял.
  Поздней осенью я и еще кто-то из наших были отправлены домой, чтобы продолжить учебу в школе. Остальные мои товарищи - "специалисты сельского хозяйства" - вернулись по домам позже - зимой, когда немецкие села постепенно стали заселяться беженцами из западных областей, из Белоруссии и Украины.
  Военкомат все чаще и больше стал уделять внимания и нам - пятнадцати-шестнадцатилетним подросткам. Из района в село прислали выздоравливающего после ранения в руку младшего лейтенанта. Он со всем рвением начал воспитывать и обучать нас, приучал к строю, дисциплине. Изучали устройство винтовки. До сих пор въелось, сохранилось как мозоль на мозгах - "стебель - гребень, рукоятка..."
  Занятия проходили в школе, после уроков. Помню некоторых своих товарищей: Гриню Валяева, Яшку Грязнова, Устинку Зазоркина, Петьку Манюшкина, Климанцова и других. Пока на занятии не было командира, Валяев любил пошутить с винтовкой, выделывая с ней всякие манипуляции. "Знаете, как солдат идет в столовую? Винтовка у него вот так, по земле волокется, а из столовой - вот так!" Гриня брал её на плечо, как на параде, топал задирая выше ногу... Веселый был парень.
  Младший лейтенант был требовательным, придирчивым и полным амбиций. Однажды у него произошел неприятный конфуз с Грязновым. Яшка по натуре был крупным увальнем, на занятиях плохо соображал, не сразу понимая, что от него требуется. На строевой подготовке, при отработке приемов по команде "Шагом марш!" Яшка, находясь в первой шеренге, не реагирует, стоит. Младший лейтенант к нему: "В чем дело, почему не выполняешь команду?!" - "А я жду, когда будет: "Раз-два-левой!.." Шагая в строю, Грязнов почему-то машет только одной - правой рукой, левая висит как парализованная. Лейтенант на повышенных тонах: "Почему, маршируя, ты машешь только одной рукой, а где вторая?" - "А я смотрю, как вы делаете!" Младший лейтенант взорвался. Как же - он ранен, на фронте был, его рука на привязи, забинтована. Кричит: "Ты что, не видишь, придуряешься, издеваешься надо мною? Я пороха нюхнул, а ты!... Как твоя фамилия?" - "Грязнов". - "А, Грязно-ов... теперь понятно, по фамилии видно, что ты..."
  Яшка тоже вспыхнул, к нему на "ты", да с матом: "Ты мою фамилию не тронь, её носили мои отцы и деды. Он воевал... ранен!.."
  Как сейчас помню эту сцену, опешившего офицера и разгневанного Яшку в дубленом полушубке, с громадным лохматым воротником. На фронте Яшка за Родину отдал все. С войны домой не вернулся. Погиб.
  Однажды зимой 41-го собрали таких же "салажат" как я со всего района и устроили тактические учения "встречный бой" с другим соседним районом -Хвалынским. Просто сказать: "собрали нас". Но все делалось непросто, под давлением, под угрозой "военного времени". Мы не были военнообязанными, молодые пацаны своих прав не знали, да были ли они у нас? Какой спрос с нас, присяги мы еще не принимали, но что из этого? Начальство военкомата в то время было беспредельно строгим. Каждый раз нам напоминали, что в случае чего, "узнаете... где Макар телят не пас".
  Начальство очень старалось! И достигли своего: со всего района собрали "армию". И по нашему русскому обычаю - пешим порядком, без отдыха и привалов - семьдесят пять километров шли селами района, постепенно обрастая новыми "ротами" и "батальонами".
  Ночевка в Теликовке, в сельском клубе и школьном здании. К концу похода от усталости еле ноги передвигали. На площади в Духовницком нас встречал духовой оркестр. Звуки бравурного марша немного ободрили и поддержали. Ночевка в "доме культуры". На следующий день, рано утром, когда ноги еще болели от усталости и отказывались служить: "Подъем!". И к Волге - "в бой" с хвалынцами.
  Наша игра в войну состоялась на волжском острове, что напротив Хвалынска. Сейчас он, к сожалению, покоится на дне Саратовского водохранилища. Пожилое население Хвалынска помнит его и сожалеет, это была житница города. В летнее время тут был райский уголок природы - лес, кустарник, сенокосные угодья, раздолье для рыболовов. Остров был кормильцем, картошку, капусту, огурцы давал в изобилии.
  В то время Волга была красавицей, везде, не только на острове, но и по берегам реки росли громадные, могучие, метров по тридцать-сорок высотой осокори. Сейчас Волги нет, она превратилась в отстойник, в сточную канаву России. В жаркое летнее время вода в ней, как в сельском стоячем пруду, цветет.
  А тогда, зимой 41-го, по волжскому льду, по глубокому снегу мы "шли в наступление", в руках палки - "винтовки". "Противник" - в лесу на острове.
  Произошла встреча без единого выстрела. Кто победил - неизвестно. Был шум, галдеж, хаос, я не особенно разбирался, что происходит. Только и тогда, и сейчас понимаю: наверняка, победили хвалынцы, т.к. они были на берегу, замаскированы, ждали в обороне. Нас, на белой поверхности Волги, случись настоящий бой, одним пулеметом всех бы уничтожили: маскхалатов, разумеется, на нас никто не надевал.
  Мы вернулись на свой берег без потерь. Помню, местная газета увековечила на своих страницах это "великое событие" статьей "Встречный бой".
  Тем временем с фронта поступали безрадостные вести, то один город "после упорных кровопролитных боев, измотав противника" оставили, то другой. Немецкий кованый сапог топтал целые области и республики, Украина, Белоруссия и вся Прибалтика оказались захваченными. Постепенно война подошла вплотную к столице - Москве и... наконец, глубокой осенью спотыкнулась. Подошли Сибирские дивизии, в жгучие морозы устроили фрицам трепку. Зимой 41-го - первая Победа. Первый разгром "непобедимых" . На заснеженных полях Подмосковья остались лежать тысячи окоченевших трупов, чернело на снегу брошеное оружие, техника, снаряжение.
  После подмосковного позора, летом следующего года фашистские орды, оправившись от шока, перегруппировались и широким фронтом устремились по югу России, к кавказской нефти, Волге и... к своему краху.
  А в селе нашем, в колхозе, жизнь протекала своим чередом, работали до изнеможения, без выходных, с темна и до темна, даже ночью. Основная рабочая сила - женщины, подростки и старики. Сельское начальство тоже, в основном, женщины. Везде женщины, молодые девушки, десятилетние девчата. Их не было разве только в колхозной кузнице. Тут на небольшом островке был сосредоточен весь цвет мужского населения села, давно, правда, выработавший свой физический ресурс. Мужской тяжелой работы было по горло. Мой отец здесь трудился без выходных, с ненормированным рабочим временем, всю долгую войну. Пойди разберись, кому во время войны было легче. Инвалид - а в кузнеце работает!
  Почтальон на селе превратился в значительную фигуру, его ждали, радовались и одновременно страшились визита. Все чаще с фронта стали приходить "похоронки" на погибших, загадочные и страшные извещения о без вести пропавших. Жили надеждой и ждали писем от живых и мертвых, от раненых из госпиталя. Однажды и нам пришло тревожное письмо. На Керченском полуострове ранен в ногу мой родной брат. Письмо было из госпиталя.
  Навсегда запомнилось, как пришла первая "похоронка". Погиб сосед, его жена, тетка Аксиния, возвращалась из сельсовета. Оглашая улицу воплями и причитаниями, со страшной бумажкой- извещением в руке шла, спотыкаясь, бежала домой. Плача, поминутно останавливаясь у каждого дома, чтоб поделиться горем, может в десятый раз прочитать страшные слова и рассказать, что случилось невероятное - убили ее Ивана - мужа, отца детей, кормильца. Как же теперь жить? Четверо ребятишек. На этот вопрос ей никто не ответил, в том числе и государство.
  До самого конца, пока дети стали взрослыми и до момента ее смерти - в пятидесятых годах, от рака желудка - вдова погибшего солдата влачила жалкое существование. Ее семья в деревне была самая бедная, самая заброшенная, самая необеспеченная. Ветхая их избушка проливалась всеми дождями. А ребята... Кто на нашей улице бегал босиком до самых заморозков, до снега - они; чьи дети первыми весной, когда только-только сошел снег и появились проталины, бегали босиком по липкой, холодной грязи - тоже они. В школу ходили разутыми, в лохмотьях с чужого плеча.
  Мужчин, молодых и старых, в селе не оставалось, ненасытная война требовала все больше и больше жертв, не гнушалась она женщинами, погибали на фронте и они.
  Дошла очередь и до нас, молодых. Мне не было еще полных восемнадцать лет, а только семнадцать и восемь месяцев, когда принесли повестку из райвоенкомата, где были вписаны как приговор жесткие и бескомпромиссные слова: "Явиться к таким-то часам, при себе иметь..." Семнадцатого августа 1942 года группа моих товарищей-односельчан и я получили от Духовницкого райвоенкомата направление в военное пехотное училище в городе Саратове.
  Мы, тогдашние юнцы, были полны оптимизма и ребячьего энтузиазма, нас грели и будоражили воображение и мечты. Знали, что там, где-то далеко на Западе нашей страны, полыхает огромный пожар войны. Воспитанные школой, литературой, кино и героическим прошлым нашей истории, не имея еще жизненного опыта, мы уже ощущали в себе гражданскую зрелось, чувство патриотизма и присутствие высокого духа. В самом же своем представлении о войне находились далеко от того, что нас ожидало на практике. Не иллюзорная романтика из книг и кинофильмов, не игра в Чапаева и ребячья забава, а суровая школа войны, со всеми ее беспощадными законами, с наивысшим напряжением всех физических, духовных и нравственных сил, невыносимо тяжелая, полная опасности проза фронтовой жизни...
  Трудно объяснить почему, но на учебу в училище мы поступили не сразу. Сперва наша Духовницкая группа претерпела некоторую реорганизацию, кто-то получил новое назначение, кто-то выбыл или отсеялся по каким-то причинам.
  Началась наша одиссея по Волге-матушке. Сначала прибыли в Саратовское пехотное училище в областном центре, были распределены по учебным ротам, но еще не обмундированы. Был сентябрь 42-го, на фронте немцы во всю давили, особенно стремились к Волге в районе Сталинграда. Несколько раз ночью нас поднимали по тревоге и прятали по траншеям во дворе училища. По небу шарили лучи прожекторов, где-то вдалеке слышались стрельба и разрывы зенитных снарядов. Нам говорили, что фашистские самолеты пытались разбомбить мост через Волгу. Наверняка, на их военных картах значились не только саратовский, самый длинный на Волге, железнодорожный мост, но и наше военное училище.
  О Саратовском училище в памяти остались смутные воспоминания. Располагалось оно на окраине города, рядом высилась гора Приволжской возвышенности. Учебные одноэтажные здания-казармы, во дворе на случай бомбежки траншеи-укрытия для личного состава, а в дальнем конце двора, наверное, как наглядное пособие стоит небольшой фашистский танк. Я много раз с любопытством разглядывал его, эту непонятную диковинку, она своей угрюмостью порождала во мне мрачные ассоциации. Как-то не верилось, чтоб эта ржавая тяжелая железяка двигалась, наводила страх, плевалась огнем, в ней сидели настоящие живые фашисты и со своим "Drank nah Oster!" ползли, убивая наших людей и не обязательно военных. Мечтали доехать до Волги и Урала.
  Не знаю, к сожалению, или к счастью, но мы в Саратовском пехотном училище не задержались. Большой группой человек сто-сто пятьдесят снова отправились дальше, вниз по Волге, до Красноармейска, по-тогдашнему город Бальцер республики немцев Поволжья, где создавалось пулеметное училище. Километров восемнадцать-двадцать от реки прошагали ночью пешком. Городок небольшой, коренные жители в начале войны насильно выселены на Восток. Даже в 42-м улицы города оставались пустынными, казались вымершими, мирных, гражданских жителей совсем не видно, кто был - и те временные - переселенцы-беженцы с Запада.
  Тут, в Бальцере, нами - новобранцами, казалось, никто не интересовался. Зачем пригнали? Жили и ночевали где придется. Помню, я ночевал где-то в сарае на сеновале. Ясно, какая-то несогласованность. Говорили: вместо нас тут будут обучать каких-то недоученных летчиков. Порой нас заставляли кое-что делать, но от этого можно было легко уклониться. Мы не были обмундированы и военнообязанными себя совсем не чувствовали.
  Мне пришлось с товарищами копать какие-то ямы, траншеи. Как питались и чем - совершенно не помню, в столовую, если она там была, нас не водили. Наверно, еще были домашние запасы, но едва ли.
  Как оказалось, и тут в Бальцере мы не пришлись "ко двору". Собрали нас, построили в походную колонну и опять тем же путем - к реке.
  Поплыли на пароходе вверх по Волге. Прошли мимо Саратова, Вольска, все ближе и ближе к родным местам. Наконец, выгрузились в небольшом волжском городке Балаково. Совсем близко, напрямую километров восемьдесят-сто - до моего дорогого Богородска. Тоска о нем невыносимая, отпустили бы, я б как заяц, напрямую бегом, за сутки бы дошел.
  В официальных справочниках и документах училище называлось Симферопольским пулеметно-минометным, в самом же деле временно находилось в городе Балаково Саратовской области, а в разговорном обиходе курсантов именовалось просто Балаковским.
  При поступлении в училище каждый его будущий курсант проходил мандатную комиссию, в функции которой входило опросить поступающего - на кого хочет учиться. Сначала я изъявил желание быть минометчиком, но как потом выяснилось, таких "умников" было большинство, поэтому офицер, ведавший этими вопросами, начал "уламывать": "Пишись в пулеметчики! Что ты грозное оружие на "самовар" меняешь!?" И действительно, не раз видел в кинофильмах "Если завтра война", "Неустрашимые", как одним станковым пулеметом отражались яростные, всесокрушающие кавалерийские атаки или наступления пехоты.
  Это волновало тогда детское воображение. А Чапаева, которого мы все любили, кино про него смотрели по несколько раз, без пулеметов и представить невозможно. Я согласился овладеть этим грозным оружием. С этой минуты и стал считаться пулеметчиком. Тогда, по незнанию и неопытности, я не подозревал, какой тяжелый крест взялся нести.
  Началась учеба, изнурительная муштра строевой подготовки, ружейных приемов штыкового боя, изучение материальной части оружия. Сборка и разборка его - до автоматизма. Бесконечное повторение пройденного материала.
  Программа обучения была очень сжата во времени, то, что проходили в мирное время за несколько лет, нам предстояло одолеть в течение шести месяцев. И тем, кто усваивал материал, а затем на заключительных зачетах сдавал экзамен на "хорошо" и "отлично", присваивалось воинское звание лейтенант. Кто же сдавал на "удовлетворительно", становился младшим лейтенантом.
  Учебный день длился с темна и до темна, без выходных, времени на сон оставалось мало. Утром при команде "Подъем!", казалось, все бы на свете отдал, чтобы хоть немного поспать. Но попробуй хоть секунду "почесаться". Промедление дорого тебе обойдется, вечером, когда твои товарищи при команде "Отбой!" уснут как убитые, тебе, бедолаге, за твою нерасторопность придется еще пол в казарме помыть...
  Привыкать, втягиваться в режим было тяжело. Где-то в глубине души тлел огонек разочарования в армейской службе. Тут тебе и бесконечные придирки и грубость командиров. И форма одежды, не соответствавшая первоначальным представлениям. В то военное время все было просто, дешево и грубо сработано. Везде вместо кожи, ремней - брезент и кирза. Поясные ремни - украшение солдата - из брезента, хлопчатобумажная гимнастерка - без нагрудных карманов; затасканная, не по размеру, шинель; вместо кожаных сапог - кирзовые ботинки и обмотки до колен. В такой "униформе" ребята стеснялись показаться знакомым девушкам. Унижающая достоинство стрижка "под нулевку" была не по душе солдату, ее боялись, не любили. Человек стриженый, без волос, как будто терял независимость, полноценность, подгонялся под общий стандарт, походил на безликого робота, пойманного преступника или беглого каторжника. Новобранец, поступая в часть, непременно проходил как ритуал стрижку и баню. Полчаса назад ты знал всех, различал в лицо, по одежде, по прическе, цвету волос, в бане среди стриженых, близкого друга не сразу отыщешь. А когда еще и обмундируют во все одинаковое, в одночасье все превращаются в одноликую массу, тут уж и близкого приятеля только лишь по голосу узнаешь.
  Моим первым наставником был командир взвода лейтенант Нагорский, человек бывалый, суровый, жесткий, бесконечно требовательный и в отношении нас, подчиненных, язвительный. Любил с сарказмом поиздеваться - над внешним видом, нерасторопностью и нашим неумением. Грубость его обязательно сопровождалась первопопавшим оскорбительным эпитетом. В процессе обучения всякий раз, при первом удобном случае, напоминал, что в противоположность нам, "салажатам", он успел "нюхнуть пороха" и повидать лиха (в начале войны был ранен). Нагорский был крупным, крепкого телосложения и имел такой зычный голос, что ему бы команды подавать полку, а не со взводом возиться. Бывало, как рявкнет: "Р-р-равняйсь!" Вздрогнешь, замрешь, касясь направо и видя грудь четвертого человека, а он с придирчивым взглядом, легкой пружинистой походкой, как бы на одних носках до блеска начищенных сапог пройдется вдоль строя и, как художник в процессе творчества, отойдет в сторону, полюбуется на произведение свое... Стоишь, замрешь и не дай Бог, после громогласной команды "Смирно!" шевельнуть хоть пальцем или ненароком комар сядет, зачешется где.
  Никогда не уйдут из памяти первые дни службы. Любил командовать наш лейтенант и распекать за малейшие промахи. Особенно свирепствовал на строевой подготовке и отработке ружейных приемов: "На пле-е-е... Отставить! Курсант Рясков, выйти из строя! Ты чтэ-э, винтовку держишь в руках иль вилы деревенские?! Я из вас выбью... Березюк, займись им!" Это значит пом. ком. взвода должен "заняться" мною, довести до изнеможения, но отработать тот или иной прием рукопашного боя.
  Командиры были на подбор, как будто черт в них сидит, все суровые, требовательные до придирчивости. Малейшее отклонение от установки - "ЧП", грубейшее нарушение воинской дисциплины.
  И, конечно, строевое начальство в тыловом училище старалось. Был один очень грозный стимул, чтоб стараться. Будешь плохо работать в тылу - на фронт пойдешь, а там опасно, убивают, ранят, калечат... А мы, курсанты, понимали, что так полагается, так надо. Существует древняя истина: "Только в трудностях учебы и дисциплины воспитываются лучшие качества солдата". Суворовское "Много пота в учебе - меньше крови в бою" мы также хорошо усвоили и знали как имя матери, отца или истину, не подлежащую сомнению.
  Единственной отдушиной в напряженном ритме занятий были уроки топографии и политподготовки. Я любил эти часы, они давали возможность немножко расслабиться, почувствовать себя человеком, а не механизмом, отдохнуть физически и окунуться в темы и вопросы, которые мне были по душе. Особенно топография. С офицерами, дававшими эти предметы, в памяти до сих пор ассоциируется что-то доброе, человечное, из гражданки. Как правило, они были мягкими в обращении, простыми, доступными, интеллигентными, казались гражданскими учителями. Матом, как правило, не ругались. У них отсутствовал даже командный голос, в нем не было тех повелительных, гипнотизирующих волю интонаций как у Нагорского, который отрывистой короткой командой мог заставить солдатскую массу беспрекословно повиноваться воле одного.
  Как сейчас помню, зима в тот год началась рано, в ноябрьский праздник. Холод, ветер, по улицам метет поземка. Для парада построили батальоны наши на улице, на булыжной мостовой в городе Балаково. Ноги в портянках замерзли, в окоченевших руках винтовка. Снег метет, а шинелишка совершенно не греет, холодный пронизывающий ветер пробирает до костей. Уши на шапке-ушанке опускать не смей, не смей в строю шевелиться, топать в конец окоченевшими ногами. Только командир взвода Нагорский, как глыба во главе подразделения, ему вроде и холод нипочем, раскраснелся от мороза и наверняка под офицерской шинелью есть какая-то поддевка, нам же, рядовым курсантам, таковая ни в коем случае не положена. Казалось, нет конца этим часам торжественной муки. После речей, поздравлений, наконец, согревающее движение в колонне мимо трибуны по балаковским булыгам. Но настоящее торжество и радость нас ожидали в солдатской столовой, короткое свидание с хлебом, с горячей кашей и еле подслащенным стаканом не понятно из чего состряпанного компота.
  
  В начале января 1943 года в форму одежды военнослужащих были введены погоны. Сейчас они никого не удивляют и считаются непременной деталью военной формы, а тогда нам, воспитанным в послереволюционное время, на тогдашних традициях, погоны казались атрибутикой другого - чужого класса. Это нововведение было непривычным и воспринималось нами с каким-то недоумением.
  И когда однажды в расположение нашего пятого батальона пришел в полковничьих золотых погонах начальник училища полковник Кόзин, нашему любопытству и удивлению не было предела.
  Город Балаково тех лет своими размерами был не более районного села. Дома в большинстве своем деревянные, в центре - одно-двухэтажные кирпичные. Никакого центрального отопления, электростанция дает свет только в ночное время. Центральные улицы мощены крупными булыжниками. Любая проехавшая телега издает невообразимый грохот. Жителям близ расположенных домов не позавидуешь. Не знаю, можно ли к этому привыкнуть. Может, терпимо, когда проедет одна телега, но, а если целый обоз, да порожняком, да колеса с железными ободами?!
  А что касается солдат, то эта булыжная мостовая для их ног была настоящей пыткой. В самом деле, попробуй по такой дороге пройти в строю, в ногу, да "как по струнке". За многие годы людскими подошвами, копытами лошадей и колесами автомобилей выступающие над поверхностью дороги булыги отполировались до блеска. Трудно было заниматься "шагистикой" особенно после дождя или зимой во время гололеда. Нужно быть циркачом, чтоб было все благополучно. В строю смотреть под ноги не полагалось. До сих пор помню эти балаковские улицы. Потопал!
  А разве забудешь еще одно солдатское несчастье - обмотки на ногах. В строю на такой дороге всякое случалось. Вдруг обмотка ослабнет, сползет с ноги или вообще развязалась и волочится, а сзади идущие товарищи наступают на нее...
  А командир, обутый в сапоги, все свое: "Левой - левой, тверже шаг! Смотреть прямо перед собой, а не под ноги! Выше голову!"
  Обмотка тем временем предательски все больше и больше разматывается и уже вовсю волочется в пыли по булыгам, товарищи наступают на нее, нарушается строй. Ты вынужден остановиться или еще хуже - упадешь. А это во время парада или показательных занятий грозит большими неприятностями. От Нагорского сыплются проклятия, мат, унижения, оскорбления, угрозы наказания. И вообще командиры наши, имея низкий интеллект, стараются внушить тебе, что ты никуда не годный, недоносок... Русский язык наш очень богат запасом возможных оскорбительных эпитетов и метафор. За границу за этим ходить не надо.
  В боевой жизни солдата, как у пожарных, правило молниеносно одеваться - одно из основных. А эти обмотки как будто созданы для того, чтобы постоянно подрывать это правило. В самом деле, попробуй с ними быстро одеться, -даже если ты маг и виртуоз - не получится. Случалось, по команде "Подъем" или "Тревога" ты каким-то неловким движением уронил эту злосчастную, заранее скатанную в моток трехметровую обмотку, она, разматываясь, покатилась по полу под кровать или нары. Какая уж тут молниеносность - проклятия да слезы.
  Многие законы солдатской жизни зиждились на основах, к которым трудно было привыкнуть человеку, еще не утратившему чувство собственного достоинства. Кроме обязательной стрижки наголо были и другие унизительные мероприятия, как например пресловутая "форма-20" - т.е. отыскивание вшей. Для этого в солдатском строю, наподобие африканских приматов, мы должны были осмотреть, прощупать все рубцы и швы в белье у солдата-соседа, сосед должен искать вшей у тебя - в моих кальсонах и рубашке, эта процедура крайне унизительна.
  Случалось и другое: у командира отделения куда-то запропастился складной "трофейный" ножик, может, сам куда-то положил да позабыл. Не найдет и все тут, значит, что же, украл кто-то из курсантов! Построили роту и устроили настоящий лагерный "шмон". Унизительное выворачивание карманов, бесцеремонное ощупывание везде: под мышками, между ног, присядь, нагнись... И все это сопровождалось оскорбительными ухмылками и матом младших командиров и старшины роты. А ведь на офицеров готовили.
  В столовой старшина торопит, каждому в рот заглядывает. Непонятно, почему тут была необходима спешка, ведь речь идет о здоровье солдата. За общим длинным столом стоишь, ждешь. По команде: "Снять головные уборы! Садись!" ты должен успеть за определенный короткий отрезок времени чуть ли ни "живьем", не жевавши проглотить свой горячий, порой как кипяток, обед. Часто случалось, что человек не успевал, часть обеда оставалась на столе или голодный солдат на ходу, давясь, заталкивал остатки пищи в рот и шел строиться. Тут же следовала команда: "В строю не жевать! Шагом марш! Запевай!" Хорошо, если у молодого желудок здоровый - сойдет. Непонятно, зачем, к чему такая спешка при приеме пищи? Экономия времени? На другом же его не экономили.
  Экономия минут за счет здоровья солдата, это в дальнейшем окажется большой потерей. Спешка дисциплинирует?! Да, но на практике, в боевой обстановке, на фронте эта "наука" не пригодилась. Там случалось совершенно другое. Бывало сутками сидишь не евши или наоборот "от пуза" нагрузишься за три дня, в том числе за счет погибших товарищей.
  
  Итак, город Балаково образца 1942 года. Небольшой, в основном деревянный, по окраинам вроде деревни. Во время тактических занятий на тему: "Бой в населенном пункте" его улицы были ареной наших учебных боев, вдоль и поперек исхожены нашими уставшими ногами.
  В центре города доминировала над местностью и всеми прилегающими улицами и перекрестками высокая каменная церковь. С ее колокольни были видны на востоке степные просторы, на западе - Волга, лес, в синеющей дали - приволжские горы. На самом верху колокольни, там, где когда-то висел колокол, для наблюдения за воздухом на площадке был установлен наш круглосуточный пост с пулеметом. Этот пост у нас считался "блатным". Здесь можно было отдохнуть от казарменного режима, дисциплины, всевидящего ока командиров и мелочной опеки старшины. Удобен он был и тем, что на посту можно стоять, сидеть, ходить, хоть лежи, никто тебя не увидит. Внезапно проверяющий не придет, потому как он, залезая на колокольню, топает по многочисленным ступенькам этажей. Проснуться можно, если спишь. Одно неудобство - холодище зимой. Колокольня продувалась всеми ветрами, даже в штиль не было спасения.
  Двор церкви изрыт траншеями для укрытия в случае воздушного нападения. Эти щели копали мы с товарищами. Помню одного из них с непривычной для русского уха фамилией - Шлясс, это были первые дни в училище. Не забыть и самой работы. Грунт тяжелый, со щебенкой, прибит, утоптан ногами прихожан. Пришлось копать при помощи лома и кирки под опекой сержанта и его бича "Давай-давай".
  В самом Храме располагался гарнизонный клуб, там крутили кинофильмы, по случаю праздников собирали разные мероприятия, концерты, офицерские совещания.
  
  Вдалеке, на восток от города, в сторону милой моей душе степи находилось наше стрельбище. Это еще один класс под открытым небом. Туда не совсем стройной колонной с деревянными щитами-мишенями много раз ходили, чтоб практически отработать мастерство владения "грозным оружием". Впервые на этих занятиях увидел как стреляет пушка. Орудие по техническому состоянию было инвалидом (не было прицела и еще какие-то технические недостатки). Эту "старушку" калибра сорок пять миллиметров (по фронтовому сорокопятка) демонстрировал нам командир пятого батальона майор Сорока, однорукий, но очень подвижный.
  Время на стрельбище для нас, замученных рутинной муштрой, считалось отдыхом, прогулкой на природу. Это был наш курорт только с той разницей, что мы на своем "курорте" были целый день голодными. Обычно ходили туда партизанской колонной, так как несли на себе матчасть оружия: семидесятикилограммовые пулеметы, винтовки, дощатые, фанерные щиты, лопаты, флажки... Здесь можно было отдохнуть, свободно подышать степным воздухом, без застегнутой пуговицы на вороте, без ремня, просто повалятся на траве и даже, если повезет, чуть-чуть подремать.
  Боеприпасы для учебных стрельб давались со строгим учетом и ограничением. Утеря боевого патрона или стреляной гильзы считалась чрезвычайным происшествием. Долго и много внушали, что нашей оплошностью непременно воспользуется шпион, раскроется военная тайна, заключавшаяся в этом патроне. Идет война, страна наводнена врагами-шпионами, они рыскают везде и ждут нашей оплошности, они не гнушаются ничем, даже бумажкой из солдатского сортира. Такова была строгая мораль тех лет. И не шло в счет то, что этими же патронами усеяны поля Украины и Белоруссии, отданных врагу. А тут, в глубоком тылу, за одну утерянную гильзу грозят трибуналом.
  
  Фашистские дивизии в то время достигли берегов Волги. Тут, у стен Сталинграда, развернулись решающие бои. Немцы напрягали огромные усилия, чтоб захватить город. Но в ноябре 42-го в районе Сталинграда оказались в окружении. Назревало огромное событие в судьбе Отечественной войны и в судьбе Родины. 2 февраля следующего года с фашистами на берегах Волги все было закончено.
  А мы тем временем по ускоренной программе постигали азы военной науки. Было тяжело. Невыносимо тяжело. Скучал по дому, по родным дорогим людям, память и воображение рисовало скорбные лица провожающих, плачущую мать, поникшего отца, опечаленную разлукой девятилетнюю сестренку Машу. Мучила жгучая и нудная, как зубная боль, ностальгия по Богородску, по всему прошлому в нем, кроме колхоза.
  Днем страшно уставал, но есть хотелось все равно сильнее, чем спать. С мыслью о хлебе ложился, с этой вожделенной мечтой пробуждался. Молодой растущий организм требовал пополнения затраченной энергии. Сон во время короткой солдатской ночи не успевал компенсировать и восстановить силы. Бывало, утром при команде "Подъем!" упрямо возникал все тот же наивный вопрос: "Как же так! Почему подъем, ведь только-только легли спать?" Ночь во сне пролетала молниеносно. Виноваты молодость и усталость. Но человеку свойственно привыкать и втягиваться в еще более невыносимые условия.
  Шестой месяц службы. Ритм занятий до того напряженный, что на личное досуга не оставалось, написать письмо - проблема, не хватало времени. Теоретические занятия чередовались с практическими. Бесконечные рутинные повторения пройденного. Но более всего тяготила строевая подготовка и порядком надоевшие ружейные приемы. Временами сознание возмущалось: "Строевая и строевая, для чего нас готовят: для парадов или для войны!?"
  Ежедневная шагистика: по пути в баню, столовую, изредка в кино. Наверное, со стороны кому-то казалось, что вот, мол, "солдатушки, бравы ребятушки", как вам весело живется, все жизнерадостные, всегда с песней, кушать вам не хочется, голодный не запоешь. Но в действительности было далеко не так. Устали ноженьки - "хоть отруби", но в строю запевай. Никакого настроения, кушать хочется "как из пушки". Но с твоими эмоциями командир считаться не станет. Запевай и все тут, не хочешь, заставят, не можешь, научат - таков девиз армейской жизни. Строевая песня "Священная война" тогда у нас считалась рядовой, заурядной, порядком надоевшей и затасканной. Сейчас она в исполнении профессионалов звучит иначе: красиво, торжественно, величаво, как гимн.
  
  В конце зимы в училище, в наш батальон, прибыл новый набор. Курсанты из разных мест. Были ребята из нашего района - из села Богородска, хорошо знакомые по школе, улице - Павел Дроздов, Михаил Сальников, Морозов (Гриц) со Светпоселка.
  Морозов погиб на фронте, а жаль, хорошая память осталась, учились в одном классе. Он как и я увлекался рисованием. В школе мы с ним прослыли художниками.
  
  На смену трудной зиме, со всеми своими прелестями пришла весна 1943-го. Учеба в училище подходила к тому периоду, когда мы уже подумывали о грядущих и непривычных функциях офицера. Никак не мог представить себя в погонах хотя бы младшего лейтенанта. Оставалось до госэкзаменов полмесяца и вдруг поступило распоряжение сдать наставления, уставы, закрепленное оружие. Поползли слухи о скорой отправке. Но куда? Толком никто не знал.Все наши до того "грозные" командиры как-то вдруг сникли как листья подсолнечника в жаркий летний день, сделались панибратски простыми, первый "придирало" командир отделения младший сержант Филиппов стал своим "рубахой-парнем".
  Выдали сухой паек, несколько соленых селедок с кирпичиком черного хлеба. На сколько дней все это богатство растягивать? Эту военную тайну мы не знали, поэтому по тогдашнему солдатскому обычаю, наш "НЗ" не дожил до "черного дня". Для этого нужно было иметь железную волю и выдержку. Но как терпеть, когда голодный, а в вещмешке твоем лежит хлеб? Как не соблазниться, да еще "в последний разок" немножко отщипнуть хлебушка?
  Вещмешок опустел, настал настоящий голод. Всю дорогу до места назначения никто о нас не заботился. Поезд из товарных вагонов тащит нас в неведомое, все дальше и дальше на запад. Ехали, питались кто как может, на станциях случалось, стояли на рельсах открытые вагоны с зерном, всем дождям доступные. Этим мы пользовались. Бывало, эшелон наш остановится, тут же вдоль железной дороги всюду горят костры, это мы, пользуясь минутной остановкой, варим эту "живую" пшеницу. В котелке она долго не разваривается. Случалось, не успеваешь сварить, трогается поезд, тогда этот же котелок идет на другой костер, при следующей остановке - дрова и щепки у каждого наготове. Такое случалось по нескольку раз в день. Ели приготовленное кушанье без соли.
  Помню, эта жизнь на колесах началась на станции города Пугачева. Были теплые солнечные дни. Шестнадцатого апреля 43-го, нас, курсантов, построили в походную колонну и пешим порядком направили из Балаково в Пугачев. Два дня пути по сельским дорогам. На станции ждали. К нашим услугам - товарный поезд с крытыми вагонами: без нар, без туалетов, без матрацев, без постеленной соломы, без воды и без еды, без, без... Вперед на Запад!
  Наши доблестные командиры и политработники остались там, в Балаково. Ком. взвода Нагорский, ротный - лейтенант Ледок, а с ними некоторые "нужные" сержанты остались в пустых казармах. А вскоре наше пулеметно-минометное училище было ликвидировано, выпусков лейтенантов больше не производилось. Курсантов 1925 года рождения также на фронт - рядовыми.
  Помню, сколько было слов, внушений о том, в какую копеечку встанет наше обучение, каждого курсанта в отдельности. Политработники нам вдалбливали: если вы, каждый курсант, потеряете хотя бы одну пуговицу, то в общем государственном масштабе это будет... Следовали астрономические цифры утерянных рублей.
  
  Ночью, в апреле, не помню какого числа, прибыли на станцию Хреновая Воронежской области. Высадились из вагонов, построились в колонну и шагом марш куда-то от станции в сторону - в лес, где дислоцировалась наша часть назначения. Разбросали братву по подразделениям 97-й гвардейской стрелковой дивизии 5-й гвардейской армии генерала А.С. Жадова.
  Вскоре тут же некоторым присвоили сержантские звания, сделали командирами отделений и пулеметных расчетов. Я остался как и был рядовым. Видно, начальству не понравился, внешностью своей не приглянулся. Был я совсем подростком, видимо, далеко не мужественного вида, да и от природы в отца пошел - молчаливый. Про таких говорят: нашел молчит, потерял молчит. Это порок мой, самому не нравится. В жизни не раз в этом убеждался, особенно ощутимо это в армии, среди новых, незнакомых, где люди постоянно меняются. Жди когда "пуд соли съешь" и тебя поймут, оценят, примут за своего.
  Да я, признаться, об этом сержанстве не горевал, даже рад был: лучше, чтоб не обременяли командирскими обязанностями. Во мне тогда совершенно не было уверенности, чувства лидерства, чтобы кому-то приказывать, требовать. Еще сопливый был, физиономия моя еще не была знакома с бритвой, рядом в строю были сорокалетние и старше. И как закон: когда нового, незнакомого принимают в свой круг, то делают вывод о его качествах по первому впечатлению т.е. "по одежке", по умению своим многословием расположить к себе, тут даже возраст не в счет. В солдатской среде всегда найдется такой, у кого в противоположность мне рот никогда не закрывается.
  И тут не обязательно, чтобы он был Василием Теркиным, а просто мелет Емеля, что на ум придет. Такие, как правило, пользуются вниманием и уважением, аудитория их поддерживает, хихикает, она по всем признакам примитивная, выросшая и воспитанная в условиях барака.
  
  По дороге от самого Балаково природа нас жалела и баловала. Был апрель. В Хреновой стояла тихая солнечная погода. Ни капли дождя, в лесу птички поют, кругом легкий мирный шум хвойного леса. Живем на окраине станции, в лесу, в добротно сработанных землянках.
  После напряженных занятий и муштры в училище тут, в прифронтовой полосе, чувствовалась какая-то облегченность, раскованность, никаких признаков казарменной дисциплины. В режиме прифронтовой жизни было ощущение предстоящих испытаниий. Командиры стали мягкими. Ушли в прошлое времена, когда ком. отделения Филиппов в наказание за незастегнутую пуговицу безжалостно заставлял мыть и перемывать одни и те же полы в казарме. Командир тут другой, в нем нет тупого солдафонства, он зря не накричит, лояльно относится к подчиненному. Там, на передовой, в окопах перед лицом опасности все равны, там нет отдельных столов для обеда, судьба у всех примерно одинаковая, для пули безразлично, чей лоб, кого первого отметить. Разумеется, надо бояться и своей, поди разберись в этом хаосе огня, от кого ты пострадал.
  
  Я был зачислен во вторую роту, второго батальона 294-го стрелкового полка. Привычно, без особенного интереса проходили рутинные занятия по матчасти оружия, боевые стрельбы. Люди привыкали, сколачивались в подразделения. В батальоне было двенадцать станковых пулеметов системы "Максим".
  ...Ночью, в карауле на посту, впервые слышу в небе новые, непривычные, прерывисто-вибрирующие звуки чужих самолетов. Гул наших самолетов монотонный, а у фашистских звук другой: как будто по волнам летят, по солдатскому выражению: "Везу - везу..." Моим командиром батальона был капитан, а затем майор Николаев, ком. роты - младший лейтенант (фамилию не помню). Странно устроена память! Порой мало-мальские случаи, события, детали из жизни врезаются в нее как татуировка, держатся долго-долго, сохраняются в каком-то ее заповеднике или кладовой, а другое, более важное, уже выветрилось. Хорошо помню внешность комбата Николаева. Это был молодой красивый офицер лет тридцати. Его образ до сих пор в моей памяти держится, но почему-то ком. роты и ком. взвода помнятся еле-еле, фамилии их совсем забыл. Не помню командира полка, а заместителя командира дивизии по строевой части полковника Кашляева, которого видел только раз, до сих пор держу в памяти: лет сорока, среднего роста, очень грузный, лицом чисто русский.
  Заглядывая вперед, припомню, как под вечер, перед тем, как нам форсировать Днепр, он устроил смотр своему воинству. Построили нас в приднепровском лесу, полковник несколько раз прошелся вдоль строя, что-то говорил нашим командирам, нам ни слова, митингов, напутственных речей не было. Нам сказали, что это заместитель командира дивизии Кашляев. Каким я его однажды увидел, таким и запомнил.
  Сначала, еще многие годы после войны я со всеми мелкими подробностями помнил и мог по памяти начертить всю схему нашего движения по фронтовым дорогам. Движение не обязательно в сторону Запада, а - влево, вправо, вдоль фронта - на многие-многие километры и все пешим порядком.
  Но постепенно время и слабеющая память предательски выветрили многие подробности и перипетии нашей труднейшей дороги, часть которой пришлось буквально проползти.
  
  К фронту, на Курскую дугу, со станции Хреновая, более трехсот километров пути, мы двигались походной колонной через город Бобров, прошли его где-то окраиной, спустились вниз в долину реки Битюг - приток Дона - и дальше. В Ласках, на станции, дымил полуразрушенный элеватор. Нам сказали, что тут побывали фашистские самолеты. Где-то в этом районе перешли по понтонному мосту, впервые увидели, знаменитый по Шолохову, тихий Дон. Река меня разочаровала, какая-то обыкновенная, неширокая речушка. Не то что Волга.
  Миновав мост, на той стороне увидели, что тут зимой прошел земной ад, по всем признакам шли напряженные зимние бои. Земля разворочена авиабомбами, снарядами. Воронки, воронки, окопы, траншеи, в обрывистых берегах, в крутых откосах множество вырытых нор, их зияющие черные входы хорошо просматривались с дороги, видно, они спасали не столько от пуль и осколков, сколько от холода, зимней стужи. По-видимому, эти норы буквальным образом выдалбливались в мерзлом грунте. Вход узкий, дальше как у суслика - расширено гнездо. Какой это должно быть адски непроизводительный труд. Но что поделаешь, жажда жизни и стужа - хороший стимулятор.
  Вся путь-дорога наша за Доном, ее обочины, усеяны всевозможным русским и немецким военным снаряжением. Валялись снаряды, мины, патроны, целые пулеметные ленты втоптаны на дороге в землю. Мы буквально шли по ним, перешагивали через огромные хвостатые, похожие на огромную богатырскую палицу снаряды-мины, солдатами прозванные "Лукой Мудищевым". Минули Дон, слева на горе за рекой была деревня, вернее, ее развалины: пожарище, головешки. Кругом тишина, ни чириканья воробьев, ни крика петухов, ни собачьего лая, не видно ни местных жителей, ни вездесущих мальчишек.
  А весна тем временем всеми цветами своими стремилась скрасить следы человеческого безумия. Это можно было видеть всюду. Рядом с неразорвавшимся снарядом из земли лезет чистая, девственная травка, радует глаз какой-то желтый цветочек. Повсюду рядом со ржавым металлом - жизнь. Зеленела трава-мурава, оживали деревья-инвалиды. Именно им, нашим зеленым друзьям, досталось больше всего. Вдоль дороги, в долине реки, деревья буквально посечены очередями пулеметов, осколками и до того обезображены, что стоят их стволы-палки без отростков, веток, расщепленные. А сколько в их теле застряло металла: осколков, пуль. Человек не выдержал бы такого издевательства.
  Деревня стояла на краю донского обрыва, осталось от нее сплошное пожарище, ни одного живого дома, сарая, по всему было видно, что война тут потопталась на месте, остановилась на какое-то время в своем историческом движении. Сколько тут было мук, горя, страданий, отдельных людских трагедий. Для меня, необстрелянного, все это ново, необычно и производило сильное впечатление. Совсем недавно, там, в училище за утерянную гильзу старшина "шкуру спускал", а тут...
  Потом, двигаясь по пути, пройденному войной, мы видели такие же рубежи позиционных боев в зимнее время. Опять окопы, траншеи, перепаханная взрывами земля, брошенная изуродованная техника, оружие и опять в обрывистых откосах оврагов - зимние норы-землянки. Огонь и холод заставляли прятаться поглубже в землю. Брошеным оружием и боеприпасами так плотно усеяны места недавних боев, что идти рискованно, в сторону от дороги шагнуть опасно.
  В голову приходили тягостные мысли: хоть тяжело, но беспрепятственно идешь эти длинные километры, а совсем недавно, зимой, тут был ад, все это пространство было занято врагом и надо было его отсюда прогнать. Эти же километры в зимнюю стужу другими нашими солдатами преодолевались с куда большими трудностями, они поливали их кровью. Бились за каждый метр родной земли, сколько их тут осталось навечно лежать, таких же молодых, нецелованных, как я. Как же вам было тут тяжко, братцы! Вскипала злость: это же величайшая подлость, прийти незваным да с оружием в чужой дом и убивать нещадно! За что? В чем мы, русские, виноваты перед немцами? Как и чем оправдать, объяснить все это? Виноват главный преступник - Гитлер, его единомышленники с их идеологией? А солдат, получается, тут не при чем, его послали убивать подневольно? "Жизненные пространства" для "великой нации" понадобились, их можно раздобыть на востоке. А солдат - инструмент агрессивной политики, тупой исполнитель воли, ему не велено задумываться над тем, что творит. Так что же: виноват Гитлер, но не солдат? Нет! С солдата я вины не снимаю. Уж очень он был зол, безжалостен, беспощаден, по-немецки пунктуален в своей кровавой работе, уж очень он ненавидел наш народ. За что?! Не знаю. Оправданий нет.
  В ходе боев не раз приходилось захватывать в плен этих вояк. Начинали взывать к добрым чувствам нашего солдата, лебезить, плакать: "Найн-найн, нихьт шиссен!". Показывает фотокарточку. "Их хобе филь кляйне киндрен!", т.е. "Нет-нет, не стреляйте, я имею много маленьких детей". Видя фото с ребятишками, их мамой, наш солдат обычно душевно отходил, размягчался.
  
  В походе солдату не всегда полагается знать конечный пункт его движения. Шли. Материальную часть оружия буквально несли на руках. Каждый километр пути давался трудно. До сих пор, кажется, не забыл ощущения железной тяжести семидесятикилограммового станкового пулемета. Несли в разобранном виде. Тяжесть тридцатидвухкилограммового станка "Максима" особенно незабываема. Несли по очереди. Помню, как напарник одним махом взвалил его мне как железный хомут на плечи. Станок с колесами устроился сзади на спине, а хобот в шарнирах сдвинут вплотную к груди и придерживается руками. В изгибе в шарнирах хобота как тисками защемило плечи, давит, терпения нет, можно бы что-то подложить мягкое, пилотку, платок... Не положено! Терпи.
  Сначала в изгибах шарнира, а потом где-то на спине малоощутимо и тихо ноет, с течением времени нытье переходит в боль. От этого нет спасения. Худые ребячьи плечи отказываются терпеть, боль превращается в пытку. И как бы ты ни изловчался, ни встряхивался, избавиться от болевых ощущений невозможно, до тех пор пока не отшагаешь свое и тебя не подменит следующий великомученик. Говорят, в походе иголка - тяжесть, а тут "иголка" в два пуда неудобного железа. Бывало частенько и так: отшагаешь свои километры и так невероятно устал, занемели все члены, не в состоянии даже руки поднять, чтоб снять станок с плеч, избавиться от боли, тогда становишься на колени, а товарищи снимут этот хомут вверх через голову. Не шевельнуть руками, шеи не повернуть, все занемело и болит.
  Этот метафорический "хомут" даже к лошадиному не подходит. В одном случае это жесткая угловатая железяка, в другом - принадлежность лошадиной упряжи, намного легче и мягче, прилажена к шее лошади, чтоб не давила, не терла, да и силы наши никоим образом не сравнимы с лошадиными. У самого нерадивого хозяина считается "ЧП", если хомут вдруг жмет, трет шею лошади. А тут...
  
  И вот, наконец, в конце мая или начале июня, не доходя до фронта километров восемьдесят-сто, недалеко от большого села Скородное Курской области остановились. Здесь кем-то уже были отрыты траншеи, ходы сообщения, построены дзоты и блиндажи. Наш батальон занял оборону на окраине деревушки Калинино, в полутора-двух километрах от Скородное, севернее от него.
  Были укомплектованы подразделения, боевые расчеты пополнены и окончательно распределены по своим местам. Блохин, из наших балаковских товарищей, неожиданно почему-то сразу же был пристроен при штабе, стал комсоргом батальона.
  Наш пулеметный расчет - сержант Иван Жестков, Сбитнев Филипп, Миндигаримов и я - был выдвинут в боевое охранение. Это примерно в километре на запад от основной линии обороны. Позицию пулеметной точки, боевого охранения, командование батальона выбрало явно неграмотно, просто формально или глупо.
  Плавно наклоненная в сторону запада равнина. Посреди этой равнины - наша огневая точка - станковый пулемет. В случае прорыва противником фронта или его вылазки, мы бы не смогли сообщить об этом командованию, так как скрытых путей отхода или подхода не было. Голое поле. В таком случае наш пулеметный расчет должен был бы погибнуть, не сообщив об опасности. Связи как таковой не было. Чистое, ровное поле, в первые же минуты после открытия огня нашу огневую точку противник подавит. Это даже профану понятно.
  
  Близость фронта ничем не обнаруживалась. Тишина. Теплые солнечные дни. Потекло время томительного ожидания и душевного напряжения, один день похожий на другой. Было проведено большое дивизионное учение, день-два походили, поползали с пулеметом и опять на прежнее место, в Калинино, с той разницей для нас, что теперь наша огневая точка находилась в основной линии обороны, в дзоте. В боевое охранение пошли другие. Мы несли боевую вахту за пулеметом. Тут же "на полу" в дзоте насменку ночью спали. Погода была тихая, ясная. Однажды рано утром, всем на удивление, к нам на огневую позицию пожаловал волк, самый настоящий дикий зверь. И как зная, что тут, среди вооруженных людей, можно находиться безбоязненно, остановился рядом, внимательно посмотрел на нашу амбразуру - темное отверстие, обнюхал землю, куда мы выплескивали из котелков остатки обеда и обглоданные косточки, и неторопливо ушел по сектору обстрела. Затем неожиданно опять появился, обследовал местность вокруг дзота и окончательно исчез безнаказанным.
  Кто его знает, зачем приходил, может посмотреть нам в глаза, посмеяться да сказать, мол, ты, человек - феномен природы, а законы у тебя хуже наших волчьих, грызетесь, воюете, тысячами, миллионами друг друга уничтожаете. Выдумываете все новые и новые виды вооружения, чтоб убивать себе подобных. У нас, зверей, законы жизни гуманнее.
  Наступил июль 1943-го. Близился крутой поворот судьбы нашей. Пятого числа ночью вдруг на западе все загрохотало сплошным далеким гулом. Утром над нашими позициями низко пролетел и покружил фашистский самолет. Самолет был встречен, дружно обстрелян невесть откуда взявшимися зенитками и нашими пулеметами. Фашист безнаказанным улетел. Для меня все это было впервые. Столько душу будоражащего шума! Сначала неожиданная команда - "Воздух, воздух!", "Ложись!" Нарастающий звук самолета, дружное, взахлеб, тявканье скорострельных пушек, многочисленные хлопки в небе.
  Ну и деньки начинаются. Все мы тогда понимали, что подходит конец нашему безмятежному, тихому житью-бытью под благодатным июльским солнышком. Ночью далеко на западе можно было слышать и видеть по всему горизонту сплошное зарево огня пожаров и всполохов бесконечных взрывов, в небе кривые полосы трассирующих очередей по самолетам. Кривые они получаются, когда из пулемета бьют длинной очередью, а затем зенитчик двинет ствол в сторону. Летящие в небе трассирующие пули "пишут" разные фигуры вроде буквы "S". Можно бы залюбоваться и сказать что это красиво, если бы не было это войной.
  Явственно ощущались на общем фоне звуки далекой канонады. После каждой серии мощных взрывов и ярких всполохов, спустя некоторое время, до нас доходило дрожание земли под ногами и далекий приглушенный расстоянием сильный грохот, очевидно авиационной бомбежки. Наш Сбитнев был из местных курских жителей, он объяснял нам, что это, по-видимому, бомбят станцию Обоянь, километров сорок-пятьдесят от нашего расположения.
  Что там на западе происходит мы толком не знали. Тогда о курской "Огненной дуге" понятия не имели. Не предполагали грандиозности и масштабности тех событий. Это была мясорубка для стянутых сюда отборных дивизий германского вермахта. Отборных! О качестве дивизий можно судить по их разбойничьим названиям: "Мертвая голова", "Викинг" и "Адольф Гитлер".
  
  Числа девятого июля двинулись в ту сторону и мы. Шли быстро, день и ночь. Шум далекой и грозной канонады все нарастал при приближении к фронту.
  Днем на дальних подступах к передовой, в дороге, нас встречали, изучали и, наверное, фотографировали фашистские самолеты-разведчики "Рама". Можно было ожидать, что вот-вот они наведут на нас своих бомбардировщиков. При подходе к фронту ночью небо было увешано немецкими "фонарями". Ярко освещая местность, они, медленно сгорая, опускались на парашютиках, оставляя на своем пути белый след дыма.
  Где-то там, в темноте ночного неба, ревели бомбардировщики. На земле без умолку грохотало: выстрелы орудий, взрывы, очереди пулеметов и автоматов, все слилось в сплошной грохот.
  
  Мой первый день на фронте ознаменовался жестокой бомбежкой с воздуха. Страшная это штука! Самолеты противника буквально с неба не слазили. Для нас, необстрелянных, это был урок и экзамен.
  Все было ново и необычно. Оказывается, бомбы можно даже видеть в полете, когда они только-только отрываются "от брюха" самолета. Если этот миг не уловишь, потом в полете их уже не увидишь, взглядом не найдешь. Падая, они воют на низких тонах, дальше звук нарастает, повышается, а затем, к ближе земле, доходит до противного разноголосого визга...
  Никогда не забыть той первой безвыходной ситуации, когда восьмерка фашистских "Юнкерсов" внезапно из-за возвышенности, с той стороны, откуда их не ожидали, налетела на нас. Все залегли. Случайно я оказался на голом бугре, на открытой местности, нигде ни кустика, ни воронки, ни мало-мальской канавки, влип в землю, прижался и жду, что же будет. А они на небольшой высоте гвоздят. Лежу, с опаской наблюдаю. Впервые вижу самолеты с вражеской символикой. Черно-белые кресты, концы крыльев примерно на треть их длины окрашены в желтый цвет, из открытого "брюха" вываливаются бомбы.
  Бомбовые удары - ужасное явление, особенно ощутимо, когда это случается близко, пусть даже если ты в самом надежном месте - в укрытии. Земля вздрогнет, заколышется под тобой, грохот взрывов как бы вколачивает тебя в землю, рвет на части, по силе децибелов это можно сравнить с сотней громов в летнюю пору. Земля, пыль, дым и огонь в момент взрывов поднимается на высоту двенадцатиэтажного дома. Первая жертва. Из наших рядов выбыл командир пулеметной роты, он ранен осколком в ногу.
  Но все ж на этот раз нам повезло, основной удар фашистской авиации пришелся чуть дальше, по голове колонны, по соседним частям дивизии, по артиллеристам, по батальонным и полковым штабам. Очевидно, фрицы уже знали, куда метать свои бомбы. Недаром "Рама" над нами кружила.
  Впервые разглядел самолеты противника. Они были разные по назначению, скорости, размерам, по внешним очертаниям, по окраске, по гулу моторов. Некоторые имели необычные формы, за что среди солдат получили свои прозвища. Во-первых, "Рама", она действительно имела необычную форму. Два фюзеляжа объединены общими крыльями, а сзади поперек общий хвост. Действительно, рама: то ли оконная без стекол, то ли обломок лестницы. "Рама" имела свои назойливые повадки хищника. Кружит целыми днями над головой и высматривает. Она выполняла функции наблюдателя, разведчика, корректировщика огня артиллерии: иногда бомбила, обстреливала из пулеметов. Границ фронта не признавала, залетала далеко в наши тылы. Экипаж, как говорили, был защищен от поражения бронированным экраном.
  А "Костыль" своей конфигурацией ни коим образом ни на какой костыль похожим не был. Прозвище получил с явно оскорбительной целью. Походил этот самолет на какую-то фантастическую птицу. Крылья его располагались не горизонтально, как обычно у всех, а своим размахом над фюзеляжем торчали в виде тупого угла буквы "V". Ноги-шасси никогда не убирались, поэтому создавалось впечатление сходства с хищной птицей, когда она садится на землю или хватает добычу. Самолет этот был тихоходный, как наш "кукурузник", летал так низко, что иной раз так внезапно выныривал из-за складок местности, что ставил в затруднительное положение наших наблюдателей и зенитчиков.
  Их пилоты, конечно, знали, что самолет ввиду тихоходности сильно уязвим даже для пехоты, поэтому были осторожны, летали в основном, над своими позициями, наблюдая за нами с высоты птичьего полета или в ночное время.
  
  Побывали под бомбежкой, не доходя до передовой, не участвуя в боевых действиях. А настоящее "боевое крещение" получили чуть позже, на следующий день. 12 июля 43-го исходные позиции наши находились на краю возвышенности в траншеях. Слева, на восток - деревня, в низине на юг и запад - равнина, желтые хлебные поля, какие-то строения в огне, отдельные рощицы или сады, зеленые луга, поляны - и так далеко-далеко, до синеющей дали. На этом благодатном уголке нашей земли как на гигантской сцене и по дьявольскому сценарию, придуманный Гитлером и иже с ним, разыгрывался спектакль "Земной ад", описать который мне не под силу.
  С горы можно было видеть всю панораму боя. Там, вдали, без бинокля видно как "царица полей" - пехота шла в наступление. Наши братья-славяне шли, ползли, бежали короткими перебежками и стреляли на ходу. По ним взахлеб, наперебой строчили, резали фашистские пулеметы. Здесь уместно заметить, что их пулеметы МГ-42 - "Машин геверн" - очень скорострельны, поэтому слово "резали" действительно к ним подходит.
  Хорошо видны взрывы, прямо посреди наступающих. Взрывы, много взрывов мин, снарядов. Все это происходит на виду, в километре от нас. Новое, невиданное зрелище, страшное, как в кошмарном сне. Зримо, реально, не в кино, а вьявь вижу, как средь идущих людей гремят взрывы, смертоносные, грохочущие: их убивают, а они - люди, все идут и идут, падают, сраженные смертью, другие, живые, идут шагом, короткими перебежками, ложатся, стреляют, вскакивают, опять бегут.
  А из-за горизонта, с закрытых позиций, со стороны противника - новое невиданное зрелище. С нарастающим разноголосым воем приближаются к нам, летят, оставляя за собой густые серые хвосты дыма, снаряды реактивных минометов. Эти штуки имели зрительный и звуковой эффект и созданы с дьявольской мыслью давить на психику солдата. Нам говорили, что в их конструкцию входило специальное устройство, какие-то отверстия в трубе, чтоб в полете издавать устрашающие звуки. У каждого снаряда свой голос (по прошествии времени, в наступлении, я не раз видел их брошенными на поле боя).
  Залпы этих минометов являли собой впечатляющее зрелище - из-за горизонта чуть ли ни до середины неба вслед за разноголосым воем летящих снарядов тянутся густые серые хвосты дыма похожие на гигантские веники. Нарастающий визг их всякий раз вызывал у солдата неуверенность и "мандраж". Ни всегда определишь, где они: как из мешка, начнут сыпаться с неба. А взрывы их достаточно мощные.
  Пока мы сидели на изготовке, на этой высоте, рядом, в длинной извилистой траншее, располагался артиллерийский корректировщик с полевым телефоном. Нам, пулеметчикам, любопытно. Было слышно, как по телефону-аппарату он давал данные и команды, поправки своим невидимым орудиям: "Утка! Тысяча пятьсот..." Сразу же после этого где-то там, сзади нас, раздавались выстрелы, а снаряды с шипением и воем неслись через наши головы.
  Любопытно было наблюдать, как снаряды с далеким глухим ударом разрывались, накрывали или не накрывали цели. Этого без приборов нам не определить. Я завидовал им, ведь когда-то в детстве мечтал быть артиллеристом.
  
  Всему бывает конец, пришла пора и нам, сторонним наблюдателям, самим принять непосредственное участие в событиях.
  Вот дан приказ выступать и нам. Шли по тем же местам, где до нас в наступление шла под огнем пехота. Навстречу в окровавленных бинтах раненые, всюду трупы убитых, множество воронок: мелких, глубоких, рваных, звездообразных от осколочных мин. Осколочная мина взрывается мгновенно, не достигнув большой глубины в грунте, поэтому ее воронка бывает небольшая, примерно с капустную лунку на огороде. Во все стороны от этой "лунки" - радиальные линии различной глубины, это следы осколков и не дай Бог незащищенному пехотинцу оказаться в сфере ее действия.
  Двигались с пулеметом то бегом, то шагом, то падая, то вскакивая как ужаленные. Почему-то по пути особенно запомнилась, запечатлелась на всю жизнь и оставила тягостное впечатление одна воронка от мины. На зеленой площадке их множество, а эта особенная. В обнаженном черноземе углубление, во все стороны в виде лучей проборождены линии - следы от осколков, а тут же рядом "с лункой" -останки разорванного на куски нашего солдата. Головы, рук, туловища нет, рядом с воронкой - по пояс ноги в обмотках и ботинках. Солдат, вероятно, полз или лежал, когда рядом под боком упала мина. Из отворота разодранных брюк виднелось желто-серое тело обнаженных, чуть не до колен, бедер и окровавленная масса внутренностей, смешанная с землей и пылью. Это были первые картинки войны.
  Двигаясь с тяжелым пулеметом короткими перебежками, как это позволяли условия стреноженного ишака, вели огонь. Впереди рожь. На поле созревшей ржи вступили в соприкосновение с противником. Сильный пулеметный, автоматный огонь, взрывы мин. Высокая рожь до некоторой степени нас спасала. Но в первый же день нашего наступления мы многих товарищей недосчитались. Ночью куда-то исчезли Сбитнев и Миндигаримов, в дивизию они оба поступили из ГУЛАГа на пополнение; в первый же день ранен в пятку наш взводный - молодой лейтенант, только-только из училища; на следующий день тяжело в ногу - наш командир пулеметного расчета сержант Иван Жестков, родом, как мне помнится, из Новосибирской области.
  Память о нем у меня сохранилась добрая. Это был спокойный, мягкий человек, немножко постарше меня. Прибыли вместе на пополнение в дивизию из Балаковского училища, он и там в нашей 20-й роте был командиром отделения. В разговоре слегка грассировал. В моей зрительной памяти его образ держится до сих пор, наверное, и сейчас его бы узнал. Хотя едва ли. Время производит свое разрушительное действие. Фамилии наши по созвучию похожи, в училище это не раз вызывало недоразумения. Когда называли одного, отзывался другой. Помню, как с километр мы волокли его ползком под обстрелом на плащ-палатке. На лбу и висках его испарина, чувствовалось, как ему было трудно, но терпит, ни единого стона, ни жалобы. Перебитая нога как-то неестественно согнута в сторону, не в коленном суставе, а выше. Мы его перевязали. Крови было немного, дырка от пули навылет небольшая, как будто гвоздем. Но вся беда, наверное, там, внутри ноги, кость изуродована. Вылечат, но нога, наверное, будет короче...
  
  Сколько дней "утюжили" на брюхе это ржаное поле - не помню, кажется, два или три дня и ночи. Все это время мы не спали, не умывались, питались кое-как, тем, что было в вещмешке. И воды не было.
  Против наших позиций, там где кончается ржаное поле, ползали два танка, а может, их там было и больше, в рост не встанешь, чтоб посмотреть, пересчитать. Расстояние от нас небольшое - двести пятьдесят-триста метров. Наши бронебойщики попытались их подбить. Из высокой ржи вести огонь по танкам неудобно, тогда один встал в полусогнутое положение, а первый номер ПТР (противотанковое ружье - Г.Д.), положив на спину ружье, успел сделать несколько выстрелов. Фашистский танк первым же залпом накрыл их. Оба погибли. Расстояние для стрельбы танкам было очень удобное, для них это была "прямая наводка". Я не запомнил фамилии этих ребят, они оба из нашей второй роты.
  В то время фашисты впервые применили тяжелые танки: шестидесятитонные Т-6 "Тигры". Возможно, это были они, тогда я не особенно разбирался в этих вопросах, для меня все танки были одинаковые. Танки, к счастью, дальше на нас не пошли, ведь мы, будучи в наступлении, не были даже окопаны как полагается. Кто знает, возможно причиной тому и те ребята, которые не испугались и в необычных условиях сделали вызов противнику, открыв огонь по этим танкам. А может, они не пошли дальше потому, что в нашем тылу, у конца ржаного поля, располагались противотанковые пушки. (Это я заметил, когда относили в медпункт нашего раненого товарища Ивана Жесткова). А, скорее всего, у фрицев была другая задача: выставили они свои "Тигры" перед нашими позициями с одной целью - встретить нас огнем, когда мы вышли бы из ржи дальше в наступление.
  Наконец, фашисты, не выдержав наших наступательных действий, ночью отступили. Ушли, оставив небольшой заслон из пулеметчиков.
  Кто поверит тому, что можно уснуть на ходу, шагая? Я убедился в этом на себе. Фашисты ушли. А мы, измотанные непрерывными боями, не спавши несколько суток, пошли за ними в погоню. Пулемет на колесах, для удобства к хоботу привязана палка с крестовиной, тянем. Ночь. Шагаешь, шагаешь, не чувствуя ног, механически они сами переставляются, вдруг ямка под ногами, бух - упал, задремал невзначай. Добродушный смех товарищей, незастрахованных от таких же случаев. Убедился на практике: можно таким же способом поспать на ходу и с бóльшим "комфортом" несколько минут подряд. Это когда так же идешь вконец измученный, полусонный, а впереди подвода или "сорокопятка" на конной тяге, рукой для устойчивости зацепишься за что-то и шагаешь, не чуя ног. Однажды, уставший до предела, уснул в землянке и обжог до волдыря руку о горячую печку. Во сне чувствую - жжет, больно, но сразу проснуться не смог.
  
  В первую же неделю нашего наступления выбыли из строя многие мои товарищи из курсантского состава Балаковского училища. Мне везло, я выходил невредимым из всех перипетий наступательных боев. От нашего первоначального боевого расчета уцелел только я один и наш "Максимка". Люди постоянно менялись, так же как и события, место действия, обстоятельства - без конца, как в калейдоскопе. Сна в его обычном понимании не было, а чаще было так: ночь не спишь, день тоже в бою, а следующей ночью тоже спать не придется. Спать - дремать приходилось короткими урывками сидя, стоя, прислонившись к стенке окопа, или на дне его, под ногами товарища. Случалось, и такого "комфорта" недоставало, это когда зарядит дождь, а под ногами болото, чавкает грязь в окопе. Бывало, спать, дремать не позволяли обстоятельства. На переднем крае дремать так же опасно, как на краю пропасти, особенно ночью. Но когда окончательно выбьешся из сил, намучаешься, сон сразит тебя наповал, как пуля в лоб, лежишь в окопе под ногами товарищей, рядом оглушительные взрывы, ты через сон это слышишь, но проснуться, подняться не можешь.
  Можно уснуть в любых условиях. К счастью, не испытывал, но мне кажется, что если человека окончательно физически измучить, он, вероятно, и на инквизиторском костре уснет.
  
  Война - это не только смертельный риск, но и изнурительный труд землекопа. Солдату на фронте даже во время наступательных боев приходилось много копать, может, даже больше, чем во время оборонительных, т.е. позиционных боев, когда окопались в начале, однажды и все. А тут, до предельности намучившись, только успеешь окопаться, намереваешься отдохнуть малость "под музыку войны", как поступает команда "Вперед!" или "Передвинуться по фронту влево, вправо на двести метров" и... опять окопаться. Да и грунт не везде благоприятный, бывает, его экскаватором не угрызешь, или другая крайность - почва болотистая. Малая солдатская лопатка выручала, ее утеря могла жизни стоить. Хороши были пехотные складные лопатки у фрицев. При случае пользовались ими. Однажды где-то раздобыв такую с дыркой от пули, я таскал ее с собой до конца, до ранения на Днепре.
  Ощущение времени на передовой тоже своеобразное. Часов ни у кого не имелось, воспринималось оно приблизительно так: рано, поздно, день, ночь, какое число - неизвестно. Что творится на белом свете, тоже неизвестно: радио, газет, телефона у солдата "на передке" не было. Это информационное благо было недоступно. Оно есть только у тех, кто шел за нами - у штабистов, политработников. Чернорабочим войны - пехоте, которая находилась на самой передовой в окопах, не всегда приходилось знать, что творится в мире.
  В окопе день и ночь тянутся долго. Сидишь на одном месте, на огневом рубеже, все примелькалось, одно и то же. В наступлении веселее, но в наступательных боях больше всего потерь: погибших и раненых. Особенно это заметно в стрелковых подразделениях. Где-то в авиации совсем по-другому: нелетная погода, дождь - в домино играют, газеты читают. Но здесь же, как проклятый, привязан к одному месту, никуда не сунешься, даже приспичит, в туалет не выйдешь, ты постоянно у фрица на мушке. И постоянная поза твоя - прижат к земле. В туалет светлым днем - проблема не из легких. Однажды моего напарника ранил фашист в локоть левой руки только за то, что тот постеснялся и полез из окопа в воронку от пулеметной ячейки метрах в десяти.
  Жизнь солдатская на передовой во многом зависит от погоды, даже летом не всегда бывает комфортно. Хорошо, когда погода сухая, теплая и время соответственно тянется не столь нудно. Ну, а если наоборот, зарядит бесконечный промозглый дождь с ветром, тут уж совсем адское наказание. Сидишь в окопе промокший "до костей", даже движением нельзя согреться. Костер не разведешь. Над головой ничего нет кроме дырявого неба: течет, течет, под ногами чавкает жидкая грязь. Несмотря на молодость, в голову приходили шальные мысли, жить не хотелось, бывает же всему предел и терпению в том числе. Какая это к черту жизнь!? Дождь и холод, куда бедному пехотинцу деться? Холод пробирает, дрожишь, как мокрый цыпленок, по самую грудь в глине вымазан, в ботинках хлюпает, на дне окопа не лужа, а болото засасывающее. Трясешься не от страха перед врагом, а от холода. Бывает, можно погреть окоченевшие руки о теплый кожух пулемета. (Если позиции имеют скрытые подступы, ночью старшина принесет термос с горячим супом). По-моему, несчастнее пехотинца на фронте не было.
  
  Не могу точно сказать, когда, кажется, перед Кочетовкой, мы целый день наблюдали за большим танковым сражением, это, наверное, знаменитое прохоровское. Наши позиции были выдвинуты вперед, а слева чуть сзади нас гремел бой, некоторые танки горели. Фашистских танков нам не было видно. В полный рост не встанешь, чтоб посмотреть, такое любопытство жизни стоит. Наших мы насчитали шестьдесят. Мы наблюдали за противником, а он держал на мушке нас.
  Над нами с дьявольским визгом рикошетом то и дело проносились болванки. Тогда я и мои товарищи не особенно разбирались в происхождении этих неприятных, странных звуков, но что это рикошет, было понятно: визг рикошетированной пули нам знаком, слышать приходилось много раз, только "голос" пули не сравним с визгом рикошетированной болванки, это все равно как голос разозленной кошки и рык разгневанного тигра.
  
  За пулеметом со мной были Аверьянов, Смирнов и Алеша Широков, с которым больше сошелся характерами. Как и я, он долго оставался невредимым в кровопролитных боях. Куда он делся потом, какова его судьба в этой круговерти? Сколько бы ни напрягал память - не вспомнишь, не знаю, а жаль. Образ его до сих пор держится в памяти.
  Позже был безнадежно ранен Аверьянов. Я первый номер, он второй. Вижу как сейчас: бежим по полю с пулеметом, я слева, он справа, тащим на колесах за хобот и в полный рост, не пригибаясь. Идем в наступление, в одной цепи со стрелками, автоматически, отрешенно, а противник обстреливает бризантными снарядами. Никакого укрытия, ровное поле. Грохот разрывающихся снарядов (невысоко, над головами наступающих) наводит ужас, ждешь, вот-вот...
  Чистое поле, деваться некуда, мы на виду у обороняющегося противника. А фрицы хлещут, в небе то впереди, то сзади, то над головой грохот разрывов, посыпают братьев-славян тысячами специальных осколков-шариков картечи. Где же наши артиллеристы, почему не подавят?..
  Над головой прошла длинная пулеметная очередь, я не обратил внимания, не впервые такое. Но "под шумок" взрывов в небе вижу, напарник вдруг молча становится на колени и падает. Сразу я не понял, думал, дурачится. Молодые! Что с тобой, дружище? Молчит, ни одного слова, ни единого стона. Смотрю, а у него навылет пробит затылок, но живой, в памяти, ни крика, ни стона, достает из-за пазухи бинокль свой трофейный, передает мне на память, почему-то предлагает деньги. Говорю: "К чему они мне на войне, а тебе они в госпитале пригодятся".
  Все он делал спокойно, как будто ничего не случилось, как будто ему не больно, как будто не понимает, что произошло ужасное, ранен в голову. Едва ли он жилец... Успокаивая, обнадеживая, отнесли его в тыл к медикам. (Медпункт располагался в овраге, на краю деревни). Откуда он родом? Записать бы его домашний адрес, но тогда настроение было такое - жить не собирались, рано или поздно что-то случится - убьют или изуродуют.
  Я не хирург, но видел и понял - случилось непоправимое, на стриженой голове его хорошо был виден вход и выход пули. Была бы на голове каска, цел бы остался, но мы их не носили, не потому что в тягость, а лишь потому, что никто с нас этого не требовал. Да и слишком молоды были: голова еще подростковая, да стриженая, без волос. Дадут каску, а она велика, не держится, сиганешь где-то через канаву, траншею, она сползает влево, вправо, назад, а то и вовсе глаза закроет. Нагнешься вперед, она не держится. Порой получит солдат каску, а сам небольшого роста, щупленький, облачится в нее, а его и не видно, размерами она его будто принижает, давит на него, карикатурит.
  Так что было у нас как традиция: на формировке ты в каске, на передовой ее бросаешь. Толку от нее мало, только демаскировала солдата, попробуй в каске пойти в разведку или понаблюдать откуда-то из кустов, травы - она выдает, а то просто на солнце бликует. Не зря фрицы на свои каски надевали матерчатую сетку.
  Возвращаясь обратно на передовую, в деревне мы наткнулись на ужасную картину жестокости войны. Куча обгоревших трупов разновозрастных детей. Ребята, вероятно, прятались в соломе. Задохнулись они, расстреляны или случайно попали в огонь - не знаю. Возможно, солома вспыхнула от зажигательных, трассирующих пуль, а они в ужасе от того, что происходит вокруг, прятались в соломе. Их было в дымящемся пепле несколько: скорчившиеся, ноги и руки переплелись, наверное, в ужасе друг к дружке жались. Все черные, обгоревшие, у некоторых на ногах уцелевшие закопченые башмачки. Война проклятая! Сейчас, когда сам стал отцом и дедушкой, особенно болезненно переживаю, вспоминая этот фронтовой эпизод. Жалко ребятишек. Взрослые дяди из большой политики не поладят, не договорятся меж собой, начинают войну, а страдают невинные дети.
  
  Много-много хороших друзей-товарищей потерял. Некоторых незаслуженно позабыл, ни как звать не помню, ни фамилию. Из наших медиков помню батальонную медсестру. Как звать - не вспомню. Была она добрая, характером мягкая, услужливая и неутомимая в своей работе. Шла пешком вместе с нами, со своей неизменной сумкой с красным крестом - от станции Хреновая Воронежской области. Говорили, в дивизии она давно, участвовала в боях на Волге. В дальнейшем движении до Днепра и на "пятачке" ее не было. При форсировании Днепра на плацдарме медсестра с нами была другая, имени ее тоже не помню. Меня ранило утром, а ночью она меня перевязала, на мои бинты намотала еще свои. Ее судьба должна быть ужасной. Наш десант фашистами уничтожен, а она...
  
  В Курской битве каждое село и поселок имели для нас такое же важное значение как город или узловая станция на других, умеренных по накалу битвы, участках Отечественной войны. Освобождение их давалось дорогой ценой, в трудных кровопролитных боях. Враг здесь был силен и многочисленен, оснащен самым современным оружием.
  Помню Кочетовку, обыкновенная курская деревня, но дорого она нам досталась. О масштабах сражения, об ожесточенности сопротивления врага можно судить по тому факту, что за это село бились две полнокровные дивизии: наша, 97-я и 66-я.
  Много ли солдат, прижатый к земле, видит вокруг? Местность, населенный пункт, за который бьется; сосед слева, сосед справа, сектор обстрела, впереди -противник, пришедший к нам, чтобы убивать, установить тут свой порядок, присоединить нашу землю к "Великой Германии". Далеко не всегда приходится знать, что происходит в округе, хотя бы в масштабах полка. Солдат не может подняться, прогуляться хотя бы к соседу покурить, с целью разведки или любопытства залезть на дерево и т.д. Смерть, как тень, ходит за ним по пятам, постоянно следит и ждет его оплошности или глупости.
  Бились за село Кочетовку, еще на дальних подступах к нему. Обстрел, плотность огня такова, что головы не поднимешь. Степь. Леса, кустов, кукурузы на нашем пути к селу не имелось. Но надо идти, нас там ждут. Шли, несмотря на потери товарищей.
  Ночью фашисты отступили, оставив заслон из пулеметчиков. Мы встали в полный рост для последнего броска и вошли в эту Кочетовку. Когда-то большое село, раскинувшееся в низине, теперь фактически существовало только на командирских картах. В действительности же от него ничего не осталось, кроме дымящихся развалин. Вели наступление и двигались мы с востока, был полдень, солнце клонилось ко второй половине дня. Село представляло печальное зрелище: ни одного уцелевшего дома, все изрыто траншеями, воронками и - густой кизячный дым. В дальней перспективе в бинокль можно было видеть ненавистные фигурки фашистов. Трудно было надеяться, чтобы кто-то из мирных жителей тут уцелел, отсиделся в погребах. В этом аду огня и грохота было не спастись. Все перепахано, перерыто войной.
  Почему-то эта картина мелкими подробностями сильно врезалась в память, так четко, как будто это было вчера. Это, наверное, потому что в моей освободительной миссии Кочетовка была первым населенным пунктом, из которого выгнали фашистов.
  У меня, простого смертного, не раз возникали недоумения и вопросы: "А зачем было так, а не иначе? Можно бы за село не воевать, а пройти мимо с обеих сторон, противник сам уйдет, когда в "мешке" окажется, а при бегстве его уничтожить". Две дивизии за одну деревню воевали! Мирные жители за такое освобождение дорого заплатили. Их глиняно-деревянное селение стало местом жестокого сражения, полностью погибло, сгорело, наверняка многие его жители погребены тут же.
  И опять - почему? Другое дело, если бы эта Кочетовка стояла на возвышенности, на высоте, доминирующей над местностью, а тут все наоборот - в низине. Можно подумать, что генералы воевали за точки на картах, одни стремятся не отдать, другие, по начертанной схеме, эту точку должны обязательно отвоевать.
  
  С тех незабываемых, трагических дней, когда на том злосчастном ржаном поле злая судьба начала обкатку моей молодой жизни, прошло время, и я в постоянных боях уже чувствовал себя старым фронтовым волком. На этом конвейере смерти идет постоянная смена, люди поступают, выбывают из строя. А мне, слава Богу, везло - ни одной царапинки.
  Пусть несведущие люди знают: на фронте, будучи станковым пулеметчиком, нельзя было схитрить или отсидеться в укрытии. Пулеметчик всегда в действии, молчание пулемета в бою сразу замечается солдатами. Пулемет всегда на виду и, к сожалению, не только у своих, но и у фрицев.
  Хитрость на передовой невозможна, бесполезна. Был у нас в пулеметном расчете короткое время хитрый подносчик патронов из Тамбовской области (фамилию его помню). Однажды на Украине в лесополосе шел сильный обстрел из пулеметов, на огонь мы отвечали огнем, и вот у пулемета кончилась лента с патронами. Я был первым номером, кричу подносчику: "Давай патроны!" А он не может, боится выползти из своего окопа, эту коробку в десять килограммов, швыряет нам, из этого ничего не получается - тяжела. Мы начали "громко" требовать, он немножко выполз на край окопа и длинной палкой пытается подтолкнуть коробку. Не получается. А фрицы хлещут, не унимаясь. Пулеметные очереди проходят где-то рядом, сбоку, над головой.
  Во мне вспыхнула злость, досада на его трусость. Выбрав момент, молниеносно вскочив в полный рост, не пригибаясь, схватил эту коробку. Спустя какое-то время, когда успокоилось, смотрим, наш хитрец не шевелится. Мы окликнули - молчит, лежит мертвый у своего окопа.
  А бывало и так: в дивизии нашей был единственный генерал - комдив Усенко. В наступления, атаки с нами не ходил. На передовую смотрел через стереотрубу или бинокль, но вот, на тебе, погиб в нашем тылу, за многие километры от передовой. Его "Виллис" напоролся на какую-то случайную мину, свою или немецкую. Командир дивизии и его шофер погибли.
  
  Постепенно, после первых июльских тяжелых дней на Дуге, в фашистах стала заметна усталость. Намного меньше стало в небе самолетов и почему-то появилась у них привычка: днем бьются, огрызаются, ночью глядишь - удрали. Как столкнешь их, сорвутся и уйдут километров на десять-пятнадцать на заранее подготовленные позиции. Но от возмездия не уйдешь. Догоним, поколотим, а они опять ночью утекут.
  Таким порядком и гнали их, а они цеплялись за мосты, высоты, доминирующие над местностью, за населенные пункты. Прошли Курскую область. Продвигались и спрашивали у местных жителей, скоро ли будет Украина. Наконец, вступили в Харьковскую область. Среди нас было много украинцев.
  Тактическая инициатива принадлежала нам, немцы по-прежнему отступали. То драпали без оглядки, то, огрызаясь, цеплялись за железнодорожные пути и выгодные высоты. Вот и на этот раз, не доходя до города Богодухова, где-то в районе села Томаровки, в синеющей дали - высота, она доминировала над местностью на многие километры. Мы шли в наступление, яростный пулеметный огонь заставлял нас прижиматься к земле. Ползком волокли за собой свой неуклюжий "Максим", постепенно с пригорка все ближе подползая к передней позиции фашистов. Вдруг почувствовал за спиной удар, оказывается, пуля угодила в вещмешок, разворотила кирпичик хлеба. Это было как бы предупреждение судьбы: там же в вещмешке лежали противотанковые, готовые к употреблению гранаты и пара штук "лимонок", гранат "Ф-1".
  Наконец, достигли ложбины, миновали овраг, остановились поредевшими рядами для решающего броска. Враг рядом, не более ста метров. Ведем огонь редкий, спорадический, готовимся, ждем команды. Вдруг впереди, совсем рядом небольшой взрыв мины, должно быть маленького, ротного миномета, я машинально нагнулся (стоял на коленях, наблюдал). Осколок, прошив левый погон, ушел в мякоть плеча. Не помню, было ли больно, в горячках не всегда это заметишь. Осколок с ноготь, остался надолго в моем плече. Эскулапы не нашли его, прошел он в мякоти к спине и застрял. Его достали только в 1949 году, когда он сам стал проявлять свое присутствие. Пять лет таскал в своем теле кусочек германского металла. Простой сельский фельдшер извлек его с некоторыми трудностями, кусочек "рейнметалла" врос в ткани и никак не хотел отделяться.
  
  Итак, легко ранен. Война наложила свое тавро на мое тело. В течение трех недель отдохнул, подлечился. Отоспался в настоящей постели дивизионного медсанбата. Вместе с наступающей дивизией двигались и мы.
  Та высота, за которую бились, за которую ранен, занята нашими полками. Освобожден Богодухов. Город проехал, возвращаясь на передовую. Ехали на грузовом автомобиле чуть-чуть левее того места, где меня ранило. Хотелось бы туда сбегать - метров двести-триста будет. Посмотреть бы, где был мой окопчик примерно по колено глубиной.
  Проезжали те места, где проходила линия огня. В траншее поперек дороги - свалка мертвых смердящих фашистов. Очевидно, это была их линия обороны. Должно быть, стащили их сюда со всего поля. Моя кровь отомщена.
  В Богодухове сделали остановку на площади около церкви, к счастью, уцелевшей. Город разбомбили немцы после того, как его заняли наши войска. Молодость полна любопытства даже в экстремальных условиях. Около церкви мы нашли две дыры от неразорвавшихся бомб. Молодые дураки решили исследовать, измерить глубину отверстий диаметром с ведро. Тут, наверно, сам Бог вмешался, чтоб бомбы не разорвались в нескольких метрах от входа в храм. Наше любопытство граничило с глупостью. Сначала пытались мерить глубину длинной палкой. Потом бросали кирпичи, камни, чтоб по звуку удара определить, как далеко ушла бомба в землю. Все это могло бы окончиться трагедией.
  В моей практике это не первая глупость. Еще в Курской области мы, пацанва в шинелях, в одном месте исследовали подобное же вертикальное отверстие. Тут бомба была крупного калибра, дыра была размером с городской канализационный колодец, на стенках дыры осталась красная краска и резаные следы от стабилизатора. Также сначала бросали в отверстие камни, комья земли, затем "дно" доставали винтовкой на всю длину вытянутой руки, затем винтовку закрепили на поясной ремень. Все закончилось благополучно, но любопытство удовлетворено не было, мы дна так и не нащупали.
  Помню и другие "эксперименты", например, с незнакомым немецким оружием и боеприпасами, с их незнакомыми гранатами. Однажды подожгли куски, килограммов двадцать, тротила: вот так просто зажгли горящей спичкой, он спокойно горит, плавится, коптит как обыкновенная смола, а мы рты раззявили, смотрим. Жгли "макароны" артиллерийского пороха, зажжешь длинную "макаронину", потом бросишь на землю, наступишь подошвой, а она как стреканет в сторону... Как будто не настрелялись! Много дури еще в нас гнездилось. Хоть и говорят, что война заставляет молодых взрослеть.
  
  Опять на передовой в своей роте, командир все тот же, старший лейтенант (фамилию не помню), но знакомых товарищей уже нет. К большому сожалению, не запомнил, а вернее, позабыл, как фамилия ротного, а жаль, был он хорошим человеком, интеллигентным, добрым. Носил он очки. Позже был ранен в кисть руки и выбыл на лечение в глубокий тыл. Наверное, отвоевался вообще.
  
  Бои за Харьковскую область носили все тот же характер. Мы в наступлении. Здесь помню тяжелый эпизод. Ночью долго-долго куда-то шли, наконец, батальон остановился, заняли позицию по фронту. Через нашу линию обороны проходила грунтовая дорога. По военной терминологии это называется "оседлали дорогу". Утром, как только стало светло, по этой дороге со стороны противника, очевидно, не зная обстановки, прут немцы в обозной колонне, четыре или пять подвод. Сначала было непонятно, что это и кто это. Как будто мирные колхозники едут в город хлеб сдавать государству, только красного флага не хватает. Мы подпустили их совсем близко, сомнений нет: это не колхозники. Немец он не то что мы, он пунктуален, дисциплинирован, с каской на голове не расстается даже в тылу, в обозе, везде. Наверное, обедает в ней, спать ложится, ее не снимает. Не знаю, может, моется, купается в бане тоже в ней. Хотя что я говорю, у немцев бани не бывает, по национальной традиции. (Я служил в армии в Германии, мы все удивлялись тому, как жители села купались в тазу, корыте у себя где-то в закоулке двора).
  Словом, с касками они не расставались - дисциплина. А тут военный обоз - служба, без каски нельзя. Эти каски их и выдали. Кто-то из них шел пешком рядом с лошадью. Кто-то сидел в повозке, ничего не подозревая. Тишина. Идиллия мирного времени! Потом вдруг что-то заподозрили, остановились, увидев, что не туда заехали. Мы молчим. В поспешности вдруг стали разворачиваться и тут, очевидно для профилактики, кто-то из них пошел с автоматом наизготовку и дал, остановившись, автоматную очередь в нашу сторону. Этим они себя и приговорили. Наши, словно по команде, открыли огонь по этим фрицам и по обозу из автоматов и пулеметов. О, как мы их разделали, ни один не ушел! Огонь вели несколько минут. Но вот парадокс: немцев - не жаль, а их лошадей - безвинных животных - жалко было, когда с близкого расстояния, почти в упор, их расстреливали. Они, бедняги, тревожно ржали, становились на дыбы и падали, пытаясь подняться, становились на передние ноги и опять падали, сраженные очередями.
  Война проклятая! Я за свою жизнь и курицы не зарубил, хотя жил в деревне. Отказывался, избегал этого, потому что любил животных, мне жалко было их убивать. В моем детстве все куры во дворе были ручными, подходи и бери в руки. Сидишь на ступеньке во дворе, вдруг курочка без всякого стеснения на крыльях запрыгивает на колени, что-то торопливо говорит, рассказывает на своем курином языке. Словом, война уродует душу человека, таковы ее законы. Если ты не убьешь - тебя ухлопают без сожаления, несмотря на твой гуманизм.
  А фрицы, между тем, приготовили и нам пренеприятный сюрприз. К вечеру, когда солнце уже клонилось за горизонт, а мы готовились отдохнуть, со стороны немцев на нас двинулись шесть фашистских танков с пехотой. Освещенные сзади заходящим солнцем выглядели они зловеще-черными. Кто служил в стрелковых подразделениях, знает, что значит, когда на тебя движутся эти железные чудовища, идут, ни на что не обращая внимания, поливая огнем пулеметов и орудий. Уверенность тебя покидает, длинной очередью их не остановишь, сидишь на ровном поле, в своем земляном убежище, ждешь, как будут развиваться события, надеешься на чудо, а надежда одна - родная артиллерия.
  Помню, как офицер командует: "Бронебойщики, на правый фланг!" Этот маневр на глазах противника - запоздалый и глупый. На правый фланг, с тяжелым ПТРом, не перебежишь незамеченным. Укрытий нет, ложись в открытую и стреляй. Да и что ПТР против "Пантер"? Это оружие 39-го года, когда лобовая броня танка была всего несколько сантиметров.
   Наш пулемет был хорошо замаскирован необмолоченными снопами. Вели огонь, нас не обнаружили. В ходе боя мы не знали, что все, кто жив, отступили и что мы остались в одиночестве. Немецкие танки тихим ходом, осторожно подошли вплотную, в метрах от нас. Наша артиллерия молчит. Мы затаились, ждем, что будет? Некоторые танки прошли дальше нас метров на тридцать-пятьдесят. Один встал впереди метрах в трех-пяти, слышна немецкая речь, дрожит земля от работающего двигателя (800 лошадиных сил). Через солому вижу немецких пехотинцев на броне танка, стоят в рост, разглядывают местность, освещенную заходящим солнцем, стальные каски обтянуты сеткой, на солнце не бликуют.
  Мой уцелевший товарищ по пулеметному расчету, Епифанов, после говорил, что видел, как погиб еще один наш из расчета: к нему в окоп упала немецкая "лимонка". Гранату бросил должно быть один из пехотинцев, что стояли сверху на танке. Нас с Епифановым посчитали убитыми. Скорее всего, нас спасла маскировка соломой. "Максима" мы также замаскировали снопами. Фрицы нас не заметили, хотя были мы у них под ногами.
  
  Эти критические минуты, когда висишь на волоске от смерти, впоследствии, если останешься живым, наверняка стоят многих-многих лет жизни. И как бы благосклонно ни складывалась судьба после войны, пусть даже если жить будешь "как сыр в масле", все равно, проклятая война со своими постоянными стрессами свое возьмет. Как говорят: "Война своих помнит!"
  Дальше попробую рассказать, как вышли из этого безвыходного положения, как ушли из-под танков. Наверняка, был с нами Бог, или это молитва матери помогла.
  Фашистский танк, вроде бы, "Пантера", с пехотой на борту тихим ходом двинулся вперед. В это время заговорил наш "Бог войны" и, должно быть, "Катюша". Шквал огня прямо по нам и немцам вместе. Соломенное поле вдруг забушевало взрывами, в мгновение превратилось в ад кромешный, которому мы были рады. Фашистских пехотинцев как ветром сдуло с танков, а танки без пехоты беззащитны, делаются уязвимыми для пехотинцев, поэтому они благополучия ради, откатили назад, на несколько сот метров. Спасибо вам, братцы артиллеристы, если бы не вы...
  
  Немцы отступили на триста-четыреста метров и при заходящем солнце маячили на западе. Артобстрел прекратился, и мы окончательно поняли, что оказались одни, своих рядом нет. Большинство копен сгорело или продолжало гореть. К счастью, наша соломенная крепость уцелела.
  Видно было, как фашисты опять двинулись в наступление. Что же делать? Пулемет тяжелый, метров сто пятьдесят открытой местности, а там кукурузное поле, с пулеметом короткими перебежками не уйти. Незаметно с ним не уползешь и времени нет, немецкие танки и пехота опять идут. Мы сняли затвор с пулемета и ползком, перебежками, под обстрелом добрались до кукурузного поля. Наш пулемет остался в соломе. Возможно, и немцы его не разглядели. Снопами он был замаскирован основательно.
  
  Может быть, нас кто-то осудит. Но это будут несведущие, далекие от фронта люди. Пусть бы попробовали себя сами в такой ситуации. Нас осталось двое, только Епифанов и я. Против нас шесть танков и пехота. От командиров упреков не было.
  Потом нам стало ясно, почему тут враг огрызнулся. Позади них была железная дорога. На этом участке мы долго не задержались, только несколько дней - в километре от своего оставленного пулемета.
  
  Сейчас можно сделать короткий анализ, почему нас поколотили. Были у нас противотанковые гранаты для подрыва ходовой части - гусениц, они для ближнего боя, когда танки идут одни, отрываются от своей пехоты. Без пехоты танки - полуслепые, их можно подрывать. Когда же они идут в сопровождении пехоты, применение гранат осложняется. А бронебойные ружья - ПТР - в 43-м были уже устаревшими. Появились танки с толщиной брони до двухсот миллиметров, ПТР совсем не по зубам. До самого конца войны наши солдаты таскали на себе это тяжелое, громоздкое изобретение, толку в борьбе с танками противника от него было мало.
  В то время у фашистов появился "фаустпатрон", то есть, по-немецки "кулак по танку". Это легкое мобильное оружие против танков было эффективно в уличных боях. До 200 мм брони - как пальцем в теплое масло. Это оружие будущего обслуживалось одним человеком из-за укрытия. Особенно в массовом количестве применялось в конце войны, в уличных боях Берлина. Сейчас этот "панцерфауст" разошелся по всему миру и применяется под названием гранатомет.
  
  Через день-два после вышеописанного происшествия, когда с Епифановым вышли "сухими из воды", со мною случилось другое, что заставило думать: "Наверняка я нахожусь под опекой Проведения или под крылышком ангела-хранителя".
  На войне привыкаешь к шуму и порой не обращаешь внимания на многие явления и детали боя, все кажется привычным, обыкновенным и будничным. Все, даже смерть! Грохнет снаряд или пройдет пулеметная очередь - не обратишь внимания. Летит снаряд - тут же заранее определишь: "твой" он или дальше пойдет. Когда снаряд с нарастающим звуком воет, визжит, приближаясь, а затем вдруг начинает затухать, издавая характерно-шелестящий звук "шув-шув-шув", как будто предупреждает: ищу-ищу... Это значит - он прибыл и выискивает место, где бы тут ему рядышком упасть. Здесь уж берегись и жди беды.
  Полет мины бесшумен, она прилетает молчком, только перед самой землей можно услышать ее шипящее предупреждение, но это зачастую бывает слишком поздно: мгновения, секунды до взрыва.
  Но мины были и другие. У немецкого шестиствольного миномета полет мин на многие километры вокруг сопровождался воем, от момента выстрела и до самого их падения-взрыва. Снаряды длинноствольных орудий в полете имеют свои законы. Летят они с бешеной скоростью, перекрывая скорость звука в три или четыре раза, поэтому такой снаряд приближается как бы молча, без звука, опережает звук. Прилетают они неожиданно: короткий визг и взрыв; где-то над головой сначала слышится сверхзвуковой удар, вроде выстрела, позже можно услышать голос его пушки, где-то там, далеко на стороне противника.
  Огонь пулемета, находящегося на передовой, так же сопровождается своими звуками. Сперва слышатся звуки от пуль - "тр-р-ри, тр-р-ри", затем как эхо - "тр-р-у", "тру-тр-ру". Сначала - звук летящих пулеметных пуль, пролетающих рядом, а потом доносится до нашего уха и голос пулемета. Такая наука приходит сама собой в практике боев, по привычке и со временем.
  
  Однажды ранним утром, когда природа только начинает пробуждаться, когда даже война, подчиняясь всеобщей закономерности, слегка затихает, расчет наш бодрствовал. Ночью в обороне, в окопах, обычно кое-как отдыхают по очереди. Один "на полу" под ногами дремлет, другой не спит, дежурит, наблюдает, или, как иной раз, парами на сменку: двое не спят, другая пара на дне окопа отдыхает.
  Но опять же, все зависит от обстоятельств, от накала боевой обстановки, бывает, и ночью никто не отдыхает.
  С нами в расчете был новенький, солдат маленького роста, функции его были самые простые, он был подносчик патронов, так же как и я - юный. Утром, по своей молодости и беспечности, свесив ноги в окоп, сидим, забыв об осторожности, на краю пулеметной ячейки и болтаем о том о сем. Он говорил мне, что знает те места, где я жил и родился, когда-то его родитель работал там, жил с семьей. Был каким-то начальником. А это для меня почти Земляк. Сидим себе, разговариваем, совсем забыли, что мы на войне. Кругом копны необмолоченного проса, мы замаскированы соломой, пулемет наш закрыт "с головой", когда придется вести огонь, разденем.
  Идет спорадическая перестрелка, то тут, то там: где-то снаряд разорвется, а то пулеметная очередь пройдет стороной или одиночный выстрел. Обыкновенное звуковое оформление войны.
  Сидим. Вдруг откуда-то одиночная пуля ударила в торчащую пехотную лопатку, оставленную еще с ночи, когда окапывались. Два растяпы тут явно зевнули, надо было насторожиться, слезть в укрытие, "начинается рабочее время", ночь закончилась. В укрытие не ушли, осмотрев лопатку с пробоиной. Сидим, замаскированные копной. Некоторое время спустя, сразу ... я как-то не понял, что произошло: опять щелкнула пуля, вдруг вижу, мой напарник как бы сник, а затем вроде нехотя повалился вперед в окоп, к ногам моим. Пуля угодила ему в верхную губу и вышла чуть ниже затылка, вход ее небольшой, но сзади при выходе -разворотила. Пошла изо рта пузырящаяся кровь, минуту в агонии похрипел и затих навечно. Следующей ночью рядом вырыли неглубокую, с метр, могилу, похоронили. В холмик я воткнул его пехотную лопатку. Как его звать, фамилию - не помню, долго он с нами не был.
   Ну что ж, убили так убили, мало ли такое случается. Каждую минуту ненасытная смерть собирает свою дань. Но я сообразил: эта пуля не шальная, а прицельная. Она могла бы быть и моей. Начал наблюдать. И нашел, кто и откуда стреляет. (У меня был бинокль раненого Аверьянова. Да, кстати надо сказать: бинокль этот я тщательно скрывал, и Аверьянов так делал, в случае, если бы увидел его какой-то командир, непременно у меня реквизировал его себе).
  Противник располагался недалеко, метров триста-четыреста, по краю того кукурузного поля, через которое мы драпали, спасаясь от фашистских танков. Восходящее солнце хорошо освещало сторону врага. Навешав на пилотку просяных метелок, отполз в сторону по борозде, осторожно из-за копны стал наблюдать, искать, где же стрелок-снайпер. Как будто нашел. Прямо за стеной стоящей кукурузы красная, от восходящего солнца, рожа, в руках поблескивает оружие. Из окопа товарищи провоцировали вещмешком, опять стреляет одиночными выстрелами, пострадал мой вещмешок. Он! Не торопясь, тщательно прицелившись, дал длинную очередь из пулемета. В бинокль вижу: на той стороне у них какая-то возня, пригнувшись, фрицы забегали, потом успокоились. Красная рожа исчезла.
  Меня удивляет, почему фашистский стрелок убил товарища, а не меня? Если взять во внимание психологию стрелка-снайпера, то он непременно, ведя огонь по одиночным живым целям, должен был выбрать объект покрупнее. Мой напарник был на целую голову ниже меня ростом, стоя или сидя, я возвышался над ним очень заметно. Что это, случайность? Какая-то закономерность? Или целился в меня, да промахнулся? Но едва ли с такого расстояния промахнешься. Фашист целил в голову и попал. А может, он оказался со странностями, ортодоксальным нацистом, исповедовал идеи их идеолога Ф. Ницше: "Все нездоровое, неполноценное подлежит, для чистоты нации, уничтожению". А я как рабочий скот в Новой Германии - более ценный экземпляр...
  Но это звучит как-то безнадежно и не убедительно, во-первых, я тут ему не раб пока, а противник - русский солдат. А задача русского солдата благородная: уничтожать этих последователей Ницше.
  
  А впрочем, все что рассказал - обыкновенные будни войны. Кого из фронтовиков этим удивишь? Уверен, что на фронте с каждым что-то, когда-то происходило из рук вон необыкновенное.
  Моя старушка-мать с уверенностью и безапеляционностью объясняла это просто: "Я молилась за вас, просила Бога, чтоб Он сохранил вас!" Мой брат тоже вернулся с войны живым, хотя, как и я, был ранен. С матерью я никогда не спорил, вера ее, твердое убеждение, вызывают уважение. Святая вера поддерживала ее в трудные минуты, питала надеждой и уверенностью. Лишать их человека - глупо, отнимать - грешно.
  Перед отправкой в армию, на войну, мать, перекрестив меня, уговорила взять сложенные вчетверо два исписанных листа из школьной тетради. На бумаге рукой отца - текст, который сейчас точно не могу воспроизвести. Содержание религиозного смысла: "Боже, спаси и сохрани!" Я долго носил в нагрудном кармане этот дорогой мне амулет. Сначала в Саратовском, затем в Балаковском военном училище, потом на Огненной Дуге и на Украине, когда всем расчетом попали в безвыходное положение, под немецкие танки и были на волоске от смерти. Он был со мною и когда раненый в ноги валялся в холодное осеннее время в воде на берегу днепровского "Пятачка".
  Это была память о дорогих родителях, в нем была их вера в благополучный исход моей судьбы на фронте. С уверенностью могу сказать: это поддерживало меня. Где-то в глубине души тлел уголек надежды и веры в то, что в этом документе заключена какая-то иррациональная спасительная сила. А разве это не так? Есть ли аргументы против? Знаю, кто-то скажет, есть. Но только не забудьте взять во внимание все неблагополучные повороты моей судьбы, моей чудовищной судьбы на фронте и после победоносного завершения войны. После сорок пятого злой рок опять однажды привел меня на край пропасти. Выхода как будто совсем не было, был только один путь - на муки, а затем медленная мучительная смерть в сталинском концлагере. Наказание без преступления! Казалось, все, конец всему существу моему, подошел к пропасти, которую даже в два прыжка не перепрыгнешь. Но перепрыгнул!
  Несмотря на все острые углы бытия, о которые в молодости по неопытности бился и спотыкался, на все чудовищные катаклизмы в моей послевоенной судьбе, я слава Богу живу и чувствую себя не самым несчастным на свете. Здоровьем меня Бог не обидел. Все мои товарищи довоенного периода, у которых судьба сложилась на зависть благоприятнее, чем моя, земной путь в разное время уже закончили.
  
  Как-то невольно отступил от последовательности изложения. Не помню где, когда мы вступили на Полтавскую землю. Здесь уже однажды при Петре I решалась судьба Отечества, написана славная страница Истории Русского государства. Урок для недругов опять повторялся.
  Таких ожесточенных боев как на Дуге уже не было. Водную преграду - реку Ворсклу - форсировали схода, тихо ночью, без единого выстрела, бродом по пояс, а где и глубже. Ее правый берег оказался гористым: возвышенности, холмы, лес. Здесь средь широких и обрывистых оврагов характер боя во многом иной, особенно его шумовое оформление. Не то, что на степной равнинной местности . Здесь эхо, резонанс троекратный. Обыкновенная пулеметная очередь по глубокому оврагу так гремит и создает так много шума, будто тут три пулемета одновременно заговорили.
  Тут мы долго не задержались, фрицы не особенно огрызались, верно, спешили укрыться от нас за Днепром. В одном месте, когда я однажды отстал, оказался в одиночестве, фриц-стрелок с винтовкой долго за мной охотился, не давал мне подняться и присоединиться к своим ребятам. Кругом лес, кусты, обрывы, овраги. Откуда бьет? Огнем прижал на пригорке в небольшой борозде-водомоине, только-только пошевелишься, хочешь встать - бьет, проклятый. К счастью, стрелок неважный, четыре раза бил и ни разу даже не оцарапал. Наверное, пьяный был или со зрением проблема. Посчитал, видно, что прикончил меня. Потом, в конце концов, я собрался как пружина, резко вскочил и рванул к своим. Вот потешная смерть бы у меня была, отстал от своих товарищей по своим туалетным делам и... погиб бесславно.
  
  Мы все время в движении. Нас не информировали, где мы, в каких местах, но по моим представлениям Полтаву наш полк миновал правее, севернее. Обходными путями, маневрами мы долго шли лесом, проселочными дорогами, почти не встречая сопротивления. Сначала заняли населенный пункт, также без боя, фрицев в нем не оказалось. Слышал, как комбат по рации докладывал об этом, но что это, как называется - не запомнил.
  Шли по Гоголевским местам. Думалось: наверняка где-то тут Николай Васильевич ходил, ездил... Трудно этому поверить, реально представить, как по этим дорожкам, по этой травушке-муравушке ступали ноги нашего знаменитого писателя-полтавчанина. Освободили Диканьку. В лесу захватили шестерых гитлеровцев из аэродромного обслуживания. Все шестеро вооружены, в фашистской униформе синего цвета, оказались они местными жителями. Немцы драпанули, каллобароционисты остались, скрывались в лесу, не ожидали нашего внезапного появления. Помню, как они слезно, наперебой заверяли нас, что ждали освобождения, угодливо угощая нас безвкусными сигаретами. А как же оказались на службе у фашистов? Почему носили с собой, а не бросили винтовки? Не берусь судить их. Лесов на Полтавщине не богато, партизан не было, куда деть себя, если не мобилизовали в армию по возрасту? В начале войны не сумел, не успел эвакуироваться. И что делать, когда ты во власти властей чужих и кровавых?
  
  Освобождена Полтава! Дивизии присвоили наименование - "Полтавская". Полтавская земля у меня, россиянина, вызывает особые симпатии. Здесь родина Николая Васильевича Гоголя, тут жили писатели В.Г. Короленко, И.А. Бунин, М.А. Булгаков. Гоголь необыкновенно украсил Полтавщину своими сочинениями, так сильно и красиво, что, читая и перечитывая их всю жизнь, не перестаешь удивляться его таланту, красоте языка. Сочинения его никогда "не приедаются". Возьмешь его книгу читаную-перечитанную и опять уйдешь в нее с головой и как впервые, забудешься. Знакомое с детства удовольствие! Просто наслаждение купаться в этой роскоши гоголевского языка, смесь малоросского с великоросским.
  Люблю слушать старинные певучие украинские песни, они почему-то ассоциируются у меня с Полтавщиной, с гоголевскими местами. Полтавская земля! Мы с тобой породнились, ты окраплена моей кровью.
  
  Тетрадь вторая
  Не понимаю и удивляюсь, как странно устроен человек, его душа, натура, память. Не забыть мне, какие неимоверные трудности перенес на земле Полтавщины, прошел ее от края и до края пешком, ползком на четвереньках, по-пластунски и все со своим тяжелым семидесятикилограммовым "Максимом". Прошел, освобождая, в муках, со смертельным риском, с ежеминутной опасностью быть убитым или искалеченным. В октябре на Днепре в районе города Кременчуга ранен в обе ноги. Двое суток валялся без медицинской помощи, под обстрелом, да в воде, а была уже осень... Но вот чудо, уже много-много лет прошло, а эта же Полтавская область сейчас для меня как родная.
  Никаких неприятных переживаний, а только ностальгически щемящее душу настроение - как будто это моя милая Родина, с которой давно-давно не виделся.
  Полтавская земля, когда мы по ней шли, вся благоухала зеленью, природа отдавала плоды свои. Был конец лета. В селах нас встречали, в основном, женщины, угощали плодами садов и огородов, своими кавунами, баклажанами и прочим. Среди нас было много украинцев, кто-то ждал случайной встречи со своими родичами.
  
  Раньше я не знал, что в Полтавской области есть настоящие, труднопроходимые болота. Узнал в ходе наступательных боев. Однажды командование решило перехитрить противника и отправило наш батальон наперерез отступающему врагу через эти болота, здесь он нас не ожидал и путь был короче. Шли долго и трудно, матчасть и личное оружие несли на руках, соблюдая тишину и предосторожность, где по колено, где по пояс, а где и глубже, по узкой, только проводнику известной полоске. Один за другим, растянувшись на целую километровую шеренгу; по сторонам высотой метра в два-три камыш и угрожающие топи.
  Все получилось, как было задумано. Благополучно, незамеченные врагом, его самолетами, без потерь миновав болота, вышли к крутому берегу в районе неизвестного мне села. А дальше, в наступлении, нас ожидала тактическая новинка противника. Фашисты применили против нас, пехотинцев, зенитную артиллерию. Получалось очень эффективно, частые сплошные разрывы снарядов прямо над головами наступающих. Нигде не укрыться. Был ранен в кисть руки осколком зенитного снаряда наш командир роты. Фамилию не помню, носил очки.
  Но вот Полтава наша. Родина Гоголя Сорочинцы освобождена, форсирована река Ворскла, а затем болотистый Псёл. Впереди "Восточный вал", оборонительные сооружения на реке Днепр. На этот вал Гитлер возлагал большие надежды.
  Правый, западный берег реки гораздо выше левого, гористый, в обороне это очень выгодно. С высокого берега хорошо просматривалось движение наших войск.
  Мы приближались к Днепру. За время боев и наступления по Курской, Харьковской и Полтавской областям личный состав - солдаты и офицеры наши - по известным причинам постоянно обновлялся за счет пополнения. Тех товарищей, которые прибыли со мною в 97-ю, я почти не встречал, а было их около полутора тысяч курсантов. Однажды, не доходя до Днепра, в сутолоке движения, повстречал одного своего однокашника по Балаковскому училищу - Блахина. Вот тебе на, да его и не узнаешь! Комсорг батальона, средь начальства трется. Внешне выглядит празднично - чистенький, не уставший, не замордованный в постоянных боях и походах. Вся грудь в наградах, не то что мы, простые смертные... Нас начальство штабное не видит, ратные труды наши не так ценит. Правда, фашисты "не обделили", наделали нам отметин на теле, их не менее почетно носить. Рубцы и шрамы даже имеют свои преимущества, их никогда не потеряешь, они всегда с тобой, даже на пляже, в бане, когда облачен только в адамово платье. Их не спрячешь в сундуке после праздника Победы. Они частенько настойчиво и требовательно напоминают о себе, заставляют бодрствовать даже ночью. Они имеют, правда, одно неблагоприятное свойство: созерцать, любоваться ими приходится только один на один в интимной обстановке. На людях же всякий раз старательно и стыдливо приходится прятать под покровом одежды. Где-либо на пляже, на морском песочке не всякому объяснишь, откуда эти украшения. Не всякий понимает, какого они заслуживают уважения.
  И так до конца: награды, "выписанные" врагом, с завидной преданностью и верностью остаются с их владельцем, не покидая его до могилы.
  
  Во время наступательных боев спать совсем не приходилось, как правило, всю ночь в движении. Это тактически удобно, под покровом ночной темноты противник не знает о наших маневрах. Двигались обычно пешим порядком. Было невыносимо тяжело. Терпимо, кто вооружен легким стрелковым оружием, а тут семидесятикилограммовая железяка, десятикилограммовые коробки с лентами, штук пять как минимум.
  
  К Днепру подошли ночью в конце сентября, где-то севернее города Кременчуга. Заняли позиции. С нашего места города не было видно. Откуда-то валил дым большого пожара, должно быть, горело что-то большое, возможно, в Кременчуге. (Но позже я узнал, что город от нас достаточно далеко, километров пятнадцать). Левый берег реки равнинный, на нашем участке был лес. Основательно окопались, благо грунт мягкий - песчаный.
  Кстати говоря, на фронте существовал неписанный закон пехоты: остановился хоть на пять минут - сразу же в землю. И тут необязательна команда "Окопаться!", всякому жить хочется. Случалось, противник огнем так прижмет к ней, родимой, что невольно пожелаешь - хоть провалиться бы.
  Река несла свои мутные воды буквально в нескольких десятках метров внизу. Мы наверху обрыва. Перед нами длинный лесистый остров, там противник. Дан приказ ничем не обнаруживать нашего присутствия. Замаскировались, молчим. Очевидно, враг заранее пристрелял берег. Помню, указанная точка для нашего пулемета была мне не по душе тем, что располагалась под большим кряжистым дубом на краю обрыва. А это сулило неприятности. При обстреле нас минометами мины могут разрываться в ветвях дуба, осколки пойдут вниз в окоп.
  Той же ночью на ту сторону был отправлен небольшой десант, наверное, с целью разведки. А днем прямо на наших глазах разыгралась трагедия. Фашисты атаковали наших, оттеснили их на песчаный берег. У немцев было огромное преимущество в вооружении и в людском составе, а главное немцы наверху крутого обрыва, наши внизу. Силы очень неравные. Наши ребята, очевидно, выдохлись в боеприпасах, не выдержали. Кто погиб, кто ранен, некоторые, убегая, раздевались на ходу в надежде найти спасение вплавь. А мы, наблюдая все это через планку прицела, не имели права стрелять. Помню, как один из них, лежащий у самой воды, должно быть раненый, шевелился до самой ночной темноты. Душой я переживал за того несчастного. Один, на чужом берегу, без перевязки и без помощи товарищей...
  
  Следующая ночь - наша. На небе ни облачка, ни луны, только звезды равнодушно смотрят с небес. Тишина, ни дуновения ветерка, гладь широкой реки как в зеркале отражает небосвод. Изредка на фашистской стороне как яркая звезда повиснет осветительная ракета или пронесется пунктирная линия трассирующих пуль.
  Во второй половине ночи мы погрузились в лодки и... туда, навстречу неизвестности, смерти или победы. Над нашими лодками проносились вражеские снаряды, стреляли по берегу, а мы уже ниже - на воде. Благополучно переплыли реку. Высадились на берег. Меня удивило то, что прибрежный песок почему-то под ногами скрипел как снег зимой и был белый. Тихо, незаметно продвинулись вглубь острова метров на триста, окопались. Глубоко копать не позволила грунтовая вода. Стоит только лишнего постараться, у тебя не окоп, а колодец. Командир подразделения и наш взводный с радиостанцией устроились позади. Как только начало рассветать, фрицы обнаружили нас, начался усиленный обстрел на уничтожение.
  Располагались немцы совсем близко, метров двести-триста. Противник имел много преимуществ, одно из главных то, что позиции его были на обрыве реки, сверху над нами, в кустах, в лесу. Обрыв этот подходил слева от нас вплотную к реке, дальше правее уходил далеко вглубь острова в виде многокилометровой подковы-дуги. Другой конец этой "подковы" справа от нас тоже подходил к воде. В центре этой "Курской дуги" в миниатюре, на песчаной отмели, скрытые редким кустарником со стороны противника - наши позиции.
  Сначала наш пулемет не хотел работать, давал осечки. Была осень, ночью смазка в замке загустела, ударник из-за этого не работал, не разбивал капсюль патрона. Нужна была зимняя смазка или хотя бы время, чтоб каким-то образом затвор отогреть. А для этого нужно извлечь его из "короба" пулемета, подержать за пазухой или в кармане. Огонь разводить в окопе - крайне неблагоразумно, ни спичку, ни газету жечь нельзя.
  Итак, пулемет молчит. Обеспокоенный этой заминкой к нам подполз командир взвода: "В чем дело, почему не стреляете?"! И вдруг сжался, заюлил на месте, закричал - "Помогите, ранен!" Зависла гнетущая пауза, кому охота лезть из укрытия на белый песок? Позиции наши у врага как на ладони. Фриц наверняка наблюдает за своей жертвой, живой мишенью, и, может, ожидает очередного...
  А командир, тем временем, зовет... Полез на риск за ним я. Не впервые такое мне делать. Фашист полоснул и в меня, да попал сразу в обе ноги. Первое ощущение: как будто камнями кто ударил. Понял, что случилось ужасное, испугался. Потом боль. Волоча ноги, упираясь в песок локтями, сполз - свалился в окоп, на дне вода. Повернулся на спину, холодная вода сразу же проникла через шинель, кое-как расстегнул брюки, внутри все забрызгано кровью и кусочками мяса. На ногах, выше колен, страшные рваные раны. Этот миг запечатлен в памяти так сильно и резко, что по прошествии многих десятилетий мне кажется, что случилось это только вчера.
  По всем признакам пуля была разрывная. Та же или другая попала в складной железный ножик в кармане брюк. В горячках сам себя забинтовал бинтом из индивидуального пакета. Пакет один, а раны две. С нами была медсестра-санинструктор, но ждать от кого-то белым днем помощи - бесполезно. Взошло солнце, прибрежный песок как снег, а на нем в кое-как вырытых окопчиках глубиной сорок-пятьдесят сантиметров - мы. На медсестру я не обижаюсь. Если бы она попыталась подползти ко мне, фриц поступил бы с ней, как со мной. Да и сам окопчик мой еле-еле укрывал одного меня в лежачем положении. Спасения не было, позади широкая река, кто меня отсюда мог забрать?
  Теперь вспоминаю и удивляюсь: почему фашист не добил меня, когда я вертелся, сидя на песке, поджав руками ноги к животу и выл от боли? Почему? Я был великолепной мишенью! Кто знает, может он опять стрелял, да промахнулся, под шумок боя я ничего не слышал, был шокирован. В то, что он пожалел меня - невозможно поверить, у хищников такого не бывает.
  Случилось это 3 октября 1943 года. Утром, перед самым восходом солнца. Было совсем светло, безоблачно. Весь день пролежал в одном положении - на спине. Ворочаться, возиться нельзя - адская боль. Вижу только небо, к счастью, безоблачное, светлое, солнечное, ветра нет. Очевидно, тогда было "бабье лето". Тут уж сам Бог мне помогал. А что было бы, если небо затянуло тучами и шел бы бесконечный осенний дождь? Как мне пришлось бы беспомощному под обстрелом и открытым небом двое суток валяться. Но счастье оно и на фронте бывает.
  На небе ни облачка, только летают самолеты, кружит фашистская "рама". На тот берег, через меня, проносятся вражеские снаряды, в ответ наши артиллеристы шлют им свои угощения. И так целый день. Бесконечный, беспрерывный грохот разрывов мин и снарядов, очереди пулеметов и автоматов, рев самолетов, крики команд, призывы о помощи раненых, все слилось в дьявольскую симфонию войны. А на фоне всего этого, где-то рядом, слышу торопливый говор моего "Максима". За день фашистские пехотинцы несколько раз атаковали, им хотелось любой ценой уничтожить наш десант. Мои товарищи отражали их наступление, защищали плацдарм, себя и меня. Отступать нам некуда, позади широкий Славутич.
  Время в муках, неизвестности тянется мучительно и бесконечно долго, кажется, не спал целую вечность, но уснуть, хоть бы задремать, не могу от боли, от холода. Лежу фактически в луже, пытаюсь обрушить с краев окопа под себя сухого песка. Но и он такой же холодный, особенно ночью. Да и сам окоп-то, если встать на ноги, по колено не будет. На мне мокрая, грязная, простреленная шинель. Пить, есть не хочется, да и нечего. С "большой земли" ничего не доставляют. Послали в экспедицию и как будто не знают, что мы живые люди, даже хлеба не выдали, как будто нет у нас специального человека - старшины, который по должности обязан доставлять в наши окопы горячее питание. Как же, стоит ли рисковать жизнью, ползти с термосом на спине, тащить вещмешок с хлебом? Помню, как порой "на передке", изголодавшись, мы проклинали его, называя трусом. Фамилию его не помню, но запомнил, что он по возрасту старше нас, казался излишне флегматичным, с тяжелой комплекцией. Когда были во втором эшелоне, в тылу, видел, на груди его красовались награды. Где заслужил? Не знаю. Но знал бы он, сколько на его голову сыпалось проклятий из наших неуютных окопов. Случалось, несколько суток не ели или в лучшем случае, кроме куска хлеба в вещмешке из еды ничего не имелось, даже воды.
  В ходе наступательных боев приходилось видеть немецкую походную кухню в готовом виде. У них все по-другому. Кухня-котел состоит из нескольких секций, тут готовят первое, второе и, должно быть, в их традиции обязательное кофе.
  ...Опять ночь. Дрожу от холода, под спиной вода. Шевелиться, дрожать от ночного холода было мучительно - боль в ногах невыносимая. Но где взять покой? Пытаюсь искусственно, мобилизацией воли заставить себя остановить дрожание, из этого ничего не получается. Подползла медсестра, намотала еще бинтов, товарищи подложили под меня плащ-палатку - она тут же промокла; спустя некоторое время подстелили вторую, вода все равно проникла. Ночью командир подразделения объяснил, что рация разбита, прямой связи нет, много убитых и раненых.
  Лежу следующий день, подо мной холодная, смешанная с кровью вода. Пригрело солнце. Все время идет обстрел, товарищи отражают атаки противника. Наконец, ко мне пришло такое состояние, когда все происходящее стало безразличным. Чувство осторожности, самосохранения, страха - все куда-то ушло. Думал равнодушно: убьют-убьют, всего только добьют, ну что ж поделаешь, скорее бы конец. Должна же быть какая-то развязка. Буквально рядом оглушительные разрывы, взрывной волной засыпает песком, обдает жаром и пороховой вонью, а мне все безразлично.
  Ныне самому не верится, кажется невероятным, что было мне тогда восемнадцать лет и восемь месяцев. Мальчишка! Сейчас иногда задают вопрос: что же я тогда думал? Подробностей не помню. В нескольких шагах мои товарищи за пулеметом, постоянно думал, как там у них, все ли целы? Немцы атакуют. От их судьбы зависит и моя. Находясь "на пятачке", я был обречен, пассивно ждал конца, прямое попадание или успешная контратака немцев и с нами все было бы кончено.
  Прекрасно помню, что со мною не было всего того, что иной раз описывают в книжках с романтическим пафосом: что в конце перед его умственным взором прошла вся его прошлая жизнь, дорогие образы людей, образ жены, детей, любимой девушки...
  У меня этого не было по той простой причине, что жизнь моя только-только начиналась. Жены, детей, даже любимой девушки у меня не имелось, не успел обзавестись. А сознание мое тогда было притуплено муками. Лежал в своей луже, равнодушно ждал конца. Что будет, то пусть будет!
  Кажется, сейчас кто-то скажет, что это слабость духа или малодушие. Не знаю, в конце концов может и так, но пусть сам мой "судья" попробовал бы все это на себе. За двое холодных суток без медицинской помощи, в воде, под непрерывным обстрелом я был окончательно измучен. В благополучный исход своей судьбы не верил, с участью примирился, жизнь моя мне ничего не стоила. Даже самые сильные, мужественные и зрелые люди почему-то в таких случаях оставляют последний патрон для себя, другие, как говорят в книжках, надеются до конца, и надежда у них умирает последней.
  
  К исходу ночи 5 октября попросил к себе командира подразделения. Решил пожаловаться на свою участь, попросить, чтоб поискал какого-то её облегчения. Он подошел, посочувствовал, ободрил и пообещал что-то предпринять. Впоследствии я узнал, оказывается, ходил он куда-то, нашел саперов, прибывших с того, родного берега. На нашем плацдарме были и другие раненые - ходячие, они в ночное время разными путями перебрались на свою сторону. Мой взводный, за которым я полез, оказался ходячим, был ранен в поясницу.
  От холода и потери крови я ослаб и как бы впадал в оцепенение и забытье. Тянулась бесконечная, холодная, осенняя ночь, наконец, к утру ближе, пришли саперы. Их было двое, подняли меня с плащ-палатки и понесли к берегу. Как их фамилии, из какой части, я не спросил, мне тогда не до этого было. Шел обстрел. Воет снаряд или взрыв мины, мои спасатели при этом не ложатся, а буквально падают, бросив меня в мокрых плащ-палатках, мне же - боль адская. При этом хорошо помню, ни единым стоном не выдал своих страданий. В такие минуты, наверное, человеку свойственно мобилизовать все его внутренние резервы. Хотя откуда они, после таких испытаний их лимит исчерпан.
  Было заметно: саперы - солдаты другого закала, не то, что мы. Мы -обстрелянные, любому выстрелу, очереди над головой, каждому дальнему или ближнему взрыву не кланяемся. Когда снаряд уже взорвался, искать защиты у земли поздно, не успеешь лечь, упасть, как окажешься продырявленным.
  Саперы погрузили меня в железную лодку с твердыми ребрами. Неудобно, больно - терплю. Отчалили, долго и крайне неравномерно гребли веслами, виноваты все те же взрывы. Вверху над лодкой проносились светящиеся пунктиры трассирующих пуль пулеметных очередей.
  Вот, наконец, добрались до своего берега. Легкий толчок, торможение днищем о прибрежный песок. Слава Богу! Наверное, Он вмешался, я вышел благополучно из этого ада. Почти светло, конец мукам?! Саперы вынесли из лодки, положили на берегу и отбыли, а вернее, уплыли. Лежу, жду. Кого? Кто придет на берег? Очередной артналет противника. Серия взрывов где-то там наверху, в глубине леса. Я лежу на берегу, у кромки воды и песка. Там наверху крики, стоны о помощи, проклятия, кто-то ранен. Мимо по краю бегут солдаты с носилками, я их попросил. Они с обрыва сверху: "Какого полка?" Я ответил им. "Не наш" и побежали дальше.
  Начало уже рассветать, обстрел берега усиливается, к счастью, ни одного снаряда у воды близко не упало, а шли они туда, выше - в глубину леса, за обрыв. Сумерки прошли, почти светло, ко мне никто не подходит. Скоро будет совсем светло, день, все попрячутся в укрытия и опять даже на своем берегу я остаюсь обреченным на погибель, кто тут днем под кручей меня увидит. На мое счастье, недалеко на обрыве оказался майор, фамилии его не знаю, но образ его до сих пор в памяти держится, да мне кажется, где-то до этого я его видел.
  Расстояние десять-пятнадцать метров, сил нет кричать, он посмотрел в мою сторону, я крикнул, объяснил ему, что раненый, с того берега прибыл, санитары не берут - "Чужой". Майор выругался "по-русски" и привел санитаров, заставил отправить меня в медпункт. Вот так, на своем берегу, я оказался в расположении другого полка нашей дивизии. И это, к несчастию, повлекло потом недоразумения и непредвиденные неприятности.
  
  Горько вспоминать те дни. Мои дорогие товарищи остались там, на том злосчастном острове, где я валялся беспомощным и изуродованным. Жалко их, мы долго шли вместе. Они ухаживали за мной ночью, когда я лежал в воде. Но, оказывается, мне повезло больше, я отделался более счастливо, остался живым после мытарств по медпунктам и госпиталям. А весь мой пулеметный расчет, должно быть, остался там навсегда!
  
  Вот что произошло позже, после моего отбытия, пару дней спустя. Оставшиеся в живых однополчане помнят, как озверевшие фашисты устроили "на пятачке" кровавую баню. Чтоб уничтожить наш десант, немцы нагнали на остров танков и самоходных установок, подтянули еще артиллерии. Предприняли несколько уничтожающих атак. Своих танков у наших не было, вся артиллерия на восточном берегу. Силы очень неравные. Но отступать некуда. Позиции моих однополчан несколько раз переходили из рук в руки. Остался ли кто живым - не знаю. Может, кто уцелел в этом аду и помнит этот остров с символическим названием "Каска"? Это условное название родилось где-то в штабах. Как мне сказал в письме бывший помощник нач. штаба 289-го гвардии стрелкового полка П.Г. Коваленко, это они так нарекли безымянный остров. Название оказалось горько-пророческим. Ведь известно, что обычно каску кладут на могилу солдата. Наш плацдарм и остров оказались могилой многих моих товарищей-однополчан. На острове погибли командиры полков, батальонов и рот, погиб заместитель командира дивизии по строевой части полковник Кашляев.
  По свидетельству заместителя командира артполка А.А. Рясного, будучи там тяжелораненым, он лежал окровавленным на берегу, затаившись под мертвого. Фашисты под вечер дважды подходили к нему, сняли часы. Рясной видел, как с наступлением сумерек они ходили группами и добивали из автоматов наших раненых. А живую медсестру 289-го полка увели в плен. Можно себе представить, как эти звери глумились над несчастной девушкой.
  На передовой мне всегда было их жалко, когда наравне с мужчиной, они, женщины, несли неимоверные тяготы. Сильному мужчине от природы предназначено воевать, защищать Родину, свой домашний очаг, жену и детей. Но когда воевать выходит женщина, это уже против природы, это национальная трагедия.
  
  С помощью однополчанина из Волгограда В.П. Трифонова, наконец, отыскались двое побывавших на "Каске". Оба там тяжело ранены. Это командир минометного расчета 289-го гвардии стрелкового полка А.И. Волобаев и зам. командира 232-го артполка по стрелковой части полковник в отставке А.А. Рясный. Оба они пережили трудности форсирования Днепра и трагедию "Каски". С тех пор являются инвалидами Отечественной войны.
  
  Мне бы хотелось найти моих окопных товарищей из пулеметного расчета, из своего батальона. Жив ли тот раненый командир взвода, за которым я полез под снайперский огонь? Фамилию его не знаю, был он у нас третий по счету с начала Курской битвы. Фамилии последних своих товарищей по пулеметному расчету, к большому сожалению, также забыл. Забывается, не помнится, наверное, потому, что в этой мясорубке как на конвейере смерти они часто менялись - в результате гибели или ранения выбывали. В зрительной памяти один держится: такой крепкий, коренастый, физически сильный, молодой. Он у нас чаще всего носил тяжелые части пулемета "Максим". Знаю и помню: на пополнение к нам, он прибыл из "архипелага ГУЛАГ".
  Можно сказать словами из песни: "Где же вы теперь, друзья-однополчане?" Мои дорогие окопные товарищи с "Каски".
  
  Сейчас, говорят, это место, где был плацдарм, остров смерти "Каска", затоплено водой Кременчугского водохранилища. Грустно, тоскливо на душе. Могилы наших товарищей, которые полегли, видимо, остались тоже там, под водой. Если это так, то это по отношению к их памяти подло. Они умерли мученической смертью. Погибли за Украину, за то, чтобы жили мы и последующие поколения. В душе никак не могу успокоится. Да как же это так? Они же святые сыны Отечества! Забыть это место на Днепре не могу, мне кажется, и сейчас, окажись я там, где проходила наша огневая полоса, отыскав ту заросшую ямку, где когда-то был окоп, я, наверное, от тоски, ностальгии по своей искалеченной, прошедшей в огне молодости, не выдержав, прослезился бы. По привычке и осторожности стал бы пригибаться, ожидая пулеметной очереди.
  О, как интересно побывать там, в тех местах. Тянет туда не только простое любопытство, но и какая-то необъяснимая тоска по прошедшему, когда я был мальчишкой, когда мне было восемнадцать с половиной лет.
  
  Великая Отечественная война - это наша современная история. Наука интересная, но и самая неверная, в ней допускаются неточности, искажения, даже ложь. В истории нередко случается, когда одни и те же события разными историками или политическими руководителями интерпретируются по-разному, бывает, все становится с ног на голову. Словом, эта наука частенько врет, говорит неправду, или в лучшем случае замалчивает факты, события. Можно даже сказать, что история - марионетка своего времени, действующего правительства или одного вождя, диктатора. Поэтому нередко случалось, когда Историю не писали, а сочиняли, притом ссылаясь на "святую правду".
  Фронтовые воспоминания должны писаться, а не сочиняться. Присочинять, приукрашивать, фанфаронствовать нет необходимости, сюжет тут и без этого очень богатый. Спроси даже у любого интенданта, парикмахера, фронтового повара - жизнь его была насыщена всякими сложностями с риском для жизни и потерями товарищей.
  Было такое время, когда на правду о войне, о ее потерях было наложено табу, в моде были лакировка и хвастовство об успехах.
  Мне по душе жанр фронтового правдивого документа. К сожалению, в мемуарных книжках, писаных в известное время, с оглядкой на цензуру и запрет, писать что знаешь, думаешь было невозможно. Есть книжка о боевом пути нашей дивизии. Небольшого размера с кратким изложением. Мы должны благодарить ее автора, бывшего начальника штаба корпуса И.А. Самчука. Написана она, как многие подобные сочинения, в вышеизложенном стиле, с оглядкой на табу. Меня, участника описываемых событий, многие места в книге не удовлетворяют, сильно огорчают отсутствием точности и документальной истины. Взять хотя бы незабываемые события форсирования Днепра, о них в книжке написано немного, да с такой патетикой, с такими дифирамбами, как будто там произошли большие победные события. Потомки это могут принять за чистую монету.
  Конечно, на описании таких победных событий хорошо и положительно воспитываются наши грядущие поколения. Как и мы когда-то до войны воспитывались на подобном чтиве, а реальная война и реальные события нас сильно огорчили и даже шокировали. Плохо то, что мы тогда были подготовлены к шапкозакидательству.
  
  Итак, вернусь к самому себе. Теперь совсем не помню, как и каким образом санитары-носильщики с берега реки доставили меня в медпункт, и как далеко он располагался от злополучного берега. Многое-многое в памяти совсем исчезло, стерлось. Но никогда не забуду первую мучительную перевязку и обработку ран в медпункте, куда меня наконец доставили.
  На ногах целая кипа бинтов. За двое суток бинты пропитались кровью, засохли и прилипли в кровоточащих ранах "к мясу". Медики не церемонились, это их повседневная работа, привычка. Бинты высохли, склеились, их пытались размотать, потом резали ножницами, рвали прямо с мясом. Раны ужасно болезненны, казалось, прикосновение мухи было бы ощутимо, а тут творят такое... (Потом узнал: обезболивающих средств было мало: только для тяжелых ранений или для начальства). Хирург - мужчина в белом халате с засученными рукавами - и две молоденькие медсестры-девчушки. Присутствие при операции этих девушек моим физическим мукам никакого облегчения не приносило. Наоборот, от природы я стыдливый и стеснительный, а тут... Лежу на столе обнаженный, без штанов, беспомощный, уйти, убежать, не могу, чувствую какое-то нравственное унижение. А медсестры тем временем наоборот, пристают с разговорами, отвлекают вопросами: "Откуда ты, Коля? А "чай" саратовский. Земляк!"
  Многие волжане в разговоре употребляют слово "чай". В армии с этим "чаем" мне довелось выслушать много насмешек и издевок, пока совсем не отвык чайкать. У сибиряков-байкальцев в разговоре кстати и некстати применялось слово "однако".
  После безжалостных, холодных инструментов хирурга мои мучения на операционном столе заканчивали теплые девичьи руки. С мягкой ватой туго наматывались пахучие бинты (тоже - большой дефицит). - "Ну, дружок, потерпи еще немного!" Осторожно надели чистое белье и на носилки. А терпеть пришлось еще долго. Потом в городе Прокопьевске Кемеровской области в госпитале еще долго выходили из ран маленькие кусочки металла. Дело шло на поправку, но начнет медсестра перевязку да промывку раны желтой ревонолью, вдруг вздрогнешь от колющей боли, а она сочувственно покачает головой, пинцетом извлечет еще кусочек пули. Да, пуля разрывная! Оружие, которое международным договором запрещено, а фашисты его применяли.
  
  В глубокий тыл, в далекую Сибирь, с фронта, из дивизионного медсанбата везли сперва на грузовом автомобиле в кузове, на тряской телеге, потом по железной дороге до города Алексеевка Воронежской области. Затем тринадцать суток в санитарном поезде до города Прокопьевска Кемеровской области.
  Фронт далеко. Началась новая жизнь. Жизнь на колесах временно закончилась. Но война продолжается, "отремонтируют", поставят на ноги, и те же колеса повезут обратно.
  
  Постепенно со мною произошла приятная метаморфоза. Из полевого походного лазарета, то есть нашего дивизионного медсанбата, где временно лежал на носилках, попал я в благоустроенный госпиталь и теперь не солдат-пулеметчик, а называют меня "ранбольной". Ранбольной с правами и привилегиями капризного дитяти.
  После беспросветного житья-бытья в окопах житуха тут началась королевская, никаких забот, проблем, к твоим услугам свежее, проглаженное, пахнущее мылом, без вшей, белье, чистая белая мягкая постель. Спать "от пуза". Отдыхай, лежи, спи, читай целыми днями книжки, если хочешь. Или слушай речи докучливого соседа. Обед принесут на тарелочке, пожелают приятного аппетита, а вечером прикроют одеялом и скажут: "Спокойной ночи!"
  Сам принц позавидовал бы такой спокойной и безмятежной жизни. Никуда тебе не надо ходить, даже... в туалет. К твоим услугам под кроватью "утка", по твоему требованию принесут и "судно". Словом , не жизнь, а малина, накормят, напоят, заботливо обмоют, ласково оботрут полотенцем. Добрые "лакеи" мои называются нянечками, сестрами. И все женщины, это-то единственное меня сильно и огорчало, потому как в их присутствии мои свобода и комфорт иной раз превращались в муки. Я молодой, еще не целованный юноша и в их присутствии приходилось преодолевать трудности особого характера. К несчастию, от природы я до смешного стеснительный и стыдливый, а тут надо решать очень интимные проблемы. Тем более, наши "нянечки" были молодыми и даже слишком. Их так называли ласково только для благодарности и ласковости, а они по возрасту моложе "ранбольного".
  В Алексеевском госпитале опекала нас в палате нянечка по имени Нина. Эх, если бы она была по возрасту тетя, в годах, мать-старушка, а то ведь как для издевательства очень молода да сама собой пригожа. Просто ослепительно красива и особенно глаза - как небо голубое.
  Л.Н. Толстой в "Войне и мире" когда-то у одной из героинь своих красивые глаза называл лучистыми. А у нашей нянечки Нины, они к тому же, если пользоваться современным лексиконом, были проникающие, с каким-то гипнотизмом, как посмотришь на ее красивое лицо, как встретишься с улыбчивым взглядом ее синих глаз - в груди возникает волнующий вихрь, какой-то давящий циклон, ощущение радости жизни. И как в такой момент обращаться к ней с самыми прозаическими вопросами об "утке"? Когда эта красавица-няня дежурит в палате, для меня - сущее мучение. Целый день терплю.
  Много раз задавал себе вопрос: "Зачем в штат набирают таких молоденьких?" Ведь это настоящее мучение для молодых, душой неогрубевших, неженатых ребят...
  
  Не прошли бесследно мои злоключения при форсировании Днепра. Слишком велико оказалось бремя нервной и психической нагрузки для молодого, еще не совсем оформившегося организма и незакаленной нервной системы. В эвакогоспитале Љ 2491 в городе шахтеров Прокопьевске с каких-то пор я стал замечать, как один мой глаз стал уходить вверх, а нос повело в левую сторону, обозначилось явное косоротие.
  Ходил я уже на костылях: на первый этаж в библиотеку, в кино; задерживаясь у большого, в рост человека зеркала, подолгу и с тревогой разглядывал свою уродливую физиономию. Не понимал, что со мною происходит. Дело-то шло на поправку. Почему там, на фронте, в экстремальных условиях, ничего со мной не случилось, а сейчас, когда все уже позади, в комфортабельных условиях госпиталя выползло?
  Однажды мою нервную травму, к счастью, заметила врач-невропатолог. Жаль, ее имени не запомнил, помню только была она хромая, а душой добрая и ласковая. Она заинтересовалась: "Что это с мальчиком происходит?". Начала лечить. Запомнил на всю жизнь процедуру: "Маска Бергонета". А диагноз носил труднозапоминаемые слова из медицинской терминологии: "Периферический парез лицевого нерва" (парез - паралич). Всю жизнь, вспоминая, говорю: "Спасибо тебе, спасительнице моей внешности!" Мое уродство было ликвидировано без всяких последствий.
  Спустя годы, после войны, девушки, наделяя меня вниманием, не подозревали того, каким уродом я был когда-то в госпитале.
  
  Однообразная жизнь на койке, в палате с ее особой атмосферой, запахами лекарств, мне достаточно быстро приелась. Молодому человеку несвойственно постоянно лежать. Требовалась какая-то деятельность, смена места занятий, места жительства, новые события. Хотелось даже опять в часть и желательно бы в свою. Лучше на фронт, только не эти надоевшие четыре палатные стены. Книжки в библиотеке все перечитал, кинофильмы в госпитале крутят одни и те же. Постоянно хотелось кушать, время от завтрака до обеда, а затем до ужина тянулось изматывающе долго.
  
  Мое здоровье явно идет на поправку, постепенно делаюсь "ходячим", постоянно думаю о выписке. В палатах нас посещают шефы, молодежь, в основном, девушки - с предприятий, шахт, из школ - старшеклассники, учителя. Пением или просто шутками, беседой, импровизированными концертами как могли нас развлекали, веселили, скрашивали нашу однообразную жизнь.
  
  Однажды в палате получил странное письмо от родителей из дома. Письмо адресовано мне, но в тексте обращаются к кому-то другому, постороннему. Кто, мол, знает Николая Ряскова, сообщите, пожалуйста, где он и что с ним? Сразу не понял, что за вопрос, и в чем дело. Текст написан не отцом, не матерью, как обычно, а другим почерком, без грамматических ошибок.
  Разгадка пришла не сразу. Оказывается, с родителями в доме живут эвакуированные из Ленинграда. Они по просьбе родителей сочинили это послание "на авось".
  Мне стало понятно: пока раненым валялся на плацдарме, а при возвращении на свой берег попал в расположение другого полка нашей дивизии, из штаба нашего родителям услали извещение о моей гибели. Получили извещение не сразу. Тогдашний председатель сельсовета - женщина, бывшая учительница, жалея моих родителей, в течение двух недель не решалась вручить его. Получили страшную бумагу, а вскоре письмо от меня из госпиталя. Они, бедняги, сотни раз читали, сопоставляли даты, опять и опять перечитывали официальный документ и мое письмо... До сих пор в архивах моей 97-й гвардейской стрелковой Полтавской, Краснознаменной, орденов Суворова, Богдана Хмельницкого дивизии числюсь я в списках погибших. (Были, правда, случаи, когда похоронку на одного человека приносили в дом дважды и даже трижды).
  Родители немного успокоились, когда получили мое второе письмо из госпиталя. Конечно, я не видел, и только потом узнал и понял, как они переживали эту семейную трагедию. Мать пишет мне в госпиталь слезные письма: сынок, милый, может, ты скрываешь что, может, без ног остался, то не сомневайся в нас, приезжай скорее, мы не бросим тебя!
  О, святая наивность, а кому же я был бы нужен, кроме матери да отца, если случилось бы подобное? Кому? Государству? Таких примеров было полно: когда после войны служил в Челябинске, на людных местах, на рынке, калеки без ног, без руки попрошайничали у прохожих. И все они жертвы войны. Их пенсии (за войну получали совсем мизер), хватало только на соль. Государство этих несчастных не обеспечивало даже самым необходимым. А ведь они государству отдали все!
  Впоследствии мать много-много раз повторяла: она не верила тому, что я погиб и меня нет в живых. Материнское сердце не хотело смириться. Видела вещие сны. Да и какая мать поверит!? Некоторые до сих пор ждут, надеются на чудо. Ждут до самой смерти.
  Матушка моя была словоохотливая, полная противоположность отца. Отец был молчалив, все свои настроения, эмоции, переживания скрывал, не показывал. Личное горе молча, беззвучно перемалывал в душе. Как он переживал обо мне? Больше - молча. Как рассказывает Маша, моя сестра, - бывало, уйдет на зады, т.е. в огород, и сидит в одиночестве, ни ох, ни ах... Я его прекрасно понимаю. Во мне тоже есть такое: не показывать слез.
  Оба с матерью они верили в Бога, это их поддерживало в труднейшие моменты жизни.
  
  Итак, дела мои продвигаются к благополучному завершению. Последним уроком терпения было снятие гипса. Врачам это наверняка не в новинку, знают, как подступиться. Но почему-то при мне были в затруднении: сперва пытались ломать, потом пилили ножовкой вдоль всей ноги; проделав щель, начали резать большими ножницами, наверное, для металла. Ножницы не очень-то хотели лезть между моим телом и гипсом, драли с ноги прямо с прилипшими волосами, наконец, располовинили... После этой мучительной операции наступило облегчение, можно сказать, блаженство, так как с самого города Алексеевка Воронежской области, когда там в госпитале надели на меня этот панцирь, под гипсом в бинтах и вате вокруг раны левой ноги поселились вши. Эти проклятые насекомые немилосердно мучили меня и великолепно там себя чувствовали, делали все, что им вздумается, свободно, безнаказанно разгуливали. Для меня это было подлинное мучение, продолжавшееся несколько месяцев.
  Тут виноват частично я сам, мой склад характера. Терпел этот вшивый террор, переносил, молчал, врачам не жаловался. Вот таков я чудак. Мучения были невероятные, раны болью не мучили, но эти проклятые кровососы вели себя нахально...
  Вот эта тварь под панцирем возится, гуляет, безнаказанно жует тело, а ты ничего не можешь поделать, ну, наконец, пошуруешь внутри палочкой от веника, да сверху с досадой похлестаешь по гипсовому сапогу, но разве этим их напугаешь? Они, наверное, злорадно смеялись, да с новым остервенением грызли мое измученное тело, с новой силой и злостью елозили, а это-то особенно неприятно: когда они там бегают наперегонки, уснуть невозможно.
  Странное дело, рана после гипса, без перевязки, без промывки, в присутствии вшей, выглядела совсем неплохо. Молодость!
  
  В марте, числа тринадцатого, 1944 года, через 18 месяцев после ранения, я по тем временам и стандартам считался выздоровевшим. Раны "заросли". Почти нормально ходил: без костылей и палочки, слегка прихрамывая. Правая нога до конца не разгибалась в коленке. (Этот дефект остался до сих пор). Все муки позади, на ногах - сине-фиолетовые шрамы. Грех говорить, но госпиталь, его больничные палаты надоели.
  Комиссией признан годным для дальнейшей, строевой, службы в армии. Тут же в госпитале одели в старое, с чужого плеча обмундирование и... опять на колеса, снова солдатская жизнь. Никакой тебе поблажки.
  
  Из Сибири на Урал. Город Нижний Тагил, 19-й учебный танковый полк. Учился в группе командиров орудий танка Т-34. Потом часть курсантов отобрали и отправили в Челябинск, в 13-й учебный полк тяжелой самоходной артиллерии СУ-152. Новая, более интересная и престижная специальность. Опять командир орудия. СУ-152 тогда называли "Зверобоем". Своим мощным вооружением они легко справлялись с фашистскими "Пантерами" и "Тиграми". Толщина брони у Т-6 "Тигра" достигала 200 мм. Снаряды самоходки в 4-6 раз тяжелее тридцатичетвертых. Заряжающий на этой машине должен быть физически сильным парнем, тут самый легкий снаряд весил 43 килограмма. Были снаряды бетонобойные, бронебойные - 59 килограммов. Заряжание раздельное, сперва надо дослать в казенник снаряд-гранату, потом гильзу с зарядом.
  
  Окончил курс в Челябинском 13-м учебном полку на отлично. Новая военная специальность - командир орудия. В полевой артиллерии - наводчик. На Челябинском тракторном получили новые тяжелые, с мощным вооружением машины, погрузились на железнодорожные платформы и опять на фронт. Кюстринский плацдарм на реке Одер и Берлин.
  Экипаж СУ-152 пять человек. Командир машины - офицер, механик-водитель - офицер, командир орудия - старшина, замковый - старший сержант, заряжающий - сержант.
  Помню свой первый экипаж. Бортовой номер машины - 624. Командир машины лейтенант Касаткин С., был ранен в спину осколком от бомбы, когда стрелял по самолетам из ДШК; механик водитель, звать Павлик; замковый - Алисов И.М. из Воронежской области, был женатым; заряжающий - Вотяков.
  Пока я лечился в госпиталях, пребывал в учебных полках, на фронте без меня "много воды утекло". Война на территории Германии была уже не та. Такого пекла, таких мучений как на Курской дуге и при форсировании Днепра видеть больше не пришлось.
  Форсирование реки Одер в составе полка самоходной артиллерии по сравнению с форсированием Днепра казалось сущим пустяком. Одер мы просто переехали по мосту ночью. Мост был сооружен саперами из бревен близлежащего леса. В боевой машине оставался только один - механик-водитель, остальным было приказано выйти из машины и идти позади. Впереди - командир СУ, на спине его была приколота газета, он шел тихо-тихо по осевой линии моста, регулировал движение.
  Импровизированный мост из бревен стонал, скрипел, трясся, ходил ходуном под тяжестью СУ-152. Загруженная боекомплектом, с полными баками дизтоплива машина весила более пятидесяти тонн. Благополучно миновали мост, в это время с того берега на него заходила следующая самоходка. Вот и все наше форсирование. Одер своей шириной сильно уступает Днепру. На момент переправы была весна - половодье, река разлилась и походила на нашу Волгу.
  Весной 45-го фриц был уж не тот. Ушли времена, когда их "Мессершмидты" чуть ли не за каждым пехотинцем гонялись на бреющем полете. По-видимому, ночных и дневных бомбардировщиков у них не было, мост-переправу не бомбили. Когда мы переправлялись, на противоположном берегу Одера разорвалось несколько артиллерийских снарядов. На этом вся артподготовка закончилась. Наверное, фашистские артиллеристы вели огонь с закрытых позиций, без корректировщиков. Была ночь. А вообще-то разрушить деревянный мост-переправу большой сложности не представляло.
  
  В дни и месяцы, когда война катилась по Германии к своему завершению, служба в 396-м полку тяжелой самоходной артиллерии по сравнению с 97-й стрелковой дивизией мне казалась отдыхом, выходным днем, это был триумф русского оружия. Бывало такое, когда одним выстрелом осколочно-фугасного снаряда из СУ-152 срывало башню вражеского тяжелого танка...
  
  А теперь, как бы в назидание новым поколениям, хочется сказать правду о войне, о том, что видел и как это понимаю. Задача для меня, простого смертного, не из легких. Хоть сам участвовал, видел, многое перенес, но все ж боюсь, не хватит мне мозгов и умения, чтобы доподлинно нарисовать, объяснить все "прелести" войны.
  Пусть молодежь знает: от войны никакой романтикой не пахнет, она сокращает молодость, отнимает самое дорогое и единственное - жизнь. Война - это грубая, грязная работа. Идет война, ты еще молод, совсем юн, может, не успел еще вкусить радостей жизни, счастья любви, а спрос с тебя в бою как со взрослого, никаких поблажек.
  Плотность огня на твоем участке такова, что высунь из укрытия палку - отсечет, но тебе же нужно вставать в полный рост и идти в атаку. Сейчас не всякий понимает, что значит выйти из окопа под перекрестный огонь артиллерии и пулеметов и идти, идти, несмотря на губительный огонь, гибель рядом идущих товарищей, может, твоего лучшего друга. Идти...
  Сейчас решается твоя судьба, может, ты смотришь своими живыми, жадными до жизни глазами на этот прекрасный зеленый мир в последний раз, в следующее мгновение тебя не будет. Надо идти, несмотря на страх, риск, опасность, смерть, огонь, грохот боя. Я не раз переживал такие моменты, когда как бы отключаешься, идешь, превратившись в какой-то неодушевленный предмет, механизм, все на свете забываешь, идешь или бежишь короткими перебежками, и все равно ощущение живого робота не покидает душу и сознание: надо стрелять, убивать, иначе тебя не пощадят. И, удивительно, но это так, о смерти, опасности, как будто забываешь.
  Наверное, это тот психологический и физиологический момент, когда в буквальном смысле горит твоя молодость, жизнь, нервная система, здоровье. Тут, по-моем, действует одна физическая закономерность: чем ярче, интенсивнее горит свеча, тем быстрее она сгорает.
  В бою, в наступлении, в атаке свечка горит с обоих концов. Напрасно думать и надеяться, что все это, в далекой перспективе жизни, останется без последствий. Мое пребывание на фронте - это сплошное стрессовое состояние. Наша молодость горела в огне.
  Сейчас трудно себе это представить. Вот в обычные наши дни летит над городом один мирный самолет и несет с собой столько шума, что порой вызывает неудовольствие и дискомфорт. А что было тогда, когда в небе появлялось сразу двадцать, тридцать вражеских бомбардировщиков? Летят, ревут перегруженными моторами, от гула, кажется, сам воздух вибрирует. При бомбометании, пикируя, каждый из них натуженно ревет на самых высоких оборотах . Когда он с ревом несется вниз, напрягаясь из последних сил, чтобы выйти из пике, звук доходит до самых высоких нот, до одуряющего визга, кажется, в этом звуке вот-вот что-то оборвется... И - как кульминация - все заглушающий грохот сброшенных бомб.
  Налет бомбардировочной авиации для людей на земле - настоящий ад кромешный. Это трудно описать, ни в каком фильме, ни в самой талантливо написанной книге этого не найдешь. Рассказывают, что при ночном налете на город Дрезден четырех тысяч американских Б-29, кроме многих тысяч погибших было более двух тысяч сошедших с ума. Вот какая она война, не киношная, не книжная, страшная!
  
  На карте Отечества у каждого, кто любит его, есть дорогая, самая любимая точка, это место где родился, жил, где прошло детство, где познал радости бытия, где родны и дороги каждый кустик, каждая тропинка. Это наша малая Родина. Мой Богородск, где родился, жил, ходил в школу, где находятся дорогие мне могилы, для меня родное, любимое место на Земле. Оно не отличается особой, "швейцарской", красотой. Степь, овраги. Леса, тайги, тут нет, его совсем-совсем мало. Кое-где, только по оврагам - осинник, березы. Но это моя Родина - самая родная, красивая, самая дорогая, самая-самая. Я помнил, тосковал по ней в окопах, в боях на фронте, и тогда, когда прощался с жизнью раненым на краю гибели на плацдарме, на "пятачке".
  Любовь свою к Родине все годы жизни, разлуки, чувствовал так сильно, так остро - до слез, до болезненности. В войну понятия жизнь и Родина были неотделимы. Вот почему на фронте, всякий раз, когда думал о своей малой Родине с красивым названием Богородск, вдруг шальная мысль обжигала душу, рисовалась в воображении ужасная картина: а что, если жестокий враг дошел бы до моего села, там Отец, Мать, десятилетняя сестричка Маша, родной отчий дом...
  От этого руки крепче сжимали оружие, ненавидящий взгляд летел в сторону противника, глаз зорче держал прицел.
  
  Мысленно возвращаюсь к тому страшному времени. Сейчас кажется удивительно-несправедливым то, что порой мы ворчим и жалуемся на жизнь, житейские мелочи и проблемы, не умеем ценить хлеб насущный, тишину и счастье мирной жизни.
  Война - это совсем не то, чем ее иногда изображают, в виде увлекательного приключения. В самом же деле нет еще такого произведения в искусстве, литературе, чтобы полностью, ощутимо, осязаемо и действительно всеисчерпывающе была изображена ее отвратительная физиономия.
  Война - инструмент достижения цели, это конечный результат большой политики, продукт больного мозга, нелепость, порожденная нездоровым воображением, когда веками накопленное, созданное трудом и чаянием человека бессмысленно, безжалостно уничтожается. Один народ, натравленный на другой, беспричинно ненавидит его, вызывая ответную реакцию. За доблесть считается убийство людей, за это присваиваются титулы, почетные звания, даются награды. Захватническая война - необъятная подлость, преступление перед самой сущностью человека как феномена природы.
  Мне иногда кажется, что по каким-то иррациональным, недоступным разуму законам природы, войны и землетрясения существуют, чтобы держать в определенных рамках народонаселение Земли. По этим же законам, в результате тысячелетней эволюции, природа породила повальные эпидемии, страшные стихийные бедствия, цунами, наводнения, засухи...
  Появляются вожди, как пришельцы из космоса, под маской миссионеров куда-то ведут, призывают, и начинается движение "к цели", к войне, к кровопролитию. Смерть на их пути "к цели" собирает многомиллионную дань, остается позади кровавый шлейф. История клянет их, судит, но потом, с течением исторического времени, все повторяется. Опять появляются вожди, императоры, генсеки...
  Человек - феномен природы - посягнул на сферу деятельности Бога, сам научился бороться с болезнями, эпидемиями, стихиями, а мудрая природа в лице Бога подсунула любознательному чаду-человеку страшный инструмент самоуничтожения - войну.
  Хочется из души, из сознания в шею гнать пессимизм, хочется верить в человека, но... Войны все продолжаются, не затихая ни на минуту, тлеют, горят на нашей планете. Как будто человек не усвоил до сих пор истины, что война - это смерть, кровь, голод, холод, тяжкий труд, разрушение очагов и судеб наших, море слез и горя.
  
  В книжках, в кино не почувствуешь зловония горелого человеческого мяса из трубы фашистского крематория или сгоревшего танкового экипажа; тошнотворной вони разлагающихся трупов, когда в жаркое летнее время они раздуваются на солнце толщиной с корову, лежат где-то рядом на нейтральной полосе, пока не высохнут, не выветрятся, не съедят их мухи и черви. Вонь невыносимая, а тебе нельзя уйти в другое место, тут твое "рабочее место", тут ты отражаешь атаки противника, отдыхаешь, полулежа на дне окопа, принимаешь пищу, вдыхая "аромат войны", а ветерок, как на грех, не туда дует, куда хотелось бы.
  
  Помню такой эпизод: утром стало ясно - фашисты ушли, отступили. Разведка подтвердила, фрицы утекли на заранее подготовленные позиции, оставив заслоны из пулеметчиков.
  Наш стрелковый полк пешим порядком и бесформенной колонной - в погоню. В одном месте по дороге, в длинной колонне, почему-то получилась задержка, пробка в движении. Передние ряды замедлили ход, вплоть до остановки. Нам, задним рядам, видны силуэты каких-то машин. Стало ясно, когда подошли вплотную. По-видимому, совсем недавно тут артналетом была накрыта немецкая автоколонна. Еще дымится, горит разбитая техника, грузовые машины, от легковушки мало что осталось. И трупы, живых фрицев не было.
  Позади всей фашистской колонны - разбитая пароконная подвода, одна лошадь убита, вторая - правая - жива. В агонии пытается еще подняться, одной передней ноги не было... В повозке два немца, превращенные в кровавое месиво, повозка без задних колес, на сидении в неестественной позе, в немецкой униформе - молодая женщина с белокурой головой. Всем телом наклонена, запрокинута под углом вниз, головой к задним колесам, которых не было, раскинутые ноги в сапожках оказались задранными вверх, тело чуть не до грудей обнажено, все женские "прелести", естественно, наружу.
  О, война проклятая, помню, мне было жалко молча страдающую лошадь, почему-то и женщину тоже, хоть была она в форме вражеской армии, женщина молодая, совсем еще юная и должно быть красивая...
  
  Романтики на войне - никакой! Это грубая, грязная, нечеловеческая, придуманная самим сатаной работа. С первых дней в армии воспитывают и учат, даже женщин, убивать и разрушать. Не понимаю, почему у нас, когда речь заходит о триумфах побед, об умелом руководстве военачальников, употребляется, на мой взгляд, неподобающее выражение "Военное искусство". Почему искусство? О каком искусстве речь? Если это метафора, то неудачная. Слово это сугубо мирное, никак не связывается с понятиями о войне, смерти, насилии, разрушениях. Искусство - это творчество по законам красоты. Неужели в умении убивать, разрушать, ненавидеть и с ненавистью побеждать существует какая-то эстетика? Кровавая бойня законам красоты не подчиняется. Для иллюстрации можно вспомнить всего только один будничный, но экспрессивный случай из области этого "искусства".
  Случилось это летом в жаркие дни июля, где-то в Харьковской области. Однажды захваченный врасплох летящими, воющими снарядами на открытой местности я вскочил в первое попавшееся укрытие и передо мной предстало отвратительное зрелище войны. Мертвый, полуразложившийся фашист в каске, в полусидящем положении, прислонен к стенке окопа. На месте глаз, носа, ушей, рта широкой шевелящейся полосой по груди и ниже на земле течет жижа, а в ней кишат тысячи и тысячи мелких белых червей.
  Запомнилась и отвратительная подробность. Почему-то все черви располагались как бы торчком. Наверное, их было так много, что плашмя им не хватало места. Вся эта масса копошилась, медленно плыла книзу, сливаясь в общую колужину. А в воздухе, если он там был, рой зеленых и всевозможных мух и невыносимо отвратительная вонь.
  Вот вам только единственный штрих страшного портрета войны. А написать полный - задача для меня непосильная.
  Запах трупа врага - приятен. Эти слова придумали злые романисты, которые, возможно, этим "ароматом" не дышали. Тешить себя тем, что земному процессу разложения подвержены только убитые враги нельзя. Много раз я убеждался, что этот "аромат" войны одинаков.
  
  Об этой неприятной теме говорить неохота, но справедливости ради скажу, что отступая, немцы все же по своей пунктуальности успевали придать земле своих погибших солдат по христианскому обычаю под крестом и надписью. И, наоборот, нам, по воспитанию атеистам, коль Бога нет - то все можно. С нашей безалаберностью стаскивали трупы в воронки от авиабомбы, сволакивали в траншею с поля боя, как попало валя навалом. А что церемониться, они же мертвые, да воняют, разлагаясь.
  
  В 1948-м моя ратная служба славному Отечеству благополучно окончилась. За время шестилетней службы в армии, мифический, литературно-книжный, привлекательно-благородный образ командира в моем представлении разрушился, развеялся как дым от папиросы.
  Оказалось, эта профессия не для меня. Причин много. С первых же дней в армии я на практике убедился, что офицеры, за исключением малого процента, оказывается, могут быть грубыми, мелочными, несправедливыми к подчиненным, могут оборвать на полуслове, унизить тебя и оскорбить, обозвать словом из подворотни. Большинство из них, вплоть до генерала, умели так скверно, грязно, унизительно для собственного же достоинства матерщинничать, что я, мальчишка из глухой колхозной деревни, все удивлялся: откуда они такие, где воспитывались, почему они офицеры? Ведь офицеры - интеллигенция!
  Некоторые командиры в своем умении сквернословить достигали "совершенства", матюкались, можно сказать, художественно, "трехэтажным" матом, как это бывает среди уголовников. Даже политработники, эти "праведники добра и правды", своей неблаговоспитанностью удивляли. Не все, конечно, были и культурные люди. Но большинство отличались "простотой", как наш замполит капитан Наумов, который на политзанятиях балагурил и рассказывал по простоте душевной, как он покупал для семьи картошку у эстонца. "Договорился с ним на мешок, но принес пустой матрац. Хозяин сыпет ведрами, а я потихоньку распускаю этот бездонный мешок..." Дружный хохот поощряет остроумного политработника. Очень ценимая солдатская находчивость капитана? А где же благородство? Куда делась драгоценная честь русского офицера?!
  Можно и еще припомнить подобные уродливые уроки воспитания. Всю их аудиторию, в основном, составляла "желторотая" молодежь. Меньше всего она запоминала преподаваемый материал о каких-то там политических истинах, но подобные "уроки" с раскрытым ртом просто впитывала в себя как губка.
  
  C первых и до последних дней на политзанятиях нам бесконечно внушали: Советская Армия отличается от армий капиталистического мира и старой царской армии тем, что она народная по своему происхождению. Командиры старой царской армии были, как правило, из аристократических слоев России. Задача старого царского офицера состояла в том, чтобы постоянно вколачивать в сознание подчиненных беспрекословное послушание, чинопочитание, слепое исполнение приказаний, армейских артикулов.
  Офицеру надлежало держать дистанцию от рядового состава: своей неприступностью, интеллигентностью, внешним лоском, командовать в белых перчатках и благовониях. А честь офицера-дворянина не позволяла даже кушать за одним столом с солдатами. Честь ценилась у него, как у рыцаря, - высоко. Существовал Суд офицерской чести, а в случае оскорбления, выясняли свой спор на дуэли.
  В Советской армии - все по-другому. Только не понимаю, чем же такой возвышенный образ офицера порочен для армии и государства?! На удивление всему миру наши славные предки создали огромную, могучую империю - Россию.
  Народность не должна заключаться лишь в том, чтобы офицер "из народа" владел всем арсеналом русских народных ругательств и сквернословий. Встречались и такие офицеры, которые опускались еще ниже одиозного русского мата и блатного жаргона. Случалось между ними даже воровство личных вещей и такие низкие выходки, что и писать об этом стыдно.
  
  До службы в армии никогда не думал, не предполагал, что офицер на службе, на занятиях с личным составом, может грязно выражаться, кричать с матом на подчиненного, обзывать его. Сначала не верил ушам своим, для меня это казалось какой-то нелепостью, как если бы услышать, как ругается матом школьный учитель или в церкви священник.
  Но, к сожалению, как-то незаметно привык, втянулся и почти перестал реагировать. Известно, как среда воспитывает и калечит души. В однородной массе солдат наши командиры видели только послушный, бездушный механизм. Индивидуального подхода к личности человека, с его особенностями характера, с его физическими и нравственными проблемами, у них не было. Сталин называл людей своего народа винтиками - отсюда и корень зла. Подгоняли эти винтики порой кувалдой к общему стандарту, во всем, вплоть до стандартизации мышления.
  Нельзя сказать, что все командиры были такими. Я с благодарностью вспоминаю тех интеллигентных офицеров и политработников, которые с достоинством и гордостью носили погоны, к солдатам относились по-доброму, с душой и пониманием. И все же были они, пожалуй, только исключением.
  
  В послевоенное время, в солдатском строю стояли и восемнадцатилетние, и отцы по возрасту. Помню, в Нижнем Тагиле наш взводный - молодой лейтенант, на строевых занятиях, в своем упоении властью, прохаживаясь вдоль строя своего разновозрастного воинства, ищет к чему бы еще ему придраться. Вдруг остановился и начал свое воспитательное действие: "Семенов, ты что за х.. держишься, вынь руку из кармана!" И, чтоб окончательно предстать перед подчиненными командиром остроумным, добавляет: "Старшина, зашить ему карманы на штанах, чтоб не играл в строю бильярдами!"
  В строю хихиканье. Цель достигнута, пополняется дешевый авторитет из подворотни. Рядовой Семенов смущен, обескуражен, но куда деть ему привычки, приобретенные многими годами мужицкого труда простого крестьянина-колхозника? Семенову уже под пятьдесят, перевоспитывать себя, отвыкать от многолетней привычки трудно.
  В общем, я окончательно разочаровался в профессии военного. Это не для меня: молчалив, застенчив, властолюбия - абсолютный ноль, приказывать другим не умею, заставлять - лучше сам сделаю. Разочаровали меня порядки в современной армии. А как впервые увидел живого генерала, окончательно рухнули остатки каких-то симпатий и веры. Помню, как в полку вдруг начали усиленно наводить порядок, чистоту, мести, красить, белить. Солдат муштровали, гоняли в строю поротно, побатальонно. Старшины неиствовствали в подгонке одежды и чистке сапог. Шли слухи, что будет смотр, ожидается большое начальство, приедет генерал.
  И вот, наконец, однажды выстроили полк, колонны промаршировали по плацу. Остановили, выровняли, еще и еще осмотрели, отыскивая какие-то упущения во внешнем облике солдат. Стоим, что-то ждем. Наконец, появилась кавалькада легковых автомашин. Остановились перед строем полка. Из первой машины быстро и ретиво выскочил старший лейтенант, открыл заднюю дверцу и тут же вытянулся по стойке "смирно". Из машины с мягкого сиденья вяло и флегматично вылез толстый генерал. Он с явным безразличием выслушал доклад командира полка, прошелся вдоль строя, остановился в центре, поздоровался. Солдаты дружно ответили свои "Здра-жай, тарьщ генерал!" Генерал направился к трибуне, старший лейтенант как хвост, за ним. Полк побатальонно, поротно, со строевыми песнями промаршировал мимо трибуны и опять замер в строю. Генерал прямо на трибуне что-то внушал полковым старшим офицерам, потом медленно, с помощью старшего лейтенанта, сошел по ступенькам, с достоинством сановника, направился к машине, вся свита по ранжиру званий и должностей сзади, старший лейтенант, находясь в хвосте, вдруг припустился бегом, обогнав всех, замер у машины. Генерал на мгновенье остановился, ответил взмахом руки на приветствие полковых офицеров. Старший лейтенант, открыв заднюю дверцу, вытянувшись, козырнул. Генерал с важностью вельможи уселся на сиденье, машина застонала, под тяжестью просела, накренилась, старший лейтенант бережно, с подобострастием закрыл за ним дверцу, сел впереди около шофера.
  Эта церемония потрясла, покоробила мое юношеское воображение, что-то перевернула в душе. Все чистые, непорочные идеалы оскорблены, рухнули. Я же, как все мое поколение, был воспитан на идеалах равенства, нам много говорили о нем. Мучил, возмущал вопрос, откуда такое средневековье, неужели так надо и все советские генералы такие? Почему же "товарищ генерал", такая беспомощная белоручка, не может открыть и закрыть дверцу автомобиля сам? Кто же тогда двери квартиры ему открывает, дверь туалета? А ведь штаны в туалете снимать и одевать гораздо сложнее, чем открывать и закрывать дверцу автомобиля. Как же тут он справляется? Неужели опять все тот же старший лейтенант?
  А что будет с этим генералом, когда он будет маршалом, министром обороны?
  
  Вот, вкратце, и все о моей фронтовой биографии. Можно, наверное, что-то еще добавить, но все зависит от аккумулятора памяти, а он постепенно разряжается. Память сейчас изменчива, уподобляется ветреной куртизанке. Казалось бы, вот-вот только сейчас, размышляя, помнил фамилию товарища, с которым горе мыкал, но прошло какое-то время и опять отвлекся чем-то - забыл, не записал и... нет ничего в памяти, улетучилось и как бы ни напрягался - безрезультатно. Потом, как-то вдруг неожиданно, случайно вспомнишь.
  И если все это не записать на бумагу, в конце концов, в памяти ничего не останется, кроме неясных преданий. К старости память стирается, меркнет, наподобие наступления вечера, сумерек, а потом и ночи.
  
  В течение десятилетий после победного завершения войны целые полки наших солдат остались незахороненными, валяются там, где приняли мученическую смерть за свою дорогую Отчизну. В обычае людей даже дохлую кошку, собаку закопать в землю, а тут тысячи наших святых защитников...
  Поэтому приходится сомневаться в искренности известного лозунга: "Никто не забыт, ничто не забыто!"
  А почему попавшие в плен, без вести пропавшие солдаты, как проклятые, не могут считаться участниками войны? Они тоже Защитники! Пропавший на войне, разве сгинул не за свое Отечество?! При крушении поездов, кораблей, при стихийных бедствиях - и тут бывают без вести пропавшие, а во время четырехлетней кровавой бойни их несравнимо больше. Почему на этих несчастных, по законам сталинской подозрительности, было наложено пятно недоверия? Возможно, наоборот, эти солдаты со святым именем Родины на устах приняли мученическую смерть в пытках. Как генерал Карбышев или защитники Брестской крепости. Но нет, эти мученики-герои, по-сталински были зачислены в предатели.
  В старые времена на Руси был в традиции гуманный порядок: побывавшие в плену царем награждались за муки и унижения в стане врага. Были случаи, когда за это присваивались дворянские титулы. У нас и поныне к таким относятся с подозрительностью. Это симптомы хронической сталинской болезни: верить никому нельзя, даже собственному сыну.
  Живые и не особенно здравствующие ветераны кое-как окружены заботой. Но все ли? Бывшие фронтовики обделены вниманием в деревне. Война своих помнит, все меньше и меньше их остается, скоро можно записывать в "Красную книгу" (шутка), лет через пять вносить в нее будет некого.
  Меня, наверное, Бог любит за муки. Несмотря на ранения, похоронку, сталинское "гестапо", я пока жив наперекор судьбе. Все мои товарищи-однополчане, жившие в моем регионе, в разное время ушли в мир иной. Я остался один. О, как пустынно и плохо без вас, мои друзья-товарищи - А.Д. Садчиков, П.М. Дроздов, М.И. Праслов, Г.Т. Валяев, Н.Е. Ашарин. Умерли и другие мои товарищи-однополчане, однокашники по школе, жившие в послевоенное время в других местах.
  
  "Надо быть слишком подло влюбленным в себя, чтоб писать без стыда о самом себе..." Слова Федора Михайловича Достоевского, и он, наверное, прав. Меня оправдывает только то, что делаю это по просьбе своих дорогих однополчан и Совета ветеранов дивизии.
  Рясков Николай Иванович. 1979 год.
  
  Лучшие годы юности моей, с семнадцати лет, взяты войной, службой Отечеству. Шесть лет расцвета жизни вычеркнуты безвозвратно, можно сказать, безвозмездно, ибо за муки на фронте, за ратные труды мои Родина-мать в лице ее власть имущих крепко "отблагодарила" меня вскоре после того, как вернулся с полей сражений к мирной жизни.
  Но это другая трагическая и печальная страница моей биографии.
  
  Тетрадь третья
  Закончилась долгая, кровопролитная война. Вопреки всякому расчету и здравому смыслу, после демобилизации из армии в 1948 году, я вернулся в родное село. Вернулся и застрял, потому что любил его. Не было у меня городской специальности и желания жить в городе. Был молодым, без жизненного опыта, чуть ли ни треть жизни провел в солдатском строю, соответственно, воспитание получил армейское, от политработников: иллюзорное, с отсутствием всякой жизненной практики. В жизни "на гражданке" все оказалось по-другому. В деревне, в колхозе порядки своим режимом похожи даже не на армейские, а скорее на лагерные. И то... У заключенных, в трудовом лагере бывают выходные дни, а в колхозе их нет, и не бывает даже по праздникам. Работать некому, не хватает рабочих рук и все построено по принципу: кто везет, на того и нагружают. Даже рабочий скот по этому принципу не пашет, хороший хозяин жалеет его.
  Все тридцатые и сороковые годы процесс развала села галопировал. Жить в селе было невыносимо. Уехать в город было сложно, не давали паспорта. Но преодолевая все препоны, люди из деревни все же бежали. Лазейки находили разные. Надо или не надо молодому человеку учиться - уезжал и с концами, назад не возвращался. Парень, отслужив в армии, ехал не в колхоз, а в город; попав в тюрьму, отсидев срок, в колхоз не возвращался, не дай Бог - такая же тюрьма, зона, лагерь.
  Люди уходили, а посевная площадь оставалась у нас неизменной - восемнадцать тысяч гектаров. Забота по ее обработке ложилась еще большим бременем на плечи оставшихся.
  Ни выходных, ни отпусков, рабочий день неограниченный. Даже сходить в баню, в больницу - настоящая проблема, некому тебя подменить. Мужского населения совсем нет. Многие мужчины, да и женщины тоже, после победного завершения войны, домой в колхоз не возвращались, пристроились в городе. Работали на селе на износ, работы хоть отбавляй, всем хватало. Можно подумать, что был какой-то стимул. Да нет, наоборот - все те же "колышки" - трудодни. При Хрущеве начали платить деньгами, но как? Тот же плотник, кузнец, шофер получали зарплату в городе в четыре-пять раз больше.
  Случались сущее беззаконие и дикость. Во время войны небольшой, но властолюбивый начальничек - бригадир Шурупов Г. за непослушание впрягал в оглоблю рядом с лошадью женщину-колхозницу, жену фронтовика-солдата в повозку и погонял ее вместе с лошадью. Можно не поверить, но все было так, на селе знают. После победного завершения войны, солдаты стали возвращаться по домам. Шурупов, боясь возмездия от мужа, смотался жить в республику Немцев Поволжья.
  Нынешнему поколению молодежи в это трудно поверить. Но было такое. Народ в течение многих лет был запуган террором. Неосторожное высказывание, возражение начальству нередко заканчивалось ГУЛАГом.
  
  Разрекламированные на весь мир конституционные права на труд в колхозе неограниченные, но в отношении права на отдых - полный ноль. Жили и работали на износ. Разговор колхозников об отпуске или выходном дне вызывал только смех да саркастические высказывания. Оплата труда была символической, сводилась только к начислению абстрактных "колышков" - трудодней. Ложь, мат, первобытная грубость бригадиров, заведующих ферм и других лиц, наделенных властью, были нормой жизни. Женщины - основная рабочая сила. В этом колхозно-лагерном антураже все чистое портится, молодая безвременно старится, здоровье преждевременно ветшает. От постоянного пребывания под солнцем, дождем и ветром лица женщин грубеют, руки от тяжелого физического труда становятся жесткими, как кора старого дуба.
  Огрубели и их приемы общения меж собой. Многие из этих нежных созданий во время разговора умеют так крепко "по-мужичьему" ругаться, матерщинничать, что сначала я ушам своим не верил. К этому невозможно привыкнуть: судачат меж собой, не замечая, как привычно и легко русские слова пересыпают "перлами" русского мата. Мне сначала, после армии, было крайне дико слышать это от молодых женщин. Однажды попытался одну девчину одернуть, сказал ей, что это ей не идет. Она же, явно польщенная, с добродушной улыбкой, тут же отпарировала на том же языке и с теми же перлами нашего великого и могучего... А потом, посерьезнев, говорит: а что могу я поделать, ведь это сквернословие у нас на ферме слышу с утра до ночи от своих напарниц, от бригадиров, завхоза и председателя колхоза. Мат даже коровы и лошади понимают, когда заговоришь с ними таким манером, делаются послушнее.
  Так что все мои нравственные сентенции остались непонятыми и повисли в воздухе, как палец вождя на каменной скульптуре. А я оказался в смешном положении. Здесь под сквернословие подведена какая-то юридическая основа. Забегая вперед, скажу, что прожив в колхозе около двух лет после армии, я так и не научился как следует (как не следует) матерщинничать, а при девушках и женщинах тем более.
  
  Жизнь в колхозе шла по накатанной колее. В сельском клубе на обычном собрании, с заученной патетикой, со ссылками на указания партии и правительства очередной оратор - председатель колхоза. С трибуны льются сладкозвучные слова о наших достижениях, заслугах, о "счастье свободной зажиточной жизни..." Слушая их, все понимают, что председатель вряд ли сам верит тому, о чем говорит. Но так устроена система: думаешь одно, а говорить надо другое. Тем более, когда ты председатель. Черпаешь в душевных помойках фальшивые слова и жонглируешь ими.
  На больших трибунах случались великие мастера этого искусства, но в деревне таковых не бывало. Вот если бы с трибуны можно было витийствовать вперемешку с матерщиной, то возможно, что и в колхозе нашлись бы свои Цицероны. А пока: аудитория равнодушна, от скуки зевает, слушает принужденно и ... ничего не слышит. Все только и ждут, когда же он закончит, да скорее бы домой уйти.
  Тогда я был "неиспорченым" молодым человеком, полным сил и душевной энергии, многому не верил, сомневался, но поневоле подчинялся общей дисциплине, так как из армии я вернулся кандидатом в члены коммунистической партии. В воинской части, где служил, занимался художественным оформлением, подчинялся замполиту. Тот много раз меня "сватал": дам тебе рекомендацию, иди в партию, ты молодой, дисциплинированный, это тебе пригодится в жизни...
  Действительно, "пригодилось", только наоборот. На гражданке сначала многому удивлялся, по наивности спорил с товарищами по партии, возмущался кривде. Никак не мог войти в колею колхозной жизни и главное - подавить в себе конфликт с совестью. Шел на конфронтацию с начальством, на собраниях и совещаниях бросал в их адрес острые реплики. По неопытности не знал, что деревня и парторганизация напичканы слухачами-стукачами. Здесь, как везде, истина попрана, не ценится, все двулично и лицемерно.
  Однажды на партсобрании я покритиковал парторга и председателя, в запальчивости назвал их жуликами. В те времена это было похоже на самоубийство. Чтобы отомстить, они не стали публично меня опровергать, знали, что моя критика основана на правде. В случае разборки в суде могли бы раскрыться их злоупотребления с целью наживы и обогащения. Поэтому пошли они по более надежному, испытанному пути. Парторг - штатный слухач - стал контактировать с оперуполномоченным МГБ. Некоторые жители села замечали, как в ночное время какие-то личности тихо, как тени, пробирались в двери сельсовета с занавешенными окнами, где принимал их опер. Ночью видели, как наш Мироныч выходил из дверей сельсовета после тайного рандеву с чекистом.
  Днем знакомая уборщица в сельсовете случайно подслушала разговор парторга с опером, где тихо сквозь зубы неоднократно упоминалась моя фамилия.
  В моей судьбе назревали страшные события.
  
  Ночью 7 октября 1950-го за мной приехали: майор Штанько, тот же оперуполномоченный лейтенант Быков, с ними несколько вооруженных рядовых. Приехали на грузовой автомашине, в доме все перевернули, никакого компромата не обнаружили. Единственная придирка: почему фронтовые награды в чемодане, в сапоге хранишь? Сапоги были новые. В кузове грузовой полуторки надели наручники, вышла мать, поцеловала: спаси тебя Бог, сыночек... Как опасного преступника увезли в областной центр - город Саратов. Управление МГБ по Саратовской области, внутренняя тюрьма. В этой внутрянке когда-то погиб от голода Николай Иванович Вавилов, генетик, ученый с мировым именем.
  Восемнадцатая камера, одиночка, следствие началось со слов: "К нам невиновные не попадают". Таскали день и ночь из камеры в следовательский кабинет Љ 61, спать не давали, есть не давали, курить (!) не давали, в кабинете сидеть не разрешали, а разрешали только стоять в углу и отвечать на вопросы... Состава преступления не было, но его сфабриковали. Лейтенант Быков статьи закона знал и подобрал 17-58-8 и 58-10 (террористическое намерение и подготовка покушения на вождей), вторая статья - антисоветская агитация и пропаганда. Очевидно, Штанько подводил к расстрелу.
  (Позже, уже в лагере, я узнал, что таких "террористов" как я, в стране было предостаточно. Статью "подготовка к террору" заработать было просто до примитивности. Ляпнул что-то неосторожно по адресу "отца народов" или об умершем Ленине и, если оказался в поле зрения слухача-стукача, считай, статью схлопотал).
  В Саратове 24 января 1951 года состоялось быстротечное судилище. 25 лет лагерей за мою принципиальность в вопросе партийной жизни, за честный труд, за муки на фронте, за пролитую кровь при защите той же системы, которая надо мной надругалась.
  Мой вывод состоит в том, что не надо было мне лезть в партию, тогда бы не было необходимости выполнять ее установки, требования устава. А жил бы себе по законам мужицкой мудрости: "Не ссы против ветра..."
  После бессовестного судилища, в один солнечный апрельский день 1951 года, меня и группу товарищей по несчастию, сцепив наручниками, повезли в открытой машине на железнодорожный вокзал станции Саратов. На душе тягостно и грустно. На станции во всю мощь из динамика гремит популярная в то время песня "Ах, Самара городок..." Тоска и безысходность. Мысль о побеге совершенно отсутствовала и казалась абсурдной. Куда в таком государстве денешься? Это же не царская Россия, "тюрьма народов" - откуда можно было бежать даже за границу, сам Сталин бежал семь раз, да я же и не преступник.
  На станции усадили нас в одном месте у стены в тени, поделили на пары, каждая пара скована наручниками. Свободна только одна рука, у кого левая, у кого правая. Мы в положении сиамских близнецов, если одному захочется в туалет, второго не отцепляют, ведут вместе, напарник стоит тут же. Если один спотыкается, падать надо вместе, иначе в наручниках изуродуешь руку.
  Куда повезут - тайна. Конвоир говорит: "Домой поедете". Ночью погрузили в специальный вагон для перевозки невольников. Снаружи вагон как вагон, ничем не отличается от своих собратьев, кроме решеток на окнах да надписи "Почтовый". Внутри вагон разделен решеткой вдоль, в большей его части - двухэтажные нары для зеков, во второй - узкой, во весь вагон, солдаты-краснопогонники.
  Куда везут? Солдаты, соблюдая инструкцию, молчат. Проезжаемые города можно определить только по обилию ночного света и городскому шуму. Окна устроены так, что пропускают только мутный свет.
  Грязные преступные дела делаются только ночью. Ночью погрузили, ночью же высадили. Мы на станции неизвестного города. По пути, когда вели, кто-то по большой мечети узнал Казань. Под аккомпанемент собачьего лая довели колонной до пересыльной тюрьмы. В камере пять на пять метров нас шестьдесят-семьдесят человек. Лежачих мест нет, жесткие дощатые нары в два этажа позволяли только сидеть. Сколько дней в Казани задыхались, не помню. Опять ночью выводят на железную дорогу. Те же знакомые нары. Куда везут - неизвестно. Ехали долго, миновали те места, где властвовала весна. Стало понятно - везут на север. Проехали город Котлас, куда ссылали наших Богородских кулаков в 30-е годы. Тут, наверное, и сейчас живут мои несчастные земляки. Везут дальше, на край света? За окнами зима, шаги вдоль вагона скрипят по снегу. Кто-то сказал, на Воркуту везут. Что такое Воркута? Город, место такое, река? Наконец мы на месте. Воркута, город за Полярным кругом.
  Май. Но тут еще снег. Много снега, удивительно много. Много солнца, оно еле-еле греет и не сходит с неба на ночевку. Только к середине календарной ночи дойдет до горизонта, затем опять, по своему вечному пути, медленно поднимается к апогею на южной стороне. Май и начало июня тут хорошее время - нет комаров. Эти проклятые насекомые на севере особенно агрессивны и досаждают всему живому.
  
  Система воркутинских лагерей носила зашифрованное наименование "Речлаг", а промышленный район каменноугольных шахт назывался "Воркутуголь". "Речлаг" можно бы называть "режлагом" потому, что все лагеря здесь - режимные. Статус режимного лагеря состоял в том, что режим тут - как нигде свирепый, рассчитанный на то, чтобы мучить и истреблять в большинстве своем ни в чем не повинных людей. Впрочем, их тут за людей не считали. "Лагерная пыль", говорил Берия. Есть Бог на небе! Пришло время, и сам инквизитор стал этой "пылью".
  Жилой барак в зоне - та же тюрьма, на ночь двери снаружи закрывались на замок, окна в металлических решетках никогда не открывались. Утром в шесть - подъем, тут уж смотри не замешкайся, вылетай "без последнего", неумывши в столовую, порция баланды и в мороз трескучий в колонне - до производственной зоны, т.е. до шахты. Внизу в шахте плюс восемь градусов, но одолевает сырость, сверху везде течет, капает, к концу смены ты весь черный от угольной пыли и мокрый "до костей". В таком виде и состоянии выходишь на мороз, метров двести бегом до бытовки. Тут тепло, ополоснешься теплой водой, и одеваешься в сухой арестантский бушлат, штаны, ботинки из кирзухи и опять в колонне, под лай собак и окрики конвоиров, по морозу в жилую зону. Невозможно забыть постоянного, преследующего тебя каждый час, каждую минуту, мучительного чувства голода.
  В жилой зоне в столовой тощий обед из пшенного супа с мерзлой картошкой или такой же капустой, чуть на донышке - кашица из овсянки. При выходе из столовой чувство голода овладевало тобой с еще большей силой. Хлеб выдавали вечером, один раз в сутки, и нужно было обладать железной выдержкой, чтоб растянуть этот кусок в два фунта на весь день. Обычно было так: хлеб незаметно для самого себя таял и исчезал, а потом весь день до вечера приходилось быть без хлеба. Воровства хлеба не бывало, законы царили суровые: за украденную пайку можно было поплатиться жизнью.
  Кроме надзирателей в солдатской форме, основное начальство в лагере - нарядчики. Назначались они лагерной администрацией обычно из блатняков-уголовников, которые где-то в южных лагерях случайно "схлопотали" политическую статью. О, как им не хотелось ходить под этой "чужой" статьей, воровская статья им роднее, к уголовникам советская власть относилась сочувственно, как к своим "заблудшим овечкам". А они старались, на задних лапках выслуживались. Обычно держались особняком, жили отдельно, были лояльны начальству и поголовно стукачили.
  Кормежка в лагере, как я уже сказал, была поставлена таким образом, чтобы выжать из человека все, как из раба, для пользы рабовладельческой системы. Восемьсот граммов черного хлеба на воле, дома - этого хватило бы. На шахте, на севере, с тощей баландой этого мало, да и эти граммы нужно заработать выполнением нормы. Мой вечный спутник на воле - голод, тут был полновластным хозяином. Не покидал меня ни на минуту, даже ночью.
  
  Обитатели "Речлага" не имели своего законного имени, а носили зашифрованный номер - как в гитлеровском концлагере. На правой штанине, выше колена и на левом рукаве. Мой номер I Ш - 295. Администрация строго следила, чтобы номер был выдержан по размеру и хорошо читался.
  В системе "Речлага" был известковый завод, при нем особый лагерь, туда помещали катеэровцев, то есть осужденных на каторжные работы. Режим тут был особенно невыносимым. Рабочий день - десять часов, без выходных, питание на грани выживания. Особенно мучила, изводила известковая пыль, она разъедала глаза, слизистую оболочку носа, рта, горла, лезла в легкие, вызывала кашель и чихание.
  У катеэровцев номер приклеен на спине, на шапке спереди и на рукаве. У этих несчастных режим был устроен так, чтобы здоровье их шло, пользуясь технической терминологией, вразнос. Попасть на известковый - равносильно тому, чтобы отправиться на тот свет.
  
  Когда в январе 1951-го меня осудили, я все же не терял надежды, верил, что где-то все-таки существует Правда. Я же не виновен! Не совершал преступления. Никого не убил, не воровал, уважал правду. За что наказание? Нет, я буду писать жалобы, добиваться, доказывать. Но, оказалось, я был наивен, плохо знал все прелести системы, за которую умирал на фронте. В сталинском концлагере ожидало еще одно жестокое разочарование. Оказывается, ходатайства, жалобы, апелляции разрешались только два раза в год. И только два письма в год можно было написать родственникам. А между тем из дома с тревогой спрашивали: что с тобой, почему не отвечаешь на письма? Но как им ответишь, об этом говорить в письме запрещалось, одно только лишнее слово - цензура письма не пропустит. Повторного не напишешь - лимит исчерпан. Получать письма можно было без ограничений, но хранить их запрещалось.
  Жаль мне те письма из дома. Каждое из них несло тепло, любовь, радость заочного общения с дорогими людьми. Много раз их читал, перечитывал, изучал каждую строчку, слово, пятнышко от слез. Видел в каждом штришке неверном движение души, волнение, переживание матери, сестры.
  Жаль письма, они на миг отвлекали от суровой действительности, от однообразия бытия, давали пищу к размышлениям, несли информацию, вызывали горькую ностальгию по родному дому, по любимому Богородску, по всем тропинкам, по оврагам, по кручам, по которым в детстве любил лазить, по петушиному пению, кудахтанью, по чириканию воробьев, на Воркуте их нет. Зато собачьего лая тут хоть уши затыкай - хватает в избытке.
  За весь период пребывания в Заполярье, на Воркуте получил 81 письмо, одну бандероль с бумагой для писем, четыре продуктовых посылки. Самый главный мой корреспондент, родная мать, прислала 20 писем, сестра Маша больше всех - 31. Брат Яков прислал всего одно письмо. Писать он опасался, так как над ним постоянно висел Дамоклов меч. Наверняка, его перепиской со мной заинтересовались бы, чтоб отыскать где-то в тексте компромат. Отец написал всего шесть штук писем, он так же, как мать, грамотей невеликий.
  Мама закончила всего-то два класса Приходской Церковной школы. Написать письмо для нее - большой труд. Ее почерк с массой грамматических ошибок доставлял особое удовольствие, так как долго приходилось читать ее каракульки, хотя называю ее почерк так с натяжкой, все-таки писала она в соответствии со своим образованием совсем неплохо.
  Написала больше всех писем сестра Маша, т.к. кроме преданности, любви и сострадания ко мне, у нее грамотность была несравнима с материнской. У сестры среднее образование.
  
  Время от времени, с интервалом раз или два в месяц, ночью в барак врывалась толпа надзирателей. Командовали: "Встать! Строиться!" И тут начиналось... Всех оторопевших невольников ставили в два ряда посередине барака. Начинался обыск, на лагерном языке - "шмон".
  Всех ощупывали, выворачивали карманы, шапки, рукавицы, осматривали обувь. Другие мухабои в кирзовых грязных сапогах лазали по нашим постелям, прощупывали соломенные подушки. Что ищут? К ногам нашим с нар летели письма от родных, дорогие нам фотокарточки. А он сверху нар, заметив на фотокарточке смазливое женское лицо, издеваясь, с саркастической ухмылкой спрашивает, указывая на снимок: "Что, твоя блядь? Ничего себе, можно бы..." Его не смущает то, что это твоя сестра, верная жена, или наконец, мать. Я твердо убежден, что на эту службу порядочные люди не попадали, сюда подбирались негодяя и подонки. А как они разговаривали с зеками! Не иначе как на лающем языке и с матом.
  Зеку запрещалось иметь блокноты с записями, адресами, фамилиями. Бумаги для писем не хватало, взять ее было негде, письма писали на том, кому что Бог подаст. Даже жалобу в Верховный Совет я писал на бумаге от цементного мешка, конверт сделал из той же бумаги.
  В бараке, где жили, не позволялось держать колющие, режущие предметы, столовые ложки и вилки. Даже железная кочерга у печки, под ответственность дневального по бараку, была на учете.
  
  Строительство шахты под номером 30 вел 13-й ОЛП (отдельный лагерный пункт). Никогда не забыть первых впечатлений. Впервые увидел настоящую "живую" шахту, загадочную и страшную - "наши каторжные норы". Особенно страшил круглый, шумящий падающей водой и вентилятором, бездонный ствол. Ствол, выдыхающий из недр земли на полярный воздух теплый, сырой, со своеобразным духом, пар.
  Здесь до нас строили шахту уголовники. Их убрали, на их место нагнали заключенных с политической статьей, с огромными сроками, десять лет тут называлось "детским сроком".
  Пробиты два ствола, один - промышленный, где ходят клети с углем и шахтерами, второй - такой же круглый, похожий на гигантскую трубу диаметром шесть метров, глубиной более трехсот метров - вентиляционный. На поверхности на этом стволе - огромный вентилятор, который тянет через этот рукотворный кратер сырой шахтный воздух из всей системы пробитых ходов, штреков, забоев, квиршлагов. Вместе с грязным воздухом будет изгоняться из выработок очень опасный, коварный, без цвета и запаха газ - метан, взрывная смесь которого работает не хуже тротила. Вентилятор мощный и таких внушительных размеров, что казалось, в его пасти мог бы поместиться небольшой автомобиль. Отдельно надо сказать о его шуме. На соседней эксплуатационной шахте Љ 29 звук нашего работающего вентилятора хорошо был слышен (на расстоянии трех километров), монотонный вой длился без перерыва день и ночь, круглый год, целую вечность. Выл голосом сирены военного времени и, казалось, мог из любого здорового человека сделать идиота.
  Хорошо помню, как он опостылел, как давил на психику, как нагонял своей непрерывностью тоску и безысходность. Даже сейчас, спустя много лет, на заводе вой небольшого вентилятора по ассоциации нагоняет знакомую тоску.
  
  Уголь Воркуты шел в Ленинград. Наверняка, жители северной столицы не знали, что их обогревали дешевым углем, добытым руками и потом невольников, согнанных со всего Союза. Строительство каменноугольной шахты за Полярным кругом в условиях вечного холода, людьми без специальной подготовки, замученных голодом, обходилось государству совсем недорого. Рабы-строители - что может быть лучше? Попробовали бы они набрать сюда вольнонаемных, во сколько это обошлось бы, да и кто добровольно сюда бы поехал?
  В шахте тебя на каждом шагу подстерегает опасность. Постоянная температура воздуха на глубине +8 (на поверхности -48). С потолка шахты постоянно льет настоящий дождик холодной воды и нет от него спасения. Непромокаемых спецовок не было. Когда промокнешь, согреваешься только движением, машешь лопатой, но от скудного питания сил мало. Выходишь на поверхность, попадаешь в объятия полярного холода.
  При взрывных работах внизу часто случались обвалы: то рухнет на людей отдельная глыба породы, то случались большие завалы, заживо накрывавшие работающих. Стоимость человеческой жизни была равна нулю. Смерть на рабочем месте у лагерных властей не вызывала никакого беспокойства и была запланированным способом истребления неугодных. За гибель зека под номером без фамилии тут никто не отвечал. За одного, за десяток, за сотню - один черт. Спишут. Это же не люди, а лагерная пыль. Умрет, погибнет на работе зек - тут же в тундру, песцам на съедение. Летом выроют кое-как могилу глубиной тридцать-сорок сантиметров, глубоко не позволяет вечная мерзлота.
  
  При похоронах зека существовал дьявольский ритуал. Наверное, с целью экономии социалистической собственности, умершего раздевали догола и отправляли в лучший мир обнаженным с биркой на ноге. Если будет выдолблена могила, то очень мелкая. Мертвого забросают кусками мерзлой земли и все, никаких эпитафий. Песцы разгребали и грызли мертвое, мерзлое тело.
  Но основной церемониал проходил в зоне, перед тем, как несчастного отправляли из-за колючей проволоки "на волю". На КПП (контрольно пропускной пункт) труп на санях или носилках останавливали для контроля, дежурный надзиратель - главное действующее лицо. Здесь у него в проходной на гвоздике постоянно висит четырехгранный, заточенный как шило штык от русской винтовки. Мухобой беспристрастно надевает специальные для этой грязной работы рукавицы, берет этот инструмент с гвоздя и протыкает труп в грудь, в горло, в живот. Случалось, "жмурик" был заморожен, лежал как глыба, с усилиями, но протыкали и его. Порядок есть порядок.
  А вдруг да хитрый зек прикинулся мертвецом, чтоб оказаться за колючей проволокой, а затем оставить всех в дураках, да по тундре, по снегу, в трескучий мороз нагишом да с картонной биркой на пальце ноги, рвануть на юг в родные теплые места, домой, на волю.
  Затем мухобой этим штыком в снежный сугроб у проходной потыкает, оботрет о снег и на привычное место - на гвоздик, чтоб всегда был под рукой.
  
  В трескучие морозы, когда над Воркутой ясно, идет бесконечная полярная ночь, все в морозной дымке. Во мгле даже электролампочки в отдалении ста метров еле мерцают, их свет пробивается через морозную мглу. Неба не видно. Но иногда, не смотря на холод, дымки нет, небо чистое-чистое, ни облачка, видны звезды. Вот знакомая с детства Большая Медведица, местоположение ее кажется здесь другим, выше ее ковша - Полярная звезда. Гляжу на них, и мне всегда становится грустно, тоскливо и тягостно на душе. Вспоминалось счастливое время, когда длинными вечерами, ночью, мы смотрели на эти созвездия с девушкой, определяли время по положению звезд на небе. Часов тогда у нас не было.
  В такую морозную ночь, а она тут казалась бесконечной, на северной половине неба над Воркутой - чудесное, невиданное доселе явление - северное сияние. Несмотря на холод, хочется смотреть и смотреть... На небе творится как в калейдоскопе, настоящее представление: что-то светится, переливается, движется, течет, возникает, исчезает. Как будто исполинские занавески шевелятся на окнах от тихого ветерка. Занавески цветом от мутно-белого до бледно-зеленого с множеством разных оттенков. Если повнимательнее присмотреться, то покажется, что все это чудо как будто состоит из миллиардов цветных частичек, движущихся пылинок.
  Смотришь на это загадочное, грандиозное представление природы, а на душе почему-то страшно. На фоне этих величественных природных явлений человек кажется ничтожной беззащитной былинкой на теле огромной планеты, мелкой букашкой на лоне беспредельно-могучей природы. Живет эта букашка, ползает всего лишь миг в бесконечности времени и материи. Человек - дитя природы, но почему же она создала его таким несовершенным, почему же столько глупости и зла он несет в себе? Почему он так нелепо устроен? Почему одному человеку хорошо от того, что тяжело и плохо другому? Тепло и уютно тебе в твоей квартире за счет мучений и гибели в шахте другого. Почему не живется тебе спокойно, зачем надо себе подобного ненавидеть, мучить, убивать?
  Природа наделила человека разумом, а злости и свирепости, должно быть, добавил дьявол.
  
  Не знаю, где родилась присказка: "Воркута-Воркута - чудная планета, двенадцать месяцев зима, а остальное лето". Скорее всего, впервые она была адресована Колыме, там и родилась. Воркута моложе Колымы. В Колымском гиблом крае приняли муки ранние поколения зеков послереволюционного времени. Каменноугольная Воркута появилась позже. В 1934-м нашли тут уголь, через десять лет, в годы войны, Воркута получила статус города. Можно себе представить, сколько тут сломано и загублено судеб, жизней. Наверняка имеются и архивные материалы о том, в каких жутких условиях велась сюда железная дорога. Кто расскажет? Свидетелей нет. Лежат они тут же в насыпи, под шпалами. Таков был порядок, зачем в мерзлоте рыть еще и могилы?
  Природа не поощряла очередной коммунистической стройки. Холод, снег, ветер, пурга, болотисто-тундровая местность. Весной тающий снег превращался в воду, она в вечную мерзлоту не уходила, превращаясь в бесчисленные лужи и озера, болота. Грунт оттаивал только на тридцать-сорок сантиметров. Полчища, миллиарды комаров и всякого гнуса. О, бедные строители, тут был ад.
  
  Говорили, что случайно открыли подземные богатства своего угрюмого края охотники-оленеводы. Готовя пищу на костре, обогреваясь, обнаружили, как черные камни, которыми они пользовались как подручным материалом, вдруг начали гореть, да не так, как сучья карликовой березы, а гораздо интенсивнее, дольше, выделяя больше тепла. Потом эти черные камни стали искать, собирать, ковырять из откоса. Делали запасы на долгую зиму. Это открытие долго оставалось в неизвестности, жило среди местных кочевников, пока об этом не узнал случайно умный человек.
  Позже выяснилось, что земля здесь хранит несметные богатства. В районе 30-й шахты, которую мы строили, пласт угля был мощным, толщиною шесть метров, и располагался под углом 40-45 градусов. Забойщики специальной машиной, а то и отбойными молотками разрушали пласт, уголь сам летел по рейсштакам вниз, в вагонетку. Трудность в том, как удержать на такой крутизне врубовую машину, и всегда остро стоит вопрос крепежки. Специальность крепильщика на шахте - самая тяжелая и опасная. Неслучайно подбирали сюда самых крепких, молодых. Но в условиях лагерной кормежки с этим-то как раз была проблема. Откуда возьмутся мышцы, когда зек вечно голоден? Каждый раз, выходя из-за обеденного стола, мы ощущали в себе еще более настойчивые требования желудка.
  Я был откатчиком. Можно вспомнить ставшую классической в советское время картинку рабства из школьных учебников. Вагонетка с углем, а сзади ее, напрягаясь из последних сил, в полугоризонтальной позе грязный, изможденный, в поту, покрытый угольной пылью откатчик. Специальность нехитрая. Загруженную породой вагонетку надо гнать до лебедки терриконика. Крюком зацепишь и поехали вверх, откатчик сопровождает ее, прицепившись спереди, чтобы на самой верхушке опрокинуть вагонетку и высыпать породу. Террикон высокий, примерно с десятиэтажный дом и выше.
  Специальность эта довольно опасная. Стоишь спереди на вагонетке и ждешь - вот-вот что-то должно случиться. И не раз случалось. Рельсы узкоколейки под вагонеткой уложены по методу тяп-ляп. Иной раз вагонетка, груженая породой, сходила с рельс, трос, толщиной в палец, не выдерживал, обрывался, вагонетка летела назад кувырком. Тут не зевай, успей спрыгнуть на ходу. Если власти узнают об этом ЧП, обязательно последует разнос, допросы: а не саботаж ли это, не вредительство?
  
  Летом тундра красива. Кругом дикая, девственная зелень, много-много цветов. Весенний расцвет происходит бурно. Если погода в мае хорошая, безоблачная, постоянное без ночи солнце пригревает. Зеленая природа торопится жить, ведь уже в августе опять заморозки, вода в лужах ледком покрывается. Изогнутая во все стороны карликовая береза весной оживает: те же листочки, такие же веточки и ствол, как и у ее южной подруги, белый. Вроде та же береза, как в наших широтах, но глядя на нее, жаль становится: какая же она несчастная, изуродованная судьбой красавица.
  Тундра - сплошной ковер, как кошма из оленьего моха, рукой поднимешь его, под ним глинистая почва, чернозема тут нет. К удивлению моему, тут же, во мху, процветает животный мир тундры. Множество пеструшек, очень симпатичные миролюбивые создания, немного поменьше нашего степного суслика, внешностью, размерами своими, пожалуй, напоминают ручных хомячков.
  Пеструшки - зверьки флегматичные, не очень спешат прятаться и убегать. Можно их погладить, взять в руки, они не кусаются. Цвет бархатистой шубки серый, наподобие солдатской шинели, очень короткий пушистый хвостик, где-то на груди и мордочке белые пятнышки.
  Иногда на территорию зоны залетали полярные куропатки. Наших вездесущих воробьев тут нет, не бывает синиц и ворон. Только один раз летом в воздухе видел ворону. Это было событие. Мы стояли в строю во дворе зоны, вдруг кто-то воскликнул: "Смотрите, братцы, наша землячка - ворона!" Ворона подтвердила догадку невольников своим голосом. Как будто бы поздоровалась с нами. Тогда мы все позавидовали ей, она свободна, куда хочет и куда надо ей, летает. Наверное, у каждого из нас заныло тогда сердце по милому краю. А далеко не благозвучное карканье очаровало нас, прозвучало как сладостная мелодия, как песня о далекой Родине.
  
  Короткое полярное лето, как любимая невеста во всей красе, быстро уходит, в августе начинаются опять заморозки, печально и безрадостно замечаешь на ветках иней и первый ледок на лужах. Не успели отогреться, оттаять - опять зима. Правда, в этом климатическом изменении есть и положительное: исчезают мучители наши - полчища здешних комаров. Тут, в Заполярье, они какой-то особой породы, крупные, желтые, агрессивные, наглые как надзиратели, от них не спасешься, их только в шахте не бывает. На работе они с тобой, в бараке тоже не отстают, правда, в меньшем количестве, тут им залетать негде - окна не открываются.
  
  Зимой холод, бесконечная ночь. Летом какое-то время солнце вообще не уходит на отдых, светит и греет всем одинаково: и вольным и невольникам. В такие дни зеки оживают, подчиняясь ритму природных явлений, освобождаются от ночного отупения. Уходит состояние эмоциональной скованности, обреченности, оттаивают и просят пищи для размышления мозги.
  Откатывая в вагонетке к терриконнику породу, в груде обломков, поднятых с трехсотдвадцатиметровой глубины, я часто находил любопытные образцы породы, на которых четко, как на фото, просматривались отпечатки каких-то доисторических растений. Ветки, листья с тонкими прожилками, тут же остатки древесного угля толщиной с бумагу, это конечный продукт этих же листьев. Рисунок растения так четко смотрится на сером камне, словно сделан искусной рукой. Тогда я жалел, что не смогу передать эти находки в школу, каков бы был наглядный материал для учителя на уроках физики, биологии.
  Разглядывая такие экспонаты, все время размышлял: почему эти ветки оказались целыми под огромной толщей породы? Если в районе Воркуты был когда-то жаркий, влажный климат с тропической растительностью, то почему в таких условиях эти ветки не сопрели, не истлели, не сгнили, а оставили "живые" отпечатки живых листочков с прожилками?
  Хватило бы нескольких теплых дней, чтоб эти уцелевшие ветки превратились в прель. Какие тут произошли катаклизмы? Сколько же потребовалось времени, чтобы на месте тропического леса появился трехсотметровый слой породы, камня и глины? Почему мощный шестиметровый пласт угля оказался не в горизонтальном положении, а поставлен без малого на дыбы - под 45◦. Что, земная ось и полюса нашей планеты сместились? Там, где была жара с тропическим лесом, теперь вдруг полярный холод? Если это так, то возникает вопрос - как часто такое повторяется? Возможно, это какой-то закономерный ритм жизни нашей планеты с миллионнолетней амплитудой, и все когда-то повторится. Может, наша Солнечная система и родная планета Земля в своем полете по громаднейшей орбите вокруг Чего-то, в какой-то точке встречает на своем пути какую-то гравитационную "колдобину" и все вдруг смещается? Почему на Земле вдруг погибли динозавры, а позже - сто тысяч лет назад - мамонты? Почему и с какой периодичностью бывают на Земле оледенения?
  Вернувшись от абстрактных размышлений к абсурдной действительности, вдруг обнаруживаешь всю нелепость устройства жизни человека. "Феномен природы" в сравнению с масштабностью ее явлений - ничтожество. Даже громадная Земля - пылинка в космическом пространстве, а Человек со своими вечными проблемами власти, идеями перестройки мира, с насилием себе подобных в этой вечности - Ничто. Он живет всего короткий миг в своей так называемой "Истории человечества". Миг такой короткий, что фактически Его - человека - в бесконечности времени и в микроскоп не разглядишь.
  Чье ты порождение, человек? Почему один, добравшись до власти, ненавидит миллионы других, себе подобных? Мучит, держит в голоде и холоде за колючей проволокой, убивает их.
  Нести наказание без преступления трудно, невыносимо тяжко. Постоянно мучит вопрос: "За что? Где правда?" Мучит ностальгия: что там, в отчем доме, за что им такие переживания? Мучаются дорогие мне люди. Не спит, плачет мать, наверняка, молится за меня; отец по природе своей молчун, переживает втихаря. Над братом висит Дамоклов меч, в любую минуту ждет, что его постигнет участь брата.
  Уверенности в своей судьбе, в ее благополучии в этой дьявольской системе не было ни у кого. Можно было честно жить, даже быть лояльным к власти, но в любое время ты мог оказаться в наручниках.
  Мои нравственные и душевные переживания были мучительны. Физические, в сравнении с ними, переносил легче, наверное, потому что был закален трудностями жизни: в лагере как в колхозе, только там "колючки" нет. Там и тут работа, там колхозные бригадиры, тут надзиратели, там вытягиваешь жилы в труде бесплатно и в концлагере надрываешься без стимула, даже в шахте. Работай, не работай - результат все тот же - нуль.
  Между тем время идет, я за Полярным кругом в советском концлагере третий год. Есть ощущение, будто втянулся, привык к участи раба советской власти, душевные боли уже не те, что были, немного притупились.
  Строительство шахты находится в стадии завершения. Работаю на поверхности рукоятчиком. Это специальность очень несложная, можно бы сказать, легкая, если б не мороз. Нужно стоять или сидеть на одном месте около кнопки, в трескучий мороз, не отлучаться ни на минуту, подавать сигналы из шахты на подъемную машину. "Стоп!" - один, "Тянуть на гора" - два, "Опускать вниз" - три коротких сигнала. На подъемной машине вместе со звуковыми сигналами мигает электролампа. Еще я должен открывать и закрывать ляду. "Ляда" на шахтерском языке означает плоско-лежащие ворота, чтоб закрывать пасть шахты. Например, клеть пошла вниз, за ней закрывается эта тяжелая калитка, из ствола перестает валить на морозный воздух пар со своеобразным духом.
  Обязанность простая, заученная до автоматизма, сводящаяся к простым манипуляциям рук. Все казалось бы просто, если б не свирепый мороз, сквозняк в копре. На мне напялено двое (!) ватных брюк, огромные самодельные рукавицы, надетые на вязаные материнские варежки. Буквально грело тепло материнских рук.
  Летом дежурить у ляды не холодно, но страшно досаждают полярные комары, нет от них отбоя, это какая-то неодолимая стихия. Стоишь постоянно один со своими думами. Угнетает мысль: "Двадцать пять! За что? Я бесправный раб как из далекого средневековья, или еще вернее - из античных времен. Но те рабы из древности - продукт той далекой эпохи. Сама общественно-экономическая формация называлась рабовладельческим строем, а рабы обычно были из захваченных в плен воинов или покоренных народов. Эта эпоха канула в Лету. Но я-то кто в двадцатом веке? Почему оказался в положении раба в своем Отечестве? Честно жил, не изменял Родине, работал, принял неимоверные муки на фронте, защищая эту систему, которая сейчас надо мной издевается.
  
  Постепенно шахта-30 принимала готовые эксплуатационные очертания. Установлены постоянные металлические копры. Что будет с нами? Возможно, перебросят на другой объект, мы же строители. Километра три севернее началось строительство новой шахты под номером 32. Ее хорошо было видно с вершины терриконника. Было начало весны 1953-го. Солнце задерживалось над горизонтом все дольше и дольше. Что день грядущий нам готовит?
  Однажды Барсуков из Питера, бывший моряк, служил на линкоре "Марат", по возрасту старше меня на три десятилетия, шутя, мне как-то заявил: "Нас с тобой отпустят скоро, как только Сталин "коньки отбросит" (лагерное выражение). Скоро поедем домой". Я спокойно отнесся к этому умозаключению. Не верилось! Как же так, он же "бессмертный", об этом без умолку говорят и пишут. По происхождению он с Кавказа - столетие протянет! Но старый морской волк Барсуков опять возразил: "Вот посмотришь, ему восьмой десяток идет, он сейчас как старая калоша истрепался в пьянке и разврате. За каждым углом ему мерещатся террористы, как мы с тобой, он больной. У него психическое расстройство - мания. Это Нерон в современном варианте".
  Вскоре в столовой (за соседним столом) я обратил внимание на возбужденно разговаривающих немцев из Германии, среди нас их было много. Они томились тут на Воркуте по разным статьям обвинения с огромными сроками, в основном, "за шпионаж", за военные преступления среди них не было. Все немцы из Восточной Германии, из советской зоны оккупации, а позже из ГДР.
  Между собой они обычно разговаривали на своем родном языке. По ихнему я кое-как понимал. В разговоре слышу, как они повторяют: Шталин, Шталин. Повернувшись к ним, спрашиваю по ихнему: "Вас лёс, варум кранк?" Они по-русски: "Да-да, по радио сообщили, Сталин тяжело заболел, сейчас в коме". Так от немцев я узнал о болезни Сталина. Среди них, помню, был врач Иохим, он тут же, по секрету, с оглядками, определенно заявил, что "Шталин" не поднимется.
  Неужели, как же так? Ведь без умолку говорили, что он бессмертный! Инфаркт, миокардит, кровоизлияние в мозг, инсульт... Это приговор. Среди невольников реакция была однозначная - ждали. Об "отце народов" никто не жалел, тем более не плакали. Население бараков жило как потревоженный улей. Все разговоры крутились вокруг одной темы. В бараках тогда были только-только установлены радиодинамики, при том самодельные, нашлись свои спецы. Администрация лагеря разрешила или дали команду сверху, не знаю? Но с радио стало лучше, веселее, стала поступать информация. Когда ее не было, жили в полном неведении, а теперь рано утром, прежде слов: "Говорит Москва", из динамика раздаются размеренные звуки метронома: "так-так-так". Зеки шутили: "Сталин пошел в тапочках в туалет". Все жильцы барака тогда носили такие тапочки. Изготовлялись они из обыкновенной доски по форме ступней ног, сверху - лямки-ремешки. Когда ходишь в них по бараку, по полу раздается цоканье, как будто ты в копытах.
  Из динамика целыми днями звучали печальные мелодии, с перерывами на информацию о состоянии здоровья бессмертного. Сообщали о пульсе, дыхании. Улучшения не наступало, и наконец, пятого марта сообщили - солнце закатилось. Наверное, каждый зек в душе улыбнулся, появилась какая-то надежда, уверенность: худшего не будет!
  Началась жизнь, когда каждый день приносил что-то новое. В Кремле появилось новое правительство, состоящее из тех же вождей. Лозунги остались прежние, но в речах у них можно было услышать новые слова, уловить нестандартные нотки. Однажды по радио впервые услышал новый многозначный термин - "культ личности". Было вполне понятно, что это означает и кого касается.
  
  Наступили дни весны и ожидания нового. В жизни зеков появилась атмосфера легкой, как весенний ветерок, ауры свободы. Однажды, ко всеобщему ликованию, по радио прочитали постановление об амнистии. Указ произвел эффект летней грозы во время трескучих морозов. В зоне пошли бесконечные пересуды, домыслы.
  Не все сразу поняли и разобрались в хитрости этого документа. Потом появились газеты, прочитав, мы их изучили и тут же сникли. Сразу освобождались те, у кого только пять лет срока, свыше пяти имели возможность освободиться тоже или сразу, или позже, так как их срок сокращался наполовину. Тут простая арифметика. Дали тебе семь лет, а ты два года отбыл - иди домой. Если у тебя пятнадцать лет отсидки, отбыл половину, пятнадцать пополам, минус пять, остается два с половиной года. Наверняка, этому указу радовались осужденные по бытовым уголовным делам.
  Когда пыль восторга улеглась, мы поняли, что гуманность постановления направлена на облегчение участи закоренелых преступников, бандитов, воров, убийц, карманников и прочих "заблудших овечек" советской власти.
  На преступников без преступления - политических - Указ не распространяется. Стало окончательно понятно - Сталин и сталинизм живы. У политических пяти лет заключения не бывало. Десять лет считалось "детским сроком". Я не могу припомнить таких счастливчиков, на Воркуте таких не было. Был у меня сосед по нарам, белорус Бронислав Лещинский, бывший учитель, который, в отличие от всех, тянул лямку наказания восемнадцать лет. В условиях "Реглага" это было не привычно, в большинстве тут двадцатипятилетники, плюс пять лет "по рогам", то есть поражение в правах после отсидки.
  Вот так эта знаменитая бериевская амнистия прошла мимо нас. Увидев безысходность судьбы, люди сникли, утратили всякую веру, стали хуже работать. А между тем, я скажу, "пятьдесят восьмая" к работе, к своим обязанностям относилась честно, не то что уголовники и урки, у которых был свой девиз: "Где бы ни работать, лишь бы не работать!" В преступном воровском мире есть своя аристократия - "Воры в законе", у них тот же девиз. Пусть другие зеки работают, а он по своему "трудовому кодексу" трудиться не обязан, не будет, что бы ему это не стоило.
  Администрация лагеря и надзиратели к заключенным заметно свои отношения смягчили. Особенно после известных событий, когда их любимого вождя Л.П. Берию вдруг арестовали, объявили шпионом английской разведки, врагом советской власти.
  Невероятно, но факт: 26 июня 1953 года всенародный палач оказался на нарах, в камере.
  
  Уголовников отпустили опять воровать, убивать, а нам, политическим, преступникам без преступления, новый государь показал фигу. Среди заключенных стало заметно какое-то брожение, осмелели, терять было нечего, кроме пожизненного голодания: каждое утро жрать пайку черного хлеба, а порой и ее не дадут, скажут - ты не заработал, так как не выполнил норму выработки. Особенно было трудно в этом смысле землекопам, работающим на вечной мерзлоте. У них была своя установка - норма выработки рассчитана на здорового человека, но не на голодного доходягу. Грунт - вечная мерзлота, с ним не совладаешь, инструментами тут были - лом, клин с кувалдой, а еще жгли огонь, от костра глина оттаивала на какой-то слой. Летом землекопы возились в грязи, так как от солнца слой глины оттаивал, превращаясь в болото под ногами.
  После амнистии среди политических оставалась небольшая прослойка уголовников-блатняков, они продолжали тянуть лямку пятьдесят восьмой статьи, всеми средствами отнекиваясь от нее. Мы, мол, тут не при чем, произошло случайно, нас политика не интересует. Они сильно отличались от основной массы политзеков, прежде всего воровским жаргоном, матерщиной и наглостью в отношениях с другими.
  Их было немного и, в основном, являлись тем материалом, из которого оперы, как ваятели из глины, легко делали стукачей-слухачей. Благодаря этому, блатники были благоустроены, сидели на теплых местах - поближе к столовой, хлеборезке, к бане. Среди нас они были чужими, относились к ним с подозрением и с ненавистью, презрительно называли придурками и шоблой...
  Слухи о том, что делается на воле, кроме динамиков в бараках, нам доставляли вольняшки в производственной зоне: машинисты подъемных машин, взрывники. Нашему брату эти профессии ни в коем случае не доверяли. Как же, разве можно аммонал доверить зеку?
  Но вольняшки полностью на нас полагались, взрывники были о нас другого мнения. Один он не смог бы выполнить все то, что от него требуется: там, внизу под землею, где нет начальничьего ока и стукачей, они полностью доверяли нам - вплоть до огромной прорезиненной сумки со взрывчаткой.
  
  Так вот, от вольнонаемных стали доходить слухи, что некоторые эксплуатационные шахты Воркуты остановились, заключенные бастуют, не выходят на работу, а если их и приведут в производственную зону, к работе не приступают. Стоят уже две шахты: седьмая и сороковая.
  Потом донеслись слухи, что остановилась и 29-я. Наши соседи. Это было заметно и нам. Не стали ходить мимо нас эшелоны с углем и порожняком, бесконечный вой вентилятора прекратился. Как рассказывали вольняшки, зеки в жилой зоне на 29-й известью во всю длину барака на крыше намалевали крупными буквами призывы к власти о пересмотре дел, о смягчении режима внутри лагеря.
  Администрация, все надзиратели в зону входить боялись, а их жены сидели на узлах и чемоданах, готовые в любую минуту бежать на вокзал, на поезд. Ждали, вот-вот "головорезы" прорвутся через ограждения и начнут поголовно убивать и насиловать. Я хорошо помню: у нас не было ни одного человека, чтобы так думал, даже в шутках не было таких слов и мыслей. Головорезов Берия выпустил по амнистии. Об этой его акции сейчас все знают.
  Атмосфера недовольства среди зеков и настороженности администрации зрела как нарыв, болячка. На нашей 30-й все шло ко взрыву, хотя и стихийно, без определенной организации и лидеров. Как всегда, ходили в колонне на работу и с работы, обязательно под лай собак, тренированных на человека. Каждый раз при первом шаге колонны слышим заученные и надоевшие до мозолей на мозгах слова: "Шаг влево, шаг вправо - считается побег, огонь открывается без предупреждения!" Мне всегда от этих слов на душе делалось обидно и досадно. В кого же ты, подлец, будешь стрелять? В меня - русского солдата, фронтовика, дошедшего до Берлина, штурмовавшего гитлеровскую столицу? Где твоя совесть? Когда-то в моих руках было не такое оружие, как то, чем ты мне грозишь, а в тысячу раз сильнее и никогда, даже в кошмарном сне, не снилось, чтоб применить его против своего народа.
  
  События на других шахтах Воркуты отражались в настроениях каждого из нас. На работу и с работы шли молча, понуро. Амнистий для нас нет, бывают только для преступников. Не хотелось быть предателями товарищей, возвысивших свой голос в свою защиту на других шахтах. Шахты стояли, уголь Ленинграду не шел. Ощутил ли Питер какой-то перебой в топливе - конечно, кто-то об этом знал, но только не мы.
  
  В солнечный полярный день, не помню, какого числа, мы должны были идти на работу. Стояло лето. Никаких тут "утра" и "вечера" нет - и так до осени, до августа. Время суток только по часам, по московскому времени, по динамику. Среди заключенных возникло какое-то стихийное движение. Решили на работу не выходить. Нарядчики, сами из заключенных, особенно не настаивали. Нарядчики - это лагерная аристократия, жили с лагерным комфортом, лучше одевались, были приближены к лагерному начальству и, естественно, по своему социальному статусу все поголовно стукачили.
  Надзиратели, они в военной форме солдат, не в одиночку, как обычно, а группами стали ходить по баракам. Спокойно, без крика, без повышения голоса, эмоциональных всплесков, называя нас даже "ребятами". "Пора! Идите на шахту, а там дело ваше, будете работать или нет".
  Наконец, сломались, вышли на построение, так как надо сменить уставшую, голодную смену. На шахте, в производственной зоне, вместо работы разбежались, вниз никто не пошел. К работе никто не приступает, зреет конфликт с властями. Я рукоятчик, знаю, вниз никто не опустился. С места работы ушел, чтоб товарищи в штрейкбрехерстве не обвинили.
  Кое-кто по лестнице поднялся вверх на копер, установили наблюдение. Вниз сообщают, что к КПП подошли две машины - "воронки", из них выходят краснопогонники и до тошноты знакомые рожи надзирателей.
  
  Власти действовали по простой и отработанной схеме: найти зачинщиков, лидеров смуты, чтоб потом расправится. А их нет. Тогда надзиратели в группе с солдатами стали ходить по зоне, чтоб любому, первому попавшемуся, прилепить титул зачинщика. Маневр удался, таких набралось человек сорок-пятьдесят, в том числе замели и меня. Отвели к контрольно-пропускному пункту, усадили на землю, предупредили: кто встанет, двинется с места, будет тут же пристрелен без предупреждения. Мы начали возмущаться, за что нас сюда притащили, в чем виноваты?! В ответ последовала грязная, длинная очередь русского мата. "С вами будет разговаривать пулемет".
  Сколько так сидели, неизвестно. За Полярным кругом день тянется бесконечно долго, часов ни у кого не было. Их иметь не разрешалось.
  Вот, наконец, приказали встать, идти на посадку в специальные машины по прозванию "воронки". Натискали нас туда много: ни сидеть, ни лежать. На полу разлита какая-то масляная вонючая краска. Дышать нечем. Дверь захлопнулась. Повезли на расстрел, так сказал сержант - начальник конвоя. Дорога отвратительная, сплошные колдобины, асфальта нет. Внутри закрытого кузова нас швыряло во все стороны, вымазались липучей краской. Вполне возможно, краску разлили специально, чтоб лишний раз поиздеваться, помучить нас. По своей профессии знаю, что некоторыми красками можно отравиться насмерть. Особенно опасны и вредны нитрокраска, нитролак, от постоянного обращения с ними может развиться белокровие.
  Даже животных на бойню везут аккуратнее и с большим комфортом. Внутри воронка дышать нечем совершенно. В потолке маленькая, в виде ромашки, светится отдушина, но она так мала, что облегчения совершенно не давала. Везли долго, сколько - не знаю, казалось, целую вечность. Некоторые задыхались, потеряли сознание, другие ртом тянулись до "Ромашки", чтоб глотнуть воздух. Сидим, лежим, другие без сознания лежат, свалившись на соседа. Мокрые от пота в абсолютной темноте. Стоять в "воронке" нельзя, потолок низкий, только лежать или сидеть на коленках; держаться не за что, швыряло из стороны в сторону немилосердно. "Воронок" - гроб на колесах. По дороге машина где-то много раз останавливалась, подолгу стояла. В отчаянии стучали в дверь, в потолок. Никто не реагировал. Болело и стучало в голове. Стою на коленях, испачканы краской руки, одежда, штаны, даже лицо. Кто-то, потеряв сознание, как мертвый, свалился на меня. Кислородное голодание. И вот, наконец, стало слышно - едем средь шума городского, ровная дорога, должно быть по улицам Воркуты. Машина встала. Открылась дверь душегубки. "Ну что, фашисты, живы?" Такими "ласковыми" словами, нас приветствовали в штрафном лагере "Речлага".
  Усиленная охрана: кроме вышек с часовыми, на земле, по ту сторону периметра, за колючкой лежат наготове за пулеметом расчеты. Незнакомые надзиратели, строгие, придирчивые, должно быть, получившие наставление обращаться с нами на уровне собак.
  Некоторые мои товарищи из "воронка" выйти не могли, были без сознания, пришлось вытаскивать, бледные, на лице - ни кровинки. Большинство -выходя, тут же падали или ложились на землю, качались из стороны в сторону, ища за что ухватиться. А надзиратели не унимались, кричали - "Встать! Стройся в колонну. Хватит прикидываться! Работать надо, а не бунтовать!" Помню, было солнечно, тепло, как на юге. Не хвалюсь, но констатирую факт: вышел из этого положения я молодцом, из "воронка" выбрался сам, без посторонней помощи, буквально спрыгнул из дверей душегубки, даже чувствовал в себе силенку помогать обессилевшим товарищам.
  
  В штрафном лагере порядки все те же, есть столовая, пайка на весь день, на работу не водили. Бараки, голые, без постели, без какой-либо подстилки - нары, обилие клопов. Я не помню, были ли в Заполярье тараканы и мухи - наши вечные спутники на юге - но клопы и тут на вечной мерзлоте чувствуют себя аборигенами.
  Но что же с нами будут делать? Расстреливать? Я как-то об этом не задумывался да и не боялся, что привезли на расстрел. За жизнь уже не держался: разве это жизнь? Сплошные муки, в дальней и ближней перспективе оптимизма никакого. С Родины, из дома, слухи неутешительные.
  Единственное, что слегка поддерживает дух, это то, что нашего главного мучителя Берию арестовали. Он сошел со сцены, но его репрессивная машина, на тех же оборотах, шла по инерции.
  
  В штрафном не было никакой информации: ни радио, ни газет, мы были отрезаны от всего мира. В отсутствии нас в лагерях произошли события и изменения. В "Речлаг" из Москвы прибыла правительственная комиссия во главе с генералом Масленниковым, и начальник "Речлага" Деревянко с ним. Они ездили по воркутинским лагерям, вели разъяснительную работу, уговаривали, не бастовать, а ходить на работу. Советовали писать в Москву жалобы, заявления о пересмотре дел.
  Мероприятие это обставлялось так: на свободную площадку в лагере сгоняли всех заключенных, перед ними длинный стол, покрытый красной тряпкой, за столом внушительная делегация во главе с генералом.
  
  За время забастовки на 30-й, на соседней, 29-й шахте, произошли трагические события. Шахта остановилась, рабочие-зеки отказались работать, жили в бараках жилой зоны, сами себя обслуживали. Работала столовая, радиоузел. Правда, готовили обычную баланду, хлеборезка выдавала законную пайку: не меньше-не больше. Все по установленному порядку. Надзирателей в зоне не было, бежали в страхе. Зеки где-то отыскали красное полотно, вывесили флаг на крыше барака. Написали известкой лозунги на крыше с требованием пересмотра дел, освобождения незаконно арестованных. Так продолжалось несколько дней.
  Наконец, администрацией было объявлено, чтобы собирались на площадке у ворот проходной на переговоры. Собралась огромная толпа, были вопросы, ответы, получилось вроде стихийного митинга, присутствовали надзиратели, вся администрация лагеря, но они оставались за воротами, в зону не входили.
  Все было сделано для провокации. Кругом выставлены посты краснопогонников, на вышках вместо одного - двое. Чувствовалось какое-то напряжение, что-то затевалось. Открыли ворота КПП. К толпе зеков направился безоружный офицер. Что там произошло, толком никто не знает, объективных источников нет.
  Вольняшки потом рассказывали. Офицер приблизился к толпе, что-то говорил заключенным, они, естественно, обступили его кругом, для любопытства и чтоб лучше слышать. Он почему-то начал говорить на высоких нотах, размахивая руками, кричал, ругался матом, грозил и оказался со всех сторон заблокирован разъяренной толпой. Должно быть, его эмоциональный всплеск передался в души зеков, они ему тоже дерзили, начали кричать: мать-перемать и... Офицер хотел выйти из окружения, но сразу не получилось, как будто кто-то там его толкнул... Старший офицер, генерал или командующий "Речлагом" Деревянко, наблюдавший эту картину, махнул платком, вытащенном из кармана. По сигналу белого платка солдаты начали стрелять по толпе несчастных заключенных, разумеется, с тем расчетом, чтоб не подстрелить своего "парламентера". Люди рассыпались, бежали по зоне, солдаты стреляли по одиночкам. На площадке у проходной, в самой зоне, остались лежать трупы, корчились в предсмертных судорогах раненые. Слышал, жертв было около шестидесяти человек убитыми.
  
  На других шахтах происходило что-то подобное с нашей и 29-й. На седьмой зеки во время забастовки решили освободить товарищей, открыть БУР (барак усиленного режима) и карцер. Их упрятали туда как зачинщиков.
  По ним с вышки открыли огонь. Тут тоже были жертвы, раненые и убитые.
  
  Наверное, эти громкие события в "Речлаге" повлияли на нашу судьбу в штрафном лагере. Над нами висел Дамоклов меч. Очевидно, сверху, из опустевшего от двух тиранов Кремля, дана была команда: "Хватит крови!" Берия в то время на нарах отдыхал, умаялся от заплечных дел. Кровожадного Сталина уже не было. Возможно, кто-то из власть имущих в "Речлаге" спохватился, побоялся ответственности. Может быть, им, в конце концов и пришлось отвечать. По крайней мере, впоследствии, многие годы спустя, почему-то не стало слышно фамилий этих доблестных генералов-бериевцев: Деревянко и Масленникова. Я, читающий человек, нигде в печати их не встречал и по радио не слышал.
  В Кремле тогда шла дележка власти, слава Богу, досталась она самому симпатичному, более-менее народному вождю - Никите Сергеевичу. На Воркуте работала комиссия из Москвы, которая изучала причины возникновения волнений среди заключенных. Нас расстреливать не стали, а благополучно отправили на родные нары, в 13-ю ОЛП, достраивать 30-ю шахту.
  
  С начала 1954 года в лагерном режиме, в жизни невольников чувствовалась новизна, послабление, веяние слабого ветерка свободы. Стало возможным ходить по лагерной зоне, где вздумается. Однажды в столовой был устроен концерт приехавшими из женского лагеря артистками. Пели, плясали на импровизированной сцене. Кто они? За что их держат в неволе?
  Все как на подбор красавицы, с интеллигентными лицами и манерами. Неужели такие создания могут быть преступниками, да еще политическими? Помню, мое сердце трогала тогдашняя песня: "На крылечке твоем..." Пела ее ослепительной красоты девушка с синими глазами, красивый голос, явный талант, плюс привлекательная внешность. За что ее мучат?
  
  В тот год исполнилось 50 лет со дня смерти А.П. Чехова. В лагере отмечали. В той же столовой было устроено мероприятие в его память. Вывесили большой портрет, размером примерно два на три метра. Портрет сделали свои художники, подчиненные КВЧ (культурно-воспитательная часть). С полотна Антон Павлович смотрел на нас, своих соотечественников, на свое грядущее поколение. Я тогда удивлялся, как же такое допустили? Не заметить это было невозможно. Неужели начальник КВЧ так глуп? С портрета Чехов смотрел явно с ужасом и удивлением.
  Если бы он, тонкий знаток человеческих душ, вдруг пробудился да увидел со сцены одинаково одетых, остриженных, живущих за колючей проволокой, замученных голодом и работой своих сограждан, не совершавших преступления, а посаженных сюда только за то, что хотели, как и он свободно пользоваться его языком... Он бы не поверил. Антон Павлович ужаснулся бы, что сталось с его Родиной и народом, вместе с которым он свободно говорил и смеялся в свой серебряный век.
  Писать, творить сейчас он бы не смог. Только попробовал, тут же оказался бы среди нас за колючей проволокой, или погиб как многие таланты России в недрах ГУЛАГа. Писать по указке, по заявке, по трафаретке он не смог бы. Для истинного творчества нужна свобода мысли, свобода высказываться, свобода смеяться.
  
  Отношение администрации к заключенным в 1954 году коренным образом изменилось к лучшему. Потеплело. Дуновение свободы чувствовали и они. Возможно, им сверху поступали новые циркуляры.
  Однажды в результате несчастного случая в забое погиб зек-шахтер, в это время рядом со мной у ствола, где я работал рукоятчиком, оказался главный инженер шахты. Узнав о ЧП внизу, он, не раздумывая, срочно отправился вниз прямо в полушубке и валенках. А в шахте, как известно, вечный дождь, особенно в районе ствола, везде хлюпает под ногами, льет за воротник.
  Наблюдал однажды и такую отрадную картину, которую год назад никто из нас и во сне не увидел бы. К проходной на железных санях дневальные из бараков в полугоризонтальном положении, напрягаясь из последних сил, тянут тяжелые ящики с углем, а сзади их по дороге идет начальник лагеря - майор. Ко всеобщему, удивлению майор впрягся, стал помогать им. Мы стояли строем у ворот проходной, смотрели как завороженные, наблюдая эту невиданную доселе картину. Прослезиться можно.
  Что случилось с нашим начальством? Мир стал совершенствоваться? После забастовки и вследствие "оттепели" зеки осмелели, стали чувствовать себя расковано.
  По этому поводу можно вспомнить один комический эпизод. При демонстрации фильма, не помню названия кинокартины, на экране вдруг во всю ширину появился крупным планом улыбающийся Сталин. Зал загудел: у-у-у. Кто-то из зрителей громко выкрикнул: "У-у, с-с-сука усатая, еще живой!" и последовал такой взрыв хохота, что едва ли когда в лагере услышишь. В зале (в столовой) включился свет, наверное, "кум" присутствовал. Но пойди-ка, найди, кто выкрикивал, смеялся, все затаились, молчат. Свет снова выключили, фильм продолжался, а зрители громко и смело комментировали задержку.
  Сталин в то время был уже на том свете, но был еще в моде, не развенчанный, на его критику сохранялось еще табу. Смеяться над вождями запрещалось. А мы пожинали плоды забастовки. Во всем чувствовалась свобода. Были ослаблены гайки внутреннего режима. Не очень-то испугались присутствия "кума" (оперуполномоченного) при демонстрации фильма. Опять был смех и выкрики в зале. Но свет больше не включался. "Кум" спасовал, а может, вообще ушел.
  
  Теперь разрешалось писать письма родным - два в месяц, а не два в год, но фактически без ограничений, их, наверное, не регистрировали и не цензурировали. Писал я все свободно, и письма доходили до адресата. В лагере несколько тысяч человек, попробуй обработать такую массу, даже в наше компьютерное время и то будет затруднительно.
  Можно было писать жалобы, заявления в правительство, любому вождю и генеральному прокурору, кроме ООН. Сняли решетки с окон, снаружи теперь на замок бараки не запирались. Велели снять номера с одежды. Разрешили свидания с родственниками: матерью, женой. Но кто поедет в такую даль? Билет на поезд дорого стоит. Но были такие отважные, любящие и преданные жены - приезжали!
  Теперь в свободное время можно было ходить в кино, к приятелю в другой барак; не запрещалось погулять по территории зоны. Площадь лагеря была огромная, бараками пока занята едва ли треть всей огороженной территории, остальное - девственная тундра, обнесенная колючей проволокой со сторожевыми вышками. Я много раз гулял туда "на природу". Тундра летом очень красива: зелень, цветы и бесконечное солнце. Если бы не проклятые комары.
  
  С высоты прожитых лет, оглядываясь назад, могу констатировать, что только там, в лагере, среди "преступников" встречались мне люди исключительной нравственной чистоты. Невольно приходилось удивляться, за что их мучат? Неужели только за то, что они работящие, тихие, незаметные, добрые в отношении к другим, верят и любят Бога, боятся его? Нравственно чистых, хороших людей в воркутинском режимном лагере "Речлаг" было множество и все - с огромными сроками наказания - двадцать пять лет и пять лет поражения в правах после отсидки (то есть, не имеешь права ходить на выборы и прочее).
  Их виновность состояла, видимо, в том, что они нестандартно мыслили, думали по-своему. Молись не тому Богу, что сидит в Кремле, а своему, что на Небесах. Совесть у этих людей всегда на видном месте. А Федор Михайлович Достоевский когда-то говорил: "Совесть есть отражение бытия божьего в душе человека".
  
  Друзей своих не забудешь, сохраняю их в зрительной памяти, такими как были - молодыми, стриженными. Интересно бы знать, как сложилась их судьба. Где сейчас Петр Петрович Михайлов? Хороший, душевный, интеллигентный, нравственно-чистый, большой любитель книг. Если жив, дай ему Бог здоровья, он у нас среди немногих носил крестик на шее, в советское время это - подвиг, а в сталинском концлагере - особый. Его притесняли, издевались. Мухобои в этом Символе мучений видели свое: металлический режущий инструмент. Если жив, наверное, рад тому, что его любимый город, где родился и жил, по справедливости опять называют как и прежде - Санкт-Петербург. Помню, как с гордостью он мне рассказывал о нем: городе Пушкина, Гоголя, Достоевского...
  Где ты, москвич Афанасий Захарович Роминов? Поэт по натуре и сущности, авиационный инженер по профессии. Пострадал за вдохновенное стихосложение. Советская власть заплатила ему за них многолетними мучениями в сталинских лагерях. Я на всю жизнь желал бы иметь такого друга, как Афанасий Захарович. Умный, талантливый, честный, интеллигентный, остроумный, беседовать с ним было одно удовольствие.
  Бронислав Лещинский - учитель из Белоруссии. Помню, как ты ностальгически плакал, терзал душу по сынишке. Как-то однажды отшлепал его за самовольство, он взял конфетку без разрешения. Тебя мучила воображаемая картинка, как малыш побежал от папы, но чувствуя, что от наказания не уйти, остановился, вынул замусоленную конфетку изо рта и в ладошке ее протянул тебе. О, как тебя до слез мучила эта печальная сценка.
  Жив ли ты, мой друг - латыш Екобс Янович (Яков Иванович) Кажекс? Ты делился со мной едой, присылаемой тебе с родины. Говорил по-русски ты в совершенстве. Богатырски сложенный, сильный, не менее метр девяносто ростом, по-детски доверчивый, простой. Жил в своей Латвии, любил ее, гордился, твой дом был на хуторке Мигларес, там жила твоя мама Анна Петровна, мы с тобой сочиняли ей письма, так как писать разрешалось только по-русски. До ареста ты служил в Советской Армии. Как с другом делился со мной мыслями и не понимал, за что тебя арестовали. Ты оказался в сталинском концлагере только за то, что принадлежал к богатому классу сельского населения, к "кулакам".
  Где ты, эстонец Арно Летсаар? Ты томился в лагере с женой Маймой, она в женском лагере, а ты в мужском на 13-м ОЛП. Теперь твоя родина Эстония свободна, суверенна, а ты? Помнишь, как ты любил гордиться своей Родиной? Помню, в каком восторге ты был от портрета твоей Маймы, который я тебе намалевал.
  Степан Игнатьевич Перин из Житомира, дождалась ли тебя твоя жена Тоня - любимая и любящая? Помнишь, как мы коротали время в беседах и воспоминаниях, а ты был очень уверен в ее верности?
  Андрей Михайлович Рубцов, бывший учитель, директор школы, получил на всю катушку 25 только за то, что был ты у немцев в плену, в концлагере работал в похоронной команде, возил на тачке мертвецов. Мы вместе ехали на Воркуту от города Саратова.
  Помню вас, многих-многих других. Помню и представляю только таких, какими вы были - молодыми, живыми, нравственно-чистыми. Даже в лагерных условиях вы не огрубели, в дьявольских условиях советской системы не научились даже ругаться матом, остались людьми, язык свой не запачкали лагерным жаргоном, блатными словечками. Помню, как Кажекс-латыш не раз говорил: "Как вы, русские, страшно ругаетесь. В мать ругаться, это равносильно на святую икону!" Он прав!
  Хороших, порядочных людей среди политзеков было большинство. Это удивительно, но факт, ведь советский концлагерь - это место, где все чистое портится, грязнеет, доброе - звереет. Честный, от природы трудолюбивый человек, тут получает урок, как надо плохо работать. Старательные работники не поощрялись. Тут был только кнут, а пряника не показывали. Работай, не работай - один результат.
  Пресловутые зачеты - фикция. Хорошо работаешь и делаешь вид, что работаешь - один черт, на сроке пребывания за колючей проволокой это не отражается. "Туфта" - лагерное слово, оно в моде и на воле, особенно на производстве, в колхозе, в промышленности и... особенно в партии, снизу и до верхов: отчетов без туфты не бывает. У нас ее любят и ценят. Посмотри, как люди радуются ей, хлопают в ладоши. Бурных аплодисментов заслуживает тот оратор, речь которого густо сдобрена туфтой. За нее поощряют, хвалят, дают награды. Я не утрирую, видеть, наблюдать это за всю жизнь приходилось тысячи раз.
  Такова система и сам я, ее частица, тоже "играл в ладушки": не будешь аплодировать, из президиума сразу заметят.
  
  Однажды во дворе повстречал знакомого с той же статьей, что и у меня. Фамилию не помню, кажется, Русских из Москвы, он со мною поделился: "Ты знаешь, на мою жалобу пришел ответ. Вместо двадцати пяти оставили "червонец". Семь лет отсидел, скоро домой в Москву. А ты почему не пишешь?" - "Не верю! Много раз писал. Кому теперь писать? Генеральному секретарю ООН - бесполезно, еще добавят". - "Добавлять нам некуда и некому. Пиши!"
  Я последовал его совету. Написал жалобу в Верховный Совет Ворошилову. Не дождавшись ответа, сочинил еще, теперь Генеральному Прокурору Руденко, которому я уже писал однажды, но без результата.
  И... довольно скоро, когда я в очередной раз собирался с безнадежностью махнуть рукой на эту затею, в обычный серый коротенький осенний день, когда только-только после бани и стрижки улегся на нарах, в дверях барака появился посыльный из штаба и громко прокричал: "Кто тут у вас Рясков?" - "Я, в чем дело?" Размахивая какой-то бумажкой, кричит на весь барак: "Собирайся домой!"
  Я сначала оторопел и как бы был обескуражен, говорю ему: "Брось, мужик, на больных струнах души играть! Это грешно и подло" А он: "Ты писал в Москву куда-то?" - "Писал жалобу, месяца полтора назад и... что же, ответ пришел?" - "Иди, получай обходную. Вызывают в штаб лагеря".
   Не верил! Никогда не избавишься от недоверия и генов страха, думалось, а может это какой-то подвох, провокация, после чего последует ... только уж не лучшее. Получил обходную, в первый же день всех обошел, собрав подписи, сдал. В эту ночь я совсем не спал, со мной не сомкнул глаз и мой хороший друг П.П. Михайлов, говорили, говорили, мечтали. Он, глубоко верующий человек, на основе христианской морали давал мне советы, пожелания. Не мстить врагам, предателям, не надо на зло отвечать злом. Зло отдает обратную реакцию, в лице все того же зла. Не надо наслаждаться местью врагу, человеку с подлой душой...
  Петр Петрович был такой, я бы сказал, чувствительный. Верил в Бога, в добро, носил крестик и любил до страсти книжки. Находясь с ним рядом, как будто заряжался верой в доброту, оптимизмом.
  Человек в жесточайших условиях лагерной жизни не утратил своего морального лица. Удивляла его особенная чистоплотность: одежда, носки всегда чистые, несмотря на усталость, дефицит времени, он находил для этого минутку-другую. В обращении с людьми - тихий, интеллигентный, никаких признаков лагерного жаргона, тем более мата, не курил. От него впервые узнал о Достоевском, он любил этого писателя и меня заразил любовью к Федору Михайловичу. Сама судьба Достоевского, жившего в прошлом веке, похожа на нашу, только его Бог наградил громадным талантом, он сумел написать книгу "Записки из мертвого дома".
  Мне было совестно перед своим другом, Петр Петрович намного достойнее меня, но меня освободили, а его как закоренелого преступника продолжают держать за колючей проволокой.
  
  22 ноября 1954 года получил обходную, следующий день - воскресенье, у администрации выходной. 24 ноября прибыл на Воркутинскую пересылку, здесь сфотографировали на паспорт, оформили документы об освобождении. Фотокарточка получилась отвратительной. Из паспорта с фотокарточки на вас смотрит явно подозрительная рожа. Голова стриженная под нулевку, как у беглого каторжника, выражение лица, как у затравленного зверька. Не помню, пять или десять лет это фотоизображение меня унижало - до момента обмена паспорта.
  26-го ноября по всем формам освобожден. В кармане паспорт. 27-го ноября в 5.45 сел в поезд Воркута-Котлас. На станции написал и послал письмо родителям. Надо бы не письмо, а сразу телеграмму. На станции Котлас время позволяло.
  В пристанционной парикмахерской решил побриться, стричь было нечего, волос на голове не имелось. В кресле чувствовал нравственное унижение, парикмахерша молодая, а голова моя, коротко остриженная, не отличалась свежестью, чистотой, полно перхоти, в зеркале вижу свою перепуганную физиономию.
  О, моя проклятая застенчивость, это порок мой, он всегда мешал жить, другие, смелые да нахальные, берут от жизни все, что им надо, а мне за столом жизни достаются только огрызки. Другой бы молодой человек извинился перед парикмахершей да наговорил ей кучу комплиментов, кратко объяснил, что вот, мол, когда-то на человека был похож, а сейчас еду домой - бывший политзек, полностью реабилитированный.
  
  Перед отправкой домой мечтал с Афанасием Захаровичем Роминовым о том, что при проезде через Москву получу возможность навестить его жену с сыном. Уезжая с Севера, был одет по-зимнему, на Воркуте снег, зима в разгаре. А в Москве погода была теплая, солнце, я одет весьма экстравагантно: арестантский бушлат, шапка, похожая на воронье гнездо, подшитые валенки, стриженая голова. Подозрительная личность. Когда сидел на вокзале, ожидая поезда на Куйбышев, несколько раз подходили московские милиционеры. Наметанным глазом сразу во мне видели человека из другого мира, проверяли документы и удивлялись - политический, со снятием судимости. Спрашивали, за что же так наказали? 25 лет!
  И вот, наконец, родная Самара, родная земля (когда-то Богородский район относился к Самарской губернии).
  Город Куйбышев. Я на железнодорожной станции, в зале ожидания провел всю ночь, сидел, дремал. И опять, местные самарские милиционеры подходили, смотрели документы, удивлялись - политический.
  Да, тогда, в 1954-м, это было впервые, непривычно, что с такими околорасстрельными статьями стали освобождать политзеков. Потом, годы спустя, нас, таких, сочувственно и по справедливости стали называть жертвами политических репрессий...
  
  Содержание:
  К Читателю
  Тетрадь первая
  Тетрадь вторая
  Тетрадь третья
Оценка: 7.23*10  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"