Эльяшев Эдгар Семенович : другие произведения.

Старый дом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   СТАРЫЙ ДОМ1
  
  
  
   К
   аждый раз, бывая в Питере, я клянусь, что теперь-то непременно повидаю старого друга. Сверну с Невского на улицу Марата и снова увижу витые зеленые луковки изразцовой церквушки, где до войны был овощной кооператив, пойду по булыжной Стремянной, и подворотни будут дышать мне в лицо восхитительным запахом прохлады, сырой штукатурки, осиновых дров. И дойду до Поварского переулка, и остановлюсь перед номером три, старым пятиэтажным домом с длинными ажурными балконами.
   Постою, выкурю сигарету и уйду. Я знаю, что в нашей квартире другая мебель, чужие обои. И не так-то просто войти в подъезд, подняться на третий этаж и дернуть шнурок колокольчика. И объяснять на пороге, что хотел бы заглянуть в свою бывшую комнату, где видите ли, прошли мои детские годы.
   Нет, я, пожалуй, даже не стану открывать высокие двери парадного. Я только выкурю сигарету и потихоньку уйду.
   Дважды я пытался прийти на обещанное свидание. Первый раз дошел до угла, где была изразцовая церквушка. Вместо нее зиял котлован, огороженный рыжим забором. И я повернул назад.
   Второй раз дошел до Поварского. Был поздний зимний вечер. Падал снег. Сияли лампы дневного света, ослепительно резкие и холодные. Вечерами в нашем переулке никогда не было так светло, здесь горели желтые фонари, и когда шел снег, он шел конусами от фонарей. И внизу от фонарного света снег лежал совсем желтый и загадочный, как лунная пыль.
   А теперь здесь все было залито мертвящей холодной белизной, и эти дневные лампы добавляли к ней синьку.
   Было слишком поздно, чтобы войти в дом.
   В мой последний приезд был разгар лета. Толпы туристов у Эрмитажа, у Петра и Исаакия, переполненные речные трамвайчики, блеск шпилей, сияние куполов, жаркое шлепанье троллейбусных шин о мягкий асфальт - так, примерно, выглядит летний город в эпоху поголовного туризма.
   Но до переулочков, подобных Поварскому, любопыт-
   ствующие путешественники не доходят. Здесь обитают исконные питерцы. У них устоявшийся уклад, годами отработанные маршруты: остановка трамвая, проходная фабрики, учрежденческий особняк, булочная, бакалея, жилой дом в переулке. Они здесь обитают с понедельника по пятницу включительно. На субботу и воскресенье их увозят пригородные поезда. Так что по выходным здесь пусто.
   Я пришел в Поварской в воскресенье. Стояла жаркая тишина. Даже проклятые телевизоры не верещали из окон.
   Я стоял перед домом и мял сигарету. Дом был необитаем. Окна без рам. Балкон без дверей. Фасад зиял черными дырами.
   Правда, ведь он старик, этот дом. Помню его довоенный чердак. Мы украдкой лазали туда и глядели в слуховые окошки на витые зеленые луковицы церкви, отсюда совсем близкие. А если изловчиться и по пояс высунуться из слухового окошка, можно было увидеть кусочек Невского, как раз то место, где кинотеатр "Колизей". Отсюда, с чердака, мы смотрели, как встречают папанинцев. С неба летели листовки, мне тоже досталась одна.
   На чердаке мы чихали от пыли, пугали котов, слушали, как утробно воркуют голуби, копались в старой рухляди, оставленной многими поколениями. Теперь я знаю, что приметы каждого времени могут выражаться вещами. Старая керосиновая лампа на чердаке - город зажег электричество. Электроплитка - город получил газ.(Разумеется, годы военного коммунизма, как и годы блокады, не нашли здесь должного отражения. От них остались одни коптилки.)
   Вот изъеденный молью кивер с обгрызанным султаном, вот старинное черное кресло со спинкой, высокой, как колокольня; вот граммофонная труба, в которую можно просто так завывать, а можно трубить в атаку.... Этот чердак был для нас и штабом повстанцев, и пещерой Тома Сойера, и капитанским мостиком "Фрама". А вот детские коляски, колыбельки разных времен и стилей. Обитые старинным атласом и простые, из дерматина, и даже лыковые кузовки для младенцев, и, наконец, современные экипажи в хроме и синтетике. Хорошо, что старый чердак хранил эти коляски. Ну и что ж, что повзрослели дети. Иногда невредно поглядеть, из какой они выросли колыбели...
   Дом был стар. Когда-то парадный подъезд согревал жар пылающего огня в камине. На лестнице еще сохранились бронзовые прутья для ковров. Его квартиры когда-то состояли из сплошных анфилад. Мебель комнат его, кроенная из огромных цельных досок, называлась "Павлом" и "Александром". Потом появились тут кустарные фанерные шкафы, купленные на барахолке Обводного канала.
   И жильцы появились другие. Женщины в красных косынках, в синих парусиновых туфлях без каблуков. В квартире через площадку поселились три девушки в юнгштурмовках, три хорошеньких бойких сестры. Мы, мальчишки, перед ними "выдрючивались", может быть, потому, что у них на юнгштурмовках блестело по значку "Ворошиловский стрелок"...
   Дом был стар, и, конечно, три блокадные зимы не прибавили ему молодости. Фанерные шкафы пошли вместо стекол, "Павлов" разобрали на щепки-чурки. Стены промерзали насквозь, и на них какой-то дикой колючей щетиной седел иней.
   Старый дом с трудом пережил войну. Но он старательно законопатил трещины, замазал потолки, залатал пробоины в крыше. Это был дом-герой, удивительно устойчивый ко всяческим напастям и бесконечно добрый к своим жильцам. И он еще долго бодрился, старался выглядеть молодцом, умница, мой хороший такой. И вот теперь, в награду за всю долгую службу его, наверное, отстроят заново, и будет он стоять как новехонький, этаким юношей, сиять вполне современным фасадом и радовать жильцов исключительно удобной планировкой квартир. Быть может, он вознесется двадцатиэтажной башней с балконами-лоджиями. Может быть, под крышей расцветет зимний сад. И новое поколение жильцов никогда не узнает, что когда-то дом номер три был всего о пяти этажах.
   Но пока он снаружи прежний. Воскресенье. Кругом ни души. Жильцы временно выселены. Рабочих нет. И вот я могу отворить высокую дверь парадного, подняться на третий этаж и дернуть шнурок колокольчика. Дернуть не так, как звоним, идучи в гости. А так, будто я вернулся домой без ключа.
   И будто я услышу за дверью такие привычные шаги и -
   "Это ты? Где тебя черти носят!"
   Да, это я.
   И я вошел.
   Мне не хочется расписывать эти детали покинутого жилья: свисающая проводка, полусодранные обои, ребра дранок, следы моих каблуков на снегу штукатурной пыли.... Нет ничего более очеловеченного из вещей, чем жилье.
   Я вошел в длинный коридор. И вспомнил почему-то, как катался здесь на трехколесном велосипеде. Опять же я мог бы рассказать, как на первых порах он блестел свеженькой краской, а немного спустя стал издавать пронзительный визг; сколько удовольствия было от его сверкающего - настоящего! - звонка, как интересно на ходу было дергать рулем, чтобы ехать зигзагами. Все это сейчас неважно. А важно вот что. Я начинал изо всех силенок нажимать на педали еще в передней, чтобы вихрем промчать весь коридор, чтобы от скорости замирало под ложечкой. Моя комната - самая последняя, и я имел полное право шмякаться в дверь колесом, так что оно в конце концов стало похоже на дыню. От этой езды у меня осталось впечатление бешеной скорости. А это значит, что коридор был очень длинным.
   Коридор был и впрямь очень длинен. Пеший переход из
   передней в мою комнату был целым кругосветным путешествием. И по времени, и по впечатлениям. Путь шел мимо соседских дверей, и за каждой дверью - свое дружественное государство: страна Ивановых, страна Эккертов, страна Матюшкиных. И мимо чулана с настороженной мышеловкой. И дальше, мимо ванной, где кран пел на разные голоса. И мимо полки с деревянным ящиком телефона о двух кнопках; если их надавить, там коротенько тренькало. И еще мимо кухни, где шипели, гудели, фыркали и капризничали своенравные примуса. Вот
   сколько было по дороге чудес, прежде чем я попадал в свою комнату. Такой это был необыкновенно длинный коридор!
   И вот прошло почти полвека. Я снова стою в передней
   - у начала дороги в комнату моего детства. И снова иду по длинному коридору. А в нем всего-то несколько шагов. Подумать только, всего несколько шагов по паркету, заваленному обломками штукатурки. А я когда-то мчался здесь на велосипеде!..
   Но какие это долгие шаги! Я иду мимо зияющих проемов вместо снятых с петель дверей. Проем в страну Эккертов.... Проем в страну Матюшкиных.... Это очень долгое путешествие, и дорога давно проходит через Пискаревское кладбище. И мне становится знобно в этом совсем пустом коридоре.
   Я ни разу не был летом на Пискаревке, почему-то всегда зимой. И всегда там стоял пронизывающий холод, дыхание стыло инеем, звуки траурной музыки на морозе были отчетливы и чисты. Серый гранит в пеленах снега, серебро невидимого оркестра, хмурые северные небеса - вся эта графика скорби снова встает передо мной.
   Странно, что сейчас за стенами дома - девушки в тонких платьях, размягченный жарой асфальт.
   Нельзя играть в возвращение. Нельзя притворяться, что не было этих пятидесяти лет. И нельзя появляться там, где тебя давно не ждут. Но мой дом ждал меня все эти годы. Нету страны Эккертов. Нету страны Матюшкиных. Но я, как наяву, слышу их старый рояль с западающей клавишей "ми" в четвертой октаве, а вон там, на балконе, в зеленых ящиках пламенеют настурции, а у Ивановых заводят патефон, крутится пластинка: "Парень кудрявый, статный и бравый, гордая любовь моя..." - тогда, перед войной, все сходили с ума от этой песни. А мимо комнаты Назаровых я ступаю на цыпочках, чтобы не разбудить маленького Сашкеца, этого плаксу, а недавно капитана дальнего плавания, правда, бывшего, ныне продавца газет Сашкеца, я случайно встретил в Архангельске.
   Медленно, медленно иду я по коридору - дорогой длиною в пятьдесят лет. И вот наконец я в своей комнате.
   Знаю, читал сотни раз: мы вырастаем, и все, что из детства, становится маленьким. Но я постарался так войти в свою комнату, как вошел бы в нее полвека назад. И когда я вошел, в ней было тепло и чисто, и я не увидел, что потолок опустился ниже, а стены стали тесней. Я не заметил пыли и мусора, подоконник, которого не было, блестел масляной краской, скрипела по-прежнему знакомая половица. Вот разве только обои...
   Я вспомнил, что у меня в кармане перочинный нож, и вырезал квадратик верхних обоев, а под ним был еще слой обоев и еще слой. И так я добрался до наших обоев, синих, с дымчатыми разводьями; я всегда ложился спать лицом к стенке, и, когда начинал засыпать, разводья сливались, переплетались, превращаясь в диковинных зверей и лиловые облака.
   Квадратик своих обоев я вырезал. Он был хрупким и ломким от пересохшего клея, и я осторожно вложил его в записную книжку.
   Вместе с этими простыми действиями ко мне вернулось чувство реальности. Я вдруг отчетливо понял, что прежним он никогда не будет, наш убеленный сединами дом. От него останется только старый почтовый адрес: Поварской, номер три. Но и этот адрес будет обманом. Чутье говорило, что здесь затеяна реконструкция, евроремонт. Или надстроят его, и вправду сделают двадцатиэтажным - пусть с его нового, высокого чердака можно будет увидеть весь Невский, и полоску Невы, и, может, даже Кронштадт и Атлантический океан, - все равно это будет обман.
   Если тебя насилуют и сопротивление бесполезно, лучше расслабиться и получать удовольствие, говорят бывалые люди. Поверим же им.
   Я не хочу, чтобы от рассказа веяло грустью. Пусть будет спокойно и беспечально. Будто ступаешь по нетронутой снежной целине. Или лежишь на траве и смотришь в бездонное синее небо.
  
  
  
  
   НА ПАСМУРНОЙ СТОРОНЕ УЛИЦЫ
   (современная притча)
  
   Как-то странно у нас выходит - еще вчера, казалось, жили во дворе три уважаемых гражданина, три ветерана войны и труда Петр Петрович, Юрий Алексеевич и Федор Гаврилович. А сегодня - Петрович, Лексеич и Гаврилыч, и сдается, что так и было всегда. Получит человек пенсию, взамен отберут родное имя. Кто ты по батюшке? Петрович, Лексеич, Гаврилыч. Остальное забудь. Потом спросят, где надо - в загсе да в военкомате. И перечеркнут документ крест на крест толстой жирной чертой. А то и вовсе порвут.
   Но это когда еще будет. Пока же время тихо течет мимо лавочек, где смирно сидят ветераны, уткнув подбородки в клюшки. Несмотря на теплынь, на городские условия, Гаврилыч в деревенских валенках с обрезанными голенищами. Совсем обезножил старик. Остальные не лучше. У Петровича трясется голова, у Лексеича - и руки. Вдобавок Лексеич еще и курит. А это невмоготу - разминать сигарету трясущимися руками, когда на тебя глазеют. На счастье его, иностранцы купили табачную фабрику со всеми потрохами. Теперь она называется "Лиггест-Дукат", хотя гонит все ту же "приму". Ту же, да не ту же: новая "прима" сгорает вдвое быстрей и носит его же, уже забытое, имя Юрий. "Приму-Юру" разминать не надо, сама споро сгорит.
   Про окружающие человека предметы любят говорить: этот дуб мог видеть... эти камни помнят... Вранье все это, бессовестное вранье. Ни черта они не могут. Хорошо, если сами целы. Вон как тот дуб в углу двора, под которым все трое в детстве справляли малую нужду. Где тот дуб? И щепочки не осталось, давно спилили его, когда тут затеяли строительство гаражей. А потом и гаражи убрали, говорят, не положено "ракушками" загромождать двор. Ни дерева, ни гаражей, помочиться негде, приходится старикам по малой нужде отправляться к себе домой.
   Раньше двор был мощен булыжниками. Меж ними, там, где редко ступала нога человека, впритык у домовых стен, произрастала чахлая травка. Было за что зацепиться живому глазу, ищущему пообщаться с флорой. Теперь те булыжники давно вывезены. Сейчас кругом асфальт, и в соседнем дворе, и по всей Сухо-Безводной улице один только асфальт, чтоб ему было пусто!
   А на нем и так пусто, хоть шаром покати. Вот те булыжники могли бы, если б хотели, рассказать житейскую историю трех стариков, в прошлом Петьки, Юрки и Федьки. Как семенили они в детсад, потом ходили в семилетку, потом на фабрику Колючих изделий, на фронт и оттуда, с Победой, опять на ту же фабрику Колючих изделий, и так - до пенсии, до нынешних дней, когда стали они Петровичем, Лексеичем да Гаврилычем. Но некому рассказать эту банальную историю старения и дряхления человека, да и не зачем. Всем суждено через это пройти с большими или меньшими издержками.
   Сегодня ветераны спустились во двор, как на парад. Надели все самое лучшее.
   На Петровиче кожаное полупальто с чуть потертыми рукавами. Пуговицы с гербом, под серебро. На плечах погончики. Лет двадцать назад этому кожану не было бы цены, а теперь изрядно потрачено временем. Гербы на пуговицах давно потускнели, петли от старости разошлись, одна пола слегка сожжена кислотой. Впрочем, с этим пороком пальто Петровичу и досталось.
   Лексеич спустился во двор в голубом китайском пуховичке нараспашку. Под пуховиком виден пиджак, да какой! Твидовый! Раньше о таком Лексеич и слыхом не слыхивал, а теперь вот, пожалуйста, полюбуйтесь, что лицо, что изнанка, - одна сатана. И подкладки не надо. На самом деле, это был не совсем пиджак, а блейзер с клубными пуговицами и с тремя львами, вышитыми на кармане. Правда, левый рукав блейзера немного заштопан, но, во-первых, под пуховиком не видно, а, во-вторых, и без пуховика почти совсем незаметно, потому что штопка-то все-таки импортная.
   Гаврилычу на этом пиру роскоши достались одни сапоги, на которые он, по случаю праздника, сменил свои
   валенки-недомерки. Чудо, что за сапоги! Барские, охотничьи. Над коленом проходит ремешок, чтобы их обвязывать, а доходят края сапог чуть ли не до пояса. В самый раз в них по болотам шастать. И кожа самая подходящая, буйволовая, что ли. Или из бизона. Ну, не из носорога. Но тяжесть такая, что Гаврилыч своими больными ногами не может в них и шагу ступить, приспичит по нужде, так он кличет бабу свою, Муську.
   Если бы все эти вещи достались кому-нибудь одному! Так нет же. Талончики на гуманитарную помощь были получены лет пять назад, тоже под какой-то военный праздник. Распоряжались гуманитарной помощью два приемщика вторсырья Сергунчик-Стригунчик и Толик-Лишай. Они и всучили трем ветеранам прожженную кожанку, заштопанный блейзер и неподъемные сапоги, да и то потому, что у тех были законные талончики. Остальное, не розданное заграничное барахло, Стригунчик с Лишаем прибрали к рукам. Чьи еще нагрелись здесь руки, доподлинно неизвестно. Дело в том, что помощь собирали вполне бескорыстно, и если попали сюда непотребные предметы ширпотреба, то, скорее по недосмотру, нежели по злому умыслу. А потом на всю гуманитарную помощь лапу наложило государство и отдало на откуп Сергунчику и Лишаю. Два начинающих бизнесмена открыли лавку "Секонд Хэнд" во Дворце слепых в Протопоповском (бывшем Безбожном) переулке. Шмотки с железнодорожных составов везли им контейнерами, а они торговали на килограммы. Видно, привыкли так в своей палатке утильсырья. Больше всех на этом пострадал Гаврилыч, охотничьи сапоги весили ровно пуд. На то они и с барской ноги.
   Сегодня тоже праздник. С утра всласть наслушавшись маршей и старческих, со слезой, речей дома, по радиоточке, ветераны выползли во двор, погреться на солнышке. Потому и оделись, как на парад. Жаль только, принимать-то парад некому. В прошлом году жив был сосед, настоящий полковник. Вся грудь в орденах. Не гнушался с ними и выпить. "За порядок в танковых частях!" - так любил говаривать он, поднимая граненый стакан. А старуха с белым лысым черепом плевала на его награды, все равно прибрала, видимо, у нее был свой, не поддающийся логике счет. Но если разобраться, логика тут все же была - жертвы ее, главным образом, принадлежали к одному, военному поколению. А кто раньше, кто позже, для лысой старухи - несущественная мелочь.
   Так и сидела наша троица ветеранов на лавочке у подъезда, уткнув морщинистые свежевыбритые подбородки в клюшки. Молча прели в парадной своей амуниции. Петр - в кожанке, Юрий - в клубном твидовом пиджаке, Федор - в барских ботфортах. Ждали, когда их скличут обедать.
   По праздникам пировали у Гаврилыча. Женский персонал ставил на стол винегрет в старой щербатой супнице, студень-холодец из свиных ножек и селедку на перине из луковых колец в голубой селедочнице из оргстекла. У Гаврилыча был рак гортани, о котором тот не догадывался, но терпел дикие приступы кашля от попадающих в горло крошек и косточек. Поэтому Муська, баба его, терпеливо вынимала из сельди самые мелкие косточки-волосинки. Из-за этого ждал весь стол со своими военными тостами. Пили за Победу, за то, что остались живы, потом за тех, кто ушел, за порядок в танковых войсках, за военачальников, смелых и справедливых, и потом, отдельно, за женский персонал, вместе и порознь.
   Семь тостов, семь тридцатиграммовых рюмок. На это и было рассчитано застолье, по четвертинке на мужика, воина-победителя.
   А побежденный, коммерсант Эрфольг, жил в башне напротив, на солнечной стороне улицы Сухо-Безводной. Он снимал там трехкомнатную квартиру, а Муська, баба Гаврилыча, по будням убирала ее.
   Коммерсант Фриц Эрфольг никогда не нюхал войны, он родился в мирное время, кончил Гейдельбергский университет и неплохо, по-своему, знал Россию. И чем ближе ее узнавал, тем больше давался диву: как могла дикая, вороватая, перманентно пьяная страна победить его Германию? Разве что в страшном кошмаре! И тем не менее, это было так, вон и песни горланят в доме напротив, на теневой стороне улицы. Победители, как же.
   Страна без дорог, без теплых туалетов и без компьютеров обречена прозябать на обочине цивилизации. В ней ни черта не работает - ни техника, ни законы, ни народ, ни правительство. Даже подметать не могут. Что такое Россия? Сырьевой придаток полноценной Европы. - Фриц разглядывал физическую карту и нехотя мысленно добавлял: ладно, пусть и Японии. Он умилялся своей щедростью.
   Между тем, за столом у Гаврилыча речь тоже зашла о политике.
   - Я бы с Путиным пошел в разведку, - сказал Лексеич. - Уж переводчик его не обманет, нет, брат, шалишь. Опять же, владеет дзюдо...
   Муська, до ухода на пенсию работавшая технологом на той же фабрике Колючих изделий, не слушая, бубнила:
   - Мой-то Фриц, говорят, уже всю нашу фабрику скупил. Скоро русских в Москве совсем не останется, одни черножопые да иностранцы...
   - Эх, встреться твой Фриц мне под Сешке...Секеш-фехер-варом, - справился, наконец, с неудобоваримым названием Гаврилыч. - Где-нибудь в сорок пятом...
   - В сорок пятом мы никак не могли его встретить, он еще не родился, - уточнил Петрович. А Муська вставила:
   - Из молодых, видать, да ранних.
   Действительность ускользала от Гаврилыча. Ему не хватало слов, а, стало быть, мыслей, чтобы выразить всю сложную гамму чувств. Он тоже пытался разглядеть то и дело возникавшую перед ним политическую карту мира. То была школьная карта тридцатых-сороковых годов прошлого века. Германия на ней изображалась крохотным коричневым пятнышком, а СССР - огромной, похожей на быка лужей красного цвета, залившей чуть не полмира. С одной стороны, - рассуждал Гаврилыч, - как могла такая козявка нанести нам столько бедствий?.. А с другой стороны выходило, что слишком много у нас победителей, чтобы ухватить добытую долю удачи, вон Германия-то какая махонькая, разве хватит на всех?.. Отсюда мысль перескочила на ордена. Говорят, мы совершили массовый подвиг, вот почему так много раздали орденов. Раньше за них, рассказывают, платили. А ныне, по словам Петровича, количество выданных наград превысило некую критическую массу. Погоди маленько, говорит Петрович, повымрут последние ветераны, и за ордена опять станут платить. Ну, это когда еще будет, сомневался Гаврилыч. И нес свои ордена, один за другим, скупщикам сувениров на старый Арбат. Если б не ноги, снес бы последние, красную звездочку и орден Отечественной войны. Этот орден, недавно полученный каждым обозником, как бы их всех подравнял. Дескать, сколько прошло лет, чего тут теперь славой считаться, сказано - массовый подвиг. А все-таки, если бы подвиг был не таким уж массовым, может, на Арбате дороже бы стоили боевые ордена?..
   Ну, так ведь не за награды-то Гаврилыч воевал. И не за барак на тридцать семей, в котором родился. (Сарай стоял на месте нынешнего дома.) Это было бы даже смешно - идти воевать за барак. Все равно, что сражаться за родную помойку. Все воевали, и он воевал. И ни о чем таком высоком не думал, на то был у них замполит. И все-таки за орден Отечественной войны, которым теперь награжден последний обозник, за эту мелкую уравниловку ему немного обидно. Воевали по-разному, а серьги, выходит, причитаются всем. Гаврилыча словно заклинило на этой маленькой, пустяковой несправедливости; за ней он не видел серьезных обид. Его не смущала издевательская пенсия ("зато я брал Секешфехервар!"), нехватка лекарств ("на всех не напасешься!"), не унижала германская подачка в виде бесполезных сапог ("мне бы здоровые ноги, я бы еще поохотился!"). Да и за те сапоги урвали из его жалкой пенсии Стригунчик с Лишаем и омерзительное в своей нищете ненасытное Государство. Гаврилыч понимал, что живет, вернее, доживает в жутко несправедливом мире, где побежденный Фриц Эрфольг имеет все, а он, победитель, кавалер недопропитых орденов, - здоровенный шиш с прогорклым растительным маслом. Казалось, она не насовсем. Жизнь была похожа на уличную игру с заведомо приблатненными участниками. Он мирился с этой данностью. Вот придет новый хороший хозяин и все будет путем. Приходил новый хозяин, а лучше не становилось, пока Гаврилыч не понял - надеяться можно только на Бога. И то, если в Него верить. А Гаврилыч не знал, верит он или нет, и оставлял вопрос открытым до скорой неминучей встречи со старухой с белым лысым черепом.
   Впрочем, не будем о грустном. Сегодня же День Победы! К вечеру стали чаще греметь военные марши, по ящику снова (в который раз!) тонули в болоте героини Бориса Васильева и (тоже, в который раз!) кружились березы Сергея Урусевского над телом "убитого" Баталова.
   Вечером во двор стали подтягиваться бывшие фронтовики, - в квартирах было накурено и душно. Выполз и Гаврилыч со своей терпеливой Муськой, и Петрович с Лексеичем, и остальной женский персонал.
   - Салют, это, значит, в нашу честь... Из двухсот двадцати четырех орудий... - вспомнил Лексеич приказы Верховного.
   - Как же, "из двухсот двадцати четырех", "в нашу честь", - передразнил скептик Петрович, и смачно, со вкусом выругался. Только Гаврилыч ничего не сказал. У него в последнее время сильно першило в горле, будто он обкормился черствыми крошками. "Помирать, так под грохот салюта", - весело и отчаянно думал Гаврилыч. Он забыл, что давно не грохочут салюты, иначе не напасешься в столице стекол. Так, дрогнет воздух, и в вышине рассыпятся густые хлопки ракет фейерверка. Взметнутся птицы, и долго после салюта будут кричать и летать над двором большими кругами. Словно это их птичий праздник.
   С брезгливым любопытством наблюдал за салютом Фриц Эрфольг, удачливый коммерсант. Его длинный черный "паккард" затерло гуляющей толпой перед Большим Каменным мостом и он мог любоваться отражением салюта в воде. Салют был опрокинут, смена цветов тонула в ряби реки. Фриц возвращался с раута. Отмечали, как говорится, два события в одном флаконе - День победы и покупку фирмой Эрфольга фабрики Колючих изделий. Фабрику фирма перепрофилирует. Будет выпускать швабры. Пусть русские учатся подметать. Реклама этих швабр не сходила с экранов телевизоров. Швабры лихо отплясывали
   твист на зеркально чистом полу, на них хотелось летать.
   Несмотря на вынужденную прогулку пешком, Фриц ощущал себя победителем. Если б не толпа вокруг, Фриц прошелся бы в марше.
   Салют кончился. В реке утонули огни. Над водой разносилась музыка из плавучего кабака. Кажется, что-то из Михеля Глинки. Не то "Жизнь за царя", не то "Буги-вуги"?..
  
  
  
  
  
  
  
   1 Рассказ написан в лучших традициях социалистического реализма. Поэтому и опубликован при советской власти. В еженедельнике "Литературная Россия". Четверть века назад. Теперь рассказу возвращен нормальный, человеческий вид. Полностью изменен конец, поправлены и другие реалии.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"